Часть третья. Схвачено


П

Итак, мы решили изложить остаток истории сами. Постараемся говорить правду, как мы ее видим.


Р.

Нашу правду, скажем так.


П.

Меня зовут Прим. По временам эту историю буду рассказывать я.


Р.

А меня зовут Раш. По временам это буду я.


П./Р.

А может, время от времени мы будем рассказывать ее вместе.

П./Р

Все началось для нас обеих одинаково. Началось все в терминале № 5 аэропорта Хитроу.

Случай с лифтами/подъемниками[85].

Все началось с двух мужиков (двух разных мужиков), которые решили, что никто, кроме них, не знает, как управлять дверями лифта/подъемника. Они были уверены, что открыть их можно только нажатием кнопки и что мы две — беспомощные и бездеятельные самки, ждущие, когда кто-то (они) явится и покажет нам, как и что делается.

Оба эти случая завершились одинаково: мужчины остались при своей версии истины (это они открыли двери), а мы — при своей (двери открылись бы в любом случае). Единственная разница состояла в том, что мужчины заблуждались, а мы были правы.

Не все истины равны между собой, как бы искренне в них ни верили.

Мы обе остались рассержены и расстроены. Мы обе хотели бы — в духе l’esprit de l’escalier (l’esprit de l’ascenseur?)[86], чтоб нам хватило пороху и терпения предложить этим идиотам, склонным к менсплейнингу, некий действенный метод проверки того, как запрограммирована работа дверей. Но нам не хватило. Вместо этого мы пришли домой и там нажаловались друг дружке. И с этого началась наша дружба. И тут мы осознали, что мы на одной волне, — вернее, на одной странице.

Что было бы не более чем фигурой речи, разумеется, — до сей поры. Но теперь мы — буквально — на одной странице.

Р

Мне эта полиц-дама ну очень понравилась. Среди прочего понравилось мне в ней то, что она знала, как задавать вопросы тактично. Ей надо было выяснить всякое о смерти моего отца, но в то же время она понимала, что нас ранит любое упоминание об этом.

Кое-что из того, что она сказала за ужином в тот вечер, меня зацепило. Она сказала, что любому дожившему до шестидесяти предстоит смириться со смертью собственных родителей. Это просто один из тех кошмаров, каких никто, дотянув до этого возраста, не может избежать. И, честно говоря, судя по тому, как она об этом рассуждала, смерть ее отца, мирно скончавшегося в больничной палате в Лондоне, ее затронула не меньше, чем меня смерть моего, пусть в его случае обстоятельства сложились так внезапно и так странно.

Конечно, я никогда всерьез не считала его отцом. Никогда не звала его папой, всегда только Кристофером или Крисом. А после того, как они с Элспет расстались, мы виделись редко. Но это не значит, что кое в чем мы не были близки. За дни после его гибели я все возвращаюсь в мыслях к тому лету, которое я провела у него в Англии, — мне тогда было лет одиннадцать или двенадцать, и все было немного неловко, поскольку мы толком не понимали, как друг с другом обращаться, а потому почти все время просто смотрели «Друзей». Мне трудно сказать, нравился ли ему сериал, но, кажется, это, что ли, типично для Криса: стоило ему посвятить себя чему-то, он не успокоится, пока не станет в этом знатоком. Так сказывалось, наверное, его кембриджское образование. А теперь его нет, и я осознаю, до чего сильно я его за это уважала. Если уж выбирать какой-то способ почтить его память, я бы следовала этой этике. Не быть дилетантом. Чтобы понимать тот или иной предмет, необходимо знать все, необходимо, нахер, по-настоящему им овладеть, будь то серии из «Друзей» или история консерватизма после 1979 года.

С тех пор как его не стало, есть одна серия, которую я посмотрела раза три или четыре. Очень старая, на самом деле, — первый сезон, № 8, «В которой бабуля умирает дважды». Это необычная серия, поскольку бабушка Росса и Моники умирает, и — пусть все разыграно ради смеха — не успевает Росс подумать, что у него умерла бабушка, у той распахиваются глаза и она вновь возвращается к жизни; это одна из очень немногих серий — а может, и вообще одна? — в которой нам показывают, как кто-то из шести главных героев соприкасается со смертью. Сцена похорон в конце довольно трогательная, и чувство ощущается вполне настоящим — ощущается заслуженным, — поскольку это правда для большинства людей, когда им между двадцатью и тридцатью: иметь дело со смертью пожилого родственника — их первый и до поры величайший опыт горевания. Если не считать матери Фиби, умершей давным-давно, когда Фиби было всего десять — далеко вне временных рамок сериала, — никому из героев «Друзей» не приходится справляться со смертью родителя. Полагаю, дети и подростки любят этот сериал еще и поэтому: он не лезет разбираться ни с одним значительным взрослым кризисом и травмой, какие ждут нас всех и каких нам ни за что не избежать. За все десять лет, пока сериал этот длился, ни один из шести его героев не узнаёт ничего из того, что нам довелось узнать в последние несколько дней: близок ты или нет к твоим родителям, когда мать или отец умирает, это потрясает до глубины души и в корне меняет восприятие мира.

П

Когда мать Кокерилла скончалась, это потрясло его до глубины души и в корне изменило его восприятие мира.

Прочитав эту фразу (в предисловии Ричарда Вилкса к переизданию «Моей невиновности»), я взяла желтый маркер и выделила ее. Осмысляя эти слова, я некоторое время глазела в пространство. За окном разросшееся растение жасмин, которое мой отец все лето собирался обрезать, тихонько постукивало в стекло и создавало приятный абстрактный узор света и тени на стене у меня в спальне.

Необходимо помнить, что в предыдущем романе «Адское вервие» он беллетризовал историю предательства, совершенного его отцом по отношению к его матери. Если сама она читала этот роман (а она его, судя по всему, читала), представляется резонным допустить, что это причинило ей значительную боль. Сам Кокерилл, сочиняя роман, как ни странно, этого не предвидел. Однако угрызения совести, которые он впоследствии по этому поводу испытывал, несомненно, оказались одним из факторов в его нараставшем несчастии, обернувшимся к середине 1980-х настоящей депрессией, когда он взялся за работу над «Моей невиновностью». В этих обстоятельствах неожиданный диагноз «рак», поставленный его матери осенью 1985 года, наверняка оказался еще более тяжким ударом, а ее смерть всего через несколько месяцев, похоже, подтолкнула его на путь самоубийства, который книга столь драматически отслеживает.

Я перешла от предисловия к самому роману. За последние несколько дней я прочитала его дважды. Это была книга, в которой Питер Кокерилл пытался изложить историю жизни его матери в ее юные годы: детство на шотландской границе, переезд с семьей в Срединную Англию в 1930-е, ухаживания отца Кокерилла, их помолвка и свадьба; все это, как он, судя по всему, считал, было чередой трагических ошибок, в конечном счете погубившей ее. Книга отчасти мемуары, отчасти очерк: фактологическое изложение истории жизни его матери, перемежающееся авторскими рассуждениями о невозможности узнать правду о родительском прошлом. Есть там и некоторые фрагменты, время действия которых приходится на 1950-е, и в них Кокерилл опирается на свои первые детские воспоминания; есть же и современные — это расшифровки разговоров автора с матерью, где он пытается вытянуть из нее воспоминания. Все это очень эмоционально и трогательно, однако было в этом и нечто чрезмерное, нечто в отношениях Кокерилла с его матерью, показавшееся несколько нездоровым. Наиболее интересный (и для меня, как ни парадоксально, наиболее, как мне показалось, искренний) фрагмент нашелся на последней странице, где автор критически оглядывает то, что он написал. Эту страницу я перечитала за последние несколько дней столько раз, что знала ее едва ли не наизусть. Вот как Кокерилл завершил эту книгу — все эти годы тому назад:

Но что понял я в конце концов из этого экскурса в годы юношеского оптимизма моей покойной матери? Ее ли невинность есть истинный предмет этой книги или моя невиновность? Я пытался сказать правду — правду, какой я ее помню, какой мне ее изложили, какой мне удалось ее извлечь. Так я надеялся воздать должное памяти о матери: что может быть важнее, нежели честный и достоверный рассказ о ее молодости. Но, быть может, сама моя вера в то, что такой рассказ вообще возможен, есть чистейшая демонстрация моей собственной наивности. Любой акт письма обязан также по определению быть актом выбора слов, а значит — искажения, а значит — вымысла. В этой книге я обогнул цветистую бесчестность, в какую заманивает писателей сирена под названием «художественная проза» и куда рвутся, судя по всему, столь многие сирые и доверчивые читатели. Но в то же время я осознаю, что к берегам правды не прижался так близко, как надеялся, и, что еще важнее, написав эту книгу, я не обрел того единения с матерью, какого я хотел. Ее больше нет, ее не вернуть. Писательство оказалось просто очередным тупиком: мои слова меня не утешают, а голос мой неслышим. После этого писать мне больше нечего. Не будет больше никакого писательства. Но без писательства может ли быть жизнь? Вот вопрос, вставший передо мной. И каков же мой ответ? Нет, не может. Дальнейшее невозможно. Достижение этой последней страницы доказало мне лишь одно — одно-единственное. Настало время отступиться и положить конец этой печальной жизни.

Прим!

Я услышала, как меня зовет мать. Не обратила на это внимания и перечитала последнюю фразу еще раз.

Прим, ты идешь? Похороны начались!

Похороны. Мои родители одержимы этими похоронами. До похорон Кристофера еще больше двух недель, но пока у нас похороны, о которых говорят все. Королевы. Действительно ли хотела я спускаться к родителям и смотреть их? По распорядку им продолжаться часы и часы. «Сотворение истории», — всё повторяли и повторяли мои родители. Я не понимала, как можно заставить себя этим интересоваться. Десять дней назад одного из старейших друзей моей матери закололи ножом. Как по мне, так исторически это куда более значимо. Особенно теперь, когда в голове у меня возник и не желает уходить вопрос.

Как так вышло, что профессор Ричард Вилкс оказался в гостинице, где произошло убийство?

Р

В среду утром, верная своему слову, полиц-дама возвращает одолженную рукопись. Рукопись прибывает с почтой примерно в половине двенадцатого. Мы с Прим забираем ее наверх к ней в спальню и немедленно приступаем к чтению. Разжимаем кольца в папке, Прим передает мне страницы одну за другой по мере того, как дочитывает.

Прочесть всю рукопись занимает у нас пару часов, а после у нас возникают вопросы. Много вопросов.

Первым делом, говорю я, начнем с того, что это человек, который клянется, что никогда не совершит самоубийства. И несколько лет спустя именно это и делает.

Прим соглашается и говорит: ага, мне это кажется очень странным. И еще одно бросается мне в глаза — когда он говорит, что отчаянно хочет, чтобы его книги продолжили жить после его смерти. «Если моя работа меня не переживет, значит, я сам в том виновен — я промахнулся. И все было впустую».

Был ли он знаменит в то время?

Нет, нисколько. При жизни он знаменит не был совсем. Знаменит он стал лишь после смерти, и люди начали писать о нем статьи и изучать его книги в университетах.

Один из этих людей — тот самый человек, профессор… Вилкс. Верно?

Ага.

А о нем мы что знаем?

Могу тебе сказать, чего мы не знаем, говорит Прим. Мы не знаем, встречался ли он когда-нибудь с Питером Кокериллом.

Считаешь, это важно?

Да. Очень важно. Я нашла в Сети кое-какие его старые газетные статьи, еще до 1987-го, все о книжной тусовке тех лет. Но о Кокерилле он ни разу не упоминает.

То есть тут поживиться нечем.

Вот только… вот только это ж хуже некуда, верно? С точки зрения Кокерилла. Чтобы на тебя не обращали никакого внимания, не видели в упор. Как будто ты не существуешь.

Мы обе посидели и немного поразмышляли над этим. Я все никак не могу привыкнуть, до чего в этом доме тихо. У меня дома в Вэнстеде постоянный шум автомобильного потока, не говоря уже о музыке с улицы и звуках соседского телевизора. А тут слышно только птичье пение. Никогда не осознавала этого раньше, но птицы и среди дня не перестают петь вообще. Мелюзга, нахер, эта не затыкается ни утром, ни в обед, ни вечером. Должна сказать, меня это потихоньку сводит с ума.

И какая у тебя гипотеза? — спрашиваю я, наслушавшись чириканья дроздов, или воробьев, или кто там они.

У меня нет никакой гипотезы, отвечает Прим. Пока нет. Но у меня два соображения.

Ну и? — говорю я чуть погодя, когда она так и не развивает мысль. Выкладывай давай.

Первое состоит в том, что Питер Кокерилл — быть может, даже его самоубийство — как-то связан с убийством твоего отца.

ОК. Тут я с тобой.

Второе… Ну, второе чуток от фонаря.

Прим показывает мне книгу — «Моя невиновность», — к которой в последнее время почти приклеилась.

Давай на минутку допустим, что это не роман, говорит она. Потому что это нечто другое, ну? Это записка самоубийцы.

Киваю.

Но штука в том, что это записка самоубийцы, которая может существовать в двух вариантах, понимаешь?

Качаю головой.

Не особо.

Ну, есть опубликованный вариант — который у нас. А есть проверочный экземпляр, гранки. Вот только чуть ли не все они загадочно исчезли. Но откуда нам знать, что эти две версии одинаковые?

Ну… должны быть, разве нет?

Нет, вообще нет. Вычитывая гранки, авторы вносят в текст всякие поправки. В том-то и дело. Поэтому кто знает, вносил ли Питер Кокерилл поправки в эту свою записку самоубийцы или нет?

Хмурюсь.

Такое возможно, наверное. Но что это докажет?

Ну… Предположим — только предположим, — что Кокерилл и не собирался с собой кончать. Предположим, что его убили?

Вилкс?

Почему нет?

Обдумываю это. С ходу кажется слегка безумным, но не за пределами возможного.

Но что это докажет?

Это ничего не докажет, говорит Прим. Но если этот Вилкс мог совершить такое однажды, тридцать пять лет назад… не знаю. Может, он смог бы проделать это еще раз.

Мне кажется, тут, после этих ее слов, должна играть некая драматическая музыка. Но нет. Только птицы эти. Чирикают себе дальше.

П

И как же нам добыть проверочный экземпляр «Моей невиновности»? Наводка у нас была только одна. Приятель моего отца Виктор, державший антикварную книжную лавку в Лондоне, недавно разжился экземпляром и продал его кому-то за громадную кучу денег.

Кому он ее продал, он вам не скажет, уверил меня отец.

ОК, сказала я. Пусть. Я этого и не предполагала. Но мы с Раш собираемся в пятницу в Лондон, и вреда не будет, если зайдем к Виктору в лавку и выспросим, что он о том экземпляре помнит, правильно?

Видимо, да. А просто позвонить не проще будет?

Мы в любом случае едем в Лондон, сказала я.

Ладно, сказал папа. Просто не докучайте ему, вот и все. Виктор очень занятой человек.

Я не понимала, как, с учетом особенностей его занятия, это возможно, но спустила на тормозах.

В пятницу не ранним утром мы сели в поезд до Лондона. Пересадка у нас была в Ридинге. Вторую часть пути мы сидели напротив пары пожилых мужчин пенсионерского вида.

(Кстати, Раш считает, что все это надо писать в настоящем времени. Она считает, что все тогда звучит непосредственно и аутентично. Для нее прошедшее время «стыдно» в той же мере, в какой и вымысел. Если бы я воспользовалась ее советом, последний абзац получился бы вот таким: «В пятницу не ранним утром мы садимся на поезд до Лондона. Пересадка у нас в Ридинге. Вторую часть пути мы сидим напротив пары пожилых мужчин пенсионерского вида». Вы считаете, возникает какая-то существенная разница? Я лично так не считаю. Собираюсь продолжить употреблять прошедшее время. Мне оно кажется естественнее. Все-таки это произошло в прошлом. В настоящем я просто сижу у клавиатуры и набираю эти слова.)

Пожилые мужчины обсуждали политику. В то утро был обнародован новый мини-бюджет, и казался он довольно бредовым — со всеми этими урезаниями налогов налево и направо. Один из участников полемики очень распалился насчет этого и все повторял и повторял, что это безумие и безответственность и что все знают: экономика в ужасном состоянии и такова с самого Брекзита, только никто не готов это признать. Второй был гораздо более расслабленный, он сказал, что вся политика циклична и все равно через пару лет будет другая партия, а Брекзит на самом деле не бог весть какое дело, и Евросоюз — это просто торговое объединение, и чего люди такие чувствительные насчет подобных вещей? Но оба, похоже, сходились во мнениях, что Лиз Трасс — темная лошадка, и оба славно поржали насчет одной газеты, где вроде бы ежедневно публиковали фотографию салата латук по мере его увядания и принимали ставки, кто дольше протянет, Лиз Трасс или латук[87]. Мне хотелось сказать им, что таких, как я, тошнит от таких, как они, кто обращается с политикой так, будто это один сплошной анекдот, — но не сказала. Может, я растеряла чувство юмора, но что-то в их разговоре меня допекло, и в кои-то веки оказалось облегчением, когда, заглушая их голоса, зазвучало оповещение:


Если вы заметили что-либо подозрительное, скажите об этом сотрудникам или отправьте текстовое сообщение в Транспортную полицию по номеру 61016.

И всё у нас будет схвачено.

Смотрите. Скажите. Схвачено.


Мы доехали до Паддингтонского вокзала, а затем по новой Елизаветинской ветке добрались до Тоттнэм-Корт-роуд, но, прежде чем отправиться в лавку, зашли за кофе, чтобы обсудить нашу стратегию. Пошли мы в «Старбакс», хотя ни одна из нас его особо не любила. Просто потому что он там был.

О Викторе я помню одно, сказала я: он очень дорожит своими обеденными перерывами. Сегодня пятница, и, по моим прикидкам, обед у него будет особенно протяженный — и, возможно, с кем-то из друзей. А потому нам надо как-то убедить его, чтобы он позволил мне последить за лавкой, пока он обедает. Мы виделись не раз и не два, и ему нравится мой отец, поэтому, думаю, он мне доверится, и так нам удастся влезть в его клиентскую книгу. Он старомодный от и до, все еще ведет записи вручную.

А он лавку не запрет попросту на обед?

Так он обычно и делает, да. Но, может, мы найдем какую-нибудь особую причину, зачем ему надо подержать ее открытой.

Какую же?

Ну, может, ты прикинешься состоятельной покупательницей. Скажешь ему, что собираешься купить некое прямо-таки дорогое издание, но еще пока не решила и вернешься через полчаса.

Ты хочешь, чтобы я прикинулась коллекционершей книг? И какую же книгу я соберусь купить?

Ой, ну не знаю. Любую, лишь бы дорогую. Первое издание Джеймса Болдуина или еще какую-нибудь.

Джеймс Болдуин? То есть я коллекционирую книги только черных писателей, потому что я черная?

Нет, конечно.

Ладно. Не пытайся ярлык на меня навесить, будь любезна. Я вполне способна изобразить из себя ценительницу Ивлина Во или Вирджинии Вулф.

ОК, как хочешь. Извини. Я не собиралась тобой помыкать.

Короче, я не уверена, что у меня получится. Я не смотрюсь достаточно состоятельной или же пожилой. Может, я скажу, что меня нанял кто-то еще? Клиент.

Клиент? Какой клиент?

Не знаю. Не волнуйся, я что-нибудь придумаю.

