Как и в первые минуты своего ареста, в тюрьме Мариус оставался твердым и смиренным. Такое спокойствие и мужество вдохновлялось его страстной любовью к Мадлен. И чем больше он размышлял, тем больше убеждался в невозможности того, чтобы мадемуазель Риуф, как бы ни сложились обстоятельства, сочеталась браком с сыном Пьера Мана. Не имея возможности жениться на той, которую он любил и которая первая протянула ему свою руку, когда он даже не осмеливался мечтать об этом, Мариус стал думать о смерти: она казалась ему легкой и сладкой, и он призывал ее от всего сердца, считая, что только она способна избавить его от страданий.
Он размышлял о своей матери, и его религиозное чувство помогало ему переносить горечь воспоминаний о ней. Он жертвовал собой, чтобы одновременно спасти и своего отца и своего благодетеля. Бог не может покинуть его; он примет последнюю просьбу Мариуса, с которой тот рассчитывал обратиться к нему, — поддержать Милетту на тернистом пути, что ей еще предстояло пройти на земле.
Итак, он оставался непоколебимым во время своего первого допроса, состоявшегося на следующий день. Лишь только следователь распорядился, чтобы арестованного отвели в одиночную камеру, где того содержали, как ему сообщили, что одна молодая дама настоятельно требует встречи с ним.
Нетерпение особы, добивавшейся этого свидания, было столь велико, что она не стала дожидаться возвращения своего посыльного, и сквозь приоткрытую дверь в полутьме прихожей был виден ее силуэт.
Следователь появился перед ней и, указав ей рукой на стул, сел напротив.
Она не стала ждать, когда судейский первым обратится к ней с вопросом.
— Моя просьба, сударь, вне всякого сомнения, покажется вам странной и необдуманной, — произнесла она с твердостью в голосе, которую не ослабило волнение. — Быть может, вы станете порицать ее; но моя совесть и, чтобы быть до конца искренней, еще одно чувство оправдывают ее, и этого вполне достаточно, чтобы я выполнила свой долг. Я мадемуазель Мадлен Руиф.
Следователь поклонился. Девушка приподняла вуаль, скрывавшую ее лицо, и собеседник получил возможность любоваться им: своим благородством и красотой, несмотря на его бледность и глубокий отпечаток, оставленный треногами минувшей страшной ночи, оно вызвало в нем подлинный интерес.
— Я оставила ложе, на котором борется со смертью мой бедный брат, — продолжала Мадлен, — с тем чтобы прийти к вам и выполнить насущный долг, перед лицом которого должно отступить любое другое соображение.
— Мне кажется, я догадываюсь о том, что привело вас ко мне, мадемуазель, — заявил следователь, — и к несчастью предвижу также, что буду вынужден, к моему великому огорчению, ответить отказом на вашу просьбу. Как мужчина я испытываю, разумеется, крайнее нежелание отдавать на людское поругание репутацию женщины, особенно когда эта женщина принадлежит, как вы, мадемуазель, к почтенному семейству; но судья должен быть выше соображений такого рода. Он гораздо больше зависит от Бога, нежели от ближних своих, и, выполняя свою миссию, должен, так же как Бог, расценивать как нечто суетное привилегии людей и общественные различия.
— Я вас не понимаю, сударь, — отозвалась Мадлен.
— Я буду более точным: вы, разумеется, пришли повторить просьбу, с которой этот несчастный — и я воздаю ему за это должное — обратился ко мне вчера вечером: сделать так, чтобы исчезло письмо, которое подтверждает характер отношений, какие мне не надлежит оценивать, существовавших между вами и обвиняемым.
— Нет, сударь, вовсе нет. Вы ошибаетесь, — с благородной решимостью возразила Мадлен, — и я протестую против такого предположения, поскольку оно отвратительно. Я люблю Мариуса и без тени стыда признаюсь сегодня в том, о чем не постыдилась написать вчера. Я пришла к вам вовсе не для того, чтобы просить скрыть правду, а с тем, чтобы ее восстановить. Я только сейчас узнала об аресте Мариуса и имею весьма неполное представление о подробностях его; я очень боюсь, что Мариус, из благородных чувств и самопожертвования, откажется сознаться в том, что оправдывало его присутствие в черте моего владения, и я пришла, чтобы сообщить вам об этом.
