1. Введение. Экономическая история мира на 16 страницах

Того по праву можно зачислить

в благодетели человечества, кто

облекает великие правила жизни

в короткие фразы, способные

легко запечатлеваться в памяти

и благодаря частому повторению

стать привычными для разума.

Сэмюэл Джонсон, «Рэмблер» № 175 (19 ноября 1751 года)



Всемирная экономическая история в своих основах поразительно проста. Собственно, ее можно представить в виде одного графика (рис. 1.1). До 1800 года доход на душу населения — объем продовольствия, одежды, тепла, света и жилья на душу населения — был разным для различных обществ и эпох, однако он не имел тенденции к повышению. Работа простого, но мощного механизма, разбираемого в этой книге, — «мальтузианской ловушки» — приводила к тому, что краткосрочное возрастание дохода, обеспечивавшееся технологическими достижениями, неизбежно нивелировалось вследствие роста населения.

РИС. 1.1. Всемирная экономическая история одним графиком. После 1800 года во многих странах доходы резко возросли, но сократились в других странах


Таким образом, средний человек в 1800 году жил не лучше, чем за 100 тыс. лет до н. э. Собственно, в 1800 году подавляющее большинство мирового населения было беднее, чем их отдаленные предки. Счастливые граждане таких богатых обществ, как Англия или Нидерланды XVIII века, в материальном плане вели жизнь, эквивалентную жизни в каменном веке. Однако подавляющее большинство людей в Южной и Восточной Азии, особенно в Китае и в Японии, были вынуждены влачить существование в условиях, вероятно, значительно худших, чем у троглодитов.

Качество жизни также не возрастало ни в каком из ощутимых отношений. Продолжительность жизни в 1800 году была не больше, чем у охотников и собирателей: 30–35 лет. Средний рост — показатель качества питания, а также заболеваемости среди детей — в каменном веке был выше, чем в 1800 году. И если первобытные люди были способны удовлетворить свои материальные потребности, приложив к тому совсем немного усилий, то англичане 1800 года могли обеспечить себе скромный комфорт лишь путем неустанного труда. Разнообразие материального потребления также нисколько не повысилось. Питание и трудовая жизнь среднего первобытного человека были намного более разнообразными, чем у типичного английского работника в 1800 году, несмотря на то что на английском столе к тому времени появились такие экзотические продукты, как чай, перец и сахар.

Кроме того, общества охотников и собирателей были эгалитарными. Их члены мало различались уровнем материального потребления. И напротив, в аграрных экономиках, преобладавших в мире до 1800 года, наблюдалось вопиющее неравенство. Ничтожные пожитки масс населения терялись на фоне богатств, скопленных немногими избранными. Джейн Остин описывала утонченные беседы за чаем, подававшимся в фарфоровых чашках, однако подавляющее большинство англичан еще и в 1813 году жили не лучше, чем их голые предки в африканской саванне. Таких, как Дарси, было немного, все прочие вели нищенскую жизнь.

Итак, даже по самым общим меркам материальной жизни средний уровень благосостояния за период от каменного века до 1800 года нисколько не возрос, а, скорее, даже снизился. Беднякам 1800 года, существовавшим исключительно за счет неквалифицированного труда, жилось бы лучше, если бы они попали в племя охотников и собирателей.

Промышленная революция, произошедшая каких-то 200 лет назад, навсегда изменила возможности материального потребления. В группе наиболее удачливых стран доход на душу населения начал стабильно возрастать. Самые богатые современные экономики в настоящее время в 10–20 раз богаче, чем в среднем в 1800 году. Более того, в наибольшей степени от промышленной революции на данный момент выиграли неквалифицированные трудящиеся. Богатым собственникам земли и капитала, а также образованным людям и прежде было доступно многое. Но индустриальные экономики наиболее щедро одаривают самых бедных.

Однако процветание пришло не во все общества. Материальное потребление в некоторых странах — главным образом в Африке южнее Сахары — сейчас находится намного ниже доиндустриального уровня. Такие страны, как Малави или Танзания, в материальном плане жили бы лучше, если бы они никогда не контактировали с индустриальным миром, оставшись в своем доиндустриальном состоянии. Современная медицина, самолеты, бензин, компьютеры — все технологические блага последних 200 лет — довели эти страны до того, что там наблюдается едва ли не самый низкий в истории материальный уровень жизни. Эти африканские общества застряли в мальтузианской эпохе, когда технологические достижения ведут лишь к увеличению населения, существующего на уровне прожиточного минимума. Но благодаря современной медицине прожиточный минимум сейчас соответствует намного более низкому уровню материального потребления, чем в каменном веке. Промышленная революция сократила неравенство в доходах внутри обществ, но она же в ходе процесса, недавно названного «великим расхождением»[2], увеличила соответствующее неравенство между обществами. Разрыв в доходах между странами составляет порядка 50:1. Сейчас в мире сосуществуют и самые богатые, и самые бедные люди из когда-либо живших на Земле.

