Я тронулся с места, и в ту же секунду ко мне ринулся Велькер — я увидел за стеклом его лицо с широко открытым ртом и выпученными глазами и услышал, как он колотит кулаком по двери. И что ему надо, пронеслось у меня в голове. Я затормозил, перегнулся и опустил стекло. Он просунул руку, снял блокировку, распахнул дверцу, вскочил в машину, перевалился через меня, заблокировал мою дверцу, сделал то же самое со своей стороны и поднял стекло. При этом он кричал:
— Скорее, скорее! Давайте скорее, черт вас возьми!
Я отреагировал не сразу. Но когда заметил, что ворота закрываются, дал задний ход и в последнюю секунду успел проскочить, отделавшись несколькими царапинами на переднем крыле. Самарин бежал рядом с машиной, пытаясь открыть дверь.
— Скорее же! — продолжал орать Велькер, вцепившись в дверь изнутри, как будто у него, откажи вдруг блокировка, был хоть один шанс против Самарина. — Скорее!
Я переключил скорость и выехал с Шлоссплац на Шлоссштрассе.
Велькер протянул руку:
— Скорее, дайте мне сотовый!
— У меня нету.
— О боже! — Велькер ударил обоими кулаками по бардачку. — Как это у вас нет сотового?
Я свернул на парковку у Хебельштрассе, намереваясь остановиться у телефонной будки и дать ему свою карту.
— Поезжайте вперед. Поезжайте в многолюдное место!
Как всегда по воскресеньям, с утра парковка была пуста. Но чего он боится? Что Самарин, прихватив себе в подмогу пару молодых людей в темных костюмах, утащит его в неизвестном направлении? Я поехал к вокзалу. Жизнь там, конечно, ключом не била, но рядом стояли такси, автобус ждал пассажиров, работал киоск, в билетной кассе сидела кассирша, несколько человек стояли с чемоданами. Велькер взял мою карту, осторожно огляделся по сторонам и пошел к телефону. Я видел, как он снимает трубку, вставляет карту, набирает номер, ждет ответа и разговаривает. Потом он повесил трубку и прислонился к стене. Казалось, ноги его не держат.
Я подождал. Потом вышел из машины и подошел к нему. Он плакал. Плакал беззвучно, слезы текли по лицу, скапливались на подбородке и скатывались на свитер. Он их не вытирал, руки его повисли безвольно, как плети. Наконец он заметил меня:
— Они забрали детей. Полчаса назад выехали с ними на машине.
— Откуда выехали? Куда?
— Из Цюриха, в интернат. Но до интерната они доедут только в том случае, если я вернусь в банк. — Он выпрямился и вытер слезы.
— Может быть, расскажете, что произошло? Во что вы впутались? О чем идет речь?
— Если вы частный детектив, вы ведь обязаны хранить тайну? Как врач или священник?
Он не стал ждать ответа. Сказал слово, другое и потом уже говорил не умолкая. Было холодно, от долгого стояния у меня заболели ноги и живот. Но он не останавливался, а я не останавливал его. Потом какая-то женщина захотела позвонить, и мы сели в машину, я включил двигатель и печку, бог с ней, с окружающей средой! Под конец он снова заплакал.
Свой рассказ он начал с августа девяносто первого года. В Москве генералы устроили путч, звезда Горбачева закатилась, началась эпоха Ельцина. Грегор Самарин предложил, чтобы «Веллер и Велькер» послали его в Россию выяснить, какие там существуют возможности для инвестиций. Он утверждал, что, поскольку путч провалился, судьба коммунизма предрешена, победоносное шествие капитализма уже не за горами. Сейчас самое время организовывать фонды с долевым участием русских. Благодаря его, Грегора, знанию языка, страны и людей банк «Веллер и Велькер» имеет конкурентное преимущество, которое следует использовать.
До этого момента Грегор был чем-то вроде прислуги за всё, он занимался всем подряд — от вождения автомобиля до курьерских развозок, от ремонтных работ в банке, в доме и во дворе до помощи в кассе, бухгалтерии и делопроизводстве. Он сдал выпускные экзамены, но не стремился получить высшее образование, — впрочем, никто его и не уговаривал. Еще школьником он был сметлив и услужлив и в любой момент оказывался под рукой. Он жил в отдельной квартире в доме старого Велькера на Густав-Кирххоффштрассе, имел скромное ежемесячное жалованье, и ему никогда не отказывали в деньгах на покупки или на отпуск. Но он редко обращался с просьбами. В школе, будучи по матери русским, он учил русский язык и раз в год наведывался в Россию. Дома он ездил на старых машинах, принадлежавших членам семьи Велькер. Он был частью фамильного имущества.
Его предложение всех удивило. Но почему бы и нет? Почему бы ему не попытаться себя проявить? Если ничего не выйдет, то он хоть отдохнет, пусть устроит себе что-то вроде отпуска. А если получится — во что никто не верил, — тем лучше. Так что его отправили.
Отсутствовал он почти полгода. Звонил, слал факсы и электронные письма, предлагал инвестировать крупные суммы в энергетику — от электростанций в Москве и Свердловске до лицензий на бурение на Камчатке, иногда сообщал о русских бизнесменах, желавших вложить свои деньги на Западе и приезжавших в Шветцинген. Его сведения оказывались недостоверными, с русскими бизнесменами дальше разговоров дело не шло. Но после России Самарина точно подменили. И дело было не только в том, что он начал говорить с русским акцентом. Он одевался, держался и вел себя по-другому — словно входит в число руководителей банка. Старик Веллер в это время отошел от дел и переселился в дом престарелых Святого Августина. Бертрам и Штефани не хотели обидеть Грегора. Разве они не собирались вести себя не так, как их отцы, разве не планировали искоренить в отношениях со служащими высокомерие и чванство? Разве Бертрам и Грегор не выросли вместе? Разве Грегор не работал всю жизнь на семью и на банк?
Потом он заговорил о поглощении Сорбского кооперативного банка. Бертрам и Штефани пытались ему объяснить, почему этот шаг представлялся им ошибочным. Они считали, что будущее банка «Веллер и Велькер» связано с инвестиционным консалтингом, а не с обслуживанием вкладчиков. Кризис восьмидесятых годов удалось преодолеть, потому что банк сократил оборот, потому что они отказались от второстепенного и сосредоточились на главном. Но Грегор упорно стоял на своем. Однажды он вернулся из Берлина с сообщением, что завершил переговоры с ведомством по опеке над государственным имуществом, которые продолжались несколько недель, и купил Сорбский кооперативный банк за сущие гроши. Доверенность он подделал, так что, мол, если угодно, можете заявить об этом в полицию, тогда его отдадут под суд и посадят в тюрьму. Если действовать быстро и решительно, вероятно, можно успеть отказаться от сделки. Но не бросит ли это тень на банк «Веллер и Велькер»? Как отреагируют клиенты, узнав из газет про неразбериху в руководстве банка? Не лучше ли разрешить Самарину довести до конца дело с Сорбским кооперативным? Он уверен, что у него все получится. Это банк маленьких людей, в них он хорошо разбирается, поскольку и сам вышел из низов. Разве семья не в долгу перед ним, разве не обязана дать ему шанс?
Семья нехотя согласилась, и, как ни удивительно, дело наладилось. Хотя через год прибыли у Сорбского банка все еще не было, но и убыточным он тоже не стал: кроме уже существующего главного отделения в Котбусе было открыто несколько филиалов в сельской местности, и Самарину удалось выполнить требование ведомства не увольнять персонал. Похоже, у восточных немцев денег больше, чем принято думать. Складывалось впечатление, что у Грегора прирожденный талант выбивать финансовую поддержку из земельного, федерального и даже европейского бюджета. Наконец-то Самарин добился успеха!
Так они думали, пока Штефани не разобралась в сути дела. Она не доверяла красивому фасаду, не доверяла Грегору, поэтому не постеснялась порыться в его документах, хранившихся в офисном шкафу и в компьютере, и с помощью русского эмигранта-экономиста, которого нашла в Берлине, перевела на немецкий язык все, чего сама не могла понять. Она проинформировала Бертрама, и вместе с мужем они вызвали на ковер Грегора. Они объявили, что дают ему месяц на то, чтобы избавить их банк и их семью от своих грязных махинаций и своей персоны. Они не заявят в полицию. Но видеть его больше не желают.
Грегор отреагировал совершенно неожиданно для Штефани и Бертрама: «Что это вы себе вообразили? Я не сделал ничего плохого, даже принес кое-какую прибыль, а вы собираетесь меня уничтожить! Я — бизнесмен, у меня есть определенные обязательства, и я не могу позволить себе такую роскошь, как невыполнение деловых обязательств». Грегор заявил, что не собирается ничего менять. А коль скоро зашел об этом разговор — ему надоело перечислять все западные поступления через Лаузитц,[10] впредь он будет получать и хранить деньги непосредственно в Шветцингене.
«Ровно месяц, — сказала Штефани, — разговор окончен. Не вынуждай нас идти в полицию».
Через две недели Штефани погибла. Если бы Бертрам не принял условий игры, то следующими стали бы дети, сначала один, потом вторая, а затем и он сам, — этот Грегор от своей наживы не откажется.
С тех пор дети живут в Швейцарии в интернате, а при них всегда два молодых человека в темных костюмах. Или в спортивных костюмах для катания на лыжах, игры в теннис, для пробежек или пеших прогулок. Бертрам был вынужден сказать руководителям интерната, что это охранники: после загадочного исчезновения матери, за которым может скрываться похищение или шантаж, ему приходится соблюдать осторожность. Руководители интерната ничего против не имели. Молодые люди старались не мозолить никому глаза.
