Мне предстоит теперь перейти к печальному периоду истории бывшей Ленинской, теперь Российской государственной библиотеки — с середины 70-х годов и до сего дня. Это история того, как крупнейшее, национального значения, учреждение культуры всеми сменившимися за тридцать лет его директорами (Сикорский, Карташов, Волик, Филиппов, Егоров, Федоров) и министрами — сперва союзными (Демичев, Захаров, Губенко), потом российскими (Сидоров, Дементьева, Егоров, Швыдкой) то сознательно, то в карьерно-корыстных целях, то по равнодушию и попустительству разрушалось и интеллектуально, и просто физически, пока фактически не оказалось на обочине текущего мимо культурного процесса. Вряд ли кто-нибудь возьмется восстановить во всех деталях эту драматическую историю. Не берусь и я. Но о части ее, близко меня касающейся, — об истории гибели Отдела рукописей — я считаю себя обязанной рассказать.
Поскольку эта история выходит далеко за пределы моей личной судьбы, став на какое-то время общественным явлением, о ней придется рассказать здесь подробно и обстоятельно, опираясь не только на память, но и на обилие сохранившихся, к счастью, документов. Мне кажется, что я смогу осветить происходившее и так, как оно виделось мне тогда, и так, как я понимаю его теперь, не только заново осмыслив за долгие прошедшие годы, изменившие наше сознание, но и узнав многое, тогда мне просто неизвестное.
Как ни странно, я с большим трудом восстанавливала в памяти многие события. Видимо, здесь играет роль известный психологический феномен вытеснения из памяти тяжелых страниц прошлого. Я обратилась к моим друзьям, тоже перенесшим, каждый по-своему, преследования и тяготы тех лет. Они — В.Г. Зимина, Ю.П. Благоволина, Наташа Зейфман, Нина Щербачева, Наташа Дворцина, наконец, Мариэтта Чудакова, на которую я особенно рассчитывала, зная ее обыкновение вести дневники, — очень помогли мне в восстановлении картины происходившего. Обращалась я и к некоторым другим моим знакомым, так или иначе причастным к борьбе вокруг Ленинки в 80-х годах, — прежде всего к Е.И. Кузьмину, тогда журналисту «Литературной газеты», или, например, к Виолетте Гудковой, долго боровшейся за доступ к архиву Булгакова. Стоит ли говорить, сколь многих участников этой борьбы нет уже среди нас!
Из всех их ответов на мои вопросы, моих собственных воспоминаний и документов моего личного архива сложилась, конечно, некая мозаика, куда каждый внес свое. Но и в ней оставались существенные пробелы. Кроме того, всем нам были во многих случаях не понятны истинные пружины тех или иных действий функционеров тех лет.
Поэтому мне пришлось подойти к освещению событий как к обычной исследовательской задаче. Удалось найти множество относящихся к этой истории документов: в делопроизводстве бывшего союзного Министерства культуры, в бывшем архиве ЦК КПСС (теперь Российский государственный архив новейшей истории), в архиве самой библиотеки и в личных архивах современников и участников событий, согласившихся мне содействовать. И, конечно, понадобилось привлечь тогдашнюю публицистику и литературу.
Разумеется, эта — в известной степени исследовательская — часть моих воспоминаний не может не включать в себя такой же, как прежде, рассказ о моей жизни и работе. Боюсь, что смешение жанров создаст некоторые трудности для тех, кто будет когда-нибудь читать мои воспоминания, но я не вижу иного способа закрепить в людской памяти эту драматическую историю.
Неоднородное поэтому изложение происходившего я начну в следующей главе.
Но прежде чем перейти к событиям, развернувшимся в течение более чем десяти лет, столь катастрофическим как для моей личной судьбы, так и, главное, для судьбы несчастного Отдела рукописей, должна сказать, что психологически (как выяснилось, практически тоже) я была к ним совершенно не готова, — и объяснить почему.
В начале 70-х годов происходило активное наступление властей на общество. Шли известные всем аресты, насильственные высылки из страны. В январе 1974 года исключили из Союза писателей Лидию Чуковскую, в марте — Войновича. Угрожала скорая высылка Галичу. Я уж не говорю о таком событии, как выдворение из страны Солженицына. Тем не менее действия, демонстрировавшие судорожную и злобную реакцию власти на все растущее и прорывавшееся наружу общественное недовольство, плохо связывались в сознании с жизнью каждого из нас, обычных советских граждан. А мы с мужем принадлежали к наиболее благополучному в то время слою советской интеллигенции. Павлик работал в одном из ведущих институтов Академии наук — Институте химической физики. Он уже давно отошел от прежней своей тематики, связанной с ядерным оружием, но и нынешние его занятия щедро финансировались государством. С этой стороны проблем не было. Докторская его зарплата и моя кандидатская по нормам того времени вполне обеспечивали потребности нашей семьи. Правда, у нас, в отличие от большинства друзей, не было полагавшегося «джентльменского набора»: ни машины, ни дачи. Но причина заключалась только в нежелании Павлика заниматься и тем и другим. Ему, как лауреату, несколько раз предлагали и машину, и участок — но он всякий раз отказывался, и его в этом поддерживали наши уже взрослые дети. Но дело не в бытовых частностях. Главное состояло в ощущении полного делового и семейного комфорта, привычной вписанности в систему — ощущении, которое за годы, прошедшие со сталинских времен, при сравнительно мягком режиме, прекрасно сочеталось со столь же привычным отвращением к самой системе.
«Времена не выбирают», — сказал за всех нас поэт, подобно нам не конфликтовавший с властью, а просто, не обращая на нее внимания, воспевавший свой личный мир и радость жизни в нем. Живя в недостойных условиях, которые — мы не сомневались! — на нашем веку не изменятся, главным было, вопреки этим условиям, делать возможное в них, достойное человека дело. Тогда достигался мир с самим собой.
Благодаря своей должности, положению в библиотеке и партийным обязанностям, я была прочно вписана в систему. До тех пор, пока к тому, что мы делали, не начали присматриваться со злонамеренными целями, не могло быть сомнений в том, что я являюсь одним из доверенных лиц власти. И это, как ни кажется теперь странным, меня нисколько не смущало. О том, какое значение власть придавала документальным источникам, свидетельствует уже то, что большую часть советских лет они находились под контролем спецслужб. И хотя к 70-м годам это уже было не так, сам факт руководства архивным учреждением означал высшее доверие. Тем более — руководство таким открытым архивом, как Отдел рукописей Национальной библиотеки, по самому своему положению доступный исследователям, и в их числе многим иностранцам.
Доказательством такого доверия являлось и мое положение в высшем архивном ведомстве страны — Главном архивном управлении (ГАУ) при Совете Министров СССР. Я была одним из влиятельных членов Междуведомственного совета, созданного при нем в 60-х годах, возглавляла коллективную подготовку к печати некоторых из публиковавшихся тогда «Методических рекомендаций» — нормативных документов по комплектованию и научному описанию документальных материалов.
С другой стороны, я была избалована долгими (до 1972 года) превосходными, почти дружескими взаимоотношениями с двумя директорами библиотеки — И.П. Кондаковым и О.С. Чубарьяном. Не знаю, вполне ли они понимали все стороны нашей деятельности и то, чем она могла иной раз обернуться, но неизменно доверяли и поддерживали. Секретарь парткома В.М. Владимирова, заместители директора Н.Н. Соловьева и Н.И. Тюли-на, ученый секретарь Т.Д. Постремова были или, по крайней мере, считались до последовавших событий моими приятельницами. Не кто иной, как Владимирова, незадолго до своего ухода с партийного поста, поддержала присвоение мне звания Заслуженного работника культуры РСФСР (единственное почетное звание, какое могли получать работники библиотек, музеев и архивов). С уважением, как мне казалось, относились ко мне вообще в коллективе библиотеки, хотя я, со своей самоуверенностью, а еще более с национальностью, далеко не у всех могла вызывать симпатию. Вообще, я была чем-то вроде «ученого еврея при губернаторе».
Наконец, я преуспевала и по партийной линии. Возглавляя в библиотеке много лет так называемый методический совет по пропаганде, направлявший многочисленные политзанятия в нашем большом коллективе, я старалась придать им хоть некоторую осмысленность, придумывала новые формы и тематику. И, как ни странно, это нравилось нашему районному партийному начальству. Нас начали ставить в пример, меня заставляли рассказывать о нашем опыте на совещаниях городского масштаба и в конце концов решили забрать в соответствующий, уже районный орган. Так, в начале 70-х годов я стала заместителем председателя методического совета по пропаганде Киевского райкома КПСС, а фактически его руководителем: председателями, как правило, были крупные ученые из находившихся на территории района академических институтов. У них, конечно, не было ни времени, ни желания заниматься практическими делами, то есть постоянным контролем и руководством обязательных в любом учреждении или предприятии политзанятий. Поэтому все это ложилось на меня. Насколько нужным сотрудником я была для аппарата райкома, показывает тот факт, что даже после моего ухода из библиотеки в 1978 году в результате громкого скандала (о чем речь пойдет ниже) они не только не пожелали от меня избавиться, что было бы легко и вполне естественно, а приняли меры, чтобы я осталась на партийном учете в Киевском районе и могла продолжать выполнять у них свои функции.
Неудивительно, что совокупность всех показанных выше обстоятельств привила мне самонадеянную уверенность в прочности своего положения, возможности идти в разных случаях на риск и неуязвимости для недоброжелателей. Уязвимым местом, как я тогда полагала, был только возраст. В 1974 году, ко времени начавшихся осложнений, он был уже пенсионным, дело шло к 60 годам. Но я была еще полна сил и почему-то надеялась сохранить за собой свой пост, по крайней мере еще лет на пять. А за это время, как говорится, либо хан умрет, либо ишак сдохнет. Поэтому я — вопреки настоятельной необходимости — не задумывалась всерьез и о преемнике, хотя понимала, что наиболее естественная моя преемница, В.Г. Зимина, к тому времени тоже достигнет пенсионного рубежа, что закроет ей дорогу. Отсюда же — цепь непростительных для многоопытного администратора ошибок, которые были мною совершены и в которых я только спустя годы отдала себе отчет.
После смерти И.П. Кондакова в 1969 году (о нем я рассказывала выше) директором библиотеки в течение нескольких лет был Оган Степанович Чубарьян. Для ситуации тех лет характерно, что, назначив на место Кондакова его первого заместителя, естественного преемника и к тому же видного ученого, корифея тогдашнего библиотековедения, Министерство культуры СССР, которому подчинялась Ленинка как национальная библиотека Советского Союза, должно было бы считать свой выбор окончательным. Не тут-то было! Чубарьян так и оставался в течение трех лет «временно исполняющим обязанности» директора, что, при всем его либерализме, не могло не накладывать отпечатка на его действия и поведение.
Некоторые предположения о причинах этого были у меня уже тогда и подтвердились потом. Думаю, прежде всего, что сам его облик интеллигента, и не просто интеллигента, а ученого барина, манеры которого заставляли вспоминать о старой профессуре, не вызывал симпатии ни на Старой площади, ни у министерских демичевых. Они никогда не чувствовали в нем «своего». И, конечно, при общеизвестной ксенофобии правящей верхушки, их не мог устраивать директор Национальной библиотеки с армянской фамилией. Тем более что этот армянин был женат на еврейке! А у этой еврейки был к тому же родной брат профессор филфака МГУ А.А. Белкин, в досье которого, полагаю, немало всего значилось. Словом, Чубарьян не годился им по определению.
Нам-то при нем жилось хорошо. Оган Степанович относился ко мне с уважением, не раз опирался на меня для поддержки некоторых своих начинаний и платил полным доверием, предоставляя самостоятельно решать все проблемы, возникавшие в деятельности Отдела рукописей. Как говорилось выше, сам он этой деятельностью мало интересовался, но помогал, а повседневное оперативное руководство нами передоверил Нине Соловьевой, ставшей его заместительницей по науке. Это было для нас еще проще.
Придется теперь сказать здесь несколько слов о Н.Н. Соловьевой, сыгравшей достаточно печальную роль в роковых для нас событиях 70-х годов. К этому времени она работала в библиотеке уже более 20 лет, придя туда после окончания в 1951 году аспирантуры Московского областного педагогического института. В институте она была ученицей еще работавшего там в 40-х годах П.А. Зайончковского. Не помню, почему он не взял ее к себе в отдел, но она попала в другие отделы библиотеки и впоследствии, начиная с 1961 года, занимала уже разные руководящие должности — сперва в Научно-методическом отделе, потом в Отделе рекомендательной библиографии и, наконец, при Чубарьяне стала его первым заместителем.
Из нашей библиотечной элиты я, кроме ученого секретаря Тани Постремовой, более всего дружила именно с ней. Не случайно мы в зарубежных поездках старались оказываться вместе, а в отелях жили, как правило, в одном номере (я уже упоминала об этом). Очень разные люди, мы хорошо понимали друг друга.
У нее была какая-то сложная и неблагополучная семейная жизнь, и в конце концов она осталась одна. Поэтому особенно ценила близость с друзьями — а я и Валя Зимина были одними из самых близких.
Мне казалось, что она, человек очень способный, хотя и ограниченный своей биографией и деревенским происхождением, растрачивает себя понапрасну, занимаясь тем малодостойным, в общем, делом, каким не могло не являться в тех условиях так называемое «методическое руководство» библиотеками страны. Я много рассказывала ей о нашей увлекательной работе с рукописями. Кончилось тем, что она (полагаю, в 1967 году) приняла решение перейти к нам в отдел и, так сказать, начать жизнь с чистого листа. Ей казалось, наверное, что она сможет возглавить архивную группу, а впоследствии, возможно, и отдел. Но я хорошо понимала ее непрофессионализм в нашей области и совсем этого не предполагала. Она могла стать только обычным научным сотрудником архивной группы, которой руководила В.Г. Зимина, архивист высочайшей квалификации и, в случае моего ухода, единственная возможная моя преемница, — и, таким образом, подчиненной нас обеих.
Эксперимент этот полностью провалился. Умнее всех оказался в самом его начале Оган Степанович. Получив от Нины просьбу о переводе в наш отдел, он пригласил меня к себе. Тогда он был еще заместителем директора, который курировал все научные отделы, кроме нашего, подчиненного лично директору (это диктовалось тем, что допускать или нет иностранцев к архивным документам вменялось в личную обязанность и право директора).
— Что вы делаете? — сказал он мне. — Неужели вы не понимаете, как много для Нины Николаевны значит престиж? Он вознаграждает ее за многие другие потери в жизни. Она не сможет ужиться с такой скромной ролью. А в вашем отделе у нее нет никакой перспективы. Как я понимаю, она старше Валентины Григорьевны и почти ваша ровесница. Да и вы обе будете работать еще много лет. Остановите ее!
Я тогда не согласилась с ним. Соловьева перешла в наш отдел, но выдержала не более двух — трех месяцев. Вскоре Кондаков предложил ей возглавить Отдел рекомендательной библиографии, и она с радостью приняла это предложение. Тут между нами возникла некоторая напряженность, впрочем, как мне казалось, вскоре рассеявшаяся.
В 1971 году Чубарьян, уже возглавлявший тогда библиотеку, сделал ее своим первым заместителем. Она заняла большой кабинет (бывшую резиденцию прежней долголетней заместительницы директора Ф.С. Абрикосовой), чувствовала себя в нем и в новом своем амплуа очень комфортно. А мы радовались: в дирекции, кроме благоволившего к нам Чубарьяна, появился совсем свой человек. В непростых условиях тех лет иметь начальницу, с которой можно запросто обо всем договориться, было редкой удачей. Ошибочность нашей оценки выяснилась далеко не сразу. Только в критические моменты вполне определяется истинная цена каждого.
С внешней стороны подтвердилась правота Огана Степановича: престиж, служебное положение оказались Соловьевой дороже всего. Но дело было глубже: я и тогда, и еще долго не понимала, что между моим и ее отношением к нашей действительности, которые в поверхностных разговорах и шуточках казались достаточно близкими, на самом деле лежит пропасть, обнаружившаяся, как только речь зашла о жизненно важных предметах. Она делала выбор не между тем или иным отношением к кардинальным вопросам культуры, мало для нее значившим, а просто между служебным положением и порядочностью. И вот в этом она, предавая близкого друга, отступала постепенно, шаг за шагом, пока наконец не оказалась совсем в разбойничьем стане. Не зря в некрологе о ней в 42-м выпуске «Записок Отдела рукописей» (1981) писали — скорее всего, Л.В. Тиганова, — что Соловьева всюду показывала «примеры партийной принципиальности, большой политической зрелости, преданности своей стране». Подтекст каждого слова здесь — ее поведение в разгроме нашего Отдела.
Я еще вернусь к Нине в его истории. Но хочу сказать здесь в заключение: думаю все же, что сознание своего недостойного поведения тяжело угнетало ее и укоротило жизнь. Кажется мне, что не случайно эта здоровая, моложавая женщина, которой не было еще шестидесяти лет, вскоре заболела раком и в 1980 году скончалась.
В 1972 году был наконец назначен постоянный директор библиотеки — Николай Михайлович Сикорский. Еще при первом слухе о грядущем его назначении мы попытались узнать, что он из себя представляет. Первые сообщения, в сущности, обнадеживали. Во-первых, это был не чиновник, не партийный деятель, из которых обычно выбирались начальники в сферу культуры. Во-вторых — специалист: он заведовал кафедрой книговедения в Московском полиграфическом институте, профессор, доктор наук. Наконец, по отзывам сталкивавшихся с ним людей, — достаточно либерален.
И когда Сикорский был представлен нам на дирекции тогдашним начальником Управления по делам библиотек Министерства культуры СССР В.В. Серовым, он и манерой своей держаться произвел вполне благоприятное впечатление. Казалось, нет оснований полагать, что с ним нельзя будет сработаться. Первое время, оставаясь в плену этих иллюзий, я позволяла себе то же свободное поведение с ним, к какому привыкла при двух прежних директорах, особенно при Огане Степановиче. Мне казалось, что он так же, как они, будет принимать мою сторону при каких-либо внешних осложнениях.
Однако уже через год, при первом же серьезном случае, мне пришлось убедиться, что новый начальник вовсе не склонен принимать на себя ответственность за разные наши затеи и вообще предпочел бы иметь у себя в тылу более надежного заведующего Отделом рукописей, который не будет ввергать его в щекотливые ситуации. Прежде чем рассказать об этом случае, я должна заметить, что долго не понимала, как неуместно при общении с директором мое непочтительное и самоуверенное поведение. Мариэтта недавно напомнила, как при каком-то мелком моем промахе, вызвавшем неудовольствие Серова и тут же солидаризировавшегося с ним Сикорского, я, как рассказала ей тогда, сочла возможным упрекать его: «Если вы в таком пустяке сразу становитесь руки по швам, что же дальше-то будет, в действительно серьезной ситуации?» Она, по ее словам, пришла в ужас от моего рассказа: я как будто делала все, чтобы не привлечь директора на свою сторону, а просто восстановить его против себя. При этом я совершенно не задумывалась о том, сколько компромата на меня сливается наверх из отдела — и штатными стукачами, в наличии которых я не могла сомневаться, и по более прямым каналам, от Тигановой (о которой речь впереди) в партком и дирекцию. Что и говорить: когда бог хочет наказать, он отнимает разум.
Занятно, что, немного познакомившись с коллективом отдела и, очевидно, начав уже задумываться о возможном моем преемнике, Си-корский сперва остановил свой выбор на Мариэтте. Он, вероятно, что-то знал о ней через свое прежнее окружение, знал, что она пишет докторскую диссертацию и через пару лет вполне могла бы меня заменить. Он даже заговорил однажды со мной — не прямо, но косвенно подводя к этой теме. Он спросил, не считаю ли я, что стоило бы предложить ей вступить в партию. Если бы я хоть чуть-чуть подумала, прежде чем ответить, то сказала бы, что мы непременно займемся этим, и поддержала таким образом удивительную инициативу, отодвинув его планы на достаточно длительный срок. Но глупости моей не было предела. Идея вступления Мариэтты в партию была настолько немыслима, что я с детской наивностью просто рассмеялась и, не задумавшись даже над тем, что компрометирую ее в его глазах, сказала, что этого не может быть никогда. Неудивительно, что он более не возвращался к своей идее, и, думаю, некоторое время держал в уме кандидатуру В.Г. Зиминой, к которой относился очень хорошо, не поняв еще, в какой степени мы единомышленники.
Другое дело, что и самый продуманный мой ответ не имел бы практических результатов: последовавшие события уже коренным образом изменили отношение Сикорского и ко мне и к моему ближайшему окружению. Но приведенный разговор занимает все же важное место в разворачивавшейся истории: он выразительно характеризует мое привычное поведение и совершенную неподготовленность ко всему, что всех нас ждало.
Первый серьезный случай, вполне определивший мои отношения с директором, связан был с архивом Булгакова. Я уже описала выше историю его приобретения отделом, тремя частями в течение довольно длительного времени. В 1969 году была наконец начата его обработка и научное описание. Это, естественно, было поручено Мариэтте Чудако-вой, как нашему ведущему специалисту по советской литературе. Ее задача была исключительно сложна и беспрецедентна: наследие писателя почти не имело издательской истории, исследовательской литературы, просто библиографии. Не были толком изучены сами факты его биографии. Мы понимали, что на описание архива уйдет несколько лет, и перед нами встал вопрос, как быть с доступом к нему исследователей. По архивным правилам использование вновь поступившего архива становится возможным только после того как составлено полное описание, обеспечен, таким образом, окончательный точный учет материалов, и после приема архива по этому описанию хранителями. Само описание составлялось в двух экземплярах: один был хранительским учетным документом, другой — тем научно-справочным пособием, по которому читатели заказывали нужные им единицы хранения.
Но интерес к Булгакову становился тогда все шире и, узнав о поступлении архива из наших «Записок», где мы, как обычно, информировали о каждой его части, исследователи просто рвались к материалам. И мы, располагая беспримерной по подробности сдаточной описью, составленной, как я уже рассказывала, нашими сотрудницами дома у 4 Елены Сергеевны, и уверенные в том, что она достаточно обеспечивает учет, начали предоставлять архив читателям.
Это осложняло и задерживало работу Чудаковой, так как она должна была выполнять заказы читателей, являясь при этом и их консультантом, дополняющим помещенную в «Записках» краткую информацию. Но мы на это шли, понимая важность открытия Булгакова для общества. И уж конечно мы вовсе не могли предвидеть, как нам потом аукнется наше понимание своих профессиональных задач.
В 1973 году Мариэтта не только закончила научное описание архива Булгакова, но и, как было у нас принято в подобных случаях, подготовила к печати его обзор для «Записок». Однако на сей раз это было сочинение беспримерное. Большая работа «Архив М.А. Булгакова. Материалы для творческой биографии писателя» (почти 12 печатных листов) принципиально отличалась от наших обычных архивных обзоров. Исследование впервые восполняло лакуны в знаниях о Булгакове и вводило в науку огромную новую информацию. Публикацию именно такой работы мы считали своим неотложным научным и гражданским долгом. Ведь после этого, полагали мы, никогда и никому уже не удастся скрыть от общества наследие писателя. Но здесь была доля странной все-таки для людей нашего времени самонадеянности.
Между тем над нами стоял уже новый директор, и были уже случаи, позволившие понять, что он нам не только не опора, но, скорее, препятствие, что рассчитывать надо только на себя и искать солидную внешнюю поддержку. А общая ситуация в стране, и вытекающие из нее цензурные требования становились все строже. Если сравнительно недавно, печатая в «Записках» обзор только что рассекреченного тогда архива Ларисы Рейснер, я могла подробно рассказать о роли в ее жизни Ф.Ф. Раскольникова и Н.С. Гумилева (я даже знакомила с его письмами к ней приезжавшую в Москву из Парижа вторую жену Раскольникова Музу Васильевну), то теперь само упоминание этих имен в печати снова встречало препятствия. Правда, иной раз удавалось обходить запреты с помощью самых примитивных приемов: так, уже не помню, в какой статье, подчиняясь требованию цензора об изъятии имени Гумилева, я заменила его словами «муж Ахматовой», и этого оказалось достаточно, текст прошел.
Но с работой Мариэтты подобных дурацких фокусов было недостаточно Мы сознавали, что намерены представить на страницах своего ежегодника исследование, вводящее в науку и общественное сознание огромный и взрывчатый материал, значение которого выходило далеко за пределы скромного информационного жанра.
Поэтому к осуществлению своего намерения мы подошли со всей серьезностью. Казалось, Мариэтта приняла все меры, чтобы обмануть бдительность многоступенчатой цензуры. Особо острые и все еще неизданные у нас в стране произведения Булгакова прямо не назывались. Говоря о попытке писателя напечатать «Собачье сердце», исследователь вместо названия употребил обозначение «третья повесть» (две первые в этом контексте — «Дьяволиада» и «Роковые яйца»). Крайне осторожно описаны наиболее щекотливые для печати моменты биографии Булгакова. Например, его телефонному разговору со Сталиным в апреле 1930 года отведено две строки, не содержащие ничего, кроме указания самого факта (хитрость заключалась в том, что к ним была сделана глухая отсылка к журналу «Вопросы литературы» 1966 года, где в более свободное еще время С. Ляндресу удалось кое-что об этом рассказать). В работе заведомо были опущены практически все имена, запрещенные Главлитом.
Но весь этот камуфляж не менял дела. Исследование Мариэтты впервые — и, что весьма существенно, без общепринятых тогда оговорок — показывало читателям трагический жизненный путь крупнейшего писателя, творчество которого было насильственно отторгнуто от общества. Источниковедческая работа, обращенная как будто к узкому кругу специалистов, делала явным преступление, совершенное против отечественной культуры. Вспоминая это, по совести не понимаю, как мы могли надеяться, что одержим победу в своем дерзком замысле.
В поисках весомой поддержки мы обратились за советом к Ю.Б. Кузьменко, тогда инструктору Отдела культуры ЦК КПСС. Ознакомившись с работой, он отнесся к ней благосклонно и рекомендовал издательству «Книга», где печатались наши «Записки», опубликовать ее в очередном выпуске.
Но хотя этот, 35-й, выпуск уже находился в производстве, издательство не удовлетворилось устной рекомендацией Кузьменко. Заведующую редакцией Р.А. Кошелеву продолжали мучить сомнения, и вовсе не по существу работы. Просто было известно, что тогдашний глава издательского дела Б.Н. Стукалин крайне отрицательно относится к Булгакову. Передавали его слова: «Не понимаю, зачем издавать писателя, так и не принявшего советскую власть». Можно понять, почему издательство пожелало получить санкцию Госкомиздата.
Сперва все было не безнадежно: заместитель начальника Главной редакции художественной литературы Госкомиздата В.П. Туркин, прочтя рукопись, сделал ряд замечаний и сообщил главному редактору издательства А.Э. Мильчину, что не возражает против печатания статьи, если они будут учтены. Не помню самих его замечаний, но хорошо помню, какая изобретательность бьша нами вложена в правку, чтобы их учесть, а смысл оставить неприкосновенным.
Исправленная рукопись бьша возвращена в издательство, выпуск должен был уже пойти в набор, когда, по неизменному в булгаковской судьбе року, Госкомиздат снова заинтересовался нашим скромным малотиражным изданием. Кто-то «стукнул» первому заместителю Стука-лина Ю.С. Мелентьеву, что его бывший подчиненный по Отделу культуры ЦК Кузьменко не только дает какие-то указания издательству «Книга» о статье, посвященной Булгакову, но даже звонил по этому поводу В.П. Туркину. «Стук», скорее всего, шел не из библиотеки — это были их внутренние интриги. Но последствия оказались для нас печальны. Злополучный 35-й выпуск «Записок» затребовали обратно в Комитет и на сей раз передали на рассмотрение в Главную редакцию общественно-политической литературы, возглавлявшуюся B.C. Молдаваном.
Задача Молдавана бьша довольно затруднительной. Выпуск только готовился к печати, и значит, не пришло еще время обвинить издательство в выпуске в свет чего-то «идейно порочного», как любили выражаться в таких случаях. Кроме того, сразу же выяснилось, что выпуск уже представлялся в Госкомиздат и получил одобрение другой Главной редакции. Но не мог же Молдаван просто доложить начальству, что для высочайшего гнева нет оснований!
И тогда — очевидно, в поисках криминала — обратились к другим выпускам «Записок» — и далеко искать не пришлось. Совсем недавно вышел в свет предыдущий, 34-й, выпуск (1973). Украшением его была большая публикация нашего сотрудника Саши Морозова, посвященная О. Мандельштаму. Здесь печатались письма поэта к Вячеславу Иванову, особенно замечательные тем, что в них содержались 24 неопубликованных ранних его стихотворения За это и ухватились. (Не могу не сказать здесь в скобках, что Морозов, уже в то время фанатически преданный изучению жизни и творчества Мандельштама, работал у нас в группе Кудрявцева, и легко понять, какое раздражение он вызывал у последнего, демонстративно не желавшего даже правильно выговорить фамилию поэта, а тем более у его юдофобской преемницы Тигановой. В результате этой конфликтной ситуации мы вскоре потеряли такого ценного сотрудника. Да и я не приложила достаточных усилий, чтобы его сохранить.)
Вскоре Милмин и я, как ответственный редактор «Записок», были вызваны на заседание Главной редакции Молдавана и подвергнуты коллективному избиению. Больше всех высказывался сам руководитель — и тем громче, чем менее обоснованными были его претензии. Ведь только что вышел первый за долгие годы однотомник Мандельштама. Но Молдаван возмущался: «Кто вам позволил опубликовать стихотворения, не вошедшие в однотомник? Его состав решался в высоких Инстанциях (слово это даже звучало у него с заглавной буквы) и никто не вправе выходить за его пределы!» Можно было подумать, что мы перед судом инквизиции и обвиняемся в искажении канонического текста Священного Писания.
До сих пор, вспоминая советское время, не устаю удивляться тому, какое значение власть придавала тогда силе печатного слова, до какой степени не жалели времени, усилий и расходов, чтобы изолировать от него общество. Конечно, Молдаван преследовал свои микроскопические карьерные цели, но строил-то он свои действия именно на этом гипертрофированном значении слова.
Далее ему уже легко было повернуть к архиву Булгакова. «Не тем занимаетесь, — негодовал Молдаван, — пропагандируете антисоветского писателя!» — «Нет оснований для такой характеристики, — горячо возражал Мильчин. — Разве вы не знаете, что он у нас печатается? За последние годы вышло несколько его книг!» «Пусть, — настаивал Молдаван, — но в статье Чудаковой есть многое, что мы никогда, слышите, никогда печатать не будем!»
Кончилось все грустно. Печатать статью запретили, о чем мы тут же и сообщили ожидавшей внизу Мариэтте. Не могу забыть нашего возвращения в библиотеку после этого фиаско: как ни странно, мы вовсе не были убиты. Всю дорогу я пересказывала и изображала в лицах это замечательное заседание (ах, как жаль, что не было магнитофона, — готовая драматургия времен «застоя»!) и мы смеялись до слез.
Но на этом смех и кончился. Через неделю в издательство пришел приказ Госкомиздата, где 34-й выпуск «Записок» с публикацией Морозова и намерение (!) издательства напечатать обзор архива Булгакова были названы идейными ошибками. Мильчин получил взыскание. Оперативно отреагировал на этот приказ и Сикорский: его приказом я была отстранена от должности ответственного редактора «Записок» и во главе их поставлена курировавшая наш отдел заместитель директора Н.Н. Соловьева. Мало того: одновременно ей, а не заведующему отделом, как бывало всегда, доверили теперь возглавлять нашу экспертную Комиссию по комплектованию.
Думаю, что именно история с Булгаковым имела решающее значение для Сикорского. Он не желал больше никаких неприятностей, которых можно было, как он убедился, ожидать от Отдела рукописей, и начал постепенно подбирать материал для ускорения моей отставки. Однако ситуация уяснилась не сразу, и некоторое время казалось, что после этой передряги все снова пошло благополучно. Я все еще была уверена, что уж с Соловьевой-то всегда договорюсь, — хотя уже мелькала мысль, что в новой обстановке времена нашей тесной близости ушли в прошлое.
В 35-м выпуске работа Мариэтты была заменена другими ожидавшими печатания статьями и публикациями. Но мы, как ни удивительно, вовсе не думали признавать поражение окончательным и намеревались вернуться к своему замыслу. Правда, не сразу. В течение 1974 года готовился к печати очередной выпуск «Записок», но он был тематическим и весь посвящен 150-летию восстания декабристов. Однако в следующем 37-м выпуске мы решили попробовать еще раз.
Прежде всего следовало договориться с Соловьевой. Я понимала, что ей вовсе ни к чему были конфликты с директором и еще менее с каким-нибудь высоким начальством, но она, надо отдать ей должное, в вопросе о Булгакове все-таки предоставила мне свободу действий: добьешься — печатай.
Теперь представим себе, чего мы хотели добиться: заставить Госкомиздат отступить от своего, лишь недавно изданного приказа, признав, таким образом, пусть и негласно, свои действия ошибочными, а обвинения беспочвенными. Когда же так поступали советские чиновники? Словом, нужно было чудо.
Из тех, кто содействовал в свое время приобретению Отделом рукописей архива Булгакова и сочувственно следил за дальнейшим, все еще влиятельным в правительственных кругах оставался Константин Михайлович Симонов. Право вмешиваться в это дело давал ему и официальный статус председателя Комиссии по литературному наследию Булгакова. И все же мы — точнее, Мариэтта — долго колебались, прежде чем обратиться к нему. Я сперва не совсем понимала ее сомнения и уже готова была привлечь его к нашему делу, но она меня удерживала. И решилась на это только тогда, когда стало ясно, что другого пути нет.
Теперь всякий, кто представляет себе место К.М. Симонова в литературном и вообще общественном процессе его времени и пределы последующей переоценки им этого времени, поймет эти колебания. Он мог выдвинуть такие условия своей поддержки, которые оказались бы гибельными для нашего бескомпромиссного замысла. Но оказалось, что мы ошибались.
Решившись наконец, прибегнуть к его помощи, я попросила его о свидании, рассказала всю историю (хорошо помню нашу беседу в его рабочем кабинете у метро «Аэропорт») и отдала рукопись работы. Он вскоре прочел ее, по-видимому, увлекся и, написав автору восторженное письмо, позволил использовать его как официальный отзыв. А после этого взялся пробивать статью в печать.
Константин Михайлович не посвящал меня в то, какие из своих немалых возможностей он использовал, но чудо он совершил. Новый заместитель Стукалина (и тоже недавний заместитель заведующего отделом культуры ЦК) И. Чхиквишвили дал указание издательству «Книга» принять-таки к изданию отвергнутую прежде работу. Почти не веря в прочность успеха, я отвезла Мильчину осенью 1975 года рукопись 37-го выпуска «Записок» (как я расскажу ниже, в это время я уже знала, что работаю последний год) и ожидала любых последствий. Но ничего не произошло, и в мае 1976 года выпуск был подписан к печати, а осенью книга стала на мою полку рядом с «Избранной прозой» Булгакова, когда-то подаренной Еленой Сергеевной. Это был неплохой подарок к моей отставке.
Дарственная надпись Мариэтты мне начиналась цитатой из «Мастера и Маргариты»: «И вы, и я — сумасшедшие, что отпираться!»
Кстати о Чхиквишвили. Недавно я вычитала у Войновича в рассказе о сложных переговорах с КГБ, предшествовавших его отъезду за границу, несколько слов об этом персонаже. Он, в частности, приводит там отзыв о нем А. Чаковского: «Хороший, доброжелательный человек… когда он стоял перед необходимостью сделать журналисту добро или зло, Чхи вы- I бирал добро». Войнович, разумеется, справедливо высмеивает саму идею Чаковского о «необходимости» этого выбора. Но в нашем случае Чхи, как они его называли, тоже выбрал добро.
Я не сомневалась, что мои отношения с архивом Булгакова заканчиваются навсегда. Увы, это было глубоким заблуждением: через шесть лет пришлось к ним надолго вернуться. Теперь же, чтобы покончить с булгаковским сюжетом в 70-х годах, надо упомянуть еще об одном, казалось бы, малозначительном эпизоде, последствия которого, однако, тянутся до сих пор.
Среди исследователей, занимавшихся Булгаковым в нашем читальном зале с того времени, как архив начал выдаваться, была Л.М. Яновская. Она жила в Харькове и, приезжая в Москву на короткий срок, стремилась, естественно, каждый раз просмотреть как можно больше материалов. Полагая, что мы имеем дело с серьезным ученым (к тому времени она издала уже книгу об Ильфе и Петрове), мы неизменно шли ей навстречу. Приехав в очередной раз осенью 1974 года, она заказала, в частности, тетрадь, содержавшую рукопись Булгакова «Тайному другу». Это автобиографическое произведение писателя было особенно важно, поскольку не были еще достаточно прояснены многие факты его творческой биографии 20-х годов. Еще в 1971 году Мариэтта подготовила текст к печати и пыталась опубликовать в «Новом мире» — но безуспешно. Готовая публикация, однако, продолжала оставаться в редакции у А.С. Берзер — сохранялась надежда вскоре так или иначе обойти цензуру.
В подобных случаях архивы, как известно, воздерживаются от выдачи рукописей другим исследователям, пока готовая работа не увидит свет. Но зная, как трудно Яновской приезжать в Москву, я, посоветовавшись с Мариэттой, решила все-таки выдать ей тетрадь. Мы были уверены, что она только учтет это произведение в своем исследовании, а копировать текст для публикации не станет, — ведь по хорошо ей известным архивным правилам она должна была получить на копирование мое разрешение. Все же я сочла нужным пригласить ее к себе, объяснить ситуацию и еше раз предупредить. Она заверила меня, что все хорошо понимает.
Каково же было наше изумление и негодование, когда вскоре в еженедельнике «Неделя» (№ 48) появилась подготовленная ею публикация большой части тетради. Мало того, текст был испорчен не оговоренными купюрами. Возможности опубликовать подлинный текст Яновская нанесла непоправимый удар (его наконец напечатали только в 1987 году).
— Как вы могли так поступить? — спросила я Яновскую, снова пригласив ее к себе для объяснений.
Она могла только сказать: «Просто не удержалась!»
Правда, в написанном по моему требованию объяснении она утверждала, что редакция поместила публикацию без ее разрешения, но это были просто смехотворные отговорки: она же не отрицала, что предоставила редакции этот текст. И хотя я знала, что означает для исследователя потеря года, я все-таки не могла допустить, чтобы подобные бессовестные нарушения не просто формальных правил, но элементарной научной этики сходили с рук. В тот же день я написала докладную Соловьевой. Ее приказ, изданный 27 ноября 1974 года, гласил: «За нарушение правил пользования читальным залом отдела рукописей, выразившееся в предоставлении журналу "Неделя" для публикации рукописи М.А. Булгакова вопреки сделанному ей предупреждению об этом, исключить Яновскую Л.М. из числа читателей отдела рукописей на один год». Это была максимальная мера, какой могла пользоваться библиотека за нарушение своих правил. Копию приказа мы выслали в Харьков, чтобы Яновская зря не приезжала, и она письмом от 11 декабря подтвердила его получение.
С этого эпизода повела свое начало ее многолетняя вражда ко мне, сыгравшая известную роль в развернувшихся позднее событиях (счет к Мариэтте возник много раньше — со времени рецензии Чудаковой на книгу Яновской об Ильфе и Петрове, напечатанной еще в 1965 году). Когда истек год, а точнее — в начале 1976 года, еще до моего ухода на пенсию, она снова появилась в нашем читальном зале (что отражено в книге регистрации читателей), но я с ней никогда более не встречалась. Это не помешало ей потом в течение многих лет неоднократно утверждать в печати, что ей будто бы без всякой причины преградили доступ к архиву Булгакова и изгнали из Отдела рукописей, едва скончалась Е.С. Булгакова (т. е. в 1970 году!). К сожалению, и к Яновской еще придется вернуться. Но тогда казалось, что неприятный инцидент исчерпан.
Итак, вместо того чтобы сосредоточиться на поиске подходящего преемника, я как ни в чем не бывало занималась то Булгаковым, то не менее важной для меня и определяющей будущее отдела задачей: перспективным планом описания архивных фондов.
Тут надо сделать историческое отступление, хотя я этого уже так или иначе касалась.
Рукописное отделение Румянцевского музея, потом ставшего Библиотекой имени Ленина, к 1970-м годам существовало уже более ста лет. С архивами, оказавшимися здесь в течение первых пятидесяти лет, до революции, поступали по-разному. Единообразия в регистрации и учете фондов не было. Некоторые архивы, особенно большие по объему (например, Н.С. Тихонравова или Д.А. Милютина), с самого начала хранились как отдельные фонды, другие, напротив, не составляли отдельных фондов, а вносились каким-то номером или группой номеров в продолжающееся, так называемое Музейное собрание. Например, архив Ф.В. Чижова, поступивший тремя частями в 1878 и 1879 годах, значился в инвентарной книге Музейного собрания всего под тремя номерами, составляя как бы лишь три единицы хранения. На самом же деле архив этот, впоследствии выделенный нами из Музейного собрания в отдельный фонд и обработанный, насчитывал 2 690 единиц хранения. Краткие сведения о новых поступлениях помещались до революции в печатных «Отчетах» музея, но тем информация и ограничивалась. Лишь автографы Пушкина были подробно описаны В.Е. Якушкиным в 1884 году в «Русской старине».
В первые годы после революции дело еще осложнилось. В Отдел рукописей поступила масса новых архивов, вывезенных из национализированных помещичьих усадеб, ликвидированных обществ, газет, журналов, закрытых монастырей или изъятых из банков, куда они были некогда переданы владельцами на хранение. Крошечный тогдашний штат отдела не в состоянии был даже элементарно разобрать весь огромный объем этих материалов, и груды неразобранных папок много лет оставались в том же состоянии, в каком поступили. Сведения о новых архивах нигде не фиксировались, а инвентарная книга Музейного собрания пополнялась лишь записями об отдельных рукописях и немногих, случайно извлеченных из общей массы и опознанных фондах. При таком случайном отборе в Музейном собрании образовались десятки номеров, где просто смешаны были документы и целые их группы разного фондового происхождения. И только много позже, во второй половине 50-х и начале 60-х годов, удалось ликвидировать последствия прежней практики и восстановить состав разрушенных фондов. Это было результатом огромной по объему исследовательской работы всего коллектива отдела.
Но до 1935 года вся масса материалов оставалась вообще нетронутой. А в том году особым постановлением Совнаркома СССР были выделены средства на обработку архивов — и не только государственным хранилищам, но также библиотекам и музеям. В начале моего рассказа об Отделе рукописей я упоминала о том, как подошла к этой задаче руководившая тогда описанием архивных фондов Е.Н. Коншина и какие последствия имели ее максималистские требования. К началу войны был все-таки приведен в некоторую ясность состав фондов, что отразилось в готовившемся тогда их «Кратком указателе», вышедшем в свет уже после войны. Но полностью была описана только ничтожная их часть — главным образом, архивы писателей-классиков, каталоги рукописей которых готовились тогда к печати или были в эти годы изданы. Обработка многих архивных фондов в начале войны 1941–1945 годов была брошена на середине. Небольшая часть фондов имела описи и даже была уже отражена в генеральном карточном каталоге, но преобладающая их часть, если и была описана на обложках единиц хранения, то имела лишь фондовые каталоги, а описей еще не имела. В таком состоянии принял отдел в конце войны Петр Андреевич Зайончковский. Он успел сделать многое для приведения всего этого хаоса в порядок, но если все собрания рукописных книг получили к концу 40-х годов описи — пусть первоначальные, но вполне обеспечивавшие их учет и доступ к ним исследователей, то с архивными фондами дело сдвинулось мало.
Только в 50-х годах, как я уже отметила, мы впервые всерьез подошли к созданию системы учета и попытались отдать себе отчет в составе и состоянии обработки наших архивных фондов. Из Музейного собрания были выделены входившие в него до тех пор крупные целые архивы (но они, как правило, фактически не были описаны — подобно упомянутому выше архиву Чижова — и лишь пополнили собою длинный список фондов, все еще ожидавших обработки), а в нем остались только сравнительно небольшие архивы и единичные поступления. Как мы тогда поступали, можно понять, просмотрев изданный нами позже первый том научного описания этого собрания, где прослежена судьба всех выделенных из него материалов. Составлен был, наконец, единый список фондов, выяснилось, пусть в первом приближении, состояние каждого из них, и к 1954 году открылась возможность создать первый перспективный план их обработки.
В 1954 году в отделе хранилось 288 архивных фондов, 120 из них были, с нашей точки зрения, не обработаны и соответственно учтены в этом плане. За десять лет, до 1964 года, успели описать только 50 из этих 120, так как тогда же описали еще 50 фондов из числа поступивших в эти десять лет или выделенных из Музейного собрания 108 архивов. Таким образом, из хранившихся в отделе к 1964 году уже 396 архивов требовали обработки 124. Все эти ретроспективные подсчеты я воспроизвожу по сохранившемуся у В. Г. Зиминой тексту ее доклада на открытом партийном собрании отдела 18 июня 1974 года.
Исходя из этого, в 1964 году был составлен второй перспективный план, по которому мы жили еще десять лет, хотя он, как и первый, то и дело нарушался, если в отдел поступали особенно ценные фонды, которые хотелось как можно скорее ввести в науку. Так мы поступили, например, с архивами Брюсова, Рубакина, Бонч-Бруевича, да с тем же архивом Булгакова. Все это были фонды огромных объемов, и обработкой каждого из них бывали по несколько лет заняты почти все квалифицированные сотрудники архивной группы, которой заведовала сперва К.А. Майкова, потом В.Г. Зимина. Понятно, как медленно продвигалась обработка старых фондов и какие трудности в обслуживании исследователей создавало разное их состояние и разнобой в учете и справочном аппарате по каждому из них.
Аксиомой архивного дела является положение о том, что исследователи могут использовать только обработанные архивы. Но для соблюдения этого непреложного правила нужно точно договориться о самом понятии «обработанный» и о том, какие требования предъявляются к обработке. Даже первокурсник ответит, что признаком обработанного архива являются сформированные единицы хранения и наличие их описи. Однако это далеко не полный ответ на вопрос. Уровень описания, степень раскрытия содержания документов, наличие обязательного справочного аппарата — подобные критерии обработанности фонда очень долго не регламентировались. По отношению к архивам личного происхождения, с которыми мы только и имели дело, требования эти были разработаны и подробно изложены лишь в начале 70-х годов, когда группой сотрудников нескольких крупных архивохранилищ, созданной Междуведомственным советом при ГАУ СССР (я же ее фактически и возглавляла), были подготовлены и изданы специальные «Методические рекомендации». Но, разумеется, никакой закон обратной силы не имеет, и сформулированные там критерии могли применяться только впредь. А те архивные фонды, которые обрабатывались ранее, оставались везде с тем разнобоем и тем учетно-справочным аппаратом, какие уже были. Неудивительно, что и в наши дни даже крупные архивы (например, ЦГАДА) спокойно жили с описями XVIII века. Может быть, живут еще и сейчас.
Но мы-то давно вкладывали в это понятие другое содержание. Разобравшись в составе и состоянии обработки наших архивных фондов и действуя по нашим перспективным планам, мы сформулировали те обязательные требования, без выполнения которых не считали фонд обработанным. Мне придется углубиться здесь в некоторые профессиональные детали, без чего трудно понять, на какой фальсификации были построены впоследствии все обвинения против нас, выдвинутые в 1978 году в постановлении Секретариата ЦК КПСС, последовавших приказах министров культуры СССР и РСФСР и всех прочих направленных против нас документах.
Хотя мы осуждали Е.Н. Коншину за тот далекий от реальных возможностей максимализм, с которым она некогда настаивала на отражении в каталогах отдела всех имен, упоминаемых в документах, что не позволило привести фонды даже просто в элементарный порядок, но сами были, в сущности, не меньшими максималистами. По нашим правилам обработка архива означала вот что.
После первичного разбора, систематизации документов и формирования единиц хранения каждая из них описывалась на обложке с максимальной подробностью. При описании рукописей произведений выяснялась вся творческая история, устанавливалась последовательность вариантов и редакций, неопознанные тексты атрибутировались. В переписке устанавливались не только авторы и адресаты, но и время написания недатированных писем; они раскладывались и описывались по хронологии. Одним словом, это было подлинно научное описание. Не говорю уже о детальнейшем внешнем описании документов в каждой обложке. Потом с готовых описаний на обложках печаталась на машинке опись.
Но и этого по нашим правилам было недостаточно, чтобы фонд считался обработанным. Карточки на каждую единицу хранения следовало еще влить в наши генеральные каталоги. Раньше карточки сотрудники писали от руки, потом тоже стали печатать на машинке. Все это было очень трудоемко, потому что во многих случаях каждая такая единица требовала нескольких карточек (для писем, например, — по карточке на имя автора и адресата, а, может быть, и на чью-то помету на письме и т. п.). Наконец в начале 60-х годов ведавшая нашими каталогами Галина Ивановна Довгалло придумала способ рационализировать дело: описи стали печатать по форме карточек, а потом ксерокопировать в нужном количестве экземпляров. Одна опись, как и раньше, являлась учетным документом для хранителей, другую передавали в читальный зал, чтобы информировать исследователей, а остальные экземпляры разрезались на карточки и расставлялись в каталоги.
Понятно, что таким требованиям отвечали только те архивы, которые были обработаны за два последние десятилетия. Остальными фондами, так же как и в других архивных учреждениях, пользовались и учитывали их по тому справочному аппарату, какой был создан до этого. Ведь если бы мы вздумали следовать жестким требованиям, установленным нами самими, преобладающая часть наших архивов вообще не должна была бы предоставляться читателям.
К началу 70-х годов дело еще более осложнилось. В течение прошедшего десятилетия, в несколько изменившейся общественной атмосфере, отдел, как я уже показала, развил особенно широкую соби-рательскую деятельность. Одновременно нужно было, не откладывая, вводить в научный оборот архивы, долгое время находившиеся на секретном хранении, а теперь рассекреченные — например, В.И. Невского или Л.М. Рейснер. Мы не только обрабатывали их, но тут же печатали и обзоры таких архивов в «Записках» — и, как показало время, правильно делали, что не откладывали, потому что менялась и атмосфера, и цензурные требования. Все это вместе требовало очень большого времени, и ситуация становилась неразрешимой. Достаточно сказать, что за время, в которое описали 185 архивов, поступило или образовалось еще 198. Я говорю «образовалось», потому что при новом описании Музейного собрания, предпринятом в ходе подготовки многотомного справочника о собраниях рукописных книг, из него было выделено и составило отдельные фонды немало небольших архивов, ранее нами там оставленных.
Поэтому пришлось установить два уровня обработки архивных фондов. Уже при экспертизе поступавшего архива создавалась первичная опись. Она обеспечивала учет материалов, и одновременно с ее помощью информировали исследователей. Так как эти первичные описи имели такое двойное назначение, уровень описания в них был даже выше того, который в большинстве архивов считается окончательным. Но мы упрямо продолжали считать их первичными, то есть временными, а сами фонды числили среди необработанных, еще ожидающих полного научного описания — второго уровня обработки. Эти необыкновенно высокие требования к своему делу и сыграли потом решающую роль в разгроме отдела. Именно они, как я еще покажу, позволили нашим преследователям разных рангов, вплоть до ЦК и министра культуры, много лет подряд утверждать, что «половина фондов» была не описана и тем не менее использовалась исследователями.
Между тем именно в первой половине 70-х годов мы пришли к осознанию назревшей необходимости еще раз, на новом уровне, с учетом накопленного богатого опыта, разобраться в состоянии всех хранившихся у нас к тому времени архивных фондов и наметить общую перспективу деятельности отдела на последующие годы. Я придавала этому особенное значение. Составленные ранее перспективные планы описания архивов совершенно утратили свое значение. Нужен был новый анализ и новый план.
Созданная для этого комиссия (В.Г. Зимина, К.И. Бутина, Л.В. Гапочко, Г.И. Довгалло, Г.Ф. Сафронова) работала более полугода и предложила проект плана, основанный на следующих принципах: 1) фонды объемом не более 3 картонов, как старые, так и вновь поступающие, сразу получают полную обработку высокого уровня; 2) фонды, в основном обработанные, но имеющие необработанные части (как мы говорили, «хвосты») или отраженные только в старом справочном аппарате, доводятся до такого же уровня в первую очередь; 3) часть фондов вообще остается только с описями, которые мы считали первичными, но которые на самом деле вполне отвечали требованиям и учета, и использования; 4) последовательность обработки остальных фондов определяется их ценностью.
План этот, без увеличения штата архивной группы и параллельно с немедленным описанием вновь поступающих архивов и подготовкой наших научных изданий, должен был реализоваться в течение 15 лет (1976–1990).
На 1 января 1975 года в отделе хранилось уже 600 архивных фондов. Из них к началу реализации перспективного плана, к 1 января 1976 года, были обработаны 392 и, в соответствии с изложенными выше принципами, подлежали обработке 208, то есть примерно треть. Но 30 из этих 208 в план не включались, и вот почему: 16 архивов должны были в ближайшие годы пополняться, и до завершения этого процесса не имело смысла браться за них, 9 архивов — за отсутствием в штате отдела специалистов (знающих китайский, татарский, шведский и другие дефицитные языки), 5 архивов, находившихся на секретном хранении. Таким образом, план охватывал 178 фондов, что составляло немногим более четверти имевшихся в отделе. Но, подчеркну еще раз, действительно необработанных или необработанных частично (и, соответственно, не выдававшихся читателям) из них было только 87, что составляло примерно седьмую их часть. Остальные имели либо подробную первичную опись того уровня, на каком они составлялись в последнее десятилетие, либо старые описи, составленные еще в XIX веке или в 1930-х годах, либо фондовые каталоги, либо, наконец, были отражены в инвентарных книгах Румянцевского музея.
План предусматривал, что за первые пять лет (1976–1980), помимо новых поступлений, будут обработаны 95 фондов. Любопытно теперь посмотреть, из чего складывалась эта цифра: 29 необработанных архивов, 8 архивов, имеющих первичные описи, но заслуживающих полного научного описания, 6 архивов, имеющих большие по объему «хвосты», 24 архива, нуждающихся только в незначительной доработке. По отношению к еще 16 архивам планировалась просто выпечатка описей из старого справочного аппарата (описания Музейного собрания, отчетов Музея и т. п.). И, наконец, для 20 архивов предполагалось составление окончательных описей по существующим первичным, с незначительными уточнениями.
В 1975 году план одобрил ученый совет библиотеки и утвердила дирекция. А так как в ученый совет входил тогдашний начальник Управления по делам библиотек Министерства культуры СССР В.В. Серов (занимавший эту должность с 1968 по 1985 год), то, в сущности, план был одобрен и министерством.
Надо подчеркнуть также, что к этому времени изложенная мною здесь кратко история формирования и обработки архивных фондов Отдела рукописей, объяснявшая сложившуюся ситуацию, уже давно была изложена в печати — в написанной В.Г. Зиминой особой главе «Истории Государственной библиотеки имени В.И. Ленина», изданной к столетнему юбилею библиотеки еще в 1962 году А к тому моменту, когда утверждался наш перспективный план, в производстве уже находился 13-й выпуск «Трудов» библиотеки, где печаталась моя статья «Рукописные фонды Библиотеки имени В.И. Ленина: формирование, современные проблемы, перспективы», где, наряду с теоретической постановкой вопроса, эта история тоже освещалась.
Как мог Сикорский ухитриться одновременно допустить единодушное одобрение нашего перспективного плана на ученом совете и, следовательно, нашего подхода к обработке и использованию документальных материалов, параллельную публикацию моей статьи об этом в печатном органе библиотеки, главным редактором которого он был, — и предпринимать первые шаги к компрометации нашей деятельности, я не понимаю до сих пор.
Первый шаг был таким. Летом 1974 года он поставил мой отчет на дирекции. Как всегда, была создана комиссия, знакомившаяся с работой отдела. С самого начала ее деятельности мы почувствовали, что ей предписан обвинительный уклон. Существующим недостаткам придавалось чрезвычайное значение, несуществующие выдумывались. Моя попытка апеллировать к Соловьевой — не только близкому человеку, но прежде всего нашему куратору, уже несколько лет как бы отвечавшему вместе с нами за все, что мы делали, не имела никакого успеха. Какая там близость! Она не только ни разу не поговорила со мной как друг, но уже при этом первом сигнале опасности с каменной физиономией заявила мне, что не понимает моих претензий: просто свежий глаз видит то, чего мы сами не замечаем, все нормально.
Действительно, в результате ничего катастрофического не произошло: ну, покритиковали на дирекции, подумаешь… Но я поняла, что Сикорский запасается аргументами на случай, если я не захочу добровольно освободить свое место.
Положение стало серьезным. Кто из сотрудников отдела мог быть выдвинут на мое место? Зиминой оставалось лишь несколько лет до пенсии, и близость ее ко мне была известна (теперь уже, конечно, и директору). Защитившая только что докторскую диссертацию Ю.И. Герасимова была еще старше ее и к тому же беспартийной, как и Чудакова, заканчивавшая в это время свою докторскую. О более молодых кандидатах наук, например, Рыкове или Зейфман, по разным причинам речи не могло быть. Скорее всего могли назначить Л.В. Тиганову. Именно она и стала одним из главных фигурантов описываемых далее событий. Вот почему не могу не рассказать об обстоятельствах ее появления в нашем отделе.
И.М. Кудрявцев, который к концу 50-х годов был одержим идеей создания группы из разных специалистов-«древников», начал ее сколачивать (он стремился к тому, чтобы каждую рукопись описывал с точки зрения своей специальности лингвист, литературовед, историк и искусствовед). Такая группа понемногу формировалась. Но, кроме него самого, все еще не было именно специалиста по древнерусской литературе. И тут один из его коллег (Прокофьев, кажется) порекомендовал свою ученицу Тиганову. За несколько лет до этого она защитила у него диссертацию о Симеоне Полоцком, а потом уехала с мужем в Германию, где он представлял какое-то наше ведомство.
Кудрявцев побеседовал с ней, и она ему понравилась. Меня в этот момент в отделе не было, и он не мог сразу познакомить нас. Сговорились, что она на другой день встретится со мною в отделе кадров: Кудрявцев не сомневался и в моем одобрении и полагал, что можно будет сразу приступить к процедуре оформления.
Однако мне она сразу остро «не показалась». Я и раньше и потом много раз убеждалась, что первое впечатление редко меня обманывает, — но осуждала себя за это и считала, что не вправе действовать на основании его. В данном случае я даже не могла точно сформулировать, что пришлось мне не по вкусу, и лишь впоследствии попыталась отдать себе в этом отчет.
То ли не отвечал моему представлению о серьезном ученом и, как у нас в отделе полагалось, фанатике науки ее туалет, какая-то модная шляпка, надетая набекрень. То ли проскользнувший в рассказе о себе свойственный ей (как потом оказалось) шовинизм: на мой вопрос, почему она уехала из своего родного города Уфы и училась в пединституте в Москве — ведь в Уфе есть университет, — она ответила, что титульная нация русским там хода не дает. Не то чтобы я питала какую-то особую симпатию к башкирам, но в угнетенный ими русский народ мне не верилось. И лицо ее, с пустыми и вместе с тем хитрыми глазами, мне не понравилось. Одним словом, я сказала ей, что подумаю, и просила позвонить на следующей неделе.
Вернувшись к себе, я решительно сказала Кудрявцеву:
— Эту фифу я не возьму! Как она могла вам понравиться?
Он даже не слишком спорил, и мы продолжили свои поиски лите-ратуроведа-древника. Но никто не подворачивался, и примерно через месяц он начал настаивать на прежней кандидатуре. В конце концов я сдалась, не придавая этому особого значения.
С первого взгляда Тиганова не понравилась не только мне. Проницательнее всех оказался Саша Зимин. Через много лет Валя Зимина рассказала мне, что, встретив Тиганову в первый раз на лестнице в Отделе рукописей, где он постоянно занимался, он спросил у жены: «Что это за красотка с глазами убийцы появилась у вас?»
Я поняла, что из себя представляет Тиганова, если не сразу, то сравнительно быстро. Во всяком случае в 1965 году, когда случился инцидент с В. Кобриным, я не сомневалась, что это дело ее рук. Произошло следующее.
Однажды Кудрявцев доложил мне, что у них в группе произошло чрезвычайное происшествие: Кобрин, придя утром на работу, не нашел у себя в тумбочке рукописи, которую накануне описывал и, уходя, как всегда, спрятал туда. Когда Володя хватился рукописи, именно Тиганова утверждала, что видела ее накануне брошенной на его столе.
Я ни минуты ей не верила. Как и все сотрудники, воспитанные Кудрявцевым, Володя не мог оставить рукопись на столе, уходя домой. Я была уверена, что Тиганова, к этому времени завоевавшая полное доверие Кудрявцева, сойдясь с ним на антисемитской почве, пытается скомпрометировать и убрать из его окружения противостоявшего ей человека, а главное, такого специалиста, каким был Володя. Но, разумеется, обвинить ее не было никаких оснований. Решение нужно было принимать молниеносно, и оно сразу мелькнуло у меня в голове.
— Будем искать, — сказала я. — Возможно, ее заложили среди других нечаянно. Я попрошу Людмилу Владимировну сказать мне, когда сотрудники уйдут, — и тогда спокойно поищу сама. А если не найду, поговорим об оргвыводах.
Таким образом, я давала ей возможность остаться последней в помещении. Я пришла туда, когда все ушли, но, конечно, ни в столах других членов «древней» группы, ни в шкафах в этой комнате рукописи не было. Но я все-таки ее нашла: она спокойно лежала в той же тумбочке самого Кобрина под двумя или тремя другими. Исчезновение и чудесное обретение ее так и осталось загадкой.
Но я сделала свои выводы: пригласила к себе Кобрина и, не вдаваясь в суть дела, предложила ему перейти в другую группу (комплектования) под предлогом того, что в ней нет древника. Он колебался.
— Поймите, — сказала я ему наконец откровенно, — один раз попытка вас скомпрометировать не была доведена до конца. Второй раз она может быть удачнее. Вы этого хотите?
Он согласился, но тут же стал искать себе другое место работы — и, действительно, вскоре ушел в педагогический институт. Но осенью 1965 года он еще у нас работал.
Вспоминая все это, я, к своему удивлению, убедилась, что уже тогда, более чем за десять лет до разгрома отдела, конфронтация внутри него была для меня в какой-то степени очевидной. Впоследствии Оля Попова, искусствовед, работавшая в «древней» группе в 1960–1965 годах, рассказывала, что к середине этих лет и она, и ее товарищи находились в постоянном и непримиримом конфликте с Тигановой. Сама она с ней уже просто не разговаривала. А Саша Морозов, человек, не способный ни на какие компромиссы, однажды открыто заявил ей в присутствии всей группы: «Вы, Людмила Владимировна, неправильно избрали себе специальность. Самое уместное для вас место было бы в КГБ!» До меня, конечно, все это не доносилось.
Но я ведь и сама думала о ней примерно то же. Почему же уже тогда не сделала никаких практических выводов? Поразительна все-таки моя беспечность, которую, оказывается, нельзя объяснить даже слепотой!
Чаще всего я просто не думала, что рядом со мной всегда находится враг, только и ожидающий возможности нанести вред, накапливающий «компромат». Обстановка, сложившаяся в библиотеке при Чубарьяне, не позволяла открыто проявиться уже вполне сформировавшейся внутри нашего отдела группе единомышленников Тигановой, к которой начинали примыкать даже некоторые давние наши сотрудники. Но подспудно все это бродило и создавало ощущение какой-то тревоги. Время, когда наш отдел был удивительным по нравственной атмосфере коллективом друзей и соратников, ушло в далекое прошлое. Однако я все еще была уверена, что основной состав сотрудников возьмет верх и не допустит каких-либо крутых перемен. А затем недооценила изменений к худшему при новом директоре (о чем говорилось и выше).
С другой стороны, предпринимать что-либо и при Чубарьяне было не так просто, хотя и возможно. Формально у Тигановой все было в порядке: кандидат наук, давно работающая в отделе, здесь же нами принятая в партию (особенный отблеск на преследование ею впоследствии В.Г. Зиминой бросает тот факт, что именно Зимина дала ей рекомендацию в партию). И хотя в научном отношении она являла собой пустое место — за много лет напечатала одну статью, да и то в основном написанную покровительствовавшим ей Кудрявцевым, — доказать ее профессиональную несостоятельность было почти невозможно. Она легко могла бы возражать на это, доказывая, что, глубоко преданная делу информирования исследователей о рукописных собраниях, она всю жизнь посвящает только их описанию, не работая «для себя», «налево», как некоторые (тут последовал бы кивок в сторону Кобрина, Чудаковой, Зейфман, Мстиславской, Бешенковского и других — одним словом, тех, кто ухитрялся сочетать ежедневную, с утра до вечера, работу в отделе с иными научными занятиями).
Мне тогда казалось, что единственное средство обезопасить от Тига-новой и себя, и все наши не совсем законопослушные действия — это поставить ее в положение, когда она будет делить со мною ответственность. Вот почему я в течение ряда лет поддерживала ее кандидатуру на пост секретаря нашей отдельской парторганизации. Известно было (не знаю, откуда), что секретарь парторганизации по тогдашним неписаным законам органов не должен использоваться как стукач, — и я надеялась и на это обстоятельство. Нет нужды объяснять, что это мое предположение было крайне наивно: ведь ей ничего не стоило делиться информацией с кем угодно в отделе. А между тем именно ее положение в парторганизации отдела открывало Тигановой возможности личных контактов с разными персонажами нашей библиотечной верхушки, чего без этого никогда не было бы. Но об этом я не задумывалась. Вот коренная ошибка номер один.
Вторая и, вероятно, решающая ошибка — назначение ее на должность заведующей «древней» группой. Когда Кудрявцев в 1971 году ушел на пенсию из-за невозможности по болезни ездить в библиотеку, у меня не было никакой возможности миновать ее при выборе нового руководителя группы. Н.Б. Тихомирова, настоящего большого ученого, никогда не назначили бы на эту должность — и не потому, что не имел партийного билета (занимал же ее четверть века беспартийный Кудрявцев), но потому, что не был формально даже кандидатом наук. Еще один кандидат наук, Юра Рыков, лишь недавно начал работать в группе. Остальные сотрудники не имели ученых степеней.
Главное же, Кудрявцев, уходя на пенсию, был убежден в том, что только Тиганова, возглавив группу, доведет до конца его замысел многотомного справочника о рукописных книгах, и настоятельно просил меня согласиться с этой кандидатурой. Хотя наши с ним отношения стали далеко не те, что в первые десятилетия совместной работы, я уважала его бесконечную преданность делу своей жизни и не могла ему отказать. Как глубоко он заблуждался, он впоследствии хорошо понял — но уже поздно и для него, и для меня. А тогда, в 1971 году, мне следовало, вопреки всем формальным преимуществам Тигановой и желанию Кудрявцева, поступить иначе. Решись я поговорить откровенно с Чубарья-ном и (тогда еще!) Соловьевой, я наверняка нашла бы у них поддержку. Но мне и в голову не приходила возможность на это решиться. Да и что бы я им сказала? Опасность складывалась из мелких и достаточно завуалированных действий.
За время же директорства Сикорского дважды открывались возможности предпринять решительные меры. Обе были связаны с внутренними разногласиями в той же «древней» группе.
Первой из них был конфликт Кудрявцева с прежде обожаемой преемницей. Я не помню точно хронологии событий, но, вероятно, года через два после ухода на пенсию (значит, году в 73-м) он понял, что она вовсе не собирается быть исполнительницей его замыслов, практически тормозит работу над обзорами рукописных собраний, оказавшись в результате в остром конфликте с основными сотрудниками группы. Скорее всего, она препятствовала завершению подготовки первого тома справочника для того, чтобы получить возможность потом приписать руководство этим трудом себе. Вероятно, сотрудники долго жаловались на нее Кудрявцеву, он, думаю, сперва пытался повлиять на нее — но безуспешно. В конце концов, он обратился ко мне, и я с изумлением услышала в телефонной трубке: «Уймите Тиганову!» Выслушав его, я сказала: «Илья Михайлович, устный разговор по телефону ничего не даст. Если вы хотите, чтобы я заставила ее изменить свое поведение, изложите мне ваши претензии письменно». Так и договорились.
Но, по-видимому, кто-то из сотрудников, с кем поделился Кудрявцев, проболтался Тигановой о его намерениях, и она стала следить за прибывающей в отдел почтой. Дальше произошло вот что. Молоденькая моя секретарша Марина, принеся однажды мне наверх почту, как она делала каждый день, сказала: «Вам было письмо от Кудрявцева. Когда я разбирала почту, рядом крутилась Тиганова. Я отошла на минутку, а когда стала собирать письма, чтобы отнести вам, этого письма уже не было. Девочки думают, что она его взяла. Я побоялась у нее спросить».
Тут характерно все: и то, что девочка побоялась спросить, и то, как идиотски я повела себя в этом мелком случае, дававшем возможность совсем не мелких оргвыводов. Я, конечно, сразу пригласила к себе виновницу пропажи письма и, не вдаваясь в объяснения, потребовала его вернуть. Она поняла, что ее действия видели, и молча пошла за ним. Вернувшись, начала рыдать и униженно просить прощения и за свой проступок, и за неверное поведение с сотрудниками, смиренно признавая правоту их недовольства. Мне бы потребовать от нее объяснительной записки и тут же добиться у директора увольнения Тигановой: человек, способный что-то стянуть, не может работать в архиве. А я только сухо сказала ей, что это последнее предупреждение и что если обстановка в группе не изменится, я буду вынуждена заменить руководителя. Я даже не стала рассказывать Кудрявцеву об этом инциденте, чтобы не огорчать его.
Чтобы не возвращаться потом к дальнейшим взаимоотношениям его с Тигановой, приведу здесь позднейший рассказ его жены Зои Григорьевны. В 80-х годах, когда журналист Е.И. Кузьмин несколько раз выступал в «Литературной газете», разоблачая руководство Тигановой Отделом рукописей, он выяснял нравственный облик этой персоны и беседовал, в частности, с вдовой Кудрявцева. Запись беседы 28 ноября 1988 года у него сохранилась. Даже сделав скидку на субъективную и, естественно, не профессиональную оценку происходившего вдовой, трудно не воспринимать рассказ З.Г. Кудрявцевой как рассказ о драме человека, бессовестно преданного любимой-ученицей. «Тиганова ускорила смерть моего мужа, — говорила она. — Она врала все время, что нельзя выпустить указатель в том виде, в каком он мечтал». Когда он умер, «Тиганова положила его указатель (которого Лихачев ждал) в стол и продержала там его три года, никуда в издательство не показывая».
Ю.П. Благоволина вспоминает, как, став при А.П. Кузичевой ее заместительницей, Тиганова на первом же собрании коллектива заявила, что «справочник Кудрявцева нам навязали», — чем вызвала необыкновенное изумление слушателей, привыкших к общему почтению к этой работе и к ее же собственным постоянным восхвалениям «гениального замысла Ильи Михайловича».
Но в мое время до этого было еще далеко. Какое-то время Тиганова старалась внешне смягчить обстановку в группе. Однако хватило ее ненадолго. Нельзя было, в частности, ликвидировать уже долгий острейший ее конфликт с Ю.А. Неволиным.
Неволин работал у нас уже давно, с 1965 года. Первое время Тиганова была с ним очень дружна. Лицедейка умела обволакивать нежным вниманием людей, которых хотела к себе привлечь. Знаю это по собственному опыту. Недаром будущая предводительница борцов с ее режимом, Жанна д'Арк Отдела рукописей 80-х годов Нина Щербачева, пришедшая в отдел в 1971 году, долго находилась под ее обаянием и не верила ничему дурному о ней. То же мне рассказывала потом о себе еще более молодая сотрудница Таня Николаева. В таком же положении был сначала, вероятно, и Неволин.
Но потом их дружеские отношения резко прекратились. Они перестали вместе уходить и приходить, как было раньше. Затем Тиганова начала то и дело выражать недовольство его работой, что передавалось мне устами Кудрявцева. Став заведующей группой, она все время находила поводы компрометировать Неволина в моих глазах.
Однако я не давала его в обиду. Не скажу, чтобы он принадлежал к числу близких мне сотрудников. Человек он был сложный, с тяжелым характером, ко мне лично не был расположен и всегда соблюдал дистанцию. Сама же прежняя тесная дружба его с Тигановой уже говорила о некоем сходстве их взглядов. Но я высоко ценила его научную деятельность в отделе, понимала значение создаваемого им, небывалого до тех пор описания художественных особенностей многих тысяч наших древнерусских рукописей и знала, что никто, кроме него — не только исследователя, но и фотографа и художника, не доведет эту замечательную работу до конца (увы, так и случилось потом!).
А к концу моего заведования отделом (не помню точно, в каком году, но, думаю, в 1976-м) с ним был проделан трюк, подобный некогда испробованному по отношению к Володе Кобрину.
Рукописи, переплеты которых были украшены драгоценными камнями или драгоценными металлами, хранились у нас в сейфе. Для описания таких рукописей хранители выдавали их из сейфа сотрудникам с тем, чтобы они, не оставляя их у себя в столах или шкафах до конца работы, каждый день сдавали обратно в сейф. Неволин, засиживаясь поздно на работе (наш читальный зал работал до 10 часов вечера, что позволяло сотрудникам задерживаться вечерами в отделе), иногда уходил уже в отсутствие хранителей. В этом случае он оставлял такую рукопись на столе у главного хранителя. Это, конечно, было нарушением инструкции, на что до поры никто не обращал внимания и чем, как я полагаю, Тиганова решила при первом удобном случае воспользоваться.
Неволин описывал Евангелие, на переплете которого были серебряные накладки с декором. И, также задержавшись вечером, отнес его, уходя, в комнату хранителей. Утром, придя за ним, он обнаружил, что одной накладки, средника, не хватает, — они вообще плохо держались на переплете. Хранители уверяли, что никто из них еще не трогал рукопись. Поискали вокруг — накладки не было. Это уже было ЧП, пошли докладывать по начальству.
Тиганова, разумеется, докладывала мне в привычном ей ключе заушательства, подчеркивая пренебрежение Неволина к соблюдению правил («о чем я вам не раз говорила, но вы мер не принимали!»). Неволин был расстроен. Лида Балашова, лучший наш хранитель, обладавшая даром находить любую рукопись, нечаянно «заставленную», то есть при расстановке помещенную не на свое место (в большом архивохранилище это может стать пропажей на долгие годы), заверяла меня, что все обыскала и в комнате хранителей накладки нет.
Не будь в прошлом истории с Кобриным, я, возможно, не знала бы, что делать. Но тут я не колебалась. Я распорядилась собрать всех сотрудников отдела у меня в кабинете и обратилась к ним с речью. Рассказав о пропаже, я попросила всех поискать у себя — вдруг накладка каким-то образом попала к ним среди других материалов. «Если же пропажа не обнаружится, — сказала я, — придется обратиться в уголовный розыск и тогда последствия для всех нас будут гораздо более тяжелыми». Больше всего я боялась, что накладка будет каким-то хитроумным способом подброшена в один из уголков владений Неволина, чтобы можно было его обвинить. Но этого не случилось. Не помню: возможно, он и сам этого боялся и сидел у себя до самого закрытия отдела. Во всяком случае, на следующее утро, едва мы появились на работе, мне позвонила Лида, попросив прийти и посмотреть, где она нашла пропавший средник. Завернутый в бумажку, он лежал на верхней же папке в том шкафу, который накануне был обыскан по листочку.
Понятно, что, как и в истории с Кобриным, обвинять Тиганову оснований не было. Теперь, при напряженных отношениях с Сикор-ским, это оказалось бы еще сложнее, чем тогда. Но следовало все-таки попробовать освободиться от нее, используя открытый ее конфликт с подчиненными, мешающий делу. А я на это и тут не решилась. Как не решилась использовать и то обстоятельство, что Тиганова была или во всяком случае считалась специалистом по литературе XVII века, а все острые проблемы, которые предстояло решать заведующему отделом, относились к современности и, следовательно, нужно было искать другую кандидатуру с соответствующей специальностью.
Вместо того чтобы за оставшееся мне уже явно короткое время думать прежде всего о том, кому передать отдел, я все еще легкомысленно отмахивалась от поисков преемника. Занятая любимой работой, в которой, как мне казалось, только-только начало все удаваться, я втайне от самой себя, как теперь понимаю, надеялась, что, быть может, пока пронесет. Не пронесло.
Если суммировать те мои неотложные занятия, о которых я уже писала (пробивание в печать обзора архива Булгакова, завершение составления перспективного плана, издание декабристского выпуска «Записок», где, помимо напряженной редакторской работы с неопытными еще в этой проблематике публикаторами, я вместе с Натаном Эйдельманом печатала записные книжки С.Ф. Уварова, статья для 13-го выпуска «Трудов» библиотеки, вышедшая в следующем году), и еще не упоминавшиеся (например, доклад на Федоровских чтениях о «Комнате людей 40-х годов», впоследствии напечатанный), не говоря уже о повседневной административной работе — в осложнившейся обстановке требовавшей особенного внимания и времени, то можно понять, как я была занята в течение 1975 года.
Кроме всего этого, в том же году завершалась большая и сложная работа, которой мы занимались несколько последних лет: новый указатель «Воспоминания и дневники XVIII–XX вв.» Делался он на небывалом до тех пор уровне, усилиями большой группы наших квалифицированных архивистов. Но именно в 1975 году почти готовая работа от рабочих редакторов Л.В. Гапочко, Н.В. Зейфман и А.Б. Сидоровой перешла уже в мои руки для окончательной редакции, и я погрузилась в нее по уши, написав одновременно предисловие к указателю.
Какя уже рассказала, в конце августа 1975 года скоропостижно скончался мой муж. Можно представить мое душевное состояние в те дни.
И тут-то Сикорский развернулся во всей красе. В первый же день, когда я вышла на работу (спустя примерно неделю после похорон, до этого у меня был больничный после перелома ноги), мне позвонила его секретарша и предложила срочно явиться к директору. Я вообразила, что он, несмотря ни на что, считает нужным выразить соболезнование, и, конечно, пошла. Но о соболезнованиях не было и речи.
Директор просто предложил мне немедленно уйти на пенсию, утверждая, что возраст уже не позволяет мне полностью отдаваться такой сложной и ответственной работе. Через четыре месяца мне исполнялось 60 лет. Я была совершенно не готова к этому требованию, но, как ни странно, смогла реагировать спокойно и уверенно. Я решительно отказалась выполнить желание директора немедленно, объяснив, что в изменившихся семейных обстоятельствах не смогу уйти на пенсию, пока дети не кончат аспирантуру и не начнут сами зарабатывать на жизнь. А это будет через год.
— Я уверена, — сказала я ему, дав понять, что, если он будет настаивать, его ждет достаточно сложный конфликт, — после стольких лет безупречной работы заслуженного работника культуры мое пожелание поддержат и в библиотеке, и в райкоме.
Сикорский предпочел сдаться. Мы договорились, что я буду работать до конца 1976 года, а за это время подыщем кандидатуру нового заведующего. Теперь близкий уход из библиотеки стал реальностью, а главной мыслью — успеть! Успеть сделать все, что я смогу. Второй мыслью было: как не допустить к руководству Тиганову? Должна признаться, что мной, в общем, владела одна-единственная и очень глупая идея: кто угодно, только бы не она! Как будто этот «кто угодно» не мог оказаться столь же мрачной фигурой!
Сложившаяся ситуация была для меня очень щекотливой. Я понимала, что оттягивание ухода ставит меня в крайне неловкое положение по отношению к моей многолетней соратнице Вале Зиминой, в которой я столько лет видела свою естественную преемницу: каждый год уменьшал ее шансы занять мое место.
Но главное было даже в другом: как мне было очевидно, Сикорский, хорошо понимавший к этому времени расклад сил внутри нашего отдела, знал, что назначить Зимину — все равно что оставить меня и чревато теми же неприятностями для него. Недаром он и не заикнулся о ней, беседуя со мной. И при поисках кандидатуры внутри отдела его выбор был бы сделан именно в пользу Тигановой. Поэтому мне самой приходилось утверждать его в мысли о необходимости искать кандидатуру извне.
И именно эта щекотливость ситуации не позволяла мне советоваться даже с тем кругом ближайших ко мне в отделе людей, чье мнение и помощь были так важны и кто до сих пор не понимает, почему я тогда их игнорировала. Я не нашла правильного выхода из этого положения — и это тоже стало одной из причин всего последующего.
Я почему-то совершенно не помню, начала ли я сразу деятельно искать кого-то на свое место, но знаю, что в течение нескольких следующих месяцев никакая реальная кандидатура не возникала. И тут, еще в конце 1975 года, начала вырисовываться на моем горизонте фигура Алевтины Павловны Кузичевой.
«Изображу ль в картине верной», как сказал поэт, эту весьма примечательную в известном смысле персону. В новейшей истории нашей страны мы наблюдали в публичной сфере немало жуликоватых партийных и особенно комсомольских деятелей, замечательно перестраивавшихся на ходу то в борцов за демократию и свободу слова, то — завтра же, если понадобилось, — в сторонников «укрепления вертикали власти». В переломные эпохи таких персон всегда пруд пруди. Но если бы мне предложили назвать характерного представителя подобного хамелеонства, действующего в менее заметной, но, как я убеждена, еще Coлее важной сфере — сфере культуры, я назвала бы именно Кузичеву.
Она окончила факультет журналистики МГУ, а в библиотеке появилась после защиты кандидатской диссертации, в 1974 году. Некоторое время работала в научно-методическом отделе, но в конце того же года перешла в Отдел редких книг, где заняла уже должность заместителя;аведующего. А так как у нас время от времени возникали общие с эт!щ отделом дела, то именно она, а не ее начальник, Е.Л. Немировский, стала иногда приходить ко мне. Не знаю, что ей было известно об ожидаемых переменах в руководстве Отделом рукописей и какие закулисние интриги вообще велись тогда вокруг, — только она, несомненно с дальним прицелом, стала, что называется, втираться ко мне в доверие.
И делала Кузичева это довольно искусно. Она просила меня разрешить ей посещать научные заседания, какие иногда бывали в нашем отделе. С другой стороны, старалась расположить к себе именно т;х людей в библиотеке, кто был со мной дружен, и создать представление о себе как человеке свободомыслящем. Распространялась, например, о своей любви к Пастернаку. Недаром, как выяснилось потом, она 6erj-ла к нашей с Валей Зиминой приятельнице Тане Постремовой читагь Ахматову, которой у нее самой не было. Иногда приходила ко мне в кабинет — просто поговорить или посоветоваться. И мне она все бол, — ше нравилась. Этой фигуре, которой могла бы позавидовать даже такая чемпионка лицедейства, как Тиганова, удалось создать себе в моих глазах облик приятной, скромной молодой женщины, вполне сознающей огромную дистанцию между собой и мною — мэтром и жаждущей учиться у меня. Понимаю теперь, почему ей это так легко удалось: в том душевном состоянии, в каком я находилась в ту зиму, пытаясь как- io сладить со своей утратой, усложнившимися семейными делами и неизбежной в близком будущем потерей любимой работы, ее почтительная лесть приносила минутное утешение. Главное же, она вела беседы со мной в такой тональности, что я вообразила в ней единомышленницу, хотя, конечно, ни в какие откровенности, высказанные открытым текстом, ни она, ни я не пускались.
Между тем наступил Новый год, и через несколько дней должно было отмечаться мое шестидесятилетие. Никто уже не помнит, как скс-ро в отделе стала известна моя договоренность с Сикорским, но к началу 1976 года о ней, несомненно, уже все знали. Поэтому и юбилей готовился как последний — и особенно торжественный. Устроители постарались, был приглашен широкий круг гостей — ученых, коллег, представлявших разные архивные учреждения. Со вкусом готовились подарю. Говорили много поздравительных речей. Наташа Дворцина, Мариэтв Чудакова и кто-то еще, ряженые, исполняли какую-то сценку. В общем, было весело. Но на этом фоне бросалось в глаза отсутствие и Сикорско-го, и Соловьевой. Дирекция была все же представлена — другой заместительницей директора Хренковой, с которой я никогда практически дела не имела, так как она курировала оперативные отделы библиотеки.
Зато Отдел редких книг присутствовал — в лице Кузичевой, тепло меня приветствовавшей.
В уже описанных мною делах быстро шел последний год моей работы, а решение вопроса о том, кому я сдам отдел, все откладывалось. Осенью, когда я вернулась из отпуска, Сикорский спросил, надумала ли я что-нибудь. Мне нечего было ответить. Вскоре уже Соловьева, к которой я теперь ходила только по строго деловым поводам, спросила, что я думаю о таком варианте, как Кузичева. Отчетливо помню испытанное мною в тот момент чувство облегчения: значит, поняла я, они не собираются назначать Тиганову! И тут же сказала, что да, пожалуй, на этом можно было бы остановиться. Не знаю, как она изложила нашу беседу Сикорскому, но он был убежден, что предложение о такой кандидатуре исходило от меня, а я это не опровергала.
Только тогдашнему совершенно растрепанному душевному состоянию могу приписать то легкомыслие, с которым я отнеслась к скорому назначению Кузичевой. Я даже не потрудилась познакомиться в отделе кадров с ее личным делом, что неизменно делала на протяжении долгих лет и в тех случаях, когда принимала к себе в отдел очередную девочку в читальный зал. А если бы я это сделала тогда, а не теперь, когда оно хранится в архиве библиотеки, то, вероятно, меня бы в нем кое-что насторожило — например, то, что о ее поступлении на работу в библиотеку хлопотало несколько крупных чиновников. И почему меня не встревожила тема ее диссертации: «Марксистская критика в борьбе за Чехова»! Почему я не познакомилась с самой диссертацией на такую замечательную тему? Не могу объяснить.
Единственное, что я тогда сделала, это отправилась в Отдел редких книг и конфиденциально поговорила с тамошними моими хорошими знакомыми — Лидой Петровой, Олей Грачевой и кем-то еще. Я спрашивала их, как проявила себя Кузичева в качестве администратора, не слишком ли авторитарна, не притесняла ли подчиненных. И они рассыпались в похвалах ей. Впоследствии они признавались, что кривили душой, мечтая отделаться от нее, и каялись в своей вине. Правда, они и не могли вообразить, что из всего этого произойдет.
Надо сказать, что я не собиралась ни в каком качестве оставаться в отделе после сдачи дел. Я всегда полагала, что присутствие бывшего руководителя не помогает, а мешает его преемнику овладевать делом, — слишком щекотливая создается ситуация. У меня были научные планы, и я уже предвкушала, как спокойно ими займусь. Но тут произошло событие, заставившее меня изменить свои намерения. Буквально в последний месяц моей работы к нам поступил архив М.О. Гершензона.
История этого приобретения принадлежит к числу сюжетов, сопровождавших мою работу в Отделе рукописей почти на всем ее протяжении. Впервые я заинтересовалась Гершензоном еще в конце 40-х годов Я тогда была в числе сотрудников, составлявших описи собраний рукописных книг, и на мою долю досталась сперва опись собрания рукописей на западноевропейских языках, а потом огромного Музейного собрания. Описывая его, я обнаружила среди поступлений 1930-х годов небольшой комплекс бумаг из архива Гершензона, проданных его вдовой Марией Борисовной. Как я теперь понимаю, это была пробная продажа: если бы библиотека хорошо заплатила, в дальнейшем могла бы пойти речь о продаже всего архива. Владельцы нередко так поступали. Впоследствии я выяснила, что в то же время М.Б. Гершензон вела переговоры о продаже архива с В.Д. Бонч-Бруевичем. Но ни с библиотекой, ни с Литературным музеем дело тогда не было доведено до конца.
Бумаги Гершензона в Музейном собрании меня очень заинтересовали. Я мало что знала о Гершензоне и, вероятно, не слышала даже о сборнике «Вехи». Ничему этому не учили нас в университете (трудно даже вообразить сейчас тот курс новейшей отечественной истории, какой читал нам в 1937/1938 учебном году И.И. Минц, да и его я не слушала, — ожидала ребенка и ходила только на обязательные занятия к себе на кафедру). Поэтому о русской истории XX века я имела смутные и, вероятно, достаточно примитивные представления. Но описание этих материалов заставило меня понять их значение и подсказало, что почитать. Преимущество работы в крупнейшей библиотеке — доступность любой книги. Тогда-то я и прочитала многие труды Гершензона, а вслед за тем начала восполнять зияющие пробелы в своих знаниях о предреволюционной эпохе. Однако до того, чтобы заняться выяснением судьбы основного массива материалов архива Гершензона, я тогда еще не доросла.
Лишь в начале 60-х годов, когда мы начали уточнять профиль нашего комплектования архивных фондов, пытаясь очертить его границы, мы составили списки своих потенциальных фондообразователей или владельцев архивов. Судьбу многих из них предстояло выяснить. Тут-то я и вспомнила об архиве Гершензона.
Самой Марии Борисовны Гершензон уже не было в живых. Но найти ее дочь Наталью Михайловну Гершензон-Чегодаеву труда не составляло. Она и ее муж, А.Д. Чегодаев, были крупными искусствоведами, известными в Москве людьми. Вскоре мне удалось с ней встретиться — но не у себя и не у нее дома, а в ротонде перед 3-м научным залом, где она занималась. Там и произошел наш разговор, который я не помнила бы так хорошо, если бы он не повторялся потом в одном ключе на протяжении почти двадцати лет.
«Я ни за что не отдам во всеобщее пользование драгоценные для меня бумаги отца, — сказала она, — до тех пор, пока в государстве, где уже сорок лет сделанное им либо замалчивают, либо извращают и клевещут на него, не будет восстановлено его доброе имя».
Тщетны были мои возражения и попытки убедить собеседницу в том, что само приобретение архива Отделом рукописей неизбежно повлечет за собой его научное описание, а потом публикацию большой работы о нем в наших «Записках». Что именно это и явится первым важным шагом к объективной оценке вклада Гершензона в русскую культуру, а, значит, и к восстановлению его доброго имени. Наталья Михайловна.
В течение многих лет я периодически звонила ей, убеждая изменить решение, — но по прежнему тщетно. В последние годы она, как правило, говорила: «Напишите большую, серьезную работу о Гершензоне, сумейте ее напечатать — тогда и вернемся к этому разговору». А меня мысль об этом архиве не оставляла. Я почему-то боялась, что он в конце концов может погибнуть, и, если бы так случилось, чувствовала бы свою ответственность за это.
Но в октябре 1976 года, последнем месяце моего пребывания в должности заведующей отделом, Наталья Михайловна неожиданно сама позвонила и попросила приехать к ней домой для переговоров о передаче архива отца. Оказалось, что она была уже тяжело больна, сознавала, что конец ее близок, и хотела сама распорядиться судьбой архива. Тогда я и побывала впервые у нее (они жили в том же доме на улице Дмитрия Ульянова, где и Зимины), окунулась в сохранившуюся там особую атмосферу и подержала в руках сами документы. Через несколько дней мы вывезли архив.
Хотя я готовилась к сдаче дел своей преемнице, но за экспертизу и составление приемо-сдаточной описи приобретаемых бумаг хотела взяться сама. Во-первых, это был мой долгожданный трофей; во-вторых, Наталья Михайловна нетерпеливо ждала завершения всей процедуры приобретения, и я хорошо понимала, что быстрее и лучше меня это никто не сделает. Переменилось и мое умонастроение: мне страстно захотелось самой заняться научным описанием архива и именно так завершить свои труды в отделе. Стремление это заставило обратиться к Сикорскому с просьбой позволить для осуществления моего замысла поработать еще некоторое время в качестве научного сотрудника отдела. И он не решился отказать. Это была наша общая ошибка. Уйди я сразу на пенсию, события 1978 года, быть может, не произошли бы вообще или они протекали бы совсем иначе.
Пока же, передав дела Кузичевой и подписав 15 ноября 1976 года акт об этом, составленный нами при участии специально созданной директором комиссии, я пересела из своего кабинета в архивную группу и с удовольствием занялась только экспертизой архива Гершензона.
Прежде чем перейти к рассказу о дальнейших событиях, надо сказать несколько слов об акте сдачи отдела, впоследствии много лет использовавшемся для беспардонной лжи и клеветы.
Ничего похожего не составлялось, когда я принимала отдел от Петра Андреевича, — по-моему, тогда вообще никакого документа не было, ведь меня назначали на время. Теперь же этому придавалось большое значение, и я, в основном сама и составлявшая акт (со множеством приложений, подготовленных руководителями групп), старалась как можно более четко и подробно зафиксировать реальное состояние отдела, со ссылками на существовавшие нормативные документы и ведущуюся в отделе документацию и с указанием на все несовершенства и неотложные нужды, — чтобы облегчить дело своей преемнице. Мне и в голову не приходило, как потом будут манипулировать вырванными из контекста цитатами из этого акта, чтобы скомпрометировать многолетнюю плодотворную работу замечательного научного коллектива.
В акте значилось, что на 15 ноября 1976 года в отделе хранилось 727 фондов: 625 архивов, 20 коллекций документальных материалов (древних актов и грамот), 82 собрания рукописных книг. На экспертизе или в ожидании экспертизы находились 46 предложений. Состояние обработки хранившихся фондов характеризовалось следующим образом: из 616 архивов, хранившихся на 1 января 1976 года (еще 9 фондов поступили в течение года, но прошли только экспертизу — вот откуда первая цифра 625), описаны полностью 376; 44 архива имели первичные описи, отвечающие требованиям учета и использования; 11 находились в работе. Итого к концу 1976 года был бы обработан 431 архивный фонд. Остальные 185 архивных фондов, по нашим критериям еще ожидавшие обработки, были заложены в утвержденный дирекцией перспективный план.
Далее в акте указывалось, что для обработанных фондов учетной единицей является обложка, для необработанных — картон. Именно это различие в учете, понятное для любого архивиста, побудило специально оговорить, что «существующая документация и система учета не позволяет сегодня назвать точную цифру хранящихся в отделе рукописных материалов», хотя в существующих учетных единицах эти цифры были названы. Для архивных фондов они составляли: в описанных фондах -293 292 единицы хранения, т. е. обложки, в неописанных фондах — 35 525 единиц хранения, т. е. картонов. Конечно, имелось в виду, что невозможно назвать точную цифру листов или даже документов, — но этого никогда не может назвать ни один архив. Учет всегда и везде ведется в единицах хранения.
Из 20 документальных коллекций не имели описей 6. Из 82 собраний рукописных книг 71 собрание было славяно-русское, 1 — на западноевропейских языках, 1 — на греческом и 9 — на восточных языках. Состояние их описания было следующим: из русских собраний имели описи 64, а 4 находились в работе; имели только инвентарные описи лишь 3 собрания. Греческие рукописи имели опись. Собрание на западноевропейских языках, имевшее инвентарную опись, находилось в процессе полного научного описания. Не имели описей, за отсутствием специалистов, только 3 из восточных собраний.
Наконец, на с. 4 акта читаем: «Единицы хранения, имеющие украшения с драгоценными металлами и драгоценными камнями, учтены в особой описи (опись окладов, металлических украшений на переплетах рукописей и металлических футляров для печатей, в том числе из драгоценных металлов и с драгоценными камнями, составлена Ю.А. Нево-линым, 1976 года, 79 ед. хр.)». Это я, сразу перед мнимой пропажей серебряной накладки, распорядилась, чтобы Неволин, прервав последовательность своей работы, составил такую опись, уделив в ней внимание физическому состоянию украшений, так как многие из них шатались, осыпались жемчужины и т. п.
Как могла подписавшая акт в качестве председателя комиссии по сдаче и приему отдела Соловьева не возразить потом против утверждения комиссии ЦК, что такой описи не было, — я все-таки понять не могу. Так эта ложь и фигурировала в числе предъявленных мне обвинений. Директор, утвердивший акт 10 декабря 1976 года, собственноручно вычеркнул из него один абзац. Вот этот абзац: «Ни одно решение и приказ директора по улучшению условий хранения рукописей, в том числе решение дирекции от 5 июля 1974 года, не выполнено».
Упомяну еще об одном событии. Как раз в дни составления акта прошло заседание научного совета отдела, собранное как бы для того, чтобы придать некую торжественность уходу долголетнего руководителя.
Присутствовавшие ученые — давние уже члены нашего научного совета (Клибанов, Шмидт, Подобедова и другие) произносили речи, соответствовавшие моменту. Но были некоторые особенности, сделавшие заметными уже наступившие перемены. Так, к нашему удивлению, не пришел никто из руководителей редакции «Литературного наследства». Впоследствии оказалось, что им «посоветовали» так поступить, если они рассчитывают на сотрудничество с новым руководством отдела. Кто-то из библиотеки, следовательно, приложил к этому усилия. Не пришла и связанная со мной долголетним добрым сотрудничеством директор ЦГАЛИ Н.Б. Волкова. Из других членов совета воздержался от участия в заседании только Ярослав Щапов — и не случайно. Впоследствии он неизменно входил в Научный совет отдела и при Тигановой, и даже при Дерягине. Этот факт не нуждается в комментариях. Не присутствовала Тиганова, хотя заседание состоялось в рабочее время, и она была на месте. Но занятнее всего оказалось поведение самой Кузичевой. Очевидно было, что ей, теперь председателю совета по должности, предстоит не только вести заседание, но и из элементарного приличия выступить и поблагодарить свою предшественницу за труды (приличие счел нужным соблюсти Сикорский: в приказе о назначении Кузичевой он объявлял мне благодарность за долголетнюю плодотворную деятельность). Но это го она как раз и не желала, собираясь вскоре резко переменить курс. Поэтому она сговорилась с Соловьевой, что через несколько минут после начала заседания та вызовет ее к себе. Попросив Зимину заменить ее, она ушла и более не вернулась. Это была совершенно очевидная демонстрация — и стало ясно, что отдел оказался в руках не друга, а противника. Не хотелось верить, но вскоре мы стали убеждаться в этом на каждом шагу.
Позиция, занятая новой заведующей, проявлялась во всем. Несколько человек по различным мотивам вошли в ближайшее ее окружение, в том числе любимые сотрудницы В. Г. Зиминой, всегда хвалимые и ценимые мною. Как люди беспринципные, они загодя примкнули к возможной новой руководительнице отдела Тигановой, а потом к Кузичевой.
Но главную роль играли, конечно, сами эти две дамы, быстро нашедшие общий язык. Нина Щербачева рассказывала мне, как она, молодая сотрудница, долго не понимавшая что к чему, была удивлена, когда, вернувшись в июле 1978 года после декретного отпуска, обнаружила, что Кузичева, представлявшаяся ей близким ко мне человеком, оказалась такой же «гестаповкой», какой молодежь уже считала к этому времени Тиганову.
Новые начальницы начали последовательно искоренять дух служения науке, царивший прежде в отделе. Если ранее руководящая задача архивиста понималась нами как помощь исследователю в отыскании кратчайшего пути кмаксимуму нужных ему материалов — и так воспитывались молодые архивисты, то теперь главной задачей стало ограничение доступа к документальным источникам. Из слуги ученого архивист становился вооруженным охранником, не допускающим к ним исследователей. Искоренялся и дух взаимного доверия. Документы охраняли не только от исследователей, но и от сотрудников.
Вскоре все мы с изумлением обнаружили на входе в хранилище табличку с надписью «Посторонним вход запрещен». Это мы, сотрудники отдела, стали посторонними! Доступ туда теперь был возможен только для хранителей, строго проинструктированных начальством. Вслед за тем было запрещено задерживаться в рабочих комнатах позже официального окончания рабочего дня (17.30), и двери в них в это время запирали. На собрании коллектива в апреле 1978 года, возражая на наши протесты, Кузичева заявила, что это запрещено правилами внутреннего распорядка библиотеки, утвержденными в 1973 году. Мы проверили: ничего подобного в них не говорилось. Но это была далеко не единственная ее публичная ложь. На том же собрании она объявила об умопомрачительном запрещении сотрудникам иметь на своем рабочем месте нужные им для работы личные книги — запрещение предусматривалось будто бы теми же правилами. Уверенная, что и это беспардонная ложь, я не поленилась и в тот же день опросила нескольких заведующих отделами. Разумеется, все они (заведующие двумя научно-исследовательскими отделами И.П. Осипова и Р.З. Зотова, зав. Отделом редких книг Е.Л. Немировский, зав. Отделом каталогизации О.И. Бабкина) в один голос сказали, что это вранье и все сотрудники пользуются нужными им личными книгами.
На требования читателей теперь систематически следовали отказы с бессмысленной формулировкой «не по теме». Бессмысленной, так как хранитель не может вообще судить о границах научного замысла исследователя, но особенно возмутительной, когда решать берется дежурная, пусть даже заведующая залом, по объему своих знаний способная только выдать заказанные документы. Однако именно такой порядок стал последовательно внедряться в отделе.
Особенно решительно пресекалось копирование документов для исследователей. По нашим правилам, разрешение советским исследователям на фото-или ксерокопирование давал заведующий отделом.
И новая начальница, не желая ни в коем случае принимать положительное решение, беззастенчиво спрашивала у сотрудников: «Под каким предлогом нам ему отказать?» Из планов сотрудников была просто-напросто исключена такая функция, как консультации читателей о составе и содержании материалов. Понятно, какую помощь оказывал у нас читателю тот сотрудник, который сам описал интересующий исследователя архив или рукопись. Теперь это запрещалось и называлось «утечкой информации».
Довольно скоро обскурантистские тенденции Кузичевой начали сказываться и на такой важной сфере деятельности отдела, как приобретение новых фондов. Первый из запомнившихся случаев произошел уже в начале 1977 года. Наташа Дворцина закончила экспертизу и докладывала на Комиссии по комплектованию о пополнении небольшого фонда концертмейстера Большого театра Н.С. Клименковой. В фонде этом, как часто бывало, имелись не только ее личные документы, но и собранные ею произведения разных лиц. В данном случае, в частности, фигурировали Дудинцев и Солженицын. И тут Кузичева подняла шум и учинила докладчице допрос с пристрастием: с какой целью она предлагает оставить в фонде антисоветские материалы?! Впрочем, тогда нам удалось ее переспорить, материалы остались в фонде — разумеется, с будущим ограничением в доступе. Но не случайно мне теперь, когда я обратилась к соответствующим выпускам «Записок», чтобы проверить свою память, не удалось обнаружить вообще никакого упоминания об этом поступлении. Из-за такой частности предпочли вообще скрыть информацию о нем!
Второй случай был уже связан лично со мной и касался приобретения архива М.О. Гершензона.
Никогда не забуду иезуитского спектакля, устроенного Кузичевой на заседании нашей экспертной комиссии. «Специалистка по Чехову» не понимала или, скорее, не желала понимать значения архива выдающегося ученого и общественного деятеля, где, помимо документов о его днях и трудах, разносторонне отразилась русская общественная жизнь начала XX века. Это ее не интересовало. Зато она твердо помнила об участии Гершензона в сборнике «Вехи» и ни за что не хотела оказаться причастной к какому-либо признанию значения и самого ученого, и проклятого сборника. А в случае приобретения архива это было неизбежно: ей предстояло поставить свою подпись под написанным мною «Заключением» экспертной комиссии.
Именно поэтому она так резко и непристойно возражала членам комиссии, настаивавшим на приобретении архива, и пользовалась своим излюбленным оружием — политическими ярлыками. Это было одно из первых открытых столкновений с ней такого рода — и, слушая ее, люди с трудом верили, что такое может происходить/ нас. Именно тогда, мне кажется, она впервые употребила формулу, впоследствии неоднократно ею повторенную: «Я — боец идеологического фронта!»
Моих единомышленников — пусть по этому частному вопросу — в комиссии было тогда еще большинство, и Кузичевой не удалось нас перекричать. Тем более что мы вынуждены были полемизировать с ней, пользуясь той же политической демагогией, какая была свойственна ей. Архив все-таки приобрели, но стыд от участия в полемике на подобном уровне я испытываю до сих пор.
Не знаю, помнят ли это заседание другие его участники, — я никогда не смогу его забыть. Именно тогда я до конца поняла, какую чудовищную ошибку совершила, остановившись на этой кандидатуре моей преемницы, — хотя еще не осознала, что сама погубила дело своей жизни.
Пока я разбирала архив и занималась его экспертизой, прошло несколько месяцев; за это время Н.М. Гершензон-Чегодаева скончалась. Оформление шло уже на имя ее дочери Марии Андреевны Чегодаевой.
Описанием архива я занялась не сразу. Предстояло еще некоторое время работать в отделе, и я предложила сперва описать те документы из архива Герцена и Огарева, которые, как рассказано выше, удалось собрать (главным образом, в виде фотокопий из зарубежных хранилищ) за 18 лет трудов. Это заняло половину 1977 года, и только потом я взялась наконец за обработку архива Гершензона. Работала я с необыкновенным увлечением и удовольствием.
Первое время мне казалось, что я смогу и в этих новых условиях некоторое время продержаться в отделе. Помимо обработки архивных материалов, я была полезна Кузичевой во многих отношениях и охотно бралась за разные работы, которые могла сделать лучше других. Так, за эти полтора года я подготовила выставку о русско-итальянских научных связях, вела практику студентов истфака МГУ, у себя в отделе провела семинар молодых сотрудников, стараясь внушить им свои излюбленные идеи о высокой миссии архивиста. Кузичева со своей стороны не решилась отказать мне в возможности поехать на Пушкинскую конференцию в Тбилиси, где я сделала доклад о мемуарах Смирновой-Россет.
Но главной моей темой в тот момент стала жизнь и деятельность Гершензона. Эпоха, к которой относились документы его архива, была мне все-таки знакома недостаточно. Я отчасти соприкоснулась с ней, занимаясь архивом Ларисы Рейснер, но это было давно, а сама я тогда, как уже об этом упоминала, была еще в плену традиционных романтических представлений о революции. Теперь я смотрела на все уже другими глазами, более глубоко понимала расстановку общественных сил накануне крушения Российской империи и вполне созрела до мысли о том, что сборник «Вехи», оболганный в советской исторической литературе вслед за Лениным, назвавшим его «энциклопедией либерального ренегатства», был одним из важнейших событий предреволюционной эпохи — не услышанным никем, ни справа, ни слева, криком души, отчаянной попыткой предупредить общество о грядущей катастрофе. Никогда я столько не читала об этом времени, как в год, когда работала над архивом.
Архив был большой. По напечатанной уже после меня описи он состоял из 55 картонов, содержавших почти 3 000 единиц хранения. За год я успела описать их почти все. Когда мне пришлось все это в одночасье бросить, оставался не описанным один картон, куда я, как обычно делают архивисты, складывала до поры до времени немногие документы, не поддававшиеся сразу точному определению. До окончания работы с ними нельзя было еще печатать опись. В августе 1978 года, уходя из отдела, я сдала архив хранителям. Кроме упомянутого последнего картона, все материалы были полностью описаны на обложках единиц хранения.
Не сумев помешать ни поступлению архива Гершензона, ни описанию его мною, Кузичева, а потом Тиганова целых десять лет не давали никому возможности довести работу до конца! Это позволяло им числить архив среди необработанных и не выдавать его исследователям — что совершенно соответствовало их политической тактике.
Архив этот вернулся в группу обработки только в 1988 году и был поручен сотруднице Т.М. Макагоновой. Не знаю, что она могла делать с почти полностью обработанным архивом в течение двух лет, так как описание материалов из последнего картона могло потребовать максимум двух месяцев. Скорее всего, занималась необходимым в этом случае самообразованием и изучала архив для дальнейшей работы. В начале 1989 года, как пишет Макагонова (Записки Отдела рукописей. Вып. 50. С. 59), она полностью закончила обработку архива и писала обширный обзор для публикации в «Записках».
Однако опись архива не печаталась еще целый год. Она поступила в хранение только в 1990 году. А значит, не расставлялись и карточки в генеральный именной каталог отдела — не знаю, расставлены ли они в нем теперь. Обзор же архива не печатали еще много лет — до 1995 года. Да и напечатали лишь часть обзора, охватывающую творческие рукописи Гершензона. Продолжения не последовало. Таким образом, и теперь Отдел рукописей ухитряется утаивать от исследователей необыкновенно ценную информацию, содержащуюся в столетней давности переписке ряда выдающихся деятелей начала прошлого века. Сменявшим с тех пор друг друга, но одинаково мракобесным руководителям отдела нельзя отказать в политической последовательности!
Но вернусь снова к происходившему в Отделе рукописей в 1977–1978 годах.
Кузичева извлекла уроки из схватки по поводу архива Гершензона: состав Комиссии по комплектованию был в значительной части обновлен. Как мы писали потом в первом нашем обращении наверх, «в отделе сформировался курс на сужение его собирательской деятельности. А. П. Кузичевой не присуще чувство ответственности за возможную гибель ценных для истории материалов, еще не поступивших на государственное хранение. Предлагаемые отделу материалы не раз отклонялись вопреки заключениям экспертов-специалистов отдела. Поставлены были под сомнение выработанные многолетним коллективным опытом критерии ценности — при отсутствии каких-либо иных критериев».
Поставленная новым руководством цель максимально возможного ограничения выдачи рукописей исследователям достигалась, помимо постоянных необоснованных отказов, резким сокращением часов работы читального зала.
Если раньше он, как и вся библиотека, работал с утра до вечера без выходных (76 часов в неделю), то теперь был открыт в одну смену с выходным воскресным днем (48 часов в неделю). Кузичевой, вечно талдычившей о сохранности, сотрудники не могли втолковать, что именно сохранность и ухудшается в таких условиях: рукопись приходится выдавать читателю много раз, так как он не успевает ее использовать. Циничным повседневным лозунгом, выражавшим внедрявшееся Кузичевой пренебрежение к нуждам исследователей, стала фраза одной из ее заместительниц Сидоровой: «Читатель перебьется, ученый подождет».
В начале 1978 года были подготовлены и утверждены директором новые правила работы исследователей в Отделе рукописей, узаконившие административный произвол в допуске к рукописям, — первый, но далеко не последний документ такого рода. Следующие правила, подготовленные уже Тигановой, были еще более свирепые. О них я еще скажу.
Сама обстановка в коллективе стала чудовищной. Куда девалась милая и скромная молодая «чеховедка»?! Теперь это была вооруженная до зубов партийной демагогией мрачная карьерная дама. Уже не могла идти речь о том, чтобы переубедить Кузичеву или где бы то ни было критиковать действия ее самой и ее ближайших помощниц, таких, как Тиганова и Сидорова. Постоянной стала дискредитация всего, что ранее делалось в отделе, и травля лучших специалистов. «Нам не нужны генераторы идей, — заявляла Кузичева, — а писать обложки может любая грамотная девочка!» Люди начали уходить или подыскивать себе другое место. За несколько лет коллектив отдела на три четверти обновился. И это в архивном учреждении, где квалификация приобретается лишь через десятилетие — так трудоемко овладение профессией археографа. Складывавшийся годами высококвалифицированный научный коллектив был разгромлен. На протяжении двух последующих десятилетий каждое новое его пополнение оказывалось еще хуже предыдущего.
В начале 1978 года, не выдержав постоянных преследований и клеветы, из отдела вынужден был уйти Ю.А. Неволин. Его конфликт с руководством достиг такого накала, что Кузичева не просто добивалась его ухода, но угрожала уголовным преследованием за будто бы присвоенные им материалы, принадлежащие отделу (имелось в виду всего лишь, что он для своего каталога фотографировал миниатюры и заставки рукописей). В марте 1978 года она на собрании отдела, полагая, что Неволин отсутствует, заявила, что он в беседе с нею это признал. Но он уже вошел в комнату, слышал ее слова и тут же обвинил ее во лжи. После этого работать далее в отделе было ему уже невозможно.
Очередной шум поднялся вокруг ухода из отдела Жени Бешенковского. Намереваясь эмигрировать в Америку, он заблаговременно уволился из библиотеки. Но когда потом стало известно об его отъезде, главный удар Кузичевой и, разумеется, Тигановой обрушился на Зимину. Бешенковский был учеником ее мужа и не только работал у нее в группе, но постоянно, как и все ученики Зимина, бывал у них дома. Меня это задело только косвенно: не замедлили припомнить, что я поощряла его научную работу над «Политикой» Н.И. Тургенева.
После этого, как рассказывала Г.И. Довгалло, с которой делилась своими переживаниями К.И. Бутина, к последней, тогда секретарю парторганизации отдела, пришла Тиганова с заявлением: «Теперь будем снимать Зимину!» «Через мой труп!» — ответила Бутина. «Положишь партбилет!» — угрожала Тиганова. Но Бутина не сдалась. Тогда две «гестаповки» пошли иным путем: 13 июля 1978 года Сикорский подписал подготовленный ими приказ «О совершенствовании структуры Отдела рукописей». По этому приказу в отделе создавались два сектора: хранения и использования фондов и комплектования и научной обработки фондов. Ликвидировалась, таким образом, сама группа — архивная, которой заведовала Зимина, а во главе нового сектора была поставлена доктор наук Ю.И. Герасимова (впоследствии, уже в январе 1979 года, сектор снова разделили на две группы и архивной группой стала заведовать Гапочко).
Для характеристики поведения Кузичевой в отношении Зиминой не могу не привести еще один факт. В феврале 1980 года отмечалось шестидесятилетие А.А. Зимина, тогда уже тяжело больного, и Валентина Григорьевна взяла отпуск на несколько дней за свой счет. Но случилось так, что в последний из этих дней он скончался. Естественно, она не смогла выйти на другой день на работу. Когда же она через три дня, назавтра после похорон, пришла в отдел, бессердечная эта женщина сказала ей только одно: «Вы не подали мне просьбу об еще трех днях отпуска» — хотя они в этом случае полагались Зиминой по закону.
Сменилось руководство и в секторе хранения. Еще в конце 1977 года Г.Ф. Сафронова, не видя для себя возможности работать в новых условиях, сама попросила перевести ее в группу учета (где и работала потом до 1981 года, когда ушла совсем). На ее место Кузичева пригласила тоже примечательную фигуру — Т. Г. Деревнину. Она была ученицей Петра Андреевича Зайончковского; когда она окончила аспирантуру, он надеялся, что я возьму ее к себе в отдел. Не знаю, что именно меня остановило, но она была мне почему-то несимпатична, и я отказала ему. Она работала в нашей библиотеке в отделе комплектования и все еще надеялась, что я передумаю. При Кузичевой она стала главным хранителем Отдела рукописей. В свете того, что произошло с ней потом, это был уникальный выбор: не каждому случается доверить драгоценные фонды клептоманке! Но даже это сошло им с рук!
Разоблачение Деревниной произошло уже без меня, очевидно в 1979 году, но история была настолько удивительной, что мне тут же о ней рассказали. Она работала в одной комнате с В.В. Огарковой, заменившей в группе комплектования К.И. Бутану, которую после событий 1978 года (о них далее) перевели в другой отдел библиотеки. А по своей работе Деревнина значительную часть времени находилась в соседней комнате — помещении остальных хранителей. Вскоре все работавшие в этих двух комнатах сотрудники (особенно часто — Огаркова, жена высокого военного чина и поэтому богатая) стали замечать, что у них пропадают деньги и вещи. Тиганова, заменявшая ушедшую в декретный отпуск Кузичеву, предприняла решительные меры. Когда у Огарковой еще раз исчезла из кошелька довольно крупная сумма, Тиганова обратилась в угрозыск, и к дню следующей получки в сумочку Огарковой заложили ампулу с красящим веществом, которая должна была лопнуть, если сумочку откроет посторонний. Так все и случилось: воровка была залита краской, полностью уличена, отдана под суд и получила срок. Не знаю ее дальнейшей судьбы. А скандал, конечно, получился невероятный — не знаю, использовала его Тиганова или нет для последующего отстранения Кузичевой от заведования отделом.
Я занималась архивом Гершензона, изо всех сил стремясь закончить работу, написать обзор и уйти совсем из отдела. Бьшо слишком тяжело своими глазами наблюдать, как легко, оказывается, разрушить то дело, на которое ты положил всю жизнь. Но весной 1978 года мы все-таки решили попробовать остановить этот процесс.
Время для подобной акции было мало подходящее: шел период глухого застоя. Новая редакция конституции, принятая в октябре 1977 года, в специальной (6-й) статье закрепила «руководящую и направляющую» роль КПСС. Особый указ Президиума Верховного Совета СССР определял административную ответственность «за нарушение правил охраны и использования памятников истории и культуры». К этому документу можно было прибегать и во благо и во зло — в зависимости от цели. Но внешне было тихо — ни шумных взвизгов в прессе, ни политических процессов. И показалось, что можно попробовать защитить свое важное культурное дело.
Тут надо вспомнить фигуру Георгия Поликарповича Фонотова. Довольно известный тогда (да и до сих пор, думаю) в библиотечных кругах, человек этот в 70-е годы был заместителем В.В. Серова в министерском Управлении библиотек. Я была довольно давно с ним знакома, встречалась на разных заседаниях, на нашем библиотечном Ученом совете, членом которого он, кажется, был или просто туда приглашался. Он казался человеком разумным и более или менее порядочным.
В сложившейся у нас ситуации я решила, что стоит посоветоваться с ним. Сейчас, возвращаясь памятью к этому эпизоду, я начала спрашивать всех, с кем беседовала о прошлом, обращались ли мы сперва к своему руководству, к дирекции библиотеки. Сама я ничего подобного не помнила. Помнила только Мариэтта: она и ходила к директору — но разговор был безуспешен. Сикорский сказал ей: «Делайте шаги, я вас прошу, навстречу молодому руководителю». Думаю, что с самого начала, а особенно после утверждения дирекцией новых правил обслуживания читателей нашего отдела, говорить с руководством ГБЛ не имело никакого смысла. Жаловаться уже приходилось не только на Кузичеву, но и на поощряющих ее Соловьеву и Сикорского.
После долгих колебаний я позвонила Фонотову и попросила о свидании. Вероятно, Серов был в отпуске или долго болел — иначе нельзя объяснить, почему я миновала его и во всей последующей истории он никак не фигурировал. Мы беседовали с Фонотовым очень долго, часа два. Я сразу попросила его оставить в стороне щекотливость моего положения, когда я подвергаю критике действия своей преемницы, которую сама выдвинула, и поверить, что у меня нет какой бы то ни было ревности и личных амбиций. Что дело идет о гораздо более общих проблемах, важных для развития науки и культуры. Казалось, он очень хорошо меня понимает и сочувствует. Выслушав, задумался и сказал, что готов помочь, — у него есть с кем посоветоваться и в отделе агитации и пропаганды ЦК, и в отделе культуры (библиотека наша, как и другие учреждения культуры, подчинялась сразу двум Отделам ЦК: и культуры, и агитпропу). Через несколько дней он сообщил, что рассказал там о происходящем, — его просили передать нам, чтобы мы обратились туда с письмом, изложив все наши претензии к новому руководству. Уже не очень-то и новому: это было весной 1978 года, и, значит, Кузичева заведовала отделом больше полутора лет.
Мы начали сочинять свое письмо — первое из многих обращений сотрудников Отдела рукописей в разные инстанции, написанных уже без моего участия, в разном составе авторов, — но одинаково, вплоть до нынешнего дня, в лучшем случае безрезультатных, а в худшем, как в этом первом случае, — принесшем лишь вред.
Письмо это и материалы созданной адресатом для расследования комиссии тщетно пытались для меня разыскать в РГАНИ (бывшем архиве ЦК КПСС).
Текст письма, конечно, сохранился в наших личных архивах. Сохранилась даже некоторая его «творческая история»: есть первоначальный текст на машинке с правкой рукой Мариэтты и второй экземпляр машинописного текста, учитывающий уже эту правку. Исправления в основном подчеркивают бюрократически-авторитарный, антинаучный характер всего «нового курса» руководителя отдела.
Воображаю, с каким недоумением и возмущением (а скорее всего, с радостью: подставились!) читали это письмо в ЦК. Начать с того, что оно занимало 8 страниц: объем, недопустимый при обращении в Инстанцию. Это само по себе было уже дерзостью. Не полагалось затруднять высоких адресатов чтением более чем одной, максимум — двух страниц. Главное же было не в этом. Хотя в письме содержались все положенные по партийному этикету слова о достижениях советской культуры, об «особом внимании партии и правительства к проблемам культурного наследия», выразившемся, в частности, в недавно принятом законе об охране и использовании памятников истории и культуры, о «лучшихтрадициях советского архивного дела», — по существу оно было открытым выражением того, как мы понимали задачи и традиции архивистов. Это был развернутый манифест: не охранительство, не система запретов, а максимальная информированность общества (пусть речь идет только об ученых, о лучшем умственном слое общества!) и широкий доступ его к документальным источникам.
Пункты обвинений, предъявлявшихся авторами письма Кузичевой, были следующими:
1. Ее действия противоречат упомянутому закону, суть которого в неразрывной связи собирания и сохранения документов, с одной стороны, их пропаганды и оптимального научного использования — с другой. Она же сводит дело только к охране.
2. Сужение собирательской работы. Отклонение материалов вопреки мнениям экспертов и разработанным многолетним опытом критериям, на основе собственных «волюнтаристских» решений. Употреблен был именно этот термин, принятое тогда бранное слово.
3. Отказы читателям в доступе к документам — главным образом, с формулировкой «не по теме», свидетельствующей лишь о некомпетентности и бессмысленном охранительстве.
4. Запрет консультаций для читателей о составе и содержании фондов. Сворачивание копирования материалов по заказам читателей. Все это, писали мы, «противоречит закрепленному в конституции праву граждан на пользование достижениями культуры, обеспеченным общедоступностью ценностей отечественной и мировой культуры, находящихся в государственных фондах».
«Эк, куда хватили!», — захотелось мне сказать, когда я сегодня перечла эти строки. Решили «качать права», требовать общедоступности документальной правды! И где? В государстве, фундаментом которого была ложь. И когда? В то оказавшееся последним десятилетие этого государства, когда правившая им так называемая партия, во главе с осмеянным в сотнях анекдотов маразматиком, а потом сменявшими друг друга доходягами, прилагала последние судорожные, но жестокие усилия, пытаясь отодвинуть свой конец.
Все остальное, что мы ставили в вину новой руководительнице отдела: пренебрежение к научным кадрам (лозунг «нам творческие люди не нужны!»), месть за критику, келейность решений и т. п. — имело уже второстепенное значение.
Мы долго старались теперь общими усилиями восстановить в памяти перечень тех девяти человек, которые подписали письмо. Выбирать их было не просто. Исключалась прежде всего я сама — чтобы сразу отсечь всякие личные мотивы. Хотя, конечно, этот камуфляж не имел ни малейшего значения: ведь адресаты знали, что именно я встречалась с Фонотовым и, следовательно, была инициатором обращения к ним. К большому ее смущению, все согласились, что надо исключить Наташу Зейфман, — чтобы не оттолкнуть сотрудников ЦК просто из свойственной им антисемитской реакции. А дальше — обратиться с предложением подписать такое письмо можно было уже далеко не ко всем. В результате письмо подписали: В.Г. Зимина, М.О. Чудакова, Ю.П. Благоволина (архивная группа), Н.Б. Тихомиров, А.Д. Червяков, Л. Грязина (группа рукописных собраний), Г.И. Довгалло, И.Е. Березовская, A.M. Леонтьева (группа читального зала и справочного аппарата). Письмо, несомненно, подписали бы еще два члена группы собраний — Неволин и Щербаче-ва. Но первый только что уволился из отдела, а вторая находилась в декретном отпуске. Среди подписантов не представлены оказались только хранители. Г.Ф. Сафронова уже к их числу не принадлежала, ничего о письме не помнит и поэтому предполагает, что отсутствовала в это время. Ее бывшая помощница Л.П. Балашова по своему характеру никогда бы не решилась подписать — и предлагать ей не следовало. Не обратились мы и к зав. группой комплектования К.И. Бутиной, которая в это время была секретарем парторганизации отдела и — внешне, во всяком случае — поддерживала новое руководство (упомянутое выше столкновение ее с ним произошло позже).
Письмо было отправлено, и мы с надеждой стали ждать результатов.
В это самое время, в мае 1978 года, ушла из отдела Мариэтта Чудакова. Оставаться здесь долее для нее не было ни возможности, ни смысла. Она имела право на отпуск для завершения докторской диссертации — требовалось одобрение работы научным советом отдела. Однако Кузи-чева, совершенно не желая пополнить ряды самых авторитетных своих оппонентов доктором наук, под разными надуманными предлогами откладывала обсуждение. Так «стимулировали» ее уход. Кончилось тем, что Сикорский вызвал Мариэтту к себе и сказал: «Или вы сегодня подаете заявление о переводе в Отдел редких книг, а завтра я ставлю вопрос о вашей диссертации на ученом совете библиотеки и вы получаете отпуск, или этот вопрос откладывается на совершенно неопределенное время». Мариэтта, как она рассказывала, написала заявление в отдел кадров в такой редакции: «В ответ на ваш запрос сообщаю, что в сложившейся ситуации я не возражаю против перевода в Отдел редких книг».
Кузичева и Тиганова добились своего: оппозиция была обезглавлена. Мое положение оставалось крайне щекотливым: что бы я ни сказала, это трактовалась как нездоровая ревность к преемнице. То же примерно относилось к Зиминой.
Я так и не знаю, обманывал ли меня с самого начала Фонотов, обещав свою поддержку и намереваясь будто бы побудить к этому своего знакомого, инструктора ЦК А.И. Пашина, или он был честен, а уже Пашин усмотрел в его рассказе лакомую возможность освободить место Сикорского — для себя ли или, скорее, для своего приятеля Карта-шова (который и стал следующим директором). Так, кстати, думал сам Сикорский. Года через два, встретив меня как-то в Доме ученых, он, протянув обе руки, сказал: «Мы оба были жертвами». Я, не подав ему руки, ответила: «Возможно. Но я пала жертвой, потому что боролась, а вы — потому что струсили и сдались». Вполне возможно, впрочем, что это была просто аппаратная интрига, позволявшая Пашину заработать новые очки в завоевании себе карьерного пространства. Многое зависело от того, что за письмо мы напишем. Мы'же сделали все, чтобы предоставить ему эти гипотетические очки.
У читателя может создаться впечатление некоторой нашей наивности или простодушия. Нет, мы были трезвыми, опытными людьми. Но неустойчивость, непредсказуемость ощущалась в самой атмосфере времени. Никогда нельзя с достаточным основанием предугадать, чем обернется тот или иной поступок. Сама власть дробилась, ее телодвижения стали неопределенны и хаотичны, иногда даже смехотворны (вспомним, например, несколько более позднюю охоту за служащими, оказавшимися в рабочее время на улице). В этих условиях вы могли неожиданно потерпеть серьезную неудачу на каком-то пустяке, а в другом, гораздо более важном случае одержать уже совсем неожиданную победу. Напомню хотя бы описанный мною, совсем недавний тогда наш успех в борьбе за публикацию обзора архива Булгакова. Так и тут. Никто из нас не думал, что в учреждении, куда мы писали, кого-то волнуют те же проблемы науки и культуры, что и нас. Но допускали, что им почему-либо окажется выгодным нас поддержать. На эту мысль наводила реакция Фонотова на мои ламентации. Письмо же, конечно, следовало писать иначе, не столь явно демонстрируя свои убеждения, а главное, насытив его непробиваемой партийной демагогией. Одним словом, нужно было бы опуститься до уровня кузичевых и тигановых, хотя, возможно, и это ничего бы не изменило. Но мы на такую попытку оказались неспособны.
И, конечно, мы вообще не затеяли бы обращения на самый верх, если бы знали то, что стало известно только теперь: в январе 1977 года Ю.В. Андропов, тогда еще председатель КГБ, направил в ЦК КПСС письмо «О планах ЦРУ по приобретению агентуры влияния среди советских граждан». Не ясно ли, что наше «благоволение к иностранцам» вполне подпадало под термин «агентура влияния», которым в тот момент наверняка то и дело оперировали в аппарате ЦК? А другое письмо того же Андропова, направленное в ЦК в феврале 1977 года и имевшее результатом специальное постановление Секретариата ЦК, гласило: «Спецслужбы и пропагандистские центры США активизировались в отношении тех лип, которые работали на важных государственных и партийных постах, с тем, чтобы во враждебных нашей стране целях завладеть их архивами, дневниками и воспоминаниями». Конечно, в Отделе рукописей не было архивов таких лиц, но очевидно, что это постановление делало подозрительными любые наши сношения с иностранными учеными.
Через некоторое время до нас дошел слух о том, что в библиотеке работает комиссия ЦК, присланная для расследования по нашему письму. Именно слух, так как не только со мной, что было бы естественно, но и с авторами письма никто не беседовал. Комиссия, как выяснилось позже, состояла из уже упоминавшегося Пашина и совершенно неизвестного мне сотрудника Министерства культуры Зайцева. Комиссия сидела в парткоме и приглашала туда для бесед только наших оппонентов. Вся «работа» ее продолжалась три дня.
Я не могу сама свидетельствовать о происходившем далее: меня так и не допустили пред светлые очи этих ревизоров. Я даже не знаю, как выглядел пресловутый Пашин, хотя знаю о нем немало. Непотопляемый, как и большинство рядовых цековских функционеров, сегодня он принадлежит к компании библиотековедческих «корифеев», оккупировавших небезызвестный Институт культуры в Химках. Как и другие творцы долголетнего упадка, постигшего главную библиотеку страны (Карташов, Фенелонов и прочие), теперь этот отставной партийный функционер обучает там молодое поколение сеятелей культуры.
А о том, какую роль он играл в те годы, командуя по должности учреждениями культуры, я узнала, кроме собственного опыта, из совершенно неожиданного источника. Недавно мне попалась книга воспоминаний К. Г. Левыкина, который в 1976–1992 годах был директором Исторического музея. Простодушное это сочинение — подлинный автопортрет человека, целиком принадлежащего своему времени и ограниченного партийной идеологией, но человека субъективно честного и поэтому не пытающегося как-то приспособить к сегодняшним взглядам свои тогдашние действия.
Став директором, Левыкин вскоре должен был найти кандидатуру на место уходившей на пенсию знаменитой Марфы Вячеславовны Щепкиной и умудрился назначить изгнанного из другого отдела музея в результате острого конфликта с коллективом хама и юдофоба И.В. Левочкина. Левыкин так рассказывает об этом: «Там заведующего не могли принять еще и за то, что он очень откровенно заявил себя антисемитом, борцом за великодержавные традиции музея». Конфликт, естественно, продолжился и в Отделе рукописей и кончился тем, что Левочкину пришлось совсем убраться из музея. Тем не менее автор воспоминаний, по его словам, и сейчас убежден, что не совершил ошибки, назначая подобного человека руководителем одного из важнейших подразделений музея.
Так вот, в его мемуарах немало места уделено как раз фигуре Алексея Ивановича Пашина, постоянно доставлявшего множество неприятностей даже столь преданному партийным предписаниям директору времен застоя, каким был Левыкин, — и именно в те же годы, когда Пашин расправлялся и с нашим Отделом рукописей. То, в 1979 году, ему показалось, что на выставке к 325-летию объединения Украины с Россией преувеличен вклад Украины в советскую экономику, и он тут же донес своему начальству в ЦК об этих «опасных тенденциях» руководства музея. То, уже в 1985 году, он усмотрел в партизанской газетке, экспонированной на выставке к сорокалетию Победы, имя Берии среди «почтенных», по словам Левыкина, имен вождей и, страшно довольный своей бдительностью, потребовал немедленно снять экспонат. Лишь один раз — и это уже просто художественная деталь — партийный функционер оказался в затруднительном положении: именно в тот день, когда он очередной раз явился в музей, чтобы подвергнуть цензуре выставку «Единый могучий Советский Союз», начал бродить не подтвержденный еще слух о кончине Брежнева, и Пашину пришлось решать, оставить ли в первом ее разделе типа «Партия — наш рулевой» сочинения Леонида Ильича рядом с сочинениями Ленина, или следовало немедленно от них избавиться. Левыкин с юмором описывает мучительные колебания Пашина — тем более мучительные, что нельзя было сказать вслух об этих смутных сведениях. «Наконец он выдавил нерешительно: "Как-то неудобно"», — пишет Левыкин, — и предпочел переставить сочинения Брежнева на всякий случай на нижнюю полку. «Очень опытным был этот ответработник ЦК КПСС», — заключает мемуарист.
Но, повторяю, меня на заседание комиссии Пашина не пригласили, я его в глаза не видела и поэтому предоставлю здесь слово Мариэтте Чу-даковой. В письме в редакцию («Литературной газеты»?), написанном, что видно из контекста, в первой половине 1984 года, она рассказала об этом довольно обстоятельно. Вот что она писала.
«Через две — три недели после отправки письма мы узнали, что в библиотеке работает комиссия по нашему письму. Мы ждали, когда будут разговаривать с каждым из нас, со всеми сразу или с кем-либо. Однако никаких встреч с членами комиссии не последовало.
Мы были вызваны в партком библиотеки. Долго ожидали в отдельной комнате, думая, что вот сейчас мы встретимся с членами комиссии. Увидели мы их только за столом заседания, где уже сидело все руководство отдела и те, кто его поддерживал. Началось заседание. Нам предложили высказываться. Выступил каждый из авторов письма. Приводили множество фактов. Говорили, среди прочего, о том, что слова о пропаганде наших фондов были изъяты новым руководством даже из пунктов соцсоревнования, что это важное слово в обиходе отдела прочно заменено словами "утечка информации", что новых сотрудниц отдела обучают: "чем больше отказов читателю, тем лучше", а зав. отделом не стесняется обращаться к сотрудникам со словами: "Под каким предлогом я ему откажу?" Мы говорили о начавшемся разгоне кадров, о воспитании у молодежи пренебрежительного и даже презрительного отношения к науке ("нам не до науки") и к исследователям-читателям, о том, как в коллективе буквально вытравляется воспитанное в нем прежде чувство причастности к науке, к большой культуре. Если раньше каждый сотрудник чувствовал, что он в той или иной степени — участник большого культурного дела, то теперь функции каждого сводились к "выполнению распоряжений" руководства, и это всячески подчеркивалось.
Не буду перечислять большого количества поднятых важных вопросов, имеющих значение для общих задач культуры, науки, поощрения инициативности членов общества и т. п.
В выступлениях руководства отдела ни один факт опровергнут не был. Выступление Л.В. Тигановой носило эмоционально-оценочный характер ("После чтения этого письма хочется принять ванну"), А.П. Кузичева вместо ответа на упреки, адресованные ей, выдвинула бездоказательные обвинения, направленные против прежнего руководства отдела.
Выступление А.И. Пашина целиком брало под защиту руководство отдела. Не оспорив ни одного приведенного нами факта, председатель Комиссии бросил, тем не менее, обвинение авторам письма в дезинформации ЦК и не без цинизма сказал: "Ну вот, вы пожаловались в ЦК — это у нас высшая инстанция, больше вам жаловаться некому!"
Понятно, что после этого раздавались предложения перевести авторов письма в отдел обслуживания или хранения ("Поработали в хорошем отделе — пусть поработают на тяжелых участках") и т. п.
Судьба каждого из авторов письма в последующие годы так или иначе свидетельствовала о происходящем, была следствием происшедшего».
Выслушав рассказ об этом заседании от вернувшихся оттуда своих товарищей, я поняла, что должна немедленно уходить из отдела. Как ни искушены мы были в советских нравах, но стали уже позабывать о 30-х и 40-х годах и не могли себе представить, чтобы в наше время можно было предоставить слово обвинителю и, хоть для приличия, не потребовать объяснений от обвиняемого. Зная хорошо методы Кузичевой и Тигано-вой, я могла ожидать от них любой провокации. Кампанию против нас, и конкретно против меня, они могли бы завершить эффектной пропажей чего-нибудь особенно важного из находившихся у меня в обработке материалов.
Как ни жалко было бросать почти законченное описание архива Гершензона, но идти еще и на такой риск я не могла. На следующий день, даже не начав еще оформлять свою пенсию, я положила на стол Кузичевой заявление об уходе и предложила хранителям принять от меня архив. Я прямо сказала им, что они головой отвечают с этой минуты за его сохранность — ибо мало ли что взбредет в голову сотворить нашим начальницам. И они меня поняли. Еще через день я разобрала свой стол, предъявила Кузичевой личные бумаги, попросив у нее разрешение на вынос, и увезла их домой.
Наступил последний день моей работы, 23 июля 1978 года Сначала я собиралась оставаться, как полагалось, до конца рабочего дня. Но потом Наташа Зейфман мне шепнула, что Гапочко и Сидорова (последняя была в это время заместительницей заведующей и сидела в бывшем кабинете Кудрявцева), уже отвратительные мне клевреты Кузичевой, хотят придать моему уходу некоторую форму приличия, собрали деньги и послали кого-то за цветами. Уж этого я не могла им позволить. Я только накануне подписывала у Сидоровой «бегунок» — обходной лист, без которого нельзя было получить последнюю зарплату, и она не отказала себе в хамском удовольствии сгонять меня лишний раз на другой этаж за визой к хранителям, как будто было недостаточно моих слов о том, что они приняли у меня архив Гершензона.
Уговорившись с Наташей, я ушла в середине дня, потихоньку помахав ей на прощанье рукой. Помню сложные чувства, владевшие мной, когда я в середине этого жаркого летнего дня непривычным для себя образом оказалась не на работе, сошла с троллейбуса у Дома обуви, купила на лотке какие-то особенно сочные и вкусные сливы и, медленно идя дальше пешком домой по Ленинскому проспекту, ела их на ходу. Тут было вместе и торжество от того, что удалось не допустить ничего недостойного, и небывалое ощущение свободы, и горькое сознание того, что весь мой многолетний труд завершился этим надругательством. Но то ли еще ждало меня впереди! Как удивилась бы я тогда, если бы узнала о будущем!
Чтобы закончить описание происходившего тогда, надо упомянуть о существенной, пропущенной мною подробности: Кузичева была беременна. Весной, когда мы сочиняли свое письмо, мы об этом не знали. Если бы знали, то, может быть, поступили бы как-то иначе. Это обстоятельство, став летом очевидным, играло пагубную для нас роль. Во-первых, оно давало возможность упрекать авторов письма в ЦК в безжалостном садизме по отношению к беременной женщине. Во-вторых, после расправы с ними и их единомышленниками оно открывало наконец не кому иному, как Тигановой, — по крайней мере на год — доступ к руководящему креслу. Так через месяц и случилось. Это был крах всех надежд. Окончательно наступало царство мрака.
Оказавшись в июле 1978 года пенсионеркой, я не желала оставаться на партийном учете в библиотеке: слишком гнусно вели себя в этой истории не только Сикорский и Соловьева, но и секретарь парткома Ларина. Еще накануне последнего своего рабочего дня я пришла к ней за открепительным талоном. Она сделала вид, что удивлена моим решением: обычно ветераны библиотеки оставались там на партийном учете. Но видно было, что на самом деле это ее радует. Мое присутствие на партийных собраниях только создавало бы ей лишние трудности.
Через пару дней я отправилась со своим талоном в райком. Мне предстояло далее числиться по месту жительства, т. е. в другом районе, что было даже удобно, так как освобождало от закрепленных за мной партийных дел. Но когда я пришла к своему инструктору отдела агитации и пропаганды Киевского райкома И.М. Ревиной, с которой давно сложились почти приятельские отношения, она ахнула и решительно отказалась снимать меня с учета. Спросив, какие мне предъявляла претензии комиссия ЦК, о работе которой она, конечно, знала, и узнав, что комиссия со мной не встречалась, она только спросила еще, почему же я ушла на пенсию. Я сказала, что не могу работать под руководством своей преемницы, с которой во всем не согласна, и ее это удовлетворило. Однако она предложила мне прежде, чем решать вопрос о моем учете, встретиться со вторым секретарем райкома А.Д. Лужковой, тоже достаточно хорошо меня знавшей. Там повторилась та же беседа. Лужкова предложила мне поработать два месяца в любом научном учреждении, находящемся в Киевском районе (по тогдашнему трудовому кодексу, пенсионеры имели право, сохраняя пенсию, работать два месяца в году), что позволило бы мне стать туда на партийный учет. Я прямо из ее кабинета позвонила С.А. Макашину. Ответ, конечно, был положительным — я и так фактически участвовала в подготовке к печати герценовских томов «Литнаследства», — но он просил обращения райкома по этому поводу к его начальству. Так я стала на ближайшие годы нештатным сотрудником Института мировой литературы. Каждый год меня оформляли на два месяца, я все время так или иначе помогала Макашину, и шесть лет принадлежала к институтской партийной организации. Все эти годы я продолжала заниматься пропагандой в Киевском районе и вполне преуспевать на этом неблаговидном поприще.
Происходившее вскоре после бурных событий 1978 года имело сторону внешнюю, то есть то, что доходило до сотрудников Отдела рукописей, а через них и до меня, и сторону истинную, настолько скрытую, что мы узнали о ней лишь через несколько лет, а многие подробности — только теперь.
Внешне дело обстояло так: сотрудникам было объявлено директором, что на основании приказа Министерства культуры СССР, изданного по выводам комиссии Пашина, отдел закрывается на год для сплошной проверки наличия (как будто для этого были основания!) и для обработки всех еще не обработанных архивных фондов. Остальное содержание приказа оставалось неизвестным. Хотя вредность, да и просто невыполнимость приказа сделать (не только проверить, но и описать!) за год то, что по глубоко продуманным и утвержденным дирекцией же и ученым советом планам предстояло осуществить за 15 лет, были совершенно очевидны, Тиганова, сменившая ушедшую в декретный отпуск Кузичеву, рьяно приступила к исполнению.
Результаты нетрудно было предугадать. Отдел оставался закрыт не год, а полтора. Хотя библиотека в 1980 году рапортовала министерству о выполнении приказа, на самом деле отдел не смог с ним справиться: более 1 000 картонов (то есть примерно 500 000 листов документов) остались не обработанными, и этот хвост тянулся больший срок, чем было предусмотрено нашим перспективным планом (цифры указаны в решении дирекции по отчету Тигановой в 1983 году). Нечего и говорить о качестве описей фондов, составлявшихся в таком скоростном порядке: они были не только крайне примитивны в качестве научно-справочного аппарата, но не обеспечивали и тог самый учет, ради которого все это предпринималось. Во многих фондах даже не подсчитали количество листов в единицах хранения, не зафиксировали его на обложках.
Что же касается проверки наличия, то дело обстояло так. Несмотря на прямую заинтересованность в демонстрации и подтверждении пропаж всего причастного к этой истории руководства — от отдела до Пашина, — проверка показала: все на месте. Тиганова, которая не могла же лично осуществлять огромную проверку, была вынуждена поручить ее большой группе сотрудников — и это исключало возможность каких-либо махинаций. Поэтому все отсутствующие на месте документы постепенно обнаруживались — и в итоге никакие утраты не были зафиксированы. Акты проверки подписаны Тигановой и утверждены директором Карташовым 26 октября 1979 года. Результаты ее никогда не подвергались сомнению, и именно поэтому, когда через несколько лет меня исключали из партии, даже не пробовали пришить к делу какие-либо хищения или пропажи рукописей.
Однако в ряде последующих преследований не раз поднимался вопрос о будто бы имевших место пропажах материалов, конкретно — из архива Булгакова. Поэтому, чтобы не заниматься этим вопросом еще раз, скажу здесь же, что булгаковский архив, после полистного приема его Г.Ф. Сафроновой в 1978 году и проверки в 1979 году, проверялся еще трижды: в 1985 году М. Зотовой (акт утвержден 24 июля 1985 года главным хранителем Л.Н. Сколыгиной и зав. отделом Тигановой), в 1989 году (акт утвержден и.о. главного хранителя Пяттоевой и зав. отделом В.Я. Дерягиным), в 1996 году В.В. Абакумовой и А.Е. Родионовой (акт утвержден 20 января 1997 года и.о. зав. отделом В.Ф. Молчановым).
При всех проверках архив оказался в полной сохранности, что, как мы увидим, не помешало обвинять нас в хищениях из него.
Научной же работе в стране закрытие на длительный срок одного из крупных архивохранилищ нанесло ощутимый ущерб. Тормозились исследования в ряде институтов, сорваны были плановые сроки многих изданий. Но это, разумеется, никого не волновало, кроме самих ученых, терпеливо ожидавших, когда прекратится действие бессмысленного приказа. Как и все другие, я испытывала трудности в работе (мы с Сережей готовили тогда к печати первый том сочинений и писем М.А. Фонвизина, но, к счастью, до закрытия отдела успели скопировать те из печатавшихся в нем материалов декабриста, которые хранились в нашем отделе). И лишь много позже я поняла, как важна была именно для меня тогдашняя проверка наличия: только ее благоприятные результаты позволили мне потом успешно отвергать все обвинения о будто бы «раскраденных» в мое время или нелегально переданных за границу рукописях. Только она доказывает, что, если впоследствии окончательно подтвердятся значительные хищения, выявленные при новой проверке, производившейся уже в середине 90-х годов (о чем не раз писалось в прессе), то это означает, что они совершились именно при моих преемниках.
Так все выглядело, повторяю, внешне. Истинная же суть последствий комиссии Пашина, ставшая нам известной только в 1984 году, выразилась в специальном постановлении Секретариата ЦК КПСС, появившемся уже после моего ухода из библиотеки, 29 августа 1978 года. Примечательный этот документ, хранящийся в РГАНИ, теперь передо мной. Он озаглавлен «Об улучшении сохранности и использования книжных фондов, рукописных и архивных материалов библиотек и музеев страны», но на самом деле проблема сохранности в нем почти не затронута, а суть — только в преграждении доступа к документам, в особенности — иностранным исследователям. Преимущественно на этом, как я смогла выяснить только теперь, была сосредоточена и докладная записка в Секретариат ЦК, составленная по заключениям комиссии Пашина и подписанная заведующим отделом агитации и пропаганды Е. Тяжельниковым (также располагаю копией из РГАНИ).
Само Постановление — документ довольно короткий и настолько выразительный, что пересказывать и комментировать его не имеет смысла. Проще привести его здесь целиком. Вот что в нем говорилось.
1. ЦК КПСС считает недопустимым, что в Государственной библиотеке им. В.И. Ленина, в ряде музеев и библиотек были допущены факты небрежного хранения книжных фондов, рукописных и архивных материалов, нарушения установленного порядка ознакомления с ними. Это привело к злоупотреблениям в использовании указанных фондов, в том числе иностранцами (в копии постановления, сохранившейся в бумагах Министерства культуры СССР, последняя фраза подчеркнута. — С.Ж.).
2. Обязать Министерство культуры СССР разработать меры, обеспечивающие правильное использование книжных фондов, рукописных и архивных материалов в библиотеках и музеях страны. До 1980 года завершить проверку, обработку рукописей и архивов, хранящихся в Государственной библиотеке СССР имени В.И. Ленина.
3. Поручить ЦК компартий союзных республик, крайкомам и обкомам КПСС совместно с органами народного контроля обеспечить периодическую проверку состояния сохранности книжных и рукописных фондов в ведущих библиотеках и музеях страны.
4. Министерству культуры СССР, Главному архивному управлению при Совете Министров СССР совместно с Главлитом СССР и Академией наук СССР до 1 января 1979 года разработать нормативные документы, определяющие принципы использования, порядок и объем копирования рукописных и архивных материалов, находящихся в фондах библиотек и музеев, для советских и зарубежных исследователей.
К сожалению, я не знакома с теми нормативными документами, о которых идет речь в последнем пункте, но, судя по тому, какие порядки были везде, где мне приходилось заниматься в 80-е годы (кроме Отдела рукописей ГБЛ, конечно), их все-таки не удалось сделать такими, какие предполагало приведенное постановление.
Надо отметить, что в первоначальном варианте этого документа, составленном при подготовке заседания Секретариата ЦК и подписанном В. Костецким, М. Грановым и Э. Смирновым, он начинался с пункта, в окончательном варианте ставшего вторым. Весь же первый пункт окончательного варианта — о «злоупотреблениях» в Ленинской библиотеке — вписан от руки М.В. Зимяниным. В заседании Секретариата 29 августа 1978 года участвовали секретари ЦК М.А. Суслов, К.У.Черненко, И.В. Капитонов, М.В. Зимянин и Я.П. Рябов. Постановление рассылалось не только в союзные республики, крайкомы и обкомы КПСС, но и отдельным должностным лицам (Демичеву, Долгих, Тяжельникову и др.).
Особый же интерес в свете происходившего далее представляет докладная записка Тяжельникова. Перечисляя недостатки в Отделе рукописей ГБЛ, он утверждает, что фонды 30 лет не проверялись, не было полистного учета документов, что привело к утере ряда их (конкретно названы только две утраты: некоего письма И.С. Тургенева и архивного фонда Московского епархиального дома). «Из 744 фондов и коллекций, поступивших в библиотеку за годы советской власти, к настоящему времени 353 не обработаны», — сказано там далее. В этом абзаце, извлеченном, понятно, из итоговой записки Пашина, составленной, в свою очередь, по не дошедшим до нас письменным объяснениям Кузи-чевой и Тигановой, факты смешаны с ложью — как впоследствии постоянно поступала последняя. И проверка наличия фондов проводилась, хотя и медленно, и, разумеется, строжайшим образом велся при обработке полистный учет, — а в необработанных фондах его и не могло быть. И фонд Московского епархиального дома был при мне в целости и сохранности — иное было бы отмечено в акте сдачи мной отдела Ку-зичевой (фигурирует он и в перспективном плане обработки архивных фондов, утвержденном дирекцией в 1974 году; напомню, что все фонды, охваченные этим планом, как явствует из объяснительной записки к нему, просматривались de visu). Можно предположить, что начальницы специально куда-то его засунули, чтобы привести такой вопиющий пример утраты целого архивного фонда. А названные в записке 744 фонда (то есть все архивы, собрания рукописных книг и коллекции актов, хранившиеся в отделе) поступили вовсе не «за годы советской власти», а за все 116 лет, прошедших с открытия в Москве Румянцев-ского музея.
Что же до необработанных фондов, то Тиганова отлично знала, что в ОР применялись повышенные критерии обработанности и что только поэтому часть фондов оставалась с первичными описями, и не просто оставалась, а в ожидании полного научного описания, которое должно было осуществляться в соответствии с перспективным планом, утвержденным на ученом совете ГБЛ (см. с. 400–404). Знала, но, конечно, молчала, рассчитанно облегчая разгром отдела и дискредитацию прежнего руководства.
Забавнее всего совершенно анекдотическая новелла с упомянутой в записке Тяжельникова мнимой пропажей письма И.С. Тургенева. Разумеется, никакое письмо писателя не пропадало. Источником же этого примера — несомненно, приведенного в записке Пашина и перекочевавшего оттуда в записку Тяжельникова — было выступление на заседании комиссии Пашина в парткоме Ю.И. Герасимовой. Как рассказала мне присутствовавшая на заседании Ю.П. Благоволина, та упомянула, что в архивах, случается, нет писем, которые в принципе должны были бы там быть, — например, в архиве почт-директора А.Я. Булгакова почему-то нет известного по литературе письма к нему от Александра Ивановича Тургенева.
Легко понять, что ни Пашин, ни другие цековские чиновники слыхом не слыхивали ни о каком Тургеневе, кроме автора «Записок охотника». Так он и появился в качестве утраты в этом замечательном партийном документе.
Но главное — обвинения в том, что читателей допускали к необработанным фондам и к документам, «содержащим сведения, не подлежащие оглашению в открытой печати», — излагалось потом. Примеров последнего было два: выдача таких документов ГГ. Суперфину, «впоследствии осужденному за антисоветскую деятельность», и предоставление многим исследователям писем Н.В. Нальчикской к П.А. Кропоткину, использованных в книге Солженицына «Архипелаг ГУЛАГ».
Больше же всего в этой записке примеров копирования рукописей, в том числе из необработанных фондов, — и для советских исследователей, и для иностранцев. На первый взгляд, довольно трудно понять и почему отобраны именно эти случаи, и почему сочтены незаконными некоторые из них. Можно догадаться, например, почему из многих читателей, которые к этому времени пользовались уже архивом М.А. Булгакова, был выбран только ГС. Файман: о коварных замыслах Карла Проффера издать собрание сочинений Булгакова в США они еще не знали, к его читательскому делу десятилетней давности не обращались, а из более поздних дел выбрали, естественно, по тигановской черносотенной логике, еврея. Понятен и пример с копированием для американской стажерки X. Скотт рукописей из необработанного фонда В.Ф. Переверзева. Но понять, почему нельзя было копировать древние рукописные книги для названных в записке Тяжельникова советского исследователя Ква-чадзе и итальянского — Копальдо, просто невозможно.
Завершает этот список имя французского профессора Д.М. Шаховского, для которого копировались рукописи «эмигрировавшего из СССР писателя И. Шмелева». Написано так, будто речь идет о произведениях, созданных в эмиграции и не прошедших советскую цензуру. В действительности, как я уже рассказывала, у нас хранился только дореволюционный архив писателя.
Очевидно, что составительницы этой бумаги были еще не готовы по-настоящему к фабрикации серьезных обвинений. Комиссия Паши-на работала только три дня, и они подбирали подходящий для кампании материал просто из попавшихся на глаза недавних дел. А чего не хватало, выдумывали.
Любопытен в этом смысле приведенный в записке пример с письмами Н.В. Пальчинской. В «Архипелаге ГУЛАГ» Солженицын действительно дважды, в первой и третьей частях книги, возвращается к судьбе расстрелянного в 1929 году крупного инженера П.А. Пальчин-ского. Но никаких следов использования писем его жены к Кропоткину в ней нет. А, например, о хранившихся у нас мемуарах А.П. Скрипни-ковой, подробно пересказанных в «Архипелаге», составители записки не вспомнили. Они слишком плохо тогда- знали наши фонды. Впоследствии, как мы увидим, они подошли к делу более основательно и познакомились с делами о записи читателей, выдаче им и копировании документов за тридцать лет, начиная с 1956 года. И тогда уже накопали немало другого, для «органов» более привлекательного. Неудивительно поэтому, что преобладающей частью примеров, фигурировавших в записке Тяжельникова, потом уже не пользовались.
Изданный через несколько месяцев (28 ноября 1978 года) приказ Министерства культуры СССР, подписанный первым заместителем министра Ю.Я. Барабашем, был гораздо конкретнее, но еще удивительнее. Так, например, министерствам культуры союзных республик предписывалось до 1 апреля 1979 года «определить точный список библиотек и музеев системы Министерства культуры, хранящих редкие книги, рукописные и архивные материалы». У них до этого не было даже таких элементарных сведений! Но несмотря на их отсутствие, в том же пункте предписывалось ни много, ни мало, как провести проверку, обработку и учет всех имеющихся рукописных материалов и редких книг за… 9 месяцев, к 1 января 1980 года.
Во всех библиотеках и музеях приказ вводил специальных работников, несущих персональную ответственность за «правильное использование» рукописных и архивных материалов. До того же 1 января было приказано разработать и представить на утверждение министерства «Инструкцию по использованию и копированию рукописных и архивных материалов, находящихся в фондах библиотек и музеев для советских и зарубежных читателей».
Особый пункт, прямо обращенный к директору Библиотеки имени Ленина и предписывавший проверку и обработку фондов Отдела рукописей, — тот единственный пункт, который стал тогда известен его коллективу, — имел, однако, существенную оговорку. В приказе говорилось: «В целях лучшей организации этой работы установить график, определяющий порядок обслуживания рукописями крупных советских исследователей, работающих над плановыми темами (издание собрания сочинений писателей, публикация памятников древней письменности и др.), а также видных иностранных ученых, прибывающих в СССР в соответствии с планами научного и культурного сотрудничества». Видимо, Барабаш, сам в какой-то степени занимавшийся литературной критикой, все-таки соображал, что нельзя просто так закрыть на длительный срок доступ к рукописям. Кто такие «крупные» и «видные» ученые, оставалось, конечно, не ясным. Но важнее другое. Сикорский и Тиганова правильно рассудили, что их меньше всего станут карать за невыполнение этого «либерального» пункта приказа, и просто-напросто пренебрегли им.
Когда же отдел в 1980 году наконец открылся, то это уже было совсем другое учреждение, даже по сравнению с тем, каким он все-таки в какой-то степени оставался еще по инерции и при Кузичевой.
Отдел рукописей, долгие годы бывший родным домом для ученых, превратился в замкнутое, «режимное» учреждение с установившейся уже дурной славой в научной среде. Публикации отдела, раскрывающие содержание фондов: «Воспоминания и дневники XVIII–XX вв.», раздел «Новые поступления» в «Записках Отдела рукописей» — были подведены под рубрику «утечка информации» и объявлены «преступными». Я уже упоминала, что даже справочник по древнерусским рукописным книгам Тиганова объявила «навязанным» предприятием. Новые сотрудники подбирались исключительно по принципу единомыслия с начальством, их воспитывали в этих диких идеях. Росла внутренняя конфронтация остававшихся еще в отделе старых кадров с молодыми, хотя иные из последних, оглядевшись, тоже начинали кое-что понимать и включались в конфликт, длившийся потом целые годы. Недаром один из новых в отделе функционеров, защитивший когда-то диссертацию по делопроизводству, ближайший к Тигановой человек, Лосев, который не раз еще нам встретится, выступая в 1985 году на заседании партко-миссии горкома КПСС, где слушалась моя апелляция на исключение из партии, без всякого смущения и даже с гордостью заявил: «Мы уже десять лет боремся со своим коллективом!»
Получив поддержку с самого верху, «новый курс» Кузичевой и Тигановой развернулся в отделе с полным размахом. Целый ряд фондов перестали без всяких оснований выдавать исследователям. Предназначенная для них научно-информационная деятельность была практически прекращена. Печатный орган — «Записки Отдела рукописей» перестал быть ежегодным. Сначала интервал между выпусками сделался двухлетним, а с 1995 года они вообще не издавались, и последний из изданных до сих пор, 51-й выпуск увидел свет только в 2000 году Это позволяло не сообщать о новых поступлениях. Прекратились научные заседания, порваны были традиционные многолетние связи с научной средой. Закрыли постоянную выставку рукописных материалов, служившую не только музейной пропаганде памятников отечественной истории и литературы, но и учебному процессу гуманитарных факультетов МГУ и Историко-архивного института. Прекращены были археографические экспедиции, проводившиеся ежегодно в течение 20 лет и спасшие от гибели тысячи древнерусских рукописных книг. Тиганова при попустительстве Кузичевой различными способами продолжала тормозить работу над многотомным справочником о рукописных книгах, который в конце концов был сведен к кратким обзорам собраний.
Завершением же событий 1978 года стало снятие Сикорского в начале следующего года и назначение на его место доктора наук Н.С. Кар-ташова, известного в профессиональных кругах под прозвищем Коля-тракторист.
Новый директор совершенно соответствовал «новому курсу». Деятельность его вообще определяли только личные карьерные, часто примитивно корыстные цели, при полном пренебрежении истинными нуждами науки и культуры. А изданное перед его вступлением в должность партийное решение не просто подобную деятельность диктовало, но было вполне близко ему по духу. За десять лет своего директорства именно этот человек погубил библиотеку — погубил не только функционально, как научный и культурный центр национального значения, но и просто физически. Достаточно вспомнить судьбу жемчужины русской архитектуры — Пашкова дома, именно ему обязанного своим разрушением.
Я утверждаю все это не голословно: передо мной огромное, многостраничное Заключение Вневедомственной экспертной комиссии, обследовавшей библиотеку в декабре 1989 года по поручению Совета Министров СССР. На основании выводов комиссии Карташова и сняли — хотя убийственный этот документ требовал, в сущности, юридической оценки его деятельности. Но в 1979 году он лишь начинал. Первый же приказ Карташова в качестве директора был частью расправы с теми сотрудниками Отдела рукописей, кто подписал письмо в ЦК или ему сочувствовал.
Сюжет эпизода такой. Уже не работая в Отделе рукописей, но после комиссии Пашина, Мариэтта, зная, с кем имеет дело, добилась от Тига-новой справки следующего содержания: «Выдана настоящая в том, что все материалы рабочего стола и шкафа М.О. Чудаковой разобраны, возникшие в связи с разбором вопросы выяснены, написаны документы для методбюро, для комиссии по комплектованию, внесены добавления в описи и др. документацию отдела. Никаких претензий к М.О. Чудаковой Отдел рукописей не имеет. 28 августа 1978 г.»
В действительности же, как выяснилось потом, в хранение не поступила полученная ею задолго до этого единица хранения с письмами Пастернака. К отсутствию ее на месте, обнаружившемуся почти через год, оказалась причастна не столько она, сколько Наташа Зейфман, в свое время по ее просьбе получившая обложку у хранителей и расписавшаяся за нее. Когда рукопись заказал кто-то из читателей и отсутствие ее обнаружилось, та же Лидия Петровна Балашова нашла ее среди бумаг из архива Е.Н. Коншиной, ранее долго находившегося на экспертизе у Зиминой.
Все это объяснялось просто: Мариэтта помнила, что сдавала рукопись вечером, когда уже не было хранителей, и, как часто поступали, отдала ее Зиминой (заведовавшей группой, в которой она работала) с просьбой завтра им вернуть. А Зимина положила ее на свой стол и забыла.
В обычных условиях предмета для большого шума, в сущности, не было — разве пожурить Зимину за забывчивость. Но теперь все превращали в повод для расправы. Чудакова молчала как партизанка, не желая выдавать Зимину. Но Тиганова и без нее понимала, как все произошло. Результатом стала ее докладная записка директору с просьбой наказать Зейфман, Зимину и Чудакову. Просьба, несомненно, была поддержана Соловьевой, курировавшей Отдел рукописей, — вот до чего низко пала эта бывшая наша подруга! Однако нелепость этого взыскания, объявленного 17 июля 1979 года, была настолько очевидна, что уже осенью, с помощью опытного юриста, удалось добиться отмены выговора.
Следующий выпад нового директора — попытка помешать докторской защите Чудаковой — был парирован обращением последней в ВАК, и Карташову пришлось смириться с тем, что весной 1980 года она все-таки защитилась.
Известного уже исследователя, которому ученый совет самой библиотеки только что присудил степень доктора наук, было не так просто сразу после этого преследовать. Карташов не решился препятствовать ее переходу в Научно-исследовательский отдел библиотековедения, в сектор социологии чтения, которым заведовала В.Д. Стельмах, а вместе с ней работали такие в то время молодые, а теперь широко известные социологи, как Борис Дубин и Лев Гудков. Но, смирившись с этим, директор последовательно создавал такие условия, которые должны были вынудить ее расстаться с библиотекой совсем. Достаточно сказать, что ей отказывали не только в командировках на научные конференции, но и в отпусках за свой счет, а для того, например, чтобы прочесть в Таллинне короткий курс лекций по истории советской литературы 20-х годов, ей пришлось три воскресенья работать на овощной базе и получить, таким образом, три дня «отгула». Я заимствую все эти сведения из ее уже приводившегося частично письма в редакцию ЛГ, написанного в 1984 году, в русле начавшихся протестов общественности против порядков, установленных в Отделе рукописей ГБЛ.
Потом один за другим уходили из нашего отдела лучшие его сотрудники и приходили новые, которым не у кого уже было учиться, а большинство из них к этому и не стремилось. Профессиональный уровень коллектива резко падал.
Кульминацией новых порядков стали еще одни «Правила работы в читальном зале Отдела рукописей ГБЛ», вступившие в силу с 1 января 1984 года, но фактически введенные с 1983 года. Они были важным орудием борьбы с «антисоветской акцией ЦРУ», какой явилось, по мнению тогдашнего руководства библиотеки и отдела, американское собрание сочинений Булгакова. О «борьбе» этой будет подробно рассказано ниже, но без рассмотрения новых правил нельзя понять, во что был уже превращен Отдел рукописей.
И по старому, действовавшему в мое время, и по новому, изданному в 1980 году, Положению о Государственном архивном фонде СССР правила работы архивов любой ведомственной подчиненности должны были соответствовать нормам, принятым в советском архивном деле, и утверждаться главой данного ведомства после согласования с Главархивом. Ничто из этой нормы в данном случае не соблюдалось: новые правила, составленные Тигановой, остались вообще не известными Главархиву, а утверждены были не министром культуры СССР и даже не директором библиотеки, а лишь его заместителем Фенелоновым. Неудивительно, что они могли резко противоречить даже довольно суровым, действовавшим тогда правилам работы государственных архивов.
Если по нормам последних для занятий требовалось только ходатайство организации (для студентов — ректора вуза), и даже оговаривалась возможность допуска просто по личным заявлениям граждан, то Отдел рукописей вводил неслыханные ограничения: допускались, во-первых, только читатели библиотеки, что сразу отсекало студенчество (в ГБЛ уже давно не было общего читального зала, и студентов в нее не записывали); во-вторых, возможность стать читателем по личному заявлению исключалась. Были четко обозначены лишь две категории граждан, которые такую возможность имели: «научные сотрудники и аспиранты».
Это сразу закрывало отдел для огромной массы исследователей — даже членов любых творческих союзов или преподавателей высших учебных заведений. Не говорю уже о совершенно незаконном условии — наличии служебного удостоверения, соответствующего заявленной читателем тематике. В соответствии с таким попросту безумным требованием в отдел не мог попасть ни один исследователь, не работающий где-либо в штате или занимающийся научной работой помимо своей служебной деятельности. Но и при записи работающих библиотека оставляла за собой право «согласовывать этот вопрос с учреждением, в котором работает читатель». Представим теперь себе, как легко было отказать в записи такому, например, известному исследователю истории Древней Руси, как Я.С. Лурье, к моменту появления правил только что ушедшему на пенсию. Удивительно, что при обосновании отказа мне в том же (о чем еще будет речь) Тиганова и ее библиотечные и министерские защитники не воспользовались этими замечательными правилами, вполне ко мне применимыми, а предпочли городить кучу клеветы.
Наконец, одним из самых блистательных пунктов этих правил была трактовка права на публикацию хранящихся в отделе документов. По действовавшим даже тогда архивным нормам этот вопрос вообще выходил за пределы компетенции архива — предоставленными исследователю документами он мог распоряжаться по своему усмотрению. Другое дело, что на практике архивам, конечно, небезразлично, будет ли исследователь публиковать документ, — знать это следует и в справочно-библиографических целях, и чтобы планировать собственную публика-торскую деятельность архива, и чтобы, избегая дублирования и охраняя приоритет, поставить в известность другого исследователя, если он намеревается работать с тем же документом. Теперь же библиотека попросту присваивала себе право разрешать или не разрешать публикацию. Самое удивительное, что когда потом общественный протест вокруг Отдела рукописей принял небывалые масштабы, прорвавшись на страницы печати, министерство не только не вздумало наказать или, по крайней мере, отстранить от работы скомпрометировавших его инициаторов подобных порядков, но в течение ряда лет последовательно и упорно брало их под защиту. Об этом — в следующих главах.
Первые годы после ухода из библиотеки протекали для меня весьма благополучно и плодотворно. Помимо участия в подготовке к печати новых герценовских томов «Литературного наследства», что входило теперь в мои служебные обязанности по И МЛ И, я в 1979–1983 годах занималась преимущественно декабристами. После первого тома серии «Полярная звезда», посвященного М.А. Фонвизину, который состоял только из писем декабриста и вышел в 1979 году, мы с Сережей сразу приступили ко второму — к сочинениям. И это оказалось гораздо сложнее. Достаточно сказать, что, завершив свои долгие разыскания сохранившихся автографов и многочисленных списков произведений Фонвизина, мы сочли необходимым написать и поместить во втором томе специальное археографическое исследование истории и судьбы письменного наследия декабриста. Хотя большая часть написанного Фонвизиным в разное время уже издавалась, но сведенные воедино его сочинения, неожиданно для нас самих, позволили понять и представить читателям истинный масштаб этого мыслителя, единственного декабриста, опередившего свое время и оказавшегося способным к концу жизни воспринять идеи следующей исторической эпохи. Как далеко ушла наша работа от моей давней статьи об архиве Фонвизина! Этот том мы сдали в печать в 1981 году, и в следующем он вышел в свет.
Я напечатала и еще две статьи на те же темы, выходившие за пределы задач томов «Полярной звезды»: о работе Фонвизина «Обозрение проявлений политической жизни в России» в русской заграничной печати середины XIX века (1981) и «Из истории утопического социализма в России. Декабрист М.А. Фонвизин и «русский социализм» Герцена» (1985). А еще печатались ранее скопированные мною письма из архива И.И. Пущина и некоторые статьи по архивному делу. Продолжала я заниматься и прежними своими темами — воспоминаниями А.О. Смирновой-Россет и дневником А.Г. Достоевской. Одним словом, дела хватало.
Я старалась не думать о происходившем в Отделе рукописей, чтобы не причинять себе боль от известий о планомерном разрушении всего сделанного нами и отказе от всего, что нами задумывалось на будущее. Кроме того, в самом отделе к началу 80-х годов оставалось уже очень мало близких мне людей. Поэтому я и помню об этом очень немногое.
Но из сохранившихся документов ясно, что уже к середине 1980 года сплоченная компания, разметавшая нас двумя годами ранее, теперь представляла собой клубок сцепившихся в драке собак, В июле 1980 года, когда Кузичева была в очередном отпуске, Тиганова написала заместителю директора Фенелонову (после смерти Соловьевой курировавшему Отдел рукописей) докладную записку с просьбой освободить ее от должности заместителя заведующей отделом, так как она «по всем принципиальным вопросам расходится с Кузичевой». Нина Щербачева вспоминает, что к этому времени Тиганова уже настойчиво добивалась дискредитации и увольнения Кузичевой, пользуясь, кстати, теми же аргументами, какие выдвигали в 1978 году сотрудники в письме в ЦК. Цинизма этим оборотням было не занимать. Фенело-нов начертал на ее докладной: «Отложить решение вопроса до возвращения Кузичевой из отпуска». Однако вопрос не был все-таки сразу решен так, как хотела Тиганова, и она перешла к более решительным действиям.
Судя по сохранившемуся у В.Г. Зиминой протоколу отчетно-выборного партийного собрания отдела от 17 октября 1980 года, отчет на нем Тигановой, в то время снова секретаря парторганизации, содержал уже крайне резкую критику Кузичевой. В отчете же сообщалось, что в отделе из-за постоянных разногласий в руководстве создалась неработоспособная обстановка.
Грызня начальниц заставила партком библиотеки весной 1981 года создать комиссию, которой и было поручено разобраться в сложившейся ситуации. Выводы были настолько не в пользу Тигановой, что партком вынес ей взыскание «за неправильное поведение в коллективе». Но та не унималась. Кузичева хорошо знала свою недавнюю соратницу, поняла, что лучше уносить ноги, пока не облита с головы до ног грязью, летом 1981 года нашла себе место в Институте искусствознания и была переведена туда по собственному желанию. О ее деяниях там, нисколько не уступавших поведению в нашем отделе, я тогда узнавала от работавших в том же институте моего брата Дани и его жены Оксаны. А о том, как она с наступлением «перестройки» немедленно перекрасилась в «демократы», — из иногда попадавшихся на глаза ее печатных статей. Помню, как поразила меня ее статья о романе Замятина «Мы», напечатанная в 1988 году Но это уже за пределами моей истории.
Да не одна же она благополучно существует в наше время, успешно перекрасившись в свободомыслящую личность! Вот кстати вспомнившийся пример. В книге Мариэтты Чудаковой «Литература советского прошлого», в статье о книге Аркадия Белинкова об Олеше, сказано в одном из примечаний: «В 1967 году Аркадий сказал мне во время одной из встреч у него дома: «Мариэтта, я прошу вас запомнить — меня посадила Галина Шергова». Имя я услышала впервые, но, конечно, запомнила. Может быть, время выполнить долг перед его памятью, назвав это имя».
Мне это имя — правда, много позже — было знакомо, не в таком качестве, но в достаточно характерном. Пришлось однажды вступить с Шерговой в чисто научный спор, когда я выступила в печати против воскрешения ею в телепередаче, в качестве установленного исторического факта, версии о том, что прототипом пушкинской Татьяны является Наталья Дмитриевна Фонвизина (Ужель та самая Татьяна? // Знание — сила. 1986. № 11). Мы (почему-то с Натаном) ездили в Останкино объясняться с Шерговой и заместительницей телевизионного босса Лапина — типичной, не переносящей критики руководящей дамой Стеллой Ждановой, и я хорошо помню тягостное впечатление от этого объяснения, главное же, от самой Шерговой — особенно от того, как она настойчиво старалась придать совершенно неуместный политический оттенок дискуссии на такую нейтральную тему.
А теперь вдова Зиновия Гердта помещает ее воспоминания в сборнике мемуаров, посвященных замечательному артисту. А Егор Яковлев предоставляет ей слово на страницах своей, в общем вполне достойной «Общей газеты»…
С начала 80-х годов дела в библиотеке шли как нельзя хуже. Карташов, сам весьма близкий к Тигановой по духу, и с подачи бесконечно преданного ей Фенелонова, невзирая на решение парткома, в сущности исключавшее назначение ее руководителем, все-таки назначил заведующей отделом именно ее.
События в Отделе рукописей коснулись меня только года через два— после того, как в 1982 году в Америке, в издательстве «Ардис», основанном Карлом Проффером, а после его безвременной кончины возглавлявшемся его вдовой Эллендеей Проффер, вышел в свет первый том предпринятого ими 10-томного собрания сочинений М.А. Булгакова. В предисловии издательницы к этому тому говорилось: «К сожалению, в настоящее время невозможно подготовить подлинно научное издание собрания сочинений Булгакова без доступа к его архивам, в частности, к хранящимся в Отделе рукописей в Ленинской библиотеке и Пушкинском Доме. Как бы то ни было, доступ к наиболее важной части этих архивов запрещен и для зарубежных, и для советских исследователей». Разъясняя принципы своего издания, осуществляемого в таких ненормальных условиях, приведя полную библиографию отечественных изданий Булгакова, использованных в этом первом томе (в него вошла проза, созданная до 1923 года, автографы которой вообще не сохранились) и упомянув также о «машинописи, переданной нам покойной Еленой Сергеевной Булгаковой», она заключала свое введение словами: «Текстологическую работу мы оставляем советским литературоведам XXI столетия». Это предисловие впоследствии цитировал А.А. Нинов в статье «О театральном наследии М.А. Булгакова» (в сб.: Проблемы театрального наследия М.А. Булгакова. Л., 1987).
Сейчас уже трудно понять ту волну истерического возмущения, тот взрыв «ответных действий», который последовал за таким, в сущности, невинным фактом, как переиздание за рубежом сочинений давно умершего писателя, — сочинений, ранее, в советское время, уже не раз издававшихся на родине. Тем более что в томе не была воспроизведена ни одна строка из архивных документов. А если бы и была? Каким вывихнутым сознанием обладали и инициаторы этого шума, и властные структуры, да и верившее им общество, усмотревшие криминал в столь обыденном факте! Удивительно ли, что рудименты подобного сознания далеко не устранены и сегодня в нашей освободившейся стране? Последствия столетий рабства не могут исчезнуть за какое-то десятилетие. Всем нам надо постоянно об этом помнить.
А последовавшая тогда реакция на американское издание Булгакова замечательно иллюстрирует недоступный здравому рассудку ужас тоталитарной власти перед неподвластным ей печатным словом. Было бы несправедливо, однако, обвинять в данном случае только власть: интерпретация самого факта и бурная реакция на него инициировались «снизу».
Начала атаку Тиганова. Осенью 1983 года в своем отчете на заседании дирекции библиотеки она заявила, что в предисловии к I тому собрания сочинений Булгакова, к изданию которого приступило «антисоветское издательство» «Ардис», выражена благодарность мне за предоставление рукописей неизданных произведений писателя. Характерно, что никто из присутствовавших не только не задал естественного, казалось бы, вопроса «Ну и что тут такого?», но даже не попросил показать или хотя бы прочесть вслух текст этой благодарности, что поставило бы докладчицу в затруднительное положение, — ибо в предисловии, во-первых, не были названы имена тех, кого благодарила за помощь Э. Проффер, а во-вторых, ясно сказано как раз обратное: что американские издатели не располагали ни одной строкой из документов, хранящихся в ГБЛ и Пушкинском Доме. Мне тогда же об этом рассказали. А ведь со многими из присутствовавших там я вместе работала десятки лет. Удивительно ли, что так же, за крайне редкими исключениями, вела себя библиотечная верхушка и во всех развернувшихся впоследствии событиях?
Подходя в своих воспоминаниях к истории случившегося с Отделом рукописей в 1978 году и к событиям последующего десятилетия, я попыталась, насколько возможно сегодня, выяснить, что знали обо всем этом в коллективе библиотеки, и понять причины поведения той его руководящей части, которая во всяком случае должна была быть более информирована о происходившем. Я обращалась с вопросами ко многим знакомым мне людям — и получила совершенно идентичные ответы. Рядовые сотрудники библиотеки никакой конкретной информации не имели, запускались лишь довольно смутные слухи об отсутствии при мне порядка в отделе, в результате чего создавалась возможность хищений. То ли я сама их совершала — и кто хотел в это верить, верил. То ли крали другие — вследствие отсутствия порядка. Поразительно, но никто из тех, с кем я беседовала, не знал ни о комиссии ЦК, работавшей в библиотеке в 1978 году, ни о приказе министра, по которому отдел был на полтора года закрыт для читателей. В этом, конечно, сказывался особый статус отдела, не связанного по своим функциям с основными отделами библиотеки, — закрыт он или открыт, никого не касалось. И уж совсем никто не знал о заявлениях Тигановой, прозвучавших на заседании дирекции.
Одновременно Тигановой впервые был поднят фигурировавший затем на разных этапах моего персонального партийного дела вопрос о том, что в напечатанной незадолго до этого Эллендеей Проффер книге «Неизданный Булгаков. Тексты и материалы» воспроизведена в качестве иллюстрации страница машинописного текста пьесы «Белая гвардия» с исправлением опечаток рукой Булгакова. У нас книга, разумеется, сразу попала в спецхран, и я не имела возможности разобраться, из нашей ли рукописи взята эта страница. Лишь позже я убедилась, что не из нашей: на иллюстрации в книге виден номер страницы — 43, а у нас соответствующий текст на странице 58 (печатный текст см. в издании: Булгаков М.А. Пьесы 1920-х годов. Л., 1989. С. 351–352). Обвинители же мои не раз получали книгу из спецхрана и, не давая ее в руки, размахивали ею в райкоме и горкоме, утверждая, что то ли я, то ли Мариэтта зловредно скопировали страницу для Проффера, дав возможность ее публикации в США. Чтобы показать, какую угрозу для советской власти представляло само по себе воспроизведение этого текста в «антисоветском издании», поясню, что там шел разговор Алексея Турбина с Кошмаром: «Я к вам, Алексей Васильевич, с посланием от Федора Михайловича Достоевского!» и так далее.
Затем Тиганова и ее помощники и покровители начали «сигнализировать» наверх. Среди собранных мною документов есть несколько «справок» и записок, представленных в вышестоящие органы, с предложениями «мер в связи с выходом в свет собрания сочинений М.А. Булгакова за рубежом». По ним можно проследить, кто, как и с какой аргументацией готовил те запретительные и репрессивные акции по отношению к архиву Булгакова и к причастным к его истории и изучению людям, какие развернулись в последующие несколько лет.
Первый из них — «справка» (вероятно, для дирекции), написанная недавним тогда заместителем Тигановой Лосевым, с этого момента из специалиста по делопроизводству на долгие годы превратившимся в «булгаковеда» и сделавшим архив писателя своей личной постоянной кормушкой. Американское издание он объявлял ни более, ни менее, как «крупномасштабной антисоветской акцией, предпринятой под эгидой ЦРУ с целью опорочить СССР, его общественный строй». Сообщая с некоторым даже удивлением, что хотя архив Булгакова уже в течение года закрыт для использования, но «интерес к нему не только не ослаб, но еще более возрос» и «со стороны исследователей раздаются прямые угрозы», автор этого замечательного документа видел выход из создавшегося положения в немедленном, срочном научном издании сочинений писателя на родине, которое подготовит «небольшой коллектив из наиболее доверенных лиц».
На основании этой стряпни Лосева, почти слово в слово ее воспроизводя (помимо уже упомянутого повторив, например, его слова о том, что сочинения Булгакова на Западе «рассматриваются как теоретико-методологическая база для борьбы с социализмом»), другой примечательный персонаж всей этой истории, заместитель директора ГБЛ Е.А. Фенелонов в записке, направленной в Министерство культуры СССР, сообщал о принятых уже библиотекой «мерах»: фонд Булгакова закрыт для читателей с лета 1982 года; отозваны из редакции «Советский писатель» тексты дневников Е.С. Булгаковой, подготовленные М.О. Чудаковой; «подготовлены некоторые публикации в целях контрпропаганды» (можно догадываться, что речь идет о пьесе «Батум», которую желал опубликовать Лосев для доказательства преданности Булгакова любимому вождю). По какому праву архивохранилище может «отзывать» из издательства ту или иную публикацию, автор записки даже не счел нужным объяснять! Далее он тоже предлагал форсировать советское издание собрания сочинений писателя. Оба эти документа не датированы, но, несомненно, написаны в первой половине 1983 года, вскоре после того, как стало известно об американском начинании.
Записка Фенелонова, по всей видимости, имела некоторые последствия. В делах Министерства культуры СССР сохранились материалы, связанные с направленным 6 июня 1983 года во Всесоюзное агентство по авторским правам (ВААП) запросом министерства о возможности принять какие-либо меры против издательства Профферов.
Ответ министерству за подписью зам. председателя ВААП Ю.С. Рудакова, датированный 10-м июня, был исчерпывающим и обескураживающим. Рудаков писал: «Произведения М.А. Булгакова, умершего в 1940 году, не охраняются авторским правом ни в СССР, ни в США. Поэтому издательство вправе издавать произведения М.А. Булгакова, не спрашивая чье-либо согласие. Это правило в равной мере относится как к публиковавшимся, так и к неопубликованным произведениям. Согласно советскому законодательству, а равно законодательству США, владельцы архивов не пользуются авторским правом на хранимые ими произведения. Поэтому Всесоюзное агентство по авторским правам в данном случае не имеет возможности принять какие-либо меры против издательства "Ардис"».
Оставаясь в здравом уме, следовало бы, казалось, на этом успокоиться. Но — не обуреваемой патологической ненавистью Тигановой, нашедшей наконец, как ей казалось, основание для того, чтобы покончить с продолжающими спокойно существовать врагами. Она приняла свои меры.
Прежде всего она исключила для Мариэтты (в 1983 году) и для меня доступ к фондам Отдела рукописей, просто-напросто отказав в записи в число читателей. Когда в январе 1984 года ученый секретарь «Литературного наследства» Н.А. Трифонов принес ей очередное ходатайство ИМЛИ с перечнем авторов готовившихся томов, она разрешила запись всех, кроме меня, заявив: «Она передала рукописи Булгакова в США, и мы ее больше никогда допускать не будем». Это уже выходило за все пределы, и моя «проблема» получила общественное значение.
Понятно, что я не собиралась смириться с клеветническим устным отказом Тигановой и желала для начала получить такой официальный ответ, который дал бы мне возможность обратиться в суд за клевету. Но, конечно, об ответственности за клевету было известно не только мне. Поэтому в письменных ответах библиотеки и министерства слов Тигановой, которые нельзя было подтвердить документально, предусмотрительно не повторяли. На мое письмо о допуске в Отдел рукописей Карташов ответил 28 марта 1984 года следующим образом: «Не считаем возможным это сделать, так как ранее Вами, как руководителем Отдела рукописей, были допущены грубейшие нарушения основных правил работы архивных учреждений, что"…привело к… злоупотреблению в использовании рукописей, в том числе иностранными гражданами", как отмечено в приказе Министерства культуры СССР». Далее выражалась готовность выслать микрофильмы в другой архив.
Тогда в мою защиту выступила группа авторитетных ученых. 30 марта 1984 года на имя министра культуры СССР было направлено большое письмо за подписями М.В. Нечкиной, А.И. Клибанова, С.С. Дмитриева, С.А. Макашина, С.О. Шмидта, разъяснявших мои заслуги и выражавших возмущение позицией библиотеки в этом вопросе. В делах министерства сохранились материалы по подготовке ответа им: контрольная карточка чиновника, записи об авторах письма с попытками их скомпрометировать и обо мне, распоряжение Фенелонова Тигановой о подготовке ответа «по аналогии с теми, которые мы ранее давали», наконец, еще одна записка Тигановой с новыми лживыми обвинениями (впоследствии не использованными, так что не стоит их и перечислять). Министр не стал самолично подписывать подготовленные ответы авторам письма. Письмо каждому из них, повторяющее цитаты из приказа 1978 года, подписывала зав. отделом библиотек министерства B.C. Лесо-хина. Точно так же отвечал потом Карташов на новые письма по этому поводу Д.С. Лихачева и директора Восточно-Сибирского издательства, издававшего серию «Полярная звезда», Ю.И. Бурыкина.
В ожидании ответа на все эти обращения я добивалась приема у заместителя министра ТВ. Голубцовой. Встретиться со мной она, разумеется, не пожелала, но по телефону соизволила поговорить. Поняв, по-видимому, что я не смирюсь с подобным отказом и буду добиваться своих прав любыми законными методами, она предложила такой оригинальный компромисс: «Мы не можем впустить вас в читальный зал Отдела рукописей, это травмировало бы его руководство, — сказала она буквально, — поэтому вам будут приносить рукописи в какое-нибудь отдельное помещение в библиотеке; я дам указание».
Но Карташов и не подумал выполнить это распоряжение, действительно безумное, и просто запретил соединять меня с ним по телефону. А в министерстве, очевидно, обдумав ситуацию, не сочли возможным ограничиться только телефонными обещаниями и отписками Лесохи-ной на обращение крупных ученых. Было сочинено еще одно письмо, новый отказ допустить меня к занятиям, на сей раз за подписью той же Голубцовой, — на имя вице-президента АН СССР П.Н. Федосеева. На этом они, по-видимому, сочли вопрос исчерпанным — тем более что предпринимались уже новые меры для компрометации всех нас.
Попробуем все-таки перевести письменные и устные ответы библиотечных и министерских чиновников на язык нормальных понятий. На таком нормальном языке запрет мне на профессию аргументировался, следовательно, вот каким образом: «В бытность вашу администратором вы плохо исполняли свои обязанности, поэтому теперь мы не можем позволить вам заниматься наукой». И этого оказывалось, по их понятиям, достаточно!
Вообще же министерство занялось отпором «проискам ЦРУ», которые усмотрели в американском издании Булгакова. Сохранился относящийся, скорее всего, уже к весне 1984 года проект (или копия его?) большой и обстоятельной записки министра культуры СССР (в то время — П.Н. Демичева) в ЦК КПСС все по тому же поводу. Исходный пункт ее таков: «Объектом антисоветских спекуляций стало сегодня и творческое наследие крупного советского писателя М.А. Булгакова. Его произведения с конца 1970-х годов издаются в издательстве "Ардис Анн Арбор"[2] (США, Мичиган, гл. редактор до 1984 года Карл Проффер), созданном ЦРУ специально для организации идеологических диверсий против СССР». Над этой запиской работали, по-видимому, долго и основательно. В ней уже были использованы, в частности, сведения, собранные в результате предпринятого Тигановой и Лосевым в январе 1984 года «административного расследования» (к нему, прямо меня касающемуся, я еще вернусь): перечислены не только все иностранные исследователи, работавшие в Отделе рукописей над материалами из фонда Булгакова, но и некоторые советские, к допуску которых к архиву писателя можно было по тем или иным причинам придраться.
Поскольку записка эта была предназначена только для высоких инстанций, о цели закрытия архива от исследователей сказано в ней прямо, без какого бы то ни было камуфляжа, к которому, как я покажу, постоянно прибегали, объясняя свои действия «городу и миру». Здесь говорилось: «В 1982 году фонд Булгакова был временно закрыт для исследователей в связи с выявленными фактами использования материалов в зарубежных антисоветских изданиях. Аналогичные меры были приняты Пушкинским Домом». С возмущением описывая «волну яростных нападок», вызванную закрытием архива, и «инспирированные многочисленные письма и жалобы во все инстанции, в частности в ЦК КПСС и газету "Правда"», составители записки поименно перечисляли добивающихся допуска к архиву участников подготовки издания «Театральное наследие М.А. Булгакова» и членов Комиссии по его литературному наследию, стараясь каждого из них по возможности скомпрометировать. Далее следовал ряд предложений: установить «особый порядок» использования архива Булгакова, обновить состав Комиссии по его литературному наследию, «в кратчайший срок подготовить публикации острой контрпропагандистской направленности». Составители текста все-таки понимали, очевидно, нереальность молниеносного академического издания собрания сочинений под эгидой «доверенного лица», то есть самого Лосева, и эту его мечту в записку не включили. Но, как мы увидим впоследствии, сама мысль не вовсе была оставлена.
Я не исключаю, что готовившуюся записку не отправили, — по крайней мере, никаких следов ее не обнаружилось в РГАНИ, да и дальнейшая переписка министерства с ЦК по этим вопросам косвенно свидетельствует, что аппарат ЦК с ней не знаком. Ясно, наконец, что содержавшиеся в ней предложения не были реализованы. В частности, не изменился состав Комиссии по литературному наследию Булгакова, и ее глава А. В. Караганов еще ряд лет продолжал добиваться рассекречивания архива писателя. Я хорошо это знаю, так как сама оставалась членом комиссии.
Но сохранился другой документ того же времени, касающийся вообще состояния Отдела рукописей ГБЛ. Это справка Министерства культуры СССР, представленная в ЦК КПСС и построенная, в свою очередь, на направленном в министерство отчете директора библиотеки от 26 апреля 1984 года (она опубликована в книге Е.И. Кузьмина «Библиотечная Россия на рубеже тысячелетий». М., 1999. С. 175).
О «конкретной работе по обеспечению сохранности фондов» там сказано: «Расширены масштабы микрофильмирования с целью замены подлинников документов копиями при использовании; прекращена выдача исследователям материалов из необработанных фондов; учтены по специальной описи рукописи, имеющие в своем оформлении золото, серебро, драгоценные камни; проведен первичный учет трофейных древнееврейских рукописей; введена система первичного учета фондов при поступлении в отдел и др.»
О проблеме использования в справке далее говорилось: «Ограничен доступ к не изученным советскими исследователями рукописным материалам зарубежных исследователей из капиталистических стран, резко сокращено копирование рукописей для иностранцев. В последние два года особенно усилен идеологический контроль за выдачей рукописей исследователям». Подчеркнуты, как видим, все «достижения» царствования Тигановой!
Если не обращать внимания на обычную ложь, то это шедевр в своем роде. Никакая критика не может соперничать с идеологическим стриптизом самих авторов!
Можно полагать, что некая реакция партийных верхов на те или иные действия министерства все же последовала. Это демонстрирует тот факт, что Ленинградский обком КПСС вскоре потребовал от Института русской литературы АН СССР (Пушкинского Дома) объяснений о состоянии и использовании хранящейся там части архива Булгакова.
Не исключено, впрочем, что это требование было вызвано отчасти и другим поводом: жалобой в министерство на Библиотеку имени Ленина, не допускающую к архиву Булгакова сотрудников Ленинградского института театра, музыки и кинематографии, готовивших к печати его драматургическое наследие в двух томах. В письме от 6 января 1984 года директор института Н.М. Волынкин писал Т.В. Голубцовой: «На официальный запрос по этому поводу директор Библиотеки тов. Н.С. Карта-шов сообщил в Комиссию по литературному наследию М.А. Булгакова, что архив писателя "временно закрыт на плановую проверку и реставрацию, которую систематически проходят фонды, интенсивно используемые читателями"». О том же позже еще раз известил институт зам. директора библиотеки Фенелонов. А в Пушкинском Доме, в отличие от ГБЛ, по словам Волынкина, «было проявлено понимание важного государственного значения нашей работы и созданы нормальные условия для архивных изысканий и получения материалов для публикации».
Вот от этой-то похвалы что есть силы и отбивался Пушкинский Дом. Представленная институтом Ленинградскому обкому КПСС в мае 1984 года «объяснительная записка» и.о. директора А.Н. Иезуитова сохранилась. Это на редкость выразительный документ, в сущности донос на А.А. Нинова и его сотрудников, который нельзя читать без отвращения, — кажется, что в нем воплотились не только позорное для ученого униженное пресмыкательство перед властью и жалкая личность автора, жаждущего лишь сохранить за собой недавно врученное ему кресло, но и вообще положение гуманитарной науки в тогдашней нашей стране. Противореча себе и виляя, вынужденный признать, что сперва дал Нинову согласие на сотрудничество в издании театрального наследия Булгакова, а потом отказал ему даже в выдаче описи фонда, этот деятель, прибегая к прямой лжи, утверждал, что «по существующим в нашей стране архивным правилам полная опись на руки посетителям не выдается и посетители архива не допускаются к бесконтрольно-самостоятельному и фронтальному просмотру интересующего их фонда». «К. Проффер, — добавлял он, полемизируя с Ниновым, доказывавшим, что факт американского издания должен лишь стимулировать отечественные, — известный американский издатель-антисоветчик в данном случае нам не пример и не указ».
Тут уж не знаешь, что сказать: одни, борясь с «мировой закулисой», требуют немедленных отечественных изданий (осуществляемых, впрочем, «доверенными лицами»), другие считают своим долгом в тех же целях преграждать этим изданиям путь!
Из записки выясняется, кстати, что в свое время, во исполнение, очевидно, постановления Секретариата ЦК, подвергнут был острой критике за доступ к фондам иностранцев и рукописный отдел ИРЛИ, о чем состоялось специальное решение Василеостровского РК КПСС от 21 марта 1980 года. «Повторять в какой бы то ни было мере в угоду А.А. Нинову и его сотрудникам свой прежний весьма горький и поучительный опыт ИРЛИ отнюдь не намерен и твердо стоит на почве существующих официальных правил и положений», — клялся Иезуитов, разъясняя, что хранящийся там фонд Булгакова вообще закрыт для посетителей.
Напомню теперь, что все эти страсти разыгрывались на фоне ужесточения «холодной войны», спровоцированного последними акциями умирающего Андропова. В феврале 1984 года, после его смерти, правящая клика возвела на престол полумертвого Черненко и продолжила свои антиамериканские игры; так, в августе был объявлен бойкот Олимпиады в Лос-Анджелесе. До наступления новой эпохи оставались считанные месяцы — а никто из участников той истории, о которой я веду рассказ, об этом не подозревал. И тем не менее в тогдашней драматической для страны обстановке все мы были свидетелями очевидной уже консолидации прогрессивных общественных сил, нашедшей свое отражение и в таком частном явлении, как конфликт вокруг Ленинской библиотеки.
В первой половине 1984 года, помимо действий руководства Отдела рукописей ГБЛ, ставших вскоре достоянием гласности, — и протест против них принял, таким образом, общественный характер, — в самой библиотеке происходили внутренние события, которые снова вывели на авансцену мою скромную пенсионерскую персону.
В феврале 1984 года Тиганова подала директору докладную записку о результатах проведенного в Отделе рукописей в течение месяца «административного расследования». Ею и ее помощниками были подняты и изучены все документы о допуске, выдаче и копировании материалов для зарубежных исследователей — пока только за 60—70-е годы. Поскольку записка явилась исходным документом для происходившего далее с В.Г. Зиминой и еще более со мной, полагаю, что ее необходимо представить здесь почти полностью.
«Выявлено, — говорилось в этом доносе, — что в ОР в течение многих лет, особенно в 1960-е — 1970-е годы, существовала практика предоставления неизданных в Советском Союзе архивных материалов из необработанных еще архивов. Это является грубейшим нарушением правил…». Далее следовали пункты обвинений — значительно шире тех, какие предоставлялись в 1978 году комиссии Пашина, но еще далеко не все фигурировавшие впоследствии. Пункты были подобраны таким образом, чтобы обвинить не только и пока даже не столько меня, сколько мою заместительницу В. Г. Зимину, подписывавшую бумаги исследователей в мое отсутствие по болезни или во время отпусков (и смотревшую на вещи так же, как и я).
Вот тут уже в качестве первого пункта, естественно, фигурировал допуск к архиву Булгакова в 1969 году Карла Проффера, «редактора одного из самых агрессивных антисоветских издательств "Анн Арбор Ардис " (США), созданного ЦРУ специально для организации идеологических диверсий против СССР». Приведя названия всех произведений Булгакова, выданных Профферу, и не решаясь (пока!) утверждать, что они ранее не публиковались (таких, как я рассказывала в своем месте, в 1969 году у нас еще не было), Тиганова попыталась обвинить нас хотя бы в выдаче Профферу материалов «не по теме». Но попытка вышла крайне неудачная: ее же перечень доказывает, что все именно соответствовало указанной исследователем теме «Гоголь и Булгаков» (никто, впрочем, ни тогда, ни потом не потрудился в этом разобраться).
Вторым был назван другой «выигрышный» для доноса исследователь — «известный антисоветчик» Ричард Пайпс, занимавшийся у нас в 1971 году, когда приезжал на конгресс славистов и возглавлял Национальный комитет американских историков, вместе с нашей стороной готовивший конгресс. Могло ли Зиминой, подписавшей его читательскую карточку, прийти в голову ему отказать — тем более что он, работая тогда над биографией П.Б. Струве, знакомился у нас только с его письмами к А.Г. Достоевской, И.Д. Сытину и другим адресатам да с несколькими, случайными в наших фондах, протоколами заседаний московского отделения кадетской партии 1915 года? Но это нисколько не остановило составительницу докладной записки — теперь она заступалась уже за престиж дореволюционной России, которому могла нанести ущерб работа «клеветника» Пайпса. Любопытно, что и Тиганова, и использовавшие потом ее тексты министерские чиновники игнорировали то, что Пайпс в то же время гораздо шире пользовался для своей работы документами государственных архивов, и, в частности, в ЦГАОРе ему была предоставлена вся основная документация по истории партии кадетов.
Далее называлось упоминавшееся уже в материалах 1978 года копирование материалов из необработанного архива В.Ф. Переверзева, будто бы для готовящейся в США их публикации, — хотя Тигановой было прекрасно известно, что стажерка Хелен Скотт копировала их только для диссертации, обязавшись не публиковать, и сдержала свое слово — ничто из архива там в свет не появилось.
На этом пункте, впоследствии сохранившемся в качестве не опровергнутого моего «преступления» вплоть до Комиссии партийного контроля ЦК, надо остановиться особо. Дело в том, что Минвуз, обратившийся в библиотеку в апреле 1975 года по поводу допуска Скотт в ОР по теме «Роль В.Ф. Переверзева в истории русской советской литературы», рекомендованной ей ее научным руководителем известным профессором МГУ Г.Н. Поспеловым, сперва получил отказ, так как в отделе не было материалов по теме. Именно после этого Скотт встретилась с сыном Переверзева, а 4 мая 1975 года он предложил отделу приобрести архив. В феврале 1976 года Скотт принесла новое отношение Минвуза, но ей снова отказали, так как архив, только что поступивший, еще не прошел экспертизу. Тогда по просьбе Поспелова и Переверзева-сына экспертиза была ускорена, а архив разобран по сокращенному циклу с тем, чтобы открылась возможность его использования. Воображаю, какими аргументами впоследствии пользовалась Тиганова, чтобы запугать В.В. Переверзева и побудить его к письменному протесту против работы Скотт.
И, наконец, в записке говорилось о широком, в течение многих лет, использовании архива Вячеслава Иванова, обработанного лишь частично и использовавшегося по имевшемуся фондовому каталогу обработанной части. Архив этот был привлечен тут потому, что, во-первых, поэт жил и умер в эмиграции, а во-вторых, среди множества других исследователей, занимавшихся с его бумагами еще с 40-х годов, значился в последнее время итальянец Ф. Малковати. Мало того: из доноса выясняется, что в 1983 году часть этого (дореволюционного!) архива Иванова нынешние начальники ОР засекретили, — и по их логике иностранцу, значит, выдавались (десятью годами ранее!) секретные материалы.
Особенно же лакомым кусочком для Тигановой явился, как и ранее, допуск к занятиям в отделе на протяжении ряда лет не иностранца, а нашего исследователя ГГ. Суперфина (к 1984 году он уже давно отбыл свой тюремный срок и ссылку за издание «Хроники текущих событий» и оказался за границей). Характерно, что в записке ни словом не упомянуто, что Суперфин не только занимался в читальном зале отдела, но и печатался в «Записках ОР», — это было бы крайне невыгодно для Титановой, входившей в редколлегию.
Выводы были сделаны весьма радикальные, а терминология их — вполне профессионально-гэбистская: «Изложенные выше выборочные факты свидетельствуют о существовании в Библиотеке хорошо налаженной системы выдачи информации и перекачки неопубликованных в СССР материалов за рубеж. Они заслуживают самого внимательного расследования не силами сотрудников отдела. Считаю невозможным пребывание В.Г. Зиминой в стенах Библиотеки. Прошу передать материал для расследования в соответствующие органы» (курсив мой).
Директор, однако, не торопился привлекать к делу КГБ: мало ли что они накопали бы, однажды занявшись библиотекой. Он был достаточно опытен. Резолюция его гласила: «Прошу Вас получить от т. Зиминой В.Г. письменное объяснение по существу вопроса. 17.02.84».
23 февраля Валентина Григорьевна представила объяснения, не признавая незаконности своих действий ни в одном из упомянутых в докладной случаев. У нее состоялась тогда и личная беседа с Карташо-вым. 26 марта он издал приказ, которым она увольнялась по сокращению штатов подложным предлогом «реорганизации отдела». Но Зимина в тот же день обратилась к директору с письменной просьбой позволить ей еще некоторое время работать в отделе, чтобы закончить обработку так называемой «россыпи» — отдельных не опознанных с довоенных времен документов. Справиться с этим могла только она — с ее знанием фондов. Он, по-видимому, понял суть дела и согласился. Показалось, что вопрос вообще исчерпан. Но, разумеется, это было заблуждением.
Между тем возмущение практикой Отдела рукописей ГБЛ, беспримерной даже в тогдашних условиях, к началу 1984 года вылилось в ту «волну яростных нападок», о которой говорилось в записке министра культуры, предназначенной для ЦК КПСС. Помимо множества писем и жалоб возмущенных исследователей в разные инстанции, протест начал приобретать и некие организованные формы.
24 января 1984 года на совместном заседании бюро Отделения истории АН СССР и коллегии Главного архивного управления при Совете Министров СССР было принято постановление о сотрудничестве архивных учреждений с академическими институтами. Отдельный пункт был посвящен ОР ГБЛ: «Просить Министерство культуры СССР рассмотреть вопрос о действующих правилах работы в читальном зале Государственной библиотеки имени В.И. Ленина, которые ограничивают доступ к фондам многих категорий научных работников и находятся в противоречии с правилами работы в государственных архивах СССР». Постановление это, однако, направили в министерство только 4 апреля 1984 года, когда упоминавшаяся мною записка министра в ЦК была, вероятно, уже подготовлена. А накануне, 3 апреля, в «Правде» появилось письмо докторов наук М. Чудаковой и А. Хорошкевич «Не к тому интерес», где критиковались ограничения доступа исследователей в читальный зал Отдела рукописей и указывалось на тот реальный ущерб, который они наносят науке.
Мариэтта уже не в первый раз выступала в печати с критикой Отдела рукописей. Первая ее статья «О бумагах и рукописях», рассматривавшая вообще практику допуска к документальным источникам, была напечатана в газете ЦК КПСС «Советская культура» еще в январе 1982 года. Она неизбежно коснулась и положения в ОР ГБЛ. Однако, как мы видели, подобный протест не только никого не смутил ни в библиотеке, ни в министерстве, но порочные методы, выдаваемые теперь за отпор «антисоветским акциям ЦРУ», через два года приобрели и нормативное оформление.
Когда я теперь перечитала письмо Чудаковой и Хорошкевич в редакцию «Правды», то изумилась его сдержанности и корректности, далеким от общего тогда возмущения ученых утвердившимся в ОР административным произволом. Но даже и эти, столь скромно высказанные критические замечания вызвали яростный отпор библиотеки и министерства.
Удивляться тут нечему. Теперь для библиотеки и для самого ведомства культуры дело обстояло серьезнее. Каждый живший при советской власти знает, что такое было выступление «Правды», — это, в сущности, директива. Как удалось Мариэтте добиться такого плацдарма для своей критики, знает только она сама. Но для библиотеки и министерства появление такого письма на страницах «Правды» было уже угрожающим. Надо было пускать в ход тяжелую артиллерию.
Как и во многих других случаях, анализируя разные события, представляющиеся неискушенному взгляду проявлениями идеологической политики верховной власти, нельзя упускать из виду факторы совершенно иного плана. Очень часто дело решалось просто тем, кто из тяжеловесов возьмет верх, «кто кого заборет: слон кита или кит слона», как говорилось в одной детской книжке. Так и в нашем случае: возьмет ли верх главный редактор «Правды», член ЦК и академик В.Г. Афанасьев или министр культуры СССР П.Н. Демичев, тоже член ЦК, но и недавний долголетний его секретарь. Перевесил последний.
Сперва дело разворачивалось так. В «Правду» хлынул поток откликов, поддерживавших опубликованную в газете критическую заметку. Пришел и официальный ответ министерства за подписью ТВ. Голубцовой — по словам Афанасьева, «начисто отметавший критику» (к сожалению, этим ответом я не располагаю). В министерстве, как показано выше, успели убедиться, что вполне достаточно подобных формальных отписок.
Но 21 мая М.О. Чудакова обратилась к В.Г. Афанасьеву с письмом, где описывала, как реагируют в библиотеке на выступление «Правды». В частности, она сообщала, что партийное собрание Отдела рукописей, состоявшееся в тот же день — 3 апреля, приняло решение считать выступление газеты «клеветническим и безответственным». Этого стерпеть было нельзя. 27 мая Афанасьев направил министру культуры возмущенное письмо. Он писал: «Впервые за 16 лет работы в "Правде" встречаюсь с таким пренебрежением к выступлению центрального органа партии.
Естественно, что с таким отношением к себе «Правда» мириться не может». Извещая Демичева, что в газете подготовлен обзор откликов на эту публикацию, он высылал ему верстку обзора и копию письма Чудако-вой, в приложении к которому содержался убедительный анализ новых правил работы в читальном зале Отдела рукописей ГБЛ. В конце своего письма Афанасьев выражал надежду на то, что адресат «даст принципиальную оценку» происходящему.
Однако министерство и не подумало отступать. При письме Афанасьева в делах министерства сохранились черновые заметки зав. отделом библиотек B.C. Лесохиной, показывающие, по какому пути они намеревались пойти, чтобы раз и навсегда пресечь какую бы то ни было критику одобряемой ими позиции ГБЛ. Заметки эти открываются предписанием машинистке: «С утра, срочно, лично…копии для того, чтобы доложить руководству». Далее следует подбор ответных обвинений по уже знакомым нам отдельным пунктам: Проффер, копирование «Батума» в 1971 году для Симонова, в 1977 году для Н.А. Трифонова — с некоторыми уже вполне бредовыми объяснениями. Например: «чтобы скопировать для иностранцев из ограниченного фонда, которые не подлежат ксерокопированию, нужно специальное разрешение Главлита». Но архив Булгакова к ограниченным фондам никогда не принадлежал, да и вообще в этой приведенной Лесохиной цитате из циркулярного письма Министерства культуры 1968 года имелись в виду не рукописи, а печатные издания, хранившиеся в спецхранах. Затем — публикация пьесы «Батум» в сборнике Проффера «Неизданный Булгаков» в 1977 году (это намек: не Симонов ли или Трифонов, следовательно, передали текст Профферу?); Суперфин — эту запись приведу целиком с сохранением орфографии: «1. Не имели права записывать студента II курса, по правилам только стар ш[их]. 2. Выдавали (записано в его карточке, листах использования) откровенно антисоветские материалы — дневники Русанова, эссер, порочащие Ленина. 3. Эти материалы не были в спецхра-не». И наконец, здесь фигурирует копирование в 1956 году (в действительности, в 1957-м) описи собрания средневековых еврейских рукописей Д.Г. Гинцбурга для заведующего арабско-еврейским отделением библиотеки Нью-Йоркского университета. Значит, «административные» раскопки Тигановой и ее подручных уже не ограничивались временем приобретения архива Булгакова, а коснулись всего послесталинского периода.
Заметки эти, как и ряд других, просто не сохранившихся в делах, легли в основу виденного мною позднее в кабинете Лесохиной специального «досье» о «преступлениях прежнего руководства» ОР ГБЛ, с последствиями которых много лет боролось ведомство культуры. Им потом пользовались не раз. Приезд Голубцовой с этим «досье» в редакцию «Правды» заставил В.Г. Афанасьева отказаться от намерения продолжить обсуждение на страницах газеты. То же произошло в редакции журнала «Коммунист», в свою очередь заинтересовавшейся этой проблемой. Но, конечно, министерству пришлось все-таки направить 22 июня 1984 года официальный ответ в ЦК КПСС за подписью В.В. Серова. Черновик, тоже рукою Лесохиной, сохранился. «Министерство культуры СССР, ~ говорилось в нем, — проверило факты, изложенные в письме бывшего старшего научного сотрудника Государственной библиотеки СССР имени В.И. Ленина, доктора филологических наук М.О. Чудаковой, и сообщает, что они не соответствуют действительности так же, как и факты, содержащиеся в письме т. Чудаковой М.О. и т. Хорошкевич А.Л. в газету "Правда", опубликованном 3 апреля с.г.» Изложив далее кратко приказ министра 1978 года и утверждая, что нынешнее «руководство отдела последовательно осуществляет меры, направленные на устранение серьезных недостатков, долгое время имевших место в организации учета, хранения и использования рукописей», составительница ответа сосредоточивает внимание на Чудаковой, вполне заслужившей, по ее мнению, свою печальную судьбу. Не могу удержаться от того, чтобы не привести эту часть ответа министерства полностью.
Чудакова, по словам Лесохиной, «постоянно допускала нарушения трудовой дисциплины, не справлялась с выполнением своих служебных обязанностей, за что в 1983 году ей был объявлен выговор, а в 1984 году строгий выговор. Оба выговора были объявлены т. Чудаковой М.О. до опубликования письма в "Правде", что опровергает ее утверждение о том, что она преследовалась за критику в адрес библиотеки. Министерство культуры СССР считает правильным отказ дирекции библиотеки в разрешении т. Чудаковой читать доклады, лекции, спецкурсы, не связанные с проблематикой ее основной работы в библиотеке, так как это приводило к тому, что свои прямые обязанности старшего научного сотрудника НИИ т. Чудакова практически не выполняла на протяжении нескольких лет. 14 июня с.г. решением Ученого совета т. Чудаковой было отказано в утверждении ее в занимаемой должности. Решение было принято подавляющим большинством голосов (31 из 32-х)».
Вряд ли есть смысл комментировать бесстыдную лживость и наивную откровенность этого текста. Но замечательно, во-первых, что он сработал, а во-вторых — каким же к этому времени стал Ученый совет нашей «альма матер»! Как хотелось бы знать, кто был единственный его член, проголосовавший против!
В конце письма сообщалось о состоявшейся в Управлении по делам библиотек беседе с Карташовым: «Ему указано на необходимость усиления личного контроля за деятельностью таких отделов библиотеки, как отдел рукописей, научно-методический отдел и др., а также о недопустимости заявлений, подобных приведенным в письме т. Чудаковой».
А в Отделе рукописей, как видим, был уже закончен занявший полгода неустанных трудов просмотр всех читательских дел за 30 лет, и по объему найденного, по их мнению, криминала Тиганова с Лосевым сочли себя готовыми к более решительным действиям, чем обсуждение статьи в «Правде» на партсобрании.
7 мая партком библиотеки создал комиссию, которой было поручено еще раз разобраться с «преступлениями» В.Г. Зиминой в бытность ее заместителем заведующей отделом. Комиссия возглавлялась заместительницей заведующей справочно-библиографическим отделом Н.В. Гавриленко — особой, совершенно соответствовавшей замыслам Тигановой. Думаю, что успешное выполнение этого поручения сыграло немалую роль в ее продвижении по службе, — она стала начальницей Отдела научных библиотек Министерства культуры СССР, где потом еще нам встретится. Комиссия предложила Зиминой еще раз представить письменные объяснения по поводу новых обвинений Тигановой.
Ясно вспоминаю летний день, когда Валентина Григорьевна, подавленная и расстроенная, приехала ко мне на дачу, чтобы посоветоваться, как отвечать.
В новой записке Тигановой фигурировали и те же пункты, какие приводились в прежней ее докладной Карташову, и некоторые другие. С другой стороны, кое-что было и опущено. Так, неизвестно, по каким соображениям, в «служебной записке» не упоминался допуск Р. Пайпса, хотя, как явствует из докладной, именно Зимина подписывала его читательскую карточку. Но появились такие прежде отсутствовавшие сюжеты, как допуск к архиву Булгакова польского ученого Анджея Дравича и копирование для него, допуск без отношения советской исследовательницы, доктора наук М.А. Торбин и копирование для нее фотографий Булгакова, занятия материалами Ремизова из архива Кодрянских американской стажерки Д. Бейли.
Прочитав записку Тигановой и, естественно, ничего не зная тогда (да и до совсем недавнего времени, когда в мои руки попали документы) о показанных мною выше закулисных действиях министерства и библиотеки, не понимая ее дальних целей, мы отнеслись к этой бумаге, как к очередному, легко опровергаемому злопыхательству. Договорились, что Валентина Григорьевна просмотрит на работе всю документацию по предъявленным ей обвинениям и мы вместе подготовим ответ. И в голову не приходило, что речь идет о начале ее персонального дела, с прицелом на аналогичное дело против меня (напомню, что и такие преследования не вполне удовлетворяли Тиганову, уже в своей докладной директору настаивавшей на следствии силами КГБ).
Мне кажется, что есть смысл не пересказывать или комментировать ответную записку Зиминой, а привести некоторые части ее ответа почти полностью, — ибо изложенная там аргументация законности наших действий неизменно повторялась нами потом на всех этапах наших мытарств и столь же неизменно игнорировалась, — пока в Комиссии партийного контроля ЦК КПСС, в изменившихся условиях 1986 года, ее не предпочли в основном принять во внимание.
Зимина писала, в частности:
1. Польский литературовед А. Дравич, член Союза польских писателей, приезжал как гость Союза писателей СССР и был допущен по теме «М.А. Булгаков» на основании отношения Иностранной комиссии СП СССР от 13.11.73, подписанного секретарем комиссии В. Коткиным. В соответствии с существовавшим тогда порядком оформления иностранных исследователей, на отношении есть виза отдела от 21.11.73 за моей подписью и виза директора библиотеки О.С. Чу-барьяна от 22.11.73.
А. Дравич занимался в читальном зале с 23.11 по 5.III 73. Ему выдавались материалы из части архива М.А. Булгакова, поступившей в 1966–1967 годов и отраженной в виде справки на фонд в информационном ежегоднике «Записки ОР».
Считаю необходимым разъяснить при этом один общий вопрос, повторяющийся не раз во многих пунктах записки Л.В. Тигановой, — вопрос о выдаче из необработанных фондов.
Вновь поступавшие в отдел архивные фонды или части их, прошедшие после экспертизы первичный разбор, а затем в пределах этого разбора отраженные в справке в разделе «Новые поступления» «Записок ОР», считались обработанными в той степени, чтобы быть доступными читателям.
По существовавшим в то время «Правилам пользования читальным залом отдела» справки на архивы, помещенные в «Записках», входили и до сих пор входят в ротапринтный вариант «Краткого указателя архивных фондов», предоставляемого читателям и по сей день в читальном зале отдела.
В 1974 году существовавшая и ранее практика выдачи материалов из фондов, не имеющих полного научного описания, была зафиксирована в «Положении о сохранности рукописных фондов ГБЛ», обсужденном и одобренном на расширенном заседании Методического бюро отдела, а затем утвержденном дирекцией библиотеки […].
А. Дравичу из архива Булгакова были сделаны копии вообще не рукописных материалов, а вырезок из газет 1920-х — 1930-х годов — статей, рецензий о произведениях Булгакова, собранных им и его женой Е.С. Булгаковой». Кажется, ясно. А как отвечали впоследствии на эту аргументацию, — уже не Зиминой, а мне, в ходе моего персонального дела, — я еще расскажу.
О Д. Бейли Зимина писала: «была допущена к работе в читальном зале отдела по отношению, адресованному в библиотеку Управлением внешних сношений Минвуза СССР 16 мая 1974, и ответному письму в Минвуз директора библиотеки Н.М. Сикорского от 12 июня 74. […] По указанному выше порядку ей были предоставлены рукописи Ремизова из фонда Кодрянских, указанные в "Записках ОР" вып. 30, 32, 34».
О X. Скотт: «Подробную информацию о составе и содержании фонда В.Ф. Переверзева X. Скотт получила еще до прихода в отдел от передавшего архив его сына В.В. Переверзева. Это обстоятельство лимитировало для нас возможность отказа ей в выдаче и копировании материалов. Чем было продиктовано письмо В.В. Переверзева (нужное Тигановой. — С.Ж.) в библиотеку в 1980 году, я объяснить не могу».
Проще всего было объясняться по поводу Торбин: «Она, как и другие исследователи, имевшие ученое звание (степень), по действовавшим тогда правилам пользования читальными залами библиотеки и ОР в том числе, записывались без специальных отношений и допускались к работе по предъявлении диплома». Можно было догадаться, почему из десятков подобных случаев была выбрана именно Торбин: во-первых, потому, что она снимала кое-что из архива Булгакова и, значит, по вздорному предположению Тигановой, могла быть источником информации Профферов, а во-вторых, потому, что ее звали Мариам Ароновна, — это тщательно подчеркивалось Тигановой.
Приступая к подготовке персонального дела и не надеясь, видимо, на достаточность первоначально подобранного «компромата» (к некоторым эпизодам, например, к Малковати и Профферу, как выяснилось из объяснений Зиминой, она вообще не имела отношения), Тиганова озаботилась о новом. Так, помимо уже названных, фигурируют, в частности, американский гость Академии наук Ф. Риив, работавший над материалами из архива Брюсова, и, что еще замечательнее, польская исследовательница Урбаньска, допуск которой в 1968 году, как объясняла Зимина, осуществлялся еще по старому порядку, то есть в соответствии с резолюциями директора библиотеки, начальника Управления по делам библиотек министерства Гаврилова и заместителя министра Владыкина. Но отвечать должна была только визировавшая ее отношение Зимина! Кабы мы, недоумевавшие над включением почему-то Ядвиги Урбань-ской в ряд наших «криминальных связей», знали, что она была ученицей Аркадия Белинкова, через несколько месяцев после ее занятий у нас бежавшего на Запад, где посмертно, в 1970 году вышла его полная ненависти к советскому строю книга об Олеше, то поняли бы, почему, несмотря на столь безупречно и многоэтажно оформленный допуск Ур-баньской в Отдел рукописей, Тиганова с Лосевым использовали именно ее читательскую карточку! Вот прямое свидетельство гэбистского источника их информации. А я узнала об ее близости к Белинкову только теперь из мемуарной книги A.M. Смелянского «Уходящая натура».
6 июня партсобрание ОР вынесло Зиминой выговор «с занесением», 13 июня это решение утвердил партком библиотеки, где в защиту ее выступил единственный порядочный там человек, Л.М. Инькова. 28 июня последовал приказ директора об увольнении ее с 1 июля, опять таки «по сокращению штатов». 13 сентября бюро райкома утвердило решение парткома библиотеки. Хотя формулировка была весьма суровая («злоупотребления в обслуживании иностранцев» и «утечка информации за рубеж»), более строгого взыскания для нее, по-видимому, и не добивались — цель всей этой затеи заключалась в ином. Партком библиотеки особым пунктом своего решения обратился в райком с просьбой возбудить и мое персональное дело в связи с выявившимися в ходе дела Зиминой моими «незаконными» действиями в прошлом.
Для райкома эта инициатива была в общем-то достаточно неприятной — получалось, что они бог знает кого пригрели у себя на важном посту. Поэтому они сперва не придали этому должного значения, явно намереваясь ограничиться скромными мерами. Так, по крайней мере, восприняли указание райкома в партбюро ИМЛИ руководившие им в тот момент А.В. Ващенко и В.И. Борщуков. Поговорив со мной и поняв, что я могу представить вполне удовлетворительные объяснения и о принятом в мое время порядке допуска иностранных исследователей в архивы вообще, и в ОР ГБЛ в частности — порядке многоступенчатом, от библиотеки к министерству, и о критериях обработанности и, следовательно, доступности фондов исследователям, что я могу представить обоснование моих действий в каждом конкретном случае, они подумали, что проще всего признать какое-то одно упущение, что позволит обойтись малой кровью. Так дело и шло на партбюро, где принято было решение о выговоре (в качестве приемлемого случая выбрали X. Скотт, этого я и держалась впоследствии — не могла же я документально разоблачить совершенно понятный мне механизм организации Тигановой протеста сына Переверзева). Но когда о решении доложили райкому, то оказалось, что там за это время произошел полный поворот и малой кровью ограничиться не намерены: ясно стало, что в дело включились «органы», придав ему уже более серьезное значение. Да и сама справка библиотеки, представленная райкому для возбуждения моего дела, пополнилась указаниями на некоторые новые мои прегрешения.
Что за обвинения мне предъявлялись и как я их опровергала, покажу на примере одного, особенно характерного. Производя свои раскопки, Тиганова с Лосевым к своему восторгу обнаружили, как я уже упомянула, что в 1957 году с моего разрешения была снята копия первого тома печатного (литографированного) каталога собрания средневековых еврейских рукописей, составленного известным гебраистом Сениором Саксом и изданного в 1906 году владельцем собрания, востоковедом бароном Д.Г. Гинцбургом (после революции само собрание давно скончавшегося Гинцбурга поступило в фонды ОР ГБЛ). Копию сделали для нью-йоркского раввина Фрейлиха, члена делегации американских священнослужителей, приезжавшей в Москву по приглашению Комитета по делам религиозных культов. Понятно, как ухватились за этот факт антисемиты, возглавлявшие Отдел рукописей.
Любой нормальный человек должен был бы понять, во-первых, что в эгом издании, экземпляры которого с начала XX века имеются в ряде крупных библиотек Европы (для того и литографировались), нет ничего нового и тем более чего-либо могущего составить государственную тайну. А во-вторых, что в данном случае копировалась вообще не рукопись, а незасекреченное печатное издание, как ежедневно делала библиотека и для советских, и для иностранных своих читателей. Но самое любопытное, что такое обычное действие еще до приезда делегации согласовывалось Комитетом по делам религиозных культов с ЦК КПСС, а выполнение пожеланий ее членов относительно восточных рукописей и их изданий поручили директору Института востоковедения АН СССР академику Б.Г. Гафурову и его специалистам, которые должны были действовать в контакте с Ленинской библиотекой. Моя же подпись стояла на разрешении только потому, что по правилам библиотеки разрешение на копирование печатных изданий подписывал заведующий тем отделом, где они хранились.
Я не просто не признала чего-либо незаконного в своих вполне обычных действиях в этом случае, но попыталась разыскать кого-нибудь из сотрудников Института востоковедения, занимавшихся делегацией почти за 30 лет до этого. И мне повезло: руководивший в 1957 году приемом американской делегации известнейший востоковед проф. И.С. Брагинский хорошо помнил обстоятельства дела и письменно изложил их, отвечая на направленный ему по моему настоянию запрос партбюро ИМЛИ. Кроме того, мне прислали из-за границы ксерокопии страниц из каталогов тамошних библиотек, где значилось то же издание. Изменило это что-нибудь? Ничуть! Пункт обвинения продолжал фигурировать в моем деле вплоть до Комиссии партийного контроля ЦК, о которой речь пойдет дальше.
И большое партсобрание ИМЛИ, состоявшееся, вероятно, в апреле 1985 года и продолжавшееся несколько часов, протекало в соответствующем ключе. Ни письмо Брагинского, ни другие письма, написанные в мое оправдание в ответ на запросы партбюро, не были оглашены, несмотря на мои настояния. Директор института Бердников, которому я некогда так много помогала в его работе над книгой о Чехове, теперь в упор меня не видел. Институтские «корифеи» типа Овчаренко или Дал-гат выступали один за другим, распространяясь об ущербе, нанесенном мною советской науке. Если верить им, то дело должно было идти далеко не о столь скромном наказании, как партийное взыскание. Это, конечно, не могло меня удивить. От многих участников действа, например, от Эммы Полоцкой или Нины Дикушиной я ничего, кроме полного конформизма, и не ожидала. Но от многих других ждала иного.
Сейчас, когда я вспоминаю это собрание, меня поражает тот страх, который, значит, снова овладел многими, как мне казалось, порядочными людьми, не позволяя им выступить в защиту моей — очевидной для них — совершенной невиновности и даже просто проголосовать против. Вот какова была атмосфера 1985 года! А между тем с марта этого года во главе страны стоял уже новый генсек, готовый сыграть свою историческую роль. Но не только ровно ничего не изменилось еще, но и не предчувствовшгось. Не восстанови я это теперь по необходимости в памяти, я не смогла бы отдать себе полного отчета в происходившем тогда. Слишком многое мы уже забываем.
Еще до собрания, но после разговора с вернувшимся из райкома расстроенным Ващенко, я была потрясена позицией человека, в безупречной порядочности которого до тех пор не сомневалась, — Зямы Па-перного. Он уже давно не состоял в партии, проявив незаурядную смелость, когда, исключенный, не пожелал просить о восстановлении. Но он давно работал в институте, со многими был дружен, и понятно, что, готовясь к собранию, я встретилась на нейтральной территории со столь давним моим приятелем, считавшим себя обязанным мне за многолетнюю дружескую помощь, и попросила кое с кем переговорить, чтобы меня поддержали. В ответ я получила решительный отказ, даже не смягченный какими-либо извинениями. «Я в это путаться не буду», — сказал он, разом прекращая разговор. Более я с ним никогда не общалась и забыть этого не смогла.
На самом же собрании я с изумлением видела, что ни слова не говорят в мою защиту такие все прекрасно понимающие люди, как Вера Кутейщикова (жена Л.С. Осповата) или Ю.В. Манн. Конечно, я от волнения видела все как в тумане и совершенно не знала, как голосовали, вообще — присутствовали ли многие состоявшие в институтской парторганизации и дружившие со мной, например, Е.Б. Пастернак или Вадим Ковский (впоследствии я выяснила, что в это время Вадим не работал в институте, перейдя на пару лет в журнал «Дружба народов»). Но все же и в сборище изуродованных страхом людей нашлись смельчаки, посчитавшие своим долгом выступить в мою защиту. И это были люди практически незнакомые, как, например, Е. Кацева. Они выступали по принципиальным соображениям, протестуя против явно гэбэшной подоплеки дела. Особенно выразительным оказалось выступление молодого Гасана Гусейнова, начавшего словами: «Да что же здесь происходит, в конце концов?» Конечно, их выступления не изменили предписанное заранее решение о строгом выговоре «с занесением» — они только помогли не потерять окончательно веру в людей. Но и при голосовании все-таки поднялось немало рук против.
Сложилось так, что после этого собрания, проходившего днем, я должна была вечером присутствовать на очередном научном заседании в Музее Герцена, где выступал Натан. О партсобрании все мои знакомые знали, и понятно, что до начала заседания я рассказывала о нем. Тут произошла памятная сцена: приехали в музей и супруги Осповаты, у Веры спросили, выступила ли она против всего этого безобразия, а я ответила за нее, что она его поддержала. Тогда сидевший рядом с ней Юра Овсянников встал, пересел на другое место и громко сказал, что более ей руки не подаст. А она заплакала. Одним словом, произошла некая демонстрация, показавшая мне, что я не одна, что за мной дружеская поддержка многих уважаемых мною людей.
Дело перешло в так называемую парткомиссию райкома — при райкомах, если кто не помнит или не знает, были такие общественные организации, состоявшие, как правило, из совершенно темных партийных отставников. В их задачу входило предварительное рассмотрение персональных дел и подготовка обсуждения их на бюро райкома. Я хорошо помню члена комиссии старика Титова, который готовил мое дело, — экземпляр, редкостный даже для этих комиссий, и втолковать ему что-либо по его тупости и темноте вообще не представлялось возможным. Кроме того, он, зная, что именно ему поручено, упорно отказывался приобщать к материалам дела любой документ, противоречащий позиции ГБЛ.
Справка, составленная для парткомиссии Тигановой и Лосевым и утвержденная парткомом ГБЛ, где содержались все уже упоминавшиеся мною пункты, была, помимо их бездоказательности, просто фантастически лживой и нелепой. В ней, например, утверждалось, что Профферу в 1969 году предоставили рукописи «не издававшихся в СССР» произведений Булгакова «Дьяволиада» и «Роковые яйца». Конечно, даже сочинителям этой справки не могло не быть известно, что «Дьяволиада» в 1924 году издавалась в СССР трижды — в четвертом выпуске альманаха «Недра» и в двух отдельных изданиях Булгакова, осуществленных издательством «Недра»; «Роковые яйца» дважды — в шестом выпуске того же альманаха и в однотомнике произведений Булгакова, вышедшем в 1925 году в издательстве «Недра». На что же рассчитывает должностное лицо, сочиняя столь явную ложь? Только на некомпетентность тех, кому она предъявляется, и на заведомое их нежелание ее проверить.
О Пайпсе в справке сообщалось, что ему в 1971 году были выданы материалы, «враждебные советскому строю».
Читая в парткомиссии эту предъявленную мне бумагу, я не могла не усмехаться, уверенная, что она сама дает мне материал для исчерпывающих вопрос опровержений. На заседание комиссии, где библиотеку представляла секретарь парткома Карагодина, зачитывавшая свою справку вслух, я принесла обе повести Булгакова в изданиях 20-х годов и предъявила их присутствующим. По поводу Пайпса я передала им письмо крупнейших специалистов по политической истории предреволюционной России К.Ф. Шацилло и В.В. Шелохаева, объяснявших, что материалы, выданные ему, давно использованы советскими историками, а «враждебны советскому строю» не могут быть уже потому, что в 1915 году он еще не возник. По поводу каталога собрания Гинцбурга предъявила упомянутое выше письмо И.С. Брагинского. Но ни на кого из присутствующих все это не произвело ни малейшего впечатления. Они продолжали смотреть на меня своими пустыми глазами и единогласно поддержали решение партсобрания ИМЛИ. Замечу, однако, что и тут речь шла еще только о взыскании. В таком же ключе протекала моя беседа с первым секретарем райкома Коровицыным, заверившим меня даже, в отличие от Титова, что все предъявленные мною документы он распорядится приобщить к делу.
Не знаю, что произошло между этой беседой и самим заседанием бюро райкома, состоявшимся 16 мая 1985 года, но там, как я сразу поняла, дело было завернуто еще круче. Говорил сам за себя состав приглашенных: библиотека теперь была представлена не только Карагоди-ной, но и Карташовым, и Лосевым, ставшим к тому времени секретарем парторганизации ОР. Заготовленный мною заранее довольно короткий текст со ссылками на документы (и, как я теперь обнаружила, перечитав его, даже со ссылкой на какое-то прогрессивное выступление нового генсека) уже не мог иметь никакого значения. Вопросов мне не задавали. Потом Коровицын произнес длинную, проникнутую «патриотическим» пафосом речь, завершив ее даже не предложением, а требованием исключения из партии «за грубые нарушения в использовании документальных материалов, приведшие к утечке информации за рубеж, и неискреннее поведение при рассмотрении персонального дела». Речь эта, помимо всего прочего, была полна каких-то туманных угроз, которые можно было понять как симптом предстоящего дальнейшего преследования — уже по другой линии. Проголосовали единогласно, я отдала партбилет и в полной растерянности от этого неожиданного финала вышла наружу, где меня ожидал Сережа. Могла ли я тогда вообразить, что для меня дело обернется потом совершенно иначе, а метавший громы и молнии, столь уверенный в себе партийный босс Коровицын через год выбросится из окна своей номенклатурной квартиры?
Немного опомнившись, я приступила к следующему этапу — подала апелляцию в горком. Но В.Г. Зимина, еще раньше, в ноябре 1984 года подавшая свою апелляцию, теперь, с учетом моего исключения, наоборот, предпочла ее отозвать и 20 мая сообщила туда об этом.
Я же была убеждена, что не могу просто смириться, выиграв, подобно Паперному, более независимое положение беспартийного ученого. Между моим и его положением была принципиальная разница. Папер-ного исключали за его литературное произведение, сатиру на любимого властью Кочетова. Мое же исключение чернило не только меня, но многолетнюю деятельность замечательного научного коллектива. Здесь нельзя было уступать.
В парткомиссии горкома, рассматривавшей апелляцию с лета 1985 года, моим делом занимался Юрий Сергеевич Симаков. После первой беседы я, по его настоянию, написала подробнейшую объяснительную записку, на мой взгляд исчерпывавшую вопрос. Я не признавала ни одного из предъявленных мне обвинений, кроме копирования для X. Скотт неопубликованных работ Переверзева (вот этот отказ признать свои ошибки и назван в формулировке бюро райкома «неискренним поведением»; впоследствии в решении Комиссии партийного контроля взыскание горкома, наоборот, смягчали за «признание своих ошибок», имея в виду все тот же единственный случай). Мы встречались с Симаковым еше несколько раз, и было ясно, что этот неглупый человек прекрасно понимает и вздорность обвинений, и цель затеянной против меня интриги — подкрепить многолетние уже незаконные действия библиотеки и покрывающего ее министерства. Однако он произносил какие-то положенные ему «правильные» слова. При последней же встрече он, в конце концов не выдержав тона, проводил меня не до двери, как делал раньше, а вышел со мной на улицу и только тут сказал, смущаясь: «Вы понимаете, я думаю, что ничего не смогу сделать. Мы вас, конечно, восстановим в партии, но отменить взыскание и формулировку невозможно».
«Значит, и они боятся прослушивания, — думала я, возвращаясь от него, — что же за жалкие рабы все мы, снизу доверху!»
В октябре 1985 года бюро горкома, несмотря на все старания представлявшего библиотеку и настаивавшего на правильности решения бюро райкома Лосева, заменило исключение строгим выговором «с занесением», сохранив формулировку райкома. Замечу, что еще до этого, на заседании парткомиссии горкома Лосев сделал несколько весьма характерных для него заявлений.
Среди прочего, мы с ним сразились по поводу копирования для Анджея Дравича материалов из архива Булгакова. Когда я сказала, что в данном случае копировались вообще не рукописи, а вырезки критических газетных статей, собранные писателем в особом альбоме, и что Дравич мог бы прочесть все эти статьи во вполне открытых газетах, Лосев вскипел: «Да, но это-то и есть ваше преступление — вы облегчили ему работу по очернению нашего строя за границей!» Воспоминание о его возражении приобрело в моих глазах особую прелесть, когда я познакомилась с докладом этого непотопляемого персонажа на прошедшей в 1999 году Всероссийской научно-практической конференции научных и архивных работников, материалы которой напечатаны в книге «Проблемы публикации документов по истории России XX века» (М., 2001). Настаивая на необходимости скорейших публикаций, он теперь пишет: «Наиболее яркий пример — это его [Булгакова] знаменитый альбом ругательных статей […] этот уникальнейший альбом сохранился в полном объеме. И он не опубликован!» И продолжает: «Разве можно полноценно показать идеологическую борьбу тех лет в сфере культуры и литературы без такого альбома?» И подчеркивает «огромное познавательное и воспитательное значение» факсимильного его издания (с. 349–350). Я видела немало прожженных циников на своем веку — но такого масштаба цинизма все-таки не припомню!
А тогда, с гордостью описав членам парткомиссии, как они (руководство Отдела рукописей — Тиганова, он сам и другой ее заместитель В.Ф. Молчанов) «массовым образом переводили на секретное хранение архивные материалы, ранее свободно выдававшиеся исследователям», Лосев завершил свой монолог приведенными мною выше словами: «Мы уже десять лет боремся со своим коллективом!»
Получив в Киевском райкоме новый партбилет, я пошла в стол учета, полагая, что должна снова стать на учет в ту организацию, где состояла прежде, в ИМЛИ. Но они заранее предупредили райком о своем отказе. Теперь я окончательно ушла из Киевского района и дальше, как и все пенсионеры, числилась по месту жительства.
После этого мне предстояла новая апелляция, уже на Старую площадь, в Комитет партийного контроля ЦК КПСС. Тут дело протекало еще любопытнее. Занималась моим делом инструктор комитета Анна Васильевна Киценко, фигура, настолько принадлежавшая «к раныпему времени», что казалась уместной в ведомстве даже не Берии, а скорее Ежова. Когда я впервые встретилась с ней, вероятно, в декабре 1985-го или январе 1986 года, то сразу поняла, что она не только не склонна смягчать предыдущее решение, а ищет лишь новый «компромат», предполагая вернуться к решению райкома. На следующей встрече она устроила мне очную ставку с секретарем парткома ГБЛ Карагодиной, принесшей пресловутое «досье» и еще разные аналогичные дополнительные бумажки. Упомяну, что, пока мы с Карагодиной дожидались в коридоре отлучившуюся куда-то Киценко, я не смогла удержаться от вопроса, как она, близко знавшая меня десятки лет, могла взять на себя подобную функцию. И та не удержалась от ответа: «Разве вы не понимаете, что нам приказали?» А через несколько минут мы уже сидели напротив друг друга за столом в кабинете Киценко и Карагодина произносила свои обвинительные речи под благосклонные кивки высокой партийной чиновницы.
Но дальше дело приняло неожиданный для Киценко оборот. В стране происходило нечто более важное, чем мое персональное дело. В феврале — марте 1986 года состоялся 27-й съезд партии, с которого уже явно началось новое время. Горбачев сделал первый шаг по своей исторической стезе. Каково было закоренелым монстрам типа Киценко принимать новые веяния, можно себе представить. Но принимать приходилось. И при следующей нашей встрече, накануне рассмотрения моей апелляции на заседании КПК, я с удивлением услышала, что она уже отбросила, как не подтвердившиеся, почти все, ею же предъявлявшиеся мне совсем недавно, факты. Хотя все мы по достоинству оценили значение съезда, я все-таки не предполагала, что он может оказать столь быстрое и непосредственное воздействие на мой частный вопрос. Зато это хорошо понимали на Старой площади.
И на самом заседании, которое вел не Соломенцев (глава КПК), а кто-то из его заместителей (не помню — кто), весь разговор со мной шел уже во вполне доброжелательном ключе. Проект решения гласил: выговор «за нарушение должностной инструкции в период заведования ОР ГБЛ», причем имелись в виду три пункта из множества прежних — копирование литографированного каталога собрания Гинцбурга, допуск в отдел Суперфина, когда он был студентом 2-го курса (а не дипломником, как полагалось), и, наконец, копирование Переверзева для X. Скотт. Я согласилась только с последним пунктом, на чем мы и остановились.
Чтобы более к этому не возвращаться, скажу, что впоследствии, в августе 1991 года я отослала партбилет по почте в свою парторганизацию, в короткой записке объяснив, почему считаю постыдным принадлежать к этой партии.
У Зиминой же дело завершилось несколько иначе. Когда она осенью 1986 года обратилась с просьбой снять выговор (по партийному уставу, через некоторый срок возникала такая возможность), то партсобрание ОР 13 октября 1986 года отказало, ссылаясь на то, что она по-прежнему не признает своих ошибок. Гораздо позднее, в 1988 году она снова подала апелляцию в горком, но там уже даже не стали ее рассматривать.
Между тем моя жизнь в эти годы, конечно, вовсе не исчерпывалась медленно тянувшейся процедурой персонального дела. Прежде всего, я продолжала добиваться, чтобы меня допустили к занятиям в Отделе рукописей, без чего не могла осуществить давно задуманную и особенно важную для меня работу: полноценное издание воспоминаний А.О. Смирновой-Россет.
Выступив в 1977 году с докладом о мемуарах Смирновой на Пушкинской конференции в Тбилиси, где я побывала в музее ее имени, организованном ее правнуком М.Г. Смирновым, повидала подлинники давно известных ее портретов, приобщилась к атмосфере этого дома, сохранившей в неприкосновенности дух ушедшего века, я потом, переработав доклад, напечатала его в очередном, IX томе серии «Пушкин. Исследования и материалы» (в 1979 году). Еще готовясь к докладу, я получила ксерокопии части текста мемуаров, на что потом постоянно ссылался Карташов в своих ответах. К тому времени я была на пенсии, но надеялась, завершив свои большие герценовские работы, вернуться к Смирновой и вплотную приступить к изданию ее мемуаров. Я уже понимала, как надо поступить с этим сложным многовариантным текстом, нуждающемся к тому же в переводе с разных языков. Но для работы было необходимо все время видеть перед собой все 27 тетрадей. А когда у меня наконец освободилось время, мне как раз и отказали в записи в ОР.
Разумеется, я вовсе не собиралась смиряться со всеми отказами и мне, и выступившим в мою защиту в 1984 году ученым и, невзирая ни на какие преследования по партийной линии, продолжала добиваться своих прав. В конце 1984 года я обратилась с письмом к министру, заявляя, что никакие мои неправильные действия в прошлом в качестве администратора, если и будет доказано, что они имели место, не имеют отношения к моему праву лица, обладающего ученой степенью, продолжать заниматься наукой, — и настаивая на отмене запрета, преграждающего мне доступ к источникам. Тут даже министерские чиновники поняли, что нужно найти способ отделаться от меня — и не допуская к занятиям, и не давая повода обратиться в суд. Выпутаться из непростой ситуации было поручено B.C. Лесохиной. И когда я в начале 1985 года снова обратилась к ней по этому поводу, она прибегла к хорошо продуманной уловке: пригласила меня к себе на беседу, а в последующих своих отказах ссылалась не на какие-либо аргументы, а «на соображения, высказанные Вам в ходе личной беседы». Так буквально сказано в ее письме мне от 25 апреля 1985 года, заверенная нотариальная копия которого сохранилась (так же она отвечала мне позднее, в 1986 и 1987 году). Я плохо помню мои тогдашние намерения, но само наличие нотариальной копии убеждает в том, что я предполагала обратиться в суд. Эти планы были, вероятно, оставлены мною после исключения из партии.
Саму же мою беседу с Лесохиной я помню хорошо. На столе у нее лежала папка с ксерокопиями подписанных мною в течение 30 лет читательских карточек и заказов на копии — то самое «досье», о котором речь шла выше. Она предъявляла их мне одну за другой, а я всякий раз обосновывала законность своих действий. В случаях некоторых особенно глупых обвинений мне не удавалось удержаться от смеха — настолько нелепой представлялась необходимость объяснять что-то и без того очевидное. В какой-то момент мои насмешки показалось ей настолько обидными, что она сорвалась, вышла из предписанного ей корректного тона и заорала: «Вы нас всех, министерских работников, считаете невеждами и дураками!» «Что же, — ответила я, — это недалеко от истины!» Не ясно ли, каким мог быть результат этой беседы?
Я продолжала, однако, насколько возможно было, заниматься мемуарами Смирновой и кое-что из них публиковала, считая, что эти частичные публикации помогут мне добиться возможности использовать все нужные рукописи в О Р. Надо с благодарностью сказать о тех, кто помогал — и помогал именно в тот момент. Алла Латынина предложила мне целую полосу в «Литературной газете» — публикация появилась 13 февраля 1985 года, уже в ходе моего персонального дела. Вадим Вацуро дал возможность включить фрагмент мемуаров во 2-й том издания «Пушкин в воспоминаниях современников». Д.С. Лихачев и Б.Ф. Егоров, председатель и заместитель председателя редколлегии «Литературных памятников», утвердили мою заявку на публикацию мемуаров Смирновой в этой серии, что позволяло им требовать для меня доступа к подлинникам.
Но меня еще долгие годы продолжали не допускать к занятиям в ОР, и в результате подготовленные мною воспоминания Смирновой вышли наконец в свет под редакцией В.Э. Вацуро только в 1989 году, через десять лет после первой моей публикации о них.
К сказанному нужно добавить еще и такой выразительный факт. По окончании моего персонального дела я обратилась с письмом на имя секретаря ЦК КПСС А.Н. Яковлева, где просила прекратить теперь запрет на мои занятия в Отделе рукописей ГБЛ. Еще раньше о том же его просил Д.С. Лихачев. Я понимала, конечно, что секретарь ЦК не будет лично заниматься таким вопросом, но не могла представить себе, что его аппарат направит наши письма тому самому Пашину, который по уши замешан был в долголетнем уже преследовании меня и на действия которого я прямо жаловалась в своем письме.
Резуиьтат оказался такой. Вместо полагающегося письменного ответа Пашин просто позвонил Лихачеву и, в неуважительном тоне упрекнув ею в заступничестве за человека, о злоупотреблениях которого он не имеет понятия (таких злоупотреблениях, которые он, Пашин, не вправе даже разглашать!), сообщил об отказе на его просьбу. Мое же письмо было спущено в министерство, и я получила еще один стереотипный отказ Лесохиной.
Удивительна ли после этого и тогдашняя, и нынешняя непотопляемость Лосева? Скажу здесь, кстати, что разрушительная его деятельность уже тогда вышла за пределы нашего несчастного отдела. В 1986 году, например, его министерские покровители поручили именно ему, уже зарекомендовавшему себя успешной «охотой на ведьм», возглавить комиссию, которая обследовала Отдел рукописей ленинградской Публичной библиотеки. По его требованию целый ряд архивных фондов был закрыт для исследователей. Он кричал на тамошних архивистов: «Если вы патриоты, вы обязаны закрыть все фонды, не имеющие современных описей! Только так вы преградите путь утечке вредных для нас материалов за рубеж!» А речь шла, в частности, об архиве умершего в 1902 году историка Н.К. Шильдера, автора фундаментальных биографий Павла I, Александра I и Николая I, собравшего огромный документальный материал по истории России первой половины XIX века. Архив поступил в Публичную библиотеку в 1903 году, тогда же был описан в ее печатных отчетах и в течение 85 лет широчайшим образом использовался многими поколениями ученых. И этот архив в 1986 году по требованию Лосева засекретили! Поистине прав Сэмюэл Джонсон, 250 назад сказавший свои бессмертные слова: «Патриотизм — последнее прибежище негодяев»!
С публикацией дневника А.Г. Достоевской у меня получилось еще сложнее, чем с мемуарами Смирновой: здесь интервал между первой публикацией и полноценным изданием составил 21 год! Я уже рассказывала о том, как Ц.М. Пошеманская расшифровала стенограмму дневника и как в августе 1972 года я напечатала в «Литературной газете» первое сообщение о нем. Затем я сразу приступила к подготовке публикации в «Литературном наследстве», но там появилась, как я тоже упоминала, только одна из трех книжек дневника — та, которая до этого была вообще неизвестна. И тогда же я заключила новый договор с Пошеманской, намереваясь осуществить публикацию полного текста дневника. Предполагая заниматься этим в нерабочее время, я попросила Пошеманскую присылать мне напечатанную на машинке расшифровку в двух экземплярах. Один из них включался в фонд Достоевского в ОР, где хранились и стенографические оригиналы дневника, другой я оставляла себе.
Вообще-то я сперва, еще работая в библиотеке, предполагала издать дневник в издательстве «Книга», печатавшем все издания ГБЛ. Он даже значился в плане научных публикаций отдела. Но, насколько я помню, завершение работы происходило уже в финале конфликта с Сикорским, который не горел желанием поощрять мои научные замыслы. Сначала работа была включена в план издательства, даже сдана, но вдруг все прекратилось. Я ничего не понимала и была уверена, что добьюсь своего. Но ошиблась. Тут-то и состоялся мой примечательный разговор с директором издательства, о котором упоминает в одной из своих статей Мариэтта Чудакова, тогда же записавшая мой рассказ о нем. Просмотрев представленную мною рукопись, он сказал, что она ему не понравилась.
— Чем же она вам не понравилась? — спросила я.
— Ну, двадцатилетняя женщина… Что она могла понимать? — был ответ.
— Скажите, — спросила я, — а если бы мы располагали дневником Натальи Николаевны Пушкиной? Ей-то в первый год их брака было всего семнадцать лет. Надо было бы, по вашему мнению, его издавать?
Ответ был просто великолепный.
— Ну, я думаю, — изрек он, — Наталья Николаевна подошла бы к этому более ответственно!
От продолжения начатой работы издательство «Книга» тогда отказалось. Попытку мою пожаловаться в Госкомиздат пресек Сикорский, обратившись к помощи работавшего там своего бывшего ученика, бойкого молодого чиновника, фамилию которого я запамятовала. Вообще он много пользовался подобной помощью. Помню, как еще на том этапе его директорства, когда отношения между нами были нормальные, я присутствовала однажды при его телефонном разговоре. Звонил журналист из «Литературной газеты», тоже его ученик Анатолий Рубинов, чтобы сообщить, что в редакцию поступила какая-то жалоба на библиотеку, но он, Рубинов, конечно, не даст ей ходу, а, наоборот, хочет его предупредить. И Сикорский, повесив трубку и рассказав мне об этом, самодовольно прибавил: «Не имей сто рублей…»
Когда же я через десять лет, в совершенно новых условиях, вернулась к этой работе, я не зависела от моих преследователей из Отдела рукописей. И убедившись, что не могу добиться доступа туда для работы над мемуарами Смирновой, решила сперва издать в серии «Литературные памятники» дневник А.Г. Достоевской.
Но в Отделе рукописей тоже не дремали. О возобновлении моей работы над дневником вскоре стало известно, да я и не думала этого скрывать, докладывала о ней, в частности, в музее Достоевского на Божедомке. И когда (не помню точно — скорее всего, в 1986 году) рукопись, прошедшая редакцию А.Л. Гришунина и редколлегию серии, не только находилась уже в издательстве, но ушла в набор, в РИСО (редакционло-издательский совет) издательства «Наука» поступила «телега» Тигановой с требованием пресечь мой замысел. Мне не удалось разыскать теперь ее замечательный текст, но я хорошо помню его смысл.
Меня пригласил к себе на беседу фактически возглавлявший РИСО его ученый секретарь Е.С. Лихтенштейн и предъявил мне эту бумагу. Как ни хорошо я знала, чего можно ожидать от Тигановой, но все же недооценила ее изобретательность. В письме утверждалось, что предложенный мною для публикации текст дневника, будто бы являющийся адекватной расшифровкой подлинных стенографических записей А.Г. Достоевской, на самом деле есть сочиненная мною и Пошеманской (которую, заметьте, зовут Цецилия Моисеевна) злостная фальсификация, имеющая целью «исказить облик великого русского писателя».
Я не могла читать этот очередной донос без смеха. Да и время как будт о уже менялось, и я не допускала мысли, что он может достичь цели. Но мой собеседник смотрел на меня с сожалением.
— Каким образом вы ухитрились нажить себе столько врагов? — спросил он. — И врагов столь влиятельных?
— Да что вы? — спорила я. — И врагов, в сущности, немного, да и чем же они так уж влиятельны?
Но Лихтенштейн знал, что говорит.
— Не делайте вид, будто не понимаете, что за этим стоит. Издательство вынуждено отказаться от вашей работы.
Конец был снова предрешен. Сделанный уже набор был рассыпан, а рукопись мне возвращена.
Дневник А.Г. Достоевской был все-таки издан в «Литературных памятниках» — но только в 1993 году (о чем в своем месте далее).
Однако в промежутке он был напечатан за границей. Ц.М. Пошеман-ская, которой Тиганова не пожелала заплатить за сделанную ею расшифровку первой книжки, не стала судиться, а поступила иначе: предложила готовый текст зарубежным издательствам. И объединив ту часть дневника, которая была уже опубликована в «Литературном наследстве», с новой расшифровкой первой книжки, напечатала дневник в нескольких странах. Я была поставлена перед фактом и не могла не согласиться предоставить издателям свое предисловие и комментарий. Дневник вышел тогда в Польше, Германии и в Японии, что принесло мне очень нужный доход в чеках для «Березки», — так назывались особые магазины, где импортные товары продавались по чекам, на которые обменивали пришедшую на имя граждан из-за рубежа валюту. Мы все немного приоделись на эти чеки. Смешно теперь вспоминать, что главный мой консультант во всей процедуре апелляций в горком и КПК, мой бывший сокурсник, а в описываемое время — маститый деятель на международной ниве Григорий Львович Бондаревский запрещал мне надевать при хождениях в партийные органы купленный в «Березке» золотистый итальянский плащ. «Не надо возбуждать лишние подозрения, — говорил он, — вы не понимаете их психологию». И я действительно, идя туда, плащ не надевала.
То ли в Отделе рукописей прозевали эти заграничные публикации, то ли сознавали, что время уже не подходило для скандала, подобного тому, который был устроен вокруг американского издания Булгакова, но никаких враждебных акций не последовало.
А на фоне всех этих борений шла своим чередом наша семейная жизнь. Летом 1984 года неожиданно для всех нас внук Лева, тогда девятнадцатилетний студент 4-го курса биофака университета, женился на своей сокурснице Кате Кавериной — внучке Вениамина Каверина и Николая Заболоцкого. В следующем году родился мой первый правнук Митя. В 1992 году Лева уехал с семьей в Америку, где Катя стала матерью еще троих детей.
Добившись своих целей — увольнения Зиминой и моего исключения из партии, Тиганова и Лосев, получившие весомую поддержку партийных органов, продолжали поступать с фондами и исследователями в соответствии со своей уже вполне разработанной тактикой — «тащить и не пущать». За 1985 и 1986 год в делах Министерства культуры СССР сохранились только три исходившие от них документа, но они достаточно характеризуют упорство этих деятелей.
Первый из них — справка Титановой от 17 июля 1985 года об изданном в 1984 году в том же издательстве «Ардис» фотоальбоме «Михаил Булгаков. Фотобиография». Перед нами в своем роде верх жульничества. Сообщая, снимки каких отдельных страниц автографов Булгакова, хранящихся в ОР, напечатаны в альбоме, Тиганова как будто и не скрывает, что все они являлись иллюстрациями при подготовке Чудаковой к печати обзора архива Булгакова. Но помещает это в сноске, составленной так, чтобы нельзя было понять, что именно они и были воспроизведены еще в 1976 году в «Записках ОР», откуда Проффер только и могла их заимствовать. Таким образом делается попытка создать впечатление, что, обладая снимками, Чудакова их «нелегально» переправила в СИТА.
Далее в качестве потенциальных пособников Проффер названы: уже знакомая нам читательница Торбин (как и ранее, с указанием, в отличие от других, полного имени и отчества — Мариам Ароновна, чтобы адресаты справки, которых могло бы ввести в заблуждение русское звучание фамилии, не дай бог, не упустили из вида ее национальность), писатель К. Симонов и… театр на Таганке, снимать для которого разрешала все та же злокозненная Зимина.
Как видно из текста, справка составлялась не просто как очередной акт ее бдительности, но была вызвана конкретным поводом: в ОР обратилось издательство «Советский писатель» с просьбой допустить к архиву Булгакова В.В. Новикова, готовившего для этого издательства сборник драматических произведений писателя. Заготовленная для аргументации отказа справка Тигановой кончалась словами: «Нет никаких гарантий, что сведения, полученные В.В. Новиковым или кем-то другим для советских изданий, не могут быть сдублированы каким-то путем (даже без их ведома!) в США. В этих условиях способствовать улучшению антисоветского издания не следует».
Вот так. Это уже была патология. Получалось (как у Иезуитова), что нельзя допускать никаких советских изданий Булгакова, пока заокеанские злоумышленники не завершат свое, неполноценное «в этих условиях» десятитомное издание!
В 1985 и 1986 годах архив, как и прежде, продолжал находиться взаперти в кабинете Лосева, а патологическая эта позиция становилась государственной. Сохранились проекты писем Тигановой и Лесохи-ной 1986 года главному редактору издательства «Советский писатель» И.М. Бузылеву. Из них становится очевидно, во-первых, что ОР не просто упорствовал в своем нежелании открыть доступ к архиву даже такому верноподданному издательству, как «Советский писатель», и члену-корреспонденту Академии наук, цековскому деятелю Новикову, но попытался обуздать издательство, подчиненное Союзу писателей, с помощью руководства последнего. «По вопросам, поставленным в письме, — говорилось в проекте ответа, написанном 23 апреля 1986 года Тигановой, — Вам будут даны устные разъяснения на предполагаемой в ближайшее время беседе с секретарем правления Союза писателей СССР Ю.Н. Верченко». Но Верченко — видимо, поразмыслив — явно не пожелал вмешиваться в такую, не совсем выгодную для него историю. И Лесохина, перерабатывавшая для ответа министерства проект Тигановой, предлагала Бузылеву получить «устные разъяснения» уже не от Верченко, а «во время личной встречи руководства ГБЛ с представителем издательства». Если эта встреча и состоялась, она вряд ли могла удовлетворить Новикова. И здесь тоже решался вопрос, «кто кого заберет». Несмотря на уже происходившие в стране крупные перемены (знаменитый, еще недавно невообразимый, пятый съезд Союза кинематографистов, вывод первых советских частей из Афганистана) «заборо-ли» рукописные охранники и их гэбэшные покровители.
Книга была все-таки напечатана (Михаил Булгаков. Пьесы. М., 1986; вступительная статья В.В. Новикова, составители Л.Е. Белозерская и И.Ю. Ковалева). Но в каком виде? В помещенном в ней послесловии «От составителей» на с. 651, после благодарности ИРЛИ и Музею МХАТ, предоставившим свои фонды для этой работы, сказано: «Не получив доступа к большей части автографов пьес из архива Булгакова (ОР ГБЛ), мы не имели возможности сверить тексты с оригиналами и поэтому воспользовались уже имеющимися публикациями».
Еще один подобный факт описан в письме, направленном позднее Виолеттой Гудковой в комиссию Киевского райкома КПСС, в 1987 году занимавшуюся Отделом рукописей. Описав положение, при котором в течение пяти лет ни один из членов рабочей группы, готовившей к печати «Театральное наследие» Булгакова, не был допущен к его рукописям, как не был допущен к архиву и автор книги «Михаил Булгаков в Художественном театре» A.M. Смелянский, она сообщала о последней подобной акции Тигановой, имевшей место уже в 1987 году Речь шла о подготовленной Гудковой для «Нового мира» публикации писем писателя к П.С. Попову. Она писала: «В редакцию "Нового мира" пришло письмо за подписью Л.В. Тигановой, содержавшее требование немедленно остановить публикацию в связи с тем, что письма мною чуть ли не "украдены", личность моя весьма сомнительна и пр. […] Возмущенная как безобразным и оскорбительным тоном, таки сутью письма Л.В. Тигановой, редакция даже рассматривала вопрос о его публикации — без комментариев, так как письмо говорило само за себя. Была мною подготовлена специальная врезка, которая уже шла в набор».
В.В. Гудкова предоставила мне и сохранившийся у нее текст этой врезки. Приведу его полностью.
Данная публикация выходит к читателю вопреки упорному сопротивлению именно тех людей, чьей прямой служебной обязанностью является архивное обеспечение сегодняшней научной и — шире — культурной работы Заведующей Отделом рукописей ГБЛ Л.В. Тигановой и ее заместителем В.И Лосевым, при поддержке руководства ГБЛ, на протяжении пяти лет закрыт фонд М.А. Булгакова. В то время, когда в ряде других стран выпуск собрания сочинений М.А. Булгакова уже начат (назовем Югославию, США, ГДР), на родине писателя возможность осуществления этой давно назревшей задачи для советских ученых блокирована.
Оскорбительно положение, когда исторические духовные ценности отданы на откуп чиновникам, паразитирующим на культурном достоянии народа. Речь идет не о случайных обстоятельствах, не о «недостатках» в работе. Речь о многолетних действиях руководства ГБЛ и администрации Отдела рукописей, ведущих к разрушению памяти нации, противодействующих воспитанию историей.
Далее события развивались, как и прежде. Главный редактор «Нового мира» С. П. Залыгин позвонил Карташову. Карташов умолял его снять эту врезку, заверяя, что Гудкову завтра же допустят к работе. «Разговор этот происходил 5 января». Врезку сняли. «6 января меня вновь не допустили к работе», — заключает автор письма. Важнейшие письма Булгакова были опубликованы без сверки с оригиналами («Новый мир», 1987, № 2).
Ну что тут скажешь? Вспоминается только Раневская, говорившая от лица мачехи в фильме «Золушка»: «У меня такие связи!» Связи с известной конторой вскормленных Тигановой Лосева и Молчанова, и сейчас заправляющих Отделом рукописей, как можно предположить, действенны и до сих пор, хотя переменилась и страна, и название самой конторы. Ничем иным нельзя объяснить их долголетнюю непотопляемость.
Но в том переломном 1986 году застой и реакционное мышление, почетным представителем которых в сфере культуры уже определенно сделалась Ленинская библиотека, все очевиднее становились анахронизмом, хотя руководители библиотеки и Минкульта еще не отдавали себе отчета в необратимости наступавших перемен. Общество уже встрепенулось, и изменения пошли с невообразимой быстротой. А по случайному совпадению именно тогда произошли события совсем иного рода, привлекшие к злосчастной библиотеке общественное внимание.
Строительство новой станции метро «Боровицкая» под зданиями ГБЛ нанесло им серьезный ущерб. Как сплошь и рядом бывало в разваливавшемся советском хозяйстве, все делалось спустя рукава, и верх брали мотивы, далекие от профессиональных. Я не берусь судить о том, кому и почему было выгодно располагать станцию именно под многоэтажным зданием основного хранилища Национальной библиотеки, но в результате здание треснуло сверху донизу. Треснуло так, что в лопнувшую стену, выходившую на улицу Маркса и Энгельса (предполагаю, что теперь этот переулок опять называется Крестовоздвиженским)[3], можно бьио высунуть руку и помахать прохожим. Скрыть такое — а в ГБЛ работало почти три тысячи человек — конечно, невозможно, и возмущение стало всеобщим.
26 марта 1986 года «Литературная газета» напечатала статью О.Г. Чайковской «Сдвиг», где этот факт, со свойственной автору полемической яркостью, был проанализирован, а виновники названы. Как и следовало ожидать, все причастные персонажи — из строительных организаций, а равно из библиотеки и министерства бросились яростно себя защищать. Но время было не на их стороне. Газета получила многочисленные отклики проснувшихся к общественной жизни людей. Конечно, авария одного из московских зданий не шла ни в какое сравнение с другой, случившейся месяцем позже — с Чернобылем. Но обе были проявлениями общего долголетнего развала народного хозяйства. И возмущение этим все ширилось.
Через полгода, 26 ноября 1986 года, «Литературная газета» опубликовала еще одну статью Чайковской на ту же тему. Она называлась «Сопротивление» и окончательно пригвоздила всю эту публику к позорному столбу. И хлынули новые отклики. Тогда только что созданный в Центральном доме литераторов дискуссионный клуб «Позиция» организовал 16 января 1987 года обсуждение двух статей ЛГ. Позиция? Дискуссия? Когда что-либо подобное бывало на нашем веку? Последняя дискуссия, и то лишь внутри партии, была, если не ошибаюсь, в 1923 году! Начали происходить невероятные события.
Для понимания общей обстановки напомню, что в том же месяце вышел на экраны фильм Абуладзе «Покаяние», а в последних числах его состоялся пленум ЦК КПСС, где были приняты решения о «демократизации общества и политике гласности». А в феврале 1987 года секретариат Союза писателей СССР посмертно восстановил в числе членов Пастернака, исключенного некогда за публикацию за границей романа «Доктор Живаго». Этот факт бросает особенно интересный отблеск на развернувшуюся в конце того же года очередную схватку вокруг архива Булгакова, в которой, как мы увидим, немаловажную роль играл именно вопрос о правомерности издания его сочинений за границей.
Я в январе была, как обычно, в санатории в Кисловодске и не могла присутствовать на заседании клуба. Пошел туда, по моей просьбе, мой сын Юра. У него сохранилась старая записная книжка с короткими заметками и перечислением выступавших. Сейчас она пригодилась для установления круга участников обсуждения. Я же, вернувшись в Москву, написала большое письмо руководившему дискуссией журналисту А.И. Левикову, которое теперь помогает мне в восстановлении многих деталей. В материалах Министерства культуры сохранился и другой документ об этом заседании: «справка», составленная кем-то из присутствовавших там министерских чиновников — скорее всего, начальницей отдела научных библиотек Н.В. Гавриленко (для Лесохиной текст слишком грамотен).
Разумеется, «справка» описывает обсуждение возмущенно — тем яснее становится, насколько оно вышло за пределы вопросов о строительстве метро и его последствиях, какому публичному осуждению была впервые подвергнута вся деятельность библиотеки и самого министерства.
Утверждалось, что директору ГБЛ, представителям ГлавАПУ г. Москвы, Мосметростроя и Министерства культуры СССР «не только отводилась роль оправдывающихся, но и не было по сути дано права ответить своим оппонентам».
«Обсуждение статей Чайковской, — пишут чиновники далее, — больше походило на судилище, расправу, нежели на дискуссию равных сторон. В основном обсуждение было сконцентрировано на второй части статьи "Сопротивление", где говорится о деградации ГБЛ как научного центра, недоступности Библиотеки для широких масс трудящихся, разгоне научных кадров, работе с рукописными фондами. Постепенно круг обсуждаемых вопросов сузился до осуждения работы отдела рукописей ГБЛ, а правильнее сказать, до вопроса о доступности фонда М.А. Булгакова». Читая эти слова, я не могла не подумать, какое удовлетворение испытал бы Михаил Афанасьевич, узнай он, что именно его творчество, его рукописи стали яблоком раздора между мракобесием и свободной мыслью!
Заседание продолжалось более пяти часов, выступали журналисты, писатели, ученые. В «справке» приведены выступления лишь немногих из них (Н.Я. Эйдельмана, С.О. Шмидта, М.О. Чудаковой), только названы, помимо Чайковской, критик Наталья Иванова, писательница И. Грекова, Ю.П. Благоволина, но пафос всех этих и других выступлений очевиден. По записям Юры я могу дополнить перечень критиков библиотеки еще, например, именами Олега Волкова (писателя, мемуариста, бывшего узника ГУЛАГа), Л. Лазарева, Ю.Н. Афанасьева. Натан требовал гласности в деле доступа к печатному и письменному слову и обсуждения критериев спеихрана. Шмидт критиковал правила пользования ОР, доказывая, что они необоснованно ужесточают правила, существующие в госархивах. Мариэтта — цитирую «справку» — «охарактеризовала деятельность дирекции Библиотеки и Министерства культуры СССР в целом как вандализм, варварство, а работу по упорядочению учета и выдачи рукописей как охоту на ведьм».
Когда же некая Кубарева из ИМЛИ (она и впоследствии будет фигурировать среди пылких защитников Тигановой и Лосева) в своем выступлении попыталась задать Мариэтте любимый вопрос этой компании: «как неопубликованные рукописи из фонда М.А. Булгакова, в период, когда с ним работала Чудакова, попали за рубеж и были опубликованы К. Проффером в антисоветском издательстве "Ардис"?», — то председательствующий Левиков просто лишил ее слова.
Выступления Лесохиной, Фенелонова и Карташова характеризовались выступавшими как «недостойная позиция», «позор», а в адрес последнего и Лосева звучали даже буквально воспроизведенные в «справке» слова «типа: "сеньор ничтожество", "черносотенное выступление", "сумасшедшие" и др.»
Неудивительно, что, при таком накале страстей, это заседание было первым случаем, когда общественность публично вступилась и за мое доброе имя. Посвященный этому абзац «справки» приведу полностью.
Он гласил: «На вечере имело место неправомерное противопоставление порядка работы отдела рукописей Библиотеки в 60-х — начале 70-х годов при зав. отделом Житомирской С.В. и принятого в настоящее время; неумеренное восхваление заслуг Житомирской С.В. (выступление Благоволиной, Чудаковой, Шмидта), которая получила партийное взыскание за грубые нарушения порядка работы отдела, в результате чего произошла утечка информации за рубеж и использование полученных материалов в антисоветских целях».
Как видим, хотя прошел уже год с решения КПК, снявшего все словеса об «утечке» и «антисоветских целях», прекрасно знавшие это составители «справки» предпочитали внушать своему еще неосведомленному начальству уже отброшенный в новых условиях высшей инстанцией «компромат» на меня. Ведь буквально через несколько дней, 28 января 1987 года, Лесохина подписала очередной отказ мне в допуске в читальный зал ОР ГБЛ.
Чайковская в своем заключительном слове назвала выступление Лосева «страшным сном», а закончила словами: «Граждане, отечество в опасности!»
Концовка этого донесения свидетельствует о том, что оно составлялось в качестве заготовки для обращения министра на самый верх. Утверждая, что происходящее вокруг Ленинской библиотеки «наносит большой идеологический вред, ведет к развенчанию нравственных авторитетов советского общества», составители кончали крайне резким выводом: «Считаем продолжение группой журналистов и писателей линии "псевдодемократизма" и "псевдогласности" в отношении ГБЛ недопустимым и вредным».
Эти термины демонстрируют, однако, и явные перемены в способах изъясняться советских чиновников: несмотря на приклеивание ярлычка «псевдо», даже в их лексиконе еще до пленума появились не употреблявшиеся ими прежде слова «демократизм» и «гласность».
Между тем из тех же министерских бумаг выясняется, что после статей Чайковской, совсем накануне заседания клуба «Позиция», в библиотеке работала комиссия горкома КПСС из четырех человек (Гавриленко, Силаева, Перегудова из ЦГАОРа, Юхименко), которая должна была проверить деятельность Отдела рукописей и подготовить аргументы против выступлений газеты. Именно к этой комиссии обращалась Гудкова в приведенном выше своем письме — поистине глас вопиющего в пустыне! Сохранилась справка Тигановой, составленная для этой комиссии и датированная 15 января 1987 года. Она построена по уже испытанным методам дезинформации и противопоставления катастрофического будто бы состояния отдела в мое время — процветанию и идеологической безупречности его теперь. На этих методах я уже достаточно останавливалась и в «исторических отступлениях», и при анализе акта сдачи мною отдела Кузичевой — поэтому не буду подробно анализировать очередное нагромождение лжи об отсутствии якобы учета рукописей с драгоценными металлами и камнями, о не применявшейся будто бы при обработке архивных материалов нумерации листов в единицах хранения («начатой только с 1985 года»!), отсутствии нормативных документов или неведении о них Главархива (это при моем-то положении в Межведомственном совете и моем имени, стоящем на всех относящихся к личным архивным фондам методических и нормативных документах, разрабатывавшихся в мои годы!). И так далее.
Но мы видели, какой отпор общественности получили манипулировавшие этой дезинформацией Лесохина, Карташов, Фенелонов и Лосев. И потому трудно сказать, решился ли тогда, во все усложнявшейся ситуации, сменивший Демичева в 1986 году новый министр культуры СССР В.Г. Захаров обратиться в ЦК КПСС с просьбой пресечь протест общественности, решительно следуя линии своего предшественника и, таким образом, принимая на себя его грехи (впоследствии, впрочем, он именно так и поступит).
11 марта 1987 года Левиков напечатал в «Литературной газете» свой отчет о заседании клуба «Позиция», показавший библиотечных и министерских деятелей во всей красе. Далеко не я одна письменно откликнулась на эту публикацию. В редакции сохранились, например, два письма ассистента Куйбышевского пединститута, кандидата наук, защитившего диссертацию по прозе Булгакова, В.И. Немцева, в которых описывалось издевательство, учиненное тем же Лосевым, в течение пяти лет водившим его за нос, обещая допустить, но так и не допуская его, специалиста, к запертому в своем кабинете архиву писателя. Характерно, что судя по этим письмам Лосев и не скрывал от Немцева, что выполняет таким образом задание «органов», а даже как бы гордился порученной ему задачей препятствовать изданию Булгакова в Америке. «"А мы?" — спросил Немцев. — "Преждевременно", — отрезал Лосев, значительно поджав губы». Но эта беседа происходила в 1982 году. А к 1987 году Лосев уже счел печатание Булгакова вполне своевременным и начал свою карьеру «булгаковеда». Об этом Мариэтта вскоре писала в своей статье: «Людям с воображением легко представить, как вел бы себя такой человек, будь он современником Булгакова. И какая ирония судьбы — именно он публикует сегодня письма Булгакова к Сталину, написанные, кажется, самой кровью писателя».
Вскоре, весной того же 1987 года, вырвалось наконец наружу негодование, какое вызывали действия Тигановой и ее приспешников у кадровых специалистов Отдела рукописей. Теперь в Комитет партийного контроля ЦК КПСС обратились с письмом сотрудники «древней» группы (по новой структуре отдела она называлась группой комплектования и обработки рукописных книг древней традиции). «Вынуждены обратиться к вам за помощью, — писали они, — так как сами не в состоянии противодействовать вредной и порочной, по нашему убеждению, кадровой политике нашей администрации: зав. отделом Л.В. Тигановой, зам. зав. отделом и зав. сектором В.И. Лосева, действующих с ведома и одобрения зам. директора библиотеки Е.А. Фенелонова, куратора нашего отдела». В письме на многочисленных примерах было показано, как эта компания изгоняла из отдела лучших специалистов, подбирая на их место угодных себе людей.
Особенно подробно были изложены непристойные махинации вокруг замещения вакантной ставки, предназначенной для отсутствовавшего после ухода Неволина искусствоведа-древника. Предлагавшаяся заведующим группой Ю.Д. Рыковым кандидатура Э.Н. Добрыниной, окончившей искусствоведческое отделение истфака МГУ и рекомендованной зав. кафедрой Д.В. Сарабьяновым и ее научным руководителем О.С. Поповой, была отклонена Тигановой, желавшей принять некую Кондрашкину, вообще не специалиста, а студентку 3-го курса Истори-ко-архивного института, который, как известно, искусствоведов вообще не готовит. Когда же Рыкову удалось этому воспротивиться, то снова приглашен был вовсе не искусствовед, и тоже колоритная фигура — упоминавшийся мною выше, недавно изгнанный из Исторического музея И.В. Левочкин (с тех самых пор он продолжает успешно подвизаться в отделе на руководящих должностях). А Кондрашкину все-таки взяли на работу в ОР, хотя и в другую группу. Были, значит, на то причины.
«И ушедшие и остающиеся пока в отделе старые сотрудники, — писали авторы письма, — подвергаются очернению, всячески дискредитируются в глазах новых сотрудников, на них навешиваются оскорбительные ярлыки, часто политического свойства». Рассказывая далее, скольким комиссиям они бесплодно уже сообщали об их делах, особенно возмутительных на фоне общей «перестройки», они просили принять наконец меры.
На сей раз обращение в высокую инстанцию имело некий результат. Письмо спустили в Киевский райком КПСС с предписанием разобраться. И созданная для этого комиссия райкома, которую возглавлял доктор наук, сотрудник Института государства и права АН СССР Александр Михайлович Ларин (другие члены комиссии — С.Д. Козлов и Ча-гин), впервые признала содержавшуюся в письме критику обоснованной (в последующие годы Ларин получил известность своими публицистическими выступлениями по проблемам правового государства). Библиотеке предписали навести порядок в одном из ее важных научных подразделений и, как тогда выражались, «укрепить его руководство». Предупреждение было серьезным. Любые новые публичные разоблачения могли поставить крест на карьере уже самого директора.
А общественность продолжала воевать с неприглядными порядками, установившимися в главной библиотеке страны. В одном из писем по этому поводу, направлявшихся тогда деятелями науки и литературы в печать и партийно-государственные органы, я вычитала теперь о совершенно неизвестном доселе факте. Оказывается, в конце 1987 года Ю.Н. Афанасьев при участии нескольких литераторов, среди которых, в частности, были В.В. Гудкова, Н.Б. Иванова и Ю.Г. Цивьян, снял документальный фильм, запечатлевший немыслимое прежде состояние библиотеки. Фильм был не только снят, но и значился в телевизионной программе на 15 октября. Но потом его исключили оттуда и так и не показали. Можно представить, какие связи пустил в ход Карташов, чтобы предотвратить этот уже всесоюзный позор.
В таких тревожных для них условиях Тиганова, Лосев и Молчанов — несомненно, с благословения покровителей вне библиотеки — начинают предпринимать новые активные действия.
Здесь надо сказать несколько слов о том расколе общества, который сопровождал собой перестройку и стал очевиден как раз в течение 1987 года. Если даже сегодня, спустя пятнадцать лет постепенного раскрепощения, в обществе сильна еще ностальгия по советскому прошлому, если, в отличие от немцев, наш народ так и не покаялся, не признал открыто своей вины в трагедии отечества, в последовательном истреблении в течение семидесяти лет лучших его сил, если ни Горбачев, ни Ельцин, несмотря на все ими сделанное, не нашли в себе сил запретить партию, совершившую эти чудовищные преступления, по размаху далеко превосходящие преступления фашизма, то легко понять, с каким трудом, при вбитой в него привычке подчиняться власти, воспринимало это общество «новое мышление» руководства страны. «Революция сверху», начало небывалых преобразований и в экономической, и в политической областях, всплеск публикаций запретной ранее литературы вызывали возмущение реакционных сил, значительных в обществе вообще, а в его партийно-бюрократической верхушке особенно. Последняя еще не приспособилась к новому времени. Даже наиболее молодая и сообразительная ее часть не догадалась еще, как сделала потом, приступить к переделу собственности в свою пользу и была в панике от потенциальной утраты своего положения. Всплыли и другие идейные позиции. Могли ли мы тогда представить себе, что через пятнадцать лет у Виктора Шендеровича будут основания острить насчет воплощающегося наконец в жизнь знаменитого проекта Козьмы Пруткова «О введении единомыслия в России»?
Возникало множество неформальных организаций, и одни создавали «Апрель» или «Мемориал», другие — расистское, полуфашистское общество «Память», в мае 1987 года уже вышедшее с демонстрацией на улицы Москвы. И приверженцам последнего из Ленинской библиотеки не составило особого труда найти поддержку у противников нового правительственного курса в среде писателей и ученых. Удобным предлогом для новой атаки они сочли все тот же вопрос об издании Булгакова.
И самое время: в июньском номере «Знамени» Мариэтта опубликовала наконец «Собачье сердце» — даже название это мы не могли привести, когда 11 лет назад печатали ее обзор в «Записках ОР». А в трех летних номерах журнала «Москва» (№№ 6–8) была напечатана значительная часть ее фундаментального труда «Жизнеописание Михаила Булгакова». Легко вообразить, в какое бешенство это привело Тиганову, Лосева и Молчанова, за долгие годы привыкших монопольно распоряжаться архивом писателя и претендовавших уже на контроль чуть ли не вообще над всеми публикациями о нем.
После выхода в свет первого же из указанных номеров «Москвы» они, уповая на не раз уже испробованный ими метод доносов и угроз, обратились письменно к главному редактору журнала Михаилу Алексееву, призывая его остановить публикацию «Жизнеописания», поскольку «выход в свет недоброкачественной публикации может привести к трудно предсказуемым последствиям» (!). В том же письме, явно не сознавая непристойности своего предложения, Тиганова писала: «Мы можем немедленно предоставить журналу «Москва» ряд неопубликованных работ Михаила Булгакова и материалов из его архива и оказать содействие в их публикации».
Но время уже было не прежнее, очередная ее «телега» никого не испугала, и печатание книги продолжалось. Тогда последовал новый ход.
6 сентября 1987 года в «Советской России» было опубликовано письмо в редакцию группы литераторов и ученых (Ю. Бондарева, И. Бэлзы, О. Трубачева). «Наступило время, — писали они, — по-новому подойти к изданию творческого наследия М.А. Булгакова» и удивлялись, почему до сих пор не подготовлено академическое собрание его сочинений. Время, по их мнению, требовало именно «незамедлительного фундаментального академического издания». Утверждая далее, что американское собрание сочинений нарушает «общепринятые нормы и правила» и строится на некоторых «моментах злоупотреблений в отношении наших архивов», авторы письма, вопреки общеизвестным фактам, уверяли читателей, что сам Булгаков «разрешал печатать свои вещи за границей только после того, как они выходили в свет у нас в СССР». Как видим, эти деятели литературы и науки не остановились перед тем, чтобы опозорить свои имена, подписав сочиненную Тигановой и Лосевым очередную откровенную ложь.
Но письмо трех авторов было только тщательно обдуманным предлогом для обнародования той клеветы, какая до тех пор содержалась лишь в неизвестных ни ее объектам, ни обществу служебных доносах. На той же полосе следовал «комментарий» Тигановой «О судьбе архива и собрании сочинений писателя». Заявляя, что именно они, хранители архива писателя, обладающие будто бы по «Основным правилам работы государственных архивов СССР» правом утверждать к опубликованию любые тексты, подготовленные по документам архива (и этот бред всерьез печатается в газете!), с 1982 года «боролись за подготовку и издание именно в нашей стране собрания сочинений М.А. Булгакова академического типа», а оно, между тем, выходит в США, она с пафосом вопрошала: «Как же могло случиться, что бесценные рукописи из нашего архива оказались за рубежом?»
Тиганова, таким образом, решилась наконец выйти за пределы служебных записок, читавшихся лишь ее начальством и ни разу до тех пор не использованных письменно самим этим начальством — дирекцией библиотеки или министерством, поскольку они понимали, что это вранье ничем подтвердить нельзя.
Разумеется, и она это отлично понимала, прекрасно зная, что подлинные рукописи Булгакова, действительно бесценные, хранятся без всяких утрат во вверенном ей отделе, — но с достаточным основанием надеялась на свою безнаказанность и на успех лексического фокуса, трудно уловимого для не специалиста при чтении. Подобные фокусы были излюбленными приемами привычного ежедневного советского газетного вранья, рассчитанного на прочно вколоченное доверие к нему советских же «искалеченных душ» (как пояснял у Евгения Шварца Дракон Ланцелоту: «Я же их, любезный мой, лично покалечил. Как требуется, так и покалечил»).
В подтверждение твердой будто бы позиции самого Булгакова, не разрешавшего публикацию его произведений за рубежом, пока они не напечатаны на родине, в «комментарии» приводилось письмо Елены Сергеевны от 17 декабря 1967 года в издательство «YMCA-Press» с протестом против предстоящей публикации там «Собачьего сердца» (об этом ходе Тигановой см. далее).
Вслед за тем, 13 сентября, было опубликовано интервью с Эллендеей Проффер, приехавшей в Москву на Международную книжную ярмарку. И хотя она совершенно ясно сказала об источниках своего издания Булгакова, о копиях, полученных ею от Е.С. Булгаковой и второй жены писателя Л.Е. Белозерской, от других людей, о том, что она не пользовалась архивом в ГБЛ и никогда не была знакома и не переписывалась с Чудаковой, работавшей там над ним, — ее интервью сопровождалось очередной фальсификацией Тигановой и чиновника ВААП, который, в отличие от своего начальника (см. с. 511), называл издания в «Ардисе» советских писателей браконьерством.
Я же 24 сентября обратилась к главному редактору «Советской России» В.В. Чикину с большим письмом. Приведу здесь с сокращениями только его начало:
«Письмо Ю. Бондарева, И. Бэлзы и О. Трубачева само по себе может вызвать только сочувствие. Удивляет, однако, что авторы письма выступили по этому поводу в печати не в то время, когда покойный К.М. Симонов, председатель Комиссии по литературному наследию Булгакова, с таким трудом пробивал в печать каждую его строку, а настойчиво выдвигаемую им идею собрания сочинений так и не смог реализовать […], не четыре года назад, когда руководство этого отдела закрыло доступ исследователей к архиву Булгакова, будто бы полному антисоветских материалов — и сорвало этим подготовку собрания сочинений, план которого был утвержден Комиссией по литературному наследию Булгакова, а нынешний ее председатель А.В. Караганов так и не смог добиться от заместителя министра культуры СССР отмены этого запрета. Странно, что вопрос поднимается в тот момент, когда, как авторам письма в редакцию, несомненно, известно, в издательстве "Художественная литература" полным ходом идет подготовка собрания сочинений Булгакова к печати». Далее в моем письме демонстрировались методы, постоянно применявшиеся Тигановой для фальсификации фактов, о чем уже достаточно сказано в этих воспоминаниях.
Конечно, ни слова из письма не было напечатано в «Советской России». Мне просто не ответили.
Зато вскоре последовало важное событие — новое и на этот раз развернутое выступление Мариэтты в печати.
Бывают минуты, которые запоминаются на всю жизнь. Как сейчас, помню осенний вечер, когда она, усталая до полного изнеможения, приехала ко мне прямо из редакции «Литературной газеты», где читала в последний раз гранки своего интервью, под заглавием «О Булгакове и не только о нем». Подчеркну, что и в тот момент у нас еще не было окончательной уверенности, что оно, как намечено, на следующий день появится в газете. Надо было примерно через час позвонить — убедиться, что заместитель главного редактора Чаковского (скорее всего, Ю.П. Изюмов) подписал номер в печать. Так мы и проволновались этот час: Мариэтта отлеживалась у меня на диване, а я сидела подле нее и следила за часовой стрелкой. Наконец она позвонила, я впервые услышала имя интервьюера — молодого сотрудника ЛГ Евгения Ивановича Кузьмина (с которым потом подружилась), и мы вздохнули с облегчением: номер подписан!
В большом, на целую полосу, интервью, опубликованном 14 октября, были подняты все основные проблемы, связанные с изучением и изданием Булгакова. Особое место, естественно, занимало разоблачение лжи и истинной подоплеки недавних выступлений «Советской России». По поводу открытого письма Бондарева, Бэлзы и Трубачева о необходимости «незамедлительного академического издания Булгакова» Мариэтта высказалась довольно лаконично, но исчерпывающе по существу: «Ничего незамедлительного и в то же время фундаментального на свете вообще не бывает, а академические собрания сочинений — это известно любому человеку, причастному к гуманитарному знанию, — появляются только как итог многолетних публикаций произведений писателя и исследований о нем. Напомню, что у нас нет пока ни одного академического собрания сочинений писателя советского времени (собрание Горького далеко не закончено, и пока еще не решен вопрос, будет ли оно действительно полным). Надо ведь выпустить хоть одно обычное собрание сочинений Булгакова, прежде чем говорить об академическом». В конце этого периода, обращенного, конечно, не к «людям науки», как здесь корректно названы Бэлза и Трубачев, а к неискушенным читателям газеты, она саркастически прибавила: «Вообще в письме есть какая-то странность — как будто его писали иностранцы, которые только вчера приземлились в Шереметьеве и с изумлением обнаружили, что у нас нет даже академического собрания Булгакова».
Подробнейшим образом были освещены судьба наследия Булгакова, его и Елены Сергеевны истинное отношение к печатанию за рубежом, роль руководства Отдела рукописей, годами препятствовавшего изучению и изданию Булгакова на родине, — словом, все то, о чем я рассказывала выше. Остановившись на том, как и теперь они отказали «Новому миру» в сверке текста «Собачьего сердца», когда наконец появилась возможность его опубликовать, Мариэтта писала: «Когда действительно возникла эта возможность — оказалось, что рукописи в архиве как бы и нет, она недоступна! Это ли не дьяволиада? Вот теперь и подумайте: предвидел ли Булгаков, что именно выкинут шариковы, когда дойдет все же дело до печатания его повести?»
Не упущено было и приведенное Тигановой письмо Елены Сергеевны редактору «YMCA-Press». Вот как ответила Мариэтта на вопрос Кузьмина по этому поводу: «Сказать можно одно — позорно спекулировать на национальных трагедиях!.. Елена Сергеевна сама дала текст "Собачьего сердца" парижскому издательству. Она хотела увидеть эту повесть напечатанной хоть где-нибудь. И сама же отказалась — как только ей пригрозили ухудшением дальнейшей судьбы сочинений Булгакова у него на родине. Она отказалась от своего намерения, как отказался Пастернак от Нобелевской премии за свой роман. Кто может бросить в нее камень?»
Серьезное внимание в интервью было уделено вопросу об источниках американского издания — тому острейшему тогда вопросу, на котором строились все клеветнические обвинения против нас, будто бы нелегально передавших Профферам копии текстов, а теперь, после «комментария» Тигановой, — уже подлинные рукописи Булгакова. Несмотря на интервью Э. Проффер, казалось бы, исчерпавшее вопрос, здесь еще раз убедительно и ясно было показано, что множество людей имело доступ к архиву писателя за четверть века, пока он хранился дома у Елены Сергеевны, и множество подготовленных к печати текстов оставались в издательствах в ожидании публикации, — «копии, конечно, были и у самих авторов, и у их знакомых, и у редакторов, и у машинисток, и у кого угодно. А теперь, потому что кусочки этих материалов опубликованы в 1977 году в "Неизданном Булгакове" (где опять-таки нет ни одной строки, восходящей именно и только к архиву писателя в ГБЛ), администраторы стремятся сшить "дело" — в традиции Алоизия Могарыча».
Между тем «Советская Россия» 22 ноября вернулась к своим сентябрьским публикациям, напечатав редакционный обзор откликов на них под заглавием «Наше бесценное достояние». Письма некоторых авторов были приведены полностью — конечно, лишь тех, кто поддерживал и письмо трех, и, главное, «комментарий» Тигановой. Письма же тех, кто показывал смысл всей акции (например, известное мне письмо Ю.П. Благоволиной — предельно корректное, но точно доказывавшее недобросовестность Тигановой), либо лишь упоминались (только два — мое и С. Лесневского), либо попросту фальсифицировались! Так редакция, в частности, поступила с письмом Я.С. Лурье. Этот любопытный факт стоит изложить здесь подробно — уж очень выразительно он характеризует нравы и приемы газеты «Советская Россия» и ей подобных.
Я.СЛурье, занимавшийся творчеством Булгакова с 1965 года (когда он опубликовал свою первую статью о «Белой гвардии» и «Днях Турбиных»), 14 октября 1987 года обратился в редакцию «Советской России» с большим письмом, где обстоятельно и очень убедительно опроверг утверждения Тигановой в ее «комментарии» о «борьбе» с 1982 года за издание Булгакова. Рассказав о закрытии архива писателя в течение пяти лет от всех исследователей, которые такое издание желали и могли бы осуществить, обо всех препятствиях, именно Тигановой и ее соратниками воздвигавшихся на пути любых изданий Булгакова, он писал: «Ни одному из исследователей творчества Булгакова, постоянно общающихся между собой (ср., например, Булгаковские чтения в Ленинграде в 1984 и 1986 году), до появления письма Л. Тигановой в «Советской России» об этой "борьбе" решительно ничего не было известно».
По поводу же главного, для чего была затеяна вся газетная акция — клеветы в наш адрес, Яков Соломонович высказался развернуто и вполне определенно. Он писал: «По поводу содержащихся в ответе Л. Тигановой обвинений против С.В. Житомирской и М.О. Чудаковой — могу заявить следующее. Ни один иностранец не может быть допущен в архив без разрешения вышестоящих организаций, и прежде всего — Министерства культуры, для занятий именно теми материалами, которые ему выданы для просмотра. Утверждение, что «бесценные рукописи из нашего архива оказались за рубежом», есть обвинение в тяжком уголовном преступлении. Какие именно рукописи были утрачены в период работы С.В. Житомирской и М.О. Чудаковой? Если такие пропажи будут установлены, виновные должны быть наказаны по закону. Если нет — то такое утверждение также есть уголовное преступление: клевета в печати».
Письмо было использовано в упомянутом редакционном обзоре откликов на сентябрьскую публикацию. Но, как сообщал Лурье через два дня, 24 ноября, в «Литературную газету», в этом обзоре появились «вырванные из контекста цитаты, придающие моему письму смысл, прямо противоположный его содержанию: указание на голословность обвинений, выдвинутых против С.В. Житомирской и М.О. Чудаковой, было превращено в согласие с этими обвинениями».
Конкретно: в газете была помещена лишь фраза, выше выделенная мною курсивом, а следующая за ней опущена. При этом автор обзора откликов утверждал, что Лурье «вполне определенно высказался по поводу обвинений Тигановой»!
Протест, направленный Лурье в «Советскую Россию», разумеется, не имел никаких результатов.
Номер газеты от 22 ноября явно задумывался и как ответ на удавшееся разоблачение шариковых в печати, и как новая яростная атака. Помимо редакционного обзора были помещены две большие статьи: письмо в редакцию Л. Яновской с подзаголовком «Мнение специалиста» и статья трех авторов — В. Ноздрева, И. Базарова и В. Тихонова. Два из них, представленные как ученые (заслуженный деятель науки и доктор физико-математических наук, заслуженный работник культуры), к булгаковедению, конечно, не имели никакого отношения. Но занятнее всего была третья персона — В. Тихонов, представленный как юрист (по методу камуфляжа теперь вспоминается папа Жириновского), член Комитета народного контроля Фрунзенского района г. Москвы — даже не того района, в котором находилась ГБЛ. Этому юристу, как явствовало из статьи, почему-то в Отделе рукописей были предоставлены те материалы из архива Булгакова, к которым уже много лет не допускали специалистов. Не буду останавливаться на содержании письма, где в качестве наиболее авторитетных приводились свидетельства той же Ти-гановой и печатавшейся здесь же Яновской, а высказывания других демагогически вырывались из контекста. Подробнее следует остановиться на письме Яновской, ставшем важным звеном в долго и разнообразно продолжавшейся потом ее печатной и устной клевете, которая не просто строилась на выдумках, но доходила до полного абсурда. Поэтому мне кажется, что во всех действиях этой персоны по отношению к нам присутствует все же некое помешательство.
В письме ее утверждалось, во-первых, что Чудакова скопировала неизданную монографию Яновской (намек на то, что ее обзор «Материалы к творческой биографии» Булгакова и «Жизнеописание» украдены оттуда); во-вторых, что в 1970 году я предложила Яновской отказаться от дальнейшей работы над Булгаковым, так как над его исследованием работает наша сотрудница, а архив писателя не является государственной собственностью (!), и закрыла от нее этот архив; в-третьих, что, «не допуская специалистов к архивам», я «разрешала допуск к ценнейшим рукописям иностранцев, любителей, дилетантов». Оставалось непонятным, почему именно ее, Яновскую, не допускали к архиву, будто бы монополизируя его для своей сотрудницы, а в то же время допускали столь многих других. Лихое же противопоставление «специалистов» — «иностранцам» нам еще вспомнится в дальнейшем изложении.
Но самое главное было в конце. Наконец-то публичному обвинению нас в том, что «бесценные рукописи Булгакова оказались за рубежом», подыскали подкрепление более основательным в глазах читателей свидетельством несомненного специалиста, автора книги «Творческий путь / Михаила Булгакова» (1983). Яновская утверждала, что из архива писате-V. ля пропали его рукописи и корректуры. Разумеется, я тут же написала в «Литературную газету», где готовился обзор откликов на интервью Мариэтты, и по пунктам опровергла всю ложь, содержавшуюся в письме Яновской, изложив историю наших с ней взаимоотношений.
Конец 1987 года прошел для нас под знаком этой схватки и внутри библиотеки, и на страницах печати. Борьба между «Литературной газетой» и «Советской Россией» была борьбой между новым и старым, открытым миру и косным, затхлым.
Внутри Отдела рукописей дело протекало так: группа народного контроля проверила итоги работы за 9 месяцев и пришла к угрожающим для руководства выводам. Столь заурядная и формальная процедура на сей раз превратилась в важный момент борьбы противостоящих друг другу частей коллектива. Против руководства отдела и его окружения выступили теперь не только старые сотрудники, с которыми «уже десять лет боролась» эта компания, но и часть той молодежи, которая долго верила всем басням Тигановой о прошлом OR
Группа народного контроля, во главе которой Тиганова поставила Таню Николаеву, будучи уверена в преданности ей этой молодой сотрудницы, внезапно — прошу прощения за невольный каламбур — вышла из под контроля. Акт комиссии вскрыл не просто недостатки в работе, а полный ее провал (акт был впоследствии предоставлен авторами Е.И. Кузьмину, в архиве которого я и имела возможность с ним познакомиться). Намеченная обработка фондов, весьма благополучно выглядевшая в отчетах отдела, на самом деле оказалась не осуществлена и наполовину, в ряде случаев и не начата (так, в акте говорилось, что Н.В. Зейфман, которая должна была завершить описание 160 картонов Музейного собрания, к октябрю не получила еще ни одного картона, — а самое интересное состояло в том, что эти 160 картонов в отчете отдела еще за 1983 год значились уже описанными!). Точно так же поступали с подготовкой к печати очередных выпусков «Записок ОР» — в отчетах отдела показывали сданными в издательство выпуски, над которыми лишь начиналась работа. Стало совершенно очевидным, что ложь, на которой зиждились все отношения Тигановой с внешним миром, давно и успешно применялась ею и по отношению к своему непосредственному начальству (не могу не прибавить, что, как сообщила мне Нина Щер-бачева, работающая теперь в Отделе библиотек Министерства культуры РФ и специально в этом разбиравшаяся, ровно так же долгие годы действовал нынешний руководитель Отдела рукописей В.Ф. Молчанов — и опять-таки никто из много раз менявшихся с тех пор директоров библиотеки не потрудился добраться до истины).
Открылись глаза у многих сотрудников отдела, пришедших туда в течение последнего десятилетия. Таня Николаева рассказывала Кузьмину: «Попросили у Тигановой экземпляр отчета, который был представлен в дирекцию. И не поверили собственным глазам. […] Стало обнаруживаться, что уже не первый год администрация отдела, мягко говоря, вводит в заблуждение и нашу доверчивую дирекцию, и министерство, и Главное архивное управление». С горечью она объясняла: «Вот тогда-то я окончательно поняла — далеко не сразу, не в один момент — что ни единому слову этих людей нельзя верить, а ведь я верила, и много лет. И не только я одна. Много лет отдел жил в атмосфере лжи […] Достаточно хоть в чем-то было не согласиться с начальством, как вдруг ты узнаешь, что ты, оказывается, и враг народа, и пособник сионистов, и агент ЦРУ, и клеврет Чудаковой и Житомирской, хотя ты их ни разу не видел. Что вы смеетесь? Это наша жизнь». Думаю, что хотя от таких обвинений в ОР теперь отказались в духе времени, но суть не изменилась. Да и как она могла бы измениться в учреждении, во главе которого и сегодня стоят Молчанов и Лосев?
В условиях, когда лучшая часть коллектива вступила в открытую борьбу с руководством, его сторонники предприняли новую отчаянную попытку предотвратить неизбежный финал: десять сотрудников отдела (Трофимов, Чарушникова, Аксенова, Кондрашкина, Левочкин, Луб-ченков, Пашкова, Волков, Ерошкина, Буров, Бердник) обратились с письмом к министру культуры СССР В.Г. Захарову с просьбой пресечь «активную кампанию за устранение нынешней администрации» отдела (копии были направлены в райком, дирекцию библиотеки и самой Тига-новой). Еще одно письмо за теми же подписями ушло в те же адреса 22 декабря 1987 года. Оно кончалось так: «Нам надоели анархизм и демагогия Ю.Д. Рыкова, Н.Б. Тихомирова, НА. Щербачевой, А.Д. Чер-вякова, В.В. Абакумовой, ТТ. Николаевой и некоторых других. Наша убедительная просьба: принять строгие меры по пресечению антиобщественной деятельности упомянутой группы, наносящей серьезный ущерб делу, которое призван исполнять отдел рукописей ГБЛ».
Конечно, министр не стал сам разбираться в этой ситуации и спустил письмо по принадлежности. Дирекция библиотеки оказалась перед нелегким для нее выбором.
Между тем 23 декабря в «Литературной газете» был напечатан редакционный обзор откликов на интервью Мариэтты, а два из пришедших в редакцию писем, А. Нинова и С. Аверинцева, опубликованы полностью. В обзоре цитировались письма В. Гудковой, еще раз рассказывавшей о том, как Тиганова пыталась остановить подготовленн ую ею публикацию в «Новом мире» писем Булгакова к П.С. Попову, и о том, как Лосев позволяет себе показывать исследователю документ, «не выпуская его из рук, с ногтем, закрывающим полфразы ("дальше вам читать нельзя")»; Б.Ф. Егорова, который с возмущением приводил письмо Тигановой в Ленинградское отделение Института истории СССР, где он работал: «Отдел рукописей Государственной библиотеки имени В.И. Ленина не сможет предоставить во временное пользование микрофильм рукописи воспоминаний А.Е. Циммермана, так как ее содержание и хронологические рамки значительно шире темы его исследования» (объясню: Циммерман — генерал-лейтенант середины XIX века, и использование даже его мемуаров ей казалось нужным ограничивать). Егоров писал далее: «Л.В. Тиганова лучше меня знает, в какие рамки заключено мое исследование и какого оно должно быть содержания. […] И как не вспомнить то время, когда отделом руководила замечательный архивист С.В. Житомирская, оклеветанная в последние годы теми, кто сел на ее место и быстро превратив отдел в такое учреждение, куда уже не тянет исследователя — кому охота нарываться на решетку».
Кузьмин, вероятно, ограниченный местом, которое предоставило ему руководство газеты, не мог привести в своем обзоре многие письма — в их числе письмо Ю.М. Лотмана, подробно и наглядно объяснившего демагогический смысл призыва к немедленному академическому изданию Булгакова, — и лишь частично использовал замечательное письмо В.А. Каверина, писавшего: «Статьи, опубликованные в "Советской России" 22 ноября с.г., пропитаны ложью и отравляют атмосферу грязной склокой, преследующей личные цели». Заступившись за доброе имя оболганного там С.А. Ермолинского, он продолжал: «В том же номере газеты напечатано письмо Л. Яновской, которое является в лучшем случае плодом уязвленного авторского самолюбия, в худшем — клеветой» — и завершал свое письмо призывом «прекратить наконец давно начатую бесславную охоту на деятельных и способных людей, работающих на благо нашего общества».
Большое письмо в редакцию А.А. Нинова, напечатанное под заголовком «Для его славы уже ничего не нужно», подробно и неопровержимо излагало всю историю махинаций с архивом Булгакова, проделывавшихся именно теми, кому доверено было его хранить и предоставлять исследователям. С. Аверинцев вскрыл в своем письме гнусность примененных в публикациях «Советской России» приемов: «Обвинение не только не доказано, а даже не сформулировано, ничего не растолковано читателю, но атмосфера приговора неуклонно нагнетается». Он призывал любого интеллигента руководствоваться в подобных случаях «правилами чести», когда «любое недоказанное обвинение против него непосредственно задевает честь всех его товарищей. Например, мою».
Публикация всех этих писем вызвала большой общественный резонанс. В самой ЛГ демократическое (в тогдашней терминологии) крыло редакции считало «булгаковские» публикации большой победой газеты.
Наконец упиравшаяся и после комиссии Ларина дирекция библиотеки вынуждена была посчитаться с ее рекомендацией. В первых числах января 1988 года Тиганову освободили от руководства отделом; она получила даже партийное взыскание — если я правильно помню дошедшую тогда до меня формулировку, «за неправильное поведение в коллективе».
Теперь проблема состояла в том, кто сменит Тиганову. Легко можно было предположить, что Карташов назначит кого-либо из ее заместителей — Лосева или Молчанова. Но оба они были слишком скомпрометированы в недавних публичных сражениях и, как мы вскоре убедились, реакционные покровители Тигановой — несомненно, с ее подачи — задумали более выигрышное решение. Пока же обе борющиеся стороны предпринимали свои шаги.
Кузьмин собирал материалы о постоянно повторяющихся запретах на допуск к архивным материалам в Отделе рукописей. А.А. Нинов прислал ему ксерокопии писем, полученных директором Ленинградского института театра, музыки и кинематографии Н.М. Волынкиным на протяжении нескольких лет от Карташова и его заместителя Фенелонова.
Письма эти поразительны беззастенчивостью. Руководители библиотеки даже не трудились читать свои предыдущие послания и сообщали, что архив Булгакова то закрыт на проверку, то на реставрацию, то снова на проверку, которая, по их собственным словам, должна была закончиться два или три года назад, то — неожиданно — на обработку. Обработку архива, научно описанного 10 лет назад и ничем с тех пор не пополнявшегося! Даже у меня, хорошо знающей методы этих деятелей, знакомство теперь с этой подборкой писем, сохранившейся в архиве Кузьмина, вызвало оторопь. Какая уверенность в собственной безнаказанности, в том, что никто не схватит за руку! И действительно, несмотря на резкость критики руководства библиотеки и ОР в «Литературной газете», никто не стал заниматься разбором этих писем и разоблачением их постоянной лжи.
Среди обширной корреспонденции, поступившей в декабре 1987 года в редакцию «Литературной газеты», было письмо председателя Комиссии по литературному наследию Булгакова А.В. Караганова, писавшего, как осложнилась работа над публикацией наследия писателя «тем, что Ленинская библиотека без серьезных на то оснований на несколько лет закрыла булгаковский рукописный фонд». «Наши встречи в 1986 году, — сообщал он, — с заместителем министра культуры СССР и директором библиотеки им. Ленина не могли их убедить, что фонд надо открыть немедленно. Сейчас вопрос как будто решен». Караганов уведомлял, что 24 декабря на заседании редколлегии собрания сочинений Булгакова утвержден проспект пятитомника, и называл имена основных участников издания. Письмо стало поводом для интервью Кузьмина с Карага-новым, напечатанного в газете 13 января 1988 года Оно представляло собой довольно краткую и весьма сдержанную информацию о предстоящем издании, далекую от того полемического жара, которым отличались прежние публикации на эту тему. Лишь бегло упоминалось о недостойном поведении Лосева, который, «не допуская к архиву булгаковедов, сам не являясь специалистом, стал публиковать» сочинения писателя. В архиве Кузьмина сохранилась подробная запись беседы и несколько вариантов ее редакционной обработки уже в машинописи. Они показывают, как по тем или иным соображениям редакторами газеты и самим Карагановым из текста постепенно убиралась критика, все полемическое, пока он не приобрел свой окончательный вид. Думаю, что Караганов не желал обострять положение после достигнутого наконец некоего компромисса с дирекцией библиотеки и министерством. Так, например, последний машинописный вариант начинался словами: «В последние месяцы на страницах разных органов печати, включая «ЛГ», происходило жесткое выяснение отношений между историками советской литературы, в трудные годы застоя много сделавшими для изучения творчества и биографии Булгакова, издания его произведений, и теми, кто сам себя назвал «защитниками» его «имени и авторства». Фактически это все та же борьба между новым и старым, на сей раз мимикрировавшим под флагом издания полного академического собрания сочинений великого писателя». В газете этот пассаж был опущен.
А Карташов и Тиганова лихорадочно подбирали такую кандидатуру нового заведующего, который сохранил бы в неприкосновенности заведенные ими порядки, обладал удовлетворительными внешними атрибутами и, наконец, оставил бы Тиганову на работе в ОР. Такую кандидатуру вскоре нашли: доктор филологических наук Виктор Яковлевич Дерягин.
Ирония судьбы заключалась в том, что долголетняя уже борьба общественности и здоровых сил в коллективе отдела завершилась пирровой победой. Мало того, что Дерягин был в деловом отношении еще ничтожнее Тигановой, обладавшей, по крайней мере, опытом многолетней работы в архивном учреждении и, в отличие от него, достаточно осведомленной хоть об элементарных его функциях (непосредственно перед приходом в библиотеку Дерягин года два заведовал кафедрой русского языка и литературы в Историко-архивном институте — и это в темных головах министерских чиновников превратилось в «обладание архивным опытом»). Главное же, это был в высшей степени одиозный персонаж, за которым тянулся шлейф всем известных в его профессиональном круге деяний (о чем далее). Понятно, что Карташов до последней минуты скрывал свой выбор, чтобы не дать опротестовать его заранее.
Можно предполагать, что в условиях все обострявшейся общественной борьбы вокруг Отдела рукописей этот вариант отступления на заранее подготовленные позиции был задуман Тигановой уже давно. Во всяком случае, еще за некоторое время до печального своего финала она пригласила на работу в отдел вторую жену будущего начальника З.С. Дерягину, что свидетельствует и о личном их знакомстве, и о полном единомыслии. Именно поэтому она могла быть уверена, что, принимая предложенный ему Карташовым пост, Дерягин поставит условием сохранение ее в штате отдела.
…Наступил 1988 год, для моей истории кульминационный. Поэтому рассказу о нем необходимо предпослать хоть несколько строк о происходившем тогда в стране. Это был год ожесточенной борьбы между теми силами в руководстве страны и в обществе, кто, пусть еще медленно и неуверенно, то двигаясь вперед, то отступая в ужасе перед последствиями, но все-таки шаг за шагом менял основы прежнего строя, — и яростно сопротивлявшимися его апологетами.
В январе была создана комиссия по реабилитации жертв политических репрессий при ЦК КПСС, а 4 февраля пленум Верховного Суда СССР отменил приговоры по части политических процессов 30-х годов; подобные отмены затем продолжились. 8 февраля состоялось важное постановление ЦК КПСС, Совета Министров и ВЦСПС о выборности руководителей предприятий. В те же дни Горбачев заявил о предполагаемом выводе войск из Афганистана. В мае это намерение начало реализовываться. В конце мая в Москву приехал президент США Рейган, подписавший с Горбачевым ряд соглашений о сотрудничестве. XIX партконференция приняла программу политических реформ. В августе создается общество «Мемориал», а журнал «Новый мир» начинает печатать «Архипелаг ГУЛАГ». В сентябре из Политбюро удаляют последних могикан старого режима: Громыко, Демичева, Долгих, Соломенцева. В о-ктябре изменена Конституция СССР, принят Закон о выборах — правда, с многоступенчатым отбором кандидатов, но все же о реальных выборах, в отличие от мнимых прежних, советских. 20 октября Политбюро ЦК КПСС отменило постановление 1946 года о журналах «Звезда» и «Ленинград». В ноябре закрыли «глушилки». В декабре состоялось знаменитое выступление Горбачева на сессии Генеральной ассамблеи ООН с изложением новых принципов советской внешней политики.
А в то же время другие события показывали, что ограничиться косметической «перестройкой» не удастся: стоит тронуть частности, как заколеблется вся почва. Происходит армяно-азербайджанский конфликт из-за Нагорного Карабаха, приведший к армянскому погрому в Сумгаите, а потом к военным действиям между двумя республиками. Один за другим по всей стране идут митинги и демонстрации в поддержку «перестройки» и против нее — и издается указ Президиума Верховного Совета, ограничивающий саму их возможность (через несколько месяцев действие указа приостановлено). Разгоняют митинги в Москве, Красноярске, Самаре, Минске и других городах. В Прибалтийских республиках создаются организации «Народный фронт», усиливается национальное движение. В ноябре демонстрации с требованиями независимости проходят в Тбилиси, Баку и Ереване. Горбачев пытается препятствовать этим попыткам с помощью указов Президиума Верховного Совета и, наконец, вынужден создать рабочую группу депутатов «по подготовке предложений о разграничении компетенции Союза ССР и республик».
И на таком фоне происходят схватки идеологические. 13 марта газета «Советская Россия» публикует письмо доцента ленинградского педагогического института Н. Андреевой «Не могу поступиться принципами» с резкой критикой политики Горбачева — манифест противников «перестройки». И хотя 5 апреля «Правда» противопоставила этому выступлению редакционную статью «Принципы перестройки: революционность мышления и действия», она не могла помешать реакционным силам поддержать непримиримый протест Андреевой. Говорили, что та лишь подписала письмо в «Советскую Россию», а истинными авторами были совсем другие лица. Не знаю, так ли это, да и неважно: за ней действительно стояли более крупные противники перемен, менявших облик страны. Замечательно, что эти зубры, отстаивавшие привычный им режим цензуры и недопустимости какой бы то ни было критики партийного руководства, не замечали, что сами пользуются теперь для своей критики неслыханной еще недавно свободой.
К их стану принадлежали, несомненно, руководители Ленинской библиотеки и ее Отдела рукописей, и все происходившее на этом малом поле действий было отражением в миниатюре больших идеологических и политических процессов.
18 января 1988 года большая группа сотрудников Отдела рукописей, боровшихся с Тигановой, Лосевым и Молчановым, обратилась с письмом в Киевский райком КПСС, направив копию заместителю министра культуры Н.П. Силковой. Письмо подписали 23 человека — примерно половина тогдашнего штата отдела. Основу их составляли еще остававшиеся там лучшие специалисты с именами, хорошо известными в мире науки, работавшие в ОР от 15 до 30 с лишним лет — Тихомиров, Червяков, Зейфман, Рыков и другие. Нельзя не заметить, что в их число вошли теперь и некоторые из тех старых сотрудников, которые десять лет назад составляли опору Тигановой и Кузичевой (Гапочко, Сидорова, 32 года работавшие в отделе, Быкова — 22 года). Очень важно, что ко всем этим ветеранам присоединилось 12 молодых сотрудников, попавших в ОР за прошедшее десятилетие, но уже понявших что к чему. В письме говорилось: «Е.А. Фенелонов сообщил председателю профбюро отдела Л.И. Алехиной, что на собрании отдела 20 января будет присутствовать новый зав. отделом, но отказался назвать его имя. Таким образом, переговоры с кандидатами на должность зав. отделом ведутся в обстановке глубокой секретности, втайне от коллектива и научной общественности, без объявления конкурса на вакантную ставку». Сотрудники просили обеспечить демократическое обсуждение кандидатур. Далее авторы излагали историю вопроса о руководстве Отделом рукописей, начиная со своего письма в КПК и выводов комиссии Киевского райкома под руководством Ларина. «После многомесячных попыток администрации отдела не допустить обсуждения письма на коллективе, 24 декабря 1987 года, по согласованию с райкомом, состоялось собрание коллектива отдела, на котором в присутствии комиссии райкома, секретаря парткома библиотеки, представителей дирекции и Министерства культуры СССР это письмо было обсуждено и поддержано всеми присутствовавшими членами коллектива. С целью сорвать это собрание, на него организованно не явились 19 человек, присутствовавших в этот день на работе». Сообщив, что за эту акцию парторг Т.А. Медовичева и Тиганова получили партийные взыскания, авторы письма заявляли: «Мы не хотим, чтобы пов-орилась ситуация, когда руководителями важного подразделения были назначены В.И. Лосев и В.Ф. Молчанов, не умевшие организовать работу и некомпетентные в архивных вопросах по профилю отдела».
Увы, именно эти два персонажа неизменно остаются во главе отдела вплоть до нынешних дней при всех менявшихся директорах библиотеки (считая от «перестройки» — пятеро)!
Призывы сотрудников ОР были просто проигнорированы сплоченной вертикалью власти (Тиганова — Фенелонов — Карташов — Силкова), успешно реализовавшей поставленную ею перед собой задачу. 20 января Дерягин стал исполняющим обязанности заведующего отделом.
Тревогу коллектива отдела разделяла по понятным причинам научная общественность. Большая группа ученых (академики Д.С. Лихачев, А.М. Самсонов, Н.И. Толстой, И.Д. Ковальченко, член-корреспон-ч дент Н.Н. Покровский, профессора и доктора наук Д.В. Сарабьянов, 1 С.С.Дмитриев, С.А. Макашин, А.И. Клибанов, С.О. Шмидт) обратилась с открытым письмом к министру культуры В. Г. Захарову, которое, было напечатано в «Советской культуре» 28 января 1988 года под выра-, зительным заголовком «Избрать наконец достойных!»
А 27 января в ЦДЛ состоялась творческая встреча с Мариэттой Чу-даковой — первая в ряду намечавшихся встреч с московскими критиками и литературоведами.
Я не присутствовала на этом вечере, но знаю о нем из нескольких источников: из небольшой статьи Е. Кузьмина «Пропуск… к Булгакову», напечатанной в ЛГ 10 февраля 1988 года, и по рассказам его же, самой Мариэтты и Наташи Зейфман, которой только и был представлен там коллектив Отдела рукописей. Выступление Дерягина стало его публичным дебютом, не оставившим у свидетелей, а потом и у читателей газеты никаких сомнений в том, в какие руки попали теперь драгоценные рукописные фонды главной библиотеки Советского Союза. Понятно, что Кузьмин воспроизвел в своей статье не все подробности происходившего — и я теперь смогу несколько ее дополнить.
Кузьмин писал: «Когда М. Чудакова начала отвечать на записки, слова попросил Дерягин […] и зачитал специально подготовленную справку о том, какие булгаковеды были допущены в ОР с весны 1987 года и сколько материалов им было выдано. Перечислены были фамилии и тех, кто написал в "Л Г" о совершенно противоположном — о произволе, чинимом руководством ОР, о его неуважении к ученым, о его бесконечных и бессмысленных запретах, о невозможности получить нужный документ и т. п.». В ответ выступила Н.В. Зейфман, прямо сказавшая о лживости справки и о том, что на такой лжи основаны все исходящие от Тигановой утверждения, а Дерягин, проработавший одну неделю, успел уже с ней солидаризироваться. Однако тот запротестовал и снова, уже без согласия ведущего, вышел на сцену. На сей раз он, как писал Кузьмин, «продемонстрировал собравшимся официальное ходатайство авторитетного журнала о допуске в ОР исследователя, объявив, что подобное ходатайство не может служить основанием для выдачи материала по заявленной теме. И какого журнала? «Вопросы литературы»!» Но он сказал кое-что еще, в статье Кузьмина не упомянутое: «Фонды отдела рукописей раскрадены, только доказать этого нельзя». И Наташе пришлось еще раз выйти и решительно все это опровергнуть.
Добавлю, что на следующий день Дерягин предъявил Наташе претензию: как она могла присутствовать на вечере в ЦДЛ, находясь на больничном по уходу за больным ребенком? Его не удовлетворило объяснение о том, что вечером она могла поручить ребенка мужу. И вообще он потребовал, чтобы в дальнейшем она не осмеливалась что-либо публично заявлять без его санкции. Личность и характер нового руководителя ОР, хотя об его прошлом в коллективе тогда еще ничего не знали, стали вполне очевидными. Ей пришлось принять нелегкое решение уйти из отдела, что она вскоре и сделала.
Вечер в ЦДЛ приобрел скандальный характер, о нем заговорили в научной и литературной среде, и это совпало с публикацией в «Советской культуре» уже упомянутого открытого письма авторитетных ученых министру культуры СССР.
Кратко изложив историю деградации Отдела рукописей, авторы отметили, что «многие годы он, как и вся Библиотека имени В.И. Ленина в целом, был «зоной вне критики»». Указав на итоги работы комиссии Ларина, на то, что коллектив сотрудников выразил недоверие Тигано-вой, Лосеву, Молчанову и Медовичевой и дирекция наконец вынуждена была снять с работы скомпрометировавшую себя заведующую отделом, ученые с тревогой писали о том, что дирекция, однако, «вновь обратилась к практике келейного подбора нового руководства», — и призывали к широкому и гласному обсуждению кандидатур.
В поддержку пошли письма в редакцию «Советской культуры». С новым огромным письмом к главному редактору газеты А.А. Беляеву (копия — министру культуры В.Г. Захарову) обратилась 10 февраля редколлегия «Театрального наследия» Булгакова. Писали ему — с благодарностью, полные надежд на перемены — и сотрудники Отдела рукописей.
Но ничего менять по существу дела ни библиотека, ни министерство не собирались. Кандидатура Дерягина была выбрана не случайно и, не обращая ни малейшего внимания на призывы научной общественности и прессы, ее собирались спокойно утверждать. Однако просто отмолчаться в новых условиях было уже неприлично. В министерстве вскоре начали готовить предполагаемый ответ министра для публикации на страницах той же газеты.
В делах министерства сохранился черновик будущего ответа. Он написан уже не знакомой мне по прежним документам рукой B.C. Лесо-хиной, а другим почерком — то ли сменившей ее новой министерской библиотечной начальницы Е.С. Пономаревой, то ли Гавриленко, то ли самой заместительницы министра Н.П. Силковой, к которой не раз уже взывали и ученые, и отчаявшиеся добиться правды сотрудники О?. Черновик этот значительно отличается от напечатанного в газете 25 февраля окончательного текста. Хотя ответ министра, вполне демагогический, снова объяснял неблагополучие в ОР в 1988 году состоянием отдела до 1978 года, повторяя слово в слово уже состарившуюся ложь («более трети ценнейших рукописей не было учтено», не было учета рукописей с драгоценными металлами и камнями, бесконтрольно копировались для иностранных исследователей неразобранные материалы и, наконец, «факт передачи за рубеж неофициальным путем копий материалов из архива Булгакова»), но он был гораздо осторожнее, чем текст, предлагавшийся его подчиненными, в котором не только подробно, в соответствующем духе, излагалась вся борьба вокруг отказа мне и Мариэтте в записи в читальный зал ОР, но сама идея гласного обсуждения кандидатуры преемника Титановой-отвергалась в принципе («в этой чрезвычайно ответственной государственной сфере нашей культуры мы не имеем права на проведение каких-либо экспериментов»). А «факт» утечки за рубеж чего-то из архива Булгакова был изложен так: «Печальную известность приобрел факт передачи за рубеж неофициальным путем (далее вычеркнуто: «по личным каналам») материалов из архива М.А. Булгакова (далее вычеркнуто: "бывшей сотрудницей отдела М.О. Чудаковой")». В машинописном варианте, исправлявшемся той же рукой, перед словом «материалы» появилось вписанное сверху слово «копии». Словом, несмотря на всю бесстыдную дезинформацию, которой было наполнено письмо министра, из него все-таки тщательно убирались формулировки, которые даже в то бессудное время могли бы стать поводом для обращения в суд за клевету.
О назначении же Дерягина министр высказался кратко и сухо, указав, что вопрос — в компетенции библиотеки.
Я не буду подробно останавливаться на том взрыве негодования, какой вызвал у ученых ответ министра, на безнадежном отчаянии, овладевшем столько лет бившимися об стену сотрудниками. Сохранились их письма Лихачеву, к которым была приложена справка группы учета ОР, где пункт за пунктом опровергалась вся ложь этого ответа. Ученые — авторы открытого письма, в свою очередь, обратились к Захарову, объясняя ему, что он подписывает ложные сведения, идущие к нему снизу. Хлынули новые письма и в «Советскую культуру», и в «Литературную газету» со всех концов страны. Часть их сохранилась в архиве Е.И. Кузьмина. Приведу здесь лишь одно, необыкновенно выразительное.
О.Л. Чернаков из Вологды, познакомившись с выступлениями в прессе, писал: «Я пришел к выводу, что нынешний министр культуры СССР, доктор экономических наук тов. Захаров В.Г. совершенно некомпетентен в вопросах культуры.
Через Вашу газету я публично призываю министра культуры т. Захарова В. Г. подать в отставку и посвятить себя занятиям экономикой, тем более что экономика у нас сильно хромает.
На пост министра культуры СССР необходимо объявить всесоюзный конкурс и избрать министром следует человека, хотя бы элементарно разбирающегося в искусстве».
В заключение приведены слова Шеллинга (я немного сокращу длинную цитату): «Немалый позор для того, кто прямо или косвенно участвует в управлении государством, вообще быть невосприимчивым к искусству, равно как и не обладать истинным его пониманием […] Нет более печального и позорящего их зрелища, чем когда они, располагая средствами довести искусства до высочайшего расцвета, расточают эти средства на безвкусицу, варварство и льстящую им низость».
Смешно, но может показаться, что наши власти учитывали эти замечательные слова жившего два века назад немецкого философа, когда позднее назначали министрами культуры артистов и литературных критиков, одним словом, людей искусства. Что из этого получилось, у меня еще будут случаи показать.
Огромная почта после публикаций «Литературной газеты» заставила Е.И. Кузьмина не оставлять поднятую им проблему. Немедленно последовала реакция Дерягина: сперва он попытался помешать ему беседовать с сотрудниками, а после скандального столкновения и почти драки с ним обратился с жалобой к главному редактору ЛГ, направив копию в Агитпроп ЦК.
Но в это время, в марте 1988 года, теперь уже на имя секретаря ЦК КПСС А.Н. Яковлева, поступило еще одно письмо группы известных ученых — на сей раз языковедов-русистов, бывших коллег Дерягина по Институту русского языка АН СССР, откуда он был с позором изгнан, прежде чем его приютили в Историко-архивном институте. Письмо это подписали академики Е.П. Челышев, Д.Н.Шмелев, заместитель академика-секретаря Отделения литературы и языка АН СССР В.П. Нероз-нак, члены-корреспонденты Н.Ю. Шведова и А.А. Зализняк. Указывая на то, что Отдел рукописей ГБЛ за последнее десятилетие потерял свою прежнюю репутацию «важного научного и культурного центра», они призывали не доверять его теперь такому персонажу, каким является Дерягин, «известный своими высказываниями в духе пресловутого объединения «Память»».
Главным содержанием обстоятельного письма был портрет и беспрецедентно постыдная биография этого доктора наук (в списке работ которого «преобладают заметки в популярных изданиях»). Характерными для него авторы считали «некомпетентность в суждениях, претенциозность и самомнение» и выражали уверенность в том, что он совершенно не годится для заведования ОР ГБЛ «ни по своему научному уровню, ни по уровню общей культуры, ни по уровню нравственности, обязательным для руководителя», не имея к тому же никакого опыта архивной работы.
Говорилось о «многолетней репутации склочника», подтверждавшейся «везде, где бы он ни работал». Авторы письма рассказывали, как его по этой причине уволили из группы в МГУ, работавшей над составлением Архангельского областного словаря (прибавлю от себя: позднее, в 1980 году, ему удалось защитить на основе материалов, собранных группой, докторскую диссертацию «Русская деловая речь на Севере в XV–XVII вв.»). Оттуда Дерягин перекочевал на должность ответственного секретаря журнала «Русская речь», где заведующей редакцией была его жена (снова скажу в скобках: сам факт такого семейного подряда — как правило, совершенно недопустимого в советское время — любому современнику говорит о многом; вряд ли дело обошлось без заинтересованности органов в этом альянсе). Кончилось это тоже плохо — предоставлю снова слово ученым: «В 1972 году издательство "Наука" вынуждено было поставить вопрос об освобождении его от должности за создание нездоровой обстановки в коллективе, а также проявление моральной нечистоплотности (неблаговидные гонорарные расчеты, которые осуществлялись при содействии его жены Н.Г. Бландовой)». Далее — склочные войны в Институте русского языка, которые Дерягин вел, «используя самые недостойные приемы и средства». Потерпев поражение, он в конце 1985 года нашел пристанище в Историко-архивном институте.
Сейчас не выяснить уже, по чьей рекомендации взял его к себе тогдашний ректор института Н.П. Красавченко, которого меньше всего можно упрекнуть во взглядах, близких к дерягинским. Но уж когда в следующем году Красавченко сменил Ю.Н. Афанасьев, то вскоре повторилась знакомая, а в данном случае неизбежная история: конфликт Дерягина с руководством института, дружный протест коллектива, в результате которого он не был избран в состав Ученого совета. Разбиравшаяся в этом комиссия установила, что он среди прочего приписал себе 1000 часов учебных занятий, которых не давал. Ему стало ясно, что пора уносить ноги. Вот тут-то его и пригрели Тиганова с Карташовым.
22 марта Секретариат ЦК потребовал от министерства ответа на это новое письмо ученых. Копия ответа А.Н. Яковлеву, подписанного Н.П. Силковой, сохранилась в делах министерства. Силкова беззастенчиво игнорировала в своем письме все сказанное о Дерягине в письме ученых, и слово в слово повторила ответ министра в «Советской культуре». Но поскольку ее текст предназначался уже не для печати, в нем снова фигурировали не копии, а «материалы из архива Булгакова, переданные за рубеж неофициальным путем». Допускаю, впрочем, что Силкова могла просто не понимать разницу этих формулировок: темнота министерских чиновников в те времена всегда превосходила мое воображение. Затем, вопреки фактам, она снова утверждала, что Дерягин «обладает опытом работы с архивными материалами». В конце сообщалось, что министерство уже само ответило и ученым — авторам письма.
Сплоченность и упорство всех должностных лиц в этом, казалось бы, частном вопросе — упорство, невыгодное для них самих в ситуации, быстро меняющейся к новому, я не могу все-таки приписать каким-либо общим для них всех идейным соображениям. В данном случае дело, на мой взгляд, было проще: заняв однажды определенную позицию и уверенные в поддержке своих людей в ЦК и спецслужбах, они боялись проиграть, хоть в чем-то от нее отступив. Очень уж неприглядно выглядели бы и Карташов, и по-прежнему пасшийся в ЦК Пашин, и новый министр, умевший лишь тупо повторять их слова.
Однако после ответа министра Захарова авторам открытого письма к нему и ответа Силковой на письмо ученых из Отделения литературы и языка, Д.С. Лихачев не только направил новое письмо министру, где опровергал все утверждения в его печатном ответе, но и попросил приема у А.Н. Яковлева. 28 марта они встретились и долго беседовали. Лихачев передал письмо, направленное ему сотрудниками отдела и упомянутую выше справку группы учета ОР.
Мне трудно судить о том, как далеко тогда зашел Яковлев в своей идейной эволюции, но в январе того же года именно он возглавил только что созданную комиссию по реабилитации жертв политических репрессий сталинского времени; именно его называли «архитектором перестройки». Яковлев отнесся с вниманием к доводам Лихачева и дал поручение Агитпропу ЦК создать еще одну авторитетную комиссию, которая разобралась бы наконец в происходящем в Отделе рукописей ГБЛ.
Как говорится, вы будете смеяться, но выполнять это было поручено… тому же Пашину, который десятью годами ранее цинично говорил сотрудникам ОР, обратившимся в ЦК: «Ну вот, вы пожаловались в ЦК, больше вам жаловаться некуда!» А совсем еще недавно, в 1986 году, имел наглость в неуважительном тоне попрекать Лихачева тем, что он не понимает, кого берет под защиту. А значит, поручение, в сущности, доверили тому же Карташову и опекаемому ими обоими Дерягину. В состав комиссии не ввели ни одного авторитетного ученого, а во главе ее, вопреки общепринятым в таких случаях даже в советское время нормам, был поставлен человек, полностью зависящий от министерства культуры, — заместитель директора ленинградской Публичной библиотеки имени Салтыкова-Щедрина Л.А. Шилов.
Комиссия работала 10 дней, с 26 апреля по 6 мая 1988 года — если отбросить майские праздники, то неделю. Шилов симулировал объективность, беседовал и с противниками Тигановой и Карташова, и с их сторонниками. Встречался он даже со мной, пригласив на нейтральную территорию, в здание Министерства культуры РСФСР в Китайском проезде (во всей этой истории со мной беседовали впервые, если не считать беседой персональное партийное дело). Для характеристики хамелеонского поведения Шилова в столь щекотливой ситуации нужно вспомнить, как он демонстрировал полное сочувствие к моему рассказу, попросил изложить его письменно и сказал, что теперь исчерпывающим образом опровергаются все инсинуации в мой адрес, — тем более что их опровергла уже Комиссия партийного контроля ЦК КПСС. И впоследствии полностью поддержал руководство Отдела рукописей!
Опровергнув еще раз пункт за пунктом все печатные утверждения министра культуры о состоянии отдела в то время, когда я им заведовала, и отдельно остановившись на поднятой Тигановой и поддержанной Захаровым клеветнической кампании об имевшей будто бы место передаче pyi описей Булгакова издательству «Ардис», я писала: «Подчеркну, что во всей этой, столь дикой сегодня "охоте на ведьм'' мое имя включается в контекст таким ловким образом, чтобы трудно было просто подать в суд за клевету, но чтобы у читателей не оставалось сомнений в моей причастности к подобным действиям». А далее призывала комиссию «установить наконец, имели ли место подобные факты (если необходимо, с привлечением экспертов — филологов и текстологов). И если не будет доказано, что это факт и что к нему причастна я или кто-либо из сотрудников отдела (чего, конечно, не было), то мне должны быть принесены извинения столь же гласные, как гласной была и есть клевета».
Но, разумеется, перед Шиловым была поставлена совсем иная задача, и он ее раболепно исполнял. 10 мая выводы комиссии, благоприятные для Тигановой и Карташова и игнорирующие все данные нами объяснения, были доложены на общем собрании Отдела рукописей. Протокол его сохранился в бумагах Е.И. Кузьмина.
Доклад Шилова, судя по этому протоколу, сводился к полемике с приложенной к письму Лихачева Яковлеву справкой группы учета ОР ГБЛ, опровергавшей одно за другим все утверждения, которые содержались в письме министра. Все возражения Шилова опять-таки были либо просто лишенными смысла, либо лживыми, либо смесью того и другого.
Приведу хотя бы один пример. Шилов сообщал: «Справка утверждает, что в 1953 году была введена инструкция по учету фондов. Но были только основные правила описания 1951 года. Нормативного документа фактически не было, было нечто на правах рукописи. Никакими правилами ГАУ отдел не пользовался».
Посмотрим же, как дело обстояло в действительности. В 1955 году был издан «Сборник инструкций Отдела рукописей», подготовленный мною (как автором «Инструкции по учету» и редактором всего сборника), Е.Н. Коншиной, И.М. Кудрявцевым, Р.П. Материной, Е.И. Сам-гиной и Т.Б. Уховой. Разумеется, все инструкции были утверждены дирекцией библиотеки. И если кто-нибудь воображает, что такой сборник мог быть тогда издан без согласия ГАУ, то он поистине ничего не знает о советской власти. Самое смешное, что, когда в 1966 году я докладывала на заседании Межведомственного совета ГАУ о работе отдела, издание этого сборника было признано едва ли не самой важной нашей заслугой: в только прорезывавшейся в середине 50-х годов «оттепели» мы были первым архивом, обнародовавшим свою методику и нормативные документы. Еще глупее то, что в приведенном абзаце текста Шилова правила описания датированы 1951 годом. В действительности разработанная к 1955 году инструкция по обработке архивных материалов, вошедшая в изданный нами сборник, впоследствии, в 1958 году, легла в основу подготовленной группой сотрудников ЦГАЛИ СССР и ЦГАОР СССР под моим руководством (Р.Я. Брусс-Бейгер, Е.Ф. Желоховцева, З.Е. Кали-шевич, Ю.А. Красовский, И.А. Станкевич, И.В. Фирсова) и изданной ГАУ «Инструкции по научно-технической обработке документальных материалов фондов личного происхождения». В дальнейшем я входила в группу архивистов (и руководила ею) из ЦГАЛИ СССР, Исторического музея, Литературного музея, Архива АН СССР (Э.И. Бакст, М.Г. Ватолина, М.Я. Ржезникова, В.А. Рогова, И.А. Станкевич), подготовивших и издавших в 1971 году под эгидой ГАУ еще более подробные и глубокие «Методические рекомендации по научно-технической обработке архивных фондов личного происхождения». Вот что обязаны были выяснить и противопоставить клевете пашины, карташовы и Шиловы, если бы среди них затесался хоть один порядочный и честный человек. В приведенном выше тезисе Шилова правдой было лишь то, что на нашем сборнике 1955 года стоял гриф «На правах рукописи», поставленный как раз по требованию ГАУ, ибо такой гриф в начале 50-х годов всегда ставился на ведомственных нормативных документах. На последующих изданиях инструкций его уже не было.
Для более полной характеристики Шилова необходимо остановиться и на том, как он обыграл сюжет о мнимой передаче рукописей Булгакова в США, вскоре ставший поводом для расследования прокуратуры (о чем далее). Здесь особенно любопытно, как злонамеренно использовалась и извращалась малейшая неточность выражений оппонентов.
В письме к Д.С. Лихачеву сотрудники ОР писали: «Нам неизвестен факт передачи материалов Булгакова за границу» (а следовало просто сказать, что ничего подобного не было!). Что же из этого делает Шилов? А вот что: «Заявление, что передача материалов из архива Булгакова за границу как факт сотрудникам не известен, неверно. В беседе с членами комиссии сотрудники отмечали, что им неоднократно говорилось об этом, их "пугали" этими фактами, так что они об этом знали».
Вскоре те самые сотрудники (Н. Щербачева, Л. Алехина, Т. Николаева, Т. Макагонова, В. Абакумова) обратились с письмом к Е.И. Кузьмину, где, с возмущением рассказывая о методах Шилова, в частности, сообщали: «В письме мы говорили, что получивший, благодаря усилиям Л.В. Тигановой и В.И. Лосева, "печальную известность" "факт" передачи материалов Булгакова за границу как факт нам неизвестен. Комиссия и здесь не согласилась с нами, отметив, что мы не имели основания так писать, так как в беседах с членами комиссии сотрудники сами заявляли, что Лосев неоднократно говорил им о передаче материалов Булгакова за границу, поэтому этот факт (!) им был известен».
«Вот так все перевернуто с ног на голову, — писали они дальше. — Мы были настолько потрясены, что не только не смогли на собрании по-деловому опротестовать положения справки комиссии, но даже достойно отразить выпады в адрес Д.С. Лихачева и защитить себя от прямых оскорблений личности (типа "клеветники", "грязный лгун" и т. п.), которые […] отнюдь не пресекались ни руководством отдела, ни руководством библиотеки, ни официальными представителями РК, ЦК, министерства» (райком был представлен моей старой знакомой Лужковой, ЦК — Пашиным, министерство — некой Кондратьевой из Управления библио/ек).
Сразу после этого собрания, 18 мая, соратники Тигановой и Дерягина во главе с И.В. Левочкиным (Г.В. Аксенова, П.А. Буров, Л.Ф. Ряб-ченко, В.А. Волков) обратились, каждый в отдельности, к директору библиотеки с предложениями уволить из отдела Рыкова, Алехину, Щер-бачеву, Зейфман, Николаеву и Макагонову. Несколько позже, 10 июня, в отделе состоялось партийное собрание с обсуждением итогов работы комиссии Шилова. Кроме общих фраз о перестройке и «демократизации управления коллективом», полагавшихся в тот момент, в нем были два пункта, голосование по которым показало, что даже небольшая кучка людей (10 человек), присутствовавших на партсобрании, расколота на непримиримые части. Пункт 3-й этого решения гласил: «Признать письма, по которым работали комиссии вышестоящих партийных органов, не способствующими улучшению работы отдела. За клеветнические обвинения в адрес товарищей по работе, игнорирование решений парторганизации […] коммунисту Ю.Д. Рыкову объявить строгий выговор». 7 человек проголосовало за это решение, 2 — против, 2 воздержались. Следующим пунктом дирекцию снова призывали уволить тех же шестерых сотрудников. Здесь голоса разделились ровно пополам.
Чтобы покончить совсем с Шиловым, надо сказать и о том, как он повел себя, когда, после окончания расследования прокуратуры, выяснилось, что «Литературная газета» намерена вернуться к проблеме Отдела рукописей, предав гласности всю затеянную там клевету. В архиве Кузьмина сохранилась запись беседы с ним, а в появившейся потом его статье (о ней ниже) приведены новые слова Шилова, опровергавшие именно то, что он ранее утверждал (судя по изложенному мною протоколу собрания по итогам работы его комиссии).
Могут спросить, стоит ли так пристально заниматься столь ничтожной фигурой, как этот Шилов? Стоит! Дело не в нем самом, а в еще недостаточно изученном типе поведения советского чиновника на сломе эпох.
Между тем общественный протест против творившегося в крупнейшей библиотеке страны не прекращался. В Ленинграде с 10 по 14 мая 1988 года состоялись Третьи Булгаковские чтения. Тема их была сформулирована так: «М. Булгаков и его театр в современном мире». На конференцию съехались специалисты не только со всей страны, но и немало зарубежных ученых (из Англии, Канады, Италии, Венгрии, Югославии, Индии). Изучение и публикация наследия Булгакова, как стало очевидно, приобрели поистине мировой размах. На этом фоне особенно непристойными выглядели судорожные усилия «патриотов» типа Бондарева с компанией и завладевших булгаковским архивом их единомышленников, преграждающих доступ к нему специалистов.
В решениях конференции, обращенных к первому секретарю правления Союза писателей СССР В.В. Карпову и первому секретарю правления Союза театральных деятелей СССР О.Н. Ефремову, был особый пункт: «Считать первоочередными приоритетными национальными изданиями в СССР начатые Собрание сочинений М.А. Булгакова в 5 томах и "Театральное наследие" М.А. Булгакова в 4-х книгах. Обратиться к руководству Государственной библиотеки СССР имени В.И. Ленина и Института русской литературы (Пушкинского Дома) Академии наук с настоятельной просьбой снять все архивные ограничения, препятствующие подготовке этих изданий». Дикость самой необходимости в новое уже время, в середине 1988 года, включать в решение такой призыв бросалась в глаза, и, кроме этого пункта, участники чтений, как сообщил Кузьмин в своем отчете в «Литературной газете», приняли коллективный протест против незаконных и антинаучных действий руководителей архивов в Москве и Ленинграде. Возможно, после этих публичных акций, а также неудачи ударного мероприятия руководителей ОР, о которой я сейчас расскажу, они сочли за лучшее в 1989 году допустить все-таки комментаторов 5-томного собрания сочинений Булгакова к рукописям писателя (что, замечу в скобках, позволило им походя обнаружить недобросовестность и простую некомпетентность уже осуществленных к тому времени публикаций Лосева).
Я участвовала в чтениях, выступала с сообщением об истории приобретения архива Булгакова Отделом рукописей ГБЛ и хорошо помню ту неповторимую атмосферу единодушия, дружеского общения людей, которые посвящали свою жизнь изучению, публикации и популяризации наследия писателя, еще недавно запретного на родине, а ныне открытого всем, — и общего бурного возмущения действиями держателей его архива. Как сказал в своем выступлении югославский писатель С. Лебединский: «Рукописи не горят, но они в свое время были подвергнуты всевозможным пыткам, а рука полицейских духа не самая нежная…»
К сожалению, оговорка «в свое время» была излишне деликатной. Как мы видели, «полицейские духа» не желали отказываться от своей широкомасштабной запретительной деятельности и в наступившие новые времена. Более того, они пошли на шаг беспрецедентный: попытались возбудить судебное преследование меня и М. Чудаковой за «хищения отдельных материалов из архива писателя М.А. Булгакова».
С таким письмом Лосев в мае 1988 года, — то есть в те же дни, когда в Ленинграде отечественные и зарубежные ученые подводили первые итоги исследования и публикаций наследия Булгакова, — обратился в прокуратуру Киевского района Москвы. К сожалению, я не располагаю этим текстом — но, как покажу далее, знаю, какими аргументами он пользовался, чтобы приписать то ли мне, то ли Мариэтте «хищения» из архива Булгакова, полистно принятого хранителями от нее в 1978 году, затем в течение пяти лет выдававшегося читателям, а потом более пяти лет находившегося в личном распоряжении Лосева и в 1984 году подвергшегося проверке наличия, никаких утрат не обнаружившей… Прокуратура передала донос в Министерство культуры СССР, которое поручило библиотеке проверить его «с привлечением к этой работе специалистов-литературоведов». Как выполнила библиотека распоряжение начальства, видно из письма и.о. директора В.М. Григорова в прокуратуру, текст которого у меня имеется.
Разумеется, Дерягин и Григоров и не подумали привлекать к делу специалистов, понимая, чем это для них может обернуться. В созданной ими комиссии не было ни одного человека, профессионально занимавшегося литературой XX века. Она состояла из главного хранителя Сколыгиной (человека трусливого и неустойчивого, в январе 1988 года подписавшего коллективное письмо 23 сотрудников с протестами против Дерягина, а в июле того же года — письмо 19 его сторонников), Ле-вочкина (по специальности древника) и некоего молодого сотрудника Волкова, одного из пяти учеников небезызвестного «патриота», древника Аполлона Кузьмина, которыми Тиганова в последние свои годы обогатила штат отдела. Комиссия, разумеется, заявила, что «факты в основном подтверждены».
А Е.И. Кузьмин завершал в это время собирание материалов о происходящем в Ленинской библиотеке вообще и о Дерягине в частности. В его архиве сохранились записи бесед с сотрудниками ОР и другими осведомленными лицами; библиография статей о ГБЛ; заметки типа: «Социолог Володя Прибыловский изучает неформальные движения, он говорит, что Дерягин и ОР ГБЛ играют значительную роль в обществе «Память»»; копия стихотворения Дерягина «Поклонникам Галича» («Погиб поэт совсем без чести…»), написанного в знак протеста против вывешенной студентами Историко-архивного института на стенде статьи к десятилетию со дня смерти А. Галича.
13 июля 1988 года в «Литературной газете» появилась статья Кузьмина об Отделе рукописей — «Стена». Как вспоминает автор, ее публикации предшествовала довольно долгая история. Не говоря уже о том, что два ведущих редактора «Литературной газеты», Ю.П. Изюмов и Е.А. Кривицкий, по-разному относились к острой критике Ленинской библиотеки, и, по его словам, без поддержки Изюмова, занявшего твердую позицию, статья не могла бы попасть в печать, саму ее подготовку приходилось вести чуть ли не конспиративно. Среди сотрудников газеты, как и вообще в обществе, тоже не было единодушия. Если литературно-публицистический отдел (его возглавляла И. Ришина), где работал Кузьмин, придерживался демократической ориентации, то в других отделах нашлось немало противников. И не случайно Кузьмин несколько раз обнаруживал, что гранки еще не вышедшей в свет его статьи оказывались на столе у Дерягина. Как на источник информации Кузьмин и его товарищи грешили на Светлану Селиванову. Так ли это было, неизвестно, но основания имелись: именно она представляла тогда в газете стан «патриотов», по сути своей защитников тех же «принципов», что и Н. Андреева.
В архиве Кузьмина сохранились сверстанные полосы газеты со статьей «Стена». На некоторых есть уже даты предполагавшегося выхода в свет, которые полностью подтверждают, что ее неоднократно снимали из готовых номеров. Именно поэтому статья, впервые сверстанная в апреле 1988 года, появилась в печати только в июле. В ней была, в сущности, кратко изложена вся рассказанная мною выше история, выходившая и за пределы судьбы архива Булгакова, а руководители отдела представали перед читателями газеты в истинном свете.
Снова — широкий общественный резонанс, и снова ославленным на всю страну рукописным начальникам потребовались для отпора какие-нибудь решительные действия. 15 июля партийное собрание отдела приняло решение о «клеветническом характере» статьи Кузьмина, и в тот же день и.о. директора библиотеки Григоров счел законченной работу комиссии по проверке заявления Лосева о хищениях из архива Булгакова и направил в два адреса (прокурору Киевского района г. Москвы Н.М. Попову и в Управление по делам библиотек Министерства культуры СССР Е.С. Пономаревой) письмо, где говорилось: «Комиссией […] факты, изложенные в письме т. Лосева В.И., в основном подтверждены». В качестве основания к письму прилагалась докладная Григорову, подписанная Дерягиным и членами комиссии, — документ, в своем роде поразительный. В нем не только не было ясно сказано о том, какие утраты из указанных в письме Лосева подтвердились и что оказалось налицо, но сами формулировки показывали, что даже столь послушная начальственным видам комиссия не могла высказать какое-либо определенное мнение по предмету своего расследования. В докладной говорилось, что комиссия «проверила факты, изложенные в справке зав. сектором В.И. Лосева от 12.05.88, о возможных утратах рукописей-автографов и других материалов из архива М.А. Булгакова. Факты в основном подтвердились. Однако установить вину того или иного лица затруднительно. Поэтому просим отправить материал в прокуратуру Киевского района» (курсивом я выделила замечательные формулировки, которые, по-моему, в комментарии не нуждаются). Приложенная, как здесь же указано, справка Лосева на 6 страницах в деле, к сожалению, отсутствует. Надо полагать, что она была передана из прокуратуры в 5-е отделение милиции на Арбате, оперативникам которого и было поручено расследование этого дела.
Через несколько дней, 20 июля, Григоров направил своей министерской начальнице Пономаревой обширную докладную по поводу статьи «Стена», в основном воспроизводящую приложенную к ней другую справку того же Лосева. В последней, во-первых, еще раз перечислялись иностранцы, которые пользовались в мое время архивом Булгакова, и перечень завершался примечательными словами: «Хотя в ответе Министра культуры СССР на письмо ученых не называются лица, передавшие за рубеж неофициальным путем копии материалов из архива Булгакова, факты убедительно указывают на то, что часть материалов была передана за рубеж именно С.В. Житомирской и М.О. Чудаковой». Отметим, что здесь речь идет о копиях, а за пять дней до этого тот же Григоров просил расследовать дело о хищениях подлинников! Во-вторых, в справке приводились другие примеры «незаконного копирования», как бы подтверждавшие особенно антисоветский характер моих действий.
Здесь любопытен пример с Л.А. Шором. Для него, научного сотрудника Института этнографии АН СССР, микрофильмировали в 1974 году материалы Русско-Американской компании и некоторые документы из архива Корсаковых. Казалось бы, совершенно невинный факт. Но, утверждал Лосев, «по имеющимся сведениям (!), эти материалы были затем переданы Бжезинскому». Он не скрывал, таким образом, гэбэш-ный источник своей информации. Почему же в качестве примера был избран Шор, ни в каких предъявлявшихся мне претензиях ни ранее ни позже не фигурировавший? Да потому, что через много лет после 1974 года этот Шор эмигрировал в Израиль, что Лосеву могло быть известно тоже только из одного источника! Опровержение же в докладной Григорова всего, о чем с возмущением писал в «Литературной газете» Кузьмин, полно такого беспардонного вранья, что останавливаться на нем не стоит. Оно, однако, вполне удовлетворило министерских чиновниц. Все в Отделе рукописей осталось в неприкосновенности.
Между тем 5-е отделение милиции, как ему было поручено, занялось расследованием вопроса о хищениях рукописей из архива Булгакова. Надо отдать справедливость следователю (не помню, к сожалению, его фамилии): прежде чем встретиться с подозреваемыми, то есть с Мариэттой и со мной, он серьезно вник в суть дела, внимательно ознакомился со справкой Лосева и еще с одним документом, послужившими основанием для расследования (о последнем я скажу несколько позже), и проверил в группе учета ОР ГБЛ всю относящуюся к делу документацию. Думается, что его не могли не насторожить странно неуверенные формулировки в письме библиотеки в прокуратуру о «возможных» утратах и «затруднительности» установления виновных. Что значит «возможных»? Имели место утраты или нет? Должен был вызвать у следователя сомнения и тот быстро установленный им факт, что наличие рукописей в архиве Булгакова за прошедшие годы не раз проверяли и никаких утрат почему-то не выявили. Что же и каким образом внезапно обнаружилось? На какие новые и на чем основанные данные мог ссылаться Лосев в не дошедшем до нас своем письме в прокуратуру от 12 мая 1988 года?
Я могу уверенно назвать источник этих утверждений — Лидия Марковна Яновская. 22 ноября 1987 года, сочувственно откликаясь на выступление Бондарева и компании, она сообщала на страницах «Советской России»: «…В архиве М.А. Булгакова, сданном Еленой Сергеевной в Отдел рукописей Библиотеки Ленина в идеальном порядке, теперь есть недостачи. Не хватает рукописей, корректур, принадлежавших Булгакову книг. Исчезли они между 1970 и 1977 годами, то есть именно в то время, когда Отдел рукописей возглавляла С.В. Житомирская и с архивом М.А. Булгакова работала М.О. Чудакова».
Более подробно эта версия, постоянно повторяемая Яновской до сих пор (воспроизведена также в ее книге «Записки о Михаиле Булгакове», изданной в 1997 году в Израиле, где теперь живет автор, и переизданной в России в 2002 году; в книге приведено и ее собственное письмо в прокуратуру по этому поводу), изложена в письме, направленном ею 20 июля 1988 года в «Литературную газету» после статьи Кузьмина «Стена». С ним я ознакомилась только теперь, когда Евгений Иванович предоставил мне для работы свой журналистский архив. Яновская писала: «…В июне 1987 года, впервые после смерти Е.С. Булгаковой (1970) получив достаточно свободный доступ в архив Булгакова, я не обнаружила в нем ценнейших корректур "Белой гвардии", с которыми до передачи архива в ОР ГБЛ работала дома у Е.С. Булгаковой […] В августе того же 1987 года, продолжая работу в фонде Булгакова, я столкнулась с недостачей рукописей романа "Мастер и Маргарита" […] Есть и другие утраты. Одни из них документируются вполне точно, другие просматриваются более расплывчато, некоторые только угадываются. Утрачены эти материалы не позднее 1977 года, так как в описи фонда, составленной и подписанной М.О. Чудаковой в 1977 году, они уже не значатся». Обо всех своих «открытиях» Яновская, по ее словам в этом письме, тогда же поставила в известность Тиганову и Лосева. И, как я сейчас покажу, не только их. Однако они воспользовались ее утверждениями не сразу, а лишь тогда, когда над ними нависла серьезная угроза. Тогда и возникла мысль об обращении в прокуратуру.
Из того же письма Яновской в «Литературную газету» мы узнали наконец, каким документом, кроме не дошедшей до нас «справки» Лосева, располагал следователь, занимавшийся жалобой в прокуратуру-Она писала: «По просьбе "Советской России", не имеющей в Харькове своего представителя, у меня побывал харьковский корреспондент ТАСС. Состоялась трехчасовая беседа, во время которой, по требованию корреспондента, мною были представлены документы (в том числе выписка из исчезнувшей корректуры "Белой гвардии", магнитофонные записи, письма и проч.)». Вот именно расшифровка стенограммы этой беседы, а не только «справка» Лосева, вероятно, ее просто пересказывавшая, потом и лежала перед следователем, когда он беседовал с Мариэттой.
Прежде чем рассказать об этих наших с ним беседах, я все-таки хоть кратко изложу здесь результаты собственного расследования хитроумной клеветы, тогда, в 1988 году, опровергнутой в милиции по памяти, а теперь, после повторения ее и Яновской, и Лосевым в их изданиях 90-х годов, нуждающейся в повторном же опровержении, для которого я пользуюсь всей сохранившейся, к счастью, документацией.
Хотя лживость Яновской, очевидная уже с первых ее слов о недоступности для нее будто бы архива после кончины Е.С. Булгаковой в 1970 году (я об этом достаточно писала выше), позволяла теперь просто пройти мимо ее настойчивых обвинений, но подумалось, что нужно, в конце концов, представить документально обоснованную картину того, как обстояло дело в действительности, — конечно, занимаясь не смутными намеками (вот откуда неуверенность обращения Григорова в прокуратуру!), но хотя бы двумя точно называвшимися Яновской «утратами»: рукописью (рукописями?) «Мастера и Маргариты» и корректурой (корректурами?) «Белой гвардии».
Пришлось, во-первых, привлечь все, что она писала по этому поводу в разных своих сочинениях, а, во-вторых, снова исследовать всю документацию по составу архива Булгакова — до поступления его в ОР ГБЛ, в процессе его приема туда и окончательного научного описания. Огромную помощь в этом, как и вообще в моей работе, оказала ТТ. Николаева, которой низкий поклон.
Сперва о «Мастере и Маргарите». Помимо уже приведенных заявлений Яновской, находим в ее книге «Треугольник Воланда» (Киев, 1992. С. 58) и более подробное ее высказывание о рукописях романа, а именно — о тетрадях 1938 года с материалами к нему: «Таких тетрадей было две, и в конце 1966 года Елена Сергеевна сдала в Отдел рукописей Библиотеки имени Ленина обе». Далее там сообщалось, что, по данным Заключения от 10 декабря 1966 года и протоколу решения дирекции от 23 декабря, «Библиотекой приняты от Е.С.Б. две тетради 1938 года с материалами к роману. В настоящее время в описях ОР ГБЛ значится только одна такая тетрадь. Судьба второй тетради неизвестна». Подчеркну, что в другой своей публикации — на с. 436 упомянутого израильского издания Яновская утверждала, что «отсутствуют рукописи последней редакции романа» (курсив тут везде мой).
Только сличив между собой все хорошо сохранившиеся документы по составу архива, можно разобраться во всей этой путанице, сознательно созданной Яновской.
Мною рассмотрены следующие документы по составу и содержанию архива Булгакова: 1) первая опись, составленная дома у Е.С. Булгаковой в 1956 году приглашенной ею для этой цели М.Г. Ватолиной (историю осуществленного ею самого первого разбора архива, в виде россыпи лежавшего в бельевой корзине, и составления этой описи она, по моей просьбе, не только рассказала мне, но и изложила в обширном письме ко мне); 2) следующая — приемо-сдаточная опись архива Булгакова, составленная нашими сотрудницами К.И. Бутиной и А.Л. Паниной в 1966 году, тоже дома у Елены Сергеевны, перед предполагавшимся единовременным приемом всего архива; 3) совпадающее с ней упомянутое Яновской Заключение от 10 декабря 1966 года; 4) новое Заключение от 3 июня 1967 года, составленное только на первую часть архива, когда нам отказали в разрешении приобрести его весь сразу; 5) два последующих Заключения на поступавшие позднее вторую и третью части архива; 6) наконец, составленная в 1977 году М.О. Чудаковой окончательная опись архива, по которой он был у нее принят.
Что же выяснилось? Во-первых, говоря об утраченных рукописях «Мастера и Маргариты» в множественном числе, Яновская противоречила самой себе, ибо конкретно называла в качестве отсутствующей в архиве только одну рукопись — одну из двух тетрадей 1938 года, значившихся в Заключении от 10 декабря 1966 года («№ 23 и 24 — две тетради 1938 года с материалами к роману»), а теперь будто бы отсутствующую. Во-вторых, она утверждала, что рукописи, значившиеся в Заключении 1966 года, тогда же были сданы в отдел. В-третьих, по ее мнению, это были рукописи последней редакции романа. Тут неверно все.
В действительности, обе тетради 1938 года никуда не пропадали. Они значатся как в Заключении на весь архив от 10 декабря 1966 года, так и в Заключении на третью часть архива (поступление 51 за 1967 год, № 13 и 14), когда вообще поступили в ОР рукописи к «Мастеру и Маргарите» (ибо на самом деле в Заключении 1966 года значилось то, что предполагалось только принять в отдел, а фактически, как я уже не раз рассказывала, архив принимали тремя частями в течение полутора лет), и, наконец, в описи Чудаковой (№ 8.1 и 9.1). Надеюсь, они благополучно хранятся в ОР и сегодня. Но в них содержится не последняя, восьмая, а предшествующая ей седьмая редакция романа.
Что же касается последней редакции, то она представлена в архиве двумя рукописями. Во-первых, это третий экземпляр машинописной перепечатки романа, сделанной, судя по надписям самого писателя на каждом экземпляре, в августе 1938 года («Черновой неправленный экземпляр. М. Булгаков. 21 августа 1938 года»). На этом третьем экземпляре сохранилась правка рукою Е.С. Булгаковой и надпись: «Экземпляр с поправками во время болезни (с 1939–1940) под диктовку М.А. Булгакова мне. Е.С. Булгакова» (по Заключению на третью часть архива — № 15, по окончательной описи 1977 года — 10.2). Это и есть последняя, восьмая редакция романа. Дополнением к ней является тетрадь с новыми вариантами некоторых страниц (по Заключению на третью часть архива — № 10, по окончательной описи 1977 года — 10.1).
Однако, сличив при научном описании архива окончательный текст романа с совокупностью текстов исправленной машинописи и тетради с вариантами, Мариэтта установила, что должна была существовать еще одна тетрадь (а может быть, отдельные листы) с новыми вариантами, имеющимися в окончательном тексте. Поскольку же эти варианты не фигурировали нигде, даже в описи 1956 года, составленной М.Г. Ватолиной, то ясно, что такой рукописи не бьшо уже в корзине, которую она разбирала. Поэтому Мариэтта в своей работе «Архив М.А. Булгакова. Материалы для творческой биографии писателя» сделала особое примечание о тетради, по-видимому существовавшей, но в ОР не поступившей (Записки Отдела рукописей. Вып. 37.1976. С. 143). Конечно, это можно бьшо выявить только при научном описании. Этого никак не могла установить М.Г. Ватолина, которую к тому же, по ее словам, Елена Сергеевна вообще не знакомила с полным текстом романа. Таким образом, все, что в разных местах и по-разному заявляла Яновская об утрате после поступления в ОР какой-то тетради, относящейся к последней редакции «Мастера и Маргариты», полностью опровергается.
Перейду теперь ко второму сюжету — корректуре или корректурах «Белой гвардии». Нам уже знакомо вольное обращение Яновской с единственным и множественным числом, поэтому, не занимаясь разоблачением этих ее манипуляций, скажу сразу, что конкретно она называет только будто бы утраченную, а ею якобы читанную дома у Е.С. Булгаковой «2-ю корректуру 3-й части романа "Белая гвардия"», из которой, как мы помним по ее письму в «Литературную газету» от 20 июля 1988 года, у нее имеется некая выписка. В другом месте она утверждала, что эта выписка содержала текст, отсутствующий в корректурном экземпляре 3-й части романа, хранящемся в архиве.
Напомню, что третья часть «Белой гвардии» должна была печататься в № 6 журнала «Россия», но не появилась там вследствие закрытия журнала. Достойный преемник Яновской Лосев, ссылаясь на эти ее утверждения, в своем издании романа (М.: ACT, 2000. С. 17) заявил о «2-й корректуре 3-й части романа»: «этой рукописи в фонде писателя нет, хотя в первичной описи архива она значится!»
Не берусь сказать, в какой первичной описи архива Булгакова нашел Лосев «пропавшую 2-ю корректуру 3-й части», да и вряд ли стоит разбираться в смутном сознании этого махинатора. Поэтому просто проследим, как описаны во всех описях, существующих в деле фонда, материалы 3-й части «Белой гвардии».
В первичной описи М.Г. Ватолиной 1956 года значится:
«№ 109. "Белая гвардия". Роман. Часть 3-я. Верстка. 1925. Печатное с правкой автора. 80 л.
№ 110. "Белая гвардия". Роман. Часть 3-я. Перепечатка с верстки. [1925]. 214 л. Машинопись с правкой автора» (на самом же деле, как выясняется из последующих описей, правка этой машинописи, предположительно датированной Ватолиной 1925-м годом, перенесена туда Е.С. Булгаковой с авторской, имеющейся в № 109).
В следующей (с архивной точки зрения, тоже первичной) приемосдаточной описи архива, составлявшейся сотрудницами ОР на дому у Е.С. Булгаковой, указана только та же единственная корректура третьей части романа и позднейшая машинописная ее перепечатка. Так же обстоит дело и в Заключении от 10 декабря 1966 г.
Рукописи к роману «Белая гвардия», в отличие от «Мастера и Маргариты», были куплены Отделом рукописей в составе первого же поступления (поступление № 142 за 1966 года). В его приемо-сдаточной описи под № 65 значится: «Верстка не вышедшего номера журнала «Россия», содержащая 4 часть (окончание) романа. 80 лл. Со значительной правкой автора» (часть ошибочно названа 4-й, на самом деле это 3-я часть). А под № 64 фигурирует «позднейшая машинописная копия». Мы видим: как до поступления рукописей «Белой гвардии» в отдел, так и в процессе их приобретения никакая вторая корректура документацией не зафиксирована. Нет ее, естественно, и в описи Чудаковой. Там говорится:
«2.9. "Белая гвардия" — роман (Главы XIV–XIX). После 11 окт. 1925 г., не позднее 1929 года. Корректурный экземпляр из 6-го (не вышедшего) номера журнала "Россия" (1925 г.) с обширной правкой и сокращениями. 80 стр. журнальной публикации».
А под № 57.3 описана машинописная копия той же части романа, на тех же 214 лл., что указаны в описи 1956 года, — сделанная, по предположению Чудаковой, в 1950-х годах. В нее Елена Сергеевна перенесла авторскую правку с описанного выше корректурного экземпляра.
Чтобы покончить с этим исследованием, надо понять, откуда же могла Яновская сделать ту выписку, которой она пытается подтвердить факт своего знакомства в доме Е.С. Булгаковой с мифической «второй корректурой». Здесь следует сказать, что имеющийся в архиве корректурный экземпляр (и, разумеется, сделанная с него машинописная копия) содержит текст «Белой гвардии» не до конца. Откуда же вообще известен конец? Только из полного издания романа, осуществленного самим Булгаковым в Париже в 1929 году! Трудно ли сделать выписку из него и выдавать ее за выписку из несуществовавшей корректуры? Стоит ли после всего этого говорить, какую цену имеют клеветнические выдумки Яновской, которыми оперируют до сих пор?
К моменту, когда следователь пригласил Мариэтту к себе для беседы, он, очевидно, составил себе достаточно полное представление о недостоверности доносов Лосева и Яновской и поэтому сразу наметил должные отношения, ответив на вопрос, в каком качестве он ее допрашивает, так: «Разумеется, в качестве консультанта, Мариэтта Омаров-на». Перед ним, как она мне после рассказала, лежала упомянутая стенограмма показаний Яновской, сделанная корреспондентом ТАСС, и он просил разъяснений по каждому имевшемуся там пункту. Мариэтте не составило труда все ему растолковать.
Через несколько дней была приглашена и я. Хорошо помню наш разговор в маленькой комнате отделения милиции на Арбате, мимо которого я столько лет ходила, не думая когда-либо туда попасть. Беседуя со мной, следователь вообще не заглядывал в какие-либо бумаги, стол между нами был пуст — а спрашивал только о порядке приема архивов на хранение в мое время и об истории приобретения архива Булгакова, в частности. Мне показалось, что он вообще пригласил меня для порядка, а не потому, что ему еще что-то неясно. Уходя, я спросила у него, что же будет дальше, и он ответил: «Мы вас известим».
Прошло потом некоторое время — может быть, недели три, и он, позвонив, пригласил меня прийти еще раз. На этот раз беседа была совсем короткой: он сообщил, что в возбуждении дела библиотеке отказано «за отсутствием события преступления» (ст. 5, п. 1 УПК РСФСР). Из того немногого, что он тогда еще говорил, я запомнила только упоминание I о показаниях некоей свидетельницы, читательницы Отдела рукописей, | настолько смутных и бездоказательных, что с ними нельзя считаться. Мы уже знали тогда о письме Яновской, опубликованном в «Советской России», и понятно было, что речь идет о ней. Казалось, что с ее обви- I нениями после этого афронта покончено, — но мы уже видели и еще увидим, что это не так.
Но не только Яновская активно поддерживала версию о пропаже подлинных рукописей Булгакова из его архива в то время, когда Мариэтта над ним работала, а я заведовала отделом. Сразу после появления в газете статьи «Стена», 17 июля 1988 года, к секретарю ЦК КПСС А.Н. Яковлеву (копия в КПК при ЦК КПСС) обратился с письмом журналист Ю.М. Кривоносов, представившийся, как «ветеран войны и труда». С возмущением отзываясь о статье Кузьмина, он заявлял, что «в результате систематических исследований установил (!), что «утечка» материалов из фонда писателя происходила именно в тот период, когда за архив Булгакова отвечали С. Житомирская и М. Чудакова, — тому есть документальные свидетельства. Имели место и прямые пропажи рукописей, поистине бесценных — если они появятся на зарубежных аукционах, за них, надо полагать, будут давать миллионы». 22 августа письмо это было направлено Агитпропом ЦК Ю.П. Изюмову для ответа. Газета ответила в ЦК не сразу, а лишь после того, как милиция завершила свое расследование.
Можно представить себе, с какой надеждой ожидали руководители библиотеки и Отдела рукописей окончания следствия, предпринятого прокуратурой Киевского района, и какое разочарование их постигло, когда до них дошел ответ прокуратуры с отказом в возбуждении уголовного преследования, так как не было самого выдуманного ими преступления.
В этих крайне тревожных для них условиях они решились на еще один весьма рискованный шаг. В сентябре 1988 года Дерягин направил в «Литературную газету» в виде открытого письма в редакцию то решение партийного собрания Отдела рукописей от 15 июля с обсуждением статьи «Стена», которое я уже упоминала выше, и настоятельно про-, сил его опубликовать. Редакция приняла единственно правильное решение. 5 октября целая полоса, озаглавленная «Еще раз о знаменитом древлехранилище», снова была посвящена Отделу рукописей ГБЛ. Она открывалась полным текстом «открытого письма», но сопровождалась написанным Кузьминым «комментарием литературно-публицистического отдела».
Сообщив читателям об истории с прокуратурой, затеянной шариковыми и названной им «булгаковской фантасмагорией», Кузьмин методически, слово за словом, опровергал здесь же напечатанное «открытое письмо», демонстрируя читателям газеты, всей мыслящей стране ту бесстыдную ложь, на которой оно построено: манипуляции в тексте с решением КПК по моему персональному делу, изображающие его как карательное, а не оправдательное (как было на самом деле), все сказанное о выводах комиссии Шилова, недобросовестную интерпретацию интервью Э. Проффер. И элементарное невежество сочинителей, полагавших, например, что Н.П. Румянцев, умерший за 40 лет до открытия Румянцевского музея, «основал рукописное собрание Ленинской библиотеки», а в ОР хранится архив А.Х. Бенкендорфа (в действительности — его однофамильцев, тамбовских помещиков).
В материалах архива Кузьмина сохранились гранки «открытого письма», которые он направил Дерягину с просьбой подписать их, чтобы удостоверить идентичность текста с оригиналом. Их подписали не только Дерягин и Молчанов, тогда секретарь отдельской парторганизации, но и еще 19 сотрудников отдела. Кузьмин в своем комментарии несколько прошелся по квалификации и функциям этих людей: «секретарша, две машинистки, работники, взятые в отдел временно по случаю переезда в другое помещение», и т. п. Но мне представляется необходимым более внимательно рассмотреть эти 19 подписей.
Более 10 лет из них работали только 4 человека (Чарушникова, Трофимов, взятый в отдел Кузичевой, Сколыгина, машинистка Бердник), более 5 лет — 3 (Рябченко, Медовичева, Бражникова), с 1987 года — 5 человек (Виноградов, Лубченков, Кондрашкина, Буров, Левочкин), остальные 6 человек (Кириллин, Кулаева, Тарабасова, Ломоносов, Назарова, Свето-зарский) работали в отделе от 5 месяцев до… трех недель. Не знаю только, сколько времени работала там вторая машинистка Семенец…
Если же прибавить к этому списку участников партсобрания, то, помимо уже хорошо известных нам Дерягина, Лосева, Молчанова, Ти-гановой и Волкова, фигурируют Зотова (жена Волкова), работающая с конца 1986 года Аксенова и два технических работника, уже совершенно непостижимым образом попавших в это научное учреждение: Иванков, работавший сперва сантехником, потом инженером технических служб в библиотеке, а в ОР взятый… для подготовки к печати Путеводителя по архивным фондам, и некий Киселев, только что взятый в связи с предстоявшим переездом отдела. Страшно становится, не правда ли?
В конце своей статьи Кузьмин писал: «Да что же происходит?! В отделе рукописей Национальной библиотеки нетерпимое положение. Возмущаются крупнейшие ученые страны. Пишут в высокие инстанции, протестуют старейшие (а сейчас уже не только старейшие) сотрудники, выражают недоверие своей администрации. Бьет тревогу печать». И спрашивал: «Сколько еще времени администраторы ОР будут противостоять критике, пороча других, вызывая оторопь словами о "кражах" и «разбазаривании», сея подозрительность? До каких пор разговор снова и снова будет идти по одному и тому же кругу? Есть ли предел нежеланию понимать, слышать? Проявят ли наконец добрую волю те, от кого зависит судьба Отдела рукописей?»
Сейчас, спустя 14 лет, можно с уверенностью ответить на эти риторические вопросы пылкого борца за правду: нет предела! И сегодня творцы тогдашнего беспредела, если живы, остаются там у руля. И сам Кузьмин, в 90-е годы ставший министерским чиновником и немало натерпевшийся от них в новом своем качестве, ничего не смог до сих пор изменить.
Но и тогда, в 1988 году, ему пришлось публично констатировать полное бессилие общества и передовой прессы перед сплоченным фронтом реакционных сил. 2 ноября 1988 года в «Литературной газете» была напечатана небольшая заметка «Чем закончились выборы в ГБЛ», подписанная им и Еленой Якович. В ней с горечью и даже с каким-то потрясением рассказывалось о том, как члены Ученого совета ГБЛ, не задав ни одного вопроса, полностью проигнорировав все разоблачения личности и поступков Дерягина в печати, единогласно избрали его на должность заведующего Отделом рукописей. Стена не рухнула — да и не могла она рухнуть. В.Д. Стельмах, работавшая тогда в библиотеке и остающаяся там до сих пор, на мой вопрос о том, как могло это случиться, ответила так: «О чем вы говорите? В Ученом совете уже давно ни одного самостоятельного человека. Всех либо сменили, либо запугали!»
Вот во что за годы правления Карташова, при неизменной поддержке его такими же, как он, министерскими чиновниками, уже превратили библиотеку, вот что за Ученый совет в ней был!
Но в этой заметке в ЛГ освещено и еще одно важное обстоятельство: «В стране не нашлось больше ученого-гуманитария, который захотел бы возглавить рукописный отдел Национальной библиотеки и выставил бы свою кандидатуру на конкурс. Случайно это или, увы, тоже закономерно?»
Приведенными выше словами журналиста, как оказалось, был подведен итог многолетней борьбы за сохранение или, точнее, возрождение Отдела рукописей ГБЛ. С ним как важным научным и культурным центром было покончено необратимо. Оставалось добить его физически. Именно этим увенчал Карташов свою административную карьеру, с полным пренебрежением к сохранности собранных в отделе исторических ценностей вышвырнув его из старого здания в совершенно неудовлетворительные помещения, разбросанные по разным корпусам библиотеки.
Тот, кто будет когда-нибудь изучать историю так и не доведенной до сих пор до конца реставрации и реконструкции комплекса зданий библиотеки, которые на глазах у властей в центре Москвы, напротив Кремля, разрушались на протяжении нескольких десятилетий (конечно, это не так важно, как строить «Сити» и уродовать столицу чудовищными творениями Церетели), поймет, конечно, что преступление с домом Пашкова — не особые злонамеренные действия Карташова по отношению именно к Отделу рукописей. Это просто наиболее бросающееся в глаза проявление той невежественности, непрофессионализма вкупе с сохранившейся у него без изменений идеологией, которые наложили тяжелую печать на все, что он делал во вверенной ему Национальной библиотеке вообще, и на подход к задачам необходимой реставрации и реконструкции ее пострадавших зданий в частности.
Мне придется в какой-то степени осветить и эту историю. Я основываюсь тут на нескольких источниках: отчасти на сохранившихся в архиве Е И. Кузьмина записях свидетельств сотрудников ОР о перемещении его фондов в конце 1988 — начале 1989 годов из Пашкова дома в другие здания библиотеки, статьях Кузьмина в Л Г1989 года, но, главное, на обширных материалах авторитетной Вневедомсгвенной экспертной комиссии во главе с первым секретарем правления Союза архитекторов Ю П. Платоновым, образованной распоряжением Совета Министров СССР от 28 декабря 1989 года за № 2257р. Мне их предоставили два члена этой комиссии- В.П. Козлов, тогда ученый секретарь Отделения истории АН СССР, а ныне руководитель Федеральной архивной службы Российской Федерации, и А.М Молдован, тогда докторант Института русского языка АН СССР, а теперь директор этого института.
Созданию комиссии предшествовали немыслимые ранее события На проект реконструкции Ленинской библиотеки правительство выделило только в валюте почти 100 миллионов! Но, как писал тот же Кузьмин в статье «Что с Ленинкой» в «Литературной газете», общественность требовала независимой экспертизы проекта и предостерегала «от принятия кабинетных решений на скорую руку». И вот — о, гласность, о, перестройка! — этот вопрос обсуждается уже в Верховном Совете СССР на рабочей встрече членов Комитета по науке, народному образованию, культуре и воспитанию, Комиссии по вопросам развития культуры, языка, национальных и интернациональных традиций, охраны исторического наследия с недавно назначенным министром культуры Н.Н. Губенко и руководством библиотеки. Проект был решительно забракован. Председатель названного комитета Верховного Совета академик Ю.А. Рыжов предложил Совету Министров создать независимую экспертную комиссию по этой проблеме.
Председатель созданной недавно Московской библиотечной ассоциации ТЕ Коробкина огласила принятую на ее учредительном собрании резолюцию Первый ее пункт — предложение объявить Государственную библиотеку имени В И Ленина «зоной бедствия» Поставлен также вопрос о персональной ответственности руководства ГБЛ, Главного управления библиотек Министерства культуры СССР за развал главной библиотеки страны.
Для того чтобы стало ясно, насколько серьезно и компетентно было проанализировано экспертной комиссией положение библиотеки, надо прежде всего сказать, что она состояла из пяти авторитетных по составу групп специалистов: 1) экспертов в области библиотечного дела, изучавших практическую деятельность ГБЛ, предложенную директором концепцию ее развития и вытекающий из нее проект реконструкции; 2) экспертов по обследованию технического состояния зданий; 3) экспертов, рассматривавших существовавшие к этому времени проектные материалы по реконструкции и развитию комплекса зданий ГБЛ; 4) членов Экспертно-консультативного общественного совета при главном архитекторе Москвы; 5) экспертов, изучавших состояние и перспективы развития Отдела рукописей ГБЛ.
Достаточно привести лишь краткие выдержки из развернутого и солидно обоснованного «Итогового документа» комиссии от 2 марта 1990 года' «Состояние Государственной библиотеки СССР имени В.И. Ленина (ГБЛ) критическое. […] Концепция развития ГБЛ и основанные на ней исходные данные для проектирования реконструкции библиотеки нуждаются в коренном пересмотре [.]. Разработка проектной документации реконструкции ГБЛ ведется в соответствии с упомянутыми исходными данными и уязвима для серьезной критики […]».
В представительную группу экспертов в области библиотечного дела входили: упомянутая уже Т.Е. Коробкина, тогда работавшая в Библиотеке иностранной литературы, теперь директор Тургеневской библиотеки; М.Д Афанасьев, директор Исторической библиотеки; Л Д. Гудков, зам. зав. отделом ВЦИОМ, ранее семь лет работавший в ГБЛ; Б.В. Дубин, старший научный сотрудник ВЦИОМ, тоже бывший сотрудник ГБЛ; Э.В. Переслегина, зав. отделом ИМЛИ; А.В. Соколов, профессор Ленинградского института культуры; И.В. Ээнмаа, директор Национальной библиотеки Эстонии. Эксперты констатировали, что основные принципы организации деятельности ГБЛ стали уже анахронизмом, ибо сохраняют «ориентацию работы Национальной библиотеки на решение идеологических и пропагандистских задач»; что ни одно крупное решение, которое эффективно повлияло бы на положение дел в библиотеке за последние десять лет — время директорства Карташо-ва, — не было реализовано; что исследование «Развитие ГБЛ на основе реконструкции и технического перевооружения», научным руководителем которого был именно он, «велось в отрыве от разработки технико-экономического обоснования (ТЭО) и других проектных документов […]. В результате идеология проекта реконструкции приобрела законченно технократический характер».
Наконец, «состояние научной деятельности в ГБЛ, связанной с разработкой актуальных проблем библиотечного дела и функционирования книги в обществе, можно охарактеризовать как кризисное». Подчеркнем: кризисное именно в той области науки и практики, которая являлась прямой специальностью доктора наук библиотековеда Карта-шова! «Отсутствие творческой обстановки для развития науки и прямое давление директора вызывает утечку из ГБЛ авторитетных специалистов […]».
Подводя итоги, эксперты утверждали: «Кризис библиотечной и научной работы в ГБЛ обусловлен не только объективными причинами (состояние материально-технической базы, ведомственная зависимость, ограниченность ресурсов и т. д.), но и отсутствием эффективного, компетентного руководства библиотекой, анахроничным пониманием ее задач и функций как Национальной библиотеки страны, отсталостью хозяйственно-экономического механизма ГБЛ, сохранением командно-административных методов руководства, ошибочной ориентацией научной и информационной деятельности и порочной кадровой политикой. Ответственность за все это в полной мере лежит на руководстве Государственной библиотеки СССР имени В.И. Ленина».
Отсюда — бескомпромиссный вывод: «Необходимым условием успешного проведения реконструкции ГБЛ является незамедлительная смена ее руководства, поскольку именно оно привело Библиотеку к нынешнему кризисному состоянию и показало свою неспособность справиться с задачами, которые необходимо будет экстренно решить в процессе реконструкции».
Разумеется, все эти итоговые документы не ограничивались только констатацией катастрофического состояния библиотеки. Предлагался пересмотр принципов всей ее деятельности, из чего вытекала необходимость пересмотра самого проекта реконструкции и реставрации. Словом, нужно было начинать решение проблемы заново. Однако рассмотрение предложений комиссии в целом находится за пределами моей задачи, и я коснусь лишь той их части, которая относится к Отделу рукописей и соответственно к дому Пашкова.
Группа экспертов-библиотековедов высказалась так: «Перевод из дома Пашкова Отдела рукописей является неприемлемым с точки зрения сохранения культурно-исторических традиций Румянцевского музея и требует дальнейшего уточнения». И еще: «Поддержать выводы и рекомендации группы экспертов по Отделу рукописей, в том числе предложение о возвращении фонда рукописей в дом Пашкова».
Однако другая группа экспертов, рассматривавшая проектные материалы по реконструкции, с этим не согласилась. В ее Заключении говорилось: «В памятнике архитектуры (Пашков дом) целесообразно разместить экспозицию Музея книги и зал заседаний; основную же часть фонда редких книг и рукописей перенести в новое здание библиотеки, так как лишь там возможна правильная сохранность уникального фонда в связи с более современной технической оснащенностью». Не реализован был ни тот, ни другой вариант.
Но во втором из них вызывает недоумение сама постановка вопроса: если в доме Пашкова нельзя обеспечить сохранность уникальных фондов, то как же можно размещать в нем Музей книги, по определению являющийся экспозицией ценнейших материалов?! Следует заметить, что, судя по самому Заключению этой группы экспертов, они вообще не включили дом Пашкова в число обследуемых объектов, так как там будто бы «велись реставрационные работы», даже не посетили его ни разу и, следовательно, не могли авторитетно судить о его пригодности или непригодности для хранения уникальных материалов. Поэтому, на мой взгляд, их мнение не заслуживало серьезного внимания. Как бы в дальнейшем ни решалась судьба Пашкова дома, необходим новый глубокий анализ.
Я же перейду теперь к обширному Заключению последней, пятой группы экспертов, специально занимавшейся состоянием и перспективами Отдела рукописей. В частности, пристально была рассмотрена история с домом Пашкова и перемещением оттуда в 1988 году фондов отдела в помещения, непригодные для хранения не только уникальных культурных ценностей, но вообще чего бы то ни было к культуре относящегося.
В эту экспертную группу входили 9 человек: упомянутые уже В.П. Козлов и A.M. Молдован; О.И. Любомирова, ведущий научный сотрудник ВНИИ документоведения и архивного дела; Н.К. Николаева, заведующая отделом гигиены и реставрации Библиотеки иностранной литературы; И.В. Поздеева, известный археограф, старший научный сотрудник МГУ; Н.Л. Ребрикова, заведующая отделом Всесоюзного науч-ко-исследовательского центра реставрации; В.Н. Сажин, старший научный сотрудник ленинградской Публичной библиотеки им. Салтыкова-Щедрина; И.Г. Шепилова, заведующая сектором ВНИИДАД; ГГ. Лисицына, заведующая отделом Центрального гос. исторического архива в Ленинграде. В группе были представлены специалисты высокой квалификации, историки, филологи, архивисты и археографы, биологи и химики, способные совместно дать всестороннюю оценку состояния ОР. Заключение их было убийственным. За 14 лет, прошедшие со времени, которое я называю нашим, Отдел рукописей из процветающего культурного и научного учреждения был превращен в архивохранилище, отсталое во всех отношениях, и доведен до критического состояния.
По поводу Пашкова дома в Заключении говорилось: «В беседах с экспертами руководство отдела и библиотеки многое из негативного в современном положении объясняет нелегкими, но объективно вынужденными обстоятельствами перемещения фондов из дома Пашкова. Поэтому эксперты сочли необходимым специально изучить эту проблему. Внимание было обращено на два вопроса: 1) мера целесообразности такого перемещения; 2) уровень его организации».
Суммируя то, что изложено по этим вопросам экспертами, известно из записей Кузьмина, сделанных в 1988 году, по свежим следам событий, а также из свидетельств непосредственно участвовавших в них тогдашних сотрудников отдела, надо сказать, что поспешное освобождение дома Пашкова для реставрации вовсе не диктовалось реальной физической угрозой для него. От подземных работ 1982 года, связанных со строительством метро и нарушивших стабильность Ваганьковского холма, на котором расположен комплекс зданий библиотеки, наиболее тяжело пострадали ее 19-ярусное основное книгохранилище (корпус «Д») и корпус, где помещались основные научные читальные залы (корпус «В»). Был нанесен и некоторый ущерб Пашкову дому, отделенному от последнего довольно большим расстоянием. Между тем, как отмечалось в Заключении группы экспертов, обследовавших техническое состояние зданий, «наиболее интенсивное развитие процессов осадки сооружений ГБЛ приходилось на период 1984–1985 годов. Начиная с конца 1985 года величины и скорости осадок заметно убывают, а в период 1986–1987 годов прекращаются». «Современное инженерно-геологическое состояние Ваганьковского холма достаточно благоприятное», — писали они далее.
Что же заставило директора библиотеки поспешно, без должной оценки имеющихся возможностей, без окончательно утвержденного плана реконструкции зданий, без обязательного, входящего в этот план технико-экономического обоснования, освобождать Пашков дом и стимулировать немедленное начало работ в нем? Прежде чем предложить объяснение директорских, по меньшей мере странных, поступков, надо рассказать, что представляло собой в 1988 году это здание.
В нем уже давно не было общего читального зала и, соответственно, его большой подсобной библиотеки. Помешались там подразделения, функционально не связанные с основной деятельностью библиотеки: Отдел диссертаций (в комнатах, где до 1961 года размещался ОР), действующий архив библиотеки (в бывшем помещении «Комнаты сороковых годов») и, наконец, Отдел рукописей, который, подчеркну, находился (с 1961 года) вообще не в самом доме Пашкова, а во флигеле — пристройке, возведенной в конце XIX века для размещения еще одного читального зала. Пристройка расположена по Знаменке выше самого дома Пашкова и от колебаний Ваганьковского холма должна была пострадать еще менее значительно, если вообще пострадала (эксперты, характеризуя в 1990 году физическое состояние каждого корпуса библиотеки в отдельности, на состоянии флигеля вообще не останавливаются).
Напомню, что здание это не только специально для Отдела переоборудовалось (а подвальный этаж, где было хранилище, имел перспективу расширения за счет примыкавшего к нему подвала Пашкова дома), но поддержание в нем необходимого температурно-влажностного режима, помимо всего прочего, обеспечивалось стенами метровой толщины. За семнадцать лет, в течение которых при мне там находился отдел, в нем ни разу не отмечали сколько-нибудь заметных отклонений от режима. Как же можно было с легкостью пожертвовать такими условиями хранения?
Так как в доме Пашкова за все 125 лет, прошедших со времени открытия Румянцевского музея, никаких строительных работ не вели, то внутри этот замечательный памятник архитектуры XVIII века, «одно из самых красивых зданий в Москве», как сказал о нем Булгаков, сохранился в неприкосновенности. Сохранился огромный двухсветный зал на втором этаже, анфилада первого этажа, прекрасный Румянцевский зал, над входом в который был начертан девиз музея «На благое просвещение», остававшийся девизом и библиотеки до тех пор, пока ее не превратили в идеологического жандарма над чтением в стране. Теперь все это было разрушено. Зачем?
Тогда нам, недоумевающим, почему директор так спешил, понимающие люди, и среди них молодой архитектор Алексей Клименко, тоже боровшийся против безумных решений Карташова, объяснили: деньги! Оказывается, начатый процесс реставрации по тогдашним правилам (может быть, и сегодняшним) влек за собой увеличение на порядки доходов всех причастных к нему руководителей.
Конечно, Пашков дом нуждался в реставрации — но в реставрации продуманной и бережной, а в таком деле никакая поспешность недопустима. Освобождать его для этих целей следовало лишь после того, как самые авторитетные архитектурные и технические экспертизы подтвердили бы проекты, а для хранившихся в здании фондов приготовили бы соответствующие, проверенные специалистами помещения. Ничего подобного сделано не было. Замечу, что если бы к началу реставрации Пашкова дома все и было бы хорошо подготовлено, то вовсе не существовало необходимости немедленно перевозить Отдел рукописей, лишь соприкасавшийся с ним стеной. Это можно было бы сделать и много позднее, когда реставраторы подошли бы и к пристройке.
А вот как поступал Карташов в действительности. Еще с начала 80-х годов для ОР подыскивались и одно за другим отпадали предлагавшиеся помещения. К лету 1988 года директор уже не считал возможным откладывать решение вопроса: управление «Моспроект-2» подготовило проект реконструкции библиотеки (как я уже показала, в Заключении экспертов 1990 года проект был решительно осужден, так как основывался на устарелой и непрофессиональной концепции деятельности и перспектив ГБЛ). Проект этот, отвечавший представлениям Карташова, был принят им без всякого обсуждения с компетентной общественностью — он торопился заключить контракт с югославской фирмой «Интерэкспорт».
Диссертации он намеревался перебросить в Химки, фондам действующего архива, по объему сравнительно небольшим, — найти место в одном из зданий библиотеки. С Отделом рукописей было сложнее, помещение для него все не находилось. Последнее предложение — какой-то дом на Пятницкой улице — в июне 1988 года отвергла пожарная инспекция. И тогда Карташов своим приказом предписывает закрыть Отдел рукописей с 15 июля и к 1 сентября переместить его фонды в бывшую типографию во дворе библиотеки. Что же за помещение было предложено отделу и как повел себя в этой ситуации новый его руководитель Дерягин?
Еще в июне, как видим, вопрос о типографии даже не всплывал. Там еще не был полностью закончен ремонт, шедший всю зиму. 4 мая 1988 года был подписан «Акт работы комиссии о приеме незаконченных строительных работ (курсив мой. — С.Ж.) по реконструкции здания типографии», из которого ясно, что предоставление этого помещения Отделу рукописей вообще не планировалось. Соответственно незачем было рассматривать соответствие температурно-влажностного режима в нем по окончании ремонта требованиям, предъявляемым к книгохранилищу, а особенно к хранилищу уникальных культурных ценностей. Сам же факт еще не вполне законченного, недавнего ремонта влек за собой неизбежную на довольно длительное время сырость. А чтобы устранить ее, требовалось поддерживать высокую температуру, в таком хранилище недопустимую.
И зная все это, Карташов своим июльским приказом распорядился немедленно начать перевозить фонды ОР в типографию, хотя акт о приеме ее здания не был подписан всеми службами и к 19 декабря, когда переезд начался фактически. Даже когда акт наконец подписали, то и Отдел гигиены и реставрации, и пожарная инспекция поставили условием своей подписи устранение ряда неприемлемых параметров. Но и тогда отказалась подписать акт главный хранитель ОР Л.Н. Сколыгина (как отмечено выше, сотрудник далеко не самый принципиальный), письменно протестовавшая против переезда, приводя веские аргументы.
Дерягин же, как и следовало ожидать, оказался несостоятельным и профессионально, и нравственно. Он принял решение директора как данность и с помощью своих подчиненных занялся расчетами необходимого для хранения места. Разумеется, по полной своей некомпетентности не сумел справиться и с этим. Как написано в Заключении экспертной группы по ОР, «администрация отдела оказалась совершенно несостоятельной в расчетах места, необходимого для размещения фондов, что повлекло за собой тяжелые последствия». В единственной известной мне докладной записке директору в связи с переездом, от 14 сентября 1988 года, Дерягин вовсе не протестовал против его решения в принципе, а касался лишь неготовности еще «приспособления бывшей типографии для отдела».
Замечательно, что этот деятель не всегда бывал так равнодушен к судьбе вверенных ему ценностей. Через три года, в ноябре 1991 года, оставшись как ни странно, вопреки Заключению экспертов, на том же посту, он совсем иначе реагировал на обращение к правительству люба-вичских хасидов о возвращении вывезенных у них во время войны еврейских рукописей. Вот уж чего Дерягин, внезапно оказавшийся ревнителем еврейской культуры, «борцом за национальное достояние», не мог допустить. Он заперся в хранилище и, в случае дальнейших посягательств, поклялся сжечь себя вместе со всем его содержимым! По удивительному совпадению именно за время правления Дерягина из Отдела рукописей было украдено более двухсот еврейских рукописей, что обнаружила потом начатая в 1995 году проверка наличия фондов в отделе. О первых итогах сообщалось в статье преемника Губенко на посту министра культуры Е.Ю. Сидорова «Вокруг Ленинки и ее проблем» в «Независимой газете» от 7 сентября 1996 года: «Уже к настоящему времени ее (проверки. — С.Ж.) результаты чудовищны: на месте отсутствуют 258 рукописей, начиная с IX века, в том числе памятники мирового значения». Чудеса, да и только!
Но предоставлю снова слово экспертам. Они продолжали свое печальное повествование: «Уже осенью 1988 года было очевидно, что здание типографии в целом не приспособлено для хранения рукописных материалов и что более или менее длительное использование его в этих целях может грозить необратимыми последствиями для фондов. Так, согласно Акту обследования помещений сотрудниками лаборатории консервации документов от 30.11.1988 г. в воздухе фиксировались превышающие нормативы колонии грибков, условиям хранения не соответствовал температурно-влажностный режим».
Мало того: с октября по декабрь 1988 года в типографии произошло несколько протечек труб. Низкое качество только что законченного ремонта стало очевидным. Не было никакой гарантии, что протечки не будут продолжаться и тогда, когда там будут уже находиться бесценные фонды Отдела рукописей.
«Тем не менее, — писали эксперты, — начиная с середины октября администрация ОР пыталась начать перемещение фондов в здание бывшей типографии, несмотря на очевидную нехватку площадей и неподготовленность здания. И только сопротивление части сотрудников оттягивало этот момент».
Малочисленная уже группа старых сотрудников отдела попыталась снова привлечь к происходящему внимание научной общественности и обратилась к Д.С. Лихачеву.
Последний в свою очередь в ноябре обратился с письмом к тогдашнему премьеру Н.И. Рыжкову. 7 декабря его письмо и ответ дирекции библиотеки обсуждались на заседании Совета Министров. Карташов заверял присутствующих, что поводов для беспокойства нет, здание готово для приема фондов, а вообще это решение временное, — и говорил о перспективе предоставления Отделу рукописей здания Музея архитектуры, примыкающего по проспекту Калинина к комплексу зданий библиотеки. Понятно, что тут же решить вопрос было нельзя, но некоторое успокоение в умах наступило, действия Карташова и Дерягина решительно не пресечены, и они смогли продолжать свое черное дело.
19 декабря 1988 года под давлением директора, как я уже сказала, Отдел гигиены, хотя и с оговорками, но все-таки подписывает акт приема помещения, и в тот же день, при температуре в типографии 25 градусов, начинается переезд. В течение всего перемещения фондов отопление то выключают — и температура снижается до одного градуса, то снова включают, чтобы высушить сразу же обнаруживающуюся сырость, — и температура в январе взлетает до 27 градусов.
Так как еще до начала фактического перемещения фондов стало ясно, что расчеты места неверны, то дирекция была вынуждена предоставить отделу еще часть 1-го яруса основного книгохранилища библиотеки в корпусе «Д». И что же? Вместо того чтобы использовать это помещение, лучшее из всех предоставляемых и расположенное сравнительно близко от нового читального зала ОР в корпусе «В», для хранения ценнейших и древнейших материалов, Дерягин распорядился вывезти туда наименее ценную часть архивных фондов, так называемые малоспрашиваемые материалы. Когда же в ходе переезда стала очевидной нехватка места в типографии и дирекции пришлось предоставить отделу еще одну дополнительную площадь в основном книгохранилище, туда начали перемещать фонды, уже находившиеся к этому времени в типографии. А в непригодную для хранения типографию перевозить… древнейшую часть фондов, собрания рукописных книг и архивы писателей-классиков!
Но и после этого весь фонд ОР во всех новых местах не поместился. И уже к весне 1989 года то, что еще оставалось в пристройке к дому Пашкова, было срочно заштабелировано отчасти в типографии, отчасти же на полу на 1 — м ярусе корпуса «Д»!! Нет сил это писать!
В разгар переезда снимают с должности главного хранителя — пытавшуюся все-таки противодействовать безумствам Сколыгину (впоследствии она вернулась на этот пост) и назначают на ее место Силаеву, ранее показавшую свою преданность начальству. В результате ни тот, ни другой главный хранитель ни за что не отвечает. Сколыгина напоминает о том, что не подписала акт приема помещения, и это правда. Но она все-таки подчинилась требованиям Карташова и Дерягина, начала переезд, а не подала сразу в отставку, как требовала бы естественная позиция человека, отвечающего за сохранность национального культурного достояния. Силаева впоследствии ссылалась на то, что все решения принимались до нее. Отдел гигиены и реставрации, обязанный не подписывать акт приема непригодного помещения типографии, все-таки подписал его, и именно это, а не сделанные оговорки, было решающим. Экспертам же они заявляли, что Дерягин поступал по-своему, игнорируя их протесты.
«Во всей библиотеке никто, кроме кучки старых сотрудников ОР, не вел себя как гражданин», — записал в марте 1989 года Кузьмин.
А через год эксперты, обследовавшие состояние Отдела рукописей, так заключали свое рассмотрение этой проблемы: «Факт принятия решения о перемещении фондов Отдела и его организация заслуживает не только ответственного обсуждения, но и административно-юридической оценки. Переезд оказался провален руководством отдела и библиотеки. Отсутствие четкой организации работы, плана, реальных расчетов по размещению фондов и срокам, несогласованность действий с технологическими службами, спешка (при крайней растянутости работ в целом), игнорирование вопросов сохранности — вот причины, по которым отдел и его фонды оказались сейчас в катастрофическом состоянии».
Эксперты предлагали немедленно прекратить реставрацию дома Пашкова под Музей книги, объявить международный конкурс на новый проект его реконструкции под Отдел рукописей и создать нормальные условия временного хранения фондов в типографии «без угрозы для их физической сохранности».
Ничто из этих предложений, как и вообще из предложений Вневедомственной экспертной комиссии, не было реализовано. О причинах этого — несколько ниже.
Не могу не напомнить в заключение этой душераздирающей истории, что в 1961 году Отдел рукописей перевез свои фонды из дома Пашкова в пристройку в течение двух недель\ И не только фонды заняли свое место в новом хранилище, но была составлена новая их топография, обеспечивавшая использование рукописей. И читальный зал не работал лишь две недели.
В 1988–1989 годах Отдел рукописей был закрыт из-за переезда почти год!
Адом Пашкова и теперь, через 14 лет, продолжает оставаться только видимостью, только внешним контуром прекрасного памятника архитектуры. Слова «охраняемого государством» можно произносить лишь с горькой иронией. Внутри он по-прежнему разрушен и не отреставри-рован.
Перейду теперь к самому обширному (3 печатных листа) Заключению экспертов по Отделу рукописей. Они рассмотрели все сферы его деятельности: комплектование, учет, хранение и обеспечение сохранности, описание фондов, научно-справочный аппарат, научно-информационную и научно-методическую работу. Несмотря на то. что, как пишут эксперты, Дерягин «систематически препятствовал ознакомлению экспертов с необходимой документацией», а «дирекция библиотеки не пожелала или не смогла обеспечить нормальную работу экспертной группы, на то, что в выданном ей в конце концов массиве документации отсутствовали такие основополагающие документы, как, например, Положение об отделе, она все же смогла выполнить свою задачу. Многое, конечно, выяснилось из бесед с сотрудниками, анкетного опроса читателей и проверки их жалоб.
Рассмотрим же и мы кратко выводы экспертов по пунктам.
Хранение. Помимо описания результатов поспешного, необоснованного и организационно неудовлетворительного перемещения фондов из Пашкова дома, они указали: «В то же время многие пороки нынешнего хранения фондов можно квалифицировать как прямое следствие халатности, непрофессионализма и безответственности сотрудников отдела, а также незаинтересованности руководства отделом в наведении порядка». На ряде примеров было показано, что «хранители отдела не знают элементарных требований, предъявляемых к условиям физического хранения рукописных фондов».
Как могу я не вспомнить, читая эти слова, о наших хранителях — Г.Ф. Сафроновой и Л.П. Балашовой? Какой бескомпромиссно требо-. вательной и строгой становилась Галина Федоровна, по натуре мягкий, добрейший человек, когда дело касалось сохранности вверенных ей драгоценных рукописей! Какой порядок поддерживала в хранилище Лидия Петровна, обладавшая почти мистическим даром немедленно обнаруживать любую случайную ошибку в расстановке рукописей по местам!
Теперь же эксперты установили, что даже в «комнате-сейфе», хранилище наиболее ценных материалов (на самом деле это громкое название вовсе не означало особых условий сохранности — хотя бы запирающейся несгораемой двери; просто отдельная комната), «картоны находятся в хаотической расстановке», что ошибочно занесенные в помещение типографии архивные материалы валяются там месяцами, что в хранилище есть рукописи без обложек, неизвестно к каким фондам принадлежащие. Наконец, «расстановка рукописей после их сдачи из читального зала в хранилище производится только 3 раза в неделю» и вообще затягивается надолго, а читатели получают отказы по причине занятости рукописи за другим читателем, на самом деле давно их возвратившим.
Реальное положение дел проиллюстрировано в Заключении примером с исследователем К.Ю. Роговым, в течение месяца получавшим путаные отказы в заказанной им единице хранения (неверный шифр, занято за другой читательницей, занято за самим Роговым). Когда же в результате письменной жалобы Дерягину он ее все-таки получил, то из значившихся на обложке 18 писем А.Н. Оленина к Н.И. Гнедичу внутри оказалось только три! Никаких объяснений по этому поводу не добились ни Рогов, ни эксперты.
Сам территориальный отрыв читального зала от типографии, да и от помещений в корпусе «Д», привел к необходимости постоянно переносить рукописи на большое расстояние туда и обратно. Их носили в чемоданах, не считаясь с механической деформацией. Никаких попыток найти другие способы не было сделано.
Акты проверки фондов после переезда не были подписаны и через год после нее. Ничему уже не удивляясь, эксперты установили, что у хранителей «пропал» такой документ, как «Книга записи выдачи рукописей сотрудникам»; понятно, учитывая тогдашнюю, весьма сомнительную репутацию многих новых сотрудников отдела, что это могло открывать возможности утраты выданных им рукописей (как показала впоследствии проверка, именно так и случилось). Однако даже не был составлен акт, никто не понес ответственность за пропажу.
Использование и научно-справочный аппарат. Эксперты констатировали: «Для работы отдела в этом направлении в последние годы характерна вполне осознанно проводимая особая политика организации использования рукописных фондов, в основе которой лежит стремление всячески ограничить доступ к фондам, с одной стороны, и всеми возможными средствами обеспечить приоритет использования документальных материалов сотрудникам отдела и близким к ним лицам и учреждениям». Выражением этой политики явились названные экспертами «беспрецедентными, незаконными и унизительными для гражданина нашей страны» «Правила работы исследователей в читальном зале ОР ГБЛ», утвержденные Карташовым в феврале 1989 года, уже в новое, так сказать, время. Они вводили такие драконовские ограничения использования фондов, каких, по словам экспертов, «не было ни в одном государственном хранилище даже в годы застоя».
Само обслуживание в читальном зале не отвечало элементарным требования. Вход был открыт даже в бронеполки, шкафы там переполнены — отчасти и потому, что рукописи не возвращались своевременно в хранилище. Сроки выполнения заказов исследователей стали просто невообразимые: на архивные документы, хранящиеся в десяти минутах ходьбы от зала, — 10–15 дней, на рукописные книги (из типографии) — от 3 дней до двух-трех недель\ Катастрофическое падение профессионального и культурного уровня сотрудников читального зала привело к огромному количеству необоснованных отказов в выдаче материалов. При малом числе мест зал работал в одну смену с выходным днем в воскресенье (хотя штат сотрудников здесь по сравнению с нашим временем, когда зал, как и вся библиотека, работал с утра до вечера, вырос вдвое), а число рукописей, которые мог заказать читатель, сильно ограничили. И это тоже было способом затруднять доступ исследователей к фондам.
Анализ состояния научно-справочного аппарата показал экспертам, что в ОР усилия «направлены не к тому, чтобы как можно скорее сделать обработанный фонд достоянием исследователей, а к такой организации работы, которая позволяет администрации отдела произвольно объявлять те или иные фонды необработанными и, следовательно, недоступными читателям». Интервал между окончанием обработки фонда и предоставлением описи в читальный зал, а тем более расстановкой карточек в каталоги стал превышать 10лет\ К началу работы комиссии в каталог не были введены карточки на фонды, обработанные не только в последнем году (как полагалось в наше время), а за прошедшие пять лет — и накопилось почти 40 000 не расставленных карточек. Так обстояло дело с информацией для исследователя, уже пришедшего в читальный зал.
Что же касается печатной информации, то вся существовавшая ранее система была разрушена. Если до 1977 года новые фонды регулярно и полно (конечно, кроме спецхрана) отражались в «Записках Отдела рукописей», то теперь интервал между поступлением фонда и отражением его в «Записках» достиг пяти и более лет, а само отражение производилось выборочно. «Так, например, — писали эксперты, — до сих пор не отражен в "Записках" поступивший в отдел в 1977 году фонд М.О. Гершензона». Прекращена работа над подготовкой нового путеводителя по фондам ОР.
Обработка и учет фондов. Здесь констатировалось прежде всего неудовлетворительное состояние основных учетных документов, из которых нельзя было точно установить даже количество необработанных фондов. Так, в главном учетном документе — «Сводке движения фондов» указывалось на 1 января 1990 года 25 необработанных фондов, а в картотеке фондов их числилось 57. Установить, какая цифра верна, экспертам не удалось. Что же говорить об учете количества единиц хранения! Надо полагать, что эта неопределенность была не просто следствием непрофессионализма и халатности: именно она позволяла руководству отдела из года в год, как показали эксперты, отчитываться за одну и ту же — причем не выполненную — работу и убивать одновременно двух зайцев: симулировать в глазах непостижимо доверчивой дирекции свою бурную деятельность и манипулировать выдачей материалов, что «служит уже отмеченной монополизации использования рукописных фондов сотрудниками отдела и ограничению прав исследователей на полноценную работу с рукописными источниками».
Разделы Заключения, посвященные комплектованию фондов и научной работе отдела, зафиксировали общий упадок и этих сторон его деятельности. В первой области эксперты пришли к выводам о том, что в течение ряда лет фонды пополняются плохо, о сужении профиля комплектования предпочтением архивов идейных единомышленников дерягинской команды, об утрате навыков профессиональной экспертизы и в результате — засорении фондов малоценными материалами.
Комиссия констатировала превращение сектора Лосева из собственно подразделения архива, занимающегося научно-методической и научно-информационной работой, «в сугубо публикаторское предприятие». План работы отдела в этой области в принципе противоречил его подлинным задачам. Он либо предоставлял руководящим сотрудникам возможность готовить в рабочее время гонорарные публикации (Лосеву), либо даже, прикрываясь заведомо бессодержательными и не реализованными плановыми заявками, вообще ничего не делать (Молчанову: в плане этого специалиста по истории Аргентины значилась подготовка к печати «Библиографических сведений о писателях, ученых, государственных и общественныхдеятеляхХУП— ХХвв., опубликованных в "Записках Отдела рукописей"», то есть неизвестно зачем предпринимаемое переписывание опубликованных данных; понятно, что на самом деле он и не собирался этого делать). А иные плановые работы вообще не имели никакого отношения к деятельности Отдела рукописей (например, авторские юбилейные сборники статей И.В. Левочкина и Л.П. Жуковской; многих других примеров не привожу).
Единственным научно-информационным изданием оставались «Записки ОР», но, писали эксперты, «в последних пяти выпусках помещены всего 4 обзора фондов». Таким образом, и в них эта отрасль работы была сведена к минимуму. Научно-методическая деятельность, для которой в прошлом характерно было активное участие в разработке теории и обобщении практики архивного дела, в отделе уже давно прекращена совсем.
Понятно, что обнаруженное экспертами катастрофическое состояние ОР заставило их пристально заняться кадровой политикой его руководства и оценкой сложившегося в результате состава и профессионального уровня сотрудников. Здесь им открылась просто ошеломляющая картина. Только за два года дерягинского руководства, последовавшие за временем Тигановой, уже успевшей выжить из отдела значительную часть лучших кадров, из него ушли такие опытнейшие специалисты, как Н.Б. Тихомиров, А.Д. Червяков, Н.В. Зейфман, А.Б. Сидорова, Л.В. Гапочко (две последние, напомню, поддерживали в свое время Кузичеву и Тиганову), и многие другие. А среди пришедших на их место 20 человек, как сказано в Заключении, «нет ни одного, имеющего стаж практической работы в архиве или библиотеке» (!). Вывод был такой: «Вследствие сознательных действий руководства отдела, поддержанных дирекцией библиотеки, в отделе налицо кадровый кризис».
Экспертная группа предложила ряд неотложных мер. Среди них первым был поставлен вопрос о замене руководства и не только административной, но и юридической оценке действий Дерягина.
Пытаясь понять, чем реально завершилась работа комиссии, я обратилась с вопросами к некоторым ее участникам. Вот какая картина сложилась у меня из их рассказов.
Сперва комиссия докладывала об итогах своей работы министру культуры Н.Н. Губенко. Всякий, кто хоть немного представляет себе идейный и интеллектуальный облик этого известного артиста, включившегося в политику на волне «перестройки» (он много полнее открылся обществу в дальнейших ситуациях — в борьбе вокруг театра на Таганке, в нынешней его деятельности как «культурного представителя» фракции КПРФ в Государственной думе и т. п.), поймет, насколько не компетентен он был в проблематике совершенно незнакомой ему сферы библиотек и архивов и не готов к кардинальным решениям. Конечно, ознакомившись с обширными выводами комиссии, он не мог не понять, что дело плохо. Но, как рассказывают участники встречи, до него дошла, главным образом, ответственность директора библиотеки. Поэтому он в своем выступлении крыл Карташова чуть ли не матом, но не смог сказать ничего определенного о том, как министерство намерено выводить библиотеку из кризисного состояния. Уже на этом заседании членам комиссии стало ясно, что он не собирается реально осуществлять их радикальные предложения.
Однако дело еще не казалось полностью проигранным: далее эксперты должны была докладывать о результатах своей работы на более высоком уровне — образовавшему комиссию Совету Министров.
Такое обсуждение — с участием, разумеется, Губенко — вскоре состоялось. Вел заседание А.Н. Медведев, возглавлявший тогда в аппарате Совета Министров отдел культуры. И тут членам комиссии стало окончательно ясно, что люди, на самом высоком уровне ответственные за состояние крупнейшего культурно-просветительного учреждения, прежде всего не заинтересованы в большом скандале и более всего хотят спустить все на тормозах. Так и произошло. «Мы ушли оттуда подавленные, — рассказывает Л.Д. Гудков, — все ушло в песок».
Практических выводов из проделанной экспертами огромной работы оказалось только два: сняли Карташова (и не подумав дать юридическую оценку его директорства, а тем более действий Дерягина) и предложили его преемнику немедленно заняться совершенствованием проекта реконструкции и строительства библиотеки, так как исходная, принятая при Карташове концепция деятельности ГБЛ была признана порочной и анахроничной. А большие деньги на осуществление проекта уже заложили в бюджет. (Видимо, следствием работы комиссии стало и то, что по завершении ее Дерягин сам позвонил мне, чтобы предложить по-прежнему заниматься в отделе, — и я действительно оформила себе читательский билет и пару раз туда приходила.)
Но и когда я выяснила все это, многое оставалось непонятным. Как мог быть новый проект утвержден уже через несколько месяцев? Разве этого времени могло хватить на предложенную серьезную разработку другой концепции деятельности библиотеки в новых условиях? Почему сняли только директора, а Дерягина, выводы о котором были еще резче, оставили на своем месте? Я воображала, что имели место чисто формальные обстоятельства: Дерягина избрали на должность Ученым советом и срок, на который он был избран, еще не истек.
Все оказалось не так. Хорошо это объяснил мне новый руководитель ГБЛ А.П. Волик, до своего назначения занимавший пост заместителя директора по автоматизации.
Он честно сказал, что, заняв директорское кресло, и не собирался и не мог взяться за исправление всего развала, который обнаружила экспертная комиссия. Он вообще не обладал соответствующей подготовкой, да и назначен был только временно исполняющим обязанности. Предполагалось, что восстановлением деятельности библиотеки займется в будущем новый директор, на замещение должности которого думали объявить конкурс, а его, Волика, обязали целиком сосредоточиться на неотложной разработке нового проекта реконструкции и строительства.
Но, конечно, к разработке новой концепции всей деятельности библиотеки, которую, напомню, эксперты предлагали поручить большой группе независимых высококвалифицированных специалистов, он был готов еще менее. Как он будет выходить из создавшегося положения, уже никого не интересовало. Дальше все пошло по бессмертной формуле Черномырдина: «Хотели как лучше, а получилось как всегда».
За год работы А.П. Велика на посту директора проект усилиями его помощников был подвергнут легкому косметическому совершенствованию. Разумеется, никакая новая концепция деятельности библиотеки не появилась — да и некому было ее разрабатывать. Просто из проекта устранялись наиболее очевидные нелепости, и эта видимость улучшения позволила сразу утвердить новый проект во всех инстанциях, вплоть до самого верха, а потом, еще при Волике, заключить контракты: о реконструкции зданий и строительстве нового корпуса — с югославской фирмой, о программном оборудовании — с американской. Отделом рукописей Анатолий Петрович вообще не занимался, а интересовался им лишь в той степени, в какой это касалось собственно строительных параметров проекта, — и, по его словам, в него было заложено возвращение отдела в Пашков дом.
Однако и этот слабый успех в подготовке реконструкции зданий библиотеки оказался мнимым. Дело не сдвинулось с места.
В 1990 году общественность еще дважды пыталась привлечь внимание к происходящему. 23 мая 1990 года общее собрание Московской библиотечной ассоциации приняло специальную, обращенную к власти резолюцию «О положении в Государственной библиотеке СССР имени В.И. Ленина». Констатировав, что «крупнейшая библиотека страны — на грани катастрофы», профессиональная общественность заявляла: «Кардинальных шагов по реализации предложений Комиссии, невзирая на их экстренный характер, не предпринято. Намерения правительства в этой связи не обнародованы. Заморожено финансирование реконструкции ГБЛ из госбюджета […]. Повисли в воздухе предложения о конкурсе на разработку оптимальных архитектурных и градостроительных решений […]. Остаются под угрозой культурные ценности мирового значения в Отделе рукописей, по-прежнему нарушаются права его читателей. Все это не может не беспокоить общество, ведь в опасности — культура страны».
В резолюции, помимо призывов открыть финансирование реконструкции библиотеки, предлагалось широкое обсуждение всей совокупности ее проблем в средствах массовой информации и даже с международным библиотечным сообществом, организация открытого конкурса на замещение вакантной должности директора с общественной дискуссией вокруг представляемых конкурсантами альтернативных концепций деятельности ГБЛ и с «непосредственным участием» комитета Верховного Совета по культуре, возглавлявшегося таким ярким деятелем «перестройки», как академик Ю.А. Рыжов. Предлагалось даже вывести библиотеку из сферы деятельности союзного Министерства культуры, подчинив ее Верховному Совету СССР!
Помимо этого, член экспертной комиссии Б.В. Дубин по своей инициативе приступил к обнародованию того, что так не хотелось делать достоянием гласности I/бенко и Медведеву. В журнале «Советская библиография» (1990. № 3)и напечатал статью «Флагман идет ко дну», где дан глубокий анализ сигации, причем Ленинская библиотека рассматривалась как «наилучшй показатель хозяйственного и морального распада, поразившего библютечное дело страны». Говоря о пропасти между порочным путем всешзможных ограничений, которым шло руководство ГБЛ, оказывая свсе мертвящее воздействие на все библиотеки Союза, и все растущими интеллектуальными потребностями общества, автор задавался вопрос>м: «Совместима ли со статусом интеллектуального центра страны, ее главной книжной сокровищницы подобная профессиональная некошетентность, социальная близорукость и гражданская безответственнсть?»
Исходным пунктом пошеднего раздела статьи, озаглавленного «Куда ж нам плыть?», был тоис, который я не откажу себе в удовольствии привести целиком, — истолько он утверждает меня в необходимости напомнить обществу ою всей рассказанной мною выше истории. Вот этот тезис.
«Кризис идеи библиотек! (и руководимого ею библиотечного дела в целом) — это в уменьшенюм масштабе кризис данного типа общественного устройства, а стал» быть, наряду с эрозией идей, это и крах прежней системы руководсва, его структур и самого человеческого "материала", в них заложешого. Необходима полная смена структур и принципов организации деггельности ГБЛ — состава ее руководства, форм его работы, всей концещии существования библиотеки, ее статуса и полномочий, приоритетсв и ориентиров».
Затем предлагался ряд смелых идей в основание новой концепции. Не только эти идеи не били никогда реализованы, но ни тогда, ни позднее никто из преемнике! Велика и не думал ставить такую задачу. Просто жили и теми или иними частными решениями так или иначе приспосабливались к меняюцейся действительности. Ничем напоминающим «интеллектуальный temp страны» и еще менее — по неполноте комплектования даже отечественной книжной продукции — ее «главную книжную сокровищницу. Российская государственная библиотека не является и сегодня.
А в 1990 году дело практшески обстояло так: деньги, значившиеся в бюджете на бумаге, так и не были отпущены правительством Рыжкова, реконструкция, не говоря уже о новом строительстве, была заморожена на много лег. На должность директора библиотеки все-таки объявили конкурс; участвовало 28 кандидатов. Комиссия из авторитетных деятелей науки и культуры, созданная Министерством культуры, отобрала четырех претендентов — докторов наук, представивших наиболее содержательные программы. Но внутри библютеки продолжалось сопротивление возможным переменам. Партии организовал «референдум» коллектива, отдавший предпочтение своем/ кандидату — мелкой сошке, председателю читательского совета ГБЛ гои Карташове Игорю Филиппову, и настаивал на включении его в числопредставленных министру кандидатур.
«Николаю Губенко предстоит сделать выбор» — так называлась статья Б. Дубина и Л. Гудкова, напечатанная в газете «Куранты» 26 января 1991 года. Они писали: «Министр медлит… Год назад, несмотря на резолюцию — довести до общественности материалы работы экспертной комиссии по ГБЛ, они благополучно легли под министерское сукно. Теперь грозят кануть где-то в коридорах предложения по кандидатурам на пост директора. Второй год длится какая-то видимость процесса, не имеющего ни названия, ни развязки. […] Министру предстоит сделать свой независимый выбор и поставить в этом затянувшемся деле решительную точку».
Министр сделал свой выбор — по всему, что мы теперь о нем знаем, совершенно закономерный — назначил Филиппова. Но дальнейшая история бывшей Ленинской библиотеки совсем уже за пределами моих воспоминаний.
Завершая на этом печальную историю замечательного древлехранилища, которому была отдана главная и лучшая часть моей жизни, я не могла не попытаться выяснить, что оно представляет собой сегодня, переменилось ли что-либо по сравнению с тем, что предстало глазам экспертов в 1990 году. Мне помогли и работающие еще там некоторые сотрудники, и современные читатели. Сама я не бывала там уже более десяти лет. Вот как выглядит это сегодня.
Состояние хранения и обеспечение сохранности мало изменилось. Отдел по-прежнему не имеет единого хранилища. Конечно, помещение типографии высохло, и режим в нем теперь нормальный, но ущерб, причиненный рукописям в первые годы после доставки туда, не учтен и не известен. Рукописи носят в зал в тех же чемоданах. В зале всего 6 мест для читателей. Этого мало, поэтому их рассаживают за рабочие столы сотрудников, где контроль за сохранностью не обеспечен. Руководство отдела (все тот же Молчанов) проблемами сохранности не занимается, и чем он вообще занимается, сотрудникам неизвестно. По слухам, готовит докторскую диссертацию об… истории Отдела рукописей!
Обработанные фонды попадают к исследователям лишь через много лет. Единичные поступления рукописных книг (ф. 722) обработаны по 1998 год, но и сегодня, через 4 года, описей, уже давно напечатанных, нет в читальном зале. Единичные поступления архивных материалов (ф. 743) отражены в читальном зале только по 1986 год, поступления за 1987 год отражены в последнем выпуске «Записок ОР» (№ 51), вышедшем в 2000 году. В каталоге они не отражены. Никакой информации для исследователей о поступлениях последующих лет нет. Интервал теперь составляет уже от 4 до 15лет\.
Путеводитель по фондам, который мы начали составлять 30 лет назад, так и не создан. До таких ли пустяков стоящим во главе отдела «ученым», Молчановым и лосевым? От кудрявцевского справочника остались только три выпуска первого тома с обзорами собраний, остальная — главная работа прекращена. Кроме «Записок», периодичность которых давно нарушена, вышел еще в свет в 1997 году второй том описания Музейного собрания. И.М. Кудрявцев перевернулся бы в гробу, если бы увидел этот том — примитивную перепечатку машинописного текста с массой ошибок и неточностей!
Археографические экспедиции не возобновлены. Комплектование пассивное, новые фонды образуются, главным образом, из россыпи и нереализованных предложений 1930—1970-х годов.
Конечно, веления времени заставили отказаться от постоянных препятствий исследователям в доступе к фондам. Но я совсем не уверена, что материалы, которые Лосев и Молчанов в 80-х годах, по их собственным словам, «массовым образом» переводили в спецхран, теперь рассекречены.
Грустно думать, что перемены в этом архивохранилище оказались необратимыми.
Конец 80-х и начало 90-х годов были для всех нас временем необыкновенного исторического подъема. Страна менялась с неожиданной быстротой, открывались небывалые прежде возможности. Конечно, никто из нас, простых людей, не мог тогда вообразить, как близок советский колосс к внезапному и окончательному краху. Все привычные атрибуты советской власти оставались еще на своих местах. Но в правительственных кабинетах расположились другие люди, зазвучали иные слова, начались невозможные раньше преобразования. Уже не говорю о вале публикаций запрещенной прежде литературы, о выходе на экран фильмов, двадцать лет пролежавших на полке.
И поразительно, с какой быстротой забитое, инертное население — пусть только в крупных центрах — проснулось к общественной активности. Нельзя было не воспользоваться изменившейся обстановкой и нам — работавшим на ниве культуры и просвещения, библиотек, музеев, архивов. Мне уже пришлось упоминать о возникшей в 1989 году Московской библиотечной ассоциации — общественном движении за обновление деятельности библиотек. Организационным ее центром стала Библиотека иностранной литературы, руководителями — Е.Ю. Гениева и Т.Е. Коробкина. А я вошла в руководящий орган ассоциации — не помню, назывался ли он президиум или, может быть, бюро — и в течение нескольких лет постоянно участвовала в ее деятельности, пытаясь, в частности, повлиять в духе времени и на Ленинскую библиотеку, которая демонстративно отказывалась что-либо менять в своих отсталых нравах.
На волне радующих перемен я отважилась еще раз выступить в печати на тему, всегда представлявшуюся мне принципиально важнейшей в архивном деле, — на тему об архивной информации. В «Литературной газете» 19 июля 1989 года появилась моя статья «Дело не только в секретности». Конкретной ее задачей была критика проекта закона об архивах, подготовленного ГАУ, во главе которого тогда стоял еще Ф. Ваганов, человек глубоко реакционный, незадолго перед этим выступивший в печати с защитой официозной, мифологической истории советского | общества. Неудивительно, что проект закона, разработанный под его руководством, имел целью закрепить секретность архивов и произвол их 1 хранителей. Но, предпринимая свое выступление, я считала необходимым не ограничиться его критикой, а поставить вопрос гораздо шире.
Редакционная врезка подчеркивала актуальность статьи: «От со-| стояния архивной службы во многом зависит та перестройка исторического сознания, которая составляет важнейшую черту переживаемого нами времени. Но именно это состояние, как свидетельствуют многочисленные выступления в печати писателей и ученых, вызывает острую I общественную тревогу». И приводились слова С.С. Аверинцева, только что избранного народным депутатом СССР, о необходимости срочного] принятия закона об архивах.
Я начинала с примера о долго разыскивавшемся и так и не найден-I ном акте вскрытия царских гробниц в соборе Петропавловской креп о-|сти в первые годы советской власти и с причины того ненормального | положения, что в научный оборот фактически не вовлечена масса до-[кументов Государственного архивного фонда СССР: «причина эта в тех [антинаучных, противоестественных функциях, которые в течение дол-[гих десятилетий придавались нашей архивной службе […]».
«Когда историческую науку, — писала я дальше, — начали превра-[щать в механизм по отбору фактов, подкрепляющих заданную раз и на-[всегда «Кратким курсом истории ВКП(б)» концепцию отечественного [прошлого, то это роковым образом предопределило роль архивов в этой [системе. Из хранителя и пропагандиста памяти народа, каким призван [быть архивист, он стал прежде всего стражем при документах, правда которых могла не то, чтобы разрушить, а хоть поколебать всю эту гигантскую мифологическую конструкцию». И еще: «Десятилетия таких командно-идеологических манипуляций привели к тому, что мы обладаем архивной службой, прекрасно приспособленной к фальсификации истории и малопригодной для подлинного освоения документов наукой и общественным сознанием».
Читаю теперь и удивляюсь: как скоро стало возможно писать такие крамольные слова!
Главной же мыслью статьи было утверждение, что «никакой закон сам по себе не уничтожит ту реальную недоступность документов, которая определяется отсутствием информации о них. Дело в том, что документов, о которых не знают исследователи, как бы и нет. Поэтому судьбы и науки и общественного сознания в значительной степени зависят от состояния и качества архивной информации». Статья кончалась рядом предложений, которые могли бы радикально изменить положение с архивным делом в стране.
Могу теперь с удовлетворением сказать, что (конечно, не вследствие моей статьи, а общими усилиями передовой части архивистов и новых руководителей архивов) большая часть этих предложений не только давно реализована, но и превзойдена. Однако развитие, к сожалению, действительно идет по спирали — и новый виток его в последние годы заставляет с тревогой наблюдать стремление определенных сил вернуться к утраченным ими позициям прошлого.
А в то время появление такой статьи стало важным симптомом поворота и в такой далекой от злободневных проблем области, как архивное дело. Во всяком случае это счел необходимым отметить Д.С. Лихачев в беседе с Е.И. Кузьминым об общих проблемах культуры в переживаемый поворотный для страны момент, напечатанной 29 сентября 1989 года в «Литературной газете». Он сказал, что моя статья «впервые, пожалуй, осветила комплекс основных проблем нашей архивной службы».
Как мы видели, одним из не поколебленных охранительных, обскурантистских оплотов этой службы продолжал оставаться Отдел рукописей ГБЛ.
Еще одной (и последней в этой книге) иллюстрацией может служить конфликт, возникший в конце 1989-го — начале 1990 года вокруг архива М.О. Гершензона.
Как раз в то время, когда формировали экспертную комиссию, которой предстояло проанализировать состояние главной библиотеки страны, 25 ноября 1989 года к Н.Н. Губенко обратился с письмом известный искусствовед, только что получивший Государственную премию СССР профессор А.Д. Чегодаев. Речь шла о том, что приехавшего в Москву докторанта Калифорнийского университета в Беркли Брайана Хорови-ца, который пишет диссертацию о Гершензоне, не допускают к архиву; предлог — «архив будто бы не разобран, что действительности не соответствует». Чегодаев писал: «В 1976 г., через 50 лет после смерти М.О., дочь Гершензона Наталия Михайловна Гершензон-Чегодаева, доктор искусствознания, моя жена, передала архив М.О. в Ленинскую библиотеку в тщательно разобранном виде, а с тех пор этот архив был в библиотеке столь же тщательно описан. Никаких причин не допускать никого к этому архиву нет». Одновременно сам Хоровиц писал министру: «Виктор Федорович Молчанов, исполняющий обязанности заведующего рукописным отделом, утверждает, что архив Гершензона не готов к выдаче. Между тем из достоверных источников я имею другую информацию. Вполне компетентные люди утверждают, что архив был давно готов к использованию и не выдается без каких-либо реальных оснований».
28 ноября того же года со сходным письмом обратилась к Губенко В.Ю. Проскурина, научный сотрудник ИМЛИ, незадолго перед тем выпустившая первую после шестидесятилетнего перерыва книгу произведений Гершензона. Кому, казалось бы, и предоставить архив для задуманной ею публикации его неизданных работ? Но это противоречило темному сознанию Молчанова и Дерягина — и она тоже получила отказ.
Министр, естественно, попросил объяснений от того подразделения своего ведомства, которому ГБЛ подчинялась, — Главного управления культурно-массовой работы, библиотечного и музейного дела. Копия ответа управления передо мной. Объяснение следующее.
«Фонд М.О. Гершензона поступил в отдел рукописей ГБЛ в 1977 году. Он был приобретен бывшей зав. отделом Житомирской С.А. (так!) у родственников М.О. Гершензона — Чегодаевых. Фонд поступил в обработку в 1988 году. В настоящее время архив состоит из 56 картонов и содержит около трех тысяч единиц хранения. В 1989 году было закончено составление научного обзора по фонду, который будет опубликован в одном из выпусков Записок Отдела рукописей ГБЛ. В настоящее время архив М.О. Гершензона не имеет описи и потому не может быть выдан ни одному исследователю». Окончание работы планировалось через полгода, чего, разумеется, не мог бы дождаться приехавший на краткий срок американский исследователь.
Понятно, что приведенное объяснение было механически переписано с некоей «справки», представленной Отделом рукописей. Понятно, что чиновница, его тупо скопировавшая, не могла уловить всей его бессмыслицы, — но ведь к этому времени печать уже не раз разоблачала лживость руководителей ОР. Министр мог бы усомниться и пожелать проверить — поручив спросить, если не у меня, то у работавших над архивом (Т.М. Макагонова), у сотрудников группы учета. Куда там!
Между тем в министерской бумаге что ни слово, то неправда или загадка. Если архив поступил в 1977 году, то его приобретала уже не я, а Кузичева (что так и было — фонд привезли в отдел при мне, в 1976 году, а купили в 1977 году, когда я не заведовала отделом; я уже рассказывала об этой истории). Фонд поступил в обработку в начале 1977 года, а к концу следующего был обработан на 90 процентов. А в 1988 году приступили к обработке только остававшегося одного картона (кстати, почему только через 11 лет — ведь они все время утверждали, что у них, в отличие от нашего времени, больше не бывает необработанных фондов! Не для того ли, чтобы иметь формальное основание препятствовать использованию фонда?). Понятно, почему к началу 1989 года не только была закончена обработка, но и написан научный обзор. Но если составители «объяснения» полагали, что за год был обработан весь архив и написан обзор, то непонятно, почему только на перепечатку описи требовалось полгода.
Мы видим, что они действовали и лгали точно так же, как в булгаковской истории. Или как тогда, когда в течение многих лет уже обработанный архив Чуковского не выдавался читателям, а Тиганова объясняла возмущенным исследователям, что он не выдается… вследствие запрета наследников! Она позволяла себе утверждать это, несмотря на неоднократные опровержения ее лжи самой наследницей — Е.Ц. Чуков-ской.
Обзор же архива Гершензона (точнее — только первая его половина) — то ли по тем же соображениям, по каким не давали работать с фондом, то ли потому, что Дерягин и Молчанов помнили нехорошие слухи о сборнике «Вехи», — был напечатан только в 1995 году, в 50-м выпуске «Записок ОР».
А как в 1989 году развивались события дальше? По-видимому, Губенко удовлетворился объяснениями своей подчиненной и ничего не сделал для разрешения конфликта. Надо полагать, до него в какой-то степени дошло, что творится в Ленинской библиотеке и ее Отделе рукописей, только по завершении в марте 1990 года работы экспертной комиссии. А все это время ни Хоровица, ни Проскурину по-прежнему не допускали к архиву Гершензона.
Сужу по тому, что 14 марта 1990 года еще с одним письмом по этому вопросу к Губенко обратилась председатель Библиотечной ассоциации, только что возглавлявшая основную группу экспертов этой комиссии Т.Е. Коробкина. Она писала министру: «Несмотря на то, что экспертная комиссия по ГБЛ завершила свою работу, ко мне продолжают поступать материалы по этой злосчастной библиотеке. Среди них — жалоба американского ученого Брайана Хоровица. […] Безумно стыдно за все, что продолжает происходить в "вотчине" Дерягина. Давайте, Николай Николаевич, вместе сделаем все возможное, чтобы Брайан Хоровиц получил необходимые ему рукописные материалы и, уезжая на родину, думал о нашей стране немножко лучше, чем она того заслуживает».
Поразительно, но и на этот раз библиотека пыталась настоять на своем. К письму Коробкиной приложена записка начальницы главка Пономаревой об организованной ею встрече Хоровица с заместителем директора Григоровым, где было обещано выдать ему материалы из архива — но только осенью 1990 года. Хоровицу оставалось попытаться продлить каким-то образом срок своего пребывания в Союзе. И министерство направило соответствующий ответ в посольство США, поддерживавшее ходатайство Хоровица. Сообщая об этом министру, Пономарева посчитала вопрос исчерпанным и просила снять его с контроля.
С советской же исследовательницей мракобесы из Отдела рукописей позволяли себе и вовсе не считаться, а в переписке с ней — по обыкновению просто нагло врать. В ответ на свое обращение к Губенко В.Ю. Проскурина получила письмо из министерства от 26 января 1990 года за подписью заместителя начальницы главка, А.Н. Демченко, в котором ей сообщалось — что бы вы думали? — что «затребованные Вами материалы из фонда М.О. Гершензона Вам были предоставлены согласно заявкам».
«Для тов. Дерягина, — писала Проскурина в новой жалобе министру 12 февраля 1990 года, прилагая ответ Демченко, — государственное хранилище стало частным владением: не подпуская к нему исследователей "со стороны", он под предлогом "неподготовленности" фонда Гершензона к выдаче в читальный зал распределяет ма!ериалы для публикации "своим" людям». «Обращаюсь к Вам с огромной просьбой — разрешить узел нездорового конфликта вокруг фонда Гершензона», — заключала она свое письмо.
Вскоре последовало, с участием Губенко, обсуждение выводов экспертной комиссии, — и теперь уже «договоренность» Григорова об отсрочке работы Хоровица на полгода министра не устроила. Очевидно, с его стороны последовал какой-то окрик, вопрос с контроля не был снят и вслед за тем разрешен благоприятно для обоих исследователей. Впервые познакомившись год назад с перепиской по этому эпизоду, сохранившейся в документации Министерства культуры, я написала Вере Юльевне, живущей теперь в США, попросив рассказать об окончании истории. Она ответила, что ни ее, ни Хоровица уже не заставляли более ожидать еще полгода и материалы им выдали. Диссертация Хоровица позднее была издана в его книге «The Myth of Pushkin in Russia's Silver Age. M.O. Gershenzon, Pushkinist» (Evanston, 1996). Проскурина опубликовала тогда у нас переписку Гершензона с Розановым, письма к нему Шестова, некоторые его неизданные статьи. В 1998 году вышла ее монография «Течение Гольфстрима. Михаил Гершензон, его жизнь и миф» (СПб.: Алетейя).
Для меня конец 80-х годов был временем очень интенсивной научной работы. Открылась наконец возможность напечатать в серии «Литературные памятники» мемуарное наследие А.О. Смирновой-Россет. Летом 1988 года я сдала рукопись в издательство, в марте 1989 года она была подписана к печати и вскоре вышла в свет. Но я до самого конца не была уверена в прочности своего успеха и ожидала какой-то очередной «телеги», которая могла бы помешать изданию или его задержать. Думаю, что Дерягину было просто не до меня.
Фрагмент «Автобиографических записок» Смирновой одновременно печатался в томе «Литературного наследства», посвященном Тютчеву (т. 97, кн. 2). В это же время готовились и выходили в свет два тома серии «Полярная звезда» (Лунин и А. Поджио), в которых я была ответственным редактором и которые по разным причинам потребовали долгой и напряженной работы.
А в Иркутске еще в 1987 году затеяли, параллельно с серией «Полярная звезда», два продолжающихся издания: серию об историках движения декабристов и серию биографий выдающихся людей Сибири. Первую задумано было начать томом, посвященным М.К. Азадовскому. Понятно, какой энтузиазм вызвало у меня это начинание и как мне хотелось самой взяться за дело. Я видела в этом издании свою дань дорогой для меня памяти.
Но меня еще по-прежнему не допускали в Отдел рукописей, где хранился архив ученого, да и вообще ясно было, что одной не справиться. Издание сочинений Азадовского, посвященных декабристам, написанных в разное время, в некоторых отношениях опережавших современное состояние изучения, а в других, естественно, далеко от него отстававших, требовало большого и сложного комментария, а текстология была невозможна без обращения к рукописям.
Я списалась с К.М. Азадовским, тогда только что вышедшим из тюрьмы, куда его засадили провокаторы из спецслужб, и, конечно, нашла с его стороны горячую готовность принять участие в будущей работе. Ю.П. Благоволиной, работавшей в то время в редакции «Литературного наследства», я также предложила сотрудничать. Именно она когда-то ездила в Ленинград к Лидии Владимировне Азадовской за архивом, она его потом и описала.
Надо сказать, что, приступая к этому изданию, мы еще плохо представляли его объем и масштаб необходимых усилий. Сперва казалось, что будет один том — но как только мы, при самом строгом отборе, собрали тексты, ясно стало, что в один том уложиться нельзя.
Потом начали обнаруживаться и другие сложности. Срочная работа в «Лит. наследстве» не позволила Юлии Павловне целиком сосредоточиться на нашем предприятии. Как раз в это время открылась возможность публикации мемуаров Смирновой, и труднейшая работа поглотила меня в ближайшие годы с головой. Остро стал вопрос о привлечении еще и других составителей. И тут на вечер памяти Ю.Г. Оксмана приехал в Москву К.М. Азадовский. Он-то и представил там Юлии Павловне предполагаемого нового участника издания — Сашу Ильина-Томича. Впоследствии, по рекомендации последнего, привлекли еще двух сотрудниц. Что же касается Саши, то я, познакомившись с ним, пришла в изумление от эрудиции, необычайной тщательности и вообще научной компетентности тогда еще совсем молодого человека. А его комментарий к «Затерянным и утраченным произведениям декабристов» Азадовского я и сейчас считаю образцом такого рода комментаторских работ.
В результате за мной осталось общее редактирование двухтомника и вступительная статья «М.К. Азадовский — историк декабризма», над которой я долго работала. Помимо всего прочего, мне казалось очень важным рассказать здесь о тех гонениях, которым подвергся Азадовский в 1948–1949 годах в ходе «борьбы с космополитизмом». Об этом еще почти ничего не было в печати. Но пока первый том, открывавшийся моей статьей, готовился к печати, была опубликована большая статья К.М. Азадовского и Б.Ф. Егорова «О низкопоклонстве и космополитизме» (Звезда. 1989. № 6), детально освещавшая эту историю. Поэтому я сократила свой текст; но главное сказано и тут. Первый том нашего издания вышел в Иркутске в 1991 году, второй — еще через год.
Пока в Иркутске печатался первый том, я вернулась к давно оставленной мною работе — дневнику А.Г. Достоевской. Я как-то рассказала о печальной судьбе этого давно задуманного мною издания Д.С. Лихачеву, и теперь, уже в совершенно другое время, он, возглавлявший редколлегию «Литературных памятников», предложил немедленно включить его в план. Казалось бы, рукопись, некогда уже побывавшую в издательстве «Наука», можно просто еще раз отдать туда. Но дело обстояло не так просто: Ц.М. Пошеманская при подготовке зарубежных изданий внесла туда ряд уточнений. Теперь их нужно было учесть. Одним словом, мне пришлось еще раз выверить и откорректировать весь текст. В 1993 году он вышел в свет. Замечательным редактором его стала Наталья Александровна Алпатова, с которой мы с тех пор сотрудничаем и дружим.
Зимой 1990/1991 года (не помню точно даты) мне неожиданно позвонил и попросил о встрече приехавший в Москву голландский архивист, директор городского архива Гронингена Ян ван ден Брук. Я пригласила его к себе. Оказалось, что он, с некоторого времени изучавший русский язык, начал для практики читать наши газеты, и ему на глаза попалась и заинтересовала напечатанная в «Литературке» за два года до этого моя статья. А он работал в оргкомитете, готовившем предстоявший международный конгресс, посвященный столетию Нидерландского общества архивистов. Он решил просить меня выступить на конгрессе с докладом о положении архивиста в Советском Союзе до «перестройки».
Нечего и говорить, как привлекла меня такая идея. Я не была за границей уже почти 20 лет и совсем не надеялась еще раз когда-либо попасть в западный мир. Но главное, необычайно привлекала сама возможность рассказать там о своем сложном и печальном опыте деятельности в условиях несвободы. Это была первая моя попытка обобщить и обнародовать его, тогда казавшаяся мне необыкновенно смелой (скажу сразу, что, приступив через много лет к своим воспоминаниям и вернувшись к тексту доклада, я поразилась тому, насколько была еще скована привычкой говорить не всю правду, — и почти не смогла его теперь использовать).
Разумеется, я охотно дала свое согласие, но просила, чтобы все-таки меня, в мои 75 лет, смог сопровождать кто-либо из родных. У Яна же были совсем наполеоновские планы: он хотел, чтобы в конгрессе приняла участие целая делегация советских архивных деятелей. Он уехал, началась переписка его с нами и с советскими организациями, и в конце концов ему удалось осуществить свой замысел. В апреле 1991 года в Гронинген поехала большая группа, в которую вошли, кроме меня, Маши и Сережи, председатель Археографической комиссии С.О. Шмидт, еще один его сотрудник В.Ю. Афиани, уже упоминавшийся мною В.П. Козлов и два профессора Историко-архивного института — Е.В. Старостин и Б.С. Илизаров. Последний тоже выступал на конгрессе с докладом.
Это была незабываемая поездка. Пока шел конгресс, мы втроем жили в Гронингене у Яна, где нас с удивительным радушием приняла его семья — жена и дети, уже взрослая девушка дочь и подросток сын. Ни до этого, ни после мне не приходилось оказываться просто в иностранной семье, приобщаться к незнакомому быту. А фантастическое для нас изобилие товаров в магазинах небольшого города — я тогда не могла себе представить, что доживу до времени, когда подобное изобилие станет нормой и у нас дома.
Но более всего меня поразила сама страна — необыкновенно красивая, живописная, ухоженная. Мне уже приходилось бывать, например, в Швейцарии с ее неправдоподобной красотой, напоминающей волшебную игрушечную шкатулку. Но Голландия, вырастившая свою красоту и цивилизацию на клочке земли, отвоеванном у моря единством и неустанными трудами народа, производила еще более оглушительное впечатление. Трудно передать чувства, которые овладевают человеком, часами едущим среди полей пылающих тюльпанов и завершающим свое путешествие на берегу моря у старинной ветряной мельницы, с верхнего этажа которой виден английский берег.
Мой доклад был рассчитан на час, и меня очень тревожило, что он будет вдвое дольше из-за необходимости синхронного перевода, так как я говорила по-русски. Но дело решилось очень просто: Ян перевел мой текст на голландский язык и, придя в зал заседаний конгресса, я увидела, что он будет синхронно транслироваться на большом экране. Доклад имел большой успех. Да я и сама чувствовала, с каким интересом читает его аудитория — архивисты из разных стран. До этого никто им ничего подобного не рассказывал.
По окончании конгресса наша группа, возглавляемая Яном, с которым мы уже стали друзьями, отправилась в поездку по стране. Нас везде принимали как почетных гостей. Мы останавливались то в каких-то старинных замках, то в прекрасных гостиницах, имели возможность везде бесконтрольно бродить по городам, которые посещали, — как это отличалось по самоощущению от прежних заграничных вояжей, со строгими ограничениями и приставленными гэбистами!
В Гааге перед нами распахнули двери королевского архива. В Амстердаме я, не поехав с остальной группой в какую-то очередную заманчивую поездку, смогла один день поработать с фондом Герцена в Институте социальных исследований.
В то время готовился к печати тот герценовский том «Литературного наследства», где предполагалось публиковать по фотокопии пятую часть «Былого и дум», которую тогда, с легкой руки М.К. Лемке, еще принято было называть «Рассказ о семейной драме». И, как у нас тогда обычно бывало, готовившую его теперь к печати И. Г. Птушки-ну никто не намеревался командировать в Амстердам для знакомства с подлинником. Заграничные командировки бывали очень редки, а если случались, то академическое начальство приберегало их для себя. Поэтому следовало обязательно использовать такую внезапно возникшую у меня возможность. Необходимость знакомства с подлинником в данном случае особенно настоятельно диктовалась тем, что в рукописи было много подклеек и разной бумаги, — это не могла передать фотокопия, и только археографический анализ оригинала позволял выявить последовательность авторской работы и, следовательно, ввести наконец в науку истинный текст. Оказалось, что напряженная работа в течение одного дня позволила мне разобраться в этой сложной рукописи и ответить на все вопросы, какие мне до отъезда передала Инна Григорьевна. Впоследствии, уже сравнительно недавно, она сама ездила в Амстердам, когда готовила к печати новое отдельное издание «Былого и дум», и, по ее словам, внесла уже лишь несколько незначительных уточнений.
Расставаясь с Яном, мы сговорились, что летом он еще раз приедет в Москву и вместе с Сережей, Виталием Афиани и Володей Козловым отправится в глубинку, в Костромскую область. Насколько я помню, передвижение иностранцев по стране тогда все еще ограничивалось, и предполагавшаяся поездка должна была быть для Яна в какой-то степени нелегальной. Но никто из нас уже этого не боялся.
Между тем по возвращении, в мае, меня ожидала еще одна поездка — на сей раз в Киев, где должны были праздновать столетие со дня рождения М.А. Булгакова. К этому дню там, на знаменитом Андреевском спуске, открывался его музей. Он и стал местом очередных Булгаковских чтений. Ввиду особой торжественности юбилейных дней, в Киев приехало особенно много зарубежных специалистов. Съехались и наши булгаковеды, и среди них множество связанных со мной уже годами совместных битв за доступ к архиву писателя. Были Женя Кузьмин, Лена Якович, Виолетта Гудкова, Яков Соломонович и Ирина Ефимовна Лурье — да всех и не перечислишь. Не помню, почему не поехала Мариэтта, но ее там не было.
К юбилею напечатали особое издание — посвященный Булгакову номер выходившего тогда приложения к «Литературной газете» — «ЛГ. Досье». Там была и моя статья — первая попытка рассказать в печати об истории приобретения Отделом рукописей ГБЛ архива писателя и о трудностях его использования. Она называлась: «Легко ли купить архив Мастера? А обнародовать?»
Музей Булгакова в Киеве в тот момент открыли еще почти номинально, экспозиции фактически не было — лишь отремонтированное и готовое для нее здание, в котором те из нас, кто впервые его увидели, с удовольствием открывали приметы, описанные в «Белой гвардии» и «Днях Турбиных». Атмосфера этих встреч была просто замечательная.
Я не намеревалась выступать — только слушала многие чрезвычайно интересные доклады. Мы ходили на приуроченные к юбилею булгаковские спектакли, ездили на экскурсии, знакомились с Киевом и его окрестностями, и вообще наслаждались жизнью. Тем более — в таком замечательном обществе. Помню, например, огромное впечатление от экскурсии по всем булгаковским местам в Киеве, которую провел для нас, небольшой дружеской группы, Мирон Петровский.
Но на второй день чтений благообразное течение празднеств было нарушено неожиданной выходкой Л.М. Яновской. Ее доклад с самого начала значился в программе чтений, но, конечно, никому из нас не могло прийти в голову, для чего она намерена использовать предоставленную ей трибуну. Именно там она снова попыталась свести с нами счеты. Думаю, что эту сцену помнят многие присутствовавшие в зале. Вместо доклада она выступила все с тем же букетом клеветы о разграбленном мной и Мариэттой архиве и, входя во все больший и больший ажиотаж, заявила в конце концов, что мы с Чудаковой, боясь ее разоблачений, замышляли ее убить. Зал ахнул.
Тут даже всегда корректный А.А. Нинов, ведший заседание, резко прервал ее, остановив этот неуправляемый поток больного сознания, и объявил перерыв. В перерыве он просто потребовал, чтобы я выступила и объяснила людям, в чем дело.
Мне казалось диким и нелепым вообще опровергать этот бред, но все окружили меня и настаивали. После перерыва я взяла слово и, по возможности кратко, изложила суть всей истории. Заинтригованная и встревожившаяся было аудитория облегченно вздохнула. Анджей Дравич, впервые узнавший из моего рассказа, что был одной из причин исключения меня из партии, бросился меня обнимать. Чтения и булгаковские торжества потекли дальше своим порядком.
Но, как я уже показала, разбирая все высказывания Яновской по поводу архива, как и аналогичные высказывания дружившего с ней некоторое время, даже ее соавтора Лосева (вместе они издали в 1990 году дневники Е.С. Булгаковой — по заведомо недостоверному тексту), — это далеко еще не был конец.
Мчатся тучи, вьются тучи… И сегодня, более чем десять лет спустя, бесы все еще водят свой безумный хоровод вокруг наследия великого писателя. Непотопляемая компания булгаковских персонажей по-прежнему правит бал в Отделе рукописей. Молчанов заведует им, Лосев не устает выдавать на-гора все новые публикации Булгакова, а всеядное популярное издательство «Вагриус» не гнушается его печатать. Только Яновская представляет себя уже не в прежнем образе защитницы советских архивов от проникновения иностранцев, а в облике достойного члена единого мирового научного сообщества.
И за долгие прошедшие годы никто из почтенных наших литературоведов ни разу не попытался очистить созданные этими персонажами авгиевы конюшни и раз навсегда положить конец зловредным для истории отечественной литературы вымыслам. Моя статья в «НЛО» (№ 38. 1999), где я призывала покончить с надоевшим сюжетом, вовсе не остановила Лосева, продолжающего обнаруживать все новые «таинственные пропажи», — он оперирует уже мифом о будто бы пропавшей одной из тетрадей дневников Е.С. Булгаковой. Не удивилась бы, узнав, что будущие читатели и даже исследователи воспримут все это вранье как общеизвестные факты. (Ведь переиздают же теперь литературные умельцы фальсифицированные «Записки А.О. Смирновой», истинное авторство которых и недостоверность были доказаны Л. Крестовой почти 80 лет назад.) Надеюсь, впрочем, уже не оказаться свидетельницей этого.
Летом 1991 года мы, как всегда, поехали на дачу. Последние шесть лет жили летом в Кратове, снимая часть большого двухэтажного дома у семьи Браверманов, с которыми за эти годы вполне сжились. Однако к лету 1991 года они собрались уезжать в Америку и дачу продавали. Очень бы хотелось приобрести ее, но этот дом и огромный старый, заросший соснами участок, каких в наше время дачникам уже не отводили, нам были не по карману. Подыскали новое летнее пристанище: комнату в одном из домиков, расположенных на территории номенклатурного дома отдыха «Кратово», вопреки своему названию находившегося не в Кратове, а на следующей станции Отдых.
19 августа Маша, Петя и я поехали рано утром в город: должен был приехать Ян, с тем чтобы на следующий день отправиться в Кострому, как договаривались. Кроме того, приезжала наша ленинградская приятельница. Понятно, что вечером ожидалось некое застолье.
Когда я теперь возвращаюсь памятью к этому утру, оно напоминает мне другое, исторически столь же значительное утро — нашу поездку с дачи в Москву в день начала войны. Так же мы ехали в электричке, такое же полное молчание в ней царило и так же ничто не предвещало того, что нас ожидало в городе. Впрочем, на этот раз, и оказавшись в городе, мы не заметили ничего особенного. Но когда приехали домой, то с изумлением увидели, что открывший нам Сережа так рано утром дома вовсе не один — за его спиной стояли Козлов и Афиани, одетые и явно собиравшиеся куда-то идти.
— Вы ничего не знаете? — спросил Сережа. — В Москве государственный переворот!
Так начались для нас эти три дня, когда для всех близких друзей не было вопроса «идти ли на площадь?», когда у Белого дома оказались и они, и приехавшие наши гости Ян и Галя Лисицына. Когда мой старший внук Лева и его друг, биолог с Байкала Валера Черных, тоже нечаянно оказавшийся в Москве, провели там не только дни, но и тревожные ночи. Лева возглавлял даже какое-то из стихийно формировавшихся там подразделений, а территориальная близость квартиры моих старших детей к Белому дому позволяла ему приносить оттуда пищу и питье для себя и своих сотоварищей.
Все события этих дней с тех пор разносторонне описаны, запечатлены на пленке и много раз демонстрировались телевидением и документальным кино. И молодому поколению может казаться, что они так же видели все это, как мы. Так, да не так. Одно дело видеть дрожащие руки Янаева на пресс-конференции путчистов или смутные съемки форосского пленения Горбачева сегодня, когда финал событий описан в учебниках по истории, — и совсем другое участвовать в этом тогда, когда исход еще сомнителен и в буквальном смысле слова каждую минуту решается судьба отечества! Конечно, о каком участии меня, старухи, можно говорить — но там, где решалась судьба страны, были мои дети и внук, а значит, каждую минуту мысленно с ними и я.
Ни с каким другим моментом моей долгой жизни я не могу сравнить тот день 21 августа, когда стало ясно, что революция победила, что попытка повернуть обратно страну, за несколько прошедших лет уже воспрянувшую к новой жизни, полностью провалилась. Когда, к нашему ликованию, еще раз подтвердились слова «Мятеж не может кончиться удачей — в противном случае его зовут иначе». Особенно радостно было оттого, что против этой попытки встал народ — народ, казалось бы, безвозвратно замордованный десятилетиями советской власти!
Мы еще совсем не понимали, что это действительно революция, что режим, продержавшийся более семидесяти лет, уже расшатанный при Горбачеве, но во многом остававшийся неизменным, рухнул в одночасье, как карточный домик. Что, более того, мы накануне распада всей империи.
А с другой стороны, хотя все мы были профессиональными историками, но — вот уж совершенно не предвидели, что впереди не внезапно наступившее сияющее, светлое царство современной цивилизации, свободы и демократии, а долгая дорога мучительных преобразований, всплывшего хищнического «дикого капитализма», зигзагов власти, которая не с неба свалилась к нам в белых одеждах, а лепилась на ходу «из того, что было», из того же еще вчерашнего прошлого, сформировавшего психологию и новых властителей, и всего народа. В конце концов и нас, считавших себя людьми передовых взглядов, да и бывших такими.
Немногие из нас еще до этих событий понимали, что нас ждет после слома устойчивого в течение семидесяти лет режима. Но такие люди были. 15 сентября 1989 года, за два месяца до своей внезапной кончины, Натан Эйдельман привез мне в подарок свою новую книжку «»Ре-волюция сверху» в России». Почему-то я взялась за нее не сразу, а когда взялась, еще оглушенная его смертью, прочла невнимательно. Теперь я перечитала ее, и многое в ней меня поразило. С одной стороны, показавшийся неожиданным отпечаток еще привычной манеры сочетать совершенно свежие идеи с соблюдением некоторых норм «полагающегося» в советской исторической науке — манеры, теперь уже давно утраченной. С другой — глубокий взгляд на то, что должно было ожидать нашу страну в результате «революции сверху».
Натан писал: «"Революция сверху", с одной стороны, весьма эффективна, ибо осуществляется самой могучей силой в стране — неограниченным государством, с другой — этот "плюс" быстро становится "минусом", как только дело доходит до продолжения, внедрения преобразований». И в другом месте: «"Революция сверху" по самой своейприроде соединяет довольно решительную ломку (необходимую, в частности, из-за отсутствия или недостатка гибких, пластических механизмов) и сложное маневрирование, "галсы", нужные для нормального, некатас трофического движения сверху вниз. В то же время недостаток теории, исторического опыта заставляет государство-революцию пользоваться методом проб и ошибок, определяя наилучшие формы движения». Не определяет ли первая из этих характеристик период Ельцина, эффективного в ломке старого, но не совладавшего с «внедрением», с многими неотложными коренными реформами, а вторая — нынешний период, Путина, внедряющего одну за другой назревшие реформы, но — путем маневрирования, ценой отступления от многих демократических завоеваний?
Впереди были еще годы — наполненные многими событиями годы жизни страны, теперь уже ставшей неузнаваемой, годы моей собственной жизни, с новыми моими книгами, с новыми семейными радостями и горестями. Но август 91-го стал для меня величайшей ее вершиной. Дожить до него было редкой, не знаю, за что посланной мне, удачей.
Вспоминая о нем, я могла бы сказать, как Пушкин в «Метели» о чувствах россиян после победы в Отечественной войне: «Время незабвенное! Время славы и восторга!»
На этом незабываемом моменте мне и хочется закончить свое затянувшееся повествование.