Часть третья

1 Слишком поздно

Почему это состояние не могло длиться вечно? Ясное, светлое и безоблачное, с легкой примесью грусти и печали. Грусти из-за Штефани Велькер, Адольфа Шулера и Грегора Самарина — да, из-за причинившего столько горя и заплатившего за это своей жизнью Грегора Самарина, — и печали оттого, что мы только сейчас обнаружили, как легко наши ноги и наши тела нашли общий ритм, какое удовольствие мы друг от друга получаем. Почему нельзя танцевать так весь год, этот, и еще один, и еще один, и все оставшиеся годы, сколько бы их ни было.

Такое же счастье испытывали и остальные, я это видел: Нэгельсбахи улыбались, как будто у них была общая тайна; с лица расстроенного из-за мыслей о старости Филиппа стерлась досада, а с лица Фюрузан — усталость после долгого пути от Анатолийского нагорья до Германии и усталость после многих, слишком многих бессонных ночей, в течение которых она зарабатывала деньги, чтобы отослать их своим домашним; Бригита сияла так, будто все наконец уладилось. Велькер не танцевал. Скрестив руки, он стоял в дверях и приветливо смотрел на нас, словно в ожидании, что мы вот-вот уйдем. Когда детям пришла пора ложиться спать, мы откланялись.

Через несколько дней мы с Бригитой поехали на Сардинию. У Мануэля начались каникулы, и отец устроил ему сюрприз: повез кататься на лыжах. Бригита, которая понятия не имела о планах папаши и даже закрыла свой салон, чтобы провести время с Ману, сказала: «Сейчас или никогда». Теперь мы живем по ее графику, а не по моему.

Десять дней на Сардинии — ни разу еще мы не проводили вместе так много времени. Наш отель мог похвастаться разве что остатками былой роскоши: темно-красная кожа на креслах и диванах в гостиной потрескалась, в столовой не горели люстры, а латунные краны в ванной плевались ржавой водой. Но обслуживали нас внимательно и заботливо. Отель стоял среди деревьев заросшего парка на берегу маленькой бухточки с галечным пляжем, и как только мы выходили в парк или на пляж, нам тут же услужливо приносили два шезлонга, маленький столик, иногда зонтик и по желанию кофе, воду, кампари или местное белое вино.

Первые дни мы только полеживали, смотрели, щурясь, сквозь листву на солнце и на уходящее за горизонт море. Потом взяли напрокат автомобиль и стали ездить вдоль побережья и по узким извилистым дорогам в горы, осматривали деревушки — в каждой церковь, рыночная площадь и прекрасный вид на долину, а кое-где еще и на море. На рыночных площадях сидели старички, и я бы с удовольствием к ним присоединился, послушал бы о том, какими опасными разбойниками они были в свое время, рассказал бы, каким ловким детективом в свое время был я, похвастался бы Бригитой. В Кальяри мы, преодолев неимоверное количество ступеней, поднялись на панорамную террасу на месте средневекового бастиона, откуда любовались видом на гавань и крыши домов, не похожие одна на другую. В маленьком портовом городишке был праздник с торжественной процессией, хором и музыкантами — играли и пели так трогательно, что у Бригиты на глазах выступили слезы. Последние дни мы снова провели лежа под деревьями или на пляже.

На Сардинии я влюбился в Бригиту. Звучит глупо, я знаю. Мы вместе уже много лет, и что же меня с ней связывало, если не любовь! Но только на Сардинии у меня открылись глаза. Как хороша Бригита, когда она свободна от забот и хлопот! Какая у нее походка — легкая и в то же время энергичная! Какая она чудесная мать, как верит в Ману, хоть и боится за него! А какая она остроумная! Как мило подшучивает надо мной! С какой любовью относится ко мне, к моим чудачествам и привычкам! Как массирует мне больную спину! Сколько света и радости вносит она в мою жизнь!..

Я попытался вспомнить, какие ее желания я когда-то не исполнил, чтобы исполнить их теперь. Сказать нежные слова без особого повода, подарить цветы, почитать вслух, придумать что-нибудь интересное, чего мы еще не делали, принести вдруг бутылку вина, которое ей понравилось в ресторане, или сумку, на которую она обратила внимание, увидев в витрине, — все это такие мелочи, и мне стало стыдно, что я столько лет на них скупился.

Дни пролетали незаметно. Я взял с собой из дома несколько книг, но ни одной не дочитал до конца. Лежа в шезлонге, я с большим удовольствием смотрел, как читает Бригита, вместо того чтобы читать самому. Или смотрел, как она спит или просыпается. Иногда она не сразу понимала, где находится. Увидев голубое небо, голубое море, сперва смотрела растерянно, потом вспоминала и улыбалась мне, заспанная и счастливая.

Я счастливо улыбался ей в ответ. Но в то же время мне было грустно. Снова я оказался слишком медлительным, мне потребовались годы, когда должно было хватить недель или месяцев. А поскольку мысль о том, что я слишком медлительный, обычно приходит ко мне в тех случаях, когда из-за своей медлительности я что-то упускаю и теряю навсегда, то и в этот раз у меня было чувство, что для нашего счастья теперь уже слишком поздно.

2 Евангелие от Матфея, 25, 14–30

Вернувшийся после каникул загорелый Ману осчастливил Бригиту словами: «Как хорошо дома». Меня он ошарашил сообщением, что завтра утром хочет пойти в церковь. А то на каникулах, как и раньше в Бразилии, отец ходил с ним на мессу. А здесь мама еще ни разу не водила его в церковь.

Так что в воскресенье я пошел с ним в церковь. Солнце светило, у водонапорной башни цвели нарциссы и тюльпаны, прекрасные, словно шелка Соломона, а с церковного купола нас приветствовал трубящий золотой ангел. Проповедь священника на тему притчи о нерадивом рабе, который закопал свой талант серебра, вместо того чтобы приумножить хозяйское добро, и таким образом лишился доверия своего господина, задели меня за живое. Как поступить с деньгами, которые я закопал под конторской пальмой? Положить в церковный мешок для подаяний? Я ведь совсем про них забыл!

Ману тоже внимательно слушал проповедь. За обедом мы узнали, что у его друга есть брат чуть старше его, который покупает и продает через Интернет акции, приумножая таким образом свой капитал. Из этого обстоятельства и из Евангелия от Матфея Ману сделал вывод, что мать или отец должны купить ему компьютер и подключить его к Интернету. Потом он посмотрел на меня: «А может быть, ты это сделаешь?»

Во второй половине дня мы поехали в Шветцинген в Шлосс-парк — в деле негласного компаньона он сыграл не последнюю роль! Мы прошли по обновленной каштановой аллее, которая благодаря молоденьким деревцам выглядела такой юной, мимо оранжереи к римскому акведуку, перешли через Китайский мостик и прогулялись затем вдоль озера к храму Меркурия. Бригита показала нам, где ее родители прятали пасхальные яйца для нее, ее братьев и сестер. У мечети Ману прочитал суру из Корана «Ведет Аллах к Своему свету, кого пожелает», выученную в школе, когда они проходили ислам. Потом мы сели на солнечной стороне площади, пили кофе и ели пирожные. Я узнал официантку, а она меня нет. Я смотрел на здание банкирского дома «Веллер и Велькер».

Площадь заполнила гудящая толпа туристов и местных жителей. Через толпу медленно и терпеливо прокладывала себе дорогу машина, темный «сааб». Она остановилась у банка, ворота открылись и впустили ее под арку.

Вот и все. Машина останавливается у ворот, ворота открываются, замирают на несколько секунд, машина въезжает, и ворота снова закрываются. Эта картина сильно отличалась от той, которую я наблюдал в тот вечер, когда впервые увидел банк. Тогда площадь была пуста — сегодня она бурлит, тогда невозможно было не заметить въезжающие и выезжающие машины — сегодня темный «сааб» затерялся в уличной суете.

Но меня как будто током ударило. Человек вставляет ключ в зажигание, включает радио, опускает руки на металлические перила, выйдя на балкон в пижаме и халате, чтобы посмотреть на небо или узнать, какая нынче погода. И его ударяет током. Ему почти не больно. Нас поражает не боль, а внезапное осознание того, что автомобиль, радио или перила — вообще все, что хорошо нам знакомо и чему мы безоговорочно доверяем, может обернуться какой-то неожиданной, враждебной стороной. Что эти вещи не всегда так надежны, как мы привыкли. Подъехавшая машина, открывшиеся и закрывшиеся ворота — как и в прошлый раз, у меня появилось ощущение, что в разыгравшейся у меня перед глазами сценке что-то было не так.

Клиент в воскресенье? Конечно, исключать этот вариант нельзя, особенно если банк маленький, а клиент важный. Но какое еще дело не терпит отлагательства ни в воскресенье, ни в праздники, кроме отмывания денег?

Полчаса спустя ворота открылись, выпуская темный «сааб», и закрылись снова. Я стоял поблизости. На автомобиле франкфуртские номера. Тонированные стекла. К багажнику не прилипло ни одной пятидесятимарковой купюры, которую обронили, вынимая груз.

Вечером, лежа в кровати, я сказал Бригите, что мне надо на несколько дней уехать. Она отнеслась к моим словам скептически:

— Одинокий ковбой молча садится на коня и скачет навстречу опускающемуся за горизонт солнцу?

— Ковбой скачет в Котбус, солнце с той стороны не опускается, а поднимается. И ускакал он вовсе даже не молча.

Я рассказал ей об отмывании денег в Сорбском кооперативном банке — хочу, мол, знать, прекратился их бизнес или все продолжается по-прежнему. Рассказал про Веру Сободу. Рассказал про Шулера и его деньги.

— Эти деньги пришли с Востока и должны вернуться на Восток. Постараюсь найти священника или подходящую организацию, пусть потратят их на что-нибудь полезное. Или обнаружу что-то, что поможет разобраться в смерти Шулера.

Бригита закинула руки за голову и смотрела в потолок.

— Я тоже могу потратить деньги на что-нибудь полезное. На то, чем бы я с удовольствием занялась вместо салона, на то, что требуется для салона, на то, что хочет иметь Ману, — сплошь полезные вещи.

— Эти деньги заработаны на наркотиках, проституции и шантаже. Нехорошие деньги. С радостью от них избавлюсь.

— Деньги не пахнут, неужели тебе этого еще не объяснили?

Я приподнялся и стал смотреть на Бригиту. Через некоторое время она перевела взгляд с потолка на мое лицо.

Выражение ее глаз мне не понравилось.

— Будет тебе, Бригита… — Я не знал, что сказать дальше.

— Оттого ты, наверное, и стал тем, кто ты есть. Одиноким стариком с тяжелым характером. Не замечаешь, когда счастье само плывет тебе в руки, и не можешь его удержать — как удержать то, чего не замечаешь? В данном случае счастье уже приплыло к тебе, но ты позволяешь ему утечь сквозь пальцы. Вот так же ты упускаешь наше счастье!

Она снова смотрела в потолок.

— Я не хочу упускать наше счастье…

— Я знаю, Герд. Ты не хочешь. Но ты это делаешь.

Ее слова эхом отдавались у меня в голове. Мне не хотелось поворачиваться на другой бок, соглашаясь, что я действительно одинокий старик с тяжелым характером. Особенно после Сардинии.

— Бригита?

— Да.

— Чем бы ты хотела заниматься вместо салона?

Она долго молчала, я уже подумал, что она не хочет продолжать разговор. Потом по ее щеке скатилась слезинка.

— Я бы хотела иметь от тебя детей. Ману родился, хоть я и предохранялась. А с тобой у нас ничего не получилось, хоть я и не предохранялась. Надо было попробовать экстракорпоральное оплодотворение.

— Ты и я в одной пробирке?

— Думаешь, врач перемешает нас в пробирке, как бармен коктейль в шейкере? Он осторожно уложит твой сперматозоид и мою яйцеклетку на стеклышко, и они займутся тем, чем обычно занимаются в постели, когда любят друг друга.

Я порадовался за уложенные на стеклышко клетки. Картинка получилась симпатичная.

— Теперь уже поздно.

— Мне очень жаль, Бригита. Я только что рассказывал тебе о Шулере, он бы до сих пор был жив, если бы не моя проклятая медлительность. Я все время опаздываю. И дело вовсе не в старости. На следующее же утро после нашей первой ночи мне надо было спросить, согласна ли ты выйти за меня замуж.

Я вытянул руку. Немного поколебавшись, Бригита приподняла голову, и я просунул под нее свою руку.

— Это и сейчас не поздно.

— Ты согласна?

— Да.

Она прижалась ко мне, уткнувшись в мое плечо.

— Но сперва я доведу до конца это дело. Оно у меня последнее.

3 Идти на дело

На этот раз я объехал Берлин стороной. Я отправился на машине, около Веймара свернул с автобана и дальше колесил по проселочным дорогам. Не доезжая Котбуса есть заложенный князем Пюклером парк с пирамидами — одна для князя и его жены, одна для его любимой лошади и еще одна для его любимой собаки. Его египетской любовнице пришлось довольствоваться могилой на кладбище. Она была молода, красива, темнокожа, и ее нежные восточные бронхи не выдержали лужицкого климата. Оно и понятно! Я и сам в прошлый раз не выдержал этого климата. Утром я позвонил домой Вере Сободе, и она пригласила меня на ужин. Картошка с творогом и местное пиво «Лаузитцер Урквелль» с сильным привкусом хмеля и мягким послевкусием.

— Что привело вас в Котбус?

— Сорбский банк. Вы не знаете, как мне добраться до данных, о которых вы рассказывали?

— Я там больше не работаю. Меня уволили. — Она рассмеялась. — Не надо так удивляться. Знаете, я ведь не была настоящим директором. Я взялась за это дело только потому, что кому-то нужно было это делать, а на должность директора никого не поставили. Две недели назад директором стал придурок, который ничего не смыслит в банковском деле. На третий день мы с ним сцепились, и он вышвырнул меня вон. Все произошло очень быстро.

Он подошел к моему столу и заявил: «Фрау Собода, вы уволены. Даю вам полчаса, чтобы освободить письменный стол от ваших личных вещей. Затем вам следует покинуть объект». Стоял рядом и смотрел, как будто я собираюсь украсть дырокол, скрепки или ручку. А потом подвел меня к двери и сказал: «Зарплату будете получать еще семь месяцев. По-моему, неплохо».