— Что было со мной, вы сами видели. Меня заставили переехать из дома в банк, больше уже я не мог и шагу ступить без спроса. А потом появились вы, и мне удалось втянуть вас в игру историей о негласном компаньоне, потому что Грегору ваши расследования показались безобидными и он побоялся, что у вас появятся подозрения, если он вас прогонит. Я нанял вас не ради этого дурацкого компаньона. Я надеялся, что вы сообразите, что здесь происходит, и окажетесь на месте, когда придет время. Но так не получилось.
Я смотрел на него, ничего не понимая.
— Ради бога, я ни в чем вас не упрекаю! Да, я надеялся, что вы разберетесь, что происходит. Когда Грегор не дает мне говорить по телефону, когда он игнорирует мои распоряжения и когда заявляет, что я должен серьезно подумать над его словами, или волнуется из-за кейса, на который мне наплевать, — я думал, это наведет вас на мысль о том, что же на самом деле происходит в банке. Я надеялся также, что сегодня вы приедете раньше. И еще я думал, что дети пробудут там подольше. С вашей помощью я хотел вырваться из лап Грегора, пока дети гостят в Цюрихе у наших друзей. Понимаете? У него двойная страховка: когда дети на длинном поводке, у него остаюсь я, а когда я на длинном поводке, там, где он не может заткнуть мне рот, у него в заложниках остаются дети. Пока они гостили у друзей в Цюрихе, они были для него недосягаемы. Теперь они попали к нему в лапы.
— Нам следует пойти в полицию.
— Вы с ума сошли? У них в руках мои дети! Они их убьют, если я пойду в полицию. — Он не поднимал глаз. — Все, что я могу, — это вернуться обратно. Это все, что я могу.
Он заплакал как ребенок — навзрыд, и плечи у него вздрагивали.
Я втолковал Велькеру, что с возвращением вполне можно час-другой подождать. С детьми ничего не случится, пока Самарин с ним не поговорит. Самарину не нужны мертвые дети. Они нужны ему, чтобы угрожать их смертью. А угрожать их смертью он может только во время разговора с Велькером.
— А для чего ждать?
— Да хотя бы для того, чтобы провести несколько часов без Грегора. Еще мне хочется поговорить с одним давним другом, полицейским на пенсии. Знаю, вы против полиции. Но без полиции теперь не обойтись ни вам, ни детям. Надо что-то делать. Нам сейчас ни от какой помощи нельзя отказываться.
— Ну, если вы так считаете…
Я позвонил Нэгельсбаху, а поскольку люди Грегора знали, где я живу, и, возможно, уже вычислили, следя за мной, и Нэгельсбаха, и Бригиту, то с просьбой нас приютить я обратился к Филиппу. Мы старались держаться подальше от автобана, кружили по Планкштадту, Гренцхофу, Фридрихсфельду и Райнау, постепенно приближаясь к квартире Филиппа на Вальдпаркдамм. Нигде никаких «мерседесов», ни синих, ни черных, ни зеленых, нигде никаких молодчиков в темных костюмах. Мамы и папы, уже успевшие пообедать, катали свои коляски вдоль набережной Штефаниен-уфер, а на Рейне мирно тарахтели баржи.
Велькер посматривал с недоверием. Нэгельсбах пришел с женой, а Филипп, если уж беседа все равно проходит у него дома, тоже захотел принять в ней участие. Велькер косился то на одного, то на другого, потом через приоткрытую дверь заглянул в спальню Филиппа с зеркалом на потолке над водяной кроватью, а потом повернулся ко мне:
— Вы уверены, что…
Я кивнул и начал рассказывать его историю. Иногда он что-то добавлял, потом завладел инициативой и продолжил рассказ сам. Под конец он снова расплакался. Фрау Нэгельсбах пересела на подлокотник кресла и приобняла его.
— Это уже какой-то чужой для меня мир, — печально произнес Нэгельсбах, качая головой. — Я не говорю, что в моем мире все было правильно. Я бы не работал полицейским, если бы все было правильно. Но деньги были деньгами, банки — банками, а преступление — преступлением. Убийство было связано со страстью, ревностью или отчаянием, а если уж и имело отношение к алчности, то разве что к безрассудной. А это расчетливое убийство, это отмывание миллионов, этот банк, больше похожий на сумасшедший дом, в котором сумасшедшие позапирали в палатах врачей и медсестер, — этот мир мне чужд.
— Перестань! — рассердилась фрау Нэгельсбах. — Ты уже которую неделю это твердишь. До сих пор не можешь переварить свой уход на пенсию? Выбрось из головы! Займись делом, дай этому бедолаге и своим друзьям какой-нибудь полезный совет. Ты был хорошим полицейским, я всегда гордилась тобой и хочу гордиться впредь.
Вмешался Филипп:
— Я его понимаю. Этот мир стал чужим и для меня тоже. Точно не знаю, что в этом виновато, конец холодной войны, капитализм, глобализация, Интернет или падение нравов. — Видимо, я смотрел на него ошарашенно. Он сохранял невозмутимость. — Ты считаешь, что мораль — это не моя тема? Но даже если я и любил уйму женщин, это совсем не значит, что у меня нет морали. К тому же там, где отмываются деньги, женщин используют в корыстных целях. Нет, я не готов без борьбы отдать свой мир, надеюсь, вы тоже.
Я удивленно переводил взгляд с одного на другого.
Фрау Нэгельсбах покачала головой:
— Без борьбы? Не стоит доказывать миру, что вам еще рано на свалку. Что вы еще дадите молодежи сто очков вперед. Лучше позвоните в полицию и позаботьтесь о том, чтобы они не спугнули Самарина. Руди, ты же знаком с нужными людьми. Если Самарин поймет, что игра окончена, он не нанесет вреда детям. Не настолько же он сумасшедший.
— Я тоже так думаю, но уверенности… да, уверенности у меня нет. А у вас? Мысль о том, что игра окончена, может вернуть человеку здравый смысл, а может ввергнуть в пучину безрассудства. Я еще ни разу не видел, чтобы Самарин вышел из себя. Но недавно он был близок к этому, так что боюсь, если он на самом деле сорвется, то будет способен на все.
— Не сомневайтесь, он может сорваться. Может убить. Нет, никакой полиции. Большое вам спасибо, но я… — Велькер встал.
— Сядьте на место. Мы должны использовать подручные средства: врача, машину «скорой помощи»…
Филипп кивнул.
— …полицейского в форме…
Нэгельсбах засмеялся:
— Если я в нее влезу! Не надевал вот уже несколько лет.
— …и выбор места. Господин Велькер, сумеете ли вы изобразить по телефону такую панику, чтобы он испугался и решил, что лучше встретиться с вами там, где вы скажете, чем идти на риск: вдруг у вас сдадут нервы. Справитесь?
Филипп усмехнулся:
— Не беспокойся. Я его подготовлю.
— У водонапорной башни.
Вместо водонапорной башни Нэгельсбах поставил в центр стола пепельницу, перед ней вместо Кайзер-ринга положил газету и начал показывать авторучкой.
— Естественно, Самарин расставит своих людей вокруг башни. Если у него найдется четыре машины, они будут ждать у каждой из четырех дорог, ведущих от башни. Но он не сможет посадить в машины всех своих людей, и когда он…
Нэгельсбах планировал, давал пояснения, отвечал на вопросы, обдумывал полученные возражения, и операция постепенно вырисовывалась. Фрау Нэгельсбах смотрела на мужа с гордостью. Я тоже гордился своими друзьями. Насколько спокойно, сосредоточенно и деловито уточнял детали Филипп! Значит, вот как он разрабатывает план хирургической операции? Так же готовит членов своей команды к выполнению отведенных им задач, как сейчас готовил Велькера к телефонному разговору? Уговаривал, допрашивал, насмехался, успокаивал, давил и через некоторое время довел до того, что во время телефонного разговора с Грегором он действительно был на грани нервного срыва.
Самарин согласился на встречу в пять часов у водонапорной башни.
«Никакой полиции! Мы все обговорим, ты по сотовому пообщаешься с детьми, а потом мы вместе вернемся в Шветцинген».
Если бы все зависело от желания, я бы жил в круглой башне одного из двух каменных домов, что на углу Фридрихплац и Аугустен-анлаге. Вместо того чтобы торчать возле водонапорной башни, где, по сути дела, от меня и пользы-то никакой, я бы поставил на террасе шезлонг, взял бы цейссовский бинокль, доставшийся мне по наследству от отца, и наблюдал бы за разворачивающимися событиями сверху. Велькер пришел задолго до пяти, кружил возле башни, заглядывал в пустые резервуары и крутил головой, смотря то на «Розенгартен», то на Кунстхалле. Ему было не по себе: сперва он скрестил руки на груди, как будто стараясь унять дрожь, потом то и дело срывался с места и мчался куда-то, а если останавливался, то нервно переминался с ноги на ногу. Одетый в полицейскую форму Нэгельсбах сидел на скамейке, поза у него была расслабленная. С ним рядом сидела его жена. Наверное, сверху в зону моего обзора попали бы и все подручные Самарина. Возле автобусной остановки у Кайзер-ринга я приметил синий «мерседес» — в салоне был один человек на водительском сиденье. Остальных молодчиков не было видно. Самарина я тоже не видел, пока он не показался на дорожке, направляясь к Велькеру со стороны Кайзер-ринга. Он приближался тяжелым, твердым шагом человека, которого никто и ничто не может остановить или сбить с намеченного пути. Вероятно, он сделал круг и убедился, что все спокойно. Если бы Велькер подключил полицию, их специалисты навряд ли посадили бы на месте встречи полицейского в форме и с женщиной. И моего присутствия на месте встречи они бы тоже не потерпели. Самарин обвел башню внимательным взглядом, покачал головой и молча усмехнулся. После телефонного разговора я забыл спросить Велькера, что сказал Самарин и что он ему ответил. Они разговаривали совсем недолго. Мы распланировали все по минутам.
