Блажен, кто смолоду был молод,
Блажен, кто вовремя созрел,
Кто постепенно жизни холод
С летами вытерпеть умел...
("Евгений Онегин", VIII, 10)
Почти столетием позднее А.Блок процитирует это сочетание:
Тебя, Офелию мою,
Увел далеко жизни холод...
("Я - Гамлет. Холодеет кровь...", 1914)
Но в блоковской системе, о которой речь пойдет ниже, метафора "холод" приобретает иное наполнение, ибо она окажется одним из звеньев длиннейшей цепочки метафор, составленной из слов: холодный - ледяной - снежный метельный - вьюжный...
Нельзя читать Лермонтова, как Пушкина,- он требует другого подхода, привлечения иного контекста.
Контекст "Блок"
Но и Блока нельзя читать, как Лермонтова, хотя по основным принципам Блок близок к своему великому предшественнику. Казалось бы, то же слово, а как оно отлично от лермонтовского в строфах о петербургской белой ночи:
В те ночи светлые, пустые,
Когда в Неву глядят мосты,
Они встречались, как чужие,
Забыв, что есть простое ты.
И каждый был красив и молод,
Но, окрыляясь пустотой,
Она таила странный холод
Под одичалой красотой...
(1907)
"Таила странный холод" - эти слова понятны лишь в сочетании с другими стихотворениями, например, "Снежная дева" (1907):
Она глядит мне прямо в очи,
Хваля неробкого врага.
С полей ее холодной ночи
В мой дух врываются снега...
и с циклом "Снежная маска", написанным несколько раньше и представляющим собой многообразно развернутую и очень усложненную метафору, которая опирается на обиходное метафорическое "охладеть", "холодное отношение" и т.д. В одном из стихотворений этого цикла читаем:
Открыли дверь мою метели,
Застыла горница моя,
И в новой снеговой купели
Крещен вторым крещеньем я.
И, в новый мир вступая, знаю,
Что люди есть, и есть дела,
Что путь открыт наверно к раю
Всем, кто идет путями зла.
Я так устал от ласк подруги
На застывающей земле.
И драгоценный камень вьюги
Сверкает льдиной на челе.
И гордость нового крещенья
Мне сердце обратила в лед.
Ты мне сулишь еще мгновенья?
Пророчишь, что весна придет?
Но посмотри, как сердце радо!
Заграждена снегами твердь.
Весны не будет, и не надо:
Крещеньем третьим будет - Смерть.
("Второе крещенье", 1907)
Не идет ли здесь речь о том, как важна для поэта его глубокая связь с природой - метелью, снегами, всей этой бескрайней стихией? В то же время образы зимы - трагический символ безответной горестной любви. "Второе крещенье" поэта - это крещенье новой любовью и новым приобщением к стихиям природы. "Твердь" - в словаре Блока это слово обозначает иной, "звездный" или "надзвездный" мир, мир неземной. "Заграждена снегами твердь" - этот стих говорит о том, что поэт остается в материальном, земном мире природы. Он уже не верит в счастливую любовь, сулящую ему потусторонние откровения: "Весны не будет, и не надо..." Другое истолкование: речь, быть может, идет об очерствении сердца, о невозможности любви для человека, который "устал от ласк подруги" и охладел не только к ней, но и к любви вообще; в таком случае и каждый стих получает иное объяснение, а вся вещь оказывается осознанием своего движения в сторону смерти, движения, сулящего не только утраты, но и духовные приобретения ("Весны не будет, и не надо..."). Оба эти варианта не исключают друг друга; их можно и объединить, обобщить в более отвлеченной сфере. Стихи Блока - как, впрочем, и вообще создания лирической поэзии - не могут быть очерчены единственной смысловой линией: их контур расплывается, двоится и троится. Вспомним "лестницу смыслов": если так читается Фет, то в гораздо большей степени - Блок, сделавший многосмысленность художественным принципом. Осмыслить данное стихотворение - это прежде всего верно понять слова: "метели", "снеговая купель", "крещенье", "весна", "твердь". Но особенность блоковских слов в том, что они не имеют однозначного смысла; "весна" может значить и "разделенная любовь", и вообще "жизнь", и "земное счастье", и даже "мечта", как в стихотворении, написанном в том же 1907 году:
О, весна без конца и без краю
Без конца и без краю мечта!
Узнаю тебя, жизнь! Принимаю!
И приветствую звоном щита!
("Заклятие огнем и мраком")
Итак, стихи о роковой страстной любви и безразличии женщины оказались сложнейшей метафорой, каждый отдельный элемент которой не поддается никакой разумной расшифровке.
И все же понять их можно, только необходимо для этого привлечь достаточно широкий контекст - весь цикл "Снежная маска", да и некоторые стихи 1906 года, например стихотворение, кончающееся строфой:
И что ей молвить - нежной?
Что сердце расцвело?
Что ветер веет снежный?
Что в комнате светло?
("Хожу, брожу понурый...")
А в стихотворении "На чердаке" говорится о смерти - настоящей или метафорической?- любимой женщины:
Ветер, снежный север,
Давний друг ты мне!
Подари ты веер
Молодой жене!
Подари ей платье
Белое, как ты!
Нанеси в кровать ей
Снежные цветы!
. . . . . . . . . . . . .
Слаще пой ты, вьюга,
В снежную трубу,
Чтоб спала подруга
В ледяном гробу!..
("На чердаке")
Потребовалось бы слишком много места для того, чтобы в подробностях раскрыть символическое значение "холода", "снежной вьюги", "снежного ветра", "кубка метелей" у Блока. Достаточно сказать, что внутри цикла "Снежная маска" возникает своя система смыслов, которую нельзя перенести ни в какое другое произведение и которую нельзя понять извне. Это особый вид контекста, в пределах которого создаются собственные, местные значения каждого слова и словосочетания.
Стихи Лермонтова можно понять - хотя и не до конца,- Даже оставаясь в границах отдельного стихотворения; полное их понимание дает выход в тот контекст, который мы назвали "контекст "Лермонтов"". Стихи Блока по отдельности вообще останутся непонятыми - они требуют знания того поэтического языка, который лежит в основе целого цикла. Взаимоотношения между отдельными элементами этой системы, этого языка сложны; трудно представить себе "Словарь языка Блока", где оказались бы раскрыты все эти связи и отношения.
Здесь необходимо сотворчество читателя, к воображению которого предъявляются большие и многообразные требования.
Контекст "цикл"
В новейшей литературе поэты часто объединяют стихотворения в циклы. Цикл - группа лирических вещей, связанных единством переживания и общими героями. Каждое из стихотворений цикла может существовать и само по себе, но цикл - это более обширный контекст; он обогащает отдельное стихотворение, придает ему новые смыслы, дополнительные, иногда существенные оттенки. Циклы очень важны для творчества таких поэтов, как Блок, Маяковский, Ахматова, Пастернак, Цветаева, Тихонов. Это - еще одна ступень лестницы контекстов, рассматриваемых нами.
Циклы могут быть объединены путешествием автора; таковы "Стихи о Париже" и американские стихи Маяковского, "Итальянские стихи" Блока, "Тень друга" Тихонова. Цикл может быть посвящен женщине - например, "Кармен" Блока или "Последняя любовь" Заболоцкого. В центре цикла может стоять какой-нибудь один образ, имеющий для поэта особое, иногда даже символическое значение. Таковы некоторые циклы М.Цветаевой.
Вот, например, ее цикл "Стол" (1933). Составляющие его шесть стихотворений посвящены письменному столу - как постоянному спутнику поэта, помощнику, символу литературного труда. Пятое стихотворение гласит:
Мой письменный верный стол!
Спасибо за то, что, ствол
Отдав мне, чтоб стать - столом,
Остался - живым стволом!
С листвы молодой игрой
Над бровью, с живой корой,
С слезами живой смолы,
С корнями до дна земли!
Стихотворение это вполне законченное. Стол соединяет в себе и предмет мебели - письменный стол,- и то дерево, из которого он сделан. Дерево в столе не умерло, оно продолжает жить - с листвой, корой, смолой, корнями; недаром так близки друг другу слова "стол" и "ствол" - они, эти слова, родные братья, связанные не происхождением, но роднящими их почти одинаковыми звуками. Важное слово - эпитет "живой"; на пространстве в 8 строк он повторен трижды. Но стол более живой, чем даже дерево: он - человек или, точнее, что-то вроде кентавра; только кентавр - это полуконь, получеловек, а стол Цветаевой - получеловек, полудерево. О нем сказано: "С листвы молодой игрой / Над бровью..." А привычное словосочетание "письменный стол" разбито вдвинутым между словами эпитетом "верный",- "письменный верный стол" совсем не то же самое, что "верный письменный стол": в первом случае определение "письменный" становится эпитетом, уравнивается в правах с "верный", и "стол" одухотворяется. В целом же стихотворение дает образ фантастический, который может быть лишь с трудом воссоздан воображением. И все же образ этот достоверен, ибо читатель понимает, что значат игра листвы, живая кора, слезы смолы и корни, уходящие в землю, применительно к письменному столу, который оказывается частью живой природы: речь ведь идет не о столе, а о поэте, о его внутреннем мире.
Это стихотворение понятно и само по себе, но понимание его будет глубже, если помнить другие вещи цикла. Так, первое стихотворение начинается такой же строкой, что и пятое:
Мой письменный верный стол!
А дальше - иначе:
Спасибо за то, что шел
За мною по всем путям.
Меня охранял - как шрам.
Далее первый стих варьируется:
Мой письменный вьючный мул!
Спасибо, что ног не гнул
Под ношей, поклажу грез
Спасибо - что нес и нес.
И дальше на все лады как бы "склоняется" корень слова "стол":
...Битв рубцы,
Стол, выстроивший в столбцы
Горящие: жил багрец!
Деяний моих столбец!
Столп столпника, уст затвор
Ты был мне престол, простор
Тем был мне, что морю толп
Еврейских - горящий столп!
В первом стихотворении развивается понятие "верный". В третьем стол оживает - он приобретает человеческие черты:
Тридцатая годовщина
Союза - держись, злецы!
Я знаю твои морщины,
Изъяны, рубцы, зубцы
Малейшую из зазубрин!
(Зубами - коль стих не шел!)
Да, был человек возлюблен!
И сей человек был - стол
Сосновый...
А последнее, шестое стихотворение цикла глубоко раскрывает его социальный смысл:
Квиты: вами я объедена,
Мною - живописаны.
Вас положат - на обеденный,
А меня - на письменный.
"Вы" - это мещане, живые мертвецы, начисто лишенные духовной жизни. Их стол - обеденный, и, обращаясь к ним, Цветаева почти по-плакатному иронически говорит:
Вы - с отрыжками, я - с книжками,
С трюфелем, я - с грифелем,
Вы - с оливками, я - с рифмами,
С пикулем, я - с дактилем.
И с не менее ироническим проклятием она восклицает:
В головах - свечами смертными
Спаржа толстоногая.
Полосатая десертная
Скатерть вам - дорогою!
Табачку пыхнем гаванского
Слева вам - и справа вам.
Полотняная голландская
Скатерть вам - да саваном!
Мещане - это бездумные потребители; им дороже всего обед, их жизненная цель вполне выражается текстом шикарно-ресторанного меню: оливки, пикули, спаржа, трюфели. У них нет души; стихотворение кончается строфой:
Каплуном-то вместо голубя
- Порх!- душа - при вскрытии.
А меня положат - голую:
Два крыла прикрытием.
Конечно, эти потребители не видят и не понимают того, что доступно взору поэта: где им прозревать в столе дерево, стихийное бытие живой природы? Сказанное в 5-м стихотворении доступно лишь поэту - в противоположность тем, у кого душа не голубь, а каплун.
Голубь - птица, олицетворяющая высшее духовное начало (в Священном писании Бог спускается на землю, приняв облик голубя; в христианских храмах часто на древних фресках можно увидеть изображение голубя), а каплун - это кастрированный петух, которого откармливают на мясо. Голубь и каплун противопоставлены у Цветаевой как духовное и материальное, как высокое и низкое, как поэзия и проза.
Прочитав это последнее стихотворение цикла, мы иначе поймем "Мой письменный верный стол" - оно наполнится большим общественным смыслом, приобретет черты антибуржуазного монолога. А предшествующие стихи раскрывают каждую из строк интересующего нас стихотворения, добавляя необходимые смысловые оттенки. В нашем восьмистишии стол - живой, но насколько же он более живой, если читатель помнит о сказанном выше: "Да, был человек возлюблен! / И сей человек был - стол / Сосновый..." Насколько же родство слов стол - ствол полнее, если помнить о других предшествующих созвучиях: стол - столб - столп - престол - простор - столяр...
И, может быть, еще отчетливей выявится цветаевский смысл слова "стол", если поставить рядом другой; например, у Пастернака:
Мой стол не столь широк, чтоб грудью всею
Налечь на борт и локоть завести
За край тоски, за этот перешеек
Сквозь столько верст прорытого прости.
("Разрыв", 8, 1918)
Такова еще одна ступень контекста - контекст цикла.
Вверх по лестнице контекстов
Лестница контекстов вполне реальна. На основе всего, что сказано, можно представить ее в таком виде:
Контексты
6 ...отдельного стихотворения
5 ...цикла стихотворений
4 ...данного автора
3 ...литературного направления, эпохи
2 ...условно-словарный (общепризнанный переносный смысл)
1 ...общесловарный
При этом следует иметь в виду, что ступени 1-2 объединяют контексты общеязыковые, а ступени 3-6 контексты художественные; в этой второй группе слово оказывается более сложным, ибо оно входит одновременно в две системы, подчиненные разным закономерностям: систему языка (речи) и систему эстетического целого (художественную); здесь, по определению Г.О.Винокура, каждое слово "значит и то, что оно означает обычно, и то, что за этим обычным значением раскрывается как художественное содержание данной формы".
Возьмем, к примеру, слово "буря" и проведем его по ступеням этой лестницы, не пытаясь выдержать историческую последовательность, а исходя только из логического развития мысли.
1. Общесловарный контекст
В стихотворении Пушкина "Туча" (1835):
Последняя туча рассеянной бури!
Одна ты несешься по ясной лазури,
Одна ты наводишь унылую тень,
Одна ты печалишь ликующий день.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Довольно, сокройся! Пора миновалась,
Земля освежилась, и буря промчалась,
И ветер, лаская листочки древес,
Тебя с успокоенных гонит небес.
Здесь "буря" - непогода, или (читаем в толковом словаре) "ненастье с сильным разрушительным ветром", как и в другом стихотворении Пушкина, "Зимний вечер" (1825):
Буря мглою небо кроет,
Вихри снежные крутя...
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Или бури завываньем
Ты, мой друг, утомлена...
2. Условно-словарный контекст
Из стихотворения Пушкина "Наполеон" (1821):
Когда, надеждой озаренный,
От рабства пробудился мир,
И галл десницей разъяренной
Низвергнул ветхий свой кумир;
Когда на площади мятежной
Во прахе царский труп лежал,
И день великий, неизбежный
Свободы яркий день вставал,
Тогда, в волненье" бурь народных
Предвидя чудный свой удел,
В его надеждах благородных
Ты человечество презрел...
"Буря" в данном контексте - мятеж, революция. Это переносное значение общепринято, оно широко распространено и тянется через всю русскую поэзию.
3. Контекст литературного направления, эпохи
В начале XX века "буря" означает уже не вообще народное волнение, но вполне конкретно - ожидаемую социалистическую революцию, как в "Песне о Буревестнике" М.Горького (1901):
Чайки стонут перед бурей,- стонут, мечутся над морем, и на
дно его готовы спрятать ужас свой пред бурей...
...Вот он носится, как демон,- гордый, черный демон бури...
- Буря! Скоро грянет буря!
Это смелый Буревестник гордо реет между молний над ревущим
гневно морем, то кричит пророк победы:
- Пусть сильнее грянет буря!..
Сравним с Горьким других революционных романтиков начала XX века. Вот, скажем, у неизвестного автора песни (1902):
К нам, под знамя боевое,
К нам, все честное, живое,
К нам, бойцов отважных рать!
Грянем бурей-ураганом!
Будем мы на страх тиранам
За свободу воевать!
Или у А.Маширова в стихотворении "Не говори в живом признанье..." (1916):
Придет пора, порыв созреет,
Заблещет солнцем наша цель.
Поэта мощного взлелеет
Рабочих песен колыбель.
И он придет как вождь народный,
Как бури радостной раскат,
И в песне пламенной, свободной
И наши песни прозвучат.
4. Контекст автора
В лирике Тютчева образ бури имеет особое значение, которое можно понять только из общего контекста тютчевской поэзии. Это яснее всего в стихотворении середины 1830-х годов:
О чем ты воешь, ветр ночной?
О чем так сетуешь безумно?..
Что значит странный голос твой,
То глухо жалобный, то шумно?
Понятным сердцу языком
Твердишь о непонятной муке
И роешь и взрываешь в нем
Порой неистовые звуки!..
О, страшных песен сих не пой
Про древний хаос, про родимый!
Как жадно мир души ночной
Внимает повести любимой!
Из смертной рвется он груди,
Он с беспредельным жаждет слиться!..
О, бурь заснувших не буди
Под ними хаос шевелится!..
Согласно тютчевским взглядам на мир, в его глубинах кроется первобытный хаос, обнаруживающийся ночью, когда, как говорится в другом стихотворении, "прилив растет и быстро нас уносит / В неизмеримость темных волн". Этот хаос человеку "родимый", ибо он таится в глубинах духа, жаждет вырваться наружу, разрушить зыбкое строение цивилизации, одолеть ее призрачную гармонию. "Ночная душа" склонна раскрыться навстречу извечному, древнему хаосу - это гибельно для разума, но это же и основа поэзии. "Бури" у Тютчева - это хаос, который живет в человеческой душе; если эти бури разбудить, воскреснет и древний хаос. Спящие бури - это обузданная цивилизацией стихия духа, которая "с беспредельным жаждет слиться". Только зная такой смысл слова у Тютчева, можно верно прочесть и стихотворение "Сон на море" (1828-1830), начинающееся строками:
И море и буря качали наш челн;
Я, сонный, был предан всей прихоти волн.
Две беспредельности были во мне,
И мной своевольно играли оне.
Вкруг меня, как кимвалы, звучали скалы,
Окликалися ветры и пели валы.
Я в хаосе звуков лежал оглушен,
Но над хаосом звуков носился мой сон...
Стихотворение это кончается строками, тоже проясняющимися общим контекстом - в сочетании со словами "буря", "хаос":
И в тихую область видений и снов
Врывалася пена ревущих валов.
5. Контекст цикла стихотворений
В поэме А.Блока "Кармен" (1914) 2-е стихотворение гласит:
Есть демон утра. Дымно-светел он,
Золотокудрый и счастливый.
Как небо, синь струящийся хитон,
Весь - перламутра переливы.
Но как ночною тьмой сквозит лазурь,
Так этот лик сквозит порой ужасным,
И золото кудрей - червонно-красным,
И голос - рокотом забытых бурь.
Что же в этом стихотворении значит последнее и очень для него важное слово? Из одного стихотворения смысл слова до конца не понять, можно только смутно о нем догадываться. Речь идет о "демоне утра", который светел, златокудр, лучезарен, но в котором таится иное начало, грозное - "...этот лик сквозит порой ужасным". Характерно отвлеченное, таинственное, в среднем роде данное существительное - "ужасное"; оно далее раскрывается как "червонно-красное", которым сквозит "золото кудрей", и как слышимый в голосе утра "рокот забытых бурь". Значит, "рокот бурь" - это и есть то "ужасное", что противоречит светлому облику утра. Но что же это такое? Слово "буря" встречается и в других стихотворениях цикла, например, в 7-м, которое начинается строфами:
Ты - как отзвук забытого гимна
В моей черной и дикой судьбе.
О Кармен, мне печально и дивно,
Что приснился мне сон о тебе.
Вешний трепет, и лепет, и шелест,
Непробудные дикие сны,
И твоя одичалая прелесть
Как гитара, как бубен весны!
А кончается таким четверостишием:
В том раю тишина бездыханна,
Только в куще сплетенных ветвей
Дивный голос твой, низкий и странный,
Славит бурю цыганских страстей.
А в 8-м ("О, да, любовь вольна, как птица...") говорится о "буре жизни":
За бурей жизни, за тревогой,
За грустью всех измен,
Пусть эта мысль предстанет строгой,
Простой и белой, как дорога,
Как дальний путь, Кармен!
"Буря жизни", "буря страстей"... Вот то, чем сквозит лик золотокудрого демона утра, хитон которого "весь - перламутра переливы". Это тот душевный хаос, те порывы темной страсти, та "черная и дикая судьба", те "непробудные дикие сны", которые таятся под покровом умиротворенности и гармонической красоты. "Буря" оказывается как бы изнанкой обманчивого душевного покоя, симметричной красоты. Вот об этом двоемирии в последнем, 9-м стихотворении цикла говорится:
Здесь - страшная печать отверженности женской
За прелесть дивную - постичь ее нет сил.
Там - дикий сплав миров, где часть души вселенской
Рыдает, исходя гармонией светил.
"Страшная", "дикий" - это противоположно "прелести дивной", "гармонии светил". Мир души человеческой - отблеск рыдающей "души вселенской"...
Так в контексте цикла "Кармен" открываются смысловые глубины блоковской "бури".
6. Контекст одного стихотворения
Есть у современника, многолетнего соратника и в то же время - иногда противника Блока Андрея Белого стихотворение, так и озаглавленное: "Буря" (1908). Вот оно:
Безбурный царь! Как встарь, в лазури бури токи;
В лазури бури свист и ветра свист несет,
Несет, метет и вьет свинцовый прах, далекий,
Прогонит, гонит вновь; и вновь метет и вьет.
Воскрес: сквозь сень древес - я зрю - очес мерцанье:
Твоих, твоих очес сквозь чахлые кусты.
Твой бледный хладный лик, твое возликованье
Мертвы для них, как мертв для них воскресший: ты.
Ответишь ветру - чем? Как в тени туч свинцовых
Вскипят кусты? Ты - там: кругом - ночная ярь.
И ныне, как и встарь, восход лучей багровых.
В пустыне ныне ты: и ныне, как и встарь.
Безбурный царь! Как встарь, в лазури бури токи,
В лазури бури свист и ветра свист несет
Несет, метет и вьет свинцовый прах, далекий:
Прогонит, гонит вновь. И вновь метет и вьет.
Сквозь строки этого стихотворения просвечивает облик Христа, который отождествляется с образом поэта, страдающего за человечество и обреченного на непонимание, на отверженность. Это он - "безбурный царь"; это он "воскрес"; это его "бледный хладный лик" чужд, безразличен людям, мертв для них; это он "в пустыне... как и встарь" обречен на трагическое одиночество. А буря? Буря для Андрея Белого - это безостановочное движение природных стихий, движение, которое и есть для него жизнь человеческого духа, да и вообще жизнь. Как у Блока, она скрыта за видимостью "лазури" - покоя, гармонии, "безбурности".
Но вот что особенно важно для понимания Белого: слово "буря" включается у него в вихреобразное движение слов, в тот "слово-ворот", о котором так умно и точно пишет исследователь его поэзии Т.Ю.Хмельницкая: "Стихи кружащийся слововорот в непрестанном потоке звуковых подобий".* Сходные слова цепляются друг за друга, мчатся одно за другим, образуя вихри, смерчи слов: царь - встарь - лазури - бури - лазури - бури - свист - свист несет - несет - метет - вьет - прогонит - гонит - вновь - вновь - метет вьет.
______________
* Т.Ю.Хмельницкая. Поэзия Андрея Белого. В кн.: "Андрей Белый.
Стихотворения и поэмы". М.- Л., 1966, с. 40-41.
Это в одной только первой строфе - все эти сцепления слов передают порывы буревого ветра, "бури токи", "бури свист", "ветра свист". Приобретает большой смысл и звуковой состав слова, особенно гласный звук у, который подхвачен соседними словами:
Безбурный царь! Как встарь, в лазури бури токи;
В лазури бури свист...
Неожиданно получается, что слова "безбурный" и "лазурь", по смыслу противоположные слову "буря", становятся близкими ему благодаря своему звучанию, и это звучание оказывается важнее смысла. В словах "безбурный" и "лазурь" слышится прежде всего ветер: у-у... Ветер, стихия жизни - это и есть смысл "бури" у Андрея Белого.
И впрямь: сквозь все важнейшие вещи Белого проходит образ ветра, урагана, смерча, бури. Прежде всего так в его стихах представлено время, стремительно несущееся время:
Как токи бури,
Летят годины...
("Время", 1909)
За решеткой тюрьмы
Вихрей бешеный лёт.
("Успокоение", 1905)
Взлетая в сумрак шаткий,
Людская жизнь течет,
Как нежный, снежный, краткий
Сквозной водоворот.
("Смерть", 1908)
Все же главным контекстом для понимания слова "буря" в стихотворении, названном этим столь существенным для А.Белого словом, оказывается само это стихотворение.
Мы поднялись на верхнюю ступеньку "лестницы контекстов" для слова "буря". Можем ли мы теперь ответить на вопрос: каков смысл слова "буря" в русском поэтическом языке?
Нет, на такой вопрос ответить очень трудно, почти немыслимо. Можно сказать, что на протяжении ста пятидесяти лет смыслы этого слова менялись, обогащались, точнее, накапливались. В допушкинское время слово это значило бесконечно меньше, чем стало значить позднее. Каждый поэт добавлял к нему новые смыслы. Уже у Пушкина, у которого преобладает прямое, словарное значение слова, по крайней мере 4 разных переносных, образных значений "бури". "Словарь языка Пушкина" указывает такие:
1. О сражении, битве.
Он снова в бурях боевых
Несется мрачный, кровожадный...
("Бахчисарайский фонтан", 1823)
2. О чувствах, душевных волнениях.
Она ушла. Стоит Евгений,
Как будто громом поражен.
В какую бурю ощущений
Теперь он сердцем погружен!
("Евгений Онегин", VIII, 48)
3. О различных общественных движениях, восстаниях.
Ты видел вихорь бури,
Падение всего, союз ума и фурий,
Свободой грозною воздвигнутый закон,
Под гильотиною Версаль и Трианон...
("К вельможе", 1830)
4. О внешнем выражении раздражения, возмущения, негодования.
Он покраснел: быть буре!
("Борис Годунов", 1825)
Все эти четыре вида пушкинского переносного словоупотребления остаются в пределах второй ступени нашей "лестницы", то есть "условно-словарного" контекста. Но ведь уже лермонтовское
А он, мятежный, просит бури...
ни под одну из этих рубрик не подставишь, не говоря об употреблениях того же слова у Тютчева, Горького, Блока, Белого и многих других поэтов нового времени - употреблениях, которые все более индивидуальны.
Значение слов ширится и углубляется. Движется вперед поэзия, обогащается каждое из слов ее словаря.
глава третья. Метафора
"Кто-то сказал, что от искусства для
вечности остается только метафора. В
этом плане мне приятно думать, что я
делаю кое-что, что могло бы остаться
для вечности. А почему это в конце
концов приятно? Что такое вечность, как
не метафора? Ведь о неметафорической
вечности мы ничего не знаем."
Юрий Олеша
Восстановление единства мира
Поэзия - искусство малой формы. Можно, вероятно, так формулировать внутренний закон поэтического искусства: максимальная сжатость словесного пространства при беспредельной емкости жизненного содержания.
Сказать как можно короче и в то же время как можно больше о смысле человеческого бытия: о жизни и смерти, свободе и рабстве, любви и верности, нравственности и творчестве, добре и зле - вот задача поэзии. И, прежде всего, у нее совсем другое понятие о времени, чем у романа и повести.