— Вы были у адвоката?

— Он только покачал головой и ничего не пообещал. Он предположил, что я слишком откровенно высказала свое мнение новому шефу. Так что пришлось сдаться без боя. Не привыкли мы таскаться по судам. Если проиграю, как оплатить расходы?

— И что теперь?

— Дела здесь непочатый край. Проблема состоит в следующем: то, что нам нужно, денег не приносит, а то, что приносит деньги, нужно нам гораздо меньше. Но как-нибудь все наладится. Господь Бог не оставит в беде честную коммунистку, как, бывало, говаривала моя начальница, которая меня обучала.

Я поверил, что она справится. Вера Собода снова была похожа на трактористку, с которой можно идти на дело — воровать железных коней. Она задумалась.

— Какие данные вам нужны?

— Мне бы хотелось знать, продолжают ли они отмывать деньги.

— Вы же мне писали…

— Знаю. Но не уверен, что это правда. У меня такое чувство, что…

— Вы разбираетесь в компьютере?

— Нет.

Она встала, подбоченилась и посмотрела на меня сверху вниз:

— Прикажете мне под покровом ночи лезть с вами в банк, включать компьютер и искать данные, потому что у вас такое чувство? И ради вашего чувства я должна рисковать головой? Вы считаете, что меня возьмут в какой-нибудь банк хотя бы уборщицей, после того как поймают в Сорбском? Что вы себе воображаете!

Она стояла передо мной и отчитывала так, как никто не отчитывал после смерти мамы. Если бы я встал, я оказался бы выше ее на целую голову и чары бы развеялись. Поэтому я остался сидеть и восхищенно любовался ею, пока ей не надоело. Она села и засмеялась.

— Разве я хоть словом обмолвился о том, чтобы вам «лезть в банк под покровом ночи»?

— Нет, — хихикнула она, — я сама! Я сама об этом заговорила и с удовольствием влезла бы и раскурочила бы все их программы и все файлы. Но нельзя. Даже если вместе с вами, ни словом не обмолвившимся, но подумавшим о том, чтобы туда залезть.

— А если без вас? Я бы мог без вас влезть в банк, включить компьютер и поискать данные?

— Разве не вы только что мне сказали, что ничего не смыслите в компьютерах?

— Не могли бы вы описать мне все, что вы тогда сделали? Шаг за шагом? Я…

— За один день стать хакером? Забудьте!

— Я…

— Уже почти одиннадцать, а сорбы рано ложатся спать. Выпьем еще по пивку, а потом я постелю вам на диване.

4 В кладовке

— Рассуждая сугубо гипотетически, существует ли в принципе возможность забраться в Сорбский кооперативный под покровом ночи?

Об этом я спросил ее за завтраком, и она ответила так быстро, что сразу стало понятно: она сама думала об этом ночью.

— Лучше было бы не делать этого под покровом ночи. В конце рабочего дня следовало бы открыть отмычкой кухонную дверь и сидеть там в кладовке, пока все не уйдут. Тогда банк остался бы в полном твоем распоряжении. Трудность не в том, как залезть, а в том, как потом выбраться. Вообще-то, лучше всего снова спрятаться к семи часам утра, когда приходят уборщицы, и подождать, пока банк откроется и можно будет смешаться с клиентами. Но кладовка для этого не годится, там хранятся швабры и ведра; в туалете, в копировальной, за перегородками и под столами уборщицы моют, а в помещения, где клиенты абонируют ячейки, и в зал с сейфом попасть невозможно.

— А как в банк попадают уборщицы?

— У них есть ключ от черного хода.

— А нельзя ли, когда они откроют, проскочить мимо них?

Она задумалась. На завтрак были яйца с жареным салом и картошкой, бутерброды с джемом и кофе. Она ела так, будто голодала несколько лет и теперь решила питаться про запас. Когда я капитулировал, отказавшись съесть второе яйцо, она опустошила и мою тарелку.

— Завтрак съешь сам, обед раздели с другом, а ужин отдай врагу! Уборщицы перепугаются и вызовут полицию… Ну и что? — заметила он и куском хлеба собрала с тарелок остатки.

— Продолжим гипотетические рассуждения?

Она засмеялась.

— Это же никому не повредит, верно?

— Если бы некто попал в банк, сел за компьютер и не смог разобраться в программах и файлах, но у него был бы сотовый, и он мог бы позвонить кому-то, кто в этом разбирается, то, наверное…

Она опять засмеялась. От смеха у нее затрясся живот, она схватилась за стол, как будто боялась свалиться со стула.

Я подождал, пока она успокоится.

— Фрау Собода, не могли бы вы на своем компьютере показать мне, что я должен сделать сегодня ночью? И не могли бы вы помочь мне сегодня ночью, если я сам не разберусь и позвоню вам по сотовому? Знаю, шансов что-то обнаружить у меня не много, но мне не будет покоя, если я не попытаюсь это сделать.

Она посмотрела на часы:

— Осталось шесть часов. У вас есть сотовый?

Я спросил, где находится соответствующий магазин, и купил телефон. Когда я вернулся, фрау Собода села со мной за компьютер. Показывала, объясняла, я задавал вопросы и тренировался. Включить. Ввести пароль. Какое слово может быть паролем? Как попасть из рабочей системы в протокол-файл? Как запросить в рабочей системе информацию по состоянию счетов и по изменениям, отмеченным в протокол-файле? Как пройти в систему отмывания денег? Как по телефону рассказать, что происходит на экране? К трем часам я совсем запутался.

— У вас есть пара часов, чтобы еще раз проработать всю схему. Новый шеф допоздна засиживается на работе, так что до восьми я бы вылезать из кладовки не стала.

Она объяснила, как прошмыгнуть на кухню.

— Удачи!

Я припарковался на боковой улочке и вошел в Сорбский кооперативный. Через общий зал, мимо кассы, в короткий коридор, который ведет к черному ходу и в начале которого расположены туалет и кухня, — это трудности не представляло. Пока я медленно шел по заполненному посетителями залу, никто не обращал на меня внимания, в коридоре я быстро открыл отмычкой дверь на кухню и закрыл ее за собой.

Кладовка оказалась набитой до отказа, мне пришлось осторожно переставлять метлы и перекладывать щетки, тряпки, ведра и чистящие средства, пока не освободилось немного места. Было очень неудобно. Я стоял по стойке смирно, в спину упирался ящик, ноги плотно сдвинуты, руки по швам. Сильно пахло чистящими средствами, не свежим лимоном, а смесью ядрового мыла, нашатырного спирта и гнилых фруктов. Сначала я приоткрыл дверцу, подумав, что вовремя услышу, если кто-то войдет. Но потом пришел человек, а я заметил его, только когда он уже стоял посреди кухни, и если бы он посмотрел в мою сторону, песенка моя была бы спета. Так что дверцу пришлось закрыть. Когда в четыре часа прием клиентов подошел к концу, кухня наполнилась людьми. Сотрудники, весь день просидевшие за окошечками и теперь вынужденные оформлять бумаги, устроили себе перерыв. Я слышал шипение и бульканье кофе-машины, звон чашек и ложек, разговоры о посетителях и сплетни про коллег. Мне было не очень уютно в моем укрытии. Зато время пролетело быстро.

А вообще-то, оно едва тащилось. Сначала я повторял все, что успел узнать о компьютерах. Но вскоре уже не мог думать ни о чем, кроме того, как бы еще переставить ноги хотя бы на сантиметр, как поменять положение рук, чтобы они меньше ныли. Я проникся уважением к солдатам, которые стоят в карауле у Букингемского или Елисейского дворцов, и дошел до того, что позавидовал их просторным будкам. Иногда до меня доносился какой-то шум. Но я не знал, находится его источник в зале или на улице, задвинул ли кто-то стул, или на улице столкнулись две машины, или это со строительных лесов упала доска. Большей частью я не слышал ничего, кроме шума крови в ушах и тихого тонкого посвистывания, которое не проникало извне, а жило где-то внутри меня. Я решил, что в восемь часов вылезу из шкафа, открою дверь и послушаю, что делается в зале.

Но без четверти восемь все закончилось. Снова раздался шум. Пока я спрашивал себя, откуда он идет и что означает, дверь кухни с треском распахнулась. На мгновение все стихло. Вошедший остановился, он, видимо, обвел взглядом посудомоечную машину, плиту, холодильник, стол и стулья, подвесной шкафчик над посудомоечной машиной и кладовку рядом с плитой. Потом сделал несколько энергичных шагов в мою сторону и рывком распахнул дверь.

5 В темном костюме с жилетом

Свет ослепил меня, я видел только, что передо мной стоит какой-то человек. Я зажмурился, открыл глаза и заморгал. И тут я его узнал. Передо мной стоял Ульбрих.

Карл-Хайнц Ульбрих в темном костюме с жилетом и красным галстуком и в очках с серебряной оправой, через них он устремил на меня взгляд, который в его представлении должен казаться решительным и грозным.

— Господин Зельб…

Я засмеялся. Я смеялся потому, что спало напряжение последней минуты и напряжение от долгого стояния в неудобной позе. Я смеялся над костюмом Ульбриха и над его взглядом. Я смеялся над тем, что меня застукали в кладовке, как будто я любовник кооперативного банка, а Ульбрих — его ревнивый супруг.

— Господин Зельб…

Голос его не звучал ни решительно, ни грозно. Как я мог забыть, какой этот Ульбрих обидчивый малый! Я попытался досмеяться так, чтобы в последних смешках он почувствовал, будто мы смеемся вместе, а не я смеюсь над ним. Но было уже поздно: он на меня обиделся.

— Господин Зельб, скоро вам будет не до смеха! Вы же проникли сюда противозаконно.

Я кивнул:

— Да, господин Ульбрих. Точно. Как вы меня нашли?

— Увидел вашу машину на соседней улице. Где же вас было искать, как не у нас?

— Это же надо такому случиться, чтобы в Котбусе кто-то узнал мою машину! Наверное, я должен был догадаться, что Велькер назначит вас сюда новым начальником.

— Вы намекаете… вы намекаете, что я… Господин Зельб, ваши намеки на то, что я шантажировал господина директора Велькера, — это гнусность, против которой я выражаю решительный протест по всей форме. Господин директор Велькер понял то, чего не поняли вы, и с радостью воспользовался моими услугами. Понимаете? С радостью!

Я начал вылезать из кладовки, и мои онемевшие ноги распихивали чистящие средства, ведра, тряпки, щетки, метлы. Ульбрих смотрел на меня с укором. Почему, когда я общаюсь с ним, меня раньше или позже начинает мучить совесть? Я ведь ему не отец. Я по определению не мог быть ему плохим отцом. Я ему не дядя, не кузен, не брат.

— Понимаю. Вы его не шантажируете. Он рад, что вы на него работаете. А сейчас я бы хотел уйти.

— Вы же противозаконно…

— Об этом мы уже успели поговорить. Велькер не захочет скандалов у себя в банке. Я и полиция — это был бы скандал. Полагаю, он даже не захочет знать, что я провел пару часов в его банке в непосредственной близости от метелок и ведер. Просто забудьте о противозаконном проникновении. Забудьте про него и выпустите меня.

Он отрицательно покачал головой, но тем не менее повернулся и вышел из кухни. Я последовал за ним к черному ходу. Он отпер дверь и выпустил меня за порог. Я посмотрел налево, направо и услышал, как за моей спиной щелкнул замок и дважды повернулся ключ.

Боковая улица была пуста. Я хотел выехать к старому рынку, но перепутал направление и выехал на незнакомую широкую улицу. Здесь тоже не было ни души. Вечер выдался теплый, как раз для прогулки, для посиделок на улице, для легких разговоров за бокалом вина или кружкой пива, для флирта и пустой болтовни, но похоже, жители Котбуса не большие поклонники подобного времяпрепровождения. За углом я обнаружил турецкую забегаловку, перед которой на тротуаре стояли стол и два стула, заказал пиво с турецкими голубцами и сел.

На другой стороне двое мальчишек возились с мопедами. Периодически взвывали моторы. Через некоторое время ребята тронулись с места, объехали квартал раз, другой, третий. Потом снова остановились на другой стороне, не выключая ревущие моторы, а через некоторое время опять стали нарезать круги. И так продолжалось до бесконечности. Мальчики выглядели вполне прилично, они кричали друг другу совершенно безобидные вещи. И тем не менее рев двигателей казался агрессивным, напоминая бормашину у стоматолога. Прежде чем начинает болеть зуб, боль появляется в мозгу.

— Вы не местный. — Владелец забегаловки поставил передо мной тарелки, стакан и бутылку.

Я кивнул:

— И как здесь живется?

— Вы же сами слышите. Все время что-то происходит.

Он ушел в помещение, прежде чем я успел спросить его, что, кроме появления мальчишек с мопедами, здесь происходит. Голубцы я ел руками. Приборов не было. Потом сам налил себе пива. Мне не верилось, что Ульбрих шантажировал Велькера. Скорее уж Велькер, которого я предупредил, сам позвонил Ульбриху, пригласил его и нанял на работу. Достаточно посмотреть на Ульбриха, чтобы понять: все, что он может получить путем шантажа, для него ничто в сравнении с приличной работой.

Неужели Велькеру не важно, что вместо старательной Веры Сободы теперь работает ничего не смыслящий в банковском деле Карл-Хайнц Ульбрих? Или так ему даже удобнее? А она оказалась чересчур догадливой? Но откуда ему известно, что она догадлива? Может быть, протокол-файл зарегистрировал ее действия? Допустим, Велькер все узнал и сознательно заменил Веру Сободу на профана Ульбриха, чтобы снова отмывать деньги. Что это мне дает для разгадки смерти Шулера?

6 Грязная работа

Не успела Вера Собода со мной поздороваться, как в дверь позвонили.

— Вы думали, что запугали меня? Вы думали, я вас поэтому отпустил? Правильно?

Карл-Хайнц Ульбрих с видом победителя смотрел на меня.

— Я просто хотел выяснить, кто вам помогает.