«Скорая» стояла на Кунстштрассе. Как только загорелся зеленый свет, она пересекла Кайзер-ринг, объехала вокруг фонтана перед башней и, остановившись в нескольких метрах от Велькера с Самариным, включила мигалку и сирену. Самарин растерялся, посмотрел на «скорую», из которой спереди выскочил Филипп, а сзади Фюрузан и ее приятельница в сестринских халатах, обернулся, увидел соскользнувшую со скамейки и лежащую на земле фрау Нэгельсбах и успокоился — в тот же момент Филипп положил руку ему на плечо и вколол в предплечье иглу. Самарин пошатнулся — со стороны казалось, что Филипп схватил его за руку, чтобы поддержать, — и свалился на носилки, на которых в мгновение ока был переправлен в «скорую». Сестрички закрыли двери изнутри, Филипп быстро сел за руль, «скорая» вылетела на Фридрих-ринг и тут же скрылась из виду. Нэгельсбах суетился вокруг жены, которая наслаждалась своей ролью и никак не хотела приходить в себя, — она встала лишь после того, как звук сирены затих вдали. Нэгельсбах отвел ее на стоянку такси у «Дойче-банка». Через минуту все было кончено.
Завизжали шины: «мерседес» сорвался с места, развернулся на сплошной полосе, но шанса догнать «скорую» у него уже не было. Остальных молодчиков я не видел. Никто из прохожих не остановился, не удивился, никто не попытался узнать у других прохожих, кто что видел и что случилось. Все было проделано так быстро, что никто не успел опомниться.
Я сел на скамейку, с которой только что поднялась чета Нэгельсбах, и закурил одну из своих нечастых теперь сигарет. Нечастые сигареты стали невкусными, они похожи на самую первую, которая тоже была невкусной. Через полчаса облаченный в смирительную рубашку, пристегнутый к кровати Самарин очнется в больнице, в кладовке без окон. Я буду вести с ним переговоры, мы ведь знакомы. Велькер потребовал, чтобы обмен Самарина на детей не был заочным. Он хотел, чтобы Самарин физически ощутил свое поражение. «Иначе он никогда не оставит меня в покое».
Когда я пришел к Самарину, он лежал с закрытыми глазами. Места для стула не было, я прислонился к стене и стал ждать. Он был в смирительной рубашке и ремнями пристегнут к кровати.
Потом он открыл глаза, и я понял, что закрыл он их только для того, чтобы, как собака, нюхом почуять, на слух определить, в каком я настроении и чего от меня ждать. Он смотрел на меня не мигая и не говоря ни слова.
— Велькер хочет получить своих детей. Поменять вас на них. И еще он хочет, чтобы вы окончательно и бесповоротно убрались из его жизни — и из его банка.
Самарин улыбнулся:
— Чтобы в мире все встало на свои места. Верхи у себя наверху, низы — у себя внизу.
Я ничего не ответил.
— Как долго вы намерены держать меня здесь?
Я пожал плечами:
— Сколько понадобится. Этим помещением никто не пользуется. Если будете вести себя неподобающим образом, вас напичкают таблетками, доставят к судье, и тот отправит вас в психушку. Хотя вас, как убийцу, следовало бы отдать под суд. Возможно, позже так и случится.
— Если в ближайшее время я не вернусь к своим людям, они отыграются на детях. Мы так условились: если со мной что-нибудь случится, детям тоже несдобровать.
Я покачал головой и оторвался от стены:
— Вам надо подумать. Я вернусь через час.
В сестринской Филипп, Фюрузан и вторая сестричка пили коньяк. Фюрузан смотрела на Филиппа влюбленными глазами. Ее подружке льстило, что ее взяли на дело, суть которого она до конца не уловила, но которое, по всей видимости, было крайне серьезным и опасным. Филипп, опять превратившийся в легкомысленного, обаятельного бахвала, снова и снова переживал свой триумф:
— Какой у него был взгляд, когда он почувствовал укол! А как фрау Нэгельсбах лежала на земле! А как быстро все было сделано — минута в минуту! А как мы промчались с сиреной и мигалкой!
Велькера напряжение отпускало очень медленно. У водонапорной башни он молча сел на скамейку рядом со мной. Через несколько минут мы уже были в такси, которое Нэгельсбах послал к нам от стоянки. Прежде чем поехать в больницу, мы покружили по Мангейму, чтобы убедиться, что никто нас не преследует. Всю дорогу бледный Велькер молчал, забившись в угол. Теперь он слушал Филиппа так, словно не верил своим ушам.
— Можно мне тоже коньяку?
Когда прошел час, я вернулся к Самарину.
— А мои деньги?
— Ваши деньги?
— Согласен, мне принадлежит лишь часть. Именно поэтому я не могу от них отказаться. Мои… деловые партнеры меня не поймут, если пропадут их деньги.
— Если с деньгами вы уберетесь дальше, чем без них, Велькер не будет иметь ничего против, забирайте. Но лучше я у него спрошу.
Велькер отмахнулся:
— Ради бога! Не нужны мне его грязные деньги! Если я их найду, отдам на благотворительность. Если они для меня пропали, значит, пропали, пусть забирает хоть завтра.
Самарин поразился:
— Велькер так сказал? Этот скупердяй из скупердяев?
— Он так сказал.
Самарин закрыл глаза.
— Вам нужно еще подумать? Я вернусь позже.
Филипп жаждал куда-нибудь сходить всей компанией — поесть, выпить, отметить.
— Мы пошли, так что присоединяйся скорей! Нэгельсбахи тоже идут. Когда Самарин примет наши условия, все равно пройдет несколько часов, прежде чем здесь окажутся дети. Караулить его не нужно. Он никуда не денется, а заартачится — ночная сестра сделает ему укол.
— Ладно уж, идите. А я останусь. Может быть, посплю часок-другой.
В сестринскую, где я остался, из коридора доносился их удаляющийся смех. Потом двери лифта, проглотив смех, захлопнулись, и стало тихо, только что-то журчало в батарее. Место и время обмена мы собирались сообщить Самарину как можно позже — так чтобы его люди успели только выполнить его указания. Сейчас он должен был передать им, чтобы они выехали с детьми в Мангейм. Я снова пошел к нему.
— Мне нужно… мне нужно в туалет.
— Я не могу вас отвязать.
Даже в смирительной рубашке, пристегнутый к кровати, он, крепкий и сильный, казался весьма опасным. Я отправился на поиски и нашел в сестринской утку. Когда я расстегнул ему брюки, спустил трусы, вытащил его член и, как сумел, заправил его в отверстие, Самарин отвернулся к стене.
— Давайте, — сказал я.
Когда я вернул брюки на место, он взглянул мне в глаза:
— Спасибо.
Через какое-то время он спросил:
— И кого же я, по-вашему, убил?
— Не притворяйтесь! Сначала жену Велькера, а потом… доказательств у меня нет. Но я уверен, что кто-то до смерти напугал Шулера. Сами вы это сделали или ваши мафиози — какая разница?
— Я знал Штефани с детства. Шулер учил меня читать, писать и считать, учил краеведению. От него я узнал про Кельтский вал на Святой горе, римский мост через Неккар, про сожженную Мелаком церковь Святого Креста.
— Это не исключает убийств.
Прошло еще какое-то время, прежде чем он спросил:
— И какое же я, по-вашему, имею отношение к мафии?
— Перестаньте, не надо заговаривать мне зубы! Не секрет, что вы отмываете деньги для русской мафии.
— И это превращает меня и моих людей в мафиози? — Он презрительно фыркнул. — Вы действительно ничего в этом не смыслите. Неужели вы считаете, что Велькер до сих пор был бы жив, будь мы русской мафией? Или вы сами? Или эти клоуны, которые меня схватили? В детстве Веллеры и Велькеры считали меня недочеловеком, и снова становиться им я не собираюсь. Да, я отмываю деньги. Да, мне все равно, для кого я их отмываю, — как и любому банкиру. Да, мои люди — русские, и они профессионалы. А я, — он еще раз выразительно фыркнул, — я сам по себе.
Он закрыл глаза. Когда я уже решил, что больше он ничего не скажет, он произнес:
— Нет, не нравились мне эти семейки, ни Веллеры, ни Велькеры. У деда Бертрама и матери Штефани было сердце. Но отец Бертрама… и сам Бертрам… жаль, что я их не прикончил.
— Разве не отец Бертрама вас вырастил?
Он засмеялся:
— В Сибири было бы лучше!
— Что с детьми Велькера?
— А что им сделается! Никто их пальцем не тронул. Они думают, что мои люди — их личные охранники, хвастаются ими, а девчонка еще и флиртует с ребятами.
— Вы позвоните своим людям? Чтобы ехали сюда вместе с детьми?
Он медленно кивнул.
— Пусть выезжают прямо сейчас. Тогда успеем обменяться еще сегодня. Надоело мне здесь валяться.
Я нашел его сотовый, набрал номер, который он мне назвал, и приставил трубку к его уху.
— Говорите по-немецки!
Он отдал краткие указания. Потом поинтересовался:
— Где будет происходить обмен?
— Это вам скажут, когда ваши люди будут в городе. Сколько им понадобится времени?
— Пять часов.
— Хорошо, тогда поговорим через пять часов.
Я спросил, нужен ему свет или выключить. Он пожелал остаться в темноте.
У меня снова поднялась температура, я попросил у дежурной сестры два аспирина.