— Такое благородство чувств делает вам честь, мадемуазель, однако все это бесполезно. Если признания подозреваемого и вызывали бы у нас сомнения, то сопоставление обстоятельств дела, а также заявление господина Кумба помогли бы снять их. Доказано, мадемуазель, что тот, кого вы полюбили, виновен в попытке убийства, в результате чего вы, возможно, лишитесь своего брата, которым вы тоже должны дорожить.
Следователь особо подчеркнул последние слова.
Однако Мадлен осталась невозмутимой.
— Я нам сейчас покажусь весьма странной девушкой, сударь; но, даже рискуя навлечь на себя ваше порицание, я не склоню голову, ибо уверена в том, что позже буду вознаграждена вашим уважением за ошибку, в какую вы могли бы впасть в данную минуту. Полюбив того, о ком мы с вами говорим, я вовсе не уступила пустой прихоти; да она меня, благодарение Господу, больше и не обольщала. Предоставленная самой себе с ранних лет, я уже тогда осознала, что все в жизни серьезно. Я избрала его по своей воле и собственному желанию; я долго размышляла о том, как поступить, и, чтобы я стала сожалеть об этом, понадобится что-то совершенно иное, чем те утверждения, на которых, вне всякого сомнения, основывается ваше обвинение. В отношении вашей последней фразы, я отвечу так: если я и оставила скорбное ложе, к которому привязывает меня мой долг, то только потому, что сам брат, будь он в состоянии говорить, сказал бы мне, приблизившись к минуте нашего расставания навечно: «Пойди и спаси невиновного!»
— Невиновного! — повторил судейский.
— Да, сударь, невиновного, — уверенно ответила Мадлен.
— По правде говоря, мадемуазель, я сожалею о вашей ослепленности. Редко случается так, что нам дается возможность до окончания следствия обосновать свое мнение о виновности подозреваемого; но на этот раз, при наличии доказательств, какие нахожу с избытком на каждом шагу при продвижении вперед в этом злополучном деле, я смею, напротив, уже сегодня утверждать не только то, что подозреваемый виновен, но могу шаг за шагом проследить за ним весь путь совершения преступления, а также уточнить все обстоятельства его. Он ищет вас в саду, но не находит; тогда он проникает в дом, где встречает вашего брата, и из-за невозможности объяснить ему свое присутствие у вас в столь поздний час наносит ему удар. Бог мой, такое случается на свете каждый день.
— Нет, сударь, все происходило совсем не так, поскольку Мариус уже находился в саду рядом со мной в тот момент, когда мой брат издал первый крик. И как вы объясняете эту кражу?
— Думая о необходимости бежать, не имея личных денежных средств, он в растерянности схватил первое, что ему попалось под руку.
— А как быть со сломанным секретером и тем человеком, которого мы мельком увидели и в погоню за которым побежал Мариус?
— Ваши возражения, мадемуазель, могут лишь ухудшить положение несчастного; они заставляют сделать предположение о наличии у него пособников и о предумышленности преступления, о чем мы не думали до сих пор, ибо до сих нор не нашли ни одного свидетеля, кроме него самого.
— Так неужели же вы, сударь, если от вас ничто не ускользает, не поняли, — все больше оживляясь, продолжала Мадлен, — что он признал себя виновным лишь для того, чтобы отвести подозрения, нависшие над его стариком-отцом?
— Такое самопожертвование в самом деле было бы весьма похвально, — холодно ответил следователь, — если бы оно было правдоподобно, но увы! Оно вряд ли имеет право на существование: дело в том, что господин Кумб вовсе не отец обвиняемого.
— Что вы такое говорите? Господин Кумб не отец Мариуса?!
— Мадемуазель, за несколько минут общения с вами я получил возможность оценить ваш характер. Выражаю вам свое сожаление, но вы вызываете во мне интерес, достаточный для того, чтобы я попытался приоткрыть завесу на ваших глазах, которую вы никак не хотите снимать, и поднес к вашей ране раскаленное железо. Да, мадемуазель Мадлен, Мариус вовсе не сын господина Кумба. Мы с вами живем в такой век, когда люди должным образом относятся к нелепым предрассудкам происхождения; тем не менее чувство человеческой справедливости не позволит вам преодолеть то предубеждение, с которым вы столкнетесь, если будете сильно упорствовать в своем желании непременно соединить свою судьбу с этим молодым человеком.
— Договаривайте, сударь, ради Бога, договаривайте! — воскликнула Мадлен, задыхаясь от волнения.
— Отец Мариуса был по справедливости заклеймен как преступник. Отца Мариуса зовут не господин Кумб, а Пьер Мана.