Потом он посмотрел на Веру:

— Вы об этом еще пожалеете! Если вы думаете, что можете получать зарплату в Сорбском банке и одновременно пакостить ему, то вы здорово ошибаетесь.

Она бросила на него такой взгляд, словно готова была его задушить. А ведь от него мало что осталось бы, да и от меня тоже, если бы я бросился между ними. Не спуская с него глаз, она спросила меня:

— Удалось разобраться?

— Нет. Но если Велькер вместо вас поставил его, то все сходится. Вы знаете, какая ведется игра. Он не знает. Правда, это не доказательство.

— Чего я не знаю?

— Идиот, полезный для дела!

Он был ей так отвратителен, что ей не требовались доказательства.

— Что…

— И нечего пыжиться! Как вы думаете, почему Велькер именно вас, понимающего в банковском деле примерно столько же, сколько я в разведении страусов, назначил новым директором? Потому что вы способны управлять Сорбским банком? Чушь! Единственная причина: вы не поймете, что в Сорбском кооперативном отмывают деньги. Нет, не единственная! Другая состоит в том, как вы обращаетесь с сотрудниками, на любую подлость пойдете и не поморщитесь.

— Ну, знаете ли! Не такая уж премудрость банковское дело. В чем надо — разбираюсь! Иначе как бы я вас обоих застукал? Раньше я работал в Главном управлении XVIII — безопасность народного хозяйства, а туда набирали лучших из лучших. Лучших! Отмывание денег… Это же смешно!

— Так вы были в Штази! — Сначала она посмотрела на него удивленно, а потом так, как будто давно не видела и теперь узнавала одну знакомую черту за другой. — Ну конечно! Один раз замарался — всегда будешь в дерьме. Работал на своих, теперь на этих. Кто бы ни позвал, лишь бы платили деньги.

— В дерьме? Да это ведь он незаконно проник на территорию, а вы выдвигаете чудовищные бездоказательные обвинения, вот это и есть настоящее дерьмо. И что такого, если теперь я работаю не на нас, а на них! Где мне теперь, скажите, пожалуйста, работать на наших? Вы говорите так, как будто я предал нас. Что за чушь вы несете! Нас больше нет. Теперь есть только они!

Он все еще пытался изображать видимость превосходства, но голос его звучал устало, в нем слышались нотки отчаяния. Судя по всему, он верил в Штази, любил свою работу и, оставшись не у дел, совсем потерялся. Просто осиротел.

Но Вера Собода не отступала. Как же, мол, сперва в Штази, теперь в сомнительном западном банке, будучи полным профаном в банковском деле, с коллегами вел себя подло, сначала совал свой нос во все, что бы она ни делала, а потом и вовсе выпер и сел на ее место! Она была так зла на него, что, даже видя его усталость и отчаяние, не могла ему сочувствовать. Хотя, возможно, требовать сочувствия в такой ситуации было бы слишком.

— Я знаю, что нас больше не существует. И ничего не говорю о предательстве. Но работенка у вас и раньше была грязная, и сейчас полное дерьмо. Вы ведь уже готовите увольнения, правда? И все это знают. Слышали, как вас называют? Ангел смерти! Только не воображайте, что вас боятся оттого, что вы такой страшный. Бояться можно и червяка, он ведь склизкий и противный.

— Фрау Собода… — Я хотел ее утихомирить. Но теперь уже Ульбрих не мог отступить.

— Не стройте из себя поборницу справедливости! Если в банке и отмываются деньги, то началось это не вчера, а когда вы еще там работали, причем вы все знали и все видели. А сами вы хоть пальцем шевельнули? Заявили в полицию? — Он снова смотрел на нее с видом победителя. — Дерьмо? Да вы сидели в этом дерьме и рады были бы там остаться. Если уж сравнивать вас и меня, то вы-то как раз и способны на любую низость!

Теперь уже обессилевшей выглядела Вера Собода. Пожала плечами, махнула рукой, прошла из прихожей, где мы стояли, в гостиную и села. Ульбрих поплелся за ней.

— Так просто вы от разговора не уйдете! Жду от вас как минимум извинения.

Что сказать еще, он не знал.

Я прошел на кухню, достал из холодильника три пива, открыл их и принес в гостиную. Одну бутылку поставил на стол перед Верой, вторую — перед пустым креслом, а с третьей сел на диван. Подошел Ульбрих, сначала постоял у пустого кресла, потом осторожно сел на самый краешек, потом взял бутылку и начал медленно крутить ее между ладонями. Было так тихо, что мы слышали, как в зимнем саду жужжит компьютер.

— Ваше здоровьичко! — Ульбрих приподнял бутылку и начал пить.

Вера Собода посмотрела на нас, как будто только что вспомнила о нашем существовании.

Ульбрих откашлялся:

— Мне очень жаль, что я вас уволил. В этом не было ничего личного. Мне ничего не объяснили, я просто получил указание, и что мне было делать? Сам знаю, что ничего не смыслю в банках. Но возможно, им и не нужен тот, кто в банках смыслит. Возможно, достаточно, чтобы человек умел говорить по телефону. Когда я чего-то не понимаю, я звоню, и мне тут же говорят, как надо. — Он еще раз откашлялся. — А что касается ваших слов, что я выполняю для других грязную работу, то мы здесь давно уже ничем не распоряжаемся, ни вы, ни я, никто, а если человек ничем не распоряжается, то он должен браться за ту работу, которую дают. Не в обиду вам будет сказано.

Он сделал большой глоток, тихонько рыгнул, рукой вытер рот и встал.

— Большое спасибо за пиво. Спокойной ночи.

7 Жареная картошка

— Он ушел?

Ульбрих так осторожно закрыл за собой дверь и так тихо спустился вниз по лестнице, что тишину не нарушил ни единый звук.

— Да.

— Я вела себя не очень-то прилично. И вместо того, чтобы под конец как-то все сгладить, я, наоборот, снова ляпнула что-то не то. Он же был прав и пытался быть вежливым. А я так разозлилась, что даже не смогла произнести «доброй ночи».

— Разозлились на него?

— На него, на себя, на то, что он такой противный!

— Он не противный.

— Знаю. И поэтому тоже злюсь. Вообще-то, нужно было мне перед ним извиниться.

— А колбасный салат в холодильнике — это нам?

— Да. Я хотела еще поджарить картошку.

— Я сделаю.

Я нашел отваренную картошку, лук, шпик и растительное масло. После стычки Веры Сободы и Ульбриха привычные действия, шипение масла на сковородке, знакомые запахи приносили облегчение. Нет, поражение не делает человека лучше, только мельче. Меня мои поражения лучше не сделали, вот и Вера Собода с Карлом-Хайнцем Ульбрихом стали мельче из-за поражения, связанного с объединением страны. Поражения лишают человека не только того, что он вложил. Они каждый раз забирают частичку надежды на то, что ты выдержишь следующее испытание и выиграешь следующую битву. Что сумеешь выжить.

Я накрыл на стол, мы поели. Вера Собода спросила, что произошло в Сорбском кооперативном, и я ей рассказал. Рассказал, как познакомился с Ульбрихом, и объяснил, почему считаю, что он не в курсе старого и нового отмывания денег.

— Он догадывался, что у «Веллера и Велькера» не все чисто, говорил о русской и чеченской мафии и, возможно, подозревал, что у них отмываются деньги. Но не знал ничего определенного, а Велькер наверняка его не посвящал. Если там вообще еще есть во что посвящать.

— Если… Я немного поторопилась с выводами.

— Да.

— Тогда, возможно, Ульбрих прав и тут действительно не нужен человек, понимающий в банковском деле. Наверное, банк вынужден экономить как раз потому, что деньги больше не отмываются, и предстоят увольнения, и с меня просто начали. Возможно, они хотели от меня избавиться, чтобы я не вмешивалась, когда начнут увольнять остальных. — Она посмотрела на меня, грустно улыбнулась и покачала головой. — Нет, это пустые фантазии. Я бы не помешала уволить остальных.

Я встал, вытащил из сумки мусорный пакет с деньгами Шулера. Рассказал, как ко мне попали эти деньги, как, предположительно, они попали к Шулеру.

— Вы сказали, что здесь предстоит многое сделать. Берите деньги и делайте.

— Я?

— Да, вы. Я, конечно, далек от мысли, что их хватит на все. Но хоть на что-то.

— Я… Это ведь… Это так неожиданно. Не знаю, могу ли… нет, конечно, идеи у меня есть. Но вы видели, какая я несдержанная, легко выхожу из себя и начинаю делать глупости. Может быть, предложите кому-нибудь, кто… кто лучше меня? Может быть, вы сами?

На следующее утро я увидел ее в ночной сорочке за кухонным столом. Большую часть денег она разложила в маленькие пакетики и теперь пересчитывала остаток, меня поразило, с какой ловкостью ее пальцы перебирают купюры.

— Да, — засмеялась она, заметив мой удивленный взгляд, — в свое время мы здорово наловчились считать деньги, а тот, кто считал быстрее всех, назывался передовиком.

— Вы будете работать?

— Здесь почти сто тысяч марок. Я представлю вам отчет по каждому пфеннигу.

Она протянула мне маленькую серую книжечку:

— Это я нашла среди денег.

Это был загранпаспорт Германского рейха. Я раскрыл его и обнаружил фотографию. Паспорт был выписан на имя Урсулы Сары Брок, родившейся 10 октября 1911 года. На запись была поставлена украшенная завитушками буква J.[14] Я понял, что вместе с деньгами Шулер оставил мне некий знак. И я растерялся. Полистал паспорт, повертел его в руках и сунул в карман.

8 Остерегайся!

Обратно я поехал по автобану. Хотелось спокойно плыть в общем потоке, не следя за дорогой и не уворачиваясь от встречных машин, мне надо было хорошенько подумать.

Кто такая Урсула Брок? Если она еще жива, то это очень старая дама, навряд ли она могла смертельно напугать Шулера. Может, его напугал Самарин или его люди… К предыдущим вопросам добавился вопрос, почему же тогда они не отобрали у него деньги сразу. А может, Велькер, который начал отмывать деньги позже, если, конечно, он их отмывает… Нет, даже если бы я смог доказать, что сегодня Велькер отмывает деньги, из этого никак не вытекает, что именно он внушил Шулеру безудержный страх. Или Велькер уже знал, что ему в наследство перейдет бизнес отмывавшего деньги Самарина, и опасался, что ненасытное любопытство Шулера в конце концов увенчается успехом?

Я ехал по правой полосе среди грузовиков, пожилых супружеских пар в стареньких «фордах» и «опелях», среди поляков в дребезжащих колымагах, оставляющих за собой облака выхлопных газов, и среди неунывающих коммунистов в «трабантах» пастельных тонов. Иногда, когда меня обдавало особенно вонючим выхлопом, я перебирался на левую полосу и обгонял грузовики, поляков и коммунистов, пока не находил старую супружескую пару, за которой и пристраивался. В заднем окне одной машины царственно расположился преисполненный глубокомыслия и печали пластмассовый пес, качая головой вправо-влево и вверх-вниз.

Появление темного «сааба» на Шлоссплац в Шветцингене и замена Веры Сободы на Карла-Хайнца Ульбриха — в конце концов, это такие пустяки, что я и сам недоумевал, за что же я все-таки ополчился против Велькера. Завидую его богатству, банку, дому, детям? Простоте, с которой он всего достиг и продолжает достигать больше и больше? Легкости, с которой он идет по жизни? Способности отмахиваться от всего плохого, что с ним происходит и что он сам творит? Не проснулась ли во мне старческая зависть к молодежи? Военного и послевоенного поколения к поколению эпохи экономического чуда? Виновного к безвинному? Уж не гложет ли меня мысль, что, убив Самарина и ранив Нэгельсбаха, он вышел сухим из воды? Что, в отличие от него, я не умею чувствовать себя ни в чем не повинным и ни к чему не причастным?

Я переночевал в Нюрнберге. На следующее утро выехал рано и в одиннадцать часов был в Шветцингене. До семи сидел сначала в одном, потом в другом кафе, не спуская глаз с банка. Несколько машин, несколько клиентов, пришедших пешком, несколько сотрудников, которые в обед сели на скамейку на площади, и несколько сотрудников, которые в половине шестого распрощались у ворот, — вот и все.

Вечером мне в контору позвонила Бригита. Она спросила, удачно ли прошла моя поездка. Потом поинтересовалась:

— Это значит, что дело закончено?

— Почти.

Пока я записывал, что мне известно и что неизвестно, что еще нужно сделать и на что можно рассчитывать, в дверь постучали. Пришел Георг.

— Проходил мимо, смотрю, ты сидишь за столом. Есть немного времени?

Он приехал на велосипеде и теперь протирал стекла очков. Потом сел напротив меня под свет настольной лампы. Посмотрел на ополовиненную бутылку:

— Ты много пьешь, дядя Герд.

Я подлил себе еще вина и заварил ему чаю.

Георг сказал:

— В управлении по компенсациям должны были остаться документы. После войны сын племянника, который эмигрировал в Лондон и там умер в пятидесятых, наверняка пытался получить возмещение за утрату семейного состояния. Нацисты разнесли по кирпичику квартиру его родителей, устроили такой ужасный разгром, что отец и мать потеряли всякую надежду и покончили с собой. Возможно, сын что-то знал и указал в бумагах.

Я понял не сразу:

— О негласном компаньоне? Это уже давно никого не интересует. В принципе, никогда никого не интересовало, ни моего клиента, ни меня. Я только долго не мог понять, зачем понадобился такой предлог.

Но Георг уже загорелся:

— Я кое-что почитал на эту тему. В пятидесятые годы попытки получить компенсацию приобрели небывалый размах, разбиралось множество дел. Чаще всего по мелочи, но иногда речь шла о баснословных состояниях. Евреи, которых заставили за бесценок продать целые фабрики, универмаги и имения, хотели вернуть обратно свою собственность или хотя бы получить за нее компенсацию. Разве ты не помнишь?

Конечно, я помнил. В основном про аризацию.[15] Однажды один наивный еврей, который не хотел ничего продавать и которого шантажировал его немецкий партнер, обратился в прокуратуру. Это было еще до сорок второго года, когда я начал работать прокурором, но и при мне анекдоты про него все еще ходили.

— Ты не хочешь знать, как все было?

— Зачем?

— Зачем? Лично я просто хочу знать. — Георг посмотрел на меня с вызовом. — Я шел по следам негласного компаньона. Я знаю, каким он был. Консерватор, любил музыку, пил вино и курил гаванские сигары. Получал один орден за другим. Заработал целое состояние, составляя для аристократов экспертные заключения об их происхождении, при этом вел скромный образ жизни и копил деньги для племянницы и племянника. Для меня он живой человек!

— Георг…

— Он умер, я знаю. Просто так выразился. Но, по-моему, Лабан — очень интересная личность, и я хочу выяснить о нем все. Слушай, а сколько мне полагается за проделанную работу?

— Я рассчитывал на тысячу плюс расходы. И раз уж мы об этом заговорили… — Я выписал ему чек на две тысячи.

— Спасибо. Этого хватит, чтобы съездить в Берлин и покопаться в архивах. До конца отпуска у меня еще есть пара дней. Находками поделюсь.

— Георг?

— Да?

Я смотрел на него. Тонкое лицо. Серьезные, внимательные глаза, рот обычно приоткрыт, как будто Георг все время удивляется.

— Остерегайся скинхедов!

Он засмеялся:

— Так точно, дядя Герд!

— Не смейся. И их противников тоже остерегайся!

— Так точно.

Он встал и вышел, посмеиваясь.

9 Помутнение сознания

В понедельник я обратился к Филиппу, но он отказался звонить своему коллеге Армбрусту, только что вернувшемуся из отпуска.

— Ты не представляешь себе, что обычно происходит в первый день! Давай подождем до завтра или лучше до среды.

В среду он зашел ко мне в контору.

— Пусть у меня мало новостей, зато я приношу их лично. Очень симпатичный коллега этот Армбруст. Мы выяснили, что он уже присылал мне нескольких пациентов.

— И?

— Я спросил про астму и аллергию. Ничего! Шулер был здоров, если не считать давления и сердца. От бессонницы ему выписывали ксимован, от которого утром нет тяжести в голове. Для сердца он принимал ИАПФ и центрамин, а от отеков модуретик. От давления был катапрезан, отличное снадобье, но отвыкать от него можно только постепенно, иначе не исключены приступы помутнения сознания.

Эти названия уже попадались мне на глаза. Они были среди медикаментов, которые я забрал из ванной Шулера, чтобы выяснить у Филиппа, чем же тот болел. Я даже начал читать аннотации.

— Приступы помутнения сознания?

— Опасно, когда человек за рулем, или ведет важный разговор, или делает что-то, требующее концентрации. Именно поэтому катапрезан не выписывают людям рассеянным, забывчивым и просто безалаберным. По словам Армбруста, Шулер отвратительно пах, но ум у него был на удивление ясным.

— Все верно.

— Это совсем не значит, что он не мог забыть про таблетки. В первый день без них еще ничего. И во второй тоже. Но на третий могут начаться приступы помутнения сознания. Представь себе, в первый и во второй день он чувствует себя не очень хорошо и грешит на погоду или на излишек выпитого накануне пива или считает, что сегодня плохой день, бывают же у людей плохие дни. А на третий день он уже не в состоянии много думать.

— И ты в это веришь?

— Во что?

— Что человек ни с того ни с сего вдруг забывает принимать жизненно важное лекарство, которое он принимал много лет?

Филипп развел руками:

— Проработав не один год врачом, приходишь к выводу: пациенты могут преподнести любой сюрприз. Вдруг Шулеру надоели его таблетки? Или, сидя на медикаментах, он слишком долго чувствовал себя хорошо. Или нечаянно перепутал таблетки.

— Или ни то, ни другое, ни третье, а что-то еще.

— Мне очень жаль, но так оно и есть. Возможно, Шулер послушно день за днем глотал свои лекарства, просто накануне вечером выпил много пива. Герд, ты совсем забегался! Лучше береги сердце!

10 Старый хрыч

Потом из Берлина вернулся Георг. Встреч со скинхедами и их противниками он успешно избежал. И нашел запрос о компенсации, поданный племянником Лабана.

— Похоже, проделать все то, что требовалось при обращении за компенсацией, было не намного легче, чем пережить те ужасы, которые были сопряжены с утратой этих вещей. Два серебряных подсвечника, двенадцать серебряных ножей, вилок, столовых и чайных ложек, двенадцать глубоких и мелких тарелок, буфет, кожаный гарнитур, их оценочная стоимость, что когда было куплено, как долго использовалось, сохранились ли квитанции, есть ли другие подтверждения, есть ли свидетели, почему указана именно такая оценочная стоимость, почему отказались от владения, есть ли свидетели того, что квартира в «Хрустальную ночь» была взломана и разграблена, обращались ли в полицию, обращались ли в страховую компанию, — возможно, без этого было не обойтись, но все равно мерзко. Между тем в Лондоне ему, видимо, жилось неплохо: судя по адресу, он обосновался в Хэмпстеде и владел галереей, она до сих пор существует и пользуется хорошей репутацией.

Мы снова сидели у меня в конторе друг против друга. Его лицо светилось от азарта. Он гордился своими находками и хотел рыть землю дальше, хотел выяснить как можно больше, сняв покров со всех тайн.

— А что тут еще узнавать?

Он смотрел на меня так, словно я сморозил страшную глупость.

— Откуда у него взялись деньги, чтобы вести в Лондоне такой образ жизни? Что стало с его сестрой? Куда делось наследство его двоюродного деда? Был даже бюст Лабана, который стоял в Страсбургском университете и который давно разыскивает один страсбургский профессор, я с ним разговаривал, — представляешь, если я найду его у старьевщика в Страсбурге или в каком-нибудь другом городе Эльзаса? В любом случае, я знаю, куда поеду в следующий отпуск.

Теперь я тоже знал, куда мне ехать.

По дороге в Эммертсгрунд шел дождь, но когда я добрался, ветер уже разогнал облака, и снова светило солнце. Видимость была прекрасная, я посмотрел на запад и увидел атомную электростанцию в Филиппсбурге, башни Шпейерского собора, башню оптического телеграфа в Луизен-парке и Коллини-центр, все словно нарисованное тонкой кисточкой. Пока я смотрел, над горами Хардта скопились тучи, готовя следующий дождь.

Старый Веллер сидел в том же кресле у того же окна, как будто после моего предыдущего визита так и не сдвинулся с места. Когда я сел, он начал разглядывать меня своими слабыми глазами, чуть ли не уткнувшись в мое лицо носом.

— Вы не юноша. Старый хрыч вроде меня.

— Скорее уж старая ищейка.

— А что вы, собственно говоря, хотели, когда были здесь в прошлый раз?

Я положил на стол пятьдесят марок:

— Ваш зять поручил мне выяснить, кто был негласным компаньоном, который на рубеже веков вложил в ваш банк полмиллиона.

— Вы меня об этом не спрашивали.

— А вы бы мне ответили?

Он не сказал ни «да», ни «нет».

— Почему вы не спросили?

Не мог же я ему признаться, что собирал информацию не для его зятя, а против него.

— Мне было достаточно выяснить, действительно ли ваше поколение Веллеров и Велькеров могло забыть негласного компаньона.

— И?

— Отца нынешнего Велькера я не видел.

Он засмеялся каким-то дребезжащим, козлиным смехом:

— Он никогда ничего не забывал, будьте уверены.

— Вы тоже, господин Веллер. Почему вы сделали из этого тайну?

— Тайну, тайну… Вы справились с поручением моего зятя?

— Пауль Лабан, профессор из Страсбурга, самый востребованный, самый знаменитый и самый высокооплачиваемый эксперт своего времени, бездетный, но заботившийся о племяннице, племяннике и его детях. Не похоже, чтобы кто-то из них воспользовался состоянием, нажитым на негласном компаньонстве. — Я держал паузу, но он тоже молчал. — Не то было время, чтобы евреи могли пользоваться нажитым в Германии состоянием.

— Тут вы правы.

— Порой выгоднее было получить хотя бы часть и переправить ее за границу, чем потерять все.

— Что мы, два старых хрыча, ходим вокруг да около! Сын племянника эмигрировал в Англию, не смог ничего вывезти из Германии, мы обратились к нашим лондонским друзьям, и те позаботились о том, чтобы ему не пришлось начинать там с нуля.

— И племяннику это обошлось недешево.

— Как говорится, бесплатной бывает только смерть.

Я кивнул:

— Итак, в ваших бумагах находится документ, датированный тридцать седьмым или тридцать восьмым годом, в котором племянник объявляет все долги, вытекающие из негласного компаньонства, погашенными и отказывается от каких бы то ни было претензий. Догадываюсь, что на всякий случай документ вы храните в надежном месте.

— Вы, старый хрыч, прекрасно все понимаете. Сегодня стало модно вытаскивать грязное белье и трезвонить об этом на весь свет. Теперешние уже не понимают, какая тогда была жизнь.

— Да уж, это нелегко понять!

Он оживлялся все больше:

— Говорите, нелегко? Некрасиво, неблагородно, неприятно — это да. Но что тут такого уж непонятного? Ведь и сейчас продолжается та же игра: у одних что-то есть, а другие хотят это заполучить. Это игра всех игр, она приводит в движение деньги, экономику и политику.

— Но…

— Никаких «но»! — Он хлопнул рукой по подлокотнику. — Делайте свое дело и не мешайте другим заниматься своим. Банки не должны разбазаривать свои деньги.

— А после войны сын давал о себе знать?

— Нам?

Я молча ждал.

— После войны он остался в Лондоне.

Я ждал.

— Он сказал, что ноги его больше не будет в Германии.

Поскольку я продолжал молчать, он засмеялся:

— Какой вы, однако, упрямый старый хрыч!

Мне надоело.

— Я ведь вам сказал, никакой я не старый хрыч. Я старая ищейка!

— Ха! — Он снова стукнул рукой по подлокотнику. — Вы бы с удовольствием рыли носом землю, если бы у вас был нюх. А на нет и суда нет. Радуйтесь, что пока хотя бы кряхтите!

Он снова засмеялся своим козлиным смехом.

— И?

— Его адвокат дал ему понять, что с нас взятки гладки. Инфляция после первой войны, «черная пятница»,[16] валютная реформа после второй войны — и вот уже от огромной кучи остаются только мышиные какашки. Нет, мы его не обобрали! Не забудьте про опасность, которой мы подвергались, — нас же могли отправить в концлагерь.

— Это был его немецкий адвокат?

Он невозмутимо кивнул:

— Да, тогда мы, немцы, еще стояли друг за друга.

11 Раскаяние?

Да, такими они и были. Третий рейх, война, поражение, восстановление и экономическое чудо — для них это были просто обстоятельства, при которых они занимались своим делом: умножали собственность, принадлежавшую им или находившуюся в их распоряжении. Это правда: они не были нацистами, не имели ничего против евреев и действовали строго в рамках конституции. Что бы ни происходило, для них это была почва, на которой они умножали свое богатство и свою власть. Им казалось, что они делают то, без чего все остальное ничего не значит. Какой смысл в правительствах, системах, идеях, людских страданиях и радостях, если не процветает экономика? Если нет работы и нет хлеба?

Таким был Кортен. Кортен — мой друг, мой шурин, мой враг. Так он во время войны сражался за Рейнский химический завод и так же после войны превращал его в то, чем этот завод сейчас стал. Для него тоже в какой-то момент сила и успех предприятия и его собственные сила и успех слились в единое целое. Что бы он ни позволял себе, он всегда пребывал в уверенности, что служит правому делу — Рейнскому заводу, экономике, народу. Пока не рухнул со скалы в Трефентеке. Пока я не столкнул его со скалы.

Я никогда в этом не раскаивался. Иногда я думал, что должен бы раскаиваться, потому что это неправильно — как с точки зрения закона, так и с точки зрения морали. Но чувство раскаяния так и не появилось. Возможно, в наших душах продолжает жить другая, более древняя, более жестокая мораль, существовавшая до нынешней.

Только во сне дает о себе знать отголосок непреодоленного, непреодолимого прошлого. Сегодня ночью мне снилось, что мы с Кортеном сидим за накрытым столом под огромным старым деревом с широко раскинутыми ветвями. Мы едим. Не помню, о чем мы тогда говорили. Разговор был легкий, непринужденный, я получал от него удовольствие, потому что знал: после того, что произошло в Трефентеке, мы никак не могли разговаривать так легко и непринужденно. Затем я обратил внимание, что вокруг очень мрачно. Сначала я подумал, что все дело в густой листве, но потом посмотрел на темное предгрозовое небо, услышал, как в листве шумит ветер. Мы болтали как ни в чем не бывало. Пока на нас не налетел ветер. Который вдруг сорвал со стола скатерть вместе с тарелками и стаканами и в конце концов подхватил раскатисто хохочущего Кортена вместе со стулом, на котором он восседал как на троне. Я бежал за ним, пытаясь его удержать, бежал, вытянув руки, бежал без всякого шанса поймать его или стул, бежал так быстро, что ноги почти не касались земли. Пока я бежал, Кортен продолжал хохотать, и я знал, что он хохочет надо мной, но не знал почему, пока не заметил, что я выбежал за край скалы, на которой мы сидели под деревом, и теперь бегу по воздуху, а далеко внизу подо мной плещется море.

Тут бег прекратился и я полетел вниз.

12 Лето

Неожиданно наступило лето. Не случайный жаркий денек, после которого наступает теплый вечер, а зной, который в тени угнетал так же, как и на солнце, не давая мне спать по ночам и заставляя считать часы, которые отбивает колокол церкви Святого Креста. Когда светало, я чувствовал облегчение, хотя и знал, что утро не принесет свежести, а днем будет такое же пекло, как и вчера. Я встал и выпил чай, который с вечера заварил и поставил в холодильник.

Иногда Турбо во время ночных похождений получает глубокие царапины, их приходится обрабатывать йодом. Вот и он стареет! Интересно, случаются ли у него еще победы в кошачьих битвах?

От жары все прочее становилось каким-то не важным и отступало на задний план. Словно было не реальной действительностью, а лишь чем-то предполагаемым. Словно тут еще надо разобраться, что к чему, а для этого было слишком жарко.

Но не буду сваливать все на жару. Я не знал, что еще можно сделать, чтобы выяснить обстоятельства смерти Шулера. Не исключал я и того, что за этой смертью ничего нет и никогда не было. Вдруг у меня просто пунктик? Между тем я стал находить в этой мысли положительную сторону. Получалось, что если никакого покушения не было, то и я не так виноват в его смерти, как мне казалось раньше. Совсем наоборот. Только в том случае, если плохое самочувствие Шулера, будучи вызвано чьим-то намеренным воздействием, представляло собой нечто исключительное, его жизнь в этот день целиком и полностью зависела от меня. Если же причиной и впрямь было похмелье или реакция на погоду, то авария могла произойти с ним когда угодно.

Жаркие недели закончились сильнейшими грозами, которые бушевали несколько вечеров подряд. В пять часов набегали тучи, к шести небо становилось темным. Поднимался ветер, метя по улицам пыль, срывая с деревьев иссохшие, ломкие ветки. В первые дни дети не уходили с улицы, носились под дождем и визжали от радости, когда с неба обрушивался водопад, не оставлявший на них сухой нитки. Потом им надоело. Я сидел у дверей своей конторы и смотрел, как вода катится по тротуару и, булькая, крутится у переполненного водостока, не успевая утечь сразу. Когда гроза заканчивалась, я первым оказывался на улице и, жадно вдыхая свежий воздух, шел домой или к Бригите. Во время грозы солнце успевало закатиться. Но затем небо еще раз прояснялось, бледная синева, в сумерках превращающаяся в сиреневую, темнела, становясь темно-синей, темно-серой, черной.

Я наслаждался летом. Наслаждался жарой и ее законом замедления, которому подчинялось все вокруг и благодаря которому я чувствовал себя легко и свободно. Я наслаждался грозами и установившейся на следующей неделе умеренной температурой. Мы с Бригитой начали подыскивать себе жилье, и она поняла, что я отнюдь не саботирую наши поиски, настаивая на квартире с видом на Рейн или Неккар. Я всегда хотел иметь дом у моря, а если не у моря, то хотя бы у озера. Но в Мангейме нет ни моря, ни озера. Зато здесь есть Рейн и Неккар.

«Мы найдем то, что нам нужно, Герд».

Все было правильно и в то же время неправильно. Истории, которые пишет жизнь, требуют завершения, а пока у истории нет конца, она не отпускает никого из тех, кто в ней задействован. История не обязательно должна завершаться счастливым концом. Добро не обязательно должно быть вознаграждено, а зло наказано. Но нити судьбы не должны повиснуть в пустоте. Они должны быть вплетены в ковер истории. И только когда они окажутся на своем месте, мы сможем оставить историю в прошлом. Только тогда мы обретем свободу, необходимую для чего-то нового.

Нет, история, которая завязалась в начале года, когда шел снег, еще не закончилась, как бы мне ни хотелось успокоиться и выкинуть из головы Шулера, то ли выпившего, то ли плохо отреагировавшего на погоду. Я видел далеко не все нити, которые ждали, пока их вплетут в ковер, и понятия не имел, как выглядит рисунок этого ковра и как мне это выяснить. Оставалось только ждать. Истории требуют завершения и, пока его не обретут, не дадут человеку покоя.

13 Дети Лабана

Когда листья стали желтеть, я получил бандероль от Георга. Он прислал мне рукопись, которая будет опубликована в журнале по истории права, — «Дети Лабана». Свои исследования Георг превратил в небольшую статью. Не хочу ли я с ней ознакомиться?

Начинал он с того, что потомства у Лабана не было. Он не оставил после себя ни детей, ни научных преемников; в то время как другие профессора, будто наседки, пестуют своих учеников, Лабан старался, чтобы его ученики как можно скорее вставали на ноги и шли своим собственным путем. Георг предположил, что ранняя, возможно не безответная, но ничем не закончившаяся любовь к жене некоего коллеги из Кенигсберга так подействовала на Лабана, что с тех пор он избегал сильных привязанностей. Это касалось не только учеников, но и в первую очередь женщин.

И все же у него были дети. Сына и дочь своей сестры он любил как родных. Особенно сильно Лабан был привязан к племяннику, который, как и он сам, изучал юриспруденцию и стал судьей. Звали его Вальтер Брок.

Вальтер Брок. Георг описывал его путь из Бреслау в Лейпциг, его карьеру — сначала он был членом участкового суда, а потом земельного верховного. Георг описывал обиды, унижения и наконец увольнение в тридцать третьем году, которым закончилась служба Вальтера, описывал его жену, детей — Генриха и Урсулу — и двойное самоубийство, после того как в «Хрустальную ночь» их квартиру разграбили. Он описывал, как Генриху в последний момент удалось перебраться в Лондон. Он рассказывал, что Урсуле это не удалось и что она, когда начались депортации, бесследно исчезла. Лабан, умерший в восемнадцатом году, нежно любил маленькую девочку, родившуюся в девятьсот одиннадцатом.

Собственно говоря, мне не нужно было искать подтверждения. Но я вытащил из шкафа заграничный паспорт Урсулы Брок и проверил дату рождения: десятое октября тысяча девятьсот одиннадцатого года. Потом начал разглядывать фотографию. У Урсулы Брок были темные волосы, стрижка под мальчика, ямочка на левой щеке, она внимательно смотрела на меня веселыми, немного испуганными темными глазами.

Я застал Георга в суде.

— У меня лежит паспорт Урсулы Брок.

— Что у тебя лежит?

— Урсула Брок, внучатая племянница Лабана. У меня находится ее паспорт. Я только что прочел твою статью и…

— У меня заседание в два. Потом можно зайти?

— Да, я у себя в конторе.

Он пришел и не захотел ни кофе, ни чаю, ни минеральной воды.

— Где он?

Георг погрузился в изучение листков с фотографией, штампами и записями, потом дошел до пустых страниц, перелистал их так медленно и осторожно, словно надеялся извлечь из них какую-то скрытую информацию.

— Откуда он у тебя?

Я рассказал про Адольфа Шулера, его архив и как он тогда явился ко мне.

— Он отдал мне кейс с… с этим паспортом, сел в машину, поехал, налетел на дерево и погиб.

— Значит, когда она скрывалась, она обратилась за помощью сюда, в Шветцинген. Получается, ей оказали помощь? Веллер с Велькером раздобыли ей другой паспорт? А этот сохранили на потом, когда кончится война? — Он медленно и печально покачал головой. — Но у нее ничего не получилось.

— Ты пишешь только, что в тридцать шестом ее как еврейку отчислили из университета. Что она изучала?

— Разное. Родители были щедры и ни в чем дочку не ограничивали. Ее последним увлечением была славистика. — Он смотрел на меня так, как будто хотел о чем-то попросить. — Тебе нужен этот паспорт? Можешь отдать его мне? У меня есть фотография Вальтера Брока с женой и маленькими детьми, есть фотография Генриха в Лондоне, а вот ее снимка нет.

Он достал из портфеля конверт и разложил передо мной фотографии. Супружеская пара перед аккуратно подстриженной живой изгородью: он в костюме со стоячим воротничком, подпирающим подбородок, и с тросточкой в левой руке, она в длинном до полу платье с поводком в правой руке, другой конец поводка пристегнут к помочам, надетым на Генриха на манер конской упряжи. Генрих в матросском костюмчике и матросской шапочке, а Урсула, старшая и не привязанная, стоит рядом с отцом, на ней светлое летнее платьице и широкая соломенная шляпка. «Не шевелитесь», — только что сказал им фотограф, и они замерли с застывшим взглядом. Второй снимок запечатлел молодого человека на фоне Тауэрского моста, который как раз в этот момент поднимается, пропуская корабль.

— Это Генрих в Лондоне?

Георг кивнул:

— А это дом в Бреслау, где родился Лабан, это его дом в Страсбурге, на этой открытке изображено главное здание Университета имени Вильгельма в строительных лесах, а это…

— А это кто?

Из-под груды снимков я вытащил фотопортрет. Я знал эту массивную голову, выпуклый лоб, большие уши и глаза человека, страдающего базедовой болезнью. Первый раз я увидел его сквозь замерзшее стекло в горах, а в последний раз — уже в непосредственной близости, — когда мы ехали из больницы в Луизен-парк. Еще я видел его, когда мы вышли из машины и направились к месту обмена. Но никогда голова Самарина не производила на меня такого сильного впечатления, как во время той поездки, когда мы вместе сидели на заднем сиденье и он стоически смотрел перед собой, а я смотрел на него сбоку.

— Это Лабан. Ты что, никогда раньше не видел его портрета?

14 Центрамин

Итак, я снова поехал в Эммертсгрунд. В зелени растущих на горе деревьев пробивались первые желтые и красные пятна. Кое-где на полях горели костры, в одном месте дым добрался даже до автобана. Я опустил стекло и принюхался, мне хотелось узнать, пахнет ли дым так же, как раньше. Но в лицо мне ударил только влетевший в открытое окно ветер.

Дверь в квартиру старого Веллера была открыта, внутри никого не оказалось. Я вошел и некоторое время смотрел на цементную фабрику оттуда, где когда-то сидели мы с Веллером. Появились две уборщицы и, не обращая на меня внимания, начали мыть пол. Я удивился, зачем они это делают, когда еще не покрашены стены. Я спросил их про Веллера, но они не поняли, о ком речь.

В управлении мне сказали, что он умер от геморрагического инсульта неделю назад. Я никогда не интересовался медициной и впредь не собираюсь. Представил себе, как работал злой и хитрый мозг старого Веллера, работал безостановочно, запущенный в действие блеющим смехом — как периодически сбивающимся с такта мотором. Пока вдруг мотор не вышел из строя окончательно. Мне назвали место и время похорон; если я потороплюсь, то еще успею. Я вспомнил про похороны Адольфа Шулера. Вспомнил только сейчас, и теперь мне казалось, что я еще раз его не удержал, еще раз не помешал ему сесть в машину и наехать на дерево.

Старый Веллер охотно со мной разговаривал и охотно поговорил бы еще. Объяснил бы мне, как оно было во время войны. Что внучатая племянница его негласного компаньона погибла бы, если бы они с Велькером о ней не позаботились, дав ей другое имя. Что она настолько сошла с ума, что вдобавок ко всему еще и родила ребенка — позволила себя обрюхатить, так бы он выразился. Что они с Велькером сделали более чем достаточно, вырастив после смерти матери ее ублюдка. Его настоящее имя? Что это дало бы Грегору Самарину, если бы он узнал свое настоящее имя? Возомнил бы неведомо что! Тем более что Броки жили в Лейпциге.[17] Неужели ее ублюдку не лучше было жить на Западе под именем Грегора Самарина, чем в коммунистическом приюте? Да, именно так он бы со мной и разговаривал, один старый хрыч с другим старым хрычом. Я представил себе нашу беседу во всех подробностях. Если бы я напомнил ему, что Грегор Брок мог выдвинуть требования, на которые не мог претендовать Грегор Самарин, потому что ничего о них не знал, он бы живо поставил меня на место. Требования? Какие такие требования? После инфляции, мирового экономического кризиса и денежной реформы? Когда они с Велькером за все, что сделали для Урсулы Брок, легко могли угодить в концлагерь?

И я представил себе другой разговор, состоявшийся этой весной. Шулер ждал Велькера, чтобы рассказать про Самарина, про его происхождение и его махинации. В подвале он наткнулся на деньги, а разыскивая следы негласного компаньона, обнаружил паспорт. Паспорт Урсулы Брок, которую он знал исключительно как фрау Самарин. Возможно, он считал себя обязанным рассказать об этом и Самарину. Но Велькеры всегда стояли у него на первом месте, так что информация должна была в первую очередь попасть к Бертраму Велькеру. А Велькер пришел с Самариным, и Шулер не мог поговорить с ним так, как ему хотелось. Велькер сказал, что старик говорил загадками, и, наверное, он действительно говорил загадками, не столько о деньгах, сколько о Грегоре Броке. Возможно, это не у Велькера, а у Самарина был понос, и не Велькер, а Самарин часто выходил в туалет. Возможно, Шулеру все-таки повезло и он успел сообщить Велькеру о вновь открывшихся обстоятельствах.

Или наоборот, не повезло?

Я поехал в контору и вытащил лекарства, которые забрал из ванной Шулера. Взял пузырек катапрезана и отнес в аптеку имени Коперника, где четыре милые аптекарши давным-давно обслуживают меня настолько профессионально, что я почти никогда не обращаюсь к врачам. Я отдал пузырек заведующей. Она не знала, как скоро сможет им заняться. Но когда вечером по дороге из «Розенгартена» я заглянул к себе в контору, она уже успела проверить содержимое и оставила мне сообщение на автоответчике. Это были таблетки центрамина, безобидный препарат из магнезии, кальция и калия для стабилизации вегетативной нервной системы и профилактики сердечной аритмии. Я вспомнил: центрамин попадался мне среди медикаментов, которые доктор Армбруст выписывал Шулеру и которые я нашел у него в ванной. Кстати, таблетки центрамина но виду настолько похожи на таблетки катапрезана, что их легко можно перепутать.

15 Но главное — язык!

Я так и не успел продумать дальнейшие действия. Подойдя к дому и доставая ключ, я услышал: «Господин Зельб!» Из темноты в круг света от висящей над дверью лампы шагнул Карл-Хайнц Ульбрих. В костюме-тройке. Но жилетка была расстегнута, ворот тоже, галстук висел криво. Больше никаких попыток изображать банкира.

— Что вы здесь делаете?

— Можно мне подняться к вам?

Я на секунду заколебался, и он тут же улыбнулся:

— Когда-то я уже говорил, что ваш замок — детская игрушка.

Мы молча поднялись по лестнице. Я открыл дверь и, как в прошлый раз, пригласил его сесть в кресло, а сам сел в другое. Потом, решив не быть мелочным, встал, принес бутылку белого сансерского вина и налил в два стакана.

— Хотите вина?

Он кивнул. Пришел Турбо и снова потерся о его ноги.

— Какие мы совершаем ошибки, — начал он без всякого предисловия. — Как много всего мы не знаем! Конечно, можно научиться, но в пятьдесят лет очень тяжело учиться тому, чему положено учиться в двадцать, и недостаток, на который в двадцать лет не обращаешь внимания, в пятьдесят сильно бьет по нервам. Налоговые декларации, страховки, банковские счета, договоры, которые вы заключаете по всякому поводу и без повода, — мы ведь никакого понятия об этом не имели. Но главное — язык! Я до сих пор не понимаю, когда вы говорите искренне, а когда нет. У вас слова имеют совсем другое значение, не только когда вы просто врете, но и когда рассказываете о своей фирме, рекламируете свой товар или пытаетесь его продать.

— Могу себе представить, что это…

— Нет, не можете. Но я ценю вашу деликатность.

Он взял стакан и сделал глоток.

— Когда Велькер предложил мне работу, я сначала подумал, что вы его предостерегали и он хочет меня купить. А потом я подумал: а почему, собственно говоря? Почему у меня сразу появляются такие мысли? Мы очень хорошо поговорили. О том, что я имел дело с экономическими преступлениями, что я служил в госбезопасности. Его нимало не смущало, что я приехал из Восточной Германии. Он сказал, что ему как раз нужен такой человек. Я решил поверить в его слова и в самого себя. Банковское дело не хитрость, сказал я себе и почитал «Хандельсблатт»[18] — признаюсь, это нелегко было переварить, — еще я купил книги по экономике производства, по менеджменту и бухгалтерии. Знаете, люди с Запада тоже не семи пядей во лбу. К тому же не знают ни страну, ни людей. А я-то уж знаю сорбов как облупленных.

Понятия не имею, что на меня нашло. Вспомнился вдруг шлягер шестидесятых годов, Петер Александер пел тогда: «Ich zehle teglich meine Sorgen…»[19] Я каждый день перебираю своих сорбов?

— Я честно старался. — Он устремил взгляд в пространство. — Но меня в очередной раз подвел язык. Вам с самого начала было понятно, что сказал Велькер: мне нужен простофиля, который не раскумекает, что тут на самом деле происходит. И Карл-Хайнц Ульбрих как раз и есть такой простофиля.

— И когда же вы «раскумекали»?

— Ах, еще несколько недель назад. Случайно. У нас в округе много маленьких филиалов, я подумал, что должен с ними познакомиться, вот и ездил — каждый раз в новый. Как-то приезжаю в такую дыру, пять унылых сараюх, вокруг все завалено, как будто там никто не живет, одна маленькая улица, которая никуда не ведет, и филиалу тут вроде бы и делать нечего, и я спросил тебя: для чего тут вообще нужен этот филиал? Чем он тут занимается? Просто служит таким местечком, где можно размещать деньги. Мне не потребовалось много времени, чтобы разобраться. Если я хочу что-то узнать…

— Знаю, в слежке вы любому сто очков вперед дадите.

— Я не только следил. Я еще и справки навел. Велькер — не мафия. Его люди — русские, и он работает на русских, вот и все. Прежде чем его люди начали работать на него, они работали на того человека, которого он потом застрелил. И он работает не только на русских. Он сам по себе, имеет прибыль от четырех до шести процентов, это не много, но на отмывании денег больше и не заработаешь. Все дело в объемах. Вот от них-то все и зависит. Мы с Верой выяснили, что отмывание наличных денег — это только приработок, чтобы сделать приятное клиентам. Настоящий бизнес — это отмывание безналички.

— Вы были в полиции?

— Нет. Если это дело накроется, то и Сорбскому тоже конец, а все сотрудники окажутся на улице. Мне не пришлось долго читать книги, чтобы заметить, что у нас непомерно раздуты штаты. Шветцингенское начальство не вмешивается, чтобы не поднимать лишнего шума. И знаете, что еще я себе говорю? Раньше у нас такого не было. Это принесли с собой ваши. И разбираться с этим должна ваша полиция.

— Могу вас заверить, что раньше у нас в Шветцингене так же не занимались отмыванием денег, как и у вас в Котбусе. Не вы ли мне говорили про чеченцев, грузин, азербайджанцев…

— У нас чеченцы сидели у себя в Чечне, а грузины — в Грузии. А вы все перевернули с ног на голову.

Он составил себе определенное мнение и твердо стоял на своем. Лицо у него было решительное, пусть даже эта решительность напоминала твердолобость.

— И дальше что? Зачем вы здесь? Я думал, вы успокоились на том, что…

— Успокоился? — Он растерялся. — Вы думаете, если я не побежал в полицию, значит, смирился с издевательствами, оскорблениями, унижениями, насмешками! — Он искал подходящие существительные, но больше не нашел, как ни старался. — Я сидеть сложа руки не буду!

— Давно вы здесь?

— Неделю. Я взял отпуск. Я сделаю такое, что Велькер надолго запомнит.

— Ах, господин Ульбрих! Не знаю, что вы хотите сделать. Но разве тогда с Сорбским банком не будет покончено раз и навсегда, разве сотрудники не окажутся на улице? Велькер над вами даже не думал издеваться, оскорблять… и прочее, что вы еще перечислили. Он вас использовал точно так же, как использует всех остальных, что восточных, что западных, одинаково! В этом нет ничего личного, так что напрасно вы относите это на свой счет.

— Он сказал…

— Но он говорит не на вашем языке. Вы ведь только что мне объяснили, что мы говорим на разных языках.

Он грустно смотрел на меня, и я пришел в ужас, поняв, что у него тот же самый беспомощно-глуповатый взгляд, какой иногда бывал у Клары. Да и эту твердолобую решительность я хорошо знал по Кларе.

— Не порите горячку, господин Ульбрих. Поезжайте обратно и зарабатывайте, пока в Сорбском еще можно что-то заработать, это все равно рано или поздно закончится. Заработайте столько, чтобы открыть свое дело в Котбусе, Дрездене или Лейпциге: «Карл-Хайнц Ульбрих. Частные расследования». А если когда-нибудь у вас окажется слишком много дел, позвоните мне, и я приду вам на выручку.

Он улыбнулся, мимолетная кривая улыбка против твердолобой решительности.

— Велькер вас использовал — используйте и вы его! Используйте для того, чтобы заложить основы своего будущего благосостояния. Не пытайтесь сводить счеты, ведь вы многое потеряете, если победите.

Он помолчал. Потом допил вино.

— Хорошее вино.

Он переместился на самый край дивана и сидел так, словно не знал, посидеть ли еще или пора подниматься.

— Может быть, допьем бутылку?

— Пожалуй… — Он встал. — Пожалуй, я лучше пойду. И большое спасибо.

16 Позволил себе подшутить

Так что бутылку я допил в одиночестве. Сделать то, что Велькер надолго запомнит… Если бы Ульбрих имел в виду покушение на жизнь Велькера, он бы выразился по-другому. Но что он имел в виду? И что не сможет забыть Велькер, который держит в памяти все хорошее и выкидывает из головы все плохое?

Я подумал о Шулере и Самарине. Если Велькер их еще не забыл, значит, вот-вот забудет. Ничего хорошего не было ни в том, что он из-за них пережил, ни в том, как он с ними поступил. Сделать так, чтобы он их не забыл? Убить его? Мертвые не забывают.

Я плохо спал. Мне снился падающий вниз Кортен в развевающемся пальто. Мне снился наш последний разговор, начиная с моего «Я пришел, чтобы тебя убить» до его язвительного «Чтобы вернуть им жизнь?». Мне снились Шулер, неверной походкой идущий мне навстречу, и Самарин в смирительной рубашке. Потом все смешалось, Велькер срывался с утеса, а Шулер с издевкой вопрошал: «Чтобы вернуть мне жизнь?»

Утром я позвонил Велькеру и сказал, что мне нужно с ним поговорить.

— Вы хотите открыть счет? — Голос его звучал весело.

— Открыть счет, пополнить счет, снять со счета, — это как посмотреть.

Благодаря двум новым батарейкам мой старый диктофон снова заработал. Сейчас есть другие модели, размером поменьше, они записывают лучше и дольше, да и выглядят элегантнее. Но мой старый меня вполне устраивает. И старая вельветовая куртка тоже вполне меня устраивает, там есть дырочки — на изнанке воротника и на груди, — так что шнур незаметно тянется от лежащего во внутреннем кармане диктофона к микрофону под лацканом. В любой момент, сунув руку в карман за платком, я могу включать и выключать диктофон.

В десять я уже был в служебном кабинете Велькера. Он обвел помещение рукой:

— Видите, здесь все как в прошлый раз. Я хотел кое-что переделать, изменить, обустроить. Да все никак руки не доходят.

Я осмотрелся. Да, ничего не изменилось. Только каштаны за окном начали желтеть.

— Как вы знаете, старый Шулер, прежде чем наехать в своей «изетте» на дерево и погибнуть, побывал у меня. Он принес не только деньги. Но и все, что выяснил про Лабана и Самарина.

Велькер промолчал.

— Об этом он рассказал вам в тот вечер, когда вы с Самариным заходили к нему и Самарин на минутку вышел.

Велькер снова промолчал. Кто молчит, тот не проговорится.

— Позже, побывав в его ванной комнате, вы обратили внимание на лекарство от давления, которое принимает Шулер. Прием этого лекарства нельзя прекращать резко. Вы в этом разбираетесь. Поэтому начали рыться в богатейшем медицинском арсенале Шулера и нашли похожие по виду таблетки. И на всякий случай их пересыпали. Возможно, это убило бы Шулера, что было бы оптимальным вариантом. Возможно, это на какое-то время вывело бы Шулера из строя, надолго или всего на несколько дней, — что тоже было неплохо. Возможно, он бы заметил ошибку и вовремя все исправил. В любом случае вы ничем не рисковали, пересыпав таблетки. Шулер списал бы все на собственную невнимательность или на племянницу, но ему бы и в голову не пришло подозревать вас.

— Конечно нет.

Обычно во время разговора таким тоном повторяют слова собеседника, чтобы показать, что его слушают внимательно и вдумчиво. Он участливо смотрел на меня своими умными, выразительными глазами меланхолика, словно у меня возникла проблема и я прошу его о помощи.

— Что вы врач, я знал. Но не связывал это обстоятельство с лекарством и состоянием Шулера перед аварией, пока не видел у вас никакого мотива. И только потом додумался отдать бутылочку с таблетками на экспертизу.

— Гм.

Он не спросил: «Мотив? Какой у меня, по-вашему, может быть мотив?» Он только сказал «гм», поза его оставалась спокойной, а взгляд участливым.

— Это самое настоящее убийство, господин Велькер, даже если вы не были абсолютно уверены, что подмена лекарства убьет Шулера. Вы убили его из жадности. Конечно, дедушка Самарина то ли в тридцать седьмом, то ли в тридцать восьмом году отказался от всех своих прав, связанных с негласным компаньонством. Но тогдашний отказ еврея в пользу делового партнера-арийца мало что значит. Теперь требования Самарина могли доставить вам массу неприятностей.

Он улыбнулся:

— Какая ирония судьбы, не правда ли? Если бы негласный компаньон, послуживший мне поводом задействовать вас в своих собственных целях, превратился бы в нависшую надо мной угрозу, а?

— Не вижу ничего смешного. Как не вижу ничего смешного в убийстве Самарина, четко продуманном и хладнокровно исполненном, которое вы обставили как акт отчаяния. Не вижу ничего смешного и в том, что вы продолжаете дело Самарина. Нет, ничего смешного я не вижу…

— Я сказал «ирония судьбы».

— Ирония судьбы или комическая случайность — в любом случае не вижу ничего, над чем можно было бы посмеяться. А когда я думаю о том, что Самарин, который не убивал Шулера, скорее всего не убивал и вашу жену, об убийстве которой вы всегда рассказывали со слезами на глазах, то смех застревает у меня в горле. Что произошло с вашей женой? Воспользовались ли вы ее смертью, решив, что в качестве жертвы убийства она сможет сослужить неплохую службу? Или же это не был несчастный случай? Вы сами убили свою жену? — Я задыхался от злости.

Я думал, сейчас он начнет защищаться. Он должен защищаться. Он не может не отреагировать на мои слова. И он действительно опустил на пол ноги, раньше закинутые одна на другую, оперся руками на колени, капризно и сердито поджал губы и медленно покачал головой:

— Ах, господин Зельб, господин Зельб!

Я ждал. Через некоторое время он выпрямился и посмотрел мне в глаза:

— Установлено, что одетый в смирительную рубашку Грегор был застрелен в Луизен-парке. Как же он оказался в Луизен-парке, мертвый и в смирительной рубашке, — почему вы не обращаетесь в полицию, если вам есть что сообщить? Далее, установлено, что у Шулера было высокое давление и что рядом с вашим офисом он наехал на дерево и погиб. Если перед этим он что-то вам принес, если вы его видели и он был в плохом состоянии, — почему вы позволили ему сесть в машину? Не отрицаю, остались еще кое-какие нестыковки. Как и в смерти моей жены, там, естественно, первым подозреваемым был я, но потом полиция сняла с меня все подозрения. А с нестыковками нам приходится жить дальше. Мы ведь не можем необоснованными обвинениями… — Он еще раз покачал головой.

Я попытался его перебить, но ничего не получилось.

— Это первое, что я хотел вам сказать. Второе: видите ли, меня не интересуют давние дела. Третий рейх, война, евреи, негласные компаньоны, умершие наследники, былые права — все это прошлогодний снег. Не имеющий ко мне ровно никакого отношения. Я этим не желаю заниматься. Это наводит скуку. Восточная Германия мне тоже до лампочки. Больше всего меня устроит, чтобы они сидели там у себя. Но если уж полезут сюда, обоснуются здесь, начнут вмешиваться в наши дела и попытаются отобрать что-то у меня лично, мне придется им объяснить, что со мной этот номер не пройдет. Не забывайте, Самарин со своими русскими явился сюда, чтобы прибрать меня к рукам.