— Вы неважно выглядите. Идите домой и ложитесь в постель!
Я покачал головой:
— Можно мне поспать здесь пару часов?
— В другом конце коридора у нас есть еще одна кладовая. Я поставлю вам туда кровать.
Когда я лег, мои мысли вернулись к Самарину. Интересно, в его каморке воздух такой же спертый, как здесь? Ему тоже кажется, что в комнате тесно? Он тоже слышит бульканье в батарее? Это был чулан без окна, и я лежал в полной темноте. Поднес руки к лицу, но ничего не разглядел.
Иногда думаешь, что дело закончилось, а в действительности оно только еще начинается. Так было утром, когда Самарин с Велькером провожали меня к машине. А иногда кажется, что находишься в самом водовороте событий, а в действительности все уже закончилось. Началось ли уже то, что мы собираемся довести до конца этой ночью? Конечно, пока еще ничего не происходит. Но где-то там… Распределены ли роли и обязанности так, чтобы события — какие бы рассуждения и договоренности за ними ни стояли — могли развиваться только по одному сценарию?
То, что меня беспокоило, было всего лишь какое-то смутное чувство. Какой-то страх, что я по своей медлительности в очередной раз опоздаю, не успею сообразить, что же на самом деле происходит прямо у меня на глазах. Поэтому я еще раз прокрутил все в голове: чего хочет Велькер и чего Самарин, что оба получат в лучшем случае и потеряют в худшем, какие неожиданности могут грозить им обоим, да и нам тоже.
На этом я уснул. В полночь меня разбудила дежурная сестра:
— Они вернулись.
Филипп, Нэгельсбах и Велькер сидели в сестринской и обсуждали, где лучше произвести обмен. Велькер хотел, чтобы это было укромное, тихое место, лучше всего на окраине.
Нэгельсбах выступал за открытую, освещенную площадь или улицу в центре города:
— Я хочу видеть противников!
— Чтобы убедиться, что они не устроили засаду? Мы назначаем, где и когда произойдет встреча. Мы рассчитаем время так, чтобы они не успели устроить засаду.
— Но там, где светло и открыто…
— В момент обмена один-двое из нас должны находиться в резерве, чтобы наблюдать, самим оставаясь незамеченными. Чтобы в случае неожиданности вмешаться.
Мы выбрали Луизен-парк. Там есть деревья и кусты, за которыми можно спрятаться, и рядом широкий газон. Остальные должны были поехать вверх по Вердерштрассе, а мы с Самариным зайдем со стороны Лессингштрассе. Обмен произойдет в центре парка.
— Вдвоем мы справимся с обменом, Филипп? А вы двое останетесь в засаде?
Я принял решение, остальные кивнули. Нэгельсбах согласился снова надеть полицейскую форму.
— Возможно, нас очень выручит то, что мы якобы подключили полицию.
Теперь нам оставалось только ждать. Старый большой механический будильник в сестринской комнате медленно отсчитывал секунды. Нэгельсбах нашел два коробка со спичками и строил башенку, две спички вдоль, две поперек, головки четко по очереди на все четыре стороны. Велькер закрыл глаза, лицо у него было такое напряженное, как будто он производил в уме сложные арифметические вычисления. Филипп радовался предстоящему обмену, как увлекательному приключению.
Я пошел в кладовку, включил свет, и Самарин поговорил со своими людьми.
— Они уже десять минут стоят на Аугустен-анлаге.
— Скажите, чтобы они оставались там, пока не получат дальнейших указаний.
Потом я его отвязал и помог встать с кровати.
— А с этим что? — Он кивнул на свои стянутые смирительной рубашкой руки.
Я накинул ему поверх рубахи пальто.
— Смирительную рубашку с вас снимут ваши люди.
Даже в смирительной рубашке он казался очень опасным. А ну как навалится на меня такая груда мускулов — по стенке ведь размажет! Пока мы шли к машине, я старался держаться от него подальше. Он ни слова не сказал ни когда увидел остальных, в том числе и одетого в форму Нэгельсбаха, ни когда мы с Нэгельсбахом посадили его между собой на заднее сиденье, ни когда двинулись в путь.
Мы припарковались на Лессингштрассе, Велькер с Нэгельсбахом пошли вперед. Я объяснил Самарину, где должны остановиться его люди и откуда войти в парк вместе с детьми, Самарин передал указания.
Потом мы тоже вышли и стали ждать у входа в парк, Филипп справа от Самарина, а я слева. Я не видел ни Нэгельсбаха, ни Велькера. Зато на другом конце парка видел кусты, за которыми они должны были спрятаться.
Луна находилась во второй четверти, было достаточно светло, чтобы рассмотреть кусты, деревья и скамейки. Серое пятно широкого газона отсвечивало серебром. Мне снова стало страшно, опять появилось ощущение, что я упустил нечто важное, и я попытался еще раз прокрутить все в голове. Мы отправим вперед Самарина, а они детей. Или просто возьмут и расстреляют нас с Филиппом? Или вообще не появятся на месте встречи, а будут за нами наблюдать, выжидая, пока у нас сдадут нервы, и когда мы решим уйти с пустыми руками, они на нас нападут? Они… Но меня лихорадило, и мысли мои путались. Ситуация вдруг показалась мне до смешного неправдоподобной. Где-то там впереди притаились Нэгельсбах с Велькером, как мальчишки, готовые неожиданно выскочить, заорать «у-у-у» и всех напугать. Рядом со мной стоит Самарин, как медведь на цепи с кольцом в носу, — я бы не удивился, если бы при каждом его движении слышался лязг металла. Филипп настороженно, как охотник в засаде, всматривался в темноту и казался довольным.
Сначала на другой стороне парка показался свет фар. Потом большой автомобиль остановился, двое мужчин вышли, открыли задние двери и высадили из машины мальчика и девочку. Они двинулись нам навстречу, и мы двинулись навстречу им. Не было слышно ничего, кроме шороха гравия под ногами.
Когда расстояние между нами сократилось до двадцати метров, я сказал Самарину:
— Прикажите им остановиться и послать вперед детей.
Он отдал команду по-русски. Мужчины остановились, сказали мальчику с девочкой что-то вроде «идите!», и те пошли.
— Ну, давай!
Он кивнул и тоже пошел. Приблизился к своим людям, обменялся с ними парой слов, и они отправились к Вердерштрассе. Дети начали спрашивать: «Что такое? Где папа?» Филипп рявкнул, чтобы они помолчали, — надо поторапливаться. Подойдя ко входу в парк, мы обернулись. Обернулись в тот самый момент, когда это произошло.
Мы не увидели, откуда был выстрел. Только услышали его. За первым сразу раздался второй. Мы видели, как упал Самарин, как пригнулись двое его провожатых, то ли чтобы посмотреть, что с ним, то ли пытаясь укрыться, то ли и то и другое, и я подумал: «О господи», услышал тишину парка, эхо выстрела в голове, а потом все пришло в движение. Спутники Грегора выпрямились, стреляя, побежали к своей машине, вскочили в нее и скрылись из виду.
Скорее — детей в машину, одному из нас остаться с ними для присмотра… Но тут, прежде чем я успел опомниться, они уже бросились вперед: «Папа!»
Велькер вышел навстречу из-за кустов на другой стороне парка и принял их в свои объятия. Филипп побежал к Самарину. Когда, запыхавшись, подоспел и я, Филипп уже поднимался с земли.
— Он убит.
— Где Нэгельсбах?
Филипп закричал на Велькера:
— Где Нэгельсбах?!
Велькер показал на кусты в конце дорожки:
— Вон там…
Тут мы его увидели. Он шел к нам, с трудом волоча ноги, зажимая ладонью бок.
— Чертов кретин! — бросил Филипп Велькеру. Никогда еще я не видел его в таком гневе. — Давай, Герд, надо отнести его в машину.
Мы побежали к Нэгельсбаху, подхватили его под руки и потихоньку, шаг за шагом, повели к машине.
— А что мне… — Велькер бежал рядом с нами.
— Сидите и дожидайтесь полицию!
В некоторых домах в окнах загорелся свет.
Мы подвели Нэгельсбаха к машине, доставили в больницу и в операционную. Через два часа Филипп вытащил пулю и зашил кишечник и живот. Потом подсел ко мне, снял шапочку и маску и радостно улыбнулся:
— У меня для тебя кое-что есть.
Я взял у него пулю:
— Она понадобится полиции.
— Нет, полиции понадобится вот эта. — Между большим и указательным пальцами он держал еще одну пулю.
Я удивился.
— Когда-то, лет этак сто назад, в него попала другая пуля, видимо, тогда было слишком опасно ее вынимать. Старушка бродила у него внутри и сегодня оказалась по соседству с новой. — Он начал озираться. — А полиция уже приходила?
Я отрицательно покачал головой.
— Ведь это Велькер стрелял в Самарина, я правильно понял?
— Видимо, у Самарина было при себе оружие, Велькер забрал его. Он заходил в кладовку к Самарину?
— Пока ты спал? Он об этом не говорил, а я не обратил внимания. Неужели Самарин сам ничего не заметил? Он что, промолчал?
— Заметить наверняка заметил. А промолчать… Не стал бы он жаловаться нам, что Велькер забрал оружие, это на него не похоже.
— Все шло хорошо до тех нор, пока этот кретин…
— Речь обо мне? — Перед нами стоял Велькер. — Вы просто ничего не видели. Грегор пошушукался со своими людьми, потом они схватились за оружие, и когда они…
— Это полная чушь! Самарин в смирительной рубашке не мог ни на кого напасть! И почему вы не стреляли в его людей? Почему выстрелили ему в спину?