Мне было сомнительно, однако в целом я Раш доверяла. Мы допили кофе и зашагали к лавке, располагавшейся в Сесил-корте. Оказались мы там в 12:45, по времени — идеально. Никаких покупателей не было, Виктор сидел за своим столиком, пил чай и слушал радио. Опять что-то там про бюджет. Вновь и вновь слышала я имя Лиз Трасс — и Квази Квартенга. Виктор меня поначалу не узнал, но когда я сказала, что я дочь Эндрю Мейдстоуна, он сделался вполне приветлив. Затем я представила Раш и сказала, что она моя подруга и хочет поискать редкие издания для своего состоятельного клиента.

Он предложил нам оглядеться, и вскоре я засекла старый экземпляр «Колодца одиночества» Рэдклифф Холл[88] в запертом шкафчике.

Спроси его об этой книге, шепнула я ей.

Кто такая Рэдклифф Холл? — спросила Раш.

Она была знаменита в 1920-е. Очень скандальная. Этот роман считается классикой лесбийской литературы.

Круто, сказала она, а затем подошла к Виктору и спросила: сколько стоит этот экземпляр «Колодца одиночества»? Это первое издание?

Первое, ответил Виктор и открыл шкафчик. Суперобложка в очень хорошем состоянии. Минимальное выцветание.

Моего клиента выцветание не очень беспокоит, сказала Раш. Но ему очень интересно лесбийское художественное письмо. У него это своего рода фетиш.

Понимаю.

Сколько этот?

Одна тысяча пятьсот фунтов.

Раш глубоко вдохнула.

Крутовато — с учетом выцветания, в смысле.

Первый тираж «Колодца одиночества» найти непросто. За все мое время в этом деле мне попадались всего три экземпляра.

Три? Какое ж это одиночество?

Нам с Виктором потребовалось несколько мгновений, чтобы осознать, что Раш только что отпустила шутку, намеренно или нет — неясно. Мы оба посмеялись — несколько нервно. Я нервничала, опасаясь, что наш розыгрыш того и гляди обнаружат. Виктор нервничал, потому что вдруг почувствовал, что наклевывается основательная продажа.

Думаю, мой клиент заинтересуется. Возможно, имеет смысл мне с ним связаться.

Раш глянула на часы.

У него сейчас встреча. Позвоню ему через полчаса.

Великолепно. К сожалению, я собирался закрыть лавку на пару часов. Я за обедом встречаюсь с приятелем. Быть может, вам удастся вернуться после обеда, примерно в три тридцать?

Боюсь, нет. У меня забронирован «Евростар», мне надо быть на Сент-Панкрасе не позже двух часов дня.

А. Полагаю, я мог бы…

Я бы не хотела, чтобы вы пропускали обед…

Как раз тут вмешалась я и предложила посторожить лавку, пока Виктора нет. Он поначалу засомневался, но возможность продать этот экземпляр явно показалась ему заманчивой. Раш ушла в несуществующую гостиницу, чтобы оттуда позвонить своему несуществующему клиенту, а Виктор торопливо показал мне, как пользоваться считывателем банковских карт и записывать покупку к нему в книгу. Через пять минут лавка осталась в полном моем распоряжении. Я вывесила на дверь знак «Закрыто», заперлась и принялась изучать список недавних покупок и продаж. Вскоре я нашла оба интересующих меня имени.


Р

Дом-интернат располагается невесть где. На вокзале Ватерлоо мы садимся в поезд на юг, он довозит нас до крошечной станции где-то в глухомани посреди Сарри. Там нас ожидает автомобиль с женщиной на водительском сиденье. Должно быть, это Хелена. Хелена Фезакери. Она выходит из машины, представляется и пожимает нам руки, а вид у нее слегка настороженный. Прим берет инициативу на себя — из нас двоих она всегда учтивее — и рассыпается в благодарностях, говорит, что это с ее стороны ужасно мило вот так нам помочь.

Наша авантюра с лондонской книжной лавкой завершилась большим успехом. К тому времени, как я вернулась, Прим уже добыла оба нужных нам имени. Мы завершили нашу маленькую диверсию, оставив на столе у Виктора записку. «Увы, интерес моего клиента к лесбийской классике я истолковала превратно. Он коллекционирует только иллюстрированные издания. Тысяча извинений». После чего мы покинули лавку и опустили ключи в почтовый ящик. Вернувшись в Грайтёрн, принялись гуглить первое имя. К счастью, оно оказалось очень необычным: Хелена Фезакери существовала в мироздании всего одна, и у нее имелся профиль в Линкд-Ин. То была женщина, продавшая Виктору экземпляр из проверочного тиража «Моей невиновности» — вместе с более чем полутысячей других книг.

Связались мы с ней не сразу. Тем временем удача выпала нам повторно. Еще немного интернет-поисков — и мы узнали, что издательством, печатавшим Кокерилла, «Ньюмен и Фокс», управлял человек по имени Чарлз Ньюмен и он в 1990-е написал мемуары. Я еще раз смоталась в Лондон, заказала его книгу в Британской библиотеке у вокзала Сент-Панкрас и прочла за утро. Вполне себе сухомятка, если честно. Полторы страницы посвящены Кокериллу и его романам, но удивительно мало что сказано о его самоубийстве, и у меня осталось впечатление, что писать о случившемся издателю было слишком больно. Впрочем, нашлась пара восторженных отсылок к преданной бессменной секретарше Ньюмена Маргарет Фезакери. Стопроцентная гарантия, что это мать Хелены. Вооружившись этими сведениями, я позвонила Хелене и сказала ей, что, насколько я понимаю, ее мать работала в «Ньюмене и Фоксе», а потому нельзя ли взять у нее интервью для моей диссертационной работы, посвященной издательскому делу в 1980-е?

Хелена женщина жесткая и деловитая, на глаз ей слегка за пятьдесят. Везя нас несколько даже чересчур быстро по узким сельским дорогам, она говорит:

Должна предупредить: у моей матери деменция. Но болезнь коснулась только краткосрочной памяти. Она не узнаёт меня и понятия не имеет, кто я такая. Но вместе с тем она прекрасно помнит все, что происходило сорок лет назад. Полагаю, разговор с ней окажется для вас очень полезен.

Мне очень жаль, что с ней так вышло, говорю я. Но здорово, что она, вероятно, сможет нам помочь.

Прим молчит. Вид у нее встревоженный. Мне кажется, я знаю, что ее тревожит. Она чувствует угрызения совести насчет того, что Хелена сдала мать в дом престарелых, а сама распихала по коробкам ее коллекцию книг в пятьсот штук и продала Виктору оптом примерно за пятьсот фунтов, не отдавая себе отчета, что одну из них продадут примерно в сто раз дороже той суммы. Это не беда, повторяла я ей. Пусть Виктор угрызается. А не мы. И если тебя это действительно беспокоит, можешь сообщить ей об этом, когда все закончится, но и тогда непонятно, что она с этим сможет поделать?

Мы поворачиваем на подъездную аллею, нам открывается вид на дом призрения. Пансион «Авалон» — вот как он называется. Печальное старое викторианское здание красного кирпича в конце долгой аллеи деревьев. Обширная парковка со всего лишь десятком автомобилей на ней. Когда Хелена выключает двигатель, мы выходим из машины, тишина оглушительна. Мы всего в получасе езды от Лондона, однако ощущение такое, будто это полная глушь. День прохладный, деревья начинают сбрасывать осенние листья. Шорох их падения на асфальт — единственный в целом мире. Однозначно холодает. Безрадостное место. Хелена, очевидно, уже привыкла и потому прямиком направляется к входной двери, мы с Прим спешим следом, рука в руке, рядом, чтоб было теплее.

В фойе высокий потолок, здесь промозгло и темно, слегка пахнет сыростью. Хелена перекидывается парой слов с регистраторшей, после чего ведет нас вверх по центральной лестнице, мы следуем за ней сперва один лестничный пролет, затем второй. Она спортивнее нас обеих, и мы, забравшись на второй этаж, едва переводим дух.

Она приводит нас к комнате, расположенной ближе к концу коридора, и приглашает внутрь. Это темная и перегретая спальня, и вот перед нами очень-очень старая женщина, она сидит в кресле у окна, облаченная в ночную сорочку и халат. На ней теплые пушистые тапки, надетые на толстые хирургические носки. Густые седые волосы стянуты в тугой пучок. Она смотрит на нас, не узнавая, но появление трех незнакомок в комнате ее, судя по всему, не беспокоит. Она устремляет взгляд на свою дочь и говорит:

Вы привели посетителей, сестра? Славно.

Привет, мам, говорит Хелена. Это я. Хелена. Твоя дочь. Помнишь?

Маргарет Фезакери всматривается пристально в глаза дочери, ищет в них что-то задумчиво. Кажется, можно расслышать, как пытаются прийти в движение шестерни ее ржавой памяти. Жутко видеть у нее на лице страдание, чувство униженности.

Конечно, я помню, говорит она. (Хотя очевидно, что нет, не помнит.) А кто эти люди?

Мы представляемся, и Хелена как можно короче излагает своей матери, зачем мы приехали с ней повидаться. Одновременно она хлопочет по комнате, прибирается, выбрасывает использованные «клинексы» и влажные салфетки, придает постели вид поопрятнее. И лишь после этого приветствует мать как следует, целует ее и крепко обнимает. Мать на объятие отзывается с охотой, радуясь человеческому теплу, пусть толком она и не понимает, кто ее обнимает.

Вы, значит, пишете диссертацию? — говорит мне Маргарет, когда представления завершены. Ее это вроде бы удивляет. По книгоизданию?

Все верно. Я пишу главу моей диссертации по истории «Ньюмена и Фокса».

Вот тебе возможность поговорить о былых днях, говорит Хелена матери, одобрительно кивая и усаживаясь на кровать. В комнате всего один стул. Я занимаю его, а Прим усаживается на кровать рядом с Хеленой.

Что ж, конечно, я с радостью расскажу вам все, что смогу, говорит Маргарет. Вот уж никогда не думала, что кому-то когда-нибудь понадобится использовать меня в качестве… исторического источника! Что вы желаете узнать?

Начало многообещающее, однако все оказывается не так-то просто. Мне не хочется сразу брать быка за рога, а потому я задаю несколько общих вопросов о «Ньюмене и Фоксе» и об их месте в британском книгоиздании 1980-х, а это уводит нас во всевозможные ответвления и отклонения от основной истории. Она принимается рассказывать о какой-то старой писательнице по имени Берил Бейнбридж[89] и как они хотели ее «увести» у другого издателя, что, без сомнения, было б интересно, если б я вообще слышала о Берил Бейнбридж, но я не слышала, ну и что, это Маргарет никак не останавливает, она пускается в долгий рассказ о том, как они с Берил Бейнбридж однажды обедали, и это явно стало одним из ярчайших событий в ее жизни (в жизни Маргарет то есть, не в жизни Берил Бейнбридж). С трудом я направляю ее на тему того, каких авторов Чарлз Ньюмен издавал, и она рассказывает нам, до чего милый и приятный он был господин и как все его авторы обожали его, пусть он и платил им не то чтобы достаточно. Десять минут или больше мы обсуждаем уйму незнакомых и неважных для нас имен (Прим делает вид, что записывает все в блокнот, изображая из себя — кого? мою помощницу? — мы об этом никак не договаривались), после чего я уже готова перейти к главному, задав вопрос:

А что с Питером Кокериллом? Он же тоже был одним из авторов Чарлза?

Стоит этому имени прозвучать, как Маргарет меняется. Всю ее накрывает тень печали, а также тень враждебности.

О да, говорит она. Чарлза Питер Кокерилл очень впечатлил. Чарлз считал его одним из важнейших писателей в нашем портфеле. Я так и не смогла понять почему.

Разве с ним в конце концов не случилось что-то? Что-то трагическое?

Да, так и есть. Бедный Питер покончил с собой. Изрядное время длился этот переполох.

По-моему… по-моему, я читала, что это произошло примерно тогда же, когда была издана последняя его книга?

За несколько месяцев до этого, кажется. Проверочный тираж только-только прибыл. Я это отчетливо помню.

Назывался он «Моя невиновность», верно? Своего рода автобиографический роман.

Не знаю, как и описать его. Я прочитала лишь несколько страниц. Как я уже говорила, Питер был герой не моего романа.

Не расскажете ли, что случилось? Все, что можете вспомнить про этот… чудовищный случай, в самом деле. То есть если вы в силах вспомнить об этом хоть что-то.

О, те дни я помню вполне отчетливо. В этом позвольте вас заверить.

Мы сидим и ждем, пока она соберется с мыслями и отхлебнет воды из мерного стаканчика у постели.

Что ж, начинает она. Была пятница, только-только привезли проверочный тираж той книги, примерно сто экземпляров, они лежали в трех больших картонных коробках. Открыта была только верхняя, чтобы Чарлз мог посмотреть, как они выглядят. Рассылать он их пока не собирался, потому что они с Питером Кокериллом решили, что Питеру стоит написать для обозреваталей письмо о своей книге и это письмо отправить вместе с каждым экземпляром. Глупая затея, на мой взгляд. Но так или иначе, Чарлз ждал письма от Питера.

Миновали выходные, а затем настало утро вторника. Пришла корреспонденция, в том числе письмо от Питера, я передала его Чарлзу. Сама не смотрела. Через несколько минут он выскочил из своего кабинета — белый как бумага. И, не глядя на меня, вышел в садик на задах редакции, чтоб покурить и, полагаю, поразмыслить. Он все утро пытался дозвониться до Питера, но тот не снимал трубку. Телефон не был занят — он не работал. И тогда после обеда Чарлз сказал мне, что до конца дня его не будет. Куда он собрался, я не знала. И лишь позднее я выяснила, что он поехал в Хэмпшир, где Питер жил один в маленьком домике в Нью-Форесте. Когда Чарлз приехал туда, пожарный наряд уже разбирал то, что осталось от пожара, все кишело полицией, и, конечно, тело Питера нашлось внутри.

Она умолкает, некоторое время вообще никто не произносит ни слова, пока Прим наконец не заговаривает осторожно:

Вы знаете, что произошло с остальным проверочным тиражом?

Он пролежал в редакции еще несколько дней, говорит Маргарет, а затем исчез. И лишь много лет спустя я узнала, что Чарлз забрал книги к себе домой и все их уничтожил.

Как вы об этом узнали? — спрашиваю я.

Маргарет некоторое время не отвечает. Словно утратив некую последовательность мыслей, она глядит в окно. Затем взгляд ее вновь обретает осмысленность, она поворачивается к нам и говорит:

О, это Хауард.

Хауард?

Хауард, да. Партнер Чарлза.

В смысле, деловой партнер? — спрашивает Прим. Хауард — это Фокс в «Ньюмене и Фоксе»?

О нет-нет. То был Николас Фокс. Он оставил компанию за много лет до того, как все это случилось. Нет, это был романтический партнер Чарлза, Хауард Беддоуз.

Прим записывает. Имя это, очевидно, новое для нее, но не для меня. В мемуарах Ньюмена «Хауард» упоминается чуть ли не на каждой странице.

Хауард был Чарлзу надежей и опорой, продолжает Маргарет. Они прожили вместе тридцать лет. Не думаю, что Чарлз без него справился бы. После того, что случилось с Питером, понимаете ли, Чарлз так и не пришел в себя как следует. Не то чтобы это сокрушило его, однако ранило очень глубоко, и питие его, и до того тяжелое, сделалось гораздо чрезмернее. Умер он, когда ему не было и шестидесяти, бедный-несчастный. Инфаркт. А всё сигареты и виски.

Она умолкает и переводит дух, вдыхает с затяжным сипом.

Мне лично Хауард так и не полюбился. Начать с того, что взгляды его политические довольно радикальны. То есть он всегда был очень реакционно настроен, но Чарлз его как-то сдерживал — до определенных пределов. Меня вполне потрясло, когда я услышала несколько лет назад, что он был советником в БНП[90] или как они там называются. Но тем не менее я ему была признательна за то, что все эти годы он держал Чарлза более-менее на праведном пути, — и мы вправду пытались оставаться на связи после смерти Чарлза. Даже сходили поужинать один раз. Не могу сказать, что все сложилось очень удачно. Он сделался изрядно пьян и изрядно сентиментален и вот тогда-то и рассказал мне всю историю той недели — недели, когда Питер Кокерилл покончил с собой. Я же не знала, понимаете, что было в письме, которое Чарлз прочел тем утром. Я не спрашивала, а он мне так и не рассказал.

Она вновь умолкает. В самой критической точке. Нам с Прим не терпится узнать, что же было дальше, и на один жуткий миг кажется, что Маргарет не сможет этого вспомнить. Она хмурится, вид у нее обеспокоенный. Наконец подается вперед и шепчет:

Знаете, я не уверена, что стоит говорить все это в ее присутствии. В присутствии няньки.

Она показывает пальцем на Хелену, та говорит:

Мам, я не нянька. Я твоя дочь. Твоя дочь, Хелена.

Маргарет смотрит на дочь в упор, не понимает. Словно эти слова лишены для нее смысла. Постепенно нисходит ужасное безмолвие. Я отчаянно бросаюсь прервать его, прежде чем оно сделается нерушимым.

И что же в нем было? — спрашиваю я, глядя прямо на Маргарет и говоря громко, словно обращаюсь к полоумной.

Что же было в нем? Что же было в чем?

В письме.

Ах, в письме! Да, конечно. Ну, Питер просил, чтобы весь проверочный тираж «Моей невиновности» был уничтожен. А еще он просил внести некоторые правки.

Прим оживляется.

Так, значит, изданный вариант в конечном счете — не то же самое, что проверочный? — спрашивает она.

Нет, надо полагать.

И вы знаете, что были за изменения?

Маргарет качает головой.

Я знаю только, что Чарлз указания Питера выполнил. Через несколько дней те три картонные коробки из редакции исчезли. Хауард сказал, что Чарлз привез их домой на такси в какой-то из вечеров, и назавтра они их сожгли. «Я при этом присутствовал, — сказал он мне. — Я там был, когда все происходило. У Чарлза лились слезы. Но желаниями покойника не пренебрежешь, верно? Мы вместе это проделали. Сожгли. Все до единого». И тут-то я ему возразила: «Знаете, это не вполне так», и вы бы видели его лицо! «Что вы вообще хотите этим сказать?» — спросил он. А я ему ответила: «Один экземпляр из того тиража остался у меня. Взяла книгу — в те же выходные, когда они приехали, и начала ее читать. Так и не дочитала, кстати. Самовлюбленная чушь, так я решила. Слюнявое обожание его матери». И Хауард смотрел на меня разинув рот, а затем сказал: «То есть у вас дома есть гранки „Моей невиновности“?» Я кивнула и ответила: «Конечно, есть. Где-то лежат. Если смогу найти в том кавардаке». Но знаете что? Найти книгу в том кавардаке я так и не смогла. В смысле, человеком порядка я не была никогда. Да и не искала слишком уж долго, поскольку не понимала, зачем столько хлопот. Кто знает, что с книгой сталось? Может, выбросила вместе с хламом, или отдала в «Оксфам», или еще что. Так или иначе, не смогла найти. Но когда-то один экземпляр у меня все же был.

Вид у Хелены задумчивый, и она говорит:

Знаешь, мам, когда я собирала все твои книги, чтобы продать, у меня осталось такое чувство, будто я эту книгу видела. Кажется, она среди тех, что я продала. Лежала в одной из тех коробок на чердаке.

Маргарет подается ко мне и с заговорщицким видом, показывая большим пальцем на Хелену, громко шепчет:

Кто эта женщина? Она вам знакома?

Не знаю, как тут ответить, а потому делаю вид, что этого вопроса мне не задавали.

А каким он был человеком — Питер Кокерилл? Вы с ним ладили?

Что ж, говорит Маргарет, если позволите, замечу, что это всё не очень академические вопросы. Но раз уж вы спрашиваете, отвечу: он мне действительно казался довольно трудным. Он был довольно… как это слово? Ну, он был довольно сердитым человеком, по-другому действительно не скажешь.

Сердитым? На что же он сердился?

О, на то же, на что сердиты все писатели, надо полагать. На недостаток признания. Но для него это, кажется, было чем-то даже более значительным, чем для большинства людей, не знаю почему.

Можете привести пример?

Ну, как я сказала, знала я его не слишком хорошо. Вовсе не знала его хорошо. Помню только, он появился как-то раз в редакции и пребывал в ярости насчет какой-то статьи, опубликованной в газете.

В статье говорилось о нем? Что-то такое, что ему не понравилось?

Маргарет смеется и качает головой.

О нет. В том-то и дело! Все было гораздо хуже. Хуже этого и не вообразить — в ней он не упоминался вообще. Целые две страницы о важнейших молодых писателях страны, а его имени там нет!

Мысль об этом ее, похоже, необычайно веселит. Как, полагаю, веселила и тогда. И тут Прим спрашивает:

Вряд ли вы помните, кто ту статью писал?

Маргарет качает головой.

Автора случайно не звали Ричард Вилкс?

Понятия не имею. Это было так давно…

Мы с Прим обмениваемся взглядами. Досадно не подтвердить собственные подозрения. Тем временем Маргарет говорит, но уже не нам. Она теперь, кажется, говорит сама с собой.

…Да, его, Питера, переполнял гнев. Как и Хауарда. Оба вот только что — тихие и спокойные, а то вдруг — шумные и сердитые. Оба вечно выходили из себя. Сердитые мужчины. Кажется, такова вся история моей жизни. Дэвид, мой муж, был такой же. Сердитые мужчины. Не знаю, на что они сердились, потому что вроде все было по их воле — почти всегда. И все-таки всю нашу жизнь мы, кажется, окружены сердитыми мужчинами…

Прим откладывает блокнот. Тихий, обращенный внутрь монолог Маргарет продолжается и после того, как мы благодарим ее и встаем. Хелена занимает мое место рядом с матерью, и мы оставляем их провести несколько минут наедине. Когда мы выходим, я бросаю на них взгляд. Они выглядят такими близкими, как могут выглядеть лишь мать и дочь. И в то же время далекими, как два совершенно чужих человека.

П

Инари тако с лососем. Говядина терияки. Курица терияки. Ролл с уткой хойсин.

Движение конвейерной ленты меня иногда завораживало. Я могла глазеть на нее, в голове воцарялась пустота, и казалось, будто время останавливается.

Блинчики дораяки. Креветки кацу. Сасими из тунца.

Бывало, движение ленты словно бы помогало мне думать. Я сосредоточивалась на каком-нибудь блюде и следила за тем, как оно двигается, за его окольным путем вокруг всего ресторана.

Водоросли кайсо. Водоросли кайсо. Водоросли кайсо.

Сегодня я, казалось, зависала между этими двумя состояниями. Выбирала какую-нибудь деталь нашего детектива, мысленно следовала за ней, круг за кругом, а дальше, когда чувствовала, что к чему-то подбираюсь, вдруг осознавала, что вновь оказалась в начальной точке.

Определенностей было одна-две: Питер Кокерилл хотел, чтобы весь проверочный тираж «Моей невиновности» был уничтожен, и в те выходные, когда он совершил самоубийство, он написал об этом своему редактору, прося его внести в текст изменения. А за несколько лет до того он сказал Брайену Углену, что руки на себя он бы ни за что не наложил.

Курица терияки. Креветки кацу. Маки ассорти. Курица кимчи.

Была и одна большая неопределенность: имело ли это — что угодно из этого — хоть какое-то отношение к смерти Криса в Ведэрби-холле тридцатью пятью годами позднее? Не зациклились ли мы с Раш на этой версии так, что исключили все остальные, напрочь забывая, что, согласно ДИ Эссен, имелось множество других подозреваемых, и мотивы у них могли быть гораздо более веские, чем у Ричарда Вилкса.

Не бери в голову, сказала мне Раш. Мы за это уцепились, а потому доведем дело до конца. Нам надо выяснить, что там в пробном экземпляре по-другому. А это значит, что нам придется туда слетать. Надо бронировать билеты.

«Туда» — это в Монако, на Лазурный берег. Поскольку второе имя, которое я отыскала у Виктора в лавке, — сэр Лесли Каванах, сказочно богатый британский предприниматель, чей адрес был попросту «Арзахель», порт Эркюль, Монако. «Арзахель» — название его яхты, порт Эркюль — ее постоянный причал и место обитания сэра Лесли для целей налогообложения. Раш нашла слюнявую статью о нем в сетевой версии «Воскресного времени»[91], где говорилось, что он «пылкий коллекционер редких книг и, по слухам, владеет самой дорогой коллекцией в мире; большинство этих книг хранится в кабинете-библиотеке на его роскошной пятипалубной яхте».

У меня в «Хей! Терияки» успело накопиться четыре дня отгулов, а также мне удалось сберечь сколько-то сотен фунтов — на два эконом-перелета в Ниццу хватит. Раскрывать цель своей поездки моим родителям мы не хотели, а потому впарили им эту затею как передышку от осенней хандры. «Какая прекрасная мысль, — сказала мама. — Поможет Раш отвлечься». «То, что доктор прописал, — сказал папа. — Ты тут на стенку лезла, я знаю». Мы забронировали билеты на пятницу, 14 октября, в тот же день, когда Квази Квартенг ушел в отставку с поста казначея. Судя по всему, «рынки» (я никогда толком не понимала, что́ под «рынками» подразумевается) отозвались на его мини-бюджет очень плохо. Более того, за несколько дней до этого МВФ (что такое МВФ, с уверенностью сказать не могу[92]) выступил с беспрецедентной (понятия не имею, что такого беспрецедентного в ней было) критикой бюджета. В общем и целом казалось, что Квази Квартенг накосячил по-крупному и ухитрился за пару недель потерять для страны денег больше, чем иные политики способны за всю свою карьеру. Через три дня, в понедельник 17 октября, пост занял новый казначей, и он, судя по всему, занялся тем, что отменил едва ли не все, что его предшественник ввел.

Через два дня мы с Раш оказались в аэропорту Гэтвик в девять утра и, пока ждали объявления о посадке, решили перехватить себе поесть. Уму непостижимо, в какое заведение она меня потащила. В то же самое место, где я и так уже проводила почти всю свою жизнь.

Инари тако с лососем. Говядина терияки. Курица терияки. Ролл с уткой хойсин.

Ты представляешь себе, до чего я от этой еды устала? — спросила я.

Я обожаю «Хей! Терияки». У них лучшая курица кацу.

Вдобавок в этом заведении дело поставлено дурно. Ты глянь. Восемьдесят мест, а еду готовят всего двое. Соотношение должно быть двенадцать к одному, а не сорок.

Ты собираешься есть что-нибудь? Этот тунец татаки обалденный.

Я не ответила. Сердилась на нее. И подслушивала разговор, происходивший между двумя молодыми женщинами за столиком напротив.

Ты же знаешь Итана, верно? — говорила одна из них.

Обе были примерно того же возраста, что и мы с Раш, — может, немного постарше. Я прикинула, что Итан — их общий знакомый, кто-то, кого они, судя по всему, знали не очень-то хорошо.

Да, знаю Итана, отозвалась вторая. Что о нем думаешь? — спросила ее подруга. Что я о нем думаю? Милый. Красивенький. Меня Итан не цепляет ничем. А что, он тебя чем-то цепляет? Мне кажется, он какой-то чудной, ответила ее подруга. Чуток невротичный. А чего он такого сделал? — спросила вторая, и подруга ей объяснила: ну, тут недавно вечером мы были вместе в пабе, вдвоем, и выпили, и все было мило и приятно, совершенно нормально, и тут он задал мне вопрос. Вопрос прямо-таки странный. Какой? — спросила вторая женщина, и подруга сказала: ну, я понимаю, кажется дичью, но он мне сказал, что собирается вздрочить сегодня ночью и хочет знать, ничего это, если он при этом будет думать обо мне. Он хотел знать что? — переспросила вторая, и ее подруга сказала: ну вот как я тебе сказала, он просил у меня разрешения. Он хотел уточнить, ОК ли это — думать обо мне, пока он дрочит. Вторая женщина откинулась на спинку и задумалась, вид у нее был малость потрясенный, и некоторое время она вроде как даже не понимала, что и сказать. Ты с ним не спала и ничего такого? — наконец спросила она. Нет, конечно, нет, сказала ее подруга, я б с Итаном нипочем спать не стала. Он мне не нравится. А ты ему нравишься? — спросила вторая, и ее подруга ответила: ну, видимо, да. И тогда вторая спросила: так чего он тогда не пригласит тебя куда-нибудь? Не знаю, ответила подруга. Может, просто решил, что я, наверное, откажу. Так что же с тем вопросом, который он задал? — спросила вторая. Ты ему разрешила? Я не знала, что сказать, призналась ее подруга. Я охренела. Сперва я спросила у него: а ты всегда разрешения просишь в таких случаях? А он мне: обычно да. Я ему: ну а если это кто-то, с кем ты не знаком, какая-нибудь знаменитость или типа того? В смысле, ты ж вряд ли стал бы звонить Сидни Суини[93] и просить у нее разрешения, верно? Ты ей, скажем, мог бы сообщение в Инстаграм послать, но она бы тебе вряд ли ответила; а он мне: ну, это не беда, поскольку Сидни Суини мне не нравится. Мне это показалось несколько не по делу, но неважно. Короче, я уже собралась спросить его, чем мы с ним в этой его фантазии займемся — всякой обычной фигней или… и тут я вдруг подумала, о господи, положим, это не всякая обычная фигня, то есть, положим, он мне скажет… Короче, не хотелось мне про это думать, честно скажу, и тут я осознала, что я по этому поводу чувствую, и я ему сказала: ОК, раз уж ты спросил, мне не ОК, что ты собираешься затащить меня в свою стремную головенку и проделывать там со мной всякую муть, в смысле, если б ты об этом не заикался, я бы и не узнала об этом, а ты бы мог заниматься этим, но раз уж по какой-то странной причине решил меня спросить… Но он меня тогда перебил и сказал: это вообще-то не странная причина, я спросил, потому что я тебя уважаю и не хотел злоупотреблять нашей дружбой, и я не понимала, что мне, бля, на это ему ответить, и мы поэтому как можно быстрее допили что у нас там было и свалили оттуда. Пошли уже, наш гейт объявили — 564-й. Счет поделим?

Через пять минут объявили и наш. Идти предстояло минут десять, но и к тому времени, когда мы дошли, я все еще осмысляла тот разговор.

Р

Я прикидывала, какая в это время года на Лазурном берегу окажется погода. Ответ таков: роскошная. Поезд везет нас вдоль берега, и я не в силах оторвать взгляда от безупречного бездонного голубого неба и бликов солнечного света на бирюзовой воде. Прим все еще немного сердится на меня за то, что я ее вынудила есть в том месте, а потому она не очень разговорчива. Да сейчас и не нужны разговоры. Мы просто сидим рядом на верхнем ярусе поезда и восхищаемся видами.

От Ниццы до Монако езды всего полчаса. Пока я услышала немного французской речи, немного итальянской, но в основном говорят по-английски. Позади нас американская пара, путешествуют с рюкзаками. Его путешествие в такой близи от моря будоражит, а вот она кажется почему-то пресыщенной и на пейзаж внимания не обращает, смотрит что-то у себя в мобильном телефоне. У нее наушники, и мне поэтому не слышно, что там у нее, но когда молодой человек отвлекает ее и они принимаются препираться, мне удается разобрать, что это серия «Друзей». Более того, одна из самых противоречивых серий — «В которой Джоуи говорит по-французски», из последнего, десятого, сезона, и к нему, по мнению многих фанатов, качество сериала резко покатилось под уклон. Уму непостижимо, ты смотришь эту сраную серию, говорит он, когда могла бы смотреть на эти виды. Заткнись нахер, говорит она, буду смотреть что хочу. Это же такая, нахер, беспомощная серия, говорит он. Сценаристы начали писать Джоуи так, будто он имбецил какой-то. Девятилетка говорил бы по-французски лучше, чем он. Да оно и не должно быть реалистично, говорит она. Это ж комедийный сериал. Даже комедийный сериал должен как-то опираться на реальность, говорит он, а она парирует: но «Друзья» — не реальность, вот что в них самое классное. Именно поэтому я их и смотрю — потому что это побег от реальности. Ты хочешь сбежать от реальности? — ошарашенно спрашивает он. (Представляю, как он показывает за окно.) Мы потратили тысячи долларов на то, чтобы приехать и эту реальность видеть. Она охренительно прекрасна. Какие у тебя с ней проблемы? Реальность — не то, что ты видишь в окне, отвечает она. А то, что у тебя в голове. Это единственная реальность, которая хоть что-то значит, верно? Так говорят только настоящие нарциссы, говорит ее друг. До этой точки мне казалось, что спор у них довольно доброжелательный, но это, похоже, искренне злобное замечание. На тормозах она его не спускает. Ты меня обзываешь нарциссом? — переспрашивает она. Ты зовешь меня долбаным нарциссом, потому что я предпочитаю смотреть телесериал, а не пялиться в окно на море? Да это даже не какой-нибудь хороший сериал, говорит он. Ты смотришь одну из паршивейших серий одного из паршивейших сериалов на свете. ОК, понятно, говорит она. То есть было бы нормально, если б я смотрела «Умерь» или «Сопрано»[94], да? Или какой-нибудь еще сериал, на котором стоит штамп мужского одобрения? Слушай, говорит он, я просто понял, что мы отправились за тысячи миль посмотреть Средиземноморье, и ты могла бы уделить этому хоть какое-то внимание. Я не знаю, что такого ужасного происходит у тебя в голове, из-за чего тебе необходимо сбежать в сценарий о мужчине настолько бестолковом, что он не в силах выучить несколько слов на французском. Именно! — говорит его девушка. Ты же не знаешь, верно? Ты понятия не имеешь, что творится у меня в голове. Потому что тебя там нет. И я понятия не имею, что происходит в твоей. Все мы в наших реальностях, и мы там застряли. И выбраться оттуда можно одним из немногих способов — когда смотришь кино или телесериал или читаешь книгу. Вот и дай мне заниматься этим, чего ты не дашь мне заниматься тем, чем мне хочется, чего ты просто не… оставишь меня в покое?

И тут она вскакивает и уносится прочь из вагона в слезах, а я поворачиваюсь посмотреть ей вслед. Краем глаза я засекаю ее молодого человека, он откидывается в кресле, закрывает глаза, уставший от этого спора, уставший от попыток иметь дело с этой женщиной, как и она, вероятно, утомлена попытками иметь дело с ним. В общем и целом я на ее стороне, должна сказать, поскольку он и впрямь похож на полного козла. Но склонна соглашаться с ним насчет этой конкретной серии. Одна из самых дурацких во всем сериале.

П

На пути из Ниццы поезд останавливался раз семь или восемь. Обычно в каком-нибудь малюсеньком прибрежном городке, один живописнее другого. Никак не могла я удержаться и не фотографировать их. (Слово «инстаграммируемый», как ни крути, — нынешняя версия слова «живописный», верно?) Впрочем, все довольно резко изменилось, когда мы добрались до самого Монако-Монте-Карло. Там поезд въехал в здоровенный тоннель и замер на громадной ультрамодерновой станции, а когда мы выбрались на свет — пройдя перед этим по череде длинных подземных переходов, сплошная белая плитка, автоматические двери и эскалаторы, — мы обнаружили, что находимся не в какой-нибудь там старомодной французской рыбацкой деревушке, а в плотно застроенной конурбации, зверски утыканной многоквартирными домами, какие были модернистским шиком в 1960-е, 1970-е или 1980-е, но теперь уже выглядели видавшими виды. Большинство этих высоток выстроились широкой дугой вокруг бухты, которая, как мы вскоре поняли, нам-то и была нужна, — порт Эркюль. На воде рассыпано было сколько-то небольших лодок, но в основном там стеной стояли суперъяхты — может, больше сотни, в основном значительно крупнее, чем средний сухопутный особняк. Сразу понятно, что мы в том углу Европы, где инфляционный кризис, предмет столь оживленных дискуссий дома, не то чтобы давал о себе знать. Тут легко ослепнуть от сияния корпусов этих чудовищных посудин, так мощно отражали они солнечный свет, но было в них и что-то удушающее, даже печальное. Я почувствовала, что нахожусь в месте, которое совершенно не понимаю, в котором я чужая. На набережной, за главной дорогой, виднелся исполинских размеров рекламный щит агентства по продаже недвижимости с девизом: «Мы считаем богатство не точкой назначения, а точкой отправления». Я некоторое время глазела на него, пытаясь осмыслить написанное. За этими словами таилось множество допущений, первое и самое большое, видимо, состояло в том, что почти любой, кто их читает, — в той или иной мере богат. Иначе что вообще тут делать?

Так что же мы тут делаем? — сказала я, обращаясь к Раш и произнося последнюю часть цепочки моих рассуждений вслух.

Она не ответила — оглядывала прохожих и выбирала, у кого спросить дорогу. Наконец сосредоточилась на приветливом с виду мужчине средних лет с обветренным лицом, облаченном смутно по-морскому, привлекла к себе его внимание и сказала на своем сносном французском: Excusez-moi, savez-vous où nous pouvons trouver un yacht qui s’appelle Arzachel?[95]

Да, конечно, это которая большая и черная. Вон там, в дальней части порта.

Очевидно, английским он владел безупречно. На безупречном английском тут говорили все. Мы поблагодарили его (по-английски) и направились вдоль дуги бухты, пока не оказались примерно в ста метрах от этого гротескного матово-черного монолитного пятипалубного судна, высившегося над другими яхтами по обе стороны от себя. Металлический трап вел с причала прямиком на корму. Никаких знаков, запрещавших бы нам им воспользоваться, мы не увидели. Когда мы прошли по сходням примерно три четверти пути, Раш остановила меня, коснувшись моей руки:

ОК, вот как мы поступим.

На корме лодки маячила парочка членов экипажа в форменном облачении — один, периодически окуная швабру в ведро, драил палубу, второй натирал до блеска всевозможные ручки и детали. Оба мускулистые красавцы, но особенно тот, который с ведром и шваброй.

Ты же не хочешь сказать, произнесла я, что мы собираемся уболтать этих ребят и влезть на борт.

Нет, сказала Раш. Вон того парня мы собираемся убалтывать.

Она обратила мое внимание еще на одного человека в форменной фуражке, тот стоял на верхней палубе на две палубы выше двух других парней, опирался на леер и присматривал за ними.

Эти двое то, что нам надо, раздобыть не смогут, сказала Раш. А вот он сможет.

Кто он?

Я бы решила, он старший стюард.

Я посмотрела на нее с изумлением: не подозревала, что она так хорошо разбирается в яхтенной терминологии. Как оказалось (и как она мне потом рассказывала), Раш была поклонницей одного реалити-шоу, сосредоточенном на этой теме довольно серьезно. Такое вот стыдное удовольствие, но почерпнутые из него сведения пришлись кстати.

ОК, сказала она, ты у нас нёрд, так? Ты застенчивая, неловкая, с ума сходишь по книгам.

Мне понадобилось некоторое время, чтобы осознать, что она мне назначает роль, которую предстоит сыграть, а не производит оценку моего характера в повседневной жизни.

Вот, надень.

Она выловила из сумки свои очки. Раш, в отличие от меня, носила очки. Но сегодня на ней были контактные линзы. Я взяла очки и надела. Линзы оказались довольно толстые, и весь мир сразу же кардинально расфокусировался.

Ты в них справишься? — спросила она.

Наверное, ответила я с сомнением.

Тогда пошли.

Время было три тридцать пополудни. Всего каких-то восемь часов с тех пор, как «убер» приехал за нами в Грайтёрн. Всего ничего на самом-то деле. И все же долгим-долгим показалось путешествие оттуда сюда — из английского октябрьского утра в ослепительность монакского осеннего солнца, и Раш уверенно шагает по трапу, одной ладонью она прикрывает глаза от сияния, а второй машет стюарду, приветствуя его жизнерадостным «Эй, на борту!».

Р

Прим свою роль играет хорошо, должна признать. Безукоризненно, кто-то даже мог бы сказать.

Мы добрались наконец до библиотеки. Будь здоров какое это было путешествие.

Старшего стюарда зовут Адамом. Вроде классный малый. Австралиец. Всего минут десять ушло на то, чтобы уболтать его пригласить нас на борт. Мне это в мужчинах нравится. Простые они созданья. Если женщина более-менее молода, более-менее хороша собой, треплется дружелюбно и пара пуговиц у нее на блузке изысканно расстегнуты, мало что они для нее не сделают.

Говорю ему, что мы в Монако на день-другой и на ближайшие несколько часов у нас никаких особых планов. Конечно, болтать ему хочется со мной, но я ему ясно даю понять, что иду в комплекте с отличницей Прим.

Судном он гордится — чуть ли не так же, как если бы владел им. Есть, наверное, профессиональная гордость в том, чтобы содержать яхту в таком порядке. Сэр Лесли в отъезде. (Великолепно.) Адам не знает, где именно, и в любом случае на борту «Арзахеля» он проводит всего несколько недель в году. С чего мы желаем начать? А отчего бы нам не устроиться поудобнее на кормовой палубе, а он пока приготовит нам что-нибудь выпить. Обычно этим занимается стюард бара, но он сегодня на берегу. Мы вежливо киваем и просим пару «апероль-шприцев». Пока он готовит их, мы разваливаемся на кремовых диванах, окружающих с трех сторон бассейн. В ближайшее время этот бассейн я собираюсь опробовать. Будет чем заняться, пока Прим возится с книгой.

Неплохо, а? — говорю я, опуская пальцы в воду и убеждаясь, что она очень приемлемой температуры. К такой стильной жизни я бы привыкнуть могла. Только одно и надо — папик вроде сэра Лесли.

Появляются «апероли», и мы какое-то время сидим и потягиваем их в компании Адама. Он рассказывает нам историю своей жизни — или значительную ее часть: детство в Сиднее, два года с рюкзаком по Штатам, пока он не очутился во Флориде, где ему показалось, что работа на борту вот таких суперъяхт — не хуже любого другого способа с шиком повидать мир. Мы изображаем зачарованность и задаем всякие наивные и дурацкие вопросы вроде «А это типичная яхта?». Он смеется и сообщает нам, что это крупнейшая и самая дорогостоящая яхта в целом свете и уму непостижимо, сколько всякого у сэра Лесли на борту имеется. Отличный повод напроситься на экскурсию по судну.

На самом же деле выясняется, что ничего особо удивительного Лесли на борту не держит. Стоит только настроиться на масштабы богатства и на отвратительное излишество — и все в точности такое, какого ждешь. Салон со столом на двадцать мест, спортзал, заставленный велосипедами, гребными тренажерами и беговыми дорожками, сауна, кинозал с экраном как в мультиплексе, игровая комната с полноразмерным бильярдным столом, грузовой трюм забит скоростными моторками, водными лыжами и прочими директорскими игрушками. Похоже, это все, говорит Адам, показывая нам хозяйскую спальню с джакузи и парной баней, и упивается нашим восторженным воркованием. Все, кроме библиотеки, предполагаю я. И тут Прим, откликаясь на мою подсказку, исторгает в особенности воодушевленный вздох и говорит:

А библиотека есть на борту?

Я смеюсь и игриво пихаю ее в бок локтем. Классическая Прим! — говорю я. Столько всякого великолепия — а ей только и надо, что груду книг.

Если честно, это не очень увлекательно, не уступает Адам. Именно что просто груда книг.

Ужасно хочу посмотреть, говорит Прим.

Она и впрямь любит хорошие библиотеки, говорю я ему, а затем добавляю — в порядке дополнительного поощрения: стоит ей сунуть нос в книги, как от нее ни звука не услышишь часы напролет.

Адаму это нравится, и он ловит намек.

Ну пойдем — библиотека на второй палубе.

Мы следуем за ним к лифту. Затем он ведет нас по длинному коридору и открывает дверь в каюту по левую руку (или по левому борту), введя шестизначный код на замке.

Так, значит, он эту комнату держит запертой? — говорю я с деланым изумлением.

Сейчас поймете почему, говорит Адам. Или, во всяком случае (показывает на Прим), она, возможно, поймет.

Библиотека огромна и очень красива. Тут имеется письменный стол с обитой кожей столешницей, пара кожаных кресел и стеллажи с книгами от пола до потолка. Даже сквозь тонированное стекло трех панорамных окон пляшет и трепещет дневной свет. Прим как следует прохаживается по всей библиотеке, время от времени снимая мои очки, чтобы все хорошенько разглядеть. Адам это замечает и спрашивает:

Ты дальнозоркая или близорукая, Прим?

Она нервно смеется.

Зоркая, рукая и все, что в промежутке! — говорит она, а затем нацеливается на стеклянный шкафчик у стены.

Ух ты, говорит она, что-то из этого наверняка редкое. Вижу экземпляр «На маяк». Это первое издание?

Адам смеется. Понятия не имею, милая. Я знаю только, что коллекционирование книг — страсть сэра Лесли.

Нет, не может быть, что это первое, говорит Прим. Это бы стоило целое состояние.

Не знаю, заметили ли вы, но он вроде как не на паперти побирается.

Адам извлекает из брючного кармана связку ключей и отпирает шкафчик.

Ой, зачем это? — спрашивает Прим.

Глянь. Проверь… первое ли это издание — или как там ты сказала.

Он осторожно снимает книгу с полки и вручает ей. Она щурится на титульную страницу и на страницу напротив, в этих очках не в силах разобрать вообще ничего.

Первое! — вскрикивает она. — Боже, это невероятно!

Она задвигает очки повыше, они у нее на макушке, и теперь ей все видно отчетливо, она приглядывается к остальным книгам в стеклянном шкафчике. Адам наблюдает за ней, но не слишком пристально. По-моему, отвлечь его легко.

Кажется, у него есть всякое Шекспира и чего не, говорит он. Шекспир, Диккенс, Дэн Браун. Чего только нету.

Прим же тянется меж тем к тоненькой невзрачной книжке в бледно-голубой обложке, стоящей между первым изданием Хемингуэя и чем-то похожим на очень старый экземпляр «Путешествий Гулливера». Она тянет ее с полки, и я вижу, что рука у нее дрожит. Вот эту книгу держит она в руках:



Как раз тут я говорю тише — Адаму:

Искупаться в бассейне вряд ли выгорит, а?

Запросто. Конечно. Давай.

Прим украдкой роняет книгу в кресло.

Беда в том, говорю, что я не взяла с собой купальник.

Ой, да это не беда. У нас тут их десятки. Наверняка найдется и тебе по размеру.

Прим уже накрыла книгу подушкой и вновь разглядывает содержимое шкафчика, пробегает взглядом по, кажется, полному набору первых изданий «Бондианы». Адам поворачивается к ней и говорит:

А ты, Прим? Хочешь искупаться?

Она отходит от шкафчика к открытым стеллажам, заставленным, надо полагать, менее ценными книгами. Снимает с полки славное иллюстрированное издание «Ветра в ивах».

Я бы вот чего на самом деле хотела, говорит она, побыть тут еще немножко. Эта одна из моих любимых книг.

Хочешь взять ее с собой к бассейну?

Но тут так мило, говорит Прим. Она вновь вперяется в него через мои очки, и вид у нее неисправимого книжного червя.

Говорила я тебе? — я торжествующе ухмыляюсь Адаму. Она и правда безнадежный случай.

Ну, как хочешь, говорит он.

Закрывает стеклянный шкафчик и запирает его.

Ты по второму разу ничего там посмотреть не хотела?

Прим качает головой. Адам не замечает, что проверочный экземпляр извлечен и спрятан под подушкой.

Я просто хочу посидеть тут часок или два с Кротом, Крысом и Жабом, говорит она. Так я себе вижу абсолютный рай.

Адам смеется.

Каждому свое, говорит он, слегка изумленный.

Я направляюсь к двери, взглядом говоря ей, чтоб по возможности не слишком затягивала. У Адама же вид крайне довольный собой, он пристраивает руку мне на поясницу и говорит:

Ну пошли, подберем тебе купальник.

П

Мы договорились, что книгу красть не будем. Мы даже не собирались выносить ее с яхты. В мои задачи входило лишь сфотографировать каждую страницу — как можно быстрее.

Работа была не бей лежачего. «Моя невиновность» — книга небольшая, всего сто пятьдесят три страницы, но мне не хотелось повредить этот драгоценный (вероятно, уникальный) экземпляр, и вместе с тем нужно было не пропустить ни единого слова. К счастью, света в библиотеке хватало, пусть и приходилось одной рукой держать книгу открытой, а в другой — мобильник. Уверенности, что переплет достаточно крепок, никакой, и я опасалась, что с минуты на минуту треснет корешок. Тем не менее мне удалось войти в ритм, и вскоре я уже снимала по странице в десять секунд или близко к тому. Через полчаса дело было сделано, и у меня в телефоне завелось сто пятьдесят три новых снимка.

Я бы могла пойти на палубу и спасти Раш от задачи развлекать Адама дольше необходимого, но я понимала, что уж кто-кто, а она сама разберется. Он мне показался приятным парнем, который рад возможности позаигрывать, но при этом из тех, кто понимает, что такое «границы». Кроме того, на борту есть еще члены команды. Лишних несколько минут никому не навредят. Мне ужасно хотелось утолить любопытство — сейчас же сравнить проверочный вариант с опубликованным, который я прихватила с собой в холщовой сумке.

Я села за стол сэра Лесли, положила обе книги перед собой. Чутье подсказывало мне, что если Питер Кокерилл и внес какие-то изменения, то наверняка на последней странице. Как раз там, как ни крути, книга отклонялась от своей нарративной траектории и становилась заявлением о намерении.

Я осознаю, — в рефлексивной манере писал он в завершение, — что к берегам правды не прижался так близко, как надеялся, и, что еще важнее, написав эту книгу, я не обрел того единения с матерью, какого я хотел. Ее больше нет, ее не вернуть.

В проверочном экземпляре — те же фразы, слово в слово.

Писательство оказалось просто очередным тупиком: мои слова меня не утешают, а голос мой неслышим.

И вновь все совпадает.

После этого писать мне больше нечего. Не будет больше никакого писательства. Но без писательства может ли быть жизнь? Вот вопрос, вставший передо мной. И каков же мой ответ?

Я склонилась над обеими книгами и всмотрелась еще пристальнее в их завершающие строки. Сердце у меня билось часто. А что, если эти два варианта друг от друга вообще не отличаются?

И далее:

Нет, не может. (Гласил опубликованный вариант.)

Да, может. (Гласил проверочный.)

Дальнейшее невозможно. (Сказано в опубликованном варианте.)

Дальнейшее возможно. (Сказано в проверочном.)

Достижение этой последней страницы доказало мне лишь одно — одно-единственное. Настало время отступиться и положить конец этой печальной жизни.

Таково было последнее предложение романа в том виде, в каком он был опубликован в 1987 году. Но что же в варианте более раннем, сохранившемся лишь в виде пробного издания?

Достижение этой последней страницы доказало мне лишь одно — одно-единственное. Настало время встряхнуться и положить конец этой печальной повести.

Я откинулась на спинку и некоторое время глазела в пространство, ошарашенная последствиями этих слов.

Не отступиться, а встряхнуться.

Не положить конец этой жизни, а просто положить конец этой повести.

Это означало, что знаменитое пылкое публичное заявление Питера Кокерилла о том, что он намерен покончить с жизнью, никогда, согласно исходному варианту, ничего подобного не подразумевало.

Иными словами, эта книга — никакая не записка самоубийцы.

Р

Ну что, как все сложилось? — спрашивает Прим.

Как что сложилось?

Твое купание с Адамом.

Мы влезли по крутому склону, ведущему прочь от порта Эркюль, и дошли почти до самого казино. Теперь сидим в Саду Казино, смотрим через площадь на это легендарное здание, на этот храм богов денег и удачи. Ранний вечер, солнце в небе низко, но здесь все еще тепло, на площади людно, она омыта мягким золотым светом.

Ну, начнем с того, что все было мило, говорю я. Но я не рассчитывала, что ты исчезнешь из виду почти на целый час.

Хотя бы на то, чтобы смутиться, Прим совести хватает.

Угу, извини. Он… прилично себя вел, а?

Ближе к концу малость распустил руки, не более того. Знал бы он, что зря тратит время.

Я не предполагаю, что она это поймет, — и она действительно не понимает.

В каком смысле?

В смысле…

Прикидываю, что пора бы уже открыть Прим этот секрет. Мы за эти несколько недель уже многое вместе пережили и узнали друг друга довольно близко. А потому вполне можно сказать ей.

Это просто…

Облечь это в слова всякий раз нелегко.

Просто вся эта тема с сексом… Не очень моя.

Вид у нее растерянный — как это обычно у всех бывает.

Понимаешь, все вот это с запихиванием друг в друга разных частей тела и обменом жидкостями. Не мое.

По-прежнему туго. Может, нужна добавка медицинского языка. Говорю ей так:

Я из тех, кто официально называется «членом сообщества асексуалов».

Безмолвие Прим длится на миг дольше. И тут:

Ой, наконец говорит она. А затем — более пылко: Ой.

Вид у нее озабоченный, как будто я рассказала ей, что у меня какая-то ужасная болезнь и жить мне осталось несколько месяцев.

Это не расстройство, говорю. Лечиться мне от этого не надо. Я просто вот такая. Ты же все на эту тему знаешь, верно?

Прим кивает. Такое впечатление, что она из-за меня огорчилась, неизвестно почему. Я увожу разговор обратно к Адаму.

Ну и да, я могла б ему это сказать, но он бы ни за что мне не поверил. Мужчины не верят. Они все считают, что такое им говорят, чтобы от них отделаться. Поэтому я его поблагодарила за то, что он так славно с нами общался, и сказала, что классно было бы увидеться еще. Они все, судя по всему, сходят вечером на берег и собираются в каком-то баре в половине одиннадцатого.

Ты же не сказала, что мы к ним придем, а? — спрашивает Прим, и по лицу у нее пробегает паника, и я ей полушутя говорю:

Чего б и нет, если только ты чего-нибудь другое не хочешь предложить. Ужас как неохота тебе напоминать, но спать нам сегодня пока негде.

Мимо нас проходит пара, рядом семенит на поводке миленькая крошечная собачонка. Крошечные собачонки есть здесь, похоже, у каждой женщины, болтаются у каблуков, сидят на руках, или же их головки торчат у женщин из сумочек.

В смысле, согласись: спальные каюты на яхте смотрелись очень даже.

Не пойду я туда, непреклонно заявляет Прим.

Пожимаю плечами.

Как хочешь.

Извлекаю телефон и открываю приложение по бронированию. Несколько минут поисков не приносят результатов, а только расстраивают меня.

Исусе Христе. Тут все охренеть как дорого.

Я пытаюсь внушить Прим серьезность этого конкретного положения, но, сказать по правде, трудно сосредоточить ее на чем бы то ни было, кроме того, что она откопала в той книге. Толком не могу даже сказать, что именно, как ей кажется, она доказала. Но поскольку почти ни о чем другом она говорить не может, стоит задать ей этот вопрос еще раз.

Послушай… я все еще не уверена, что понимаю. Что именно ты хочешь мне про этого человека сказать?

Я хочу сказать… (Она подается ко мне и говорит тише.) Я хочу сказать, что не верю, будто Питер Кокерилл вообще собирался кончать с собой.

Допустим. Да. Понимаю.

Но мы знаем, продолжает Прим, что умер он насильственной смертью.

Которая запросто могла быть несчастным случаем…

…а могла быть убийством.

И вновь эти слова, после того как она их произносит, повисают в воздухе. Через миг-другой, впрочем, я вздыхаю. Меня начинает одолевать отчетливое чувство, что мы гоняемся за привидениями.

Мы вроде как ищем того, кто убил Криса. Мы вправду теперь собираемся вместо этого расследовать убийство тридцатипятилетней давности?

Мне кажется, одно объясняет другое, говорит Прим. И у нас уже есть рабочая гипотеза. Теория.

Есть?

Да. По крайней мере, у меня есть.

И какова же она?

Что Питера Кокерилла убил Ричард Вилкс.

Хмурюсь. Для меня это не очень-то осмысленно. И выясняется, что я такая не одна. Потому что мы слышим у нас за спинами голос:

Интересно. Очень интересно. Однако есть и другие теории.

Мы оборачиваемся. Видим улыбчивую, краснощекую, седовласую женщину, облаченную с головы до пят в черное, — и тут же узнаём ее. Вот так неожиданность — но, должна признать, очень приятная: перед нами детектив-инспектор Верити Эссен. Полиц-дама!

П

Вильфранш-сюр-Мер — в пятнадцати минутах езды от Монако обратно во Францию, к Ницце, на поезде. Здесь Верити забронировала себе гостиницу на одну ночь и здесь же щедро предложила нам разделить с ней постой — за ее счет. С учетом нашей ситуации мы от ее предложения отказываться не собирались.

Она не только нашла нам номер в своей гостинице и оплатила его, но и взяла нас с собой поужинать. Отвела в рыбный ресторан, столики располагались между узенькой главной улицей и набережной, прямо у моря, и заказала пару бутылок вина, а также, на всех нас, громадное блюдо fruits de mer[96].

Встреча с ней меня очень взбудоражила — приятно не только было увидеть знакомое приветливое лицо, но вдобавок это подтверждало, что все мы следуем одной и той же линии расследования, то есть мы с Раш на самом деле не чокнулись. Верити, разумеется, попасть на борт «Арзахеля» и присмотреться к пробному экземпляру пока не успела, а значит, мы в этом смысле ее опережали. Мне не терпелось рассказать ей о наших находках и послушать ее мнение о них. Слова полились у меня из уст неостановимым потоком.

То есть нам вполне ясно, что в 1987 году произошло убийство. Согласно моему предположению, Ричард Вилкс по той или иной причине убил Питера Кокерилла. Убив его, он подделал письмо редактору Кокерилла, в котором велел уничтожить весь пробный тираж и внести в текст такие изменения, чтобы все смотрелось как записка самоубийцы. Понимаете, эта женщина, Маргарет Фезакери, работавшая тогда у Ньюмена, в то утро видела, как он вскрывает письмо, и сказала, что он побледнел как бумага, а это вряд ли случилось бы, если бы в нем просили об обычных правках: он, вероятно, подумал, что Кокерилл совершил нечто ужасное — или же собрался совершить, — и потому в тот же вечер поехал в Нью-Форест…

Верити вскинула ладонь.

Погодите минутку, сказала она.

Мы уже наполовину управились с блюдом fruits de mer, и, вынуждена признать, у нее получалось гораздо лучше, чем у Раш или у меня. Перед нами на столе был выложен инструментарий, напоминавший мне совершенно устрашающий набор гинекологических приспособлений. Эти приспособления предназначались для того, чтобы вырезать из омаров мясо, свежевать креветок, потрошить лангустинов и пошагово расчленять крабов, но я понятия не имела, как ими пользоваться. Руки, рот и подбородок у меня уже были покрыты оливковым маслом, лимонным соком и сомнительными субстанциями, и пусть передо мной стояла тарелка, заваленная изувеченными останками бессчастных обитателей омутов, казалось, что съесть мне удалось едва ли больше рыбной тефтели. Верити же, казалось, точно знает, какие приборы как применять, как держать, куда втыкать, что с ними делать и зачем ей их дали. Более того, если отделить плоть от панциря или от кости давалось с трудом, Верити попросту откусывала соответствующую часть тела, ломала где надо зубами и высасывала содержимое. Вот так во рту у нее исчезали целиком клешни омаров и туловища лангустов, а сама она была явно премного довольна таким ходом событий, если судить по широкой безмятежной улыбке удовлетворения, какая начала в последние несколько минут расплываться у нее на лице.

И вот она сказала:

Вы правда съездили и опросили эту женщину?

Маргарет Фезакери? Да.

Что ж, вы, несомненно, очень дотошны, сказала она. Должна признать, я впечатлена.

Раш слушала рассеянно. Вид у нее был уставший, а может, она просто чуть захмелела и расслабилась. Она смотрела вдаль через залив на другой берег, на мягкие очертания и мерцавшие огни Кап-Ферра. Я же тем временем тарахтела дальше.

Конечно, нам пока не удалось установить, знали ли Питер и Ричард друг друга и вообще встречались ли. Но просто кажется чересчур уж совпадением то, что Кристофер просил мою мать прислать ему страницы, касавшиеся Питера Кокерилла, и буквально на следующий день его убивает человек, всю свою жизнь читавший лекции и сочинявший книги о Кокерилле. Крис наверняка обнаружил что-то, а когда выложил это Вилксу следующим днем… Ну, то есть, оно вот так и случилось, верно? Вы же согласны с нами насчет этого? То, что я вычитала сегодня на яхте, подтверждает, что…

Верити вновь вскинула руку.

Простите за каламбур, но в гранках этих ни грана доказательства. Более того, сейчас я не вижу вообще никакой связи между этими двумя преступлениями. Или этими двумя смертями, если точнее.

Она разломила клешню лобстера пополам, сунула одну половину в рот и высосала оттуда сочный шмат плоти. Должна сказать, реакция ее меня разочаровала, если не сказать — ошарашила.

Но… если вы считаете, что гранки не имеют никакого отношения к гибели Криса, на что посмотреть в Монако приехали вы?

Я приехала в Монако не на гранки смотреть, ответила она, походя ощипывая на крабе конечности. Я ни малейшего понятия не имела, что они здесь.

Но тогда… зачем? Вы в отпуск приехали или как-то?

Нет, я не в отпуске. Эта поездка входит в мое расследование.

Она опустила приборы на тарелку, сложила руки, сосредоточилась, а затем сказала:

В полиции я отслужила более сорока лет. Я отработала сотни, возможно, тысячи убийств. И могу заявить категорически, без всякого промедленья: что бы вы там ни читали в детективных романах, большинство преступлений совершается на почве денег — в первую и главную очередь. Деньги — вот мотив. Почти неизменно. Один из подозреваемых по этому делу набрал колоссальных игорных долгов. Где? В казино в Монте-Карло. Более того, он здесь прямо сейчас. И завтра утром у меня встреча с управляющим казино — обсудим ситуацию. Вот зачем я здесь.

Она опустошила свой бокал и долила нам всем из второй бутылки.

Более того, двое других подозреваемых в этом деле состоят в политической организации, которой уже некоторое время интересовался мистер Сванн. Похоже, он собирался обнародовать свои находки, и, опять-таки, если взглянуть на то, что он собирался опубликовать, становится ясно, что на кону большие суммы денег. Вот к чему все обычно сводится. Деньги. Все в наши дни много рассуждают о ценностях и культурных войнах, но, по моему опыту, из-за чего бы то ни было связанного с ценностями или культурой люди убивают друг друга редко. Они убивают друг друга из-за денег. Люди на самом-то деле существа примитивные.

Она загребла щедрый ком масла из блюдца и густо намазала его на хлебный ломоть.

Теперь так: я не отрицаю, что происходит нечто странное — с профессором Ричардом Вилксом и самоубийством или не-самоубийством Питера Кокерилла. Тут явно что-то не так, и, возможно, когда мне наконец дадут уйти на пенсию, я этим займусь. Поскольку мы обсуждали теории, призна́юсь, у меня насчет этого дела есть своя теория, но она отличается от вашей. Скажу больше — вашей она прямо противоположна. И, кстати, о той редкой книге, что вы сегодня разглядывали, — подписана она, полагаю, не была? Никаких автографов не нашлось на ней? Или рукописных поправок?

Нет, сказала я. Ничего такого.

Жаль.

А что?

Ну, я бы хотела иметь больше образцов почерка Кокерилла. Наверняка же после него остались какие-то бумаги — письма, рукописи? Он же писатель был, как ни крути.

Все это пропало, ответила ей я. Согласно газетным репортажам, всё сгорело при пожаре в его доме, когда он покончил с собой. Всё.

Верити конфиденциально улыбнулась.

Что ж, должна сказать, это очень удобно. Судя по всему, где-то в 1980-е он посещал Ведэрби-холл — еще одна наводящая деталь, кстати, — и написал длинный отзыв в гостевой книге. Возможно, нелишне будет вернуться и взглянуть…

Неясно было, нам ли адресовано последнее сказанное или же она говорила сама с собой. После задумчивой паузы она продолжила: словом, я вот к чему. Я совершенно не убеждена, что все это имеет хоть какое-то отношение к гибели мистера Сванна. Эти два события, насколько я могу судить, ничто не связывает. И есть много разного, что, похоже, указывает в совершенно разные стороны. Если Ричард Вилкс — убийца, то, например, что хотел сказать Кристофер, когда оставлял вот эту подсказку?

Подсказку?

Раш перевела взгляд на нас, отвлекшись наконец от созерцания воды. Это слово привлекло и мое внимание. О подсказке мы обе слышали впервые.

Да. За несколько секунд до того, как скончаться, он смог нацарапать записку. Довольно загадочную, надо сказать. Вот, взгляните.

Верити извлекла телефон и нашла снимок, выглядевший вот так:



Она подняла телефон так, чтобы мы обе могли разглядеть надпись. Несколько секунд я пристально всматривалась в нее, но тут Раш — поведя себя довольно странно, двигаясь словно в трансе, — вынула из пальцев Верити трубку и долго, по крайней мере минуту, смотрела на картинку.

Что это значит? — спросила я у следовательницы.

Ну, как ни жаль, но ответа я не знаю. Перво-наперво, он вроде бы пытался написать букву, предположительно r. Но не дописал и нацарапал цифры.

Восемь/два.

Восемь/два. Есть соображения, что они могли бы означать?

Я нахмурилась и попыталась покрутить в уме эту загадку, но никакого решения не возникло. Между тем Раш все еще смотрела на изображение на экране. Глубокие карие глаза ее укрывала пелена слез. Верити бережно забрала у нее трубку и сказала:

Простите меня. Конечно же, вам видеть это должно быть очень горестно. Это очень черство с моей стороны.

Она подлила нам обеим вина. Раш взяла свой бокал, вновь отвернулась к воде и сделала несколько долгих глотков, глядя на море. Я сосредоточила внимание на омаре, лежавшем у меня на тарелке, и совершила последнюю тщетную попытку извлечь хоть немного плоти из его клешней. Верити взглядом отловила официанта и заказала кофе. Долгое время никто из нас не произносил ни слова. Мы слушали тихий плеск воды о волнолом, шелест и гул разноязыких разговоров за столиками вокруг нас и думали, надо полагать, о Кристофере и каковы они были, последние мгновения его жизни.

И вдруг Раш неожиданно заговорила. То, что она сказала, тоже оказалось неожиданным.

Когда я была маленькой, мы с Крисом играли в шарады.

Верити глянула на нее пристально.

Так-так.

В игры с числами и буквами. Он придумывал шифры, всякое такое.

Шифры?

Простейший состоял в том, чтобы заменять цифры буквами. По алфавиту. A — единица, B — двойка и так далее. Вплоть до Z, которая 26.

Понятно, сказала Верити, считая по пальцам. В этом случае восемь/два означает… H-B.

Некоторое время мы обдумывали эту догадку, но никаких соображений ни у кого не возникло. Верити принесли ее кофе, в который она добавила три куска колотого сахара и хорошенько сдобрила сливками. Раш снова погрузилась в скорбное молчание. Мне ее было ужасно жаль: похоже, надпись, нацарапанная Кристофером на том клочке бумаги, оказалась тем, что заставило ее осознать факт убийства. Впервые оно ощутилось по-настоящему.

И тут…

Погодите минутку, сказала я. У нас есть H-B.

Есть? — переспросила Верити.

Хауард Беддоуз[97].

Хауард Беддоуз? Это вообще кто?

Он был партнером Чарлза Ньюмена.

Чарлза Ньюмена?

Редактора Питера Кокерилла.

ДИ Эссен снисходительно улыбнулась и сказала:

Ну, выглядит несколько натянуто, да позволено мне будет заметить.

Но его инициалы подходят, я настаиваю. Сердце у меня колотилось, и я вдруг почувствовала, что мы на грани прорыва.

И?..

Я бросилась отчаянно импровизировать.

Маргарет рассказала нам, что Чарлза Ньюмена самоубийство Кокерилла практически уничтожило. После того как это произошло, он тяжко запил. Предположим, что Вилкс действительно убил Кокерилла. Хауард знает об этом, однако доказать это у него до сих пор не получилось. Но он Вилкса ненавидит. А потому, когда Вилкс приезжает выступить на конференции…

Но никто не знал, что он собирается выступить на конференции. Его лекция не значилась в программе. Это была замена в последнюю минуту.

А. Да. Ну ладно, может, это просто совпадение. Хауард не знал, что Вилкс собирается выступать. Он просто оказался на конференции.

Почему?

Я умолкла. Однако через несколько секунд заговорила Раш.

Ты не помнишь разве? Она сказала нам, что он стал советником в БНП. Вечный консерватор, по ее словам, но все более и более радикальный к старости. Именно такому место на той конференции.

Я торжествующе повернулась к Верити.

Вот! Эта буква — вообще не r. Это начатая и недописанная большая B — «Беддоуз».

Но это может быть и h, возразила Верити. Да и вообще — не позабыли ли вы кое-что? Не Вилкса закололи ножом. Убили мистера Сванна.

Значит, Хауард просто перепутал номер, сказала я. Просто ошибся.

Верити рассмеялась, допила кофе и встала.

Идемте-ка, вы, обе-две, сказала она. По-моему, нам всем пора спать.

Мы двинулись по набережной. До гостиницы было всего несколько ярдов. Верити остановилась и подставила лицо привольному дуновению морского воздуха. После трапезы и вина вид у нее был очень довольный. Меня же разрывало между воодушевлением от новой теории и досадой, что следовательница не принимает ее всерьез.

Я вам так скажу, произнесла она. По возвращении домой я пройдусь по списку делегатов конференции и посмотрю, найдется ли там Хауард Беддоуз. Это все прояснит раз и навсегда, верно?

Мы кивнули.

Но отчего-то мне не кажется, что он там есть.

А сами вы что думаете? — настойчиво спросила я.

Верити повернулась к нам. Месяц над водой сиял на ее белые волосы и придавал ей вид ангельский, едва ли не божества.

Я считаю… произнесла она. Я считаю, что мистер Сванн увидел — или услышал — в ночь перед тем, как его убили, нечто такое, что поставило его жизнь под угрозу. А еще я считаю, что он был человеком тщательным и последовательным, а значит, что бы ни увидел или ни услышал, он бы это как-то зафиксировал. Сфотографировал, вероятно, или сделал аудиозапись. Вот что было у него в телефоне, и именно поэтому убийца потрудился изъять телефон и зашвырнуть его в пруд. Считаю, что, как человек тщательный и последовательный, он наверняка сделал копию, которую отправил кому-нибудь. Возможно, по электронной почте. Послал бы, наверное, вашей матери, однако знал, что ее электронный адрес в тот день, к сожалению, не будет работать. А значит, он мог отправить это кому-то из вас. Вы уверены, что ничего не получали?

Мы обе покачали головой.

Ну что ж. Кстати, о телефонах…

Она глянула на экран своего аппарата и сама теперь печально качнула головой.

Кстати, о телефонах. Идите в гостиницу. А мне надо позвонить мужу. У нас тут небольшая медицинская катавасия.

Ой, какая жалость, сказала Раш. Ничего серьезного же, правда?

Ну, произнесла Верити, несколько месяцев назад мой муж обнаружил небольшую шишку на шее. Записался к врачу, чтобы диагностироваться, но… То одно, то другое… Понимаете, все, что в системе может пойти наперекосяк, пошло наперекосяк. У них там онлайн-анкета, которую нужно было заполнить, а у него с таким вечно нелады, он сделал какие-то ошибки, от этого все замедлилось… А потом еще столько пациентов, записавшихся к нему на тот день, когда у него самого был назначен прием у врача, так что собственный визит пришлось отложить… Посреди всего этого отделение хирургии, куда он был записан, было передано частной компании, и новая задержка, пока всё переслали, и уйма медицинских карт в процессе передачи дел потерялась… А потом его переправили к новому доктору, который о его истории болезни ничего не знал… Короче, наконец-то он дождался приема у правильного врача и был как полагается диагностирован, но к тому времени все развилось, он уже был на четвертой стадии… А два дня назад его должны были прооперировать, но опять по какой-то причине все отменилось, никто вроде как не понимает почему, и вот он почти все время на телефоне, пытается выяснить, что происходит… Бардак. Бесконечный, жуткий бардак…

Она притихла. Раш скорбно улыбнулась ей, а я прикоснулась к ее руке, но все молчали.

Верити шмыгнула носом, затем высморкалась в кружевной платок и проговорила:

Что ж. Вот так. Уверена, мистер Сванн нашел бы что сказать по этому поводу. Как и моя мать. Но, как ни печально, никто из них уже ничего не скажет.

Р

Утром Прим будит меня в 6:30. Ночь я провела ужасно. У меня похмелье, а от даров моря в желудке и кишечнике все кувырком. Солнечный свет заливает нашу спальню, а море за окном роскошно сине-зеленое. Я хочу лишь одного — натянуть простыню на голову и спать дальше.

Вставай, говорит она. Мы сегодня же едем в Венецию.

П

Оказалось, что добраться на поезде из Вильфранш-сюр-Мер в Венецию нетрудно. Я в ту ночь не спала — бронировала нам билеты в мобильном приложении, сидя на балконе в пять утра и наблюдая рассвет над Средиземным морем. Поезд, который я забронировала, отходил в восемь. Я попыталась убедить Раш спуститься позавтракать, но она чувствовала себя слишком скверно. Впрочем, после завтрака мне все же как-то удалось вытащить ее из постели и кое-как доставить на вокзал, где я запихнула ее, полусонную, в поезд. Первую часть пути она сидела, забившись в угол, пытаясь дремать и время от времени просыпаясь, чтобы наведаться в уборную.

Я же вопреки недосыпу чувствовала себя совершенно проснувшейся. Мысли у меня неслись вскачь. Последние несколько недель дали мне прорву пищи для размышлений, и пришла пора привести их в порядок. Я открыла «Заметки» в телефоне и принялась набирать.


Ключ к убийству — проверка «Моей невиновности»

Писатель забыт — и вдруг ренессанс

Проверить / Ренессанс

Верити Эссен


Я поразмышляла над этим миг-другой и добавила:


Верити Эссен считает, что большинство убийств совершается из-за ДЕНЕГ, а не из-за ценностей/чувств.

Вот почему она считает, что это убийство наверняка совершил кто-то из других подозреваемых. У Ричарда Вилкса не было финансового мотива убивать Кристофера. (Насколько это известно.)


Написав это, я откинулась на спинку и посмотрела в окно поезда, на некоторое время позволив мыслям скользить. Железнодорожное полотно продолжало виться вдоль береговой линии, и из окна открывался немыслимо красивый вид на море и побережье. Мы уже проскочили Монако насквозь и въехали в Италию. До чего странно это — возможность в остальной Европе скользить из одной страны в другую, не замечая этого, никаких границ, никто не проверяет твой паспорт. Все здесь словно бы принимают это как должное. Британцы же, осознала я, никогда это толком не приняли.


ДЕНЬГИ

Я записала это слово еще раз, печатными заглавными буквами. И тут, как ни странно, мысленно вернулась не к убийству, а к тому, что вычитала в мемуарах Брайена Углена о его годах в Кембридже.


Одно из самых ярких воспоминаний Брайена: то, что ему сказал в чайной некий парень, который пытался заигрывать (?) с моей мамой. (Имя? — Найджел?)

Тот спросил у Брайена, провели ли его родители с ним «беседу», и оказалось, что речь о деньгах, а не о сексе.

Его отец объяснил ему, что цель всей жизни состоит в том, чтобы заколачивать деньги. Все остальное — сплошные сантименты. Надо печься о том, чтобы делать деньги, а следом надо печься о том, чтобы удержать их. Все остальное не имеет значения. Или, вернее, все остальное (счастье?) воспоследует.

Вот что я понимаю теперь из чтения мемуаров Брайена и блога Кристофера: сорок лет назад (за двадцать лет до моего рождения!) Британия изменилась. Вот что было у нас прежде: консенсус — более-менее. Вот что стало после: либертарианство/индивидуализм. Каждый мужчина и каждая женщина — сам(а) по себе. Выживание сильнейших. Система, изобретенная для Роджеров Вэгстаффов мира сего ими же самими.

Как таким, как я, выживать в подобном мире? Все, что определяет меня, для него не подходит. Моя бездеятельность. Мой идеализм. Моя невинность. У меня просто нет того, что необходимо, чтобы выжить.


Первая пересадка была у нас в месте под названием Вентимилья. Между поездами около двадцати пяти минут. Я отвела Раш в станционное кафе и силком влила в нее парочку эспрессо. Впрочем, когда мы сели на следующий поезд (на Милан), она почти сразу уснула опять. Некоторое время я смотрела, как дыхание у нее постепенно замедлялось и успокаивалось, рот полуоткрыт, голова упирается в оконное стекло. Должна сказать, во сне она выглядела очень красивой.


Раш убеждена, что старшее поколение, бумеры, нас не выносят. Они нас не выносят и хотят наказать. Снежинки. Вот как называют таких, как я. Безнадежные и чрезмерно чувствительные. Нас надо закалить. В армию они меня послать не могут, зато могут впарить мне Лиз Трасс в премьер-министры.

Не уверена, что это правда.


Раш проснулась незадолго до того, как мы подъехали к Милану — вскоре после полудня. На вокзале «Милано Чентрале» за час до следующего поезда мы выпили кофе с tramezzini[98] в одном из кафе и обсудили план действий по приезде в Венецию. Мы пришли к заключению, что плана у нас никакого нет — просто заявимся в университет и скажем, что желаем повидать профессора Вилкса.

А дальше что?

Венецианский поезд почти полон. Нам повезло, осознала я, что достались два места рядом. Раш уже целиком вернулась в сознание и влилась в цивилизованный мир. Теперь она засверкала очами, а сникать начала я. Продолжала писать в «Заметки» на телефоне, но мысли у меня уже путались.


То, что Раш сказала о том, до чего сердито старшее поколение, — ну или того сорта люди, что поехали бы на эту конференцию. За сорок лет наша страна вылепилась по образу и подобию их, и они теперь озираются по сторонам, и то, что видят, им даже не нравится.

Мир, который они видят, и мир, который видим мы с Раш, никак не связаны друг с другом. Мы видим разные миры.


Большинство пассажиров ехало в масках. Мы свои прихватить забыли. Более того, нам и в голову не пришло их брать. В Британии люди вроде как бросили носить маски в общественном транспорте. Когда я в последний раз надела маску в автобусе после смены в «Хей! Терияки», какой-то антимасочник велел мне ее снять. Сказал, что на ней скапливаются микробы и носить маску опаснее, чем не носить.


Противостоящие реальности. Я в университете проучилась всего несколько месяцев, когда случилась пандемия и пришлось вернуться домой, а через несколько недель после этого папа подцепил ковид и заболел, сильно заболел. Маме как-то вечером даже пришлось отвезти его в отделение скорой помощи, и мы за него боялись. Но есть те, кто утверждает, будто все это «утка» и нет никаких доказательств того, что она произошла. Пандемия-шпандемия.


С чем все мы можем согласиться? Каковы наши точки соприкосновения?

ПРОВЕРКА/РЕАЛЬНОСТЬ


По громкой связи прозвучало объявление. Моего итальянского, чтобы его понять, не хватило. Кажется, что-то насчет того, что поезд на несколько минут опаздывает. Я осознала, что было в этом поезде нечто странное, в британских поездах есть фоновый шум, а здесь его не было. Каждые несколько минут не звучали слова «Смотрите. Скажите. Схвачено».

Я закрыла глаза и ощутила ритм стука колес по рельсам подо мной. Он совпадал с ритмом фразы, всплывшей у меня в голове и не желавшей уходить.


Смотрите. Скажите. Схвачено. Смотрите. Скажите. Схвачено.


Когда все видят мир настолько по-разному, как нам найти правду?

СМОТРЕТЬ НА НЕЕ.


Как нам /1 правду?

СКАЗАТЬ О НЕЙ.


Как нам /1, что правда, а что нет?

СХВАТИТЬ СУТЬ СОВМЕСТНО.


Я вспомнила о разговоре, который мы подслушали вчера в монакском поезде. (Это было всего лишь вчера? Ощущение такое, будто случилось несколько веков назад.) Молодая американская пара, явно на грани разрыва. Ты понятия не имеешь, что творится у меня в голове, сказала она ему. Потому что тебя там нет. И я понятия не имею, что происходит в твоей. Все мы в наших реальностях, и мы там застряли.

Вот так, значит, тому и быть отныне? У каждого из нас своя реальность, и не прийти нам к согласию — действительно ли случилась пандемия или то была «утка», происходит ли глобальное потепление или нет, плоская Земля или круглая. Какой смысл писать книги в таком мире?


Как нам /1 правду?

ПК нашел свое решение: отказаться от художественного вымысла. Отныне говорить «правду в форме романа».


Что же это вообще значит?

Теория: даже если бы ПК выжил, после «Моей невиновности» он бы книг писать не стал. Отказавшись от художественного вымысла, он убил собственный талант. Заглушил свой же голос.

И он сознавал свою вину в том.


Я попыталась смотреть в окно на скользивший мимо пейзаж. Вон там тянутся вдаль, сине-серые, — это поля или виноградники? А может, какой-то водоем? Я помнила, что где-то поблизости должно быть озеро Гарда. Окна были такие грязные, что едва что-то разглядишь. Я повернулась к Раш спросить, не мимо ли озера Гарда мы едем, но она сидела с «эйр-подами» в ушах и качала головой в такт какой-то музыке. Погружена в свой ритм. Попасть внутрь ее головы я не смогу никогда.


Раш считает, что художественная проза — «фальшак» и «стыдобища». Права ли она?

Альтернативная точка зрения: в мире, где любые попытки сказать правду словами и изображениями ненадежны, подпорчены, в художественной прозе есть нечто неповторимое. Нечто подлинное, нечто такое, на что можно полагаться.

ПРОЗРАЧНЫЙ/ПРОВЕРЕННЫЙ


После этого я почувствовала, что глаза у меня закрываются. Кажется, я начала записывать последнюю заметку где-то между Брешией и Вероной и на середине ее отключилась.


Одержимость ПК идеей ренессанса.

Возможно, он надеялся, что, отвернувшись от одной разновидности творческого письма (его смерть как автора одного рода), он откроет некий новый образ (переживет в нем ренессанс, переродится в автора другого рода). Но что, если он это и сделал, но осознал, что ничего у него не получилось? Какие тогда варианты остались бы у него?

Верити сказала, что ее гипотеза о гибели ПК «прямо противоположна» моей.

Моя гипотеза состоит в том, что убийца ПК — РВ.

Прямая противоположность ей тогда


И тут, видимо, я наконец уснула. Не знаю на сколько. Так или иначе, Раш разбудила меня, потыкав в ребра. Она читала новости в телефоне.

Ты представляешь? — спросила она.

Нет, ответила я. Что?

Ни за что не догадаешься, сказала она.

Раз уж ни за что не догадаюсь, ты давай сама мне скажи, сказала я.

Лиз Трасс ушла в отставку, сказала она.

И тут вдали показался небесный очерк Венеции.

Р

Бедная Прим. Совсем никакая. Она так устала, что, по-моему, вряд ли помнит, как мы добрались до этой гостиницы и поднялись в номер. Спит уже десять часов без просыпу. Лежит рядом со мной, но дыхание у нее такое тихое и медленное, что я едва слышу его, даже почти в полной тишине этого номера, где единственный звук — редкий плеск воды канала в стену нашей гостиницы. Никакого автомобильного шума в этом странном водяном городе.

Я тоже поспала, но в четыре утра резко проснулась. Одно из тех мгновений. Одно из тех мгновений, когда пробуждаешься от глубокого сна и то, что донимало тебя недели напролет, вдруг становится кристально ясным. Все это время ты всюду искал решение, а теперь вот оно — у тебя перед носом. Поразительно, как это вот иногда происходит. Сон — волшебная штука.

Сажусь на постели. Помешкав, трогаю Прим за плечо. Осторожно трясу ее, пока она не начинает возиться и не поворачивается ко мне, моргает и открывает глаза. Смотрит на меня, на лице вопрос. Чувствую, что будить ее было жестоко.

М-м? — говорит она.

Мне тут пришло в голову кое-что, говорю я ей.

Она тоже садится. Уловила у меня в голосе безотлагательность.

Что?

Помнишь, я тебе говорила, что получила еще одно уведомление? Насчет того, что кто-то отправил мне звуковой файл? И я тогда решила, что это опять тот стремный чувак? Так вот, а если допустить, что это не от него? Вдруг это сообщение от Криса?

Она вдруг просыпается целиком и полностью.

Когда оно пришло?

В ночь перед тем, как он погиб.

Ты его прослушала?

Сейчас найду.

Я перекинула то письмо в корзину, но оно не исчезло безвозвратно. В письме — ссылка на звуковой файл, но пояснения никакого нет, непонятно, от кого сообщение. В письме значится только то, что файл был отправлен в 2:45 9 сентября.

Я смотрю на Прим и затем слегка трясущимся пальцем тыкаю в ссылку. Держу телефон между нами, чтобы мы могли послушать вместе. Мы обе тянем к телефону шеи, головы почти соприкасаются.

Вот что мы слышим.

Первые несколько секунд тишина. Затем некий искаженный звук, словно телефон взяли в руки или подвинули, скрежет по какой-то поверхности. После три глухих стука, как если бы кто-то проверял, работает ли микрофон. А дальше…

…голос Криса.

Это так странно — вновь слышать его. Слышать голос с того света. Крис говорит тихо, бормочет вполголоса, едва ли не шепотом, губы у самого микрофона.

«Говорит, — произносит он, — Кристофер Сванн».

У меня по всему телу пробегает холодок. Я содрогаюсь. Прим кладет ладонь мне на руку и нежно поглаживает. Мы придвигаемся еще ближе и слушаем.

Далее следует очень долгая пауза. А затем мы слышим, как Крис делает медленный осторожный вдох и говорит:

«Я нахожусь в седьмом номере гостиницы „Ведэрби-холл“, что в Котсволде. Сейчас два часа ночи на пятницу, девятое сентября две тысячи двадцать второго года. В номере вместе со мной мужчина, именующий себя профессором Ричардом Вилксом. В данный момент он спит. Я подхожу к его кровати и кладу этот диктофон у его лица».

Пока Крис говорит, фоном слышен смутно различимый звук. Напев. Мелодия, которую я прежде никогда не слышала, хотя вот сейчас она кажется более чем знакомой, одновременно меланхоличной и зловещей.

Рука Прим крепче вцепляется в мою, и она говорит: та самая песня. Которую я слышала по радио. «Лорд Рэндалл».

Мелодия теперь вполне отчетлива. Пение поначалу было негромким, слова пробивались робко и хрупко. По мере записи оно становится громче — и еще громче, когда Крис, должно быть, пододвигает микрофон поближе к источнику, поближе к губам спящего человека.

И теперь вполне ясно, что Крис записывает — и что мы слушаем в жутковатом безмолвии номера венецианской гостиницы в предрассветный час. Мы слушаем пожилого человека, он поет. Он поет песню, которую знал всю свою жизнь. Высоким голосом — едва ли не контртенором — человек, живущий под именем Ричард Вилкс, поет сам себе, тихо-тихо-тихо, сквозь сон.

П

Эта песня вшита мне в память, сказал нам Питер/Ричард. Она живет у меня в подсознании — и жила там с тех пор, как я был маленьким мальчиком, когда мама пела ее мне как колыбельную. Я понятия не имел, что пою ее во сне, пока Кристофер Сванн не сказал мне об этом в то утро, когда я его убил. Но когда он мне это сказал, я не то чтобы удивился. Это в своем роде резонно.

Как только он произнес эти слова — «в то утро, когда я его убил», — я почувствовала, как Раш напряглась в кресле рядом со мной. Я посмотрела на нее, однако лицо ее было безупречно невозмутимо. Восхищает ли меня ее самообладание или пугает, я не понимала. Встретиться с Питером/Ричардом предложила я. Сказала, чтоб она не ходила со мной, если ей кажется, что она не справится. Но Раш решительно вознамерилась пойти, и теперь она, похоже, решительно вознамерилась выслушать его рассказ.

Мы сидели на террасе ресторана с видом на какой-то канал. Не могу сказать, на какой именно, но точно не на Гранд-канал. Встречу в этом ресторане назначил Питер/Ричард. Время обеда давно прошло, и ресторан был закрыт, однако он, судя по всему, знал владельцев заведения и уговорил их пустить нас посидеть на террасе. Мы были здесь одни. Он выбрал столик в затененном уголке. Послеполуденное солнце сияло ярко и заливало нам лица, а вот его лицо оставалось в глубокой тени. Мы его едва видели. Подозреваю, это было устроено сознательно.

И вот мы остались втроем. Прямоугольный стол, затененный угол террасы. По одну сторону стола: Прим/Раш, подруга семьи и приемная дочь убитого. По другую сторону: Питер/Ричард, убийца.

И вот так Крис вас вычислил? — спросила я.

Да, так. Он понимал, что не очень много кто в мире знает эту песню, и есть лишь один человек, о ком известно, что он поет ее во сне. Насколько я понимаю, кто-то из его друзей в Кембридже сорок лет назад услышал, как я ее пою, и упомянул это в своих воспоминаниях. Не повезло мне, должен признать! Но такова, понятно, сила письменного слова. Значит, ничто никогда не забыто. Ничто никогда не утрачено. Писательство замедляет бег времени. Только поэтому в конечном счете им вообще занимаются. Верно?

Все случилось на следующее утро, когда я прогуливался по огороду и Сванн пришел, чтобы мне это предъявить и сообщить, что он догадался, кто я на самом деле такой. И, разумеется, как только он мне это сообщил, я понял, что́ мне предстоит сделать. Он сказал мне, что не только слышал, как я пою «Лорда Рэндалла» во сне накануне ночью, но и что он записал это на свой телефон. Так стало ясно, что телефон тоже нужно уничтожить.

К счастью, я был знаком с планировкой гостиницы. Много лет назад — десятки лет назад, — когда меня все еще знали как Питера Кокерилла, я останавливался там, и хозяин даже оказался настолько любезен, что предложил мне подробную экскурсию. Он показал мне тайный ход, соединяющий четыре номера в первом этаже. А потому я знал, что у меня есть простой доступ к номеру мистера Сванна, и, конечно, я заметил коллекцию ножей в витрине внизу. Я обернул руки шарфом, чтобы не оставлять отпечатков пальцев, и взялся за дело. Неприятное во всех отношениях, но исполнил его я споро. Даже слишком споро. В спешке я не осознал, что ему достанет сил добраться до стола и оставить записку. Как выяснилось, он написал «8/2» на клочке бумаги. Я понятия не имел, что он хотел этим сказать или какое отношение эти цифры могли бы иметь ко мне. Так или иначе, я сосредоточился на последнем этапе моей задачи, а именно — как можно скорее избавиться от мобильного телефона. Наилучшим из всего, что я мог вообразить, показалось мне добежать до конца хода и забросить аппарат как можно дальше в декоративное озерцо.

Питер/Ричард умолк и отпил вина из бокала, стоявшего перед ним. Хозяин заведения снабдил нас бутылкой белого вина и несколькими плошками с крекерами и оливками. Пока слушаешь признания убийцы, не мешает, видимо, и подкрепиться. И пока совершаешь эти признания.

В общем, продолжил Питер/Ричард, я полагаю, что больше всего вас интересует история, стоящая за тайной, которую открыл Сванн. Смерть Ричарда Вилкса и то, как более тридцати лет я выдавал себя за него.

Что ж.

С чего бы тут начать?

П./Р

Ричард Вилкс для меня был просто именем, не более. То было имя, известное немалому числу тех, кто относился к издательскому миру в 1980-е. Своими рецензиями и статьями он заработал себе негромкую репутацию. Специализировался на современной британской художественной прозе. И вместе с тем, как ни странно, очень мало кто встречался с ним лично. Я с ним знаком не был. Казалось, он никогда не появляется ни на официальных обедах, ни на встречах в книжных магазинах. Он отправлял свои тексты по почте, а когда просил писателей об интервью, проводил их по телефону. Все считали, что он просто слишком застенчив, нелюдим. Говорили, что он находился на какой-то академической должности год-другой — возможно, и до сих пор на ней, — однако это все, что о нем вроде как было известно.

Однажды — кажется, я тогда был на заключительном этапе работы над «Моей невиновностью» — он выступил со статьей в «Страже», по-настоящему меня взбесившей. Мартин Эмис только что обнародовал свой роман «Деньги», и это стало ключевой темой той статьи, но она была шире одной книги. Статья эта заявлялась как обзор всей британской литературной сцены того дня, и все до единого писатели, о которых он там рассуждал, были, по моему мнению, никчемны. Меня это так возмутило, что я написал ему письмо. В нем я напрямую выложил, что качества, которые он, похоже, ценит в литературном произведении превыше всего, — как раз те, что я презираю. Ирония, неискренность, поглощенность собой — несерьезность суммирует это лучше всего, вот что я думаю. Все писатели, которых он упоминает, — леваки и безбожники, но вдобавок есть в них и еще кое-что общее: надуманный интернационализм, лишающий их труды какого бы то ни было национального характера. Где авторы, желал я знать, кому есть что сказать об Англии? Где авторы, кто ценит ее наследие, понимает ее культуру, чьи произведения глубоко укоренены в фольклоре и истории Англии? Разве не в курсе он (очевидно, нет, иначе он бы на него сослался) существования моего романа «Мотет в четырех частях», проводящего параллели между Томасом Таллисом, величайшим композитором хоральной музыки Высокого Ренессанса[99], и вымышленным тезкой его из века двадцатого? Разве не читал он роман «Адское вервие», в особенности сосредоточенный на теме того, как наши великие английские традиции оказались осквернены социалистскими фантазиями и надуманными измышлениями о прогрессе?

Надо отдать Вилксу должное — он мне ответил и взялся рассуждать на некоторые затронутые мною темы. Впрочем, было до болезненного очевидно, что книг моих он не читал и намерения такого не имел. Что ж, спускать ему это с рук я не собирался, а потому завязалась протяженная переписка. Она длилась несколько недель, и за это время тон наших писем постепенно изменился. То, что началось как враждебный и даже довольно оскорбительный обмен высказываниями, превратилось постепенно в беседу более вежливую, цивилизованную. Мы взялись искать точки соприкосновения, а не розни. Стала закрадываться даже нотка приязни. Во мнениях мы все еще расходились глубоко, но я уже почувствовал некое неохотное уважение к его позиции, а он, полагаю, — к моей.

Наконец я предложил шаг, который, возможно, был неизбежен изначально. Я предложил встретиться.

В то время я вел очень уединенную жизнь — обитал в одиночестве в старом домике лесника в одном из самых глухих уголков Нью-Фореста. Я удалился туда после смерти матери, и, конечно, купил я его на те скромные деньги, которые она смогла мне оставить. Ее смерть раздавила меня. Не в последнюю очередь потому, что она читала мой роман «Адское вервие», и он ее очень расстроил. Что неудивительно, если учесть, как в нем выдуманные детали смешивались с действительными эпизодами, взятыми из истории ее несчастливого брака, и я был в ужасе от того, что не сумел этого предвидеть. А потому во мне чудовищно перемешались горе и чувство вины, и все это усугублялось тем, что почти во всякий день я не видел ни единой живой души и ни с кем не разговаривал. Не было у меня ни друзей, ни соседей.

А потому письмо от Вилкса, в котором он принимал мое приглашение приехать на юг и погостить у меня несколько дней, меня несколько взбудоражило.

Он прибыл поездом в четверг после обеда. Я забрал его со станции, а это добрых двадцать минут езды от моей хижины, и помню до сих пор, до чего неловко стоял он и смотрел, как я варю кофе нам в крошечной кухне, когда мы добрались ко мне. Мы исходно были застенчивы и задиристы друг с другом. Однако в последующие двое суток это быстро изменится: у нас с ним расцветали некоторые взаимопонимание и близость.

Вилкс был замкнут, бледен, несколько щупл телосложением и довольно стеснителен манерами. Я тотчас заподозрил, что жизнь он вел не то чтобы счастливую, — так оно и оказалось на деле. В последующие два дня мы провели изрядно времени в разговорах, подолгу прогуливаясь в лесу и вместе исследуя побережье. Я узнал все о его юных годах. Мать его умерла родами, и его отдали на усыновление. Через десять лет его приемные родители развелись, и у него возник новый отчим, с которым у него сложились очень трудные и неприязненные отношения. В середине 1960-х, когда Вилксу было всего четырнадцать, эта новая отцовская фигура от имени всей семьи приняла большое решение, и скверно подогнанная троица эмигрировала в Австралию, где Вилкс провел дальнейшие десять лет жизни. Глубоко не совпав с обычаями той страны, он сделался тих и погружен в себя, все больше и больше времени отдавался литературе. Английский язык и литературу он изучал в университете Мельбурна и даже защитил там докторскую, посвященную ранним стихам Александра Поупа[100]. Но ему не терпелось уехать, вернуться в Англию. Прощаясь со своими приемными родителями, он расставался с ними навсегда, и, судя по всему, сожалений не было ни с той ни с другой стороны. Он прибыл в Англию в середине 1970-х, совершенно один.

В последующие несколько лет он занимал две скромные преподавательские должности в британских университетах: одну в Ланкастере и одну в Королевском университете в Белфасте. А еще он начал предлагать в британские газеты короткие рецензии и статьи. Как и многие неуверенные в себе при личном общении, на письме он был чрезвычайно прямолинеен, и редакторов это, конечно же, очень притягивало. Его статьи были провокациями и как таковые в британской прессе приветствовались. Преподавать ему не нравилось, и он, как только смог, забросил это дело, считая — наивно, — будто сумеет выжить вольным литературным журналистом. Однако, вопреки тому, что имя его стало работать на него, зарабатывал он деньги очень маленькие, и когда мы с ним столкнулись, он только что принял предложение преподавать, на сей раз — в Абердинском университете. Тем временем жил он замкнуто, в маленькой квартирке в одном из самых бесцветных английских городков — в Питерборо. «Помри я, — сказал он мне среди прочего, — никто меня не хватится. Вообще никто». Это замечание вспомнится мне прежде, чем истекут те выходные.

Все те два дня, пока я узнавал историю жизни Вилкса и пока мы с ним становились все ближе и ближе знакомы друг другу, между нами висела некая тень. Слон в комнате — кажется, такое тут уместно выражение. Более чем за неделю до нашей встречи я отправил ему рукопись моего нового романа — «Моя невиновность». Я знал, что он ее прочел, и, конечно, отчаянно хотел знать его мнение — не в последнюю очередь потому, что эта книга была для меня новым началом, — книга, в которой я отказываюсь от всего этого бесчестного дела — беллетризации личного опыта и отныне буду говорить одну лишь буквальную правду в том виде, в каком я ее узрел. Я считал — более того, не сомневался, — что написал важную и, разумеется, революционную книгу. Однако Вилкс о ней не заикался. Всякий раз, когда я деликатно намекал, что можно было б начать ее обсуждать, он менял тему. Мы говорили о некоторых других моих книгах. Мы говорили — много — о других писателях. (Он вновь и вновь утомительно многословно возвращался к Мартину Эмису и его роману «Деньги», который он, казалось, считал великим литературным достижением нашего времени.) Но о моей новой работе, о моем magnum opus, как я уже начал его себе мыслить, не произнес ни слова.

Ни слова, пока гостил у меня, — вплоть до вечера субботы.

Убиение

За многие годы после того, как все это произошло, последовательность тех событий, как легко догадаться, я перебирал в уме несчетное число раз и тем самым создал из них некоторое повествование. Правдивое повествование, можно сказать, но такое, в каком есть и структура, и логика. Оно делится на четыре главы — я мыслю их как части в симфонии и называю их «Убиение», «Осмысление», «Порядок действий» и «Дальнейшее».

Название первой части я выбираю очень тщательно и называю ее «Убиение», потому что не в силах определить и по сей день, действительно ли я убил Ричарда Вилкса или нет.

Короче.

В ту субботу, когда он гостил у меня, погода выдалась исключительно ужасная. Месяц стоял апрель. Весь день дождь лил как из ведра и лес продувало злейшим холодным ветром. Сильно после обеда мы воспользовались перерывом в дожде и выбрались на долгую прогулку, однако и тогда неверно оценили погоду, и вскоре нас настиг ливень сплошным потоком. Когда мы добрались до хижины, Вилкс мигом отправился наверх налить себе горячую ванну. Пробыл он там довольно долго, а я тем временем разводил огонь в очаге и готовил нам некий ужин. После ужина я тоже принял ванну. Вилкс одолжил мой домашний халат — единственный в доме, — а потому после ванны я облачился в свою фланелевую ночную сорочку и спустился, чтобы посидеть с Вилксом у огня, попивая виски и беседуя.

И вот тогда-то он решил, несомненно всесторонне осмыслив, выложить мне, что именно думает о моей новой книге. Бутылка виски, как я заметил, значительно опустела, что, не сомневаюсь, тоже сыграло свою роль. В любом случае вердикт его оказался разгромным. Книгу он явно счел провалом на всех уровнях — эстетическом, структурном, стилистическом и нравственном. «Что грустно, Питер, — сказал он, — ты не имеешь понятия. Не имеешь понятия ни о современном мире, ни о том, как он устроен, ни о том, как он чувствует, — и не имеешь понятия о том, как это представить в литературном произведении, — сказал он мне. — Ты применяешь модернистские методы, какие могли быть своевременны в 1920-е, но к тому, как романы должны сочиняться шестьдесят лет спустя, они неприменимы. Более того, отказываясь столь публично от художественного вымысла и обязуясь следовать отчаянно узкому видению „правды“, ты загоняешь себя в тупик, из которого не может быть никакого выхода». Вернув себе дар речи, я принялся защищаться и решил, что лучший для этого способ — нападение. Имея в виду его необузданную и чрезмерную увлеченность определенными модными современными писателями, я обвинил его в том, что он поверхностен и впечатлителен. «Как читатель или как человек?» — уточнил он, на что я ответил: «И то и другое, разумеется. Качества человека-читателя отделить от его личных качеств нельзя». — «То же самое верно — даже в большей мере — применительно к качествам человека-писателя, — отозвался он. — А это значит, что ты заносчивый, бесплодный, зашоренный реакционер». Поразительно, до чего быстро спор перерос из простого обсуждения достоинств книги к безжалостному вскрытию личных человеческих недостатков и пороков. Всего через несколько минут, подогретые виски, мы вперялись друг в друга с беспримесной ненавистью. Но час от часу не легче. Основываясь на том, что вычитал в книге, он позволил себе комментарий — и даже не комментарий, а гнусное и не подлежащее повторению оскорбление, связанное с личностью моей матери, а также моих с ней отношений. «Возьми эти слова назад», — сказал я ему, он отказался, я встал и буквально выдернул его из кресла.

Далее никакими словами никто не обменивался. Наше противостояние сделалось совершенно физическим. Перед пылавшим в очаге огнем мы принялись бороться друг с другом. Халат на нем распахнулся, сорочка моя задралась, и не успели мы того осознать, как оба оказались наги. (Во всяком случае, так оно мне вспоминается сейчас. Весь эпизод, разумеется, в уме у меня очень размылся.) Мышцы у нас напрягались, а тела лоснились от пота. Я впился пальцами ему в горло и попытался удушить. Он сбросил меня с себя, руки его уперлись мне в плечи. Он оказался сверху и рвал мне уши, лицо рядом с моим, зубы ощерены в судорожном оскале. Я пнул его коленом в пах, ощутил соприкосновение с его полуотвердевшим пенисом, тогда как сам он схватил меня за тестикулы и сжимал их, пока я не взвыл от боли. Пальцы его драли мне спину, оставляя кровавые царапины. Я прижимал его к полу и бил его по лицу, вновь и вновь. Наконец он выбрался из-под меня и попытался сесть, тут я еще раз завалил его, но на сей раз толкнул сильнее, и его череп пришел в зверское соприкосновение с отделанным плиткой бортиком очага. Послышался тошнотворный треск — и вот он недвижен. Совсем недвижен.

Я кое-как встал и глянул на него сверху вниз, тяжело дыша. Комната вдруг показалась очень тихой — если не считать моего дыхания, да время от времени потрескивал огонь. Вилкс взирал на меня с пола, глаза распахнуты, незрячи. Вокруг его головы уже начала расплываться лужа крови.

Осмысление

На меня низошло чувство сверхъестественного покоя. Отдохнув в кресле несколько минут и осмыслив мертвое тело Вилкса, я отправился наверх, почистил зубы, забрался в постель и проспал восемь часов. Спустившись утром в гостиную, я накрыл его тело одеялом, а затем сварил себе кофе и устроился в том же кресле, попивая кофе и слушая, как в окно стучит дождь.

Смысла торопиться не было никакого.

От паники я был очень далек. Скажу больше: шли часы, а я чувствовал, как восхожу к едва ли не олимпийской высоте взгляда на происходящее, взирая вниз, на эту маленькую гостиную с искусно обустроенной сценой, где в кресле сидит мужчина, поглощенный досужими мыслями, а у ног его лежит простертое безжизненное тело.

Вскоре я осознал, что пусть случившееся, очевидно, катастрофа, ее можно преобразовать в возможность.

«Помри я, — сказал мне Ричард, — никто меня не хватится. Вообще никто».

Что ж, предположим, на факультете английского языка и литературы Абердинского университета его и хватятся, поскольку предполагалось, что в сентябре этого года он выйдет на работу. Но никто с ним лично не знаком. Собеседование на работу, по его словам, проводили в Лондоне, и разговаривал с ним сотрудник, из университета тем летом увольнявшийся.

Можно допустить, что его хватится кто-то из газетных редакторов, если им доведется обратиться к нему за рецензиями, а он не ответит. Но, может, кто-то от его имени и ответит — и рецензии напишет, раз уж на то пошло?

Что любопытно, пока длился тот день (день, который я так и провел в том кресле, не вставая до позднего вечера), я вспоминал все больше и больше отвратительных, обидных гадостей, которые мы сказали друг другу накануне вечером, пока вздорили. Каждое оскорбление, каждое поношение, каждое гнусное слово вернулось ко мне с яркой и чудовищной ясностью. Осознал я еще и то, что многое из сказанного Ричардом задело меня так сильно, пронзило так глубоко исключительно потому, что было правдой. Например, его замечание о тупике, в который я себя загнал, подтвердило интуитивное ощущение, которое копилось во мне далеко не одну неделю: «Моя невиновность» — последняя книга, которую я написал. Мне больше нечего сказать, и я отверг свой собственный голос. Моя работа как романиста закончилась.

Но… но…

Как выживают писатели? Не в том смысле, как они зарабатывают на жизнь. Я имею в виду, как выживают их произведения после того, как самих писателей уж нет?

Редко выживают они без помощи. Они выживают, потому что их помнят. А людей к ним надо направлять. Читатели их читают. Вдохновленные поклонники пропагандируют их. Критики их обсуждают. Преподаватели по ним преподают.

Цель всегда была одна: мои книги должны пережить меня. Первый этап этого проекта завершен — они написаны. Теперь, вероятно, настало время приступить ко второму этапу?

Порядок действий

Если уходить из этого дома Ричардом Вилксом, решил я, все черты Питера Кокерилла придется отбросить. Более того — их придется уничтожить. Уничтожить все, что с ним связано, кроме того, что должно его пережить — и переживет: его книги.

Мысль о разрушительном пожаре явила себя быстро. Привлекательна она была двояко: пожар уничтожит бумаги Питера Кокерилла и с немалой вероятностью сделает тело Ричарда Вилкса неопознаваемым.

Сомнений не было никаких: люди решат, что я покончил с собой. Я от случая к случаю разговаривал об этом с немногими моими знакомцами в Лондоне, включая моего редактора Чарлза Ньюмена. Чарлз читал рукопись «Моей невиновности» и восхищался ею, вместе с тем говорил о ней как о произведении человека глубоко несчастного. Последняя страница книги завершалась робкой нотой оптимизма, но это, сказал он, осязаемо не меняло восприятия прочитанного: роман был по сути своей воплем отчаяния.

Я говорил о том, чтобы лишить себя жизни, однако всегда знал, что мне на это не хватит смелости. Но представилась мне в итоге возможность явить иллюзию самоубийства, избежав самого действия. Для того чтобы довершить иллюзию, требовалось лишь одно — некая прощальная записка миру. Выбор, в какую форму ее облечь, много времени не занял.

Ричард взбесил меня (среди прочего) своим многословным восхищением Мартином Эмисом и его романом «Деньги» — книгой, которую я страстно невзлюбил и которую сильнейше презирал. В особенности меня коробил подзаголовок «Записка самоубийцы». Как и все прочее в книге, это казалось мне ужимкой и ничем более, симптомом черствого легкомыслия и неискренности. Хотя бы искренним писатель быть обязан. Однако в моем романе, пришло мне вдруг в голову, у меня была возможность выйти с безупречной, сокрушительной отповедью. Вся «Моя невиновность» могла быть прочитана как единая протяженная и подлинная записка самоубийцы. Единственное, что этому противоречило, — намек на оптимизм в последних абзацах книги, нечто такое, что ее самый сочувствующий читатель, Чарлз Ньюмен, в любом случае счел неубедительным. И это можно легко и быстро изменить. Мне сообщили, что переплетенные проверочные экземпляры романа уже прибыли в редакцию «Ньюмена и Фокса». Незадача. Их все необходимо уничтожить. Но изменения в тексте сводятся просто к замене нескольких слов.

Наконец выбравшись из кресла поздним вечером того сырого и ветреного воскресенья, я написал письмо Чарлзу Ньюмену, в котором велел уничтожить пробный тираж и внести три небольшие правки на последней странице. Назавтра я отправил письмо из ближайшей деревни, а также заехал в местную автомастерскую купить несколько канистр бензина.

В моей хижине было две спальни — во второй я устроил себе кабинет. Она была битком набита скопившимися за целую жизнь бумагами — письмами, заметками, рукописями и много чем еще. Все это предстояло уничтожить — не в последнюю очередь потому, что я хотел устранить любые следы моего почерка. Мне это показалось невероятно освобождающей и окрыляющей перспективой. Во второй половине дня понедельника я втащил тело Ричарда вверх по лестнице в ту комнату — с большим трудом, должен сказать, — и перво-наперво облил его горючим. Из кармана его пальто, которое все еще висело внизу, я уже извлек бумажник и ключи. Затем опорожнил канистры так, чтобы хотя бы сколько-то бензина попало в каждую комнату. Наконец вышел в маленький задний дворик, встал у открытого окна кухни, чиркнул спичкой и бросил ее внутрь.

Увидев, что пламя поднимается и распространяется, я побежал вглубь леса со всей возможной прытью и ни разу не оглянулся.

Дальнейшее

В сентябре 1987 года я прибыл в Абердинский университет, предъявив себя как Ричарда Вилкса, и предъявление это приняли безоговорочно.

Почти все лето я провел в квартире Вилкса в Питерборо, где он, судя по всему, был незнаком соседям так же, как и остальному миру. Для того, чтобы чуть больше походить на него, я отрастил волосы и бороду (так и хожу до сих пор и всегда терпеть этого не мог). Я читал в газетах формальные некрологи о своей персоне, а также посмертные рецензии на «Мою невиновность», грубые и близорукие, как я и ожидал. Но я теперь собирался начать карьеру лектора английского языка и литературы. В общем и целом облегчение от того, что больше не надо быть Питером Кокериллом, оказалось неимоверным.

Чтобы оживить мою репутацию как романиста, я решил, что мне необходимо играть «вдолгую». Потребуется огромное терпение. Через год-другой в некоторые рецензии, которые я писал под личиной Ричарда Вилкса, я начал вставлять имя Питера Кокерилла. Там и сям вправлял замечания о забытом гении, о великом писателе, отчего-то ускользнувшем от внимания. Я публично корил себя за то, что недооценивал его и даже не упоминал ни в каких своих более ранних обзорах современной британской художественной прозы. В университете я в приватном порядке всовывал экземпляры «Мотета в четырех частях» и «Адского вервия» в руки любимым студентам, но лишь спустя пять или шесть лет, не раньше, почувствовал я, что могу начать включать их в свои модули по «Творческим мемуарам» и «Послевоенному эксперименту в беллетристике». Вскоре после этого я опубликовал первую свою большую статью о нем в «Обозрении современного языка». Она вызвала значительный интерес.

Имелась, конечно, и опасность — пусть и очень небольшая, как выяснится, — что какой-нибудь бывший коллега по академии или личный знакомый Вилкса вдруг наткнется на меня и что-то заподозрит. А потому я всегда высматривал академические возможности за рубежом, и когда университет Ка-Фоскари в Венеции уведомил о вакансии старшего преподавателя на факультете английской литературы, я подал заявление и должность эту получил. Они искали лектора-англофона для преподавания студентам со всего мира, но мое заявление оказалось подкреплено тем, что у меня уже был приличный итальянский, а с тех пор я овладел им свободно. В начале 2000-х, после того как я прожил здесь несколько лет, они предложили мне организовать конференцию. «Питер Кокерилл и консервативное литературное движение» — такую я выбрал тему, и то событие — привлекшее ученых со всего мира — послужило истинным началом серьезного взлета моего литературного благосостояния. Материалы конференции были опубликованы книгой очерков (которые я редактировал), а те, в свою очередь, вдохновили множество тематически подобных конференций на последующее десятилетие, охвативших широкую географию — Сингапур, Прага, Аделаида, техасский Остин. Наибольшее удовлетворение принесло письмо от редактора из «Современной классики „Пингвина“» в 2013-м с предложением включить «Адское вервие» в эту престижную серию — разумеется, с моим вступительным словом и комментариями.

Современная классика, наконец-то! Что ж, я это заслужил.

Конечно, работы еще предстоит немало. Как и все в жизни, поддерживать собственную литературную репутацию — постоянная борьба, и ослаблять бдительность нельзя никак. Враги везде. Писатели, которым позволили затмить меня при моей жизни, все еще на коне, и у них по-прежнему есть приверженцы. Пока весь мир не увидит, что мое дело было правым, а их — нет, битва не завершится. Питер Кокерилл все еще не получил того признания, которое, как он всегда видел, было его судьбой — и его правом.

Но основы я заложил в любом случае. Из катастрофы я создал по крайней мере возможность триумфа. А посреди смерти отыскал некое подобие ренессанса.

П

Много времени потребовалось Питеру/Ричарду, чтобы все это нам изложить. Солнце сдвинулось к западу, и теперь весь столик был в тени, не только его лицо. С канала дул студеный ветерок, вода рябила и гуляла. Винная бутылка на нашем столе опустела, опустели и плошки с закусками. На меня накатила отчаянная меланхолия, а также гнев и ненависть.

Я сказала:

До чего трагично это: после всего, что вы сделали, вам по-прежнему кажется, что вы оплошали.

Оплошал?

Да, оплошали. Чтобы добыть то, что вам надо, вы убили человека. Вы убили другого человека, чтобы ваша тайна осталась при вас. И все же той удачи, какую вам это все принесло, вам недостаточно. Вы напоминаете мне тех людей на конференции. Переделали мир по собственному образу и подобию — и все равно им не нравится то, что они видят. Вам вечно всё недостаточно, любому из вас. Таким, как вы, — вечно.

Питер/Ричард встал.

Что ж, я вам уже рассказал более чем достаточно.

Он уже собрался уходить, но помедлил и сказал:

Знаете, наверное, я вас должен поблагодарить.

За что же это? — спросила Раш.

Потому что… Ну…

Он вновь уселся напротив нас.

В последние годы я постепенно осознал, что родился с навязчивым желанием — с потребностью — рассказывать истории. И отказаться от этого много лет назад было в некотором роде отказом от собственной природы. Очень глупый, саморазрушительный поступок. И конечно же, эту историю — ту, которую я вам только что поведал, — я хотел рассказать много лет. Десятилетий. С тех пор, как она случилась. Что ж, вот вы и дали мне возможность. Ну действительно: вот явились вы сюда и представились… Безупречно вышло. Вы были безупречными слушателями. Не в последнюю очередь потому, что я знаю: если вы перескажете это кому-то, вам не поверят. Ни во что из этого не поверят. Кто предпочтет слово двух глупых девиц моему? Вам вашу версию событий подкрепить нечем. Ее никак не проверить.

Мы с Раш посмотрели друг на друга — обменялись многозначительными заговорщицкими взглядами. Между нами троими на столе лежал мой телефон. Я все записывала.

Я на самом-то деле ощущаю гигантское… облегчение. Мне действительно стало как-то легче — физически легче, давно я так себя не чувствовал. Потому что, думаю, в некотором роде это и есть та самая история. Ради того, чтобы поведать ее, я и оказался в этом мире. Понимаете, что я имею в виду? И до чего же хороша она, а? Прекрасно вылеплена. Все туго подвязано. Никаких незавершенностей.

О, незавершенностей навалом, произнесла Раш.

Правда? — сказал Питер/Ричард, тотчас переключаясь с тона неимоверного самодовольства на затаенную негромкую враждебность. Например?

Например, вы не уничтожили все до единого образцы вашего почерка.

Он беззаботно взмахнул руками.

Ах да, болтается сколько-то автографированных экземпляров. На этот счет я сделать мог мало что — только скупать их, когда попадались.

Больше ничего? — спросила я его. Вы не помните, к примеру, что сделали запись в гостевой книге в Ведэрби-холле, когда гостили там впервые?

Рассеянными, задумчивыми сделались у него глаза.

Нет, этого я не помню. Хотя, раз уж вы заикнулись…

Довольно пространный во всех отношениях оставили вы отклик, — добавила Раш.

Что же, возможно, мне следует что-то в связи с этим предпринять.

Тут он встал опять и протянул руку. Само собой, ни одна из нас ее не пожала. Мы яростно смотрели ему вслед, пока он, удаляясь, петлял между столиками в темные недра ресторана.

Мы что, вот так дадим ему уйти? — негодующе спросила Раш.

Не беспокойся, сказала я. Он теперь увяз по уши. Верити его достанет, как только услышит.

Питер/Ричард вышел из ресторана и теперь брел прочь по узкой дорожке вдоль канала. Вид этой зловещей, юркой фигуры в броском красном джемпере, вилявшей между колоннами, во дворики и прочь из них — а те делались все тенистее в венецианских сумерках, — навевал что-то кинематографическое.

Ты посмотри на него, сказала я, когда он помедлил на середине древнего мостика над каналом. Он же похож на что-то из «А теперь не смотри».

Это что? — спросила Раш.

О, это старое кино — из тех, про какие у меня папа любит поговорить.

Мы еще некоторое время понаблюдали за ним. У меня было такое чувство, будто он осознаёт, что мы на него смотрим. И тут, не желая более тешить его своим вниманием, мы обе презрительно отвернулись.

И ничего не говорили друг дружке, пока вдруг позади, рядом с нашей террасой, не раздался громкий всплеск. Мы обе тотчас развернулись.

Ты слышала? — спросила Раш.

Рыба прыгнула? В этом канале рыба водится?

Вряд ли. А где твой телефон?

Мы обе в ужасе уставились на стол. Никакого телефона между нами уже не лежало.

Вот же сволочь! — сказала я. Он опять это провернул.

Мы взглянули на мост. Фигура, опиравшаяся о парапет, приветливо нам помахала. После чего исчез и Питер/Ричард.

Р

Она нам не верит. Как по мне — это безумие, но полиц-дама нам не верит.

Он признался, говорим мы ей. Он во всем признался.

Да, но у вас нет записи. Нет доказательства. Есть только ваше слово против его.

Прим говорит: он вернется в эту страну. Он собирается вернуться в Ведэрби-холл, чтобы уничтожить свою старую запись в гостевой книге. Он так и сказал. Вот когда надо арестовать его.

Я могла б арестовать его в любое время где угодно, отвечает полиц-дама.

Тогда почему не арестуете?

Потому что я не знаю наверняка, убил он вашего отца или нет.

А как же аудиозапись? — спрашиваю. Вы же только что ее прослушали. Он пел во сне. Ричард Вилкс на самом деле не Ричард Вилкс. Он Питер Кокерилл.

Да, терпеливо говорит полиц-дама. Я знаю. Но, боюсь, это дела не меняет.

Невероятно. Какие же еще улики ей нужны? Мы сидим у нее в кабинете в Оксфордширском отделении полиции. Обшарпанная комнатка в углу здания, где стеллажи и шкафы практически пусты. Она явно освободила их перед тем, как возникло это дело. Она уже должна была выйти на пенсию. Не понимаю, почему ей не хочется завершить это все как можно быстрее.

А как же ваша другая гипотеза? — спрашивает она.

Какая другая гипотеза?

Я думала, вы решили, что убийство совершено по ошибке Хауардом Беддоузом, партнером Чарлза Ньюмена.

А, это.

Надо полагать, вид у нас довольно смущенный. Тогда оно казалось хорошим решением — возможным объяснением намека, который оставил Крис.

В действительности же, говорит полиц-дама, я проверила список участников конференции, и один Хауард там нашелся.

Прим выпрямляется, внезапно заинтересовавшись.

Правда?

Фамилия у него… (Она всматривается в бумаги у себя на столе.) Хауард Фитч. Сорок три года. Советник Консервативной партии, из Ладлоу в Шропшире.

Она смотрит на нас с самодовольной всезнающей улыбкой, которая начинает меня раздражать.

Не наш кадр, боюсь.

Встаю.

Пошли, Прим. Мы тут зря тратим время.

Не беспокойтесь, говорит полиц-дама. Мы будем следить за аэропортами. И за терминалом «Евростар». Если Вилкс заявится в страну, мы об этом узнаем.

Обещание нас нисколько не обнадеживает — и не успокаивает гнев и досаду, которые, я чувствую, во мне нарастают.

В коридоре Прим говорит мне:

Ты можешь здесь подождать минутку, Раш? Мне надо в туалет.

Пока она в дамской уборной, я стою спиной к стене, опершись на нее, думаю о разговоре, который у нас только что состоялся. Я им недовольна. И чем больше о нем думаю, тем меньше им довольна. И слово «довольна» я применяю буквально. После встречи с Питером/Ричардом в Венеции на прошлой неделе я чувствовала себя раздавленной. Раздавленной печалью — печалью о том, что́ этот мелкий говнюк у меня отнял.

Я отталкиваюсь от стенки и медленно направляюсь обратно в кабинет полиц-дамы. По дороге я оказываюсь в диспетчерской, которая сейчас пуста. Позднее послеобеденное время, понедельник, 24 октября. Телеэкран на стене в комнате транслирует новостной канал, звук выключен. Уголком глаза пунктирно прочитываю бегущую строку, объявление внизу экрана: «Риши Сунак, новый лидер консерваторов, станет первым в Британии премьер-министром азиатского происхождения».

Я возвращаюсь в кабинет и говорю:

Прошу вас, найдите его.

Она поднимает на меня взгляд.

Его?

Или ее. Кем бы этот человек ни был.

Я вновь сижу у ее стола. Напротив нее. Смотрю на нее через стол и только теперь впервые замечаю, до чего у нее сочувствующее лицо. На поверхности манеры у нее по-прежнему собранные и профессиональные, но стоит мне посмотреть ей прямо в глаза, я вижу теплоту и сочувствие. Этого достаточно, чтобы я ощутила, что могу с ней говорить. Воззвать к ней еще разок.

И я говорю:

Мне необходимо, чтобы вы довели это до конца. Правда. Не уверена, что иначе смогу выдержать. В смысле, я знаю, что у вас были сотни подобных дел. Для вас это всего лишь очередная головоломка. Но Крис был для меня большим, чем это. Он был мне отцом. Он был мне, нахер, папой

Я чувствую, как начинают жечь слезы, — далекие воспоминания возвращаются ко мне, и сыплются слова:

Он был живым человеком, понимаете? Просто обычным живым человеком, с обычными противоречиями. И я бы не была тем, кто я есть, если б не он. Я бы не была тем, кто я есть, если б не мой папа. Он был щедрым, он был любящим — и никогда не переставал… Он ради меня расшибался в лепешку. Он мыл мне голову в ванне, когда я была совсем малюткой, и расстраивался, если я плакала, когда шампунь попадал в глаза. Он читал мне перед сном. Иногда читал книги, которые любил, когда был ребенком, и старался не выглядеть обиженным, когда они не нравились мне. Он учил меня кататься на роликах. Учил кататься на велосипеде. Учил играть в теннис. Учил делить в столбик, а преподаватели в школе меня только путали. Он придумывал для меня головоломки, и игры с числами, и шифры. Я заставляла его смотреть диснеевские мультики, которые он по-настоящему, по правде не выносил, но высиживал их со мной, потому что понимал, что я их обожаю. У него были убеждения, и ценности, и идеалы, но он никогда не пытался навязать их мне. Он всегда позволял мне быть тем, кем я хотела быть. Он терпел мою маму гораздо дольше, чем мог бы, потому что не хотел терять меня. После своего отъезда он писал мне письма и рисовал в них комиксы — комиксы вот прямо-таки ужасные. Он бы и ради спасения собственной жизни не сумел бы ничего нарисовать. Он пытался быть оптимистом, но зачастую унывал, а когда унывал — смотрел Лорела и Харди и братьев Маркс, и это его бодрило. Сам себя он считал социалистом, но среди лучших друзей у него были консерваторы. Он на дух не выносил соцсети, но безостановочно писал в блог. Ему нравился джаз-фанк, но он вечно слушал его в наушниках, потому что стеснялся. Он обожал сэндвичи с чеддером и маринованными огурчиками, фасоль на тосте и рыбу с картошкой. Болел за «Бристоль Роверз», но не за «Бристоль-Сити»[101]. Он располагал энциклопедическими познаниями о сериале «Друзья». Ему нравилась деревня, но он не знал никаких названий деревьев и цветов. Он обожал читать. Он обожал историю. Ему нравилось смотреть телевикторины и выкрикивать ответы. Он хотел похудеть, но ему это никогда…

Я умолкаю. Столько всего еще могла бы я сказать, но слишком устала. Меня истощило горе.

Выражение лица Верити Эссен вроде бы не изменилось. Она по-прежнему выглядит спокойной профессионалкой. Однако я знаю, что мои слова изменили что-то, и я ей теперь доверяю. Я доверяю ей довести это все до конца.

Она говорит:

Вилкс приземлился в аэропорту Лутона пятнадцать минут назад. Он забронировал гостиницу на одну ночь рядом с Паддингтонским вокзалом. Завтра утром я буду там. Я буду его ждать.

Я киваю, благодарю ее и встаю, чтобы уйти. Голова у меня кру́гом — толком не понимая, где я, прохожу через диспетчерскую и обратно в коридор, где меня ждет Прим. Я так рада ее видеть. Рада, что вот она, здесь. Ее дружба — единственное благо во всем этом кошмаре. Она раскрывает объятия, и я падаю в них и обнимаю ее так, будто мы эти объятия никогда не разомкнем.

П

Раш не любит книги, в которых много выдуманного. Она считает, что это фальшиво и стыдно — писать о выдуманных людях, вкладывать выдуманные слова и мысли им в уста и головы. Она считает, что писать нужно только о своей внутренней жизни, откровенно, без фильтров, с непосредственностью настоящего времени, поскольку это единственная постижимая для нас реальность. Примерно сорок лет назад писатель Питер Кокерилл пришел к тому же заключению.

Мое мнение? Их убежденность я до конца разделить не могу. Довольно часто я мысленно возвращаюсь к тому разговору, который подслушала в аэропорту. Надо ли получать разрешение у тех, кого мы помещаем к себе в голову, где они будут делать то, чего мы от них хотим? Нужно ли испрашивать у них разрешения?

Нет, я так не считаю.

Внутри вашей головы — ваше пространство. Вы королева в замке этом.

Бывает, что сказать нам есть что, но не своим голосом или не с собственной точки зрения. Что ж теперь, молчать?

Нет, я так не считаю.

Вот пример. Вы дочитали досюда. Вам осталось всего несколько страниц. Предположим, вам интересно узнать, чем завершается эта история. Но ни Раш, ни я не присутствовали, когда ДИ Верити Эссен наконец подстерегла Питера Кокерилла и арестовала его. Как это случилось, мы наверняка знать не можем. Как же мне вам тогда рассказать?

Вот как. Я собираюсь применить самую поносимую и опальную способность человека — воображение.

Позвольте, я устроюсь поудобнее в этом кресле, закрою глаза, закину руки за голову и попытаюсь представить себе эту сцену.

Это могло бы сложиться так…

Это, вероятно, сложилось так…

Это и сложится так…

Верити отправится на Паддингтонский вокзал и вскоре заметит в вестибюле Питера Кокерилла, ожидающего поезд на Мортон-ин-Марш. Как обычно, он будет выделяться в толпе своим ярко-красным джемпером, который носит под твидовым пиджаком. Она сядет в тот же поезд, что и он, и устроится в соседнем вагоне. Арестовывать его сразу она не станет. Бо́льшую часть пути она просидит, перебирая в уме детали расследования. К сожалению, ход ее мыслей, с равномерными промежутками, будут прерывать нескончаемые объявления-предостережения.


Если вы заметили что-либо подозрительное, скажите об этом сотрудникам или отправьте текстовое сообщение в Транспортную полицию по номеру 61016.

И всё у нас будет схвачено.

Смотрите. Скажите. Схвачено.


На то, что убийцей был Питер Кокерилл, указывает несколько обстоятельств. Устройство дома он знал со своего давнего посещения Ведэрби-холла, знал и о существовании тайного хода, а значит, у него были и средства, и возможность. Был ли у него мотив? Согласно Прим и Раш, был. У него имелась позорная тайна, которую раскрыл Кристофер Сванн. Кристофер записал, как Кокерилл поет во сне. Поет «Лорд Рэндалл». Они пришли к ней в кабинет с этой записью, и она ее прослушала. Однако этого все еще недостаточно. У нее по-прежнему есть только их рассказ о том, что Кокерилл признался в давнем убийстве Ричарда Вилкса и что много лет он выдавал себя за него. Запись того признания оказалась уничтожена — если вообще существовала. Можно ли доверять их истории или это лишь лихорадочные догадки двух девиц с чрезмерно развитым воображением и избытком свободного времени?

Чутье ей подсказывает, что они правы. В конце концов, она сама уже пришла к заключению, что Ричард Вилкс наверняка мертв, а под его именем живет Питер Кокерилл. Таково ее мнение с самого начала расследования: стоило ей пристально изучить текст лекции Вилкса на конференции «ИстКон» и увидеть, что начинается он с рукописного напоминания на первой странице: «Вставить цитату из Эдварда Томаса и т. д.» Вскоре после этого, вечером, когда она ужинала в Грайтёрне, Эндрю Мейдстоун показал ей экземпляр «Адского вервия», подписанный на титульной странице. Автограф был адресован, по счастливому совпадению, старому другу его жены, и звали его Томас. В поезде она извлечет распечатки обеих страниц из чемоданчика и положит их рядом на столике перед собой. Вновь отметит поразительное сходство этих двух образцов почерка. Более того, применительно к имени «Томас» это не просто сходство. Надписи неразличимы.



Одного этого самого по себе хватило бы, чтобы окончательно и бесповоротно убедить ДИ Эссен в том, что Питер Кокерилл и Ричард Вилкс — один и тот же человек. Но даже так, даже теперь это не подтверждает, что убийство в Ведэрби-холле совершил он.


Если вы заметили что-либо подозрительное, скажите об этом сотрудникам или отправьте текстовое сообщение в Транспортную полицию по номеру 61016.

И всё у нас будет схвачено.

Смотрите. Скажите. Схвачено.


Верити Эссен — сыщик дотошный. Мозги у нее — мозги криминалистические, методичные. А потому у нее все еще остается определенное сомнение. Один фрагмент головоломки все никак не ляжет на свое место: записка-подсказка.

В ходе расследования у Верити возникло немалое уважение к убитому. Кристофер Сванн располагал могучим интеллектом и, как и сама Верити, понимал важность дотошности, ясности, точности. Было нечто героическое в его предсмертной попытке оставить сообщение, указывающее на убийцу. Верити уже заключила бы, что единственная буква, которую он пытался вывести на той бумажке, не предполагала быть ни h, ни тем более заглавной B. Он начал писать букву P — Питер[102], но осознал, что, поскольку он единственный человек, который знает, кто есть Питер, подсказка эта не будет значить ничего, кто бы ни обнаружил ее.

А потому Кристофер вместо имени написал цифры 8/2. Цифры — во всяком случае, по его разумению — достаточные, чтобы недвусмысленно указать на одну фигуру. Была ли то фигура Питера Кокерилла? Было ли в нем что-то, выделяющее его среди четырех подозреваемых?

Верити откинется в кресле и посмотрит в окно, на то, как скользит мимо в солнечном свете беркширская провинция. Одним вагоном дальше то же самое проделает, возможно, и Питер Кокерилл. О чем он стал бы размышлять?

О чем она стала бы размышлять?

Она размышляла бы о разговоре, который состоялся у нее накануне с Прим и Раш. Она бы задумалась над тем, с какой неожиданной страстью взялась приемная дочь Кристофера перечислять его достоинства. Все мелкие, неповторимые черты, благодаря которым его легко было обожать и любить. О некоторых Верити уже знала, а кое-какие удивили ее.

Вдруг вспомнится одна мелочь. Какое слово Рашида подобрала? «Энциклопедические познания».

Верити вытащит телефон и откроет приложение Википедии. Отыщет страницу «Список серий телесериала „Друзья“». Отмотает список вниз, вплоть до той строки, которую ищет: сезон 8, серия 2.

«Которая про красный свитер».

Детектив-инспектор Верити Эссен кивнет сама себе и позволит себе улыбочку довольства. После чего встанет и двинется в соседний вагон, покачиваясь всем телом вместе с движением поезда.


Вскоре она нависнет над подозреваемым. Питер Кокерилл на самом деле не глазеет на пейзаж в вагонное окно. Он глазеет на экран своего телефона — на прямую трансляцию со ступеней дома номер десять по Даунинг-стрит. Осознав рядом чье-то присутствие, он взглянет вверх, и Верити заметит огонек узнавания, постепенно разгорающийся у него в глазах. Она произнесет вслух его имя и скажет: «Я арестую вас за убийство…» — и тут ее вновь прервут:


Если вы заметили что-либо подозрительное, скажите об этом сотрудникам или отправьте текстовое сообщение в Транспортную полицию по номеру 61016.

И всё у нас будет схвачено.

Смотрите. Скажите. Схвачено.


Между тем на телефонном экранчике Лиз Трасс произносила бы свою прощальную речь к британскому народу.

Пребывание на посту премьер-министра более чем убедило меня в том, что нам необходимо быть дерзкими и стоять лицом к лицу с испытаниями, с которыми мы сталкиваемся. Как писал римский философ Сенека: «Не оттого все трудно, что мы не дерзаем. Оттого, что мы не дерзаем, все трудно».

Питер Кокерилл вновь отвлечется от экрана и скажет ДИ Эссен:

До чего уместно. А следом добавит горестно: что ж, я хотя бы дерзнул.

Вот уж действительно, отзовется она.

Не уверен, что предполагалась такая концовка, скажет он.

Такая?

Я не про мою жалкую повестушку. Она добром не могла бы кончиться никак. Я имею в виду эксперимент, который мы начали тогда еще, в 1980-е.

Нам необходимо пользоваться свободами, дарованными нам Брекзитом, и все устраивать по-другому.

Это значит обеспечивать больше свобод нашим гражданам и восстанавливать силу демократических институтов.

Это значит снижать налоги, чтобы люди могли оставлять себе больше заработанных ими денег.

Мы в самом деле думали — кое-кто из нас в самом деле думал, — что страна тогда менялась к лучшему. В какой-то точке все пошло чудовищно не туда.

ДИ Эссен скажет: возможно, какие-то предприятия несут в себе зачатки собственного краха.

Возможно, скажет Питер Кокерилл.

И он опять взглянет на экранчик телефона, как раз когда уходящий премьер-министр договорит свои последние слова, а объявление-предостережение зазвучит в последний раз:

Я намереваюсь уделять больше времени моему электорату.

Если вы заметили что-либо подозрительное, скажите об этом сотрудникам или отправьте текстовое сообщение в Транспортную полицию по номеру 61016.

Наша страна продолжает продираться сквозь бурю.

И всё у нас будет схвачено.

Но я верю в Британию.

Смотри́те.

Я верю в британский народ.

Скажите.

И я знаю, что впереди дни посветлее.

Схвачено.

Загрузка...