Прошлое, прошлое… Я устал это слушать! Родители долдонили о своих страданиях во время войны, о своих героических подвигах в период восстановления и об экономическом чуде, молодые учителя приставали со своими мифами шестьдесят восьмого года.[20] Скука смертная! У вас что, тоже свои мифы? Перестаньте! Мое дело — удержать на плаву банкирский дом «Веллер и Велькер». Мы анахронизм. В огромном море экономики мы среди всех этих танкеров и контейнеровозов, миноносцев и авианосцев — как утлое суденышко, которое при сильной волне, совершенно безопасной для этих гигантов, то и дело ныряет в бездну, готовое затонуть. Не знаю, сколько еще мы продержимся. Возможно, дети не захотят. Возможно, в один прекрасный день мне самому это вдруг надоест. Я все равно здесь чужой. Я хотел стать врачом, а параллельно собирать картины, или, может, я бы даже и сам занялся живописью. Видите ли, я старомоден. Не в том смысле, что меня интересует прошлое. Но я бы с удовольствием жил неторопливой, старомодной жизнью. Старомодной потому, что пойти на поводу у семейной традиции и взять на себя руководство банком — это тоже старомодный поступок. Этому можно отдать себя целиком или не заниматься этим вообще. И пока я руковожу банком, пока мы еще существуем, никто не отнимет у нас бразды правления. — Он четко повторил: — Никто. — А потом снова улыбнулся. — Вы ведь простите мне неудачное сравнение? Каким бы ни было суденышко, бразды тут ни при чем.

Он встал, я тоже. Мне надоели его речи. Его тщательно продуманная, тщательно дозированная смесь лжи, правды и полуправды.

На лестнице он сказал:

— Так старые привычки могут выступить в роли злого рока.

— Что вы имеете в виду?

— Если бы Шулер не перекладывал катапрезан в бутылочку, никто не смог бы его подменить.

— Он перекладывал его не ради старой привычки. Это делала его племянница, потому что у него была подагра и ему никак не удавалось вынуть таблетку, упакованную в фольгу.

Тут я вспомнил, что говорил просто про таблетки от давления, а не конкретно про катапрезан. Неужели он проговорился? Я замер.

Он тоже остановился и повернулся ко мне, взгляд его был преисполнен дружелюбия.

— Ведь кажется, его лекарство называлось катапрезан?

— Я же…

Не имело никакого смысла записывать на ленту «Я же не говорил, как оно называется». Это ничего не доказывало. И обсуждать это с Велькером тоже никакого смысла не имело. И он это знал. Просто позволил себе подшутить надо мной.

17 Презумпция невиновности

Приехав домой, я сел на балконе. Выкурил сигарету, вторую, у третьей наконец вкус оказался таким, какой был у сигарет, когда я курил, сколько мне хотелось.

Я кипел от гнева. На Велькера. На его превосходство, хладнокровие, дерзость. На то, что он вышел сухим из воды после двух убийств, после того, как присвоил себе долю негласного компаньона, после отмывания денег. На то, что не могу привлечь его к ответственности, хотя он ясно дал мне понять, что это сделал именно он. Но чтобы я даже не мечтал с ним тягаться. Это я чтобы не мечтал?.. Нет уж! Пускай он сам даже не мечтает выйти сухим из воды.

Я обзвонил друзей и попросил их обязательно прийти ко мне сегодня вечером. Нэгельсбахи, Филипп и Фюрузан пообещали прийти к восьми.

— Есть повод попраздновать?

— Чем-нибудь вкусным угостишь?

— Спагетти со взбитыми желтками, обжаренной ветчиной и овечьим сыром, если проголодаетесь.

Бригита сказала, что опоздает.

Они не проголодались. И не знали, как реагировать на столь срочный сбор, сидели и ждали, крутя в руках бокалы. Я сказал только, что встречался с Велькером и записал наш разговор. А потом прокрутил кассету. Когда она закончилась, все вопросительно посмотрели на меня.

— Помните? Когда Велькер поручил мне найти негласного компаньона, он хотел задействовать меня так, чтобы Самарин ничего не заподозрил. Банковские и семейные истории, истории вчерашние и позавчерашние — все это звучало вполне невинно. Велькер хотел втянуть меня в игру, чтобы я был под рукой, когда у него появится возможность избавиться от Самарина. На самом деле негласный компаньон нисколько его не интересовал.

Но потом негласный компаньон начал вызывать интерес. У него появилось лицо — не в переносном, а в совершенно конкретном смысле. Лицо с выпуклым лбом, большими ушами и глазами навыкате. Да вы и сами его узнаете.

Я показал им портрет Лабана.

— Черт побери! — сказал Филипп.

— Веллер и Велькер вели себя сравнительно порядочно. Они финансово помогли внучатому племяннику негласного компаньона встать на ноги в Лондоне и позаботились о том, чтобы внучатая племянница, которая не смогла вовремя сбежать из Германии, получила новые документы на имя фрау Самарин. Когда она умерла, они не бросили на произвол судьбы ее ребенка. Но поскольку родился он Грегором Самариным, они и воспитали его как Грегора Самарина. Внучатый племянник умер в Лондоне, внучатая племянница Урсула Брок пропала. Негласная доля окончательно осиротела.

— А какого она была размера?

— Точно не знаю. Когда Лабан вкладывал деньги, их было столько же, сколько у Веллера с Велькером. В тот момент банк находился на грани банкротства. Как подвести итог спустя столько лет, понятия не имею. Я ведь не экономист и не бухгалтер.

— А какое отношение имеет к этому Шулер?

— Раньше Шулер был учителем Велькера и Самарина, а позже стал архивариусом банка. Когда я при нем упомянул, что интересуюсь негласным компаньоном и должен установить его личность, у него взыграло честолюбие. Он хотел доказать, что лучше разбирается в таких делах, что его одного вполне достаточно и что я ему не нужен. Он рылся в документах банка, пока не наткнулся на находку. Вот паспорт внучатой племянницы Лабана.

Жена Нэгельсбаха повертела его в руках.

— А откуда старик знал, что Урсула Брок — внучатая племянница Лабана? И откуда ему стало известно, что она мать Самарина?

— Он сам помнил ее как фрау Самарин, мать Грегора, к тому же паспорт Урсулы Брок мог находиться только в бумагах, относящихся к негласному компаньону. Не исключаю, что кроме паспорта он нашел и другие документы, которых мне не отдал. Кстати, он обнаружил и принес мне еще кое-что: деньги, которые были предназначены для отмывания в банке. Из-за денег я не сразу обнаружил паспорт. Я представлял себе дело так, что Шулер угрожал Самарину, обещал рассказать про отмывание денег, тем самым подписав себе смертный приговор. На самом же деле он подписал себе смертный приговор, рассказав все Велькеру. После этого Велькер подменил Шулеру таблетки.

Это могло и не привести к смерти. Но попытаться стоило. Если выйдет, то Шулер незаметно сойдет со сцены, если нет, будет время для второй попытки. Время не поджимало Велькера, он знал, насколько лоялен к нему Шулер, и понимал, что тот не кинется к Самарину со всех ног. Все получилось. Шулеру стало плохо, у него начался приступ, и он врезался в дерево. Заметив, что он чувствует себя все хуже и хуже, он смутно заподозрил что-то неладное, и на всякий случай принес мне свои находки — деньги и паспорт.

— Таблетки от давления… Я сам ипохондрик, Рени тоже, так что я интересуюсь медициной. Но я понятия не имею, как убить человека лекарством от давления.

Филипп объяснил:

— Убить нельзя. Но если человек принимает катапрезан и неожиданно перестает это делать, у него может начаться помутнение сознания. Остается только выяснить, откуда Велькер мог знать, что…

— Он изучал медицину. Окончив университет, пожертвовал медициной ради банка.

— А потом?

— После смерти Шулера? Вы и сами знаете. Велькер застрелил Самарина и заставил нас поверить, что совершил это в приступе тоски, ярости и страдания. На самом деле он сделал это недрогнувшей рукой, абсолютно хладнокровно. Он хотел избавиться от Самарина, который оказался потомком негласного компаньона, хотел избавиться от бессловесного помощника, который вдруг вздумал высказывать собственное мнение и принимать решения, от человека с опасными связями, который его шантажировал, от дельца с полезными знакомствами, который стоял у него на пути.

Некоторое время мы сидели молча. Потом Филипп спросил:

— А зачем ты все это нам рассказываешь?

— Разве вам не интересно?

— Почему же, интересно. Но если бы ты ничего мне не рассказал, я бы, честно говоря, не расстроился.

Видимо, я посмотрел на Филиппа как на полоумного.

— Не пойми меня неправильно, Герд. Я человек практический. Меня интересуют вещи, которым можно найти конкретное применение. Операция на сердце, ремонт яхты, разведение цветов, счастье Фюрузан. — Он накрыл ее руку своей и посмотрел на нее взглядом столь преданным, что все засмеялись.

— Мы же не можем сидеть сложа руки! Мы в это дело впутались, помогая Велькеру, а Самарина… Если бы не мы, Самарин был бы жив! — Я никак не мог понять Филиппа. — Не ты ли говорил, что мир, про который мы тогда думали, что это мир Самарина, и про который мы теперь знаем, что это мир Велькера, — это не твой мир и что ты не хочешь отдавать свой мир без боя? Разве что-то с тех пор изменилось?

— Тогда было совсем другое. Тогда мы думали, что Велькеру грозит опасность, и хотели ему помочь. А теперь кому ты хочешь помочь? Кому грозит опасность? Никому. А насчет мира… Наверное, тогда многое было сказано для красного словца. Я имел в виду исключительно опасность и помощь.

Фрау Нэгельсбах посмотрела на меня испытующе:

— Не так давно вы были против того, чтобы…

— Нет, я был не против. Только хотел, чтобы ваш муж и Филипп приняли общее решение. Для них обоих возможные последствия были гораздо серьезнее, чем для меня.

— Вообще-то, договор с частной клиникой у меня в кармане. Но что будет, если поднимется шум… — Филипп покачал головой.

— Знаете, господин Зельб, боюсь, что мы упустили нужный момент, если таковой вообще существовал. Тогда все делалось бы по свежим следам, да и мы были бы хорошими свидетелями. А сегодня мы свидетели плохие. Почему мы так долго молчали? Почему теперь вдруг заговорили? Кроме того, было темно, мы не видели, как стрелял Велькер, на орудии преступления нет отпечатков, и Велькер будет все отрицать. С убийством Шулера все обстоит еще более бесперспективно. Возможно, прокурору удастся зацепиться за отмывание денег. Но и то если повезет.

Никто ничего не говорил, молчание становилось красноречивым, все ждали, чтобы я официально закрыл тему. Чтобы оставил их в покое. А я не мог.

— Но ведь мы знаем, что на его совести два убийства! И нам на это наплевать? Это ни к чему нас не обязывает?

Нэгельсбах покачал головой:

— Вы когда-нибудь слышали о презумпции невиновности? Если невозможно изобличить Велькера, то его невозможно изобличить. Вот так.

— Но мы…

— Мы? Нужно было сразу идти в полицию. Мы этого не сделали, а теперь поздно. Помните, что я тогда сказал? Как вам в голову могла прийти мысль, что я приму участие в акте самосуда!

Теперь молчание стало гнетущим. Наконец Филипп не выдержал:

— Господин Нэгельсбах! Если не ошибаюсь, господин Руди Нэгельсбах! С вашего разрешения, Руди! Не хотел бы ты со мной, Гердом и еще одним нашим старым другом создать клуб любителей игры доппелькопф? Будем встречаться два раза в месяц или даже раз в неделю?

В Нэгельсбахе происходила внутренняя борьба. Ему свойственна старомодная, отстраненная, формальная вежливость. Панибратство для него мучительно. Обращение по имени коробит. И столь неожиданная смена темы вызвала у него чувство неловкости. Но он сделал над собой усилие:

— Большое спасибо, Филипп! Меня обрадовало ваше предложение, и я с удовольствием его принимаю. Но я вынужден настаивать, чтобы оба бубновых туза, оказавшиеся у одного из игроков…

— …трактовались не как лисы, а как свиньи. — Филипп засмеялся.

— Герд? — Фюрузан произнесла это так серьезно, что Филипп перестал смеяться, а остальные насторожились.

— Что, Фюрузан?

— Я пойду с тобой. Вдруг я тебе пригожусь, когда ты будешь убивать Велькера или поджигать его банк. Только его детей не трогай, ладно?

18 Не господь бог

Бригита пришла в одиннадцать.

— А где гости? Вы поссорились?

Она села на ручку кресла и обняла меня за плечи.

— И да, и нет.

Мы не поссорились. Но в наших доверительных отношениях появилась крохотная трещинка, и при прощании все вели себя смущенно. Я поделился новостями с Бригитой и объяснил, на что рассчитывал, приглашая гостей. И о том, как они отреагировали.

— Ах, Герд. Я их понимаю. Тебя я тоже понимаю, но они… Пойди в полицию и расскажи, по крайней мере, об отмывании денег.

— На его совести две человеческие жизни.

— А что с его женой?

— Мы никогда не узнаем точно. Все говорит за то, что действительно произошел несчастный случай. Но свою жену-то он не…

— Я не в том смысле. Понятно, что его нужно судить как убийцу. Но одного понимания недостаточно. Он что, единственный, кому место в тюрьме и кто вместо этого разгуливает на свободе? Ты хочешь начать охоту на всех преступников и со всеми расправиться?

— Меня касаются не все, а только Велькер.

— Какое ты имеешь к нему отношение? Кто он тебе? Ваши пути пересеклись, вот и все. Если бы вас хотя бы связывало что-то личное!

— Нет, как раз тогда у меня бы и не было права самому…

Я не договорил. Однажды — в Трефентеке — я уже взял на себя роль правосудия. А теперь хочу доказать, что сделал это из принципиальных соображений и, следовательно, не сводил свои личные счеты?

Бригита покачала головой:

— Ты ведь не Господь Бог!

— Нет, Бригита, я не Господь Бог. Я не могу смириться с тем, что он убил Шулера и Самарина и живет себе припеваючи, в богатстве и благополучии, вот и все. Ну не могу я с этим смириться!

Она смотрела на меня печально и озабоченно. Притянула к себе и поцеловала в губы. Не убирая рук, сказала:

— Ману ждет, мне пора ехать. Оставь Велькера в покое.

По моим глазам она видела, как мучительно для меня мое бессилие.

— Все так ужасно? Ужасно оттого, что ты думаешь, что не можешь ничего сделать из-за своего возраста?

Я ничего не ответил. Она пыталась прочитать ответ по моим глазам.

— Оставь его! Но если… если бездействие тебя убивает… Только будь осторожен, слышишь? На Велькера мне наплевать, живой он, мертвый, хорошо ему, плохо. А вот на тебя не наплевать.

Потом она уехала, а я сидел на балконе и курил, глядя в темноту. Да, Бригита права. Мое бессилие мучило меня, потому что заставляло чувствовать себя старым. Оно жгло мне душу, не давая забыть ни одного случая, когда я лишь задним числом успевал осознать, что снова опоздал из-за своей медлительности. Оно жгло, напоминая, что это я виноват в смерти Шулера. Оно скрепляло печатью итог всей моей жизни, который гласил, что ни на прокурорской стезе, ни в качестве частного детектива я не оставил после себя ничего, чем можно по-настоящему гордиться. Оно грызло меня, превращаясь в гнев, страх, боль, обиду. Если я не хочу позволить ему меня загрызть, я должен действовать.

Прежде чем пойти спать, я вытащил из комода револьвер, который лежал там много лет. У меня долго не было оружия, да я и не хотел, но, когда оно появилось, выбросить не смог. Один клиент отдал мне револьвер на хранение и не забрал. Я положил его на кухонный стол и начал осматривать: черный, как раз по руке, внутри у него смерть. Я приподнял его, взвесил на руке и снова положил на стол. Не следует ли, если я хочу к нему привыкнуть, положить его под подушку?

19 С мигалкой и сиреной

Было еще совсем темно, когда я проснулся от мысли, что со мной происходит что-то странное. В груди поселился кто-то посторонний, он заполнил меня изнутри, не давая дышать и мешая биться сердцу. Боли не было. Но был он, чужой, давящий, опасный.

Моментально лоб и ладони покрылись испариной. Появился страх, мне казалось, что тот посторонний в моей груди — это и есть страх: липкая, тягучая, разрушительная материя.

Я поднялся, сделал несколько шагов, открыл сначала окно, а потом и балконную дверь, начал глубоко дышать. Но посторонний жилец не ушел из груди, а стал уплотняться. Давя на меня изнутри. Страх перерос в панику.

Потом давление ослабло, и я успокоился. Кажется, в прошлый раз при инфаркте боль сосредоточилась в левой руке? Сейчас в левой руке я ничего не чувствовал. Но тем не менее принял решение отныне вести более здоровый образ жизни, бросить курить, бросить пить, больше двигаться. Вон Филипп — заработал золотой спортивный значок, так неужели я не смогу получить хотя бы бронзовый? У меня были хорошие, обнадеживающие мысли. Пока не начало давить снова. Опять меня прошиб пот, и я, впадая в панику, почувствовал, что тяжесть никуда не уходит, а медленно, как набегающие и отступающие волны, распространяется по всей груди. Я сел на кровать, обхватил грудь руками, раскачивался вперед-назад и сам слышал, как тихонько скулю.

Но тяжесть была только предвестником боли. Которая тоже накатывала на меня волнами, иногда медленными, иногда быстрыми, в их движении отсутствовал ритм, к которому можно было бы приспособиться. Первый приступ боли налетел как ураган, он судорогой сдавил мою грудь. Электрическим разрядом взорвался в мозгу. Мысли оставались ясными и четкими, я понял, что должен действовать. Если не буду действовать, то умру. На часах было около пяти.

Я позвонил в «скорую», и через двадцать минут появились два санитара с носилками. Двадцать минут, в течение которых волны боли трепали мое тело. Было похоже на схватки — по крайней мере, так я представляю себе схватки, — когда боль подкатывала, я старался делать глубокие вдохи. Санитары, подбадривая меня, помогли лечь на носилки и вставили в вену капельницу, из которой потекло лекарство, разжижающее кровь. Они на руках спустили меня с пятого этажа и погрузили в «скорую». Включили мигалку, в окно я видел, как ее свет отражается на стене дома. Потом включили сирену, и машина тронулась. Ехали мы не быстро. Колба и пластмассовая трубка плавно покачивались.

В капельницу добавили успокоительное? Боль не отступала. Но ощущения растворялись в ее приливах, а страх сменился слезливым смирением.

В приемном покое врач ввела мне более сильные средства. Они должны были растворить сгустки в сердце. К горлу подступала желчь, и я удивлялся, почему желчному пузырю не нравится моя жидкая кровь. А сестра не удивлялась, схватила стоящую наготове почкообразную миску и подставила мне под подбородок.

Через некоторое время меня повезли в реанимацию. Коридорные потолки, бесшумно распахивающиеся двери, лифты, врачи в зеленом, сестры в белом, пациенты и посетители — я воспринимал все смутно, мне казалось, что я в бесшумном поезде проезжаю мимо непонятной, гудящей, суетливой толпы. В длинном коридоре было пусто, если не считать одного пациента в пижамных штанах и халате, который смотрел на меня со скучающим видом, и в глазах его не мелькнуло ни любопытства, ни сочувствия. Иногда мне удавалось сплевывать в миску, стоявшую возле головы, иногда я промахивался. Пахло отвратительно.

Боль хозяйничала в моей груди. Как будто во время приливов и отливов успела измерить мою грудь и теперь знала, какая именно территория принадлежит ей безраздельно. Она стала равномерной, ровное натяжение, словно кто-то пытался то вытянуть что-то из меня, то втянуть это «что-то» обратно. Через пару часов пребывания в реанимации она утихла, удушье тоже отступило. Только вот я устал, настолько устал, что посчитал возможным просто угаснуть от усталости.

20 Отмщение за поруганную честь

Во второй половине дня пришел Филипп, он начал терпеливо объяснять, как делается ангиография. Разве мне еще не рассказали? Вводится катетер, его подводят к сердцу, и потом делают снимки. Бьющегося сердца, хороших артерий, суженных артерий, закупорившихся артерий. Если не повезет, катетер возбуждает сердце, и оно сбивается с ритма. Или может оторваться тромб, он отправляется в путешествие и закупоривает сосуд в каком-нибудь важном месте.

— У меня есть выбор?

Филипп покачал головой.

— Тогда незачем объяснять.

— Я думал, тебе интересно.

Я кивнул.

И еще раз кивнул, когда после ангиографии хирург заявил, что нужно поставить два шунта. Я не хотел знать, почему, как и где. Я не хотел ни перед кем притворяться, что от меня еще что-то зависит, ни перед врачами, ни перед сестрами, ни тем более перед самим собой.

Хирург рассказал мне о человеке из Мосбаха, которому поставили девять шунтов и который потом поднялся на Катценбукель, самую высокую гору Оденвальда. Мне не следует волноваться. Только придется на день-другой отложить операцию, пусть сердце отдохнет и окрепнет.

Итак, я ждал, и постепенно изнеможение отступало. Усталость помогала мне спокойно воспринимать утрату самостоятельности, трубку, вставленную в запястье, лицо, смотрящее на меня из зеркала, и мочу, половина которой попадает мимо. Я находился в полузабытье.

Иногда у моей постели сидела Бригита, она клала свою ладонь мне на руку или на лоб. Она читала мне вслух, и через несколько страниц я уставал. Или мы обменивались парой фраз, которые я тут же забывал. Я понял, что Ульбрих то ли не уезжал из Мангейма, то ли снова приехал, он тщетно искал меня и в конце концов обратился к ней. Что он волнуется. Что непременно хотел со мной поговорить, пусть даже в больнице. Но врачи не пускали ко мне никого, кроме Бригиты и Филиппа, и я ничего не имел против.

Потом мне снова велели ходить. Я ходил по коридору, вперед и назад, гулял по саду вокруг пруда и боялся, что неловкое движение может оторвать то, что закупорило артерии, и оно отправится к другому, более опасному месту. Я знал, что это глупый страх. И все равно не мог от него избавиться. И еще я боялся, что боль вернется, что сердце собьется с ритма и перестанет биться совсем. Я боялся умереть.

Конечно, пока я ждал операции, мне вспоминались отдельные эпизоды и картинки из жизни. Детство в Берлине, карьера прокурора, брак с Кларой, работа частного детектива, годы с Бригитой. Я думал и о своем последнем деле, которое не довел до конца так, как хотел довести.

«Я рада, что ты ничего не сделал Велькеру. Это сильно тебя потрепало, но не убило. Ты восстановишься».

Только позже я полностью понял слова Бригиты. Я не читал газет, не смотрел и не слушал новости. Но однажды заметил валяющийся на скамейке в саду номер «Маннхаймер морген», и в глаза мне бросился крупный заголовок: «Взрыв в Шветцингене». Я прочитал, что в одном шветцингенском банке взорвалась бомба. Люди серьезных увечий не получили, но материальный ущерб весьма велик. Легко раненный преступник, недавно уволенный работник банка, был схвачен сотрудниками прямо на месте преступления, а потом его арестовала полиция. Очевидно, бомба взорвалась раньше, чем он рассчитывал. Передовица была посвящена взрыву. Она не оставляла сомнений в том, что взрывом нельзя отвечать на увольнение, хоть справедливое, хоть несправедливое. Но, с другой стороны, упоминалось, что преступник — это бывший житель Котбуса и что гражданам из новых земель после сорока пяти лет коммунистического режима очень трудно ориентироваться в свободном рынке труда, что они воспринимают увольнения как личное оскорбление, и было сделано несколько сочувственных замечаний по поводу отмщения за поруганную честь.

Я сидел на скамейке и думал о Карле-Хайнце Ульбрихе. Надо бы попросить Бригиту навестить его в тюрьме и отнести ему интересную книгу, бутылку хорошего бордо и свежих фруктов. Пускай она отнесет ему шахматную доску, шахматные фигуры и сборник партий между Спасским и Корчным. На Востоке играют в шахматы. Надо, чтобы она попросила Нэгельсбаха замолвить за него словечко перед своими коллегами. Отмщение за поруганную честь — автор передовицы даже не подозревал, насколько он прав.

Мне уже пора было возвращаться в палату, врач задала мне вопросы и заполнила анкету, дала необходимые пояснения и велела подписать бумагу, что я поставлен в известность относительно возможных последствий и отказываюсь от каких бы то ни было претензий. Я решил, что на этом все, но она послушала мое сердце, измерила давление и обследовала задний проход.

На следующее утро сестра сбрила мне волосы с груди, живота, в паху и даже волосы на ляжках, которые уже брили для ангиографии. Бригите на это время велели выйти, как будто эта моя нагота выставляла напоказ нечто совсем ужасное. Когда я выпрямился и посмотрел вниз, я почувствовал жалость к моему безволосому, беззащитному члену. Такую жалость, что я чуть не заплакал. Я понял, что в капельницу мне добавили успокоительное.

До лифта Бригите разрешили идти рядом. Санитар ввез меня так, что я ее видел, пока не закрылись двери. Она послала мне воздушный поцелуй.

В лифте на меня накатилась сонливость. Я еще осознавал, как из лифта меня по коридору везли в операционную и перекладывали на стол. Последнее, что я помню, — это яркий свет ламп надо мной, лица врачей в масках и шапочках, а между масками и шапочками глаза, выражения которых я не понял. Может быть, и понимать было нечего. Они принялись за работу.

21 Напоследок

Напоследок я снова съездил туда.

Почему? Я и так уже все знал, а если бы и не знал, то Шлоссплац мне бы тоже ничего не рассказала. О том, что Велькер уволил половину сотрудников и продал Сорбский кооперативный банк. Что он ликвидировал банкирский дом «Веллер и Велькер». Что его дом на Густав-Кирххофф-штрассе выставлен на продажу, а сам он куда-то уехал с детьми. Бригита считает, что на Коста-Рику и что его жена жива и ждет его там.

Я знал также, что Ульбрих ничего не сказал ни в полиции, ни в прокуратуре. Не сказал ни слова. Бригита спросила: «Ты ведь был прокурором? Неужели ты не можешь его защищать?» Я узнал, что могу получить лицензию адвоката. Отсутствие Велькера облегчает задачу защиты.

Что я искал на Шлоссплац в Шветцингене? Конец истории? Она закончилась. Больше уже не провисает ни одна нить судьбы. Но, хотя я прекрасно понимаю, что в конце истории не всегда побеждает справедливость, мне претило соглашаться с таким концом, когда Велькер отделался легким испугом, в то время как Ульбрих сидит в тюрьме, а Шулер и Самарин лежат в гробу, и снова меня мучило бессилие, невозможность что-то предпринять, что-то исправить.

Пока я не понял, что мне самому решать, воспринимать ли конец как несправедливый и неудовлетворительный и страдать от этой мысли или считать, что именно так, а не иначе, все и должно было кончиться. В любом случае это мое решение. И точно так же мертвый или арестованный Велькер, счастливый Карл-Хайнц Ульбрих и даже Шулер, продолжающий возиться с бумагами, и Самарин, продолжающий отмывать деньги, сами по себе не были бы залогом справедливости, окончательное решение оставалось за мной. Вот я и попытался принять решение. Конечно, такой конец меня не устраивает. Но может быть, справедливость как раз в том, что Самарин, который был бойцом, пал в бою от пули, а Шулер умер за правду, которая хранилась в его обожаемом архиве? Карлу-Хайнцу Ульбриху можно помочь, чтобы он не очень долго сидел в тюрьме. Велькер? Мы с Бригитой можем съездить в отпуск на Коста-Рику.

Если разрешит врач. Он старый друг Филиппа, работал с ним в Мангейме, прежде чем стать заведующим отделением в Шпейерер-Хофе. Он наклоняет голову и пожимает плечами, когда я спрашиваю, как обстоят мои дела и что будет со мной дальше. «Что вы хотите, господин Зельб, ваше сердце совсем изношено». Изношено. Но я и сам знаю, что операция оказалась не очень удачной. Иначе мне бы так и сказали. Иначе бы я так не уставал. Иногда мне кажется, что усталость пытается меня отравить.

Я обрадовался, когда пришло такси.

Загрузка...