Перелистаем том Блока, и мы тотчас поймем, что поэт обращается с временем по-хозяйски:
Лжи и коварству меры нет,
А смерть - далека.
Всё будет чернее страшный свет,
И всё безумней вихрь планет
Еще века, века!
("Голос из хора", 1910-1914)
Миры летят. Года летят.
Пустая Вселенная глядит в нас мраком глаз.
А ты, душа, усталая, глухая,
О счастии твердишь,- который раз?
(1912)
Или у современника Блока и его многолетнего друга Андрея Белого:
Мгновеньями текут века.
Мгновеньями утонут в Лете.
И вызвездилась в ночь тоска
Мятущихся тысячелетий.
("Ночь и утро", 1908)
Или у Павла Антокольского, русского поэта, для которого тема времени имеет особенное значение,- это одна из центральных тем его творчества:
Я книгу времени читал
С тех пор, как человеком стал,
И только что ее раскрыл
Услышал шум широких крыл
И ощутил неслышный рост
Шершавых трещин и борозд
На лицах ледниковых скал.
И с этих пор я отыскал,
И полюбил я с этих пор
И первый каменный топор,
И первый парус на волне,
И давний день, когда в огне
Впервые плавилась руда.
Летели дни. Прошли года.
В них слезы были, кровь и дым.
И я недаром стал седым:
Я памятью обременен,
Я старше мчащихся времен.
("Поэт и время", 1953)
П.Антокольский и сам писал, объясняя свою поэзию: "Муза Истории. Ей я обязан всем... Она вела меня сквозь годы, сквозь войну и мир, сквозь личные утраты и всенародные праздники, сквозь метели и зной, сквозь толпы на асфальте западноевропейских городов и сквозь джунгли Юго-Восточной Азии. Она дала мне силу и право: в каждом Сегодня узнавать его Вчера и Завтра, пристально вглядываться в первое и безоглядно верить во второе. И это было главным ее подарком".
Эпиграфом ко всему своему творчеству Антокольский поставил свое же четверостишие:
Прошло вчера. Приходит завтра.
Мне представляется порой,
Что время - славный мой соавтор,
Что время - главный мой герой.*
______________
* Павел Антокольский. Избранные произведения, т.1. М., 1961,
с.6.
Между строками, а иногда и между словами одной строки проходят годы, столетия; поэт ничуть этим не смущен, это его право - быть хозяином времени. И не только времени, но и пространства.
Автор романа связан жизненной логикой своего повествования - он не может в пределах одной фразы бросить читателя в разные концы мира. А поэту нет ничего легче, как сосредоточивать необходимые пространства в нескольких соседних словах. У Эдуарда Багрицкого веселый птицелов Дидель "с палкой, птицей и котомкой" в шести коротких строчках проходит через всю Германию, области которой не просто перечислены, но и точно, ярко охарактеризованы емкими эпитетами:
Через Гарц, поросший лесом,
Вдоль по рейнским берегам.
По Тюрингии дубовой,
По Саксонии сосновой,
По Вестфалии бузинной,
По Баварии хмельной.
("Птицелов", 1918-1926)
А нередко поэт совмещает беспредельно раздвинутое время с вольным передвижением в пространстве,- тогда особая, поэтическая свобода становится еще более очевидной. Вот несколько строф из стихотворения Михаила Светлова:
По оползням древних оврагов
Медвежьей походкой века
Прошли от последних варягов
До первого большевика.
...Неловко поправив рубаху,
К мучительной смерти готов,
На лобное место без страха
Взошел Емельян Пугачев.
Сквозь гущу полярного мрака,
Махая в пути посошком,
Учиться к московскому дьяку
Идет Ломоносов пешком.
Встает петербургское утро,
Безмолвно стоит караул,
На Софью Перовскую грустно,
Прощаясь, Желябов взглянул...
("Россия", 1952)
Время, пространство - шире, как можно шире! Стих, строфа - как можно емче, и в то же время как молено концентрированней! Таков закон поэтического искусства, посвященного изображению самых глубинных, имеющих всеобщее значение для человечества движений человеческой души.
И вот из этого-то закона рождается художественный принцип, прежде всех других определяющий искусство поэзии: принцип метафоры.
В метафоре два далеких друг от друга явления не только сравниваются, но и приравниваются друг к другу. Метафора - самая краткая, самая концентрированная форма для воплощения единства мира, единения человека и природы. В мгновенном поэтическом переживании совмещаются эпохи и пространства.
Исследователь терпеливо и дотошно изучает отдельные стороны реальности, изолированные от других. Химик следит за реакцией, происходящей в его колбе, отмечает действие одного вещества на другое, устанавливает законы взаимодействия двух разных веществ, которые, соединяясь, образуют третье. Может ли он при этом восхищаться цветом, возникающим в результате реакции? Ему надо отвлечься и от цвета, и от его красоты: у него своя узкая научная задача; промышленность ждет от него практических рекомендаций, наука ждет от него теоретических выводов. Он химик, а не физик, не биолог, не физиолог и уж тем более не художник и не поэт. Может ли физик, исследующий свойства твердого тела, думать о строении Галактики? Нет, он должен строго и точно следовать логике своего эксперимента: один лабораторный опыт порождает другой, один расчет тянет за собой целую цепочку вычислений, из одной формулы возникает серия новых, друг друга продолжающих формул. В конечном счете может оказаться, что эти формулы объясняют и строение атомного ядра, и систему Вселенной, но только в конечном счете. Науки расчленяют мир, изучают его в раздробленном, или, как иногда говорят, атомизированном виде. Современная наука зашла так далеко в этом расчленении, что знаток одной науки может ничего не понимать в другой, даже смежной: ему кажется, что его коллеги говорят на другом, неведомом ему языке.
Поэт соединяет воедино все то, что, в сущности, и составляет единство, но что расщепилось на многочисленные области изучения.
Александр Блок горестно видел утрату цельности, характерную для современной цивилизации. Его одолевало мучительное желание воспринять все в единстве, во взаимозависимости.
В предисловии к поэме "Возмездие" он писал о тех событиях начала XX века (точнее, 1910 и 1911 годов), которые, казалось бы, никак между собой не связаны и все же образуют облик эпохи или, в представлении и терминах Блока, "единый музыкальный напор": смерть Льва Толстого; смерть Комиссаржевской; смерть Врубеля; кризис символизма; ощущение приближающейся войны; убийство в Киеве мальчика Андрея Ющинского и антисемитский суд над евреем Бейлисом; грандиозные забастовки железнодорожных рабочих в Лондоне; расцвет французской борьбы в петербургских цирках; возникновение интереса к рождающейся авиации и несколько трагических катастроф первых аэропланов; убийство царского министра Столыпина...
Перечислив эти события разного масштаба и значения, Блок заключает:
"Все эти факты, казалось бы столь различные, для меня имеют
один музыкальный смысл. Я привык сопоставлять факты из всех
областей жизни, доступных моему зрению в данное время, и уверен,
что все они вместе всегда создают единый музыкальный напор".*
______________
* А.Блок. Собр. соч., т. 3. М.-Л., Гослитиздат, 1960, с.
295-297.
Поэт Блок ищет цельности мира, которую нужно восстановить - в этом и смысл искусства, цель поэзии.
Самолет и метафора. 1910 год
В том же 1910 году Блок написал стихотворение, посвященное одному из перечисленных им фактов, в совокупности составляющих "музыкальный напор":
В неуверенном, зыбком полете
Ты над бездной взвился и повис.
Что-то древнее есть в повороте
Мертвых крыльев, подогнутых вниз.
Как ты можешь летать и кружиться
Без любви, без души, без лица?
О, стальная, бесстрастная птица,
Чем ты можешь прославить Творца?
В серых сферах летай и скитайся,
Пусть оркестр на трибуне гремит,
Но под легкую музыку вальса
Остановится сердце - и винт.
В этом коротком стихотворении многое сведено вместе, стянуто в одну точку: древние времена - и современность, мир живых существ - и техника, высокая духовность - и прозаическое общество. Главное в нем сопоставление: "сердце - и винт". Авиационная катастрофа - это гибель и человека, и машины. Но человек и аэроплан противоположны, как живое и мертвое. Летающая техника для Блока страшна, потому что она "без любви, без души, без лица". С этой бездуховностью техники сопрягается и душевная опустошенность современных людей, тех, которые словно в театре глядят на авиатора, слушая, как "оркестр на трибуне гремит", которые увидят гибель человека "под легкую музыку вальса". Здесь недаром говорится о музыке; она, по Блоку, сущность бытия, но эта-то музыка другая - "легкая", развлекательная, принадлежащая к фальшивому миру раздробленной "цивилизации". Для Блока такая "легкая музыка вальса", звучащая как фон для гибели авиатора и его машины,- антимузыка. Есть мир природы: это "бездна", "сердце", "любовь", "душа", "лицо". Есть мир антиприроды: это "стальная, бесстрастная птица" с "мертвыми крыльями", с "винтом" вместо сердца. И сюда же относится антимузыка, весело аккомпанирующая смерти.
Блок 1910 года был далек от церковной религиозности, но в этом сопоставлении духа и бездуховности, человека и машины "Творец" для него высшее духовное начало. Впрочем, речь идет не столько о Боге, сколько о живой птице: по давней поэтической традиции птица славит Бога своей песней. Вспомним пушкинскую птичку из поэмы "Цыганы" (1824), которая
...не знает
Ни заботы, ни труда,
Хлопотливо не свивает
Долговечного гнезда,
В долгу ночь на ветке дремлет;
Солнце красное взойдет,
Птичка гласу Бога внемлет,
Встрепенется и поет.
Стихотворение о гибели авиатора не просто рассказывает о каком-то происшествии, в его основе философская идея о противоположности духовного мира человека, всего живого антимиру бездушной техники. Идея эта выражена в метафоре птицы - "О, стальная, бесстрастная птица...", подкрепленной метафорическими глаголами. В сущности, метафорой является и обращение к аэроплану - "Чем ты можешь прославить Творца?" Это обращение как бы превращает машину в живое существо, притом что смысл стихотворения - в отрицании родственности между живым и неживым.
Самолет и метафора. 1957 год
Определение метафоры и ее роли в поэтическом искусстве дал в одной из своих статей Борис Пастернак: "Метафоризм - естественное следствие недолговечности человека и надолго задуманной огромности его задач. При этом несоответствии он вынужден смотреть на вещи по-орлиному зорко и объясняться мгновенными и сразу понятными озарениями. Это и есть поэзия. Метафоризм стенография большой личности, скоропись ее духа". И дальше Пастернак определяет цель, которую ставили перед собой некоторые великие живописцы и как следствие этой цели - характер их искусства: "Бурная живопись кисти Рембрандта, Микеланджело и Тициана не плод обдуманного выбора. При ненасытной жажде написать по целой вселенной, которая их обуревала, у них не было времени писать по-другому".
Значит, для Пастернака метафора - своеобразная скоропись человеческого духа, вызванная необходимостью для поэта "написать целую вселенную", то есть восстановить в своем творчестве нарушенную целостность мира и весь этот мир вместить в поэзию.
Ту же мысль Пастернак вложил в стихотворение "Ночь" (1956),- здесь она и сама выражена в метафорической форме:
Идет без проволочек
И тает ночь, пока
Над спящим миром летчик
Уходит в облака.
Он потонул в тумане,
Исчез в его струе,
Став крестиком на ткани
И меткой на белье.
Под ним ночные бары,
Чужие города,
Казармы, кочегары,
Вокзалы, поезда.
Всем корпусом на тучу
Ложится тень крыла.
Блуждают, сбившись в кучу,
Небесные тела.
И страшным, страшным креном
К другим каким-нибудь
Неведомым вселенным
Повернут Млечный Путь.
В пространствах беспредельных
Горят материки.
В подвалах и котельных
Не спят истопники.
В Париже из-под крыши
Венера или Марс
Глядят, какой в афише
Объявлен новый фарс.
Кому-нибудь не спится
В прекрасном далеке
На крытом черепицей
Старинном чердаке.
Он смотрит на планету,
Как будто небосвод
Относится к предмету
Его ночных забот.
Не спи, не спи, работай,
Не прерывай труда,
Не спи, борись с дремотой,
Как летчик, как звезда.
Не спи, не спи, художник,
Не предавайся сну.
Ты - вечности заложник
У времени в плену!
Тема близка к блоковской - Пастернак тоже написал стихотворение о летчике. Но у Блока авиатор и аэроплан, человек и машина - враждующие противоположности, Блок настаивает на бесчеловечности техники, "сердце" и "винт" в системе его стихотворения непримиримы, оба они обречены на гибель: винт остановится, и одновременно с ним - сердце.
У Пастернака, поэта другой эпохи, летчик - символ человеческого духа. Он сопоставлен с художником, который тоже бодрствует, познавая мир.
В стихотворении все явления мира уравнены, как бы они ни были различны по масштабу: самолет и метка на белье, пространства Вселенной и котельные, планета Венера и театральная афиша. Все это - мир, до которого человеку есть дело. Что же касается художника, то
Он смотрит на планету,
Как будто небосвод
Относится к предмету
Его ночных забот.
"Относится к предмету его... забот" - так можно сказать о больном, за которым надо ухаживать, о лекции, которую надо обдумать и прочитать, о фактах повседневной жизни. Небосвод включен в быт художника, как любой другой предмет обихода.
В этой строфе нет прямой метафоры, но есть метафора косвенная. Казалось бы, "небосвод" ни с чем не сопоставлен, а все-таки скрытое метафорическое сопоставление тут есть, потому что сама по себе деловитость оборота "относится к предмету его забот" воспринимается читателем как отсылка к бытовой сфере. И "небосвод" таким образом снижается и оказывается включенным в подразумеваемую (косвенную) метафору.
Метафоры Пастернака - прямые или косвенные, все равно - служат узлом, в котором стягиваются великое и малое, далекое и близкое, космос и домашний уют. Скажем, звезды - и стадо овец:
Блуждают, сбившись в кучу,
Небесные тела.
Авиация - и звездное небо:
И страшным, страшным креном
К другим каким-нибудь
Неведомым вселенным
Повернут Млечный Путь.
Планеты - и какие-то парижские обыватели, завсегдатаи оперетты:
В Париже из-под крыши
Венера или Марс
Глядят, какой в афише
Объявлен новый фарс.
Великое становится малым, далекое - близким. Но и наоборот: малое становится великим. У Свифта Гулливер был великаном среди лилипутов, но, попав к великанам, сам оказался лилипутом. Каков же он, Гулливер? Велик он или мал? Разумеется, велик, ибо он мыслящее существо. Пастернак неизменно помнит о том, что есть большой мир и есть малый, но малый мир не уступает в значении своем большому: частицы малого мира, не видимые даже под микроскопом, столь же важны, как планеты, вращающиеся вокруг Солнца, как звезды, образующие Млечный Путь. И вот оказывается, что Млечный Путь уравнен с самолетом, а самолет - с небесными телами, летчик со звездой, а художник с Богом. В творчестве художника Время превращается в Вечность, потому что в самой личности художника Вечность воплотилась во Время, в преходящее, тленное. Пастернак предлагает нам формулу, удивительную по художественной точности и смысловой емкости: поэт - это
...вечности заложник
У времени в плену!
Для полного раскрытия смысла этой формулы понадобились бы страницы и страницы. Пастернак дал метафору, ослепительную, как вспышка магния. Вот это и значит - "смотреть на вещи по-орлиному зорко и объясняться мгновенными и сразу понятными озарениями".
Сравнение: сложное через простое
Сравнение обычно служит для того, чтобы при помощи одного факта (А) объяснить другой (Б); А привлекается главным образом для Б и само по себе существенного значения не имеет. Ясно, что А должно быть проще, чем Б, понятнее для читателя, доступнее его сознанию. Сложное нельзя объяснять столь же сложным, темное - столь же темным. Отвлеченная мысль становится понятной, если для сравнения привлекается нечто осязаемое, зримое, очевидное. У Евгения Баратынского есть стихотворение (1837), в котором говорится о развитии идей в разных видах литературы. Вот оно:
Сначала мысль, воплощена
В поэму сжатую поэта,
Как дева юная, темна
Для невнимательного света;
Потом, осмелившись, она
Уже увертлива, речиста,
Со всех сторон своих видна,
Как искушенная жена
В свободной прозе романиста;
Болтунья старая, затем
Она, подъемля крик нахальной,
Плодит в полемике журнальной
Давно уж ведомое всем.
В стихотворении два ряда фактов: один сложный, другой попроще, взятый из быта. Простой ряд - это юмористически рассказанная жизнь женщины. Сперва - манящая своей робкой таинственностью юная дева; потом - вполне понятная, уже лишенная загадочности зрелая женщина; наконец старая болтунья, твердящая всем известные и поэтому никому не интересные вещи. Второй, сложный ряд - движение от одного литературного вида к другому: поэма роман - журнальная статья. Баратынский говорит: подобно тому как прелестная девушка постепенно превращается в старую сплетницу - а как это происходит, знает каждый!- так мысль из сложной, темной, многосмысленной превращается в общее место, в пошлый штамп, навязший в зубах. Эволюция идей в литературе известна специалистам, изучающим литературу и ее законы. Прочитав стихотворение Баратынского, мы поймем, как Баратынский смотрел на "поэму сжатую поэта", вовсе не призванную растолковать читателю мысль с такой обстоятельностью, с какой это сделают авторы романов и журналисты: обаяние стихов, с точки зрения Баратынского, в их сжатости и загадочной темноте.
У Баратынского много сравнений, и они, как правило, раскрывают читателю сложные, порой даже теоретические идеи через доступный непосредственному чувству, конкретный факт действительности:
Чудный град порой сольется
Из летучих облаков;
Но лишь ветр его коснется,
Он исчезнет без следов!
Так мгновенные созданья
Поэтической мечты
Исчезают от дыханья
Посторонней суеты.
(1829)
Грубо формулируя мысль стихотворения, можно, вероятно, сказать так: житейские будни губительны для поэтического творчества; соприкасаясь с ними, вдохновение иссякает, воображение гаснет; мир высокого творческого духа необыкновенно хрупок - достаточно легкого "дыханья посторонней суеты", как он исчезает без следа. Баратынский говорит здесь о соотношении реальности и искусства - это важная философская тема, которую он делает зримой, прибегая к сравнению с жизнью природы. Но отношение обоих рядов - первого и второго четверостиший, мира природы и мира духа - однонаправленное: природа объясняет дух, только в этом ее задача.
Сравнение как правило однонаправленно: сложное постигается через простое.
Сделаем, однако, оговорку: это не всегда так. Нередко сравнение вводит в текст факты, которые принадлежат другому Ряду, относятся к другой области бытия. Таковы, например, развернутые сравнения Гоголя в "Мертвых душах". Чичиков приезжает на бал к губернатору и видит мужчин в черном и дам в белых платьях - это похоже на мух, кружащих вокруг кусков сахара... И вот в сравнении появляется старуха, колющая сахар, ребятишки, обступившие ее и ловящие осколки, мухи, прогуливающиеся по сверкающему рафинаду... Вместе со сравнением появляется деревня, весь ее быт, ее обитатели и нравы. Для сюжета все это лишнее, но "Мертвые души" - поэма обо всей России, и вся Россия живет здесь как окружающая среда, в сравнениях, внутри придаточных предложений. Второй член сравнения по видимости уступает первому в своем весе, как придаточное уступает главному. В конце концов, этот второй член сравнения можно и отбросить, можно высказать желаемое и не прибегнув к сравнению.
Метафора: система зеркал
В отличие от сравнения, важнейшая особенность метафоры в том, что сопоставляемые ею факты - равноправны.
Перед читателем и здесь два ряда явлений. Но нельзя сказать, что один из них служит для того, чтобы объяснить другой. В сравнении, как мы видели, движение в одну сторону: от облаков, разгоняемых ветром,- к поэтической мечте, разрушаемой житейской суетой. Движения в другую сторону нет: факты природы приняты за понятную единицу, они в дополнительном пояснении или раскрытии не нуждаются.
В метафоре, как правило, движение двустороннее: от А к Б, но и от Б к А. Ничто не принято за понятное, все факты раскрываются друг через друга.
Рассмотрим стихотворение Н.Заболоцкого "Гроза" (1946):
Содрогаясь от мук, пробежала над миром зарница,
Тень от тучи легла, и слилась, и смешалась с травой.
Все труднее дышать, в небе облачный вал шевелится,
Низко стелется птица, пролетев над моей головой.
Я люблю этот сумрак восторга, эту краткую ночь вдохновенья,
Человеческий шорох травы, вещий холод на темной руке,
Эту молнию мысли и медлительное появленье
Первых дальних громов - первых слов на родном языке.
Так из темной воды появляется в мир светлоокая дева,
И стекает по телу, замирая в восторге, вода,
Травы падают в обморок, и направо бегут и налево
Увидавшие небо стада.
А она над водой, над просторами круга земного,
Удивленная, смотрит в дивном блеске своей наготы.
И, играя громами, в белом облаке катится слово,
И сияющий дождь на счастливые рвется цветы.
У Заболоцкого развернутая метафора, то есть сопоставление и даже слияние воедино двух явлений из разных рядов. В грозе раскрывается поэтическое творчество: мысль осеняет поэта, сверкнув мгновенно, молнией; слова приходят позднее, но с той неизбежностью, с какой за молнией следует гром. С поразительной глубиной и силой Заболоцкий говорит о самом творческом процессе: в первом четверостишии - как бы предварительные мгновения, когда напряжено все существо поэта. Впрочем, здесь, казалось бы, речь идет еще только о природе, ожидающей очистительной грозы. Но сколько мучительного трагизма в начальных словах "содрогаясь от мук", в повторении почти не отличающихся по смыслу глаголов "и слилась, и смешалась", в простом "все труднее дышать...". Но во втором четверостишии мы прямо входим во внутренний мир человека, недаром оно объединено глаголом "люблю": приметам грозы параллельны приметы творчества. Поэт испытывает душевный подъем, подлинный смысл которого он сразу истолковать не в силах - отсюда "сумрак", "ночь", "темная рука", "вещий холод"; в его сознании ослепительно, молнией, вспыхивает мысль, и лишь постепенно она обретает для себя выражение в словах. "На родном языке"? Да, потому что кажется, будто родившееся выражено сперва на языке, понятном одному лишь поэту. А.Блок говорил, что он всегда начинает писать "на каком-то другом языке" и только потом переводит на русский. "Некоторые стихи,- сознавался Блок собеседнику,- я так и недоперевел".
У Заболоцкого в 3-й строфе из темной воды "появляется в мир светлоокая дева". Мы помним, что так, по древнему мифу, родилась Афродита, богиня любви и красоты, а в мифе, созданном современным поэтом, так рождается Красота смысл и итог творчества, Красота, созданная словом. Слово обладает творческим всемогуществом. Вот почему "играя громами, в белом облаке катится слово" - оно создало Красоту, то есть целый новый мир, и природа, прежде содрогавшаяся от мук, теперь счастлива: "...и сияющий дождь на счастливые рвется цветы".
Можно ли сказать, что в "Грозе" Заболоцкого природа служит лишь для того, чтобы быть образом внутренней жизни человека, его творчества? Нет: природа здесь важна как образ творчества, но и сама по себе. Конечно, гроза помогает нам понять творчество, это так; но и творчество помогает нам понять грозу. Происходит взаимное отражение - сопрягаемые явления, все снова и снова друг в друге отражаясь, объясняют друг Друга. Это похоже на известный физический опыт, когда ставятся друг против друга два зеркала и между ними зажигается свеча - в зеркалах возникают бесконечные вереницы зеркал и свечей. Такова одна из главных причин бесконечности смыслов в метафорическом стихотворении. Каждое из них - метафора Душевного состояния. Но и душевное состояние человека оказывается метафорой природы.
Метафора: философия поэта
У того же Заболоцкого в стихотворении "Гурзуф" (1949) читаем:
В большом полукружии горных пород,
Где, темные ноги разув,
В лазурную чашу сияющих вод
Спускается сонный Гурзуф,
Где скалы, вступая в зеркальный затон,
Стоят по колено в воде,
Где море поет, подперев небосклон,
И зеркалом служит звезде,
Лишь здесь я познал превосходство морей
Над нашею тесной землей,
Услышал медлительный ход кораблей
И отзвук равнины морской.
Несколько следующих друг за другом и логически друг с другом связанных метафор - город Гурзуф, скалы, море, представленные в виде людей, и даже звезда, которая, как земная прелестница, смотрится в зеркало,- для чего они? Иногда говорят: чтобы речь была образной, яркой, производила художественное впечатление. Такое рассуждение поверхностно и очень наивно. Речь и без метафор может впечатлять читателя. Метафора не украшение, не побрякушка она мощнейшее средство, позволяющее поэту выразить свою жизненную философию. Метафоры стихотворения "Гурзуф" очень важны для Заболоцкого - в них целая программа. Для Заболоцкого все в природе и мире живое, все незримыми нитями соединено. В стихотворении "Гроза" мы уже видели связь природной стихии с жизнью творческого духа человека - стихия эта так же осмысленна, содержательна, как процесс творчества у поэта. Проследим метафоры Заболоцкого, и мы всюду увидим ту же линию - одушевление "бездуховной" природы, очеловечивание животных, насекомых, рыб, растений:
...деревья, звери, птицы,
Большие, сильные, мохнатые, живые,
Сошлись в кружок и на больших гитарах,
На дудочках, на скрипках, на волынках
Вдруг заиграли утреннюю песню, Встречая нас...
("Утренняя песня", 1932)
Вращая круглым глазом из-под век,
Летит внизу большая птица.
В ее движенье чувствуется человек.
По крайней мере он таится
В своем зародыше меж двух широких крыл.
("Осень", 1932)
Природа пела. Лес, подняв лицо,
Пел вместе с лугом. Речка чистым телом
Звенела вся, как звонкое кольцо.
("Лодейников", 1932-1947)
Заболоцкий сливает в метафоре растительный и животный мир, одухотворяя их разумом и чувством человека. Так Заболоцкий видит мир, так он выражает свое видение - через метафору.
У Леонида Мартынова совсем иной взгляд на действительность, но и для него метафора - средство резкого сокращения расстояний между далеко отстоящими друг от друга вещами, средство создания мощного поэтического эффекта. Поэзия Мартынова присматривается к бытовой повседневности: быт может породить пошлость, он же служит почвой для чистейшей, благороднейшей поэзии. "Дома... серые, голубые, лестницы крутые, ...квартиры, светом залитые..." ("След", 1946) - здесь живет и мерзость низких буден, и душевное величие: столкновение этих враждующих сил - вот пафос Мартынова. Он против ложных метафор: не нужно преображать мир, делать его лучше, чем он есть,- он прекрасен и в своей бытовой повседневности.
Не золото лесная опаль,
В парчу не превратиться мху,
Нельзя пальто надеть на тополь,
Ольху не кутайте в доху,
Березки не рядите в ряски,
Чтоб девичью хранить их честь.
Оставьте! Надо без опаски
Увидеть мир, каков он есть.
("Я понял! И ясней и резче...", 1947)
Все это, так сказать, отрицательные метафоры: Мартынов запрещает унижать природу до пошлого быта. Но самый этот быт как бы разрывает оболочку, и вот проступает скрывавшаяся до поры природная стихия. В комнате включен нагревательный прибор:
И щелкает
Электроотопленье,
Горят в камине
Вовсе не дрова,
Но будто бы
Трещат при расщепленье
Мельчайшие частицы естества.
("Из года в год...", 1949)
У известного французского поэта Жака Превера дети сидят в классе и учат арифметику - "два и два четыре, четыре и четыре восемь...". Но вдруг мимо окна пролетает птица, и все меняется:
И стены класса
Рушатся преспокойно.
И оконные стекла снова стали песком,
Чернила снова стали водой,
Мел снова стал скалой,
Парта стала деревом,
А ручка с пером стала птицей.
В мире прозы два и два дают в сумме четыре, мел служит для того, чтобы писать на доске, а перо и чернила - чтобы писать в тетрадке. В мире поэзии законы арифметической логики теряют силу, практически полезные обиходные предметы утрачивают бытовую ограниченность: сквозь них просвечивает первозданная стихийность.
Вернемся назад. Алфавитная метафора
В стихотворном послании "К Батюшкову" (1814) совсем еще юный Пушкин, обращаясь к своему поэтическому наставнику, писал:
Философ резвый и пиит,
Парнасский счастливый ленивец,
Харит изнеженный любимец,
Наперсник милых аонид,
Почто на арфе златострунной
Умолкнул, радости певец?
Ужель и ты, мечтатель юный,
Расстался с Фебом наконец?
Уже с венком из роз душистых,
Меж кудрей вьющихся, златых,
Под сенью тополей ветвистых,
В кругу красавиц молодых,
Заздравным не стучишь фиалом,
Любовь и Вакха не поешь;
Довольный счастливым началом,
Цветов парнасских вновь не рвешь;
Не слышен наш Парни российский!..
Пой, юноша!..
Чтобы современный читатель понял эти стихи, к ним нужно приложить словарик мифологических имен. В этом словарике следует объяснить, что:
Парнас - гора, место обитания Аполлона и муз.
Хариты - то же, что Грации, богини женской красоты.
Аониды - музы.
Феб - Аполлон, бог солнца и искусств.
Вакх - бог вина и веселья.
Теперь разберемся, что же в послании к Батюшкову сказано. "Пиит" - это старое слово означает "поэт". "Парнасский счастливый ленивец" - это тоже значит "поэт". "Харит изнеженный любимец" - "поэт". "Наперсник милых аонид" - "поэт". "Радости певец" - тоже "поэт". В сущности говоря, "мечтатель юный" и "философ резвый" - это тоже "поэт". Ниже еще два варианта, значащих "поэт": "Наш Парни российский" (Парни - французский поэт XVIII века) и "юноша". Девять разных иносказаний, смысл которых один и тот же.
"Почто на арфе златострунной умолкнул..." Это значит: "Почему ты перестал сочинять стихи?" Но дальше: "Ужель и ты... расстался с Фебом...", "Любовь и Вакха не поешь", "Цветов парнасских вновь не рвешь..." - это то же самое.
Итак, 16 строк на все лады видоизменяют одну и ту же мысль: "Почему же ты, поэт, не пишешь больше стихов?"
Послание "К Батюшкову" - произведение, близкое к стилю классицизма. Характерной чертой этого стиля является то, что содержание вещи можно довольно полно передать в прозе, все же остальное, содержащееся в тексте, представляет собой набор весьма стандартных украшений, переходящих от поэта к поэту, из стихотворения в стихотворение. Ни одного из этих описательных оборотов, перифраз, Пушкин не придумал - ими пользовались многие его предшественники и современники. Например, в послании "Мои Пенаты" (1812) Батюшков писал, говоря о поэтах-баснописцах тех лет Дмитриеве, Хемницере и Крылове:
С эротами играя,
Философ и пиит,
Близ Федра и Пильпая
Там Дмитриев сидит;
Беседуя с зверями
Как счастливый дитя,
Парнасскими цветами
Скрыл истину шутя.
За ним в часы свободы
Поют среди певцов
Два баловня природы,
Хемницер и Крылов.
Наставники-пииты,
О Фебовы жрецы!
Вам, вам плетут хариты
Бессмертные венцы!
Я с вами здесь вкушаю
Восторги пиерид
И в радости взываю:
О музы! я пиит!
"Парнасские цветы"; "баловни природы"; "Фебовы жрецы"; "бессмертные венцы", сплетенные харитами... Все эти обороты - перифразы из того же арсенала, которым пользовался и Пушкин.
Алфавит - это своеобразный код, это набор знаков, каждый из которых обозначает только один строго определенный звук. В системе классицизма существует свой образный код - набор традиционно-условных образных знаков, и каждый имеет закрепленное за ним значение. Роза - это юность, или красота, или прелестная девушка. Лавр - это слава. Лира, цевница, арфа - это поэзия. Оковы - это любовь или брак. Чаша - это веселье или дружба. Осень - это старость. Весна - юность. Урна - смерть. Многие из этих слов-знаков лишь по происхождению метафоры,- они уже не воспринимаются как живые образы, уже стали чистой условностью. Так или иначе, метафоры классицизма - "алфавитные" метафоры. Вспомним, что в поэзии XX века какой-нибудь "самолет" может оказаться метафорой совершенно разных явлений - у Блока и у Пастернака.
Вернемся назад. Живые картины
Но вот что для поэзии классицизма характерно. Все эти условные знаки и перифразы, сами по себе не отличающиеся живой образностью, складываются в целостную картину, которая, конечно, тоже условна, но обладает своей завершенной композицией, своим внутренним сюжетом. Вспомним, как начинается ода Пушкина "Вольность" (1817):
Беги, сокройся от очей,
Цитеры слабая царица!
Где ты, где ты, гроза царей,
Свободы гордая певица?
Приди, сорви с меня венок,
Разбей изнеженную лиру
Хочу воспеть Свободу миру,
На тронах поразить порок.
Цитера - остров, на котором, по древнегреческому мифу, царила богиня любви Афродита; венок - непременная принадлежность поэта, певца любви и радости. Смысл всей строфы такой: "Не хочу больше писать стихи о любви отныне буду творить революционную поэзию, буду обличать коронованных деспотов". Эта общая мысль выражена в форме целой многофигурной композиции: поэт, в венке и с лирой, гонит от себя богиню любви и призывает другую богиню; мы видим исчезающую Афродиту и появляющуюся "певицу свободы", которая срывает с поэта венок и разбивает его "изнеженную лиру". Все это напоминает столь же многофигурные группы скульпторов начала XIX века например, надгробные памятники Мартоса или Демута-Малиновского. Вот фигура рыдающей женщины - это Слава, которая оплакивает погибшего воина; вот стоит скорбный юноша с опрокинутым светильником - это Гименей, бог брака; вот улетающая дева - это юность; вот урна - это символ смерти. Отвлеченные понятия изображены в виде фигур - юношей и дев. Такие изображения называются аллегорическими. Аллегории отличаются постоянством. Так, мальчик с крылышками, несущий лук и стрелы,- это бог Амур, аллегория любви; женщина с повязкой на глазах и весами в руке - богиня Фемида, аллегория правосудия.
Поэзия классицизма - искусство аллегорий. В ней мы всегда встречаемся с фигурами, которые воплощают некие отвлеченные идеи, причем эти аллегорические фигуры образуют, как мы видели в оде "Вольность", целые группы, живые картины. Такие композиции характерны уже для Ломоносова. В его прославленной "Оде на день восшествия на престол ея Императорского Величества государыни императрицы Елисаветы Петровны, 1748 года" в 11-й строфе читаем:
Европа, утомленна в брани,
Из пламени подняв главу,
К тебе свои простерла длани
Сквозь дым, курение и мглу.
Твоя кротчайшая природа,
Чем для блаженства смертных рода
Всевышний наш украсил век,
Склонилась для ее защиты,
И меч твой, лаврами обвитый,
Необнажен, войну пресек.
Речь идет об Аахенском мире 1748 года. Это событие дано в виде живописной группы: дева Европа, окруженная пламенем, простирает сквозь дым руки к Елизавете; русская императрица склонилась над нею, и протянутый Елизаветой меч, обвитый лаврами, кладет конец войне - разделяет враждующих. Ломоносовские группы именно живописны,- при всей законченности они меньше похожи на скульптурные композиции, чем на картины или, может быть, шпалеры, гобелены, поражающие яркостью красок: пламя, дым, мгла...
Словесное надгробие
Иное у Батюшкова - его аллегорические группы скульптурны. Таково, например, стихотворение "На смерть супруги Ф.Ф.К-на" (1811) - точное подобие надгробного памятника работы Мартоса. Стихотворение Батюшкова - это и есть такое надгробие, как бы воздвигнутое на могиле его близкой знакомой Варвары Ивановны Кокошкиной, которая носит в тексте условное имя Лилы:
Нет подруги нежной, нет прелестной Лилы!
Все осиротело!
Плачь, любовь и дружба, плачь, Гимен унылый!
Счастье улетело!
Дружба! ты всечасно радости цветами
Жизнь ее дарила;
Ты свою богиню, с воплем и слезами,
В землю положила.
Ты печальны тисы, кипарисны лозы
Насади вкруг урны!
Пусть приносит юность в дар чистейший слезы
И цветы лазурны!
Все вокруг уныло! Чуть Зефир весенний
Памятник лобзает;
Здесь, в жилище плача, тихий смерти гений
Розу обрывает.
Здесь Гимен, прикован, бледный и безгласный,
Вечною тоскою,
Гасит у гробницы свой светильник ясный
Трепетной рукою!
Мы видим аллегорические фигуры Любви, Дружбы, Гименея, Счастья, Юности, Зефира, Гения Смерти.
Зефир, бог ветра, прильнул к надгробному камню с прощальным поцелуем; Гений Смерти обламывает Розу, символ красоты; плачущий Гименей, прикованный к камню Тоской, гасит Факел - символ жизни; Юность приносит к подножию монумента цветы и слезы; Счастье - улетающая прочь скорбящая женщина; девы Любовь и Дружба рыдают, поникнув над урной с прахом "прелестной Лилы".
Каждое существительное в тексте стихотворения превращается в аллегорический образ, в часть большой пластической группы. Каждый глагол связан с одним из таких образов. А все вместе оказывается словесной скульптурой, в которой все - до последних частностей - согласовано в единой образной системе. (Этому не мешает цветной эпитет "цветы лазурны", который, во-первых, условен, а во-вторых, относится к тому, что уже вне надгробия.)
Такова метафора классицизма, которая, конечно, далека от метафор современной поэзии.
Несовместимые метафоры
Романтики взорвали эту гармонию классицизма, уничтожили условную красоту аллегорических групп. Внешнее единство отвлеченных фигур они отвергли и создали свою целостность - совсем другую, даже и отдаленно не похожую на целостность классицистических композиций.
Присмотримся к метафорическому строю стихотворения Ф.Тютчева "Летний вечер" (конец 1820-х годов):
Уж солнца раскаленный шар
С главы своей земля скатила,
И мирный вечера пожар
Волна морская поглотила.
Уж звезды светлые взошли
И тяготеющий над нами
Небесный свод приподняли
Своими влажными главами.
Река воздушная полней
Течет меж небом и землею,
Грудь дышит легче и вольней,
Освобожденная от зною.
И сладкий трепет, как струя,
По жилам пробежал природы,
Как бы горячих ног ея
Коснулись ключевые воды.
В "Летнем вечере" 16 строк - и 8 метафор, внешне не связанных между собой. Если попытаться каждый из этих образов увидеть, а затем увидеть все эти образы вместе, получится картина дикая, почти безумная.
В самом деле, метафоры такие:
1) заходящее солнце - Земля скатывает со своей головы раскаленный шар;
2) закатное небо - мирный пожар вечера;
3) отражение и исчезновение заката в море - морская волна поглощает пожар;
4) появление в небе звезд - звезды приподнимают небосвод "своими влажными главами";
5) прохладный вечерний воздух - воздушная река между небом и землей;
6) легкое дыхание после тяжелого жаркого дня - грудь освобождена от зноя;
7) и 8) вся природа уподоблена женщине, по жилам которой пробегает "сладкий трепет", когда "горячих ног ея / Коснулись ключевые воды".
Только последние две метафоры составляют единый образ, похожий на образы классицистической поэзии. Все остальные - несовместимы.
Эти метафоры можно назвать локальными, то есть местными, отдельными. Или, если угодно, несовместимыми.
Что же они - дурные?
Нет, они ничуть не уступают классицистическим метафорам, дополняющим и развивающим друг друга. У них просто совсем другой художественный смысл. Метафоры классицизма заменяют одни образы другими. На место деревьев, например, подставляются нимфы, дриады; на место реки - тоже нимфы, наяды; на место моря - бог Посейдон; на место солнца - бог Феб; на место ветра - Зефир и т.п. Таким образом создается гармоничная картина, которая, может быть, и прекрасна сама по себе, но к действительности отношения не имеет.
Тютчев, как и другие романтики, хочет передать именно самое действительность - природу, окружающую человека. В еще большей степени его интересует впечатление, человеком переживаемое. Совсем не существенно, чтобы в итоге создавалась цельная композиция, надо, чтобы цельным был мир природы и чтобы цельным был внутренний мир поэта. "Летний вечер" - не об отвлеченной красоте форм, существующей как бы вне реальности, до нее, независимо от нее,- нет, это стихотворение о полноте бытия и ощущения этого бытия. Про такую полноту Тютчев написал в известном, уже цитированном выше полемическом стихотворении 1836 года:
Не то, что мните вы, природа:
Не слепок, не бездушный лик
В ней есть душа, в ней есть свобода,
В ней есть любовь, в ней есть язык...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Они не видят и не слышат,
Живут в сем мире, как впотьмах,
Для них и солнцы, знать, не дышат,
И жизни нет в морских волнах.
Лучи к ним в душу не сходили,
Весна в груди их не цвела,
При них леса не говорили,
И ночь в звездах нема была!
И языками неземными,
Волнуя реки и леса,
В ночи не совещалась с ними
В беседе дружеской гроза!..
Метафора и контекст
Все, что было сказано о контексте, имеет значение и для понимания метафоры. "Алфавитная" метафора классицизма понятна из общесловарного контекста - здесь мы на первой ступени нашей лестницы. Но с развитием поэтического искусства приходится подниматься по этой лестнице все выше и выше.
У некоторых поэтов любимая метафора разрастается, становится из единичного ростка-образа большим, разветвленным деревом, и тогда, чтобы понять точный смысл каждой детали стихотворения, нужно держать в голове всю образную систему, выработанную поэтом; пристально разглядывая одну только веточку, мы рискуем не добраться до сути произведения,- нужно отойти на большое расстояние и окинуть взглядом все могучее дерево.
Присмотримся к стихотворению Сергея Есенина (1920):
По-осеннему кычет сова
Над раздольем дорожной рани.
Облетает моя голова,
Куст волос золотистый вянет.
Полевое, степное "ку-гу",
Здравствуй, мать голубая осина!
Скоро месяц, купаясь в снегу,
Сядет в редкие кудри сына.
Скоро мне без листвы холодеть,
Звоном звезд насыпая уши.
Без меня будут юноши петь,
Не меня будут старцы слушать.
Новый с поля придет поэт,
В новом лес огласится свисте.
По-осеннему сыплет ветр,
По-осеннему шепчут листья.
О чем это стихотворение? Об осени. Но ведь оно написано не прямо от поэта, а как бы от лица дерева, с которым поэт себя отождествил. Можно ли не заметить эту главную метафору в стихотворении, от которой ответвляются прочие: голова облетает - "куст волос золотистый вянет", голубая осина мать, голые ветки дерева - "редкие кудри сына". Во второй половине стихотворения дерево отходит на второй план, и перед нами сам поэт, который исповедуется читателю, говоря о предстоящей ему смерти. Какая же это смерть - физическая или творческая? Здесь вступает в свои права воображение читателя, его поэтический талант. Итак, стих Есенина не только об осени, но и о смерти. Однако, чтобы до конца его понять, надо помнить значение многих образов, которых в этом стихотворении нет, но которые разработаны Есениным во всей его лирике. Например, надо помнить, что поэт видит таинственную связь между осенью и своей судьбой; как ему кажется, в его имени спрятан образ: осень - есень - Есенин. А почему "мать голубая осина"? Чтобы это понять, нужно помнить смысл эпитета "голубой" в лирике Есенина. Обращаясь к Руси, он говорит:
По голубой долине,
Меж телок и коров,
Идет в златой ряднине
Твой Алексей Кольцов.
("О Русь, взмахни крылами...", 1917)
В другом стихотворении - о будущем родины, когда трактор вытеснит коня, столь милого сердцу поэта:
На тропу голубого поля
Скоро выйдет железный гость.
("Я последний поэт деревни", 1919)
В обращенном к ветру стихотворении "Хулиган" (1919):
Мне бы в ночь в голубой степи
Где-нибудь с кистенем стоять.
"Голубая долина", "голубая степь", "голубое поле"... Вот, наконец, и обобщение, оно позволит нам все до конца понять:
Я покинул родимый дом,
Голубую оставил Русь.
В три звезды березняк над прудом
Теплит матери старой грусть...
...Я не скоро, не скоро вернусь!
Долго петь и звенеть пурге.
Стережет голубую Русь
Старый клен на одной ноге...
(1918)
Голубая - это эпитет Руси, матери-родины. Вот, оказывается, почему в нашем стихотворении объединены образы матери и голубой осины - они продолжают развитую во всей лирике Есенина 1918-1920 годов метафору "голубой Руси". А клен Есенина, "старый клен на одной ноге",- это ведь сам поэт. Последнее из цитированных стихотворений кончается такой строфой:
И я знаю, есть радость в нем
Тем, кто листьев целует дождь,
Оттого что тот старый клен
Головой на меня похож.
Золотая голова клена - постоянный мотив есенинской поэзии. Иногда о его сходстве с поэтом говорится прямо, как в приведенной выше строфе, иногда косвенно, осложнение:
Не жалею, не зову, не плачу,
Все пройдет, как с белых яблонь дым.
Увяданья золотом охваченный,
Я не буду больше молодым.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Все мы, все мы в этом мире тленны,
Тихо льется с кленов листьев медь...
(1921)
Сопоставление с другими стихотворениями проясняет нам образы Есенина, позволяет понять, что они входят в целостную художественную систему его песенной лирики. А если присмотреться внимательнее, мы найдем еще более мелкие веточки метафорического дерева. В стихотворении "Хулиган" почти та же строка, что и в разбираемой нами вещи:
Ах, увял головы мой куст...
И дальше Есенин раскрывает ее смысл:
Засосал меня песенный плен.
Осужден я на каторге чувств
Вертеть жернова поэм.
Вот оно, оказывается, в чем дело! Есенин со страхом думает о том, что он оторвался от земли, из крестьянина стал литератором - в отрыве от почвы, в ремесленно-регулярном писании стихов ему чудится неминуемая творческая гибель; человек, который вертит "жернова поэм" во исполнение профессионального долга, перестает, как ему кажется, быть живым человеком и, становясь стихотворцем, перестает быть поэтом. Впрочем, Есенин еще верит, что он не до конца литератор, что живая связь с природой им не совсем утрачена. "Хулиган" кончается таким обращением к ветру:
Но не бойся, безумный ветр,
Плюй спокойно листвой по лугам.
Не сотрет меня кличка "поэт",
Я и в песнях, как ты, хулиган.
Теперь вернемся к стихотворению "По-осеннему кычет сова..." и отметим сходство его последней строфы с только что приведенной:
...По-осеннему сыплет ветр,
По-осеннему шепчут листья,
и здесь то же древне-торжественное слово ветр, и та же рифма: ветр поэт. Да и, видимо, смысл стихотворения близок к смыслу "Хулигана": "осень" поэта, духовная смерть его - это потеря связи с родной почвой, гибельное превращение в профессионального писателя.
Итак, только при помощи "большого контекста" нам удалось расшифровать 16 строк есенинской песни. Конечно, она и так в какой-то степени понятна, без столь подробных истолкований. Но истолкования эти раскрывают цепочку взаимозависящих метафор. Исследователь лирики Есенина Алла Марченко справедливо пишет: "Лирику Есенина объединяет система сквозных лирических образов - клен, черемуха, береза, осень. Это не случайность, а эстетический принцип, который сам Есенин объяснил как "узловую завязь человека с миром природы", то есть единство мира растительного, животного и человеческого, а, следовательно, и объяснение жизни своих героев через жизнь природы, сопоставление своих отношений, поступков, настроений с процессами, происходящими в природе".*
______________
* А.Марченко. "Золотая словесная груда...". "Вопросы
литературы", 1959, №1, с.108. См. книгу того же автора: "Художественный
мир Есенина", М., 1972.
Возможен, однако, совсем другой строй поэтических метафор. Молодой Маяковский в 1916 году написал стихотворение "Лунная ночь":
Будет луна,
есть уже
немножко.
А вот и полная повисла в воздухе.
Это бог, должно быть,
дивной
серебряной ложкой
роется в звезд ухе.
Сопоставляемые ряды у Маяковского куда больше отдалены друг от друга. Еще бы: звездное небо у него приравнивается к ухе, луна к серебряной ложке,идея Маяковского в снижении условно-поэтических образов луны, звезд, неба до прозаических предметов быта. Посмотрите у Маяковского другие стихи этого же - дореволюционного - периода, и вы убедитесь, что пафос развенчания старых кумиров - всяких, поэтических и политических,- лежит в основе не только "Лунной ночи", но и почти всех его метафорических сближений.
"Метафора - мотор формы"
Метафора позволяет поэту с огромной силой концентрации выразить мысли или ощущения, охватывающие разнородные явления мира. Нередко поэтому, как мы уже видели у С.Есенина, метафора приобретает самостоятельность, начинает развиваться по собственным внутренним закономерностям и становится в большей или меньшей степени загадочной. Во многих произведениях современной поэзии степень загадочности возрастает. У Андрея Вознесенского читаем такую художественную декларацию:
Рву кожуру с планеты,
сметаю пыль и тлен,
Спускаюсь
в глубь
предмета,
Как в метрополитен.
Там груши - треугольные,
ищу в них души голые.
Я плод трапециевидный
беру не чтоб глотать
Чтоб стекла сердцевинки
Сияли, как алтарь!
Исследуйте, орудуйте,
не дуйте в ус,
Пусть врут, что изумрудный,
Он красный, ваш арбуз!
(40 лирических отступлений из поэмы "Треугольная груша", 1962)
Этот вихрь диковинных образов останется кучей нелепиц для читателя, который не овладеет сразу особым языком поэтических метафор Вознесенского. В самом деле: что за кожура у планеты? Как можно спуститься "в глубь предмета", и какого такого предмета? Почему там, в какой-то таинственной "глуби", груши- треугольные? Откуда взялся арбуз, и почему он не зеленый, а красный? Ведь арбуз, как известно, зеленый снаружи и красный внутри,значит, оба эти цвета вовсе не исключают друг друга?!
Так рассуждают читатели, не знающие языка метафор. Представим себе зрителя в кино, у которого глаз устроен так, что он видит только отдельные кадрики кинопленки - для него кадры не сливаются в движущуюся картину, и он не может понять, на что смотрит вся эта толпа взволнованных зрителей. Не состоит ли она из шарлатанов, которые прикидываются, будто что-то видят?
Но если понимать язык метафор, все становится ясным, и такой ясности трудно добиться даже в теоретическом трактате. А.Вознесенский говорит о философской проблеме - о противоположности между сущностью и явлением. Задача поэта, говорит он, в исследовании сути вещей, которую нелегко открыть - нужно преодолеть случайное и добраться до закономерного. Мы говорим: "глубокий анализ", "глубина мысли"; это так называемая "языковая метафора", когда-то она родилась как образное, художественное сопоставление далеких идей, но теперь утратила картинность и стала привычным, стертым выражением, лишенным всякой образности. Поэт возрождает давно умерший образ: "в глубь предмета, как в метрополитен". Треугольник - это геометрическая фигура, являющаяся схемой, сутью "грушевидной" формы; в мире чистых сущностей или, точнее, идеального, абсолютного пространства, которым занимается геометрия, груши - треугольные (или трапециевидные), их нельзя есть, потому что речь идет о геометрической сущности их формы, а не о их вкусовых качествах. Арбуз только снаружи представляется изумрудным,- если углубиться в него, он окажется красным. Арбуз возвращает нас к планете, с которой - "рву кожуру"; арбуз - метафора земного шара. Ведь и земля снаружи зеленая, но если проникнуть вглубь, она огненно-красная: вспомним, что внутри земного шара, под оболочкой, температура достигает трех тысяч градусов! Но вспомним также и о революционной символике красного цвета.
Оказывается, эти строки Вознесенского ставят проблему философскую и социальную, они ведут нас к сущности вещей, а самая сердцевина этой сущности - революционна; в художественно-философской системе Вознесенского суть мира, то есть природы и истории - революция ("Он красный, ваш арбуз!"). Строй метафор у Вознесенского, как и у многих современных поэтов, замысловат; их всегда можно расшифровать, но эта операция требует порой немалых умственных усилий. Опытный, умелый читатель проходит извилистый путь расшифровки запутанных метафорических рядов не только быстро, но даже и мгновенно - он должен быть настроен, как говорится, на одну волну с автором. Разумеется, можно по-разному оценивать такие "метафоры-ребусы"; некоторые критики считают самый принцип "ребусности" антихудожественным, другие превозносят его, видя в нем черту интеллектуализма нашего века. Так ли это? Можно ли в ребусах и головоломках искать черты эпохи, мышление которой славно диалектическим методом и теорией относительности? Спор об этом продолжается.
Метафора и художественный мир поэта
Бросьте монету - она непременно упадет на землю, а не взлетит к потолку, как надутый водородом шарик. Монета обладает известной тяжестью, и она подчиняется закону всемирного тяготения. За сорок лет вам прибавится как раз сорок лет, и вы от этого не помолодеете. Предметы, вас окружающие, имеют три измерения,- сколько бы вы ни искали, четвертого не обнаружить. Увы, мы живем в трехмерном пространстве, и от этого печального факта никуда не деться. Время, пространство, тяготение - таковы объективные свойства реального земного мира.
Конечно, искусство отражает его, это наш реальный мир. Но отражает, преображая, так что в творчестве каждого настоящего художника мы постоянно видим художественный мир, управляемый иными, особыми законами. Не удивляйтесь, если в поэзии монета взлетит кверху, нарушив закон тяготения, а стол окажется многомерным. Мы помним удивительный стол, превратившийся в человека, в символ, чуть ли не в божество - стол в стихах Марины Цветаевой. Приведу еще восемь строк из этих стихов (1933-1935):
А паперть? А край колодца?
А старой могилы - пласт?
Лишь только б мои два локтя
Всегда утверждали: - Даст
Бог! Есть бог! Поэт - устройчив:
Всё - стол ему, всё - престол!
Но лучше всего, всех стойче
Ты,- мой наколенный стол!
К трем физическим мерам прибавились новые, возникшие в художественном мире Цветаевой. Четвертое измерение для этого стола - его свойство быть помощником в поэтическом творчестве; и в таком смысле паперть, край колодца, пласт старой могилы - это тоже стол. Пятое измерение рождается из близости слов стол - престол; поэт - он же и монарх, он повелевает в собственном, им творимом, им воображенном мире, где правят иные законы.
А законы эти отчетливее, полнее всего раскрываются в метафоре.
Пример первый. В мире Маяковского
Если посмотреть со стороны, может показаться, что в лирических стихах и поэмах Маяковского всего два персонажа - он сам и его возлюбленная. Это ошибка; каждый стих Маяковского вводит нового героя. Только этот герой не имеет самостоятельного значения - он живет внутри метафоры. Иногда это сказочное чудовище, иногда - историческое лицо, иногда - языческое или библейское божество.
Войдем же в мир Маяковского, поглядим внимательно по сторонам. Большое значение для Маяковского имеет понятие "время". Как оно преображается, попадая в его стихи?
В поэме "Флейта-позвоночник" (1915):
Может быть, от дней этих,
жутких, как штыков острия,
когда столетия выбелят бороду,
останемся только
ты
и я,
бросающийся за тобой от города к городу.
Столетия - старцы с белыми бородами. Речь, однако, не о столетиях - о времени, границы которого неведомы. Отвлеченное понятие времени стало пугающе точным, физически ощутимым и зримым - живыми существами. Последовательность, логическое построение образа Маяковского нимало не заботит - здесь же рядом время дано в другой метафоре:
Но мне не до розовой мякоти,
которую столетия выжуют.
Сегодня к новым ногам лягте!
Тебя пою,
накрашенную,
рыжую.
Столетия и здесь - живые существа, но совсем иные: скорее всего, это какие-то быки, вяло жующие привычную жвачку.
Иначе метафоризируется понятие времени в "Войне и мире" (1915-1916). Эта поэма - вопль человека, яростно протестующего против кровопролития мировой войны, ее убийств, ее ужаса.
Слушайте!
Из меня, слепым
Вием, время орет:
"Подымите,
подымите мне
веков веки!"
Или немного дальше:
А может быть,
больше
у времени-хамелеона
и красок никаких не осталось?
Дернется еще
и ляжет,
бездыхан и угловат.
Может быть,
дымами и боями охмеленная,
никогда не подымется земли голова?
Время - слепой Вий, жаждущий прозреть и все понять ("Подымите мне веки!.."), время - хамелеон, утративший свои цвета и готовый к смерти. О страшном времени кровавой войны еще сказано:
Дни!
Вылазьте из годов лачуг!
Какой раскрыть за собой
еще?
Дымным хвостом по векам волочу
оперенное пожарами побоище!
Это время - время чудовищной войны, и оно само стало скопищем жутких чудовищ. А вот другое,- поэт ждет любимую, она не пришла, наступает полночь:
Полночь, с ножом мечась,
догнала,
зарезала,
вон его!
Упал двенадцатый час,
как с плахи голова казненного.
("Облако в Штанах", 1914-1915)
Здесь время и убийца, и убитый,- в одной и той же строфе. Отчаяние, охватившее поэта, рождает безумную метафорическую образность, необычайную по силе впечатляемости, бредовую, более всего похожую на галлюцинации, на ночной кошмар.
И каждый раз, когда Маяковский будет говорить о времени или о какой-нибудь частице его - столетии, годе, дне, минуте, секунде,- перед нашими глазами будут появляться фантастические существа - звери, птицы, люди, великаны, карлики,- которые, оказываются, населяют поэмы Маяковского, угнездясь в его метафорах.
Возьмем другое понятие - внутренняя жизнь человека. Верный привычному и привычно поэтическому словоупотреблению, Маяковский часто говорит сердце или душа. Но во что превращаются у него эти слова! Вот начало "Облака в штанах", где "действие" протекает внутри - внутри читателя и поэта:
Вашу мысль,
мечтающую на размягченном мозгу,
как выжиревший лакей на засаленной кушетке,
буду дразнить об окровавленный сердца лоскут,
досыта изъиздеваюсь, нахальный и едкий.
У меня в душе ни одного седого волоса,
и старческой нежности нет в ней!..
Все отвлеченное, общее стало не только конкретным, но и пугающе фантастическим. Перед нами метафорическая сцена, которую, при всей ее кажущейся определенности, до конца осмыслить и увидеть нельзя. Поэт предстает в облике тореадора, махающего перед глазами быка красной мулетой. Но ведь это не бык, а жирный лакей, валяющийся на грязной кушетке,- и перед его лицом герой поэмы размахивает красным лоскутом, собственным сердцем. "Я открою ленивому, праздному обывателю подлинную трагедию человеческих страданий" - вот что сказано в этих нагроможденных друг на друга, отрицающих одна другую метафорах; впрочем, у Маяковского сказано гораздо больше, чем можно истолковать прозой,- прежде всего его метафоры не рассказывают о трагедии, а являются ее непосредственной действительностью. В той же поэме он, предрекая год революции, скажет:
Уже ничего простить нельзя.
Я выжег души, где нежность растили.
Это труднее, чем взять
тысячу тысяч Бастилии!
И когда,
приход его
мятежом оглашая,
выйдете к Спасителю
вам я
душу вытащу,
растопчу,
чтоб большая!
и окровавленную дам, как знамя.
Здесь душа - дважды, перед нами две метафоры, обе яркие и совершенно разные: души людей, в которых растили нежность и которые поэт выжег (сравним с пушкинским "глаголом жечь сердца людей"), и душа поэта, которую он вытащит и, растоптав, превратит в окровавленное знамя.
Хорошо, когда в желтую кофту
душа от осмотров укутана!
говорится несколькими строчками ниже. А еще дальше - озорная концовка третьей главы:
...может быть, Иисус Христос
нюхает моей души незабудки.
Маяковский - поэт напряженнейшей духовной жизни, многообразных психологических переходов. Но все эти внутренние движения превращаются в зримые сцены, эпизоды, развернутые метафорические картины. В "Прологе" к поэме "Флейта-позвоночник" поэт говорит, что посвящает поэму тем женщинам, которые волновали его воображение. Дана следующая метафорическая сцена:
За всех вас,
которые нравились или нравятся,
хранимых иконами у души в пещере,
как чашу вина в застольной здравице,
подъемлю стихами наполненный череп.
Поэт хочет вспомнить их, и выражено это в такой развернутой метафоре:
Память!
Собери у мозга в зале
любимых неисчерпаемые очереди.
Смех из глаз в глаза лей.
Былыми свадьбами ночь ряди.
Все умозрительное приобретает резкие очертания, все становится объемом, существом, предметом. Вот - мозг. Еще недавно он был "засаленной кушеткой", на которой валялась "мысль", как лакей. Теперь это фантастический дворец или владелец дворца, в зале у которого можно собрать вереницы прекрасных женщин.
В этом мире высокое стало низким, а низкое - высоким; отвлеченные идеи стали живыми тварями, населяющими небывало многомерное пространство; внутреннее стало внешним, материальным; привычно красивое исказилось, приобрело черты преувеличенные, часто уродливые. Стоит ли после этого удивляться, когда мы видим у Маяковского, что громадные пространства мнутся под ногами идущего человека:
Версты улиц взмахами шагов мну...
("Флейта-позвоночник")
Что любовь становится костром:
И только
боль моя
острей
стою,
огнем обвит,
на несгорающем костре
немыслимой любви.
("Человек", 1916-1917)
Или скопищем небывалых тварей:
...это сквозь жизнь я тащу
миллионы огромных чистых любовей
и миллион миллионов маленьких
грязных любят.
("Облако в штанах")
Или - в той же поэме - не то зверьком, не то ребенком:
Откуда большая у тела такого:
должно быть, маленький,
смирный любеночек.
Она шарахается автомобильных гудков.
Любит звоночки коночек.
А волнение, тревога, напряженное ожидание превращаются в драматический эпизод, в котором главным действующим лицом оказывается персонаж по имени Нерв:
Проклятая!
Что же, и этого не хватит?
Скоро криком издерется рот.
Слышу:
тихо,
как больной с кровати,
спрыгнул нерв.
И вот,
сначала прошелся
едва-едва,
потом забегал,
взволнованный,
четкий.
Теперь и он, и новые два
мечутся отчаянной чечеткой.
Рухнула штукатурка в нижнем этаже.
Нервы
большие,
маленькие,
многие!
скачут бешеные,
и уже
у нервов подкашиваются ноги!
Каков же художественный мир Маяковского, если опираться только на эти примеры?
Это мир, где все общие понятия стали физической реальностью;
где живут бесчисленные фантастические чудовища, большинство
которых - ожившие умозрительности;
где нет такой привычно высокой вещи, которая бы не была
снижена до уровня повседневной обыденщины, грубой прозы;
где нет такой самой обыденной, самой прозаической вещи,
которая не могла бы выражать самую высокую, самую поэтичную идею;
где слово из условного названия вещи, идеи само становится
вещью или живым существом;
где нарушены привычные связи между вещами и событиями, где
поэтическое безумие одерживает верх над трезвой логичностью.
Пример второй. В мире Заболоцкого
Вступая в пределы этого очень своеобразного мира, мы должны приготовиться к тому, что тут все окажется непривычно, и уж конечно все иначе, чем у Маяковского. Прежде всего, в мире Николая Заболоцкого нас окружают вещи твердые, плотные. Таково, скажем, небо; о нем говорится:
Удары молнии сквозь слезы
Ломали небо на куски.
("Возвращение с работы", 1954)
Небо здесь каменное, но и молнии твердые,- они похожи, может быть, на кувалды. В другом стихотворении молнии - "сломанные", а гром - "каменный":
Движется нахмуренная туча,
Обложив полнеба вдалеке,
Движется, огромна и тягуча,
С фонарем в приподнятой руке.
Сколько раз она меня ловила,
Сколько раз, сверкая серебром,
Сломанными молниями била,
Каменный выкатывала гром!..
("Гроза идет", 1957)
Жидкость для Заболоцкого недостаточно материальна, он постоянно превращает жидкое в твердое; он может сказать, не опасаясь нелепости "кусок влаги":
В венце из кувшинок, в уборе осок,
В сухом ожерелье растительных дудок
Лежал целомудренной влаги кусок,
Убежище рыб и пристанище уток.
("Лесное озеро", 1938)
Даже звуки, и те обладают свойствами твердых тел. В поэме "Лодейников", над которой Заболоцкий работал полтора десятилетия (1932-1947), встречается сравнение, которое у другого автора могло бы показаться бессмысленным, у Заболоцкого же естественно входит в образную систему:
В тумане белом
Трясли кузнечики сухими лапками,
Жуки стояли черными охапками,
Их голоса казалися сучками...
Это, конечно, странно, но в этой вселенной - возможно; ведь здесь можно звуки "вырубать топором", как вырубают столб или доску:
Там дятлы, качаясь на дубе сыром,
С утра вырубают своим топором
Угрюмые ноты из книги дубрав,
Короткие головы в плечи вобрав.
("Утро", 1946)
Дальше, в том же стихотворении, звук "колеблется", и этот четырежды повторенный глагол приравнивает звук к фактам зримым и осязаемым - таким, как паук или лист:
Рожденный пустыней,
Колеблется звук,
Колеблется синий
На нитке паук.
Колеблется воздух,
Прозрачен и чист,
В сияющих звездах
Колеблется лист.
В одном ряду - звук, паук, воздух и лист: все они в равной мере материальны. Что же собой представляет воздух в мире Заболоцкого? Оказывается, он меньше похож на газ, нежели на своеобразное твердое тело. "В строенье воздуха - присутствие алмаза", говорится в стихотворении "Осень" (1932), а на далеком Севере,
Где сосны древние стоят, купая в тучах
Свои закованные холодом верхи;
Где волка валит с ног дыханием пурги...
там
...самый воздух, острый и блестящий,
Дает нам счастье жизни настоящей,
Весь из кристаллов холода сложен...
("Север", 1936)
Все твердое - и холод, который заковал верхи сосен, и воздух, острый и блестящий, который составлен из кристаллов холода. Эта образность постоянна, она переходит из одного стихотворения в другое, не меняются даже слова:
Зимы холодное и ясное начало
Сегодня в дверь мою три раза простучало.
Я вышел в поле. Острый, как металл,
Мне зимний воздух сердце спеленал...
...Заковывая холодом природу,
Зима идет и руки тянет в воду.
("Начало зимы", 1935)
Там воздух - "острый и блестящий", здесь - "острый, как металл"; там "закованные холодом верхи" сосен, здесь - движется зима, "заковывая холодом природу". Словесное совпадение говорит о постоянстве образов, об устойчивости мира.
В этом мире нет фактов, которые нельзя было бы отделить друг от друга, а значит и сосчитать; все счисляемо. Мы привыкли понимать "туман" как нерасчленимую массу газа (хотя в песне и пользуемся множественным числом: "Поднялись туманы над рекой", "Ой, туманы мои, растуманы" - у М.Исаковского). Заболоцкий же может считать туманы, как вещи; так в описании портрета Струйской кисти живописца XVIII века Рокотова:
Ты помнишь, как из тьмы былого,
Едва закутана в атлас,
С портрета Рокотова снова
Смотрела Струйская на нас?
Ее глаза - как два тумана,
Полуулыбка, полуплач,
Ее глаза - как два обмана,
Покрытых мглою неудач.
("Портрет", 1953)
Так же он считает и все другое; описывая самолет, он может сказать:
Два бешеных винта, два трепета земли,
Два грозных грохота, две ярости, две бури,
Сливая лопасти с блистанием лазури,
Влекли меня вперед. Гремели и влекли.
("Воздушное путешествие", 1947)
А об убитом журавле говорится:
Два крыла, как два огромных горя,
Обняли холодную волну...
("Журавли", 1948)
Можно все сосчитать (два горя, две ярости), можно все разделить (полуулыбка, полуплач). В этом мире нет никакой неопределенности. Например, нет слов "много" или "мало" - есть цифры. Заболоцкий не ограничится сообщением о том, что лестница, по которой он поднимался в Грузии, высокая или, может быть, бесконечная; он скажет:
Ух, башня проклятая! Сто ступеней!
Соратник огню и железу,
По выступам ста треугольных камней
Под самое небо я лезу.
("Башня Греми", 1950)
Может быть, в башне Греми и в самом деле сто ступеней, может быть, их число даже указано в путеводителе по Кахетии. Но у Заболоцкого так всюду. В переводе из Руставели он описывает пир:
Гиацинтовые чаши и чеканная посуда
И рубиновые кубки появились из-под спуда;
И вино из ста фонтанов там струилось до зари,
И гремели там цимбалы, и смеялись там цари.
("Витязь в тигровой шкуре", 1936)
Или, рассказывая об Италии, он повторит не слишком достоверную, но для него необходимую цифру:
Четыреста красавцев гондольеров
Вошли в свои четыреста гондол.
("Случай на Большом канале", 1958)
Еще несколько примеров из разных произведений:
Лодейников прислушался. Над садом
Шел смутный шорох тысячи смертей.
Природа, обернувшаяся адом,
Свои дела вершила без затей.
("Лодейников", 1932-1947)
Сто тысяч листьев, как сто тысяч тел,
Переплетались в воздухе осеннем.
("Ночной сад", 1936)
Свет тысячи огней возникнет отовсюду.
("Урал", 1947)
Зимы холодное и ясное начало
Сегодня в дверь мою три раза простучало.
("Начало зимы", 1935)
Да, три раза - не больше и не меньше. В подчеркнутой "конечности", материальности, счисляемости Заболоцкого содержится вызов романтической традиции; много десятилетий поэты, романтики и символисты, пытались передать в слове вечное, бесконечность пространства и времени, и отчаивались, сознавая бессилие слова перед лицом того, что Жуковский называл "невыразимым" ("Сие присутствие Создателя в созданьи..."). Заболоцкий противник насилия над словом: оно материально, оно призвано выражать конечное; бесконечное же и духовное пусть угадывается сквозь метафору материальной образности.
Вселенная Заболоцкого - это дом, внутри которого живут люди. Размышляя о том, что, быть может, где-то есть еще один такой же поэт, как он, Заболоцкий пишет:
В который раз томит меня мечта,
Что где-то там, в другом углу вселенной,
Такой же сад, и та же темнота,
И те же звезды в красоте нетленной.
("Когда вдали угаснет свет дневной", 1948)
"...в другом углу вселенной"! Трудно представить себе подобный речевой оборот у Тютчева или Фета, у Блока или Маяковского. Заболоцкий сузил вселенную до комнаты. В другом случае он называет комнату-лабораторию вселенной, сохраняя, впрочем, тождество:
И в углу невысокой вселенной,
Под стеклом кабинетной трубы,
Тот же самый поток неизменный
Движет тайная воля судьбы.
Там я звездное чую дыханье,
Слышу речь органических масс
И стремительный шум созиданья,
Столь знакомый любому из нас.
("Сквозь волшебный прибор Левенгука", 1948)
В этом мире природа подобна зданию - дворцу или храму. Обращаясь к соловью, поэт спрашивает его:
В твоей ли, пичужка ничтожная, власти
Безмолвствовать в этом сияющем храме?
("Соловей", 1939)
Даже дождь превращается в своеобразный дом:
Мой зонтик рвется, точно птица,
И вырывается, треща.
Шумит над миром и томится
Сырая хижина дождя.
И я стою в переплетенье
Прохладных вытянутых тел,
Как будто дождик на мгновенье
Со мною слиться захотел.
("Осенние пейзажи", 1, 1955)
Поэтому любимое слово Заболоцкого - "архитектура". Она относится к миру в целом, и поэт может сказать:
Звено в звено и форма в форму.
Мир Во всей его живой архитектуре
Орган поющий, море труб, клавир,
Не умирающий ни в радости, ни в буре.
("Метаморфозы", 1937)
Но то же слово можно отнести, например, к осени:
Архитектура Осени. Расположенье в ней
Воздушного пространства, рощи, речки,
Расположение животных и людей...
("Осень", 1932)
Осень, как известно, время года, то есть это понятие относится к категории Времени, а не Пространства. Заболоцкий придает времени черты пространственные; в том же стихотворении он говорит:
Осенних рощ большие помещения
Стоят на воздухе, как чистые дома.
Другое время года, зима, тоже приобретает характер помещения:
Зима. Огромная, просторная зима.
Деревьев громкий треск звучит, как канонада.
Глубокий мрак ночей выводит терема
Сверкающих снегов над выступами сада.
("Урал", 1947)
В шутливом рассказе о весне вариант того же взгляда на природу:
Каждый день на косогоре я
Пропадаю, милый друг.
Вешних дней лаборатория
Расположена вокруг.
В каждом маленьком растеньице,
Словно в колбочке живой,
Влага солнечная пенится
И кипит сама собой.
("Весна в лесу", 1935)
Труднее всего изобразить внутренний мир человека; ведь для него в языке почти нет слов, поэту приходится прибегать к одним только метафорам. Так поступали романтики и символисты, с которыми спорит Заболоцкий. Так поступает и он; но его метафоры "внутреннего мира" отличаются той же пластической завершенностью, той же определенностью форм; рассказав о природе, погибающей в засухе, он переходит от внешних событий к внутренним:
Но жизнь моя печальней во сто крат,
Когда болеет разум одинокий
И вымыслы, как чудища, сидят,
Поднявши морды над гнилой осокой.
И в обмороке смутная душа,
И, как улитки, движутся сомненья,
И на песках, колеблясь и дрожа,
Встают как уголь черные растенья.
("Засуха", 1936)
Таков этот другой "странный мир" - мир Заболоцкого. В его пределах:
все стремится обрести материальность;
все устремлено в сторону твердого тела, даже абстрактные
понятия;
все пространства - замкнутые, они подобны комнате со стенами
и потолком;
все счисляемо и конечно;
бесконечное, вечное, духовное может только угадываться
сквозь "материальные метафоры", принципиально ограничивающие сферу
изображаемого в стихах.
Уметь прочесть поэтическое произведение значит прежде всего осознать закономерности, управляющие художественным миром каждого данного поэта. Нередко даже опытные критики отмечают частности, детали, совпадения или несовпадения отдельных элементов с реальной действительностью. "...Дробя цельную действительность и целостный мир художественного произведения, они делают то и другое несоизмеримым: мерят световыми годами квартирную площадь",- так пишет замечательный ученый Д.С.Лихачев и продолжает: "Изучая отражение действительности в художественном произведении, мы не должны ограничиваться вопросом: "верно или неверно" - и восхищаться только верностью, точностью, правильностью. Внутренний мир художественного произведения имеет еще свои собственные взаимосвязанные закономерности, собственные измерения и собственный смысл, как система".*
______________
* Д.Лихачев. Внутренний мир художественного произведения.
"Вопросы литературы", 1968, №8, с. 75-76.
В поэзии закономерности такого внутреннего мира полнее всего раскрываются в одной из первооснов поэтического творчества - в метафоре.
Цветы как метафоры
Есть предметы, а значит и слова, называющие эти предметы, которые испокон веку вошли в поэтический обиход и приобрели особый смысл. Таковы некоторые (далеко не все) цветы: роза, колокольчик, лилия, василек, ромашка, ландыш. Другие цветы если и встречаются в лирике, то куда реже. У Анны Ахматовой, к примеру, больше иных упоминаются, помимо любимой ею розы, шиповник, мимоза, тюльпан, маргаритка; да и то у Ахматовой всякий цветок вполне конкретная вещь, не нагруженная смыслами символическими. Тюльпан назван в стихотворении, обращенном к возлюбленному:
Мне очи застит туман,
Сливаются вещи и лица,
И только красный тюльпан,
Тюльпан у тебя в петлице.
("Смятение", 2, 1913)
Мимоза тоже нимало не иносказательна:
Вечерние часы перед столом.
Непоправимо белая страница.
Мимоза пахнет Ниццей и теплом.
В луче луны летит большая птица.
("Вечерние часы...", 1913)
А роза и шиповник сопровождаются чуть ли не ботанически точным, деловитым комментарием. Речь идет о старом царскосельском парке, в котором
Этой ивы листы в девятнадцатом веке увяли,
Чтобы в строчке стиха серебриться свежее стократ.
Одичалые розы пурпурным шиповником стали,
А лицейские гимны все так же заздравно звучат.
("Городу Пушкина", 2, 1957)
Царица цветов - роза
Предметная точность - свойство акмеистической лирики Ахматовой, в которой слово преднамеренно освобождено от недавней еще символистской многоплановости и зыбкости. Однако не только предшественники Ахматовой, но и современники ее часто использовали укрепившуюся за различными цветами символическую репутацию. Кто же не помнит пушкинских строк:
О дева-роза, я в оковах;
Но не стыжусь твоих оков:
Так соловей...
(1824)
Здесь воспроизведена традиционная восточная образность: "роза соловей"; первоначально у этой песенки было и название: "Подражание турецкой песне". А в ином контексте, классическом, розы были устоявшейся метафорой шумного пиршества. У Пушкина:
Уже с венком из роз душистых,
Меж кудрей вьющихся, златых,
Под сенью тополей ветвистых,
В кругу красавиц молодых,
Заздравным не стучишь фиалом,
Любовь и Вакха не поешь;
Довольный счастливым началом,
Цветов парнасских вновь не рвешь...
("К Батюшкову", 1814)
Была пора: наш праздник молодой
Сиял, шумел и розами венчался,
И с песнями бокалов звон мешался,
И тесною сидели мы толпой.
(1836)
Или у Баратынского:
Венчали розы, розы
Леля, Мой первый век, мой век младой:
Я был веселый пустомеля
И девам нравился порой...
(1829)
Эта унаследованная образность восходит к "культурной истории" розы.* В древнем Египте царица Клеопатра - то было в первом веке до нашей эры создала чудесные сады, где разводились розы. Сохранились рассказы о "розовых пирах" Клеопатры. Пол залы устилался лепестками роз, пирующие возлежали на подушках из розовых лепестков, венки из роз венчали их головы; кубки были обвиты розами, и гирлянды из роз свешивались со стен и потолка. В древнем Риме розы украшали пиры императоров Нерона и Гелиогабала; на одном из пиров Гелиогабала роз было столько, что многие гости не выдержали их удушающего аромата и погибли.
______________
* О ней интересно рассказывается в книге Н. Верзилина "По садам
и паркам мира", Л., Детгиз, 1961, с. 26, 33, 47, 53.
Удивительно ли после этого, что в образной системе классицизма розы стали метафорическим обозначением пиршества, а Пушкин мог написать, что "праздник молодой / Сиял, шумел и розами венчался"?
Однако роза имела еще и иной смысл. В греческой мифологии она была посвящена богине любви Афродите - ведь и родилась она вместе с Афродитой из пены морской. Роза оказалась символом любви. Такой она представала в поэзии греков и римлян, такой перекочевала к французам в XVII и XVIII веках, в классицистическую поэзию. Роза - это любовь, это и юность. Вспомним у молодого Пушкина:
Где наша роза,
Друзья мои?
Увяла роза,
Дитя зари.
Не говори:
Так вянет младость!
Не говори:
Вот жизни радость!
Цветку скажи:
Прости, жалею!
И на лилею
Нам укажи.
("Роза", 1815)
Здесь соперничают между собой два цветка: роза и лилия; из них первая олицетворяет любовь, вторая - невинность. Это сопоставление - дань устойчивой традиции. Например, у Н.М.Карамзина постоянно встречается "лилея", и она всегда означает юную, невинную деву:
Я вижу там лилею.
Ах! Как она бела,
Прекрасна и мила!
Душа моя пленилась ею.
Хочу ее сорвать,
Держать в руках и целовать;
Хочу - но рок меня с лилеей разлучает:
Ах! бездна между нас зияет!..
("Лилея", 1795)
Роза у Карамзина - образ мимолетной юности, скоропреходящей красоты:
Час настанет, друг увянет,
Яко роза в жаркий день.
("Счастье истинно хранится...", 1787)
Ты прежде алела,
Как роза весной;
Зефиры пленялись
Твоей красотой.
("К Лиле", 1796)
Вчера здесь роза расцветала,
Собою красила весь луг;
Но ныне роза в зной увяла
Краса ее исчезла вдруг.
Куда, Элиза, ты сокрылась
Столь скоро от друзей твоих?
Вчера ты с нами веселилась,
Быв в цвете майских дней своих...
("На смерть девицы", 1789)
"Роза-пиршество", "роза-юность", "роза-любовь" соединяются вместе у Пушкина в описании могилы Анакреона, легендарного древнегреческого поэта, веселого певца вина, любви, наслаждений:
Розы юные алеют
Камня древнего кругом,
И Зефиры их не смеют
Свеять трепетным крылом.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Вижу: горлица на лире,
В розах кубок и венец...
Други, здесь почиет в мире
Сладострастия мудрец.
("Гроб Анакреона", 1815)
У поэтов классицизма и сентиментализма роза появлялась очень часто, но не столько как живая метафора, сколько как метафорический знак, обладающий постоянным, закрепленным за ним смыслом. В романтической поэзии метафора возродилась, обрела новую жизнь - роза вновь стала не знаком, а образом, при создании которого прежнее используется и развертывается. Характерна баллада В.Бенедиктова "Смерть розы" (1836), где "ангел цветов", "над юною розой порхая, / В святом умиленьи поет":
Рдей, царица дней прелестных!
Вешней радостью дыша,
Льется негой струй небесных
Из листков полутелесных
Ароматная душа.
Век твой красен, хоть не долог:
Вся ты прелесть, вся любовь;
Сладкий сок твой - счастье пчелок;
Алый лист твой - брачный полог
Золотистых мотыльков.
Люди добрые голубят,
Любят пышный цвет полей;
Ах, они ж тебя и сгубят:
Люди губят все, что любят,
Так ведется у людей!
В заключение баллады рассказано, как юноша сорвал розу и поднес ее обольстительной деве, но ничего хорошего из этого не вышло,- "девы с приколотой розой чело омрачилось изменой", и юноша оказался жестоко наказан "за пагубу розы". Как часто бывает у Бенедиктова, здесь удивительно соединились талант с пошлостью: несомненно превосходны такие строки, как "Из листков полутелесных / Ароматная душа", но предшествует им банальный стих "Льется негой струй небесных..." Все же бенедиктовская роза характерна для периода романтизма.
Однако в эту же пору развивается и другое образное осмысление розы,оно началось в средние века и особенно отчетливо проявилось во французском "Романе о розе", созданном Гильо-мом де Ларрисом (XIII век); здесь повествуется о юноше, увидевшем во сне прекрасную розу и полюбившем ее:
И вот, дыханье затая,
Я подошел, и в этот миг
Волшебный запах роз проник
В ненарушаемой тиши
До самых недр моей души...
Я, наконец, дрожа, дерзнул:
Тихонько руку протянул,
Но уколол тут, как иглой,
Меня волчец...