Мадлен приподнялась, чтобы лучше расслышать то, что ответил ей судейский. Когда он закончил, она в изнеможении упала в кресло, словно в словах его заключался ее смертный приговор. Силы, до сих пор ее поддерживавшие, внезапно оставили ее. Она задохнулась от рыданий и закрыла руками лицо, залитое слезами.
Следователь наклонился к ней.
— Не падайте духом, дитя мое, — сказал он ей, — вы только что поведали мне, как с раннего детства привыкали к серьезной жизни, и вот настал час воспользоваться полученными уроками. То, что в нашем возрасте называли любовью, чаше всего идет не от сердца, а от воображения. То, что вы испытываете, не должно поэтому чрезмерно огорчать вас. Вообразите себе, что вам приснился сон, и вот, наконец, настал миг пробуждения. Будьте более благоразумны в будущем: не доверяйте той восторженности чувств, что, пытаясь ввести в заблуждение тех, кто поддается ей, принимает видимость здравого смысла. Помните, что мы давно уже не живем в сказочные времена древних римлян, что все весьма просто в нашем современном обществе, и, чтобы быть в нем правильно понятой и почитаемой, добродетель ничего не должна преувеличивать, даже величие души; и этого молодого человека, виновен он или нет, что будет доказано во время судебного разбирательства, вы должны забыть. Он не отвечает за преступления своего отца — это верно; не отвечает он и за волю случая, бросившего его не в одну колыбель, а в другую, и это тоже верно; говорить о врожденной склонности к преступлению несправедливо и нелепо, и я заранее соглашусь в этом с вами, однако в мире существуют свои законы, и перед ними следует склонить голову, если вы не испытываете желания быть раздавленной их железной дланью. А теперь простите меня за это назидание — его уместность оправдывают мои седые волосы и право отца семейства.
Мадлен выслушала следователя молча, не пытаясь прервать его, и, по мере того как он произносил свою речь, рыдания ее постепенно утихали; когда же он кончил говорить, она снова открыла свое благородное и гордое лицо.
— Я благодарю вас, сударь, — сказала она, — за вашу доброжелательность и сочувствие, какие вы столь явно желаете засвидетельствовать мне. Я полагаю, что вы сохраните эти чувства по отношению ко мне, поскольку, чем лучше вы меня узнаете, тем больше сочтете меня достойной их. Я уверена: если вы и осуждаете меня вместе со всеми, то ваше сердце все же оправдывает меня.
— Как! — воскликнул следователь, искренне полагавший, что ему удалось убедить Мадлен. — Неужели вы все еще думаете…
— Сударь, вы только что сказали сами; такое предубеждение несправедливо и нелепо. Женщина и христианка, я не могу согласиться с тем, чтобы несправедливое и нелепое стало считаться приемлемым и правильным; я не могу согласиться с тем, чтобы какая-то несправедливость и нелепость могли бы освободить меня от клятвы, данной мною по доброй воле. Если Мариус невиновен, во что я продолжаю верить, я буду вместе с ним скорбеть о совершенных его отцом преступлениях, краснея за них наравне с ним; я буду бок о бок с ним делать асе, чтобы восстановить честь имени, которое мы будем носить имеете.
— Я посчитаюсь нами, мадемуазель, но, сознаюсь, не могу одобрить вас.
— Не предрешая будущего, я хочу заняться настоящим. Я являюсь главной виновницей всех несчастий Мариуса; именно я посодействовала тому, чтобы низвергнуть его в бездну, и именно мне надлежит сделать все, что в моих силах, чтобы вызволить его оттуда.
— Я очень сомневаюсь, что вы добьетесь в этом успеха, — с грустью произнес следователь. — Против него все косвенные доказательства, а еще больше, чем косвенные доказательства, против него его собственные признания.
— Здесь есть одна тайна, какую я в самом деле не могу постичь; но с Божьей помощью, возможно, мне это удастся.
— Единственно, кто мог бы ее прояснить, мадемуазель, так это ваш брат, но, к несчастью, весьма сомнительно, что к нему, как мне стало известно после разговора с хирургом сегодня утром, перед его кончиной вернется речь.
— Она обязательно вернется к нему, сударь, и Господь поможет ему в этом, чтобы наказать виновного и оправдать невинного.
Мадемуазель Риуф попрощалась со следователем, оставив его в состоянии крайнего ошеломления от проявленного ею мужества.
День еще не наступил, когда Милетта покинула деревенский домик г-на Кумба.
Создав человека для борьбы, Провидение разумно соразмерило в нем чувствительность с его силами. Когда сердце переполнено болью, когда достаточно добавить лишь каплю к этой чаше горечи, чтобы разбить ее, тогда слезы сами перестают литься из глаз, мысли останавливаются, способность восприятия пропадает и кажется, будто душа покидает тело, оставляя его в оцепенении, в состоянии между сном и смертью, и, уступив тело горю, устремляется в бесконечные пространства, где становится недосягаемой для его воздействия.
Именно так случилось с матерью Мариуса. Она настолько беззаветно любила свое дитя, что разразившаяся катастрофа несомненно убила бы ее, если бы сила обрушившегося на нее удара, который ее разум отказывался воспринять, не погрузил бы бедную мать в то оцепенение, в каком мы видели ее в последний раз. Она долго сидела на каменном полу, такая же холодная и неподвижная, как и он. Когда она пыталась, сделав над собой усилие, мысленно сосредоточиться, когда она старалась припомнить псе обстоятельства этого страшного вечера, ей казалось, что она стала жертвой какого-то тягостного кошмара, однако у нее еще оставалось достаточно чувства самосохранения, чтобы бояться пробуждения.
Она думала только о Мариусе, и ни о чем больше, но странное дело: в этих видениях перед ее мысленным взором проходил и вновь появлялся беззаботный ребенок, а не обвиняемый в убийстве юноша. Иногда, правда, будто сознание ее стыдилось этого чувства болезненной тревоги, будто бы оно решало, что для испытания ее материнской верности такое страдание не было еще достаточно жестоким, по телу ее пробегала сильная нервная дрожь, и посреди кровавого облака ее взору представлялось беспорядочное скопление кинжалов, цепей и эшафотов. Все волокна ее мозга извивались и вибрировали в одно и то же время, и ей казалось, что голова ее расколется, как только слезы, наконец, смогут ручьем хлынуть из глаз; но глаза ее оставались сухими и воспаленными. Способность вспоминать снова угасла, и Милетта впала в прежнее состояние безучастности. Эта безучастность была столь глубокой, что Милетта мгновенно заснула, не меняя ни своего места, ни своего положения.
Когда она проснулась, лучи зари, отражаясь от белоснежных вершин Маршья-Вер, пробивались сквозь оконные стекла и проливали бледный свет в комнату. Первое, что различил ее взгляд в полумраке, была куртка, которую накануне сын брал с собой на рыбную ловлю, а по возвращении бросил на стул. Тогда она все припомнила: она услышала сначала голос г-на Кумба, обвинявшего ее сына, затем голос сына, обвинявшего самого себя; она вновь увидела тесно сгрудившихся любопытных, следователя, жандармов, и реальность — арест Мариуса — впервые за все время ясно и отчетливо предстала в ее сознании.
Она бросилась к куртке — немому свидетелю, доказывавшему ей, что происходящая драма никак не была сном. Она прижала куртку к своей груди, неистово покрывая всю ее поцелуями, словно пыталась уловить в ее плотной ткани какие-то флюиды того, кто ее носил. Затем она разрыдалась судорожно и беззвучно, и несколько слезинок омыли ее налитые кровью глаза. Внезапно бедная женщина отбросила в сторону свою драгоценную реликвию и устремилась к выходу из дома.
Милетта подумала, что ей безусловно не откажут в просьбе обнять на прощание сына, каким бы виновным он ни был. У нее ушло едва ли полчаса, чтобы преодолеть путь от Монредона до Марселя. Всех, кто встречался ей на пути, она расспрашивала, как найти дорогу к тюрьме, и при киле ее такой — бледной, с блуждающим взглядом, с седеющими прядями колос, выбившимися из-под чепчика и ниспадающими на лицо, — прохожие вполне могли заподозрить, что она сама совершила какое-то преступление.
Потрясение, полученное Милеттой, ослабило работу мозга, подготовило ее к такого рода тихому помешательству, какое обычно называется мономанией, и ее мономания целиком и полностью сосредоточилась на Мариусе.
Сначала она спрашивала себя, будет ли ей предоставлена возможность обнять сына, и тут же приходила к убеждению, что непременно увидит его. Именно поэтому, позвонив к ворота тюрьмы и увидев, как они открылись перед нею, Милетта пересекла порог так уверенно, что подбежавшему стражнику пришлось применить силу, чтобы вытолкнуть ее обратно на улицу. Он объяснил ей, что заключенного можно посетить, имея при себе пропуск, подписанный главным прокурором, однако Мариусу, сидящему к одиночной камере, такая милость не может быть оказана.
Милетта не слушала его: она целиком была поглощена созерцанием этих мрачных толстых стен, железных ворот, решеток, цепей, замков и вооруженных людей, стоящих на страже у ворот; она никак не могла понять, почему все эти излишние предосторожности приняты против ее доброго и кроткого Мариуса; вся эта груда камней показалась ей похожей на гробницу, всей своей тяжестью давящей на тело ее сына, и она содрогнулась от этих мыслей.
Тюремщик еще раз повторил ей только что сказанное, но это ее вовсе не остановило, и она не упала духом.
— Я подожду, — сказала она ему.
И, перейдя через улицу, она села прямо на мостовой, напротив входа в тюрьму.
Весь день Милетта провела не сходя с места, не обращая внимания ни на насмешки прохожих, ни на струи дождя, непрестанно стекавшие с крыши, которая нависала над тем местом, где она сидела; но, не отзываясь на замечания в свой адрес по поводу бесполезности ее надежд, она сразу становилась внимательной и тревожной при малейшем шуме, возникавшем за огромными черными воротами; она вся трепетала, слыша, как скрипят воротные петли, и продолжала по-прежнему верить в появление в железном проеме своего сына и готова была в любую минуту раскрыть ему свои объятия.
Проявление такой стойкости и скорбного смирения тронули, в конце концов, даже сердце тюремщика, ставшее твердокаменным от ежедневного созерцания зрелища человеческих страданий.
С наступлением номера он вышел из своего служебного помещении и направился прямо к бедной женщине.
Милетта решила, что он ищет именно ее, и от радости громко вскрикнула.
— Голубушка, — сказал тюремщик, — вы не можете оставаться здесь.
— Почему? — спросила Милетта своим нежным и печальным голосом. — Я ведь никому не причиняю неприятностей.
— Разумеется, это так, но ведь вы промокли и непременно заболеете, стоит вам только провести ночь на улице.
— Тем лучше! Господь воздаст моему сыну за мои страдания.
— Кроме того, если патруль увидит вас здесь, то вы будете арестованы и посажены в тюрьму.
— В тюрьму вместе с ним? Тем лучше!
— Нет, не с ним; совсем напротив: когда его заберут из одиночки, вам не удастся с ним увидеться, поскольку вы сами будете находиться в тюрьме как бродяга.
— Что ж, я уйду отсюда, добрый господин, сейчас уйду, только скажите мне, как скоро я смогу прижать его к своему сердцу? Бог мой, мне кажется, что уже вечность, как мы разлучены с ним, но не продлится же это очень долго, не так ли, мой добрый господин? Ведь это не он убил. Он не способен совершить преступление, и если б вы увидели его, то тотчас же подумали бы именно так. Не правда ли, он очень красив, мой сын? Но сейчас это еще что; когда он был маленьким, он был такой славный! Такой набожный! Знаете ли, однажды на праздник Тела Господня я нарядила его святым Иоанном Крестителем — мне кажется, будто вчера все это было, — знали бы вы, как он был хорош в овечьей шкуре и с маленьким деревянным крестом, который он нес на плече! Если б вы увидели его, то поклялись бы, что это ангел Божий, убежавший из рая. Когда мы вечером возвращались после окончания шествия домой, нам встретился нищий с протянутой рукой; ребенку нечего было дать ему, и он не осмелился попросить у меня, потому что я шла под руку с господином Кумбом. Когда я обернулась, у моего бедного дорогого ребенка все лицо было мокрым от слез! И вот моего сына обвиняют в том, что он пролил кровь ближнего своего! Да разве это возможно? Я полагаюсь на вас… И потом, если его осудят, я не смогу пережить его смерть. Вы понимаете меня, не так ли? Мать не может продолжать жить после смерти своего ребенка. Судьи справедливы, на то они и судьи, они не захотят одним ударом покарать и мать и сына. Они отдадут его мне… Не правда ли, сударь, они отдадут его мне?
Пока она произносила эту речь, отрывистое звучание которой придавало ей еще большую бессвязность, тюремщик, с шумом потряхивая огромной связкой ключей, висевшей у него за поясом, несколько раз подносил руку к глазам.
— Вы вправе надеяться, славная женщина; надежда так же необходима нашему сердцу, как воздух нашим легким; но вам надо вернуться домой; ваш сын чувствует себя хорошо…
— Вы его видели? — с живостью воскликнула Милетта.
— Разумеется.
— И вы еще раз увидите его?
— Вполне возможно.
— О, какой же вы счастливый! Но вы можете передать ему, что я здесь, рядом с ним, настолько близко от него, насколько это возможно для меня? Скажите же ему об этом, умоляю вас; этим вы облегчите страдания сразу двух несчастных, потому что он любит меня, сударь; он любит меня, мой бедный мальчик, так же, как я нежно люблю его сама. И я уверена, что самое большое отчаяние вызывает у него разлука со мной. Скажите ему, что я пришла сюда, что день за днем я буду приходить сюда, пока, наконец, вы не позволите мне войти туда, где он находится… Бог мой, ведь вы скажете ему все это, не так ли?
— Я обещаю вам это при условии, что вы сейчас совершенно спокойно и разумно пойдете к себе домой.
— О да, я сейчас уйду отсюда, мой добрый господин, уйду сию же секунду, только вы скажите ему, что сегодня я была у ворот его тюрьмы, и я каждый день буду повторять ваше имя в своих молитвах.
Милетта схватила тюремщика за руку и, несмотря на все усилия, предпринятые им, чтобы уклониться от этого, поднесла ее к губам и быстро удалилась, бросив взгляд на угрюмые тюремные стены, заточившие самое дорогое, что только было у нее в этой жизни.
Она долго блуждала в лабиринте улиц старого Марселя, обойдя таким образом почти весь полуостров, протянувшийся от старого порта до того места, где в наши дни построили новые доки. Милетта не искала ни крова, ни ночлега; она шла без всякой цели, чтобы как-то провести время — то время, что отделяло ее от столь желанного завтра, когда сбудутся, в чем она не сомневалась, ее надежды. В ту минуту, когда, обогнув старый крытый рынок, она собиралась пойти по одной из узких улочек, окружавших его, рядом с ней прошел мрачный и неспокойный на вид человек.
Его внешность произвела на Милетту необыкновенное действие: с ее лица вдруг исчезло выражение унылой растерянности, какое оно приобрело со времени постигшего ее накануне горя, оно оживилось, глаза ее заблестели в темноте, и в то же время она судорожно вздрогнула всем телом. Она ускорила шаг, чтобы обогнать этого человека. Когда они оба проходили под уличным фонарем, Милетта резко обернулась и оказалась лицом к лицу с этим запоздавшим прохожим.
— Пьер Мана! — воскликнула она, хватая его за запястье.
Хотя улочка была совершенно пустынной, совесть Пьера Мана была не настолько чиста, чтобы с удовольствием услышать свое имя, произнесенное кем-то во весь голос; резким движением он попытался высвободить свою руку, чтобы убежать, но пальцы Милетты, можно сказать, приобрели мощь клешей. И какие усилия ни предпринимал бандит, он не мог вырвать свою руку, из этой руки. Тогда мать Мариуса приблизила свое лицо почти вплотную к лицу своего бывшего мужа.
— Узнаешь меня, Пьер Мана? — с дрожью в голосе промолвила она.
Пьер Мана побледнел и с ужасом откинул голову назад.
— Ах, так ты узнал меня! — продолжала бедная женщина. — Ну что ж, тогда верни мне моего ребенка.
— Твоего ребенка? — с неподдельным ужасом переспросил Пьер Мана.
— Да, моего ребенка, Мариуса, моего сына; верни мне моего ребенка, которого забрали в тюрьму вместо тебя. Верни мне Мариуса, который понесет наказание за твое преступление. Мне надо его вернуть, слышишь меня, Пьер Мана?
— Ах, черт тебя побери, да замолчишь ты, или же…
— Мне замолчать? Как бы не так, — ответила Милетта с новым приливом сил, — замолчать, когда руки его связаны цепями, которые должны были бы сковывать твои?! Молчать, когда он пленник, а ты на свободе? И мне молчать?.. Так ты считаешь, что я не знаю, кто совершил это убийство и кражу? Господь второй раз сталкивает меня с тобой, чтобы я поняла, что виновником случившегося являешься ты. Я видела, как ты в тот вечер, словно волк, рыскал вокруг наших домов, но, даже почувствовав запах крови и увидев следы грабежа, не воскликнула: «Это именно он прошел там!» Я была как помешанная.
— Я не понимаю тебя, да и не знаю, что ты хочешь всем этим сказать.
— Какое мне дело! Только бы судьи были совершенно убеждены в том, что именно ты убил господина Риуфа.
— Господина Риуфа!
— И Мариус пришел с повинной, — продолжала Милетта, которая благодаря материнскому инстинкту вдруг обрела удивительную интуитивную ясность сознания, — только потому, что не хотел позволить обвинить невиновного, не мог подставить своего отца под топор палача…
— Мариус? — переспросил Пьер Мана, начавший что-то понимать. — Такой стройный брюнете черными усами?
— Он был со мной вчера в то время, когда ты появился у нашей калитки.
— Эх, черт побери! — воскликнул бандит, которого с давних пор не покидало чувство уверенности. — Этот парень окажет честь своей фамилии!
— Поразмысли над примером, какой он подает тебе, Пьер.
— Ай-ай, бедняжка! Конечно, я безумно горд тем, что являюсь его отцом.
— А лучше последуй такому примеру; это твой сын так же как и мой, и не дай ему одержать над тобой верх в отваге и благородстве. Само Небо предоставляет тебе возможность такого искупления, какое загладит все твои проступки. Пойди найди судей, пойди освободи нашего сына, и я тоже забуду 0 страданиях, которые ты причинил мне, и если только Господь позволит мне жить на этой земле, так лишь затем, чтобы молиться о твоей душе и благословлять память о тебе.
Пьер Мана почесал затылок, но не проявил никакого восторга по поводу предложения, только что сделанного ему Милеттой.
— Вот как! — сказал он. — Меня мороз подирает по коже от твоих просьб. Прежде чем решиться на такое, надо поразмыслить; я ведь ничего не делаю необдуманно.
— Тогда подумай над тем, что ему грозит эшафот! Подумай и над тем, что во избежание такого позора он может посягнуть на свою жизнь!
— Лох[38]! Он совершил бы ошибку, — холодно возразил Пьер Мана, любивший вставлять в свою речь кое-какие словечки из гнусного словаря злодеев. — По всем повадкам ну просто господин, — продолжал он с чувством некоего презрительного превосходства, — а свода законов не знает. Воровство с перелезанием через стену — на нем, это правда; но, что бы ни делал кляузник[39], — преднамеренность убийства будет снята, у него будут смягчающие вину обстоятельства — и его отправят косить лужок[40], вот и все.
— Косить лужок?! — повторила Милетта, угадывавшая что-то страшное в загадочных выражениях, долетавших до ее слуха.
— Или же, если тебе так больше нравится, в Тулон, — заметил Пьер Мана. — Или, если ты все еще не поняла, о чем идет речь, на каторжные работы, как выражаются фраера[41].
— На галеры! — воскликнула Милетта.
— Ну что ж, верно, и так тоже говорят: на галеры.
— Но галеры — это же хуже, чем смерть!
— Будет тебе! Какая глупость; это жмурики глаза не откроют, а те, кто носит колодки…
— О! — воскликнула Милетта, закрывая лицо руками.
— … однажды выбрасывают их в железный лом, и доказательство этому — я, стоящий сейчас здесь.
— О! — снова воскликнула бедная женщина, привнося во второе восклицание больше неподдельного ужаса, чем в первое.
— Не считая, конечно, того, — добавил бывший каторжник, — что, когда он там окажется, ему далеко не во вред пойдет, что он мой сын; я пошлю пароль, и ему останется только выбрать себе там товарища, способного подставить ему плечо: друзья есть даже в воровском мире. Так что будь спокойна, он там не засидится.
— На каторге! Мой сын на каторге! — воскликнула Милетта. — Но ты ведь не знаешь, Пьер, что, какой бы огромной ни была моя любовь к нему, я лучше предпочту оплакивать его смерть, чем краснеть за его позор!.. На галерах! Мариус — каторжник! Да ты сошел с ума, Пьер!
— Послушай, мы встретимся с тобой завтра, в это же время; ты найдешь меня на этой же улице, и мы посмотрим, что можно будет сделать.
— Нет, — твердо ответила Милетта, — я не испытываю к тебе доверия, Пьер: если бы у тебя действительно было отцовское сердце, разве стал бы ты откладывать на завтра то, что можешь сделать для сына сегодня, когда он страдает, когда он окропляет своими слезами солому, на которую его бросили. Нет, нет, я тебя не оставлю.
Милетта протянула руку, чтобы схватить Пьера Мана за блузу; но он, пригнувшись, проскользнул у нее под рукой и в один прыжок пересек улицу.
— Тогда следуй за мной! — крикнул он.
Каким бы быстрым и неожиданным ни было бегство бандита, Милетта не отказалась от попытки догнать его: она пересекла улицу с той же решительностью, какую проявил он; материнская ярость придала ей сверхъестественную силу, и она бежала за ним на расстоянии нескольких шаток.
На бегу она громко знала на помощь.
Пьер Мана сделал крутой попорот.
— А, попался, — закричала Милетта, хватаясь за край его одежды, — не думай ускользнуть от меня, я тебя больше не оставлю, я неотступно буду следовать за тобой как твоя тень!
И, заметив, что негодяй поднял на нее руку, она смело продолжала, подставляя ему свою грудь:
— Ну, ударь меня! Я тебя больше не боюсь; убей меня, если хочешь! Господь не захочет, чтобы невиновный погиб вместо преступника, и из моего трепещущего и безжизненного тела поднимется голос и будет повторять так, как я тебе повторяю: «Это Пьер Мана, каторжник, вор и убийца; это не мой сын, а Пьер Мана ограбил и убил господина Риуфа!»
Положение Пьера Мана становилось критическим.
Он стоял как раз напротив одного из самых мрачных и мерзких домов, находившихся на одной из отвратительных узких улочек, которые являются позором старого Марселя, к одной из тех клоак под открытым небом, где посреди самых мерзких отбросов кишит и быстро размножается пятая часть населения фокейского города, страшных логовищ, перед которыми прохожий с ужасом отступает, спрашивая самого себя, несмотря на живое подтверждение, какое он видит собственными глазами: как только люди соглашаются прозябать в подобных трущобах?
Эти средоточия заразных нечистот в то же время являются сборищем всех человеческих пороков; они служат сценой для оргий, устраиваемых матросами; для них привычны пьяные вопли, стук раздаваемых ударов, хрипы раненых; вот почему, несмотря на крики бедной Милетты, ни одно из окон не отворилось и ни один из обитателей этих кварталов не появился на пороге.
Но полиция очень бдительно следит за порядком в этих кварталах и может совершить обход в любую минуту.
Пьер Мана понял, что ему для собственного спасения требовалось немедленно прекратить эту сцену: его огромная рука, опустившись, прикрыла нижнюю часть лица его жены и зажала ей рот.
Милетта вцепилась зубами в эту руку и с неистовой яростью укусила ее.
Но, несмотря на нестерпимую боль, Пьер Мана не отдернул свою руку; свободной рукой он так сильно сдавил горло матери Мариуса, что незамедлительно последовало охватившее ее удушье.
Тогда, продолжая зажимать ей горло своим окровавленным кляпом, он приподнял Милетту другой, освободившейся рукой и с этим грузом углубился в темный и зловонный узкий проход одного изломов, о которых мы только что говорили.
Таким образом он пришел во двор, такой сумрачный и узкий, что напоминал колодец. Добравшись сюда, до прибежища, где ему, вне всякого сомнения, нечего было опасаться, и не беспокоясь о шуме, который он собирался поднять, каторжник бросил свою жену через наполовину разбитую оконную раму, расположенную на уровне мостовой.
Все, что осталось от оконного стекла, сразу же разлетелось вдребезги, и бездыханное тело Милетты, проломив несколько сгнивших деревянных досок, упало в нечто вроде подвала, который, учитывая его расположение ниже уровня земли, в Марселе вполне мог считаться погребом.
Пьер Мана исчез на несколько минут; вернувшись обратно, он принес фонарь и ключ.
Отперев дверь в подвал и спустившись туда по ступенькам, он открыл замок и задвижки двери, находившейся в углу подвала, и, схватив тело Милетты за плечи, потащил его к углублению, скрывавшемуся за этой дверью.
Милетта так и не сделала ни одного движения; Пьер Мана приложил свою руку к груди женщины и почувствовал, что сердце ее все еще продолжало биться.
— Эх, черт побери! — воскликнул он. — Я так и знал, что еще не забыл, как надо правильно выполнять такое упражнение; я только хотел привести его в исполнение в два приема и был совершенно уверен, что не довел дело до конца. Черт! Не убивают же свою жену, когда находят ее после двадцати лет разлуки: посмотрим, старательно ли в течение этих двадцати лет она блюла интересы семьи?
Он поставил фонарь рядом с головой Милетты и принялся выворачивать карманы бедной женщины с ловкостью, свидетельствующей о его долгом опыте.
Он нашел в них ключи и несколько монет. Презрительно бросив ключи на землю, он положил деньги к себе в карман, тщательно закрыл на замок и засов дверь клетушки, где осталась его жертва, а затем запер дверь подвала; в довершение он из предосторожности поставил перед разбитым окном несколько бочек и ушел оттуда прочь, чтобы провести остаток ночи в одном из притонов Марселя.