Соответственно, всемирная экономическая история ставит три взаимосвязанных вопроса: почему мальтузианская ловушка существовала так долго? Почему первым в ходе промышленной революции из этой ловушки вырвался в 1800 году крохотный остров Англия? Почему впоследствии произошло Великое расхождение? Наша книга предлагает ответы на каждый из этих трех вопросов — ответы, подчеркивающие их взаимосвязь. Объяснение природы промышленной революции, того, почему она произошла именно в то, а не в какое-либо другое время, и по крайней мере некоторых причин Великого расхождения скрывается в процессах, начавшихся тысячи лет назад, в глубинах мальтузианской эры. Мертвая рука прошлого по-прежнему держит современные экономики своей жестокой хваткой.

Материальные условия могут показаться кому-то слишком мелкой, слишком случайной переменной для того, чтобы объяснять ими колоссальные социальные изменения, происходившие в течение тысячелетий. Кто же станет спорить с тем, что наши материальные блага представляют собой лишь ничтожную долю того, что делает индустриальные общества современными?

Тем не менее на самом деле у нас есть обширные свидетельства, говорящие о том, что богатство и одно лишь богатство является ключевым фактором, определяющим образ жизни как в рамках каждого общества, так и при их сопоставлении друг с другом. Увеличение доходов предсказуемым образом изменяет потребление и образ жизни. Недавний закат американского фермерства, а затем и промышленного пролетариата был предопределен в тот момент, когда доход начал свой триумфальный рост во время промышленной революции. Будь мы более дальновидными, мы бы в 1800 году могли предугадать наш мир шкафов-купе, ванных комнат для обоих супругов, карамельного макиато, бальзамического соуса, винных бутиков, колледжей свободных искусств, личных тренеров и входных билетов за 50 долларов.

Несомненно, в грядущие столетия человечество столкнется со множеством сюрпризов, но экономическое будущее по большей части не является неизвестной и экзотической страной. Мы уже видим, как живут богатые, и их нынешний образ жизни самым непосредственным образом показывает, как в конце концов будем жить все мы в случае продолжения экономического роста[3]. Любой, кто посещал, например, Британский музей или Сикстинскую капеллу, мог заранее прочувствовать грядущую волну туризма, которая захлестнет наш мир после еще нескольких десятилетий мощного экономического роста[4]. Даже свойственные лишь богатым людям потребности в уникальных и индивидуализированных туризме и кухне сейчас удовлетворяются в промышленных масштабах.

Подобно тому как жизнь богатых предсказывает наше будущее, так и наша нынешняя жизнь уже прочитывалась в образе жизни маленькой богатой элиты доиндустриального мира. Удовольствие современного американского жителя пригородов от обладания своим первым внедорожником в точности повторяет ту радость, с какой Сэмюель Пепис, богатый лондонский чиновник, в 1668 году приобрел свой первый экипаж[5]. При осмотре воссозданных вилл Помпей и Геркуланума, законсервированных во времени в день извержения Везувия в 79 году н. э., мы видим дома, в которые с удовольствием въехал бы любой зажиточный американец: «Очаровательный дом с высокими потолками, внутренним двором, большим залом, изысканными мозаиками, фонтаном в саду и видом непосредственно на Везувий».

Поэтому я не собираюсь извиняться за свою зацикленность на доходах. В долговременном плане доход куда сильнее сказывается на формировании образа жизни, чем любая идеология или религия. Никакой бог не призывает своих почитателей к исполнению их благочестивого долга более решительно, чем доход, скрыто направляющий течение нашей жизни.

МАЛЬТУЗИАНСКАЯ ЛОВУШКА: ЭКОНОМИЧЕСКАЯ ЖИЗНЬ ДО 1800 ГОДА

Первая треть нашей книги посвящена элементарной модели экономической логики, свойственной всем обществам до 1800 года, показывая, как эта модель согласуется с историческими фактами. Эта модель требует лишь трех базовых предположений, может быть представлена графически и объясняет, почему технологические достижения привели к улучшению материальных условий жизни лишь после 1800 года.

