«I hope you realize that Freud is a very sick man»
Читатель обнаружит в этой книге смесь разных дисциплин, состоящую из психоанализа, логики, истории литературы и культуры. Менее всего это смешение мыслилось нами как дополнение одного объяснения материала другим, ведущееся по принципу: там, где кончается психология, начинается логика, и там, где кончается логика, начинается историческое исследование. Метод, положенный в основу нашей работы, антиплюралистичен. Мы руководствовались убеждением, что психоанализ, логика и история — это одно и то же. Плюрализм, ставший идеалом для людей 1960-х, — идеология, которая не страшится чужой лжи, ибо не стремится к собственной истине. Откуда и взяться последней, если плюрализм принимает все, кроме тоталитаризма, превращаясь тем самым в крайне сомнительное всеприятие, в культуру, лгущую самой себе (в ее якобы безграничном «плюрализме»)?
И психическое, и логическое, и культурно-историческое равным образом сводятся к понятию замещения: психическое — к воображаемому, ставящему желаемый субъектом мир на место эмпирического, логическое — к правилам получения из одних значений других, историко-культурное — к смене старых типов мышления новыми. Психизм есть стремление преобразовать заданную нам действительность, находящее свою форму в логике и свое содержание в истории. Психическая субститутивная работа обеспечивает человеку власть над миром, логическая — над самим собой, историческая — над психикой иных субъектов. Если нам бросят упрек в гегельянстве, мы охотно примем его.
Инструментальной задачей нашей книги была выработка такого метаязыка, в котором термины психоанализа, логики и диахронической культурологии были бы взаимопереводимы. Для этого нам пришлось пересмотреть определения некоторых традиционных категорий психоанализа — таких, как Trieb, травма, симптом, инфантильная сексуальность, патология и пр. Убежденность в том, что аффект иррационален, позволяет большинству психоаналитиков игнорировать логику. Нет учения внутренне более противоречивого, чем психоаналитический дискурс. Строя нашу психо-логику, нам хотелось избавить его от непоследовательности! Аффект — не что иное, как консеквент, чей антецедент субъект не успел или не смог отрефлексировать. Становясь эмоциональными, мы показываем, что мы потеряли контроль над ходом нашего мышления.
Что касается существа дела, то оно заключалось в том, чтобы установить соответствия между онтогенезом и филогенезом. Если бы, у отдельной личности не было истории становления, истории не было бы и у того, что создается личностями, — у культуры. Будучи субституцией, психизм формируется ступенчато, стадиально. Замещая то, что нам непосредственно дано, он замещает и себя, когда делается данностью. Стадиальность в психическом развитии ребенка означает, что процесс замещения всего человек последовательно распространяет также и на себя. На каждой из психогенных фаз ребенок обретает новую идентичность. Чтобы сохранить себя в этих условиях, чтобы не потерять своего «я» по ходу радикальных изменений, мы вынуждены быть логичными, прибегать к умозаключениям, т. е. усматривать в проводимом нами самоотрицании вывод актуального для нас значения из того, которое остается в прошлом. Операции ума — не что иное, как результат борьбы за самосохранение. Самоотрицание предполагает отрицание отрицания — фиксацию индивида на одной из стадий его психического созревания. Так возникает характер. И так возникает большая история, диахрония культуры, которая знаменует собой вытеснение с творческой позиции одного характера другим, доминирование некоторой логической процедуры, становящейся системообразующей, над прочими. Если бессознательное действительно существует, то в качестве подавленной логики, вырывающейся наружу в виде аффекта, эмоции. Оно есть средоточие тех умственных возможностей, которые попали в подчиненное положение. Смерть и половая производительность — предметы бессознательного, потому что в нем гибнут способности рассудка, которые могли бы быть продуктивными, не будь они лишены этого качества. Получая историческую власть, психизм становится Духом и логика — Логосом.
Мы попытались совместить в нашей книге фрейдизм и психологию интеллекта, которую развернули Ж. Пиаже, К. Левин, Л. С. Выготский. Эта попытка может остаться незамеченной, т. к. предпочтение было почти безоговорочно отдано фрейдизму. Психология интеллекта, как она сложилась в 1920–30-е гг., — дальний, неявный фон наших соображений. Язык Фрейда и его последователей, в каких бы грехах мы ни обвиняли этот способ рассуждения о психике, имеет для нас то преимущество, что именно здесь психология встретилась с историей, взятой стадиально (ср. об историзме психоанализа: «…psychoanalytic theory itself is historical. In contrast to other types of psychology, psychoanalysis employs a historical method and characteristically historical concepts in the study of human behavior»[1]).
Психоистория превратилась в последнее время в развитую науку. В том виде, в каком существует психоистория, она не устраивает нас. Один из пионеров психоисторических исследований, Ллойд Де Мос, объясняет историю (например, войны) желанием индивида вернуться в материнское лоно (= испытать новое рождение как смерть)[2]. Думать, что история порождается тягой к пребыванию в не-истории (в материнском лоне), — впадать в очевидное противоречие. Не менее противоречив Л. Де Мос и тогда, когда он ставит исторические сдвиги в причинную зависимость от изменения отношения матери к ребенку[3]. Следствие здесь выдается за причину. Преобразование статуса ребенка в семье есть результат культурно-исторического процесса, а не его основание. Появление нового типа матери подразумевает, что на командные позиции в культуре претендует новый психотип, чьи установки придают неизвестное прежде ценностное содержание всем сферам культурной деятельности, в том числе и воспитанию детей. Между тем изучение истории как победы одного психотипа над другим Л. Де Мос объявляет: делом будущего. Для нас это будущее наступило.