— Я… — Велькер с трудом сдерживал слезы. — Я вдруг понял, что все было впустую. Что Грегор проиграл одно сражение, но не всю войну. Что он не остановится, и скоро мои мучения пойдут по новому кругу. — Слезы, с которыми он боролся, были слезами ярости. — Бог ты мой, неужели вы не понимаете? Этот человек меня терроризировал который уже месяц. Он завладел моим банком, убил мою жену, угрожал моим детям — нет, я ни о чем не жалею. Я дошел до точки, но все равно ни о чем не жалею.
— Что сказали полицейские?
— Я их не дождался.
— Вы смылись?
Он подсел к нам:
— Нашел такси у Коллини-центра и увез детей. Сегодня они пережили такой ужас. Я не готов принести их в жертву ради того, чтобы дело было раскрыто по горячим следам. — Он накрыл мою руку своей ладонью. — Честно говоря, я не был на сто процентов уверен, серьезно ли вы говорили про полицию. Я в этом деле полный профан, ничего не понимаю в уголовном праве. Законно ли все, что мы сделали? То, как действовали вы с вашими друзьями? Кстати, как себя чувствует полицейский?
— Он справится.
— Как раз по его поводу я и засомневался. Бывший полицейский ввязывается в сомнительную историю, — не грозит ли это дисциплинарным взысканием? Не придется ли ему поплатиться своей пенсией? Мне не хотелось брать на себя всю ответственность, поэтому я решил посоветоваться с вами. Но даже вместе с вами — брать на себя такую ответственность, не обсудив это с ним самим?.. Не знаю. Как вы думаете, когда мы сможем с ним поговорить?
— Через пару дней, — ответил Филипп. — Неужели вы думаете, что нас не вычислят? Нас и так уже четверо, еще в курсе дела Фюрузан, ее подруга, ночная сестра и фрау Нэгельсбах, а еще кто-то мог видеть, как подъезжала и уезжала наша машина или как мы с Гердом тащили раненого Нэгельсбаха. А то, что Грегор работал у вас в банке, полиция выяснит в мгновение ока. И что вы им скажете?
— Правду! Что он был связан с русской мафией, что пытался использовать мой банк для отмывания денег, что на его совести убийства и что… что в конце концов ситуация вышла из-под его контроля.
Успешно залатав Нэгельсбаха, Филипп позвонил его жене. И вот мы очутились лицом к лицу с нею, под ее изучающим взглядом.
— Кто в него стрелял?
— Люди Самарина.
— Почему?
— Самарин убит.
— Кем?
— Как раз сейчас мы рассуждаем, чем же, собственно говоря, можем помочь полицейскому расследованию. И должны ли это делать. — Велькер смотрел на фрау Нэгельсбах, словно ожидая от нее поддержки и совета. — И скажет ли спасибо ваш муж, если полиция… и общественность…
По лицу Велькера она догадалась, что это он застрелил Самарина. Посмотрела на него и покачала головой. Потом повернулась к Филиппу:
— Отведи меня к нему. Хочу быть рядом, когда он проснется.
Они ушли. Велькер решил остаться:
— Дождусь вашего друга. Деньги не считайте, я беру все расходы на себя. Поверьте, мне ужасно жаль, что он ранен.
Он смотрел на меня так, как будто ему действительно было ужасно жаль.
Я кивнул.
Я вышел из больницы в надежде найти на стоянке такси. Но было еще слишком рано.
Ко мне подошел человек. Сначала я не узнал его — Карла-Хайнца Ульбриха.
— Садитесь, отвезу вас домой.
Я слишком скверно себя чувствовал и слишком устал, чтобы отказываться. Он повел меня к своей машине, теперь уже не к бежевой «фиесте», а к светло-зеленому «поло». И придержал мне дверь. Дороги были пусты, но скорость он все равно не превышал.
— Вы плохо выглядите.
Что я мог ответить!
Он засмеялся:
— Не удивительно после тех испытаний, которые выпали на вашу долю за последние двадцать четыре часа.
Я снова ничего не сказал.
— У водонапорной башни вы здорово сработали, мне понравилось. Но в парке вам просто повезло, разумными такие действия не назовешь.
— Вы действительно не мой сын. Возможно, вы сын моей покойной жены, но я вам не отец. Когда вы… когда вы были зачаты, я находился в Польше, очень далеко от жены.
Но он не обратил на мои слова никакого внимания.
— Наверное, теперь вы уже и сами знаете, люди из синего «мерседеса» — русские. Они москвичи, в Германию приехали два-три года назад, сначала жили в Берлине, потом во Франкфурте, а теперь здесь. Я говорил с ними по-русски, но они вполне прилично знают немецкий.
— У вас потрясающе богатый опыт слежки.
— Я в этом деле собаку съел. Теперь понимаете, что из нас получилась бы хорошая команда?
— Мы — команда? А мне показалось, что вы скорее будете работать не за, а против меня.
Он обиделся:
— Так вы же сами меня не подпускаете. А лишняя информация никогда не помешает.
Я не хотел его обидеть.
— Дело не в вас. Мне не нужна команда. Никогда не хотел ее иметь, никогда не имел и теперь, в столь преклонных летах, заводить точно не буду.
А потом я подумал, что спокойно могу сказать ему всю правду:
— К тому же дни мелких частных детективных агентств сочтены. Я сумел так долго продержаться, потому что все тут хорошо знаю — город, людей, жизнь. И потому что знаю, к кому, где и когда могу обратиться за помощью. Но сегодня этого недостаточно. Дел, которые мне пока еще поручают, едва хватает, чтобы оплатить контору. Вдвоем мы бы тоже заработали не больше.
Мы ехали мимо Луизен-парка. Полиции уже не было. Газон, кусты и деревья мирно дремали в предрассветных сумерках.
— Не могли бы вы… Не знаю, правда ли, что вы не мой отец или только не желаете им быть. Но я хотел бы посмотреть фотографии моей матери и узнать, какой она была. А если он не вы, то кто мог бы быть моим отцом? У вас же наверняка есть какие-то подозрения! Знаю, вы хотите, чтобы я от вас отстал. Но нельзя же делать вид, что меня и нас просто не существует!
— Нас?
— Зачем сто раз повторять один и тот же вопрос! Вы отлично понимаете, о чем я говорю. Мы действуем вам на нервы, вам больше всего хотелось бы, чтобы мы сидели там у себя и не высовывались и вы бы нас не слышали и не видели.
Опять он обиделся! Каких, однако, обидчивых малых набирала на службу госбезопасность!
— Это неправда. Я только что был в Котбусе, очень симпатичный городок. Просто я не ваш отец, и если бы даже вы приехали из Зинсхайма, я бы все равно был им не больше, чем сейчас, когда вы из… откуда вы?
— Из Преслау, к северу от Берлина.
Я посмотрел на его профиль. Честное лицо обиженного человека. Аккуратно зачесанные на пробор волосы. Бежевая куртка. Блестящие черные брюки — на вид пластмассовые — и светло-серые сандалии. Лучше бы он попросил купить ему что-нибудь из одежды, чем рассказывать о Кларе. Но я понимал, что от этого мне не отвертеться.
— Сколько вы еще пробудете в Мангейме? Заходите ко мне в следующее воскресенье! А пока оставьте меня в покое!
Он кивнул.
— В четыре часа устроит?
Мы договорились на четыре. И уже подъехали к Рихард-Вагнер-штрассе. Он обежал вокруг машины и снова придержал мне дверь.
— Спасибо!
— Выздоравливайте!
Весь день я пролежал в постели. Турбо мурлыкал, свернувшись клубочком у меня на ногах. Ближе к обеду пришла Бригита и принесла куриный бульон. Вечером позвонил Филипп. Он ругал себя за то, что не отослал меня в воскресенье домой. Как мое сердце? С Нэгельсбахом все в порядке, в среду я могу его навестить. Заодно нам надо кое-что обсудить всем втроем.
— Полиции сегодня не было. Как думаешь — пронесет? Мне не верится.
Однако же пронесло. Допросили только Велькера. Он сообщил о русском происхождении Самарина, о его поездках в Россию, о том, как он уезжал туда на полгода, о его сомнительных контактах и попытках внести в банк «Веллер и Велькер» огромные суммы наличных денег для якобы русских вкладчиков. В урне в Луизен-парке, недалеко от выхода на Вердерштрассе, полиция нашла пистолет, которым был застрелен Грегор, — пистолет Макарова. На Грегоре была смирительная рубашка, убит он был выстрелом в спину, — это было похоже на казнь. Жители соседних домов слышали стрельбу, хлопанье автомобильных дверей, шум отъезжающих машин — словом, бандитские разборки.
Во вторник в «Маннхаймер морген» появилась статья «Казнь в Луизен-парке?», а в пятницу другая — «Бандитские войны в Мангейме?». Через несколько дней газета задалась вопросом, не внедрилась ли русская мафия в криминальные структуры Мангейма и Людвигсхафена. Однако дело ограничилось маленькой заметкой.
Мы с Филиппом сидели в больнице у постели Нэгельсбаха и оба ужасно смущались. Словно нашкодившие мальчишки, которые отделались легким испугом, тогда как третий из-за их проделки сильно пострадал. Мы же не нарочно! Но исправить уже ничего нельзя. По справедливости, Велькер должен предстать перед судом, а Нэгельсбах с Филиппом заслуживают дисциплинарного взыскания. Мне, наверное, полагалось бы обвинение по какой-нибудь гам статье о халатности.
— Черт подери… Полиция про нас не вспоминает, с каждым днем мой оптимизм набирает обороты, сегодня я в четыре раза оптимистичнее, чем в понедельник, а завтра буду уже раз в восемь. — Филипп широко улыбнулся.
— Вы меня, наверное, не поймете, — Нэгельсбах бросил на нас виноватый взгляд, — но я не хочу скрываться от полиции. Я всегда был чист перед собой и перед законом. Признаю, я неофициально обсуждал с Рени свои служебные дела. Но она всегда умела держать язык за зубами, к тому же некоторые преступления я раскрыл только благодаря ее помощи. А здесь ведь совсем другое. Велькер должен предстать перед судом. Те преступления, которые совершил Самарин, безусловно, послужат смягчающим обстоятельством. Но сколько ему за это скостят, посадят его на год-два, дадут условный срок или признают невиновным — это решать судье.
— А что думает ваша жена?
— Она считает, — он покраснел, — она говорит, что речь идет о моей душе. Что мы с ней выдержим все испытания, а если потребуется, она пойдет работать.
— О вашей душе? — Филипп смотрел на Нэгельсбаха как на полоумного. — А как насчет моей?
Вид у Нэгельсбаха был несчастный.
— Я не могу, потратив всю свою жизнь на то, чтобы привлекать людей к ответственности за совершенные ими проступки, на старости лет вдруг…
— Закон не требует от вас, чтобы вы шли в полицию и добивались суда над Велькером. Перед законом вы останетесь чисты, даже если этого не сделаете.
— Но, господин Зельб, вы же понимаете, что я имею в виду!
Филипп встал, постучал себя по лбу и вышел из палаты. Нэгельсбах не играет в шахматы, так что я принес реверси.[11]
— Сыграем?
Мы сели, расставили фишки и начали переходить с красной стороны на зеленую и с зеленой на красную. Закончив одну партию, мы молча сыграли вторую, а потом третью.
— Да, я понимаю ваши резоны. И принимаю все, что сказала ваша жена. В пользу такого решения говорит и еще одно обстоятельство. Помните человека, который на вашей прощальной вечеринке ворвался к вам в дом, чтобы увидеться со мной? Он за нами следил, и не исключено, что захочет нас шантажировать. Скорее Велькера, чем вас, Филиппа или меня.
— Нет, не помню. — Нэгельсбах смущенно улыбнулся. — На прощальной вечеринке я был слегка не в форме.
— Если вы пойдете в полицию, то из нас троих мне грозят наименьшие неприятности. Причинение смерти по неосторожности, потому что по нашей халатности Велькер взял пистолет Самарина. По крайней мере, так можно коротко описать происшедшее. Выглядит ли такое объяснение слишком искусственно? В отличие от вас с Филиппом, мне не грозит дисциплинарное взыскание. Наша авантюра не ударит по репутации частного детектива, скорее даже наоборот. А вот для полицейского на пенсии и хирурга из городской больницы ситуация неприглядная. Одним словом, обо мне вы можете не беспокоиться. Однако мы действовали втроем, втроем разработали всю операцию, втроем подготовили ее и провели, так что теперь можем только совместно решить, должны мы или нет поставить в известность полицию. Таким образом, вы должны либо убедить Филиппа, либо смириться с тем, что Велькер не предстанет перед судом.
Я ждал, но он ничего не говорил. Лежал с закрытыми глазами.
— Кстати, что касается доводов, которые приводил в свое оправдание Велькер, я думаю, он прав. Самарин не оставил бы его в покое. Защитили бы его полиция и суд? Ничего подобного, и вы знаете это не хуже меня.
Он медленно открыл глаза:
— Я должен еще раз все обдумать. Я…
— Хочу кое-что сказать по поводу души. Вы ведь не замараете свою душу, если раз в жизни не будете честны перед законом! Как раз наоборот: если вы всегда честны перед законом и перед самим собой, то зачем вам душа! Она существует для того, чтобы мы могли прийти к согласию с самими собой, когда нас что-то гложет. Я не люблю коррумпированных полицейских. Но знаю таких, кто, один раз оступившись и тяжело это пережив, сумел прийти к согласию с самим собой, благодаря чему стал настоящим полицейским. Полицейским, для которого слово «душа» не пустой звук.
— Я таких тоже знаю. Но всегда их немножко презирал. — Он выпрямился в постели, обвел рукой палату, показал на пустое место для второй кровати, на телевизор, телефон, цветы и попытался пошутить: — Видите, теперь я тоже коррумпирован. Самому мне такие вещи не по карману. За меня платит Велькер.
Вечером я сидел у себя в конторе и писал письмо Вере Сободе. О том, что с отмыванием денег в банке «Веллер и Велькер» покончено. Что банк был похож на сумасшедший дом, в котором сумасшедшие заперли врачей и медсестер и выдавали себя за врачей и медсестер. Что Самарин, предводитель сумасшедших, мертв. И что власть снова попала в руки доктора Велькера. Сравнение Нэгельсбаха мне понравилось.
По почте пришло письмо от Велькера. Благодарственное, и эта благодарность сопровождалась чеком на двенадцать тысяч марок. Кроме того, в субботу через две недели он приглашает меня на праздник по поводу его возвращения на Густав-Кирххофф-штрассе. Там мы еще раз соберемся все вместе.
Я подумал, не должен ли представить ему детальный финансовый отчет, как обещал при получении заказа. Обычно по окончании дела я составляю своим клиентам письменный отчет. Дело закончено? Клиенту от меня больше ничего не нужно. Поблагодарил, заплатил и пригласил на встречу — прощальную. Для него вопрос исчерпан. А для меня?
Кто до смерти напугал Шулера? Самарин не признался, но и не отрицал категорически. Мне не верилось, что он убрал с дороги Шулера просто из-за денег. Иначе бы не сказал, что Шулер научил его читать и писать. Если он убил его своими или чужими руками, значит, за этим стоит что-то большее, чем кейс с деньгами. А что? И чем же он до смерти напугал Шулера?
Или я просто себя обманываю? Не хочу осознать, что сам был причиной смерти Шулера? Не потому ли я выискиваю какие-то не зависящие от меня обстоятельства, что истинные причины следует искать в его старческой слабости и неловкости и в моей медлительности? Физическая немощь, плохой день, сумасшедшая сумма денег — не достаточно ли для того, чтобы привести Шулера в то состояние, в котором он был, когда мы встретились?
Я встал и подошел к окну. Вон там стояла его «изетта», вон там он отдал мне кейс, там он выехал на встречную полосу и вылетел между светофором и деревом на газон. Вон там под деревом он умер. На светофоре загорелся красный свет, желтый, зеленый, снова желтый и красный. Я не мог отвести от светофора взгляд: такого цвета была смерть бывшего учителя Адольфа Шулера.
Самарин ли так его напугал, или виноват возраст и расшатанные нервы — я мог его спасти и не спас. Я перед ним в долгу. Вернуть его к жизни я не в силах, зато способен разобраться в смерти. Теперь он мой клиент.
Красный, желтый, зеленый, желтый, красный. Нет, разобраться я должен не только ради Шулера, но и ради себя самого, разобраться в своем последнем деле. Потому что это дело для меня последнее. Кроме дела, полученного только благодаря случайной встрече в горах, я вот уже несколько месяцев не получал никаких заказов. Возможно, мне еще раз поручат искать поддельные больничные листы. Но я не захочу за это браться.
Жаль, что нельзя выбирать свое последнее дело. Дело, являющееся итогом жизни, конечным результатом, дело, которое подводит черту и обобщает все, что ты успел сделать. Вместо этого последнее дело оказывается столь же случайным, как и все остальные. Вот так и бывает: решаешь одни проблемы, потом другие, и тут выясняется, что это и есть твоя жизнь.
Я выловил Филиппа в коридоре.
— Ноги моей больше там не будет. — Он кивнул в сторону палаты Нэгельсбаха.
— Ты получил заключение медэкспертизы?
— Заключение медэкспертизы?
Наконец он понял, чего я хочу, и вспомнил, что заключение у него на столе.
— Пошли!
Оба стула перед его столом были завалены бумагами и письмами, так что я сел на кушетку, как будто ожидая, когда же Филипп вытащит свой молоточек и начнет стучать мне по колену, проверяя рефлексы. Он полистал официальный отчет.
— Грудь и живот сдавлены, задеты жизненно важные органы, пробит затылок — повреждения крайне тяжелые.
— Я видел его незадолго до смерти. Он вел себя очень странно. Как будто его сильно напугали.
— Может, он был болен. Может, по ошибке принял много снотворного. Может, ему прописали несовместимые лекарства. Может, он плохо перенес какое-нибудь новое успокоительное или новые таблетки от давления. Господи, Герд, существуют тысячи причин, почему человеку может стать плохо и он попадает в аварию.
Мне как-то не верилось, что Шулер мог по ошибке принять не то лекарство или выпить слишком много снотворного. Шулер не был рассеян. Горы книг и бумаг в его доме производили впечатление хаоса, однако в этом хаосе царил образцовый порядок. Так неужели он был не в состоянии разобраться со своими таблетками?
Филипп продолжал стоять на своем:
— Мне надо кое-что сказать тебе, Герд. Ты должен…
— А если я выясню, какие таблетки он принимал? Если найду его врача, ты ему позвонишь?
— А что он может сказать?
— Не знаю. Вдруг он действительно выписал Шулеру новые таблетки, от которых тому стало плохо? Или Шулер сам купил себе таблетки, а врач скажет, что они не сочетаются с теми, которые ему были выписаны. Или же выяснится, что у Шулера была аллергия на клубнику и кто-нибудь заставил его съесть клубничину. Что у него была астма и он испугался до смерти, потому что кто-то отобрал у него бронхолитик. Если я буду знать, что именно могло его напугать, мне будет проще искать того, кто за этим стоит.
— Если выяснишь, я тебе помогу.
Он старался изобразить заинтересованность, но мысли его были явно заняты другим.
— Ты должен остановить Нэгельсбаха! Ты должен его остановить, пока не поздно. Я тебе не рассказывал, потому что не люблю говорить гоп, пока не перепрыгнул, но моя кандидатура выдвинута на пост заведующего хирургическим отделением в одной потрясающей частной клинике. И сейчас любое разбирательство может поставить на моей карьере жирный крест.
— Я думал, тебя отправляют на пенсию.
— Так бы и случилось. Но в частных клиниках на пенсионный возраст иногда закрывают глаза. С утра до вечера поливать цветочки на балконе и кататься на яхте — это не для меня. И потом, сестры… Представляешь себе, у меня появится шанс начать все с чистого листа. Работать там, где нет Фюрузан, где она не будет за мной следить, отпугивая остальных. Может быть, я только поэтому и чувствую себя старой цирковой клячей. Потому что рядом постоянно торчит Фюрузан.
— Я уже говорил с Нэгельсбахом.
— У Нэгельсбаха душа! Душа у него, понимаете!.. Моей душе хоть волком вой, если у меня не будет больницы.
Он был близок к отчаянию. Может быть, женщины обожают его вот за это? За то, что он умеет безраздельно отдаваться одному чувству?
— Знаешь, хоть тебе и не хочется, но, если тебе что-то нужно от Нэгельсбаха, тебе все равно придется с ним поговорить.
— Я не мастер вести такие разговоры.
— А ты постарайся. Он же не упертый, просто очень добросовестный. Но к твоим словам отнесется серьезно.
Филипп приуныл:
— У меня нервы ни к черту, чуть что — я срываюсь. Сестрам нравится, когда я на них рычу. А Нэгельсбаху наверняка не понравится. — Он посмотрел на часы. — Мне пора. Как ты думаешь, что он сделает?
— Как только его выпишут, он сразу пойдет в полицию — или не пойдет, но, прежде чем пойти, он нам скажет. А до выписки тебе, видимо, придется потерпеть.
Он засмеялся и покачал головой: ты и сам, дескать, знаешь, что я так не могу.
— Разве у меня хватит терпения?
Я поехал в Шветцинген, обошел всех соседей Шулера, расспрашивал их про адрес его племянницы, пока меня не отправили на Веркштрассе за железную дорогу. Калитка в сад была открыта, на двери я обнаружил записку, что фрау Шуберт сейчас вернется.
Я ждал. В маленьком садике напротив хозяйка купала в цинковой ванночке садовых гномов, они ныряли в воду грязные и грустные, а выныривали чистые и веселые.
Племянница Шулера приехала на велосипеде.
— Ах, это вы! Сейчас я сварю нам кофе.
Я помог ей внести в дом покупки. Потом появился разносчик напитков, для которого она оставила на двери записку, и я затащил на кухню составленные у калитки ящики с пивом, лимонадом и минералкой. Когда я закончил, кофе уже булькал в кофеварке.
Она немного смущалась.
— Я не запомнила ваше имя и не смогла сообщить о похоронах. Вы из-за этого пришли? Погребение состоится в следующий вторник.
Я пообещал прийти, и она пригласила меня на поминки. Когда я заговорил о книгах, которые якобы одолжил ее дядюшке и которые мне теперь понадобились, она предложила съездить со мной в дом Шулера, чтобы я сам их поискал. По дороге она рассказала, что ей предложили продать дядину библиотеку.
— Представьте, пятнадцать тысяч марок!
— Вы единственная наследница?
— Детей у него не было, мой двоюродный брат несколько лет назад разбился на параплане. Дом достанется мне, его нужно полностью приводить в порядок, так что деньги за книги придутся весьма кстати.
Не знаю цен на старые книги. Но я прошелся по дому Шулера и увидел, что он собрал необыкновенную библиотеку. Во-первых, книги о территории между Эдингеном и Вагхойзелем, во-вторых, книги о железных дорогах и банках в Бадене — думаю, что здесь было представлено все когда-либо напечатанное на эту тему. В основном это были маленькие брошюры, но иногда попадались толстые фолианты с полотняными или кожаными переплетами и многотомники девятнадцатого века, например о юстировке Рейна и о мелиорации его лугов инженер-полковником Туллой, о виадуках и железнодорожных туннелях в Оденвальде или о речной полиции на Рейне и Неккаре от момента ее появления до наших дней. У меня возникло искушение забрать с собой книгу о строительстве башни Бисмарка[12] на Святой горе, выдав ее за свою, якобы одолженную Шулеру. Но я удержался.
В ванной комнате над раковиной нашлась аптечка. Сердечные таблетки и таблетки от давления, средства от бессонницы и головной боли, от запора и поноса, для простаты и для вегетативной нервной системы, мази для вен и суставов, пластырь для мозолей и ножички, чтобы их срезать, кое-что в нескольких экземплярах, многое с истекшим сроком годности, некоторые тюбики высохли, некоторые изначально белые таблетки пожелтели. Я оставил ножички, пластыри, мази, таблетки от запора и поноса, укрепляющие и нормализующие. Собрал успокоительные, снотворные, сердечные средства и таблетки от давления, всего получилось семь пакетиков. Содержимое аптечки почти не уменьшилось.
Фрау Шуберт открыла окна, и весенний воздух вступил в борьбу с оставшейся после Шулера вонью. В кухне уже не пахло протухшей едой и подвалом, теперь там обосновался лимонный запах чистящих средств и царил четкий порядок.
— Вы так и не нашли свои книги? — Фрау Шуберт посмотрела на мои пустые руки.
— У вашего дяди их слишком много. Я решил сдаться.
Она кивнула, одновременно сочувствуя мне и гордясь своим дядей-библиофилом.
— Как и медикаментов, их у него тоже слишком много. Я заходил в ванную комнату, а там все ими забито.
— Он не мог ничего выбросить. К тому же он любил старые медикаменты, знаете, в баночках. Новые, в пластиковых ячейках и алюминиевой фольге, ему было тяжело открывать, ведь пальцы-то у него совсем скрючились от подагры. Он все время поручал мне вынимать и перекладывать для него лекарства. — Она смахнула с глаз слезинку.
— Кто его лечил?
— Доктор Армбруст с Луизенштрассе.
Перед уходом мы остановились у стены, на которой у Шулера висели фотографии. На одной он сам, молодой, с широкой улыбкой, стоит около своей «изетты», положа на нее руку, как фельдмаршал на стол с картами. Мы смотрели, пока фрау Шуберт не расплакалась снова.
Из телефонной будки на Хебельштрассе, из которой когда-то не согласился позвонить Велькер, я позвонил Филиппу:
— Доктор Армбруст с Луизенштрассе в Шветцингене.
— А, это ты, Герд! — Видимо, мой звонок пришелся весьма некстати. Но Филипп проявил покорность. — Сейчас позвоню.
Чуть позже я ему перезвонил и узнал, что доктор Армбруст в отпуске и его не будет три недели.
— Теперь ты оставишь меня в покое?
— Не мог бы ты позвонить ему домой? Если уж его нет на работе… Может быть, он не уехал из города.
— Ты хочешь сказать…
— Да, я хочу сказать, прямо сейчас.
Филипп вздохнул. Но нашел номер и сказал:
— Не отключайся, я позвоню ему по сотовому.
Дома, как и в кабинете, доктора Армбруста не оказалось. Экономка сообщила, что он уехал на весь отпуск.
В воскресенье ближе к вечеру пришел Ульбрих. Он перестал обижаться на то, что я отказываюсь от своего отцовства. Где-то я читал, что восточные немцы ценят простые домашние радости, поэтому в субботу испек пирог с яблоками. Он ел с большим аппетитом, попросил шоколадной крошки, чтобы посыпать капучино со взбитыми мною сливками, который он приготовил в своей чашке. Турбо позволил ему почесать себя за ухом, так что домашних радостей он, по-моему, вкусил не меньше, чем при социализме.
Я отобрал для него несколько Клариных фотографий. На полке у меня хранятся пять альбомов: в одном Клара-девочка с родителями и братом, в другом Клара, уже красавица, во время занятий теннисом, лыжами и танцами, в третьем наши помолвка, свадьба и свадебное путешествие, четвертый посвящен последним месяцам в Берлине и первым годам в Гейдельберге. От всех этих альбомов мне становится грустно. Но самый грустный альбом — последний, послевоенный: пятидесятые и шестидесятые годы. Яркая, блестящая Клара, мечтавшая о шикарной жизни с мужем-прокурором, сделавшим прекрасную карьеру, и вместо этого вынужденная влачить жалкое существование, становилась все мрачнее и мрачнее. Тогда я сердился на нее и за эту мрачность, и за ее упреки. Ну не смог я больше быть прокурором — сначала потому, что меня никуда не брали из-за моего прошлого, а потом потому, что все во мне восставало против необходимости, пусть и вынужденной, всем вместе делать вид, будто никакого прошлого у нас вообще не было. Я стал частным детективом, неужели нельзя было с этим примириться? Почему же она не могла любить меня таким, какой я есть? Теперь я знаю, что любить человека можно не только за то, какие у него лицо, смех, шутки, ум или заботливое отношение, но также за положение в обществе и финансовое благополучие. Смогла бы она обрести счастье в материнстве? После Карла-Хайнца Ульбриха она уже не могла иметь детей, — видимо, во время родов что-то пошло не так.
Внешне это на ней никак не отразилось. На фотографии, датированной апрелем сорок второго года, которую я сделал перед домом на Банхофштрассе после ее возвращения из якобы итальянского путешествия с Гиги, она смеялась. А в июне сорок первого она, очень веселая, шла по Унтер-ден-Линден. Может быть, ее фотографировал тот, другой? К этим снимкам я приложил одну школьную фотографию, одну пятидесятых годов, на которой она наконец снова играет в теннис, потому что я снова зарабатываю достаточно денег, и еще одну, сделанную незадолго до смерти.
Ульбрих медленно, не говоря ни слова, рассматривал снимки.
— Отчего она умерла?
— У нее был рак.
Он сделал грустное лицо и покачал головой:
— И все равно это несправедливо. Мне кажется, мало родить ребенка, его надо еще и… — Он не договорил.
Что бы я сделал, если бы Клара не отказалась от сына? Задавала ли она себе этот вопрос? Решила, что я не смогу его принять?
Он снова покачал головой:
— Нет, это несправедливо. Какая она была красавица! Ее мужчина… этот ее мужчина наверняка тоже был красив. А теперь посмотрите на меня. — Он приблизил ко мне свое лицо, как будто я до сих пор его не видел. — Если бы отцом были вы, еще куда ни шло. Но так…
Я не выдержал и засмеялся.
Он не понял почему. Сделал себе еще один капучино и взял еще кусок пирога.
— Я читал «Маннхаймер морген». Хочу сказать, ваша полиция себя не особенно утруждает. У нас бы все пошло по-другому. Хотя не исключено, что здесь тоже все пойдет по-другому, если кто-то даст полиции подсказку.
Его взгляд больше не был огорченным. Стал, скорее, требовательным, как при нашей первой встрече. Ульбрих перестал обижаться, потому что считает, что взял надо мной верх?
Я молчал.
— Собственно говоря, лично вы ничего такого не сделали. Но тот, который из банка… — Он подождал, а поскольку я ничего не говорил, он продолжил продвигаться на ощупь. — Думаю, он не случайно предпочел не сообщать полиции, что он… И думаю, что он наверняка предпочел бы, если бы кто-то другой не сообщил полиции, что…
— Под кем-то вы имеете в виду себя?
— Зачем так грубо! Вы так говорите, как будто я… Я только хотел сказать, что ему не следует полагаться на случай. Вы все еще на него работаете?
Не собирается ли он шантажировать Велькера?
— Неужели ваши дела так уж плохи?
— Я…
— Вам надо вернуться туда, где вы жили раньше. Там система безопасности тоже будет развиваться семимильными шагами, как и везде, и предприятия там тоже будут искать представителей, а страховые компании — агентов, которые знают местные условия. Здесь же у вас практически нет шансов. Ваше слово против нашего — зачем вам это?
— Мое слово? Да что я скажу? Я ведь просто спросил. Я имею в виду… — Помолчав, он тихо произнес: — Я уже многое перепробовал — и в охранной конторе, и страховым агентом, и ухаживал за животными. Все не так просто.
— Мне очень жаль.
Он кивнул:
— Больше ничего в этом мире не бывает бесплатно.
Когда он ушел, я позвонил Велькеру. Хотел его предупредить, чтобы он был готов к разговору с Ульбрихом, если тот его навестит.
— Большое спасибо, что вы мне позвонили!
Он спросил имя и адрес, и голос его звучал совершенно спокойно.
— До субботы!
Больше всего удовольствия от устроенного Велькером праздника получили дети. По возрасту они были близки друг к другу, Мануэль и сын Велькера Макс чуть старше, чем дочь Велькера Изабель и Анна, дочь подружки Фюрузан, которая нам помогала у водонапорной башни. Сначала мальчики, не обращая внимания на девочек, уселись за компьютер. Девочки шушукались и хихикали. Бригита морщилась. Она предпочла бы, чтобы они занимались компьютером, чем смотреть, как они барахтаются в сетях, ловко расставленных представительницами прекрасного пола. Но ради хихикающих девочек мальчишки бросили компьютер и принялись флиртовать — Ману с Изабель, унаследовавшей от матери темные волосы и блеск в глазах, а Макс со светловолосой Анной. Сад был большой, и когда мы с Бригитой решили прогуляться до растущего у забора грушевого дерева, то увидели, как одна парочка любезничает под сливой, а вторая — на каменной ограде, возле которой растут розы. Безобидная домашняя сценка. Но Бригита все равно забеспокоилась, когда стемнело, а дети все не возвращались к столу, который был накрыт прямо в саду, и пошла их искать. Они сидели на балконе, пили колу, ели чипсы и рассуждали о любви и смерти.
Пришли Нэгельсбахи, Филипп с Фюрузан, подруга Фюрузан со своим другом и мы с Бригитой. Филипп явно испытывал облегчение из-за того, что Нэгельсбах не обратился в полицию. Кроме нас была еще молодая женщина, которую Велькер представил нам как учительницу Макса из гимназии имени курфюрста Фридриха и встретил с восхищением, не выходившим за рамки приличий.
Остальных гостей я забыл — то ли соседи и друзья, то ли какие-то знакомые по теннисному клубу.
Сначала разговор перескакивал с одной темы на другую, но вино — шардоне из Пфальца — пилось так легко, еда — мучная похлебка, речной окунь, творог с ежевикой и многое другое — казалась такой простой и сытной, а пламя свечей создавало такой уют, что скованность сама собой испарилась. Велькер выступил с небольшой речью — выразил радость по поводу возвращения домой и встречи с детьми. Поблагодарил участников операции «Водонапорная башня». Он не стал пояснять, почему покидал дом и за что нас благодарил. Но все остались довольны.
Когда в саду похолодало, а в доме разожгли камин, Велькер отвел меня в сторону:
— Прежде чем пойти в дом, не прогуляемся ли немного по саду?
Мы прошли по лужайке и сели на скамейку под сливой.
— Я много думал о Грегоре и о нас, Велькерах. Мы взяли его в свой дом, но ему доставались только жалкие подачки с барского стола. А поскольку мы чувствовали себя его благодетелями, то вовсю пользовались его услугами. В детстве у меня была комната в мансарде, а у него в подвале, чтобы зимой он мог следить за отоплением: тогда еще топили не маслом, а углем. — Он медленно наклонил голову. — Я попытался вспомнить, когда же именно, еще ребенком, впервые понял, что он меня ненавидит. Но так и не вспомнил. Меня это просто не интересовало, вот я и не замечал. — Он посмотрел на меня. — Разве это не ужасно?
Я кивнул.
— Знаю: то, что я его застрелил, еще ужаснее. Но в каком-то смысле одно другого стоит. Понимаете, что я пытаюсь сказать? Детские ощущения выросли и приносят плоды, как сказано в Библии. У него это убийство моей жены и все остальное, а у меня то, что только таким образом я смог от него избавиться.
— Он говорил, что хорошо относился к вашей жене.
— Штефани ему нравилась так, как слуге может нравиться дочь ненавистного хозяина. В конце концов, она была по другую сторону, а если борьба идет не на жизнь, а на смерть, остальное уже не имеет значения. Когда Штефани выступила против него, борьба пошла не на жизнь, а на смерть.
В доме зажегся свет, отблески падали на лужайку. Но под сливой было темно. «Один и один будет два» — кто-то поставил запись Хильдегард Кнеф,[13] и мне захотелось обнять Бригиту и танцевать с ней вальс.
— Где же они… Неужели поджидали Штефани прямо у хижины? Ума не приложу, как им удалось идти за нами, чтобы мы не заметили! А мы-то думали, что, кроме нас, там никого нет! — Он прижал ладони к глазам и вздохнул. — До сих пор не могу избавиться от кошмара. Единственное, чего я хочу, — проснуться и все забыть.
Мне стало его жаль. И одновременно я не хотел знать того, что он мне рассказывал. Я ему не друг. Я выполнил его заказ. Теперь у меня другой заказчик.
— О чем вы говорили с Шулером, когда приходили к нему вечером?
— Шулер…
Если я и обидел его, сменив тему, то он ничем этого не показал.
— Мы с Грегором были у него вместе. Он рассказывал о своей работе с архивом и о страсбургском следе негласного компаньона, по которому потом пошли вы. Еще…
— Вы спрашивали у него про деньги? Деньги из кейса?
— Он сам об этом заговорил. Правда, в тот момент я ничего не понял. Он сказал, что в человеке просыпается подозрительность, если он находит в подвале чемодан денег. Что у него возникает вопрос, кому они принадлежат. И, говоря это, смотрел на Грегора.
— А что вы…
— Я был с ними не все время. У меня был… у меня был понос, так что я часто уходил в туалет. Видимо, Шулер нашел деньги в той части старого подвала, где ему, вообще-то, делать было совершенно нечего, а деньги эти хранил там Грегор. Шулер задумался и начал подозревать Грегора, потому что я из Велькеров, а Грегор не член семьи. А потом он попытался наставить своего бывшего ученика на путь истинный.
Его смех звучал одновременно язвительно и грустно.
— Наверное, еще вы захотите узнать, в каком состоянии был Шулер. От него противно пахло, но чувствовал он себя хорошо. Кстати, он не угрожал. Даже не сказал, что деньги у него. Это Грегор выяснил только на следующий день.
Песня закончилась, раздались аплодисменты, смех, крики, потом она зазвучала еще раз, громче.
Мне хотелось если уж не танцевать, то хотя бы подпевать. «Господь все видит и давно уже заметил тебя».
Он положил руку мне на колено:
— Я никогда не забуду, что вы для меня сделали. Когда-нибудь воспоминания об этих месяцах, слава богу, поблекнут. До сих пор хорошее я помнил гораздо лучше, чем нанесенные мне обиды, а вы как частный детектив сделали для меня только хорошее. — Он встал. — Пойдемте в дом?
Когда Хильдегард Кнеф пела свою песню в третий раз, я танцевал с Бригитой.