Решающим фактором были темпы технического прогресса. Пока технология развивалась медленно, материальные условия не могли улучшаться постоянно, даже в случае значительных совокупных успехов в технологии. О темпах технического прогресса в мальтузианской экономике можно судить по темпам роста населения. Как правило, темпы технического прогресса до 1800 года были существенно ниже 0,05 % в год, что примерно в 30 раз меньше современного уровня.

В этой модели экономика людей в эпоху до 1800 года оказывается не более чем естественной экономикой всех видов животных, и факторы, определяющие условия жизни людей, являются теми же факторами, которые определяют условия существования животных. Мы называем такую модель мальтузианской ловушкой, поскольку ее ключевая идея была высказана преподобным Томасом Робертом Мальтусом, который в своей книге 1798 года «Опыт о законе народонаселения» сделал первый шаг к пониманию логики этой экономики.

В мальтузианской экономике до 1800 года экономическая политика была перевернута с ног на голову: теперешнее зло тогда было благом, а благо — злом. Такие бичи современных несостоятельных государств, как войны, насилие, беспорядки, неурожаи, развал общественной инфраструктуры, антисанитария, до 1800 года были друзьями человечества. Они снижали демографическое давление и повышали материальный уровень жизни. И напротив, излюбленная политика Всемирного банка и ООН — такая, которая обеспечивает мир, стабильность, порядок, налаженное общественное здравоохранение, пособия для бедных, — была врагом процветания. Она приводила к росту населения, из-за которого общество беднело.

РИС. 1.2. Охотники-собиратели из племени нукак, обитающего в колумбийских тропических лесах



РИС. 1.3. Сэр Джошуа Рейнольде. Семейство Брэддилл. 1789 год. Уилсон Гейл-Брэддилл был депутатом парламента и камер-юнкером принца Уэльского


На первый взгляд заявление об отсутствии материального роста до 1800 года кажется абсурдным. На рис. 1.2 мы видим представителей племени нукак из современных амазонских джунглей — голых охотников-собирателей, обладающих самыми примитивными пожитками, а на рис. 1.3 — богатое английское семейство Брэддилл, изображенное во всем своем блеске сэром Джошуа Рейнольдсом в 1789 году. Неужели можно утверждать, что материальные условия жизни были в среднем одними и теми же во всех обществах?

Однако логика мальтузианской модели подтверждается эмпирическими фактами доиндустриального мира. Хотя еще задолго до промышленной революции малочисленная элита вела роскошный образ жизни, средний человек в 1800 году жил не лучше, чем его палеолитические или неолитические предки.

Мальтузианская логика, разбираемая в нашей книге, также раскрывает решающее значение контроля за рождаемостью для материальных условий жизни до 1800 года. Все доиндустриальные общества, об уровне рождаемости в которых у нас имеется достаточно данных, тем или иным способом ограничивали рождаемость, применяя для этого самые различные механизмы. Благодаря этому уровень жизни в большинстве обществ до 1800 года был существенно выше уровня чистого выживания. Вот почему уровню жизни африканцев было куда падать в годы, последовавшие за промышленной революцией.

Немалое значение имели также условия смертности, и в этом отношении европейцы были счастливыми людьми, живущими в грязи, над собственными фекалиями, которые в таких городах, как Лондон, скапливались в выгребных ямах. Благодаря неразвитой гигиене в сочетании с высоким уровнем урбанизации и соответствующими жилищными проблемами доход на душу населения в таких странах, как Англия и Нидерланды XVIII века, был достаточно высоким. Японцы с присущим этому народу стремлением жить в чистоте могли обеспечить своему многочисленному населению весьма низкий уровень материального достатка, и потому они были обречены жить на куда более низкий доход.

Поскольку человеческое общество управлялось теми же законами, которым подвластны сообщества любых животных, человечество в мальтузианскую эру подчинялось естественному отбору, продолжавшему действовать даже после возникновения оседлых аграрных обществ, созданных произошедшей около 8 тыс. лет до н. э. неолитической революцией, которая превратила охотников в оседлых земледельцев. Дарвиновская борьба за существование, формировавшая природу людей, не завершилась с неолитической революцией, а продолжалась вплоть до промышленной революции.

В Англии мы находим убедительные свидетельства существования в 1250–1800 годах разных типов выживания. В частности, экономический успех самым непосредственным образом сказывался на репродуктивном успехе. У самых богатых людей было вдвое больше выживших детей, чем у самых бедных. В беднейших семьях мальтузианской Англии выживало так мало детей, что эти семьи вымирали. Соответственно, доиндустриальная Англия представляла собой мир непрерывной нисходящей мобильности. С учетом статичной природы мальтузианской экономики многочисленным детям богатых людей в среднем приходилось спускаться на более низкие уровни социальной иерархии, чтобы найти работу. Сыновья ремесленников становились рабочими, сыновья купцов — мелкими торговцами, сыновья крупных землевладельцев — мелкими землевладельцами. В силу этого черты, впоследствии обеспечившие экономический динамизм, — терпение, трудолюбие, смекалка, изобретательность, образованность — биологически распространялись на все слои населения.

Подобно тому как люди формируют экономику, так и экономика доиндустриальной эры формировала людей, по крайней мере в культурном, а возможно, также и в генетическом плане[6]. Неолитическая революция создала аграрные общества, отличавшиеся не меньшей капиталоинтенсивностью, чем современный мир. Во всяком случае, в Англии возникновение подобной институционально стабильной, капиталоинтенсивной экономической системы породило общество, поколение за поколением награждавшее приверженность ценностям среднего класса репродуктивным успехом. Этот процесс отбора сопровождался изменением характеристик доиндустриальной экономики, происходившим главным образом из-за того, что население все больше и больше перенимало предпочтения среднего класса. Процентные ставки падали, уровень убийств снижался, продолжительность рабочего дня возрастала, готовность к насилию уменьшалась, а знание счета и письма проникали даже в самые нижние слои общества.

ПРОМЫШЛЕННАЯ РЕВОЛЮЦИЯ

Статичный доиндустриальный мир, на который приходится большая часть истории человечества, в 1760–1900 годах был потрясен двумя беспрецедентными событиями в европейском обществе. Первым из них была промышленная революция — первый в истории случай стремительного экономического роста, обеспечивавшегося возрастающей эффективностью производства, которая стала возможной благодаря научным достижениям. Вторым из этих событий являлся демографический переход — снижение рождаемости, начавшееся в высших классах и постепенно распространившееся на все общество. Благодаря демографическому переходу экономические успехи промышленной революции привели не к бесконечному размножению полунищего населения, а к поразительному росту дохода на душу населения, наблюдающемуся с 1800 года. Эти изменения рассматриваются во второй части нашей книги.

Промышленная революция и соответствующий демографический переход ставят перед нами следующие великие вопросы экономической истории: почему технологии так медленно развивались во всех доиндустриальных обществах? Почему темпы технического прогресса так резко ускорились после 1800 года? Почему одним из побочных продуктов технического прогресса стало снижение рождаемости? И наконец, почему не всем обществам оказались доступны обильные плоды промышленной революции?

У нас имеется лишь три устоявшихся подхода к решению этих загадок. Первый из них привязывает промышленную революцию к событиям, происходившим вне экономической системы, таким как изменение политических институтов и, в частности, возникновение современной демократии. Второй подход указывает на то, что доиндустриальное общество оказалось в ловушке стабильного, но застойного экономического равновесия. Какое-то потрясение вызвало к жизни силы, которые привели общество в состояние нового, динамического равновесия. Согласно последнему подходу, промышленная революция была порождена постепенной эволюцией социальных условий в мальтузианскую эру: экономический рост носил эндогенный характер. Из первых двух теорий следует, что промышленная революция могла бы никогда не случиться или задержаться на тысячи лет. И лишь третий подход предполагает ее неизбежность.

Согласно классическому описанию промышленной революции, она представляла собой резкую смену экономических режимов, изображенную на рис. 1.1, — за 50 лет доиндустриальные темпы роста производительности достигли современного уровня. Если это верно, тогда промышленную революцию способны объяснить лишь теории, основанные на внешнем шоке или на переходе от одного равновесия к другому.

Классическое описание также предполагает, что в экономический рост во время промышленной революции внесли свой вклад значительные технологические успехи в различных секторах экономики, и тем самым снова указывает на какие-то институциональные изменения в масштабах всей экономики или на изменение равновесия. При этом подразумевается, что мы сможем найти предпосылки промышленной революции, изучая изменение институциональных и экономических условий в Англии непосредственно перед 1800 годом. Волны экономистов и историков экономики снова и снова бросаются на решение этой проблемы, имея в виду лишь такое объяснение и терпят поражение за поражением.

Традиционное изображение промышленной революции как внезапного излома экономической жизни не подтверждается фактами. У нас есть неопровержимые свидетельства того, что темпы роста производительности в Англии не начали вдруг внезапно расти, а испытывали хаотические колебания начиная по меньшей мере с 1200 года. Границу между мальтузианской и современной экономикой можно провести в 1600,1800 и даже в 1860 году, обосновав выбор любой из этих дат вескими аргументами.

Когда мы пытаемся связать повышение экономической эффективности с темпами накопления знаний в Англии, у нас получается, что эта связь зависит от множества случайных факторов, таких как спрос, состояние торговли и наличие ресурсов. Во многих ключевых отношениях английская промышленная революция 1760–1860 годов представляла собой случайность, наложившуюся на длительное увеличение темпов накопления знаний, начавшееся в Средние века или еще раньше.

Таким образом, хотя какая-то промышленная революция, несомненно, имело место в Европе где-то между 1200 и 1860 годом, хотя человечество явно преодолело водораздел — материальный Иордан у врат земли обетованной, — можно еще долго спорить о том, когда и где это случилось, а соответственно, спорить и об условиях, которые к этому привели. Эволюционный подход, основанный на постепенных изменениях, оказывается куда более правдоподобным объяснением, чем считалось прежде.

Несмотря на доминирующую роль, которую институты и институциональный анализ играли в экономической науке и экономической истории со времен Адама Смита, в нашем рассказе о промышленной революции и последующем развитии экономики они занимают в лучшем случае второстепенную роль. К 1200 году такие общества, как Англия, уже имели все институциональные предпосылки для экономического роста, о которых сегодня говорят Всемирный банк и Международный валютный фонд. Общества того времени вообще отличались более высокой мотивированностью, чем нынешние богатые экономики: для средневековых людей работа и инвестиции значили намного больше, чем для наших современников. С точки зрения Смита, загадка заключается не в том, почему в средневековой Англии не было экономического роста, а в том, почему не терпят крах современные североевропейские экономики с их высокими налогами и громадными социальными расходами. Институты, необходимые для экономического роста, существовали задолго до того, как начался этот рост.

Эти институты создавали условия для роста, но лишь косвенно и медленно — в течение столетий, а может быть, и тысячелетий. В нашей книге утверждается, что неолитическая революция, породившая оседлое аграрное общество с колоссальными запасами капитала, изменила природу отбора, формирующего человеческую культуру и гены. Древний Вавилон в 2000 году до н. э. имел экономику, внешне обладавшую поразительным сходством с английской экономикой 1800 года. Однако за время, прошедшее между этими датами, культура, а может быть, и гены членов аграрных обществ претерпели глубокие изменения. Именно эти изменения сделали промышленную революцию возможной лишь в 1800 году, но никак не в 2000 году до н. э.

Почему промышленная революция произошла в Англии, а не в Китае, Индии или Японии?[7] Рискнем предположить, что преимущества Англии заключались не в наличии угля, колоний, протестантской реформации или Просвещения, а в случайностях, связанных с институциональной стабильностью и демографией: в частности, речь идет о поразительной стабильности в Англии по меньшей мере с 1200 года, о медленном росте английского населения в 1300–1760 годах и чрезвычайной плодовитости богатых и экономически успешных граждан. По этим причинам в Англии проникновение буржуазных ценностей в культуру, а возможно даже, и в генетику зашло наиболее далеко.

И Китай, и Япония в 1600–1800 годах шли в том же направлении, что и Англия: к обществу, взявшему на вооружение такие буржуазные ценности, как трудолюбие, терпение, честность, рационализм, любопытство и образованность. Эти страны тоже знали длительные периоды стабильности и уважения к праву частной собственности. Но все это происходило там медленнее, чем в Англии. Дэвид Лэндес прав, указывая, что европейская культура более благоприятствовала экономическому росту.

Китай и Япония не шли по этому пути так же быстро, как Англия, попросту из-за того, что представители их верхних социальных слоев были лишь чуть более плодовитыми, чем основная масса населения. Соответственно, там не наблюдалось такого же, как в Англии, массового нисхождения отпрысков образованных классов по социальной лестнице.

Например, японские самураи в эпоху Токугавы (1603–1868) были представителями бывшего воинского сословия, получавшими обильные наследственные доходы благодаря своему положению в бюрократической иерархии. Несмотря на их богатство, в среднем у них было немногим более одного сына на каждого отца. Поэтому их дети в основном тоже находили себе место в бюрократическом аппарате, несмотря на ограниченное число должностей. В Китае с 1644 по 1911 год у власти находилась династия Цин. Титулы, полагающиеся лицам с соответствующим статусом, также обеспечивали ее представителей богатством. У них было больше детей, чем у средних китайцев, но лишь ненамного больше.

Таким образом, подобно тому как случайно возникшие социальные обычаи, восторжествовав над гигиеной, браками и воспроизводством населения, сделали европейцев мальтузианской эры богаче жителей Азии, они же, по-видимому, обеспечили Европе более высокую культурную динамику.

Какими бы ни были причины промышленной революции, она оказала глубочайшее воздействие на общество.

В результате действия двух сил — природы технологических достижений и демографического перехода — экономический рост в капиталистических экономиках с момента промышленной революции решительно содействовал насаждению равенства. Несмотря на опасения того, что машины съедят людей, в наибольшей степени от промышленной революции на данный момент выиграли неквалифицированные трудящиеся.

Так, если в доиндустриальных аграрных обществах не менее половины национального дохода, как правило, доставалось владельцам земли и капитала, в современных индустриальных обществах их доля обычно составляет менее четверти. Можно было бы ожидать, что технологические достижения приведут к резкому снижению оплаты неквалифицированного труда. В конце концов, в доиндустриальной экономике существовал класс рабочих, не способный предложить ничего, кроме голой силы, и быстро вытесненный машинами. К 1914 году из британской экономики исчезли почти все лошади, замененные паровыми машинами и двигателями внутреннего сгорания, хотя в начале XIX века в Англии насчитывался миллион рабочих лошадей. После того как издержки на их содержание оказались выше, чем производимая ими стоимость, им осталась одна дорога — на живодерню.

Точно так же не было и причин, которые мешали бы владельцам капитала и земли увеличить свою долю в доходах. Перераспределение доходов в пользу неквалифицированного труда имело глубокие социальные последствия. Однако такое удачное развитие событий не дает никаких гарантий того, что современный экономический рост и впредь будет приносить столь же благотворные результаты.

ВЕЛИКОЕ РАСХОЖДЕНИЕ

В последней трети книги рассматривается вопрос о том, почему промышленная революция с ее тенденцией к уравниванию доходов в успешных экономиках в то же время привела к великому разрыву между успешно развивающимися экономиками и тем, кому повезло меньше. Как мы пришли к тому, что меньшинство стран накопило беспрецедентные богатства, а во многих других странах доход со времен промышленной революции только снижался? Это неравенство находит выражение в постоянно увеличивающемся разрыве между ставками почасового заработка в разных странах мира. Например, в 2002 году работники швейной промышленности в Индии зарабатывали 0,38 доллара в час, а в США — 9 долларов (рис. 16.15). Не приведут ли усилия Всемирной торговой организации по постепенной ликвидации всяких торговых барьеров к уничтожению всякой производственной деятельности в развитых экономиках? Не угрожает ли богатым обществам такое будущее, в котором заработки неквалифицированных рабочих опустятся до уровня третьего мира?

Технические, организационные и политические изменения, вызванные в XIX веке промышленной революцией, несли в себе обещания того, что она вскоре преобразует весь мир так же, как преобразовала Англию, США и северо-западную Европу. Например, к 1900 году такие города, как египетская Александрия, индийский Бомбей и китайский Шанхай, с точки зрения транспортных издержек, рынков капитала и институциональных структур были полностью интегрированы в британскую экономику Однако большинство стран просто не поспевало за немногими странами, ушедшими в отрыв, что вело к непрерывно увеличивающемуся разрыву в доходах между обществами.

Это расхождение в доходах представляет собой не меньшую интеллектуальную загадку, чем сама промышленная революция. Кроме того, оно служит еще одним суровым тестом для всех теорий промышленной революции. В состоянии ли эти теории объяснить возрастающее расхождение в мировой экономике?

Подробное изучение хлопчатобумажной отрасли — одной из немногих, существовавших с давних времен и в богатых, и в бедных странах, — показывает, что анатомия великого расхождения носит сложный и неожиданный характер, слабо согласуясь с любимыми объяснениями экономистов — плохими институтами, плохим равновесием, плохими путями развития. На самом же деле рабочие в странах с неэффективной экономикой просто вкладывают в свое дело слишком мало трудовых усилий. Например, рабочие современных текстильных фабрик в Индии реально трудятся лишь в течение 15 минут из каждого часа, проведенного ими на рабочем месте. Поэтому неравенство в почасовой зарплате между странами в реальности менее велико, чем могло бы показаться при сравнении ставок зарплаты в богатых и бедных странах. Пусть в Индии рабочему платят 0,38 доллара в час, однако на самом деле его реальный труд оплачивается намного выше. Угроза уровню жизни неквалифицированных трудящихся в США, создаваемая свободной торговлей с третьим миром, не так остра, как можно было бы посчитать исходя из ставок почасовой зарплаты. Новые технологии промышленной революции можно без труда перенести почти во все страны мира, а сырье для производства по всему миру стоит дешево. Однако что не поддается легкому и широкомасштабному воспроизведению, так это социальное окружение, являющееся фундаментом для производственного сотрудничества людей в тех странах, где эти технологии впервые появились на свет.

Одной из причин, препятствующих воспроизведению социального окружения, представляется относительно длительная история различных обществ. Джаред Даймонд в «Ружьях, микробах и стали» предполагает, что судьба стран предопределена их географией, ботаникой и зоологией[8]. Европа и Азия вырвались вперед в экономическом плане и до сего дня остаются в лидерах благодаря географическим случайностям. В этих странах водились такие животные, которые поддавались одомашниванию, а географическая ориентация евразийской земельной массы облегчала быстрое распространение одомашненных животных и окультуренных растений из одного общества в другое. Однако в аргументации Даймонда зияет огромная дыра. Почему в современном мире, в котором путь к богатству проходит через индустриализацию, неприручаемые зебры и гиппопотамы оказались преградой к экономическому росту в Африке южнее Сахары? Почему промышленная революция не ликвидировала географическое неравноправие Африки, Новой Гвинеи и Южной Америки, а, напротив, лишь подчеркнула их отсталость? И почему захват англичанами Австралии вывел эту часть света, в которой к 1800 году не существовало оседлого земледелия, в число самых развитых мировых экономик?

Механизмы отбора, о которых шла речь выше, помогают объяснить, каким образом первоначальные — возможно, созданные географией — преимущества, позволившие создать оседлые аграрные общества в Европе, Китае и Японии, в ходе последующей экономической конкуренции обернулись хроническими культурными преимуществами. Общества, не обладающие таким давним опытом оседлого, миролюбивого аграрного существования, не способны моментально перенять институты и технологии у более передовых экономик, потому что еще не вполне адаптировались к требованиям капиталистического производства.

Но история также учит нас тому, что даже в рамках обществ с одинаковыми традициями и историей могут существовать регионы и периоды, энергичные в экономическом плане, и регионы и периоды, лишенные такой энергии. После Первой мировой войны юг и север Англии в смысле своего экономического положения поменялись местами; Ирландия, в течение двухсот с лишним лет бывшая значительно беднее Англии, стала такой же богатой; южная Германия обогнала северную Германию.

Эти различия в экономической энергии обществ существовали в мальтузианскую эру и существуют по сей день. Однако в мальтузианскую эру влияние этих различий нивелировалось экономической системой, и те определяли главным образом лишь плотность населения. Например, считается, что польские батраки в начале XIX века были более неряшливы, ленивы и склонны к пьянству, чем британские[9]. Однако уровень жизни в тогдашней Англии был немногим выше, чем в Польше, зато Польша была намного менее густо населена. С момента промышленной революции такие различия в экономическом окружении влекут за собой разницу в уровне дохода.

Изменения в сущности производственных технологий еще больше увеличили общемировой разрыв в доходах. В то время как польские батраки отличались более низкой производительностью труда по сравнению с сельскохозяйственными работниками в доиндустриальной Англии и США, качество их работы было лишь немногим ниже. Польскую пшеницу после просеивания можно было продавать на британском рынке по самой высокой цене. Пока большинство работ в сельском хозяйстве сводилось к выкапыванию дренажных канав, удобрению полей навозом и молотьбе зерна, отношение работников к своему труду не имело большого значения.

С другой стороны, современные технологии производства, разработанные в богатых странах, рассчитаны на дисциплинированную и добросовестную рабочую силу, заинтересованную в результатах своего труда. В производственном процессе участвует множество рабочих рук, и каждая из них способна лишить конечный продукт большей части его ценности. Для того чтобы такой производственный процесс увенчался успехом, необходимо обеспечить низкий уровень ошибок со стороны каждого отдельного рабочего[10]. Внедрение подобных технологий в Англии XIX века сопровождалось повышенным вниманием к трудовой дисциплине. Если же рабочие в бедных странах недисциплинированны и не имеют заинтересованности в результатах своего труда, то современные производственные системы будут работоспособны лишь при невысоком уровне требований, предъявляемых к рабочим с тем, чтобы те совершали как можно меньше ошибок. Эта идея помогает объяснить, почему интенсивность труда рабочих на текстильных фабриках в таких бедных странах, как Индия, намного ниже, чем в богатых странах. Бездельничающие рабочие обходятся там значительно дешевле, чем простаивающее оборудование или бракованная продукция.

РОСТ БОГАТСТВА И УПАДОК ЭКОНОМИЧЕСКОЙ НАУКИ

Экономика как научная дисциплина возникла в последние десятилетия мальтузианской эры. Классическая экономика представляла собой поразительно блестящее описание нашего мира. Однако изобилие материальных благ, порожденных промышленной революцией, не только привело к появлению чрезвычайно богатых и чрезвычайно бедных стран, но и подорвало способность экономической теории к объяснению этих различий.

Таким образом, история экономики скрывала в себе колоссальную иронию. В большинстве научных областей — в астрономии, археологии, палеонтологии, биологии, истории — уровень знаний снижается по мере удаления от нашего времени, нашей планеты, нашего общества. В туманных далях маячат странные объекты: квазары, люди-пигмеи, сероводородные бактерии. С другой стороны, экономика мальтузианской эры — это мир непривычный, но известный. Доиндустриальный уровень жизни можно предсказать, исходя из знаний о болезнях и состоянии окружающей среды. В силу того что мальтузианские сдержки сглаживали различия в социальной энергии между обществами, эти различия оказывали минимальное влияние на условия жизни. Однако после промышленной революции мы оказались в странном новом мире, в котором экономическая теория практически не в состоянии объяснить различия в доходе между обществами или предсказать будущий уровень дохода в конкретном обществе. Богатство и бедность определяются различиями в местных социальных взаимодействиях, не нивелируемыми, а усугубляемыми экономической системой, порождая изобилие или голод.

Последний великий сюрприз, преподнесенный нам экономической историей — и осознанный не более 30 лет назад, — состоит в том, что материальное изобилие, снижение детской смертности, увеличение продолжительности жизни и сокращение неравенства не сделали нас более счастливыми по сравнению с нашими предками — охотниками и собирателями. Высокий доход оказывает в современном развитом мире глубочайшее влияние на образ жизни. Но богатство само по себе не приносит счастья. Еще один фундаментальный постулат экономики оказался неверным.

Внутри каждого общества богатые счастливее бедных. Но, как впервые заметил Ричард Истерлин в 1974 году, быстрый рост всеобщих доходов, наблюдавшийся в успешных экономиках после 1950 года, не сопровождался таким же возрастанием счастья[11]. Например, в Японии доход на душу населения с 1958 по 2004 год увеличился почти семикратно, в то время как степень личного счастья, по оценкам самих опрашиваемых, не только не выросла, но даже слегка снизилась. Очевидно, что наше счастье зависит не от абсолютного благосостояния, а от того, как у нас идут дела по сравнению с референтной группой. Каждый человек, увеличивая свой доход, покупая себе более крупный дом, садясь за руль более роскошной машины, может сделать себя более счастливым, но лишь за счет тех, кто более беден, живет в более скромном доме, ездит на более дешевой машине. Деньги позволяют купить счастье, но это счастье отнимается у кого-то другого, а не прибавляется к общему котлу.

Именно поэтому, несмотря на колоссальный разрыв в доходах между богатыми и бедными обществами, в беднейших обществах лично оцениваемый уровень счастья лишь немногим ниже, чем в богатых обществах, даже несмотря на тот факт, что жители бедных стран благодаря телевидению могут практически лично убедиться в том, насколько богаты экономически успешные страны. Поэтому вполне возможно, что счастье не находится в абсолютной зависимости от дохода, даже в том случае, когда тот минимален. Люди, жившие в 1800 году, когда все общества были относительно бедны, а общины по своим масштабам — намного более локальны, вероятно, ощущали себя не менее счастливыми, чем богатейшие современные нации, такие как США.

Поскольку мы по большей части являемся потомками тех, кто, борясь за существование в доиндустриальном мире, стремился добиться более серьезных экономических успехов по сравнению с предками, то возможно, что в этих выводах находит свое отражение культурное или биологическое наследие мальтузианской эры. Довольные вполне могли проиграть в дарвиновской борьбе, определявшей облик мира до 1800 года. Те, кто преуспел в экономике мальтузианской эры, вполне могли быть движимы потребностью иметь больше, чем имели их отцы, чтобы быть счастливыми. Возможно, современный человек по самой своей природе не умеет быть довольным. Землю унаследовали завистники.


Загрузка...