Нашим материалом была русская литература, начиная с пушкинской эпохи (которую мы определяем как романтизм) и вплоть до современности. Иногда мы выходили за пределы литературоведения в область общей культурологии (ср. главы о тоталитаризме). Членение истории культуры на эпохи уже предпринималось учеными, склонными к психоанализу. Так, X. Бройер построил трехфазовую психоисторическую модель, которая имела целью психологизировать «феодальную», «буржуазную» и «позднебуржуазную» стадии культурной эволюции. Энергия, обусловливающая эту психическую динамику, состоит, согласно X. Бройеру, в преодолении анальности оральностью[4]. Ниже мы покажем, сколь распространенными были анальные мотивы в литературе XX в. (в «позднебуржуазном» творчестве, если прибегнуть к неприемлемому для нас марксистскому жаргону). Но дело даже не в этом. Теоретические аргументы должны опровергаться теоретически же. Триадическая модель (наследующая христианской эсхатологии, которая — в лице Иоахима из Фиори — подразделяла историю на царства Отца, Сына и Духа Святого) недостаточно сильна, чтобы объяснить все многообразие диахронических систем. Триады хватает для того, чтобы говорить всего только о возникновении истории, которая альтернативна двузначности, изменяет самое изменение. Между тем история не просто возникает, но и длится.
Мы дали психо-логическую характеристику следующим периодам: романтизму (начало XIX в.), реализму (1840–80-е гг.), символизму (рубеж прошлого и нынешнего столетий), авангарду (перешедшему в середине 1920-х гг. в тоталитарную культуру), постмодернизму (возникшему в 1960-е гг.). Во всех этих случаях мы старались связать индивидуальное становление с коллективным. Следует предупредить читателя, что объем охваченного нами материала неодинаков применительно к перечисленным только что эпохам: порой мы ограничивались разбором творчества отдельного, достаточно репрезентативного для своего времени, писателя (так, к романтизму мы подходим, занимаясь прежде всего лирикой Пушкина и добавляя сюда раннюю прозу Гоголя), чаще же мы давали общую картину того или иного периода (это особенно касается эстетико-идеологических систем исторического авангарда и тоталитаризма).
Ничто не запечатлевает в себе психику с той же отчетливостью, как литература (искусство). В литературе воображение (психизм) не считается с эмпирикой, историзируя ее. Искусство — локомотив истории. Постмодернизм выдвинул тезис о том, что психоанализ Фрейда был заражен литературностью (Е. Старобиньский[5]). Т. е. фикциональностью. Правильно было бы, однако, сказать, что исследовательским материалом Фрейда являлось воображаемое, конституирующее психизм и позволяющее каждому из нас наслаждаться произведениями искусства, в которых мир субъекта преподносится в качестве объективно данного (т. е. удовлетворяющего наше желание). Конечно же, фрейдизм требует корректировки. Но он вовсе не фантастическая наука, а наука о фантазии. Не будь наша повседневная жизнь проникнута фантазией, не существовало бы и литературы. Фрейд не олитературил человеческую психику, — он понял ее — вполне адекватно ей — как креативную силу, выражающую себя также в литературе. Проблемы, которые поставил Фрейд, нельзя обойти, отбросить. В то же время каждый волен решать их по-своему, в духе истории: по праву стремления к власти, к свободе, к историческому бытию.
Для М. М. Бахтина фрейдизм был ошибкой врача (ср. сталинское недоверие к врачебному искусству):
Фрейдовский механизм, в своей первой формации, — метафорическое, драматизированное и лишь сдобренное научными терминами выражение возни врача с истериком, кончающейся практической победой врача <…> Сам язык предоставляет нам для высказывания внутренних переживаний только метафоры <…> Здесь позже всего могут восторжествовать объективные методы познания[6].
Для нас фрейдизм есть свидетельство пациента (т. е. Фрейда) о себе и себе психически подобных (ср. эпиграф). Фрейд был субъективно объективен.
Как выявляется психоисторическая основа литературного текста? Раз в нем манифестируется характер, захватывающий господствующее положение в культуре, исключающий другие психотипы, следовательно, психоистория в ее литературоведческом (культурологическом) приложении обязана сконцентрироваться на том, каким отношением автор текста связывает субъекта с объектом, — на форме утверждаемой в сочинении власти, на особенности проводимой в нем идеи обладания (или не-обладания). Для одного авторского характера субъект превращается в свою противоположность, когда он домогается объекта (таков романтизм), для другого — субъект аналогичен всем остальным в своей связи с объектом (таков реализм), для третьего — субъект не способен найти объект (таков символизм), для четвертого — субъектное предполагает негацию объектного (таков исторический авангард), для пятого (и это — тоталитарный характер сталинской и гитлеровской эпохи) — субъект отыскивает свой объект в процессе самоотрицания, для шестого — субъект и объект эквивалентны, что составляет логическое содержание нашей современности. Мы не старались подробно проследить историю изучения каждого из характеров, о которых заходит речь в нашей работе, но все же читатель сможет получить представление о некоторых идеях характерологии в их историческом развитии.
Многие части этой книги появились (начиная с 1979 г.) в виде отдельных статей, опубликованных в журналах («Wiener Slawistischer Almanach», «Russian Literature», «Russian Language Journal», «Studia russica budapestinensia», «Schreibheft») и в коллективных трудах («Chlebnikov 1885–1985», hrsg. von J. Holthusen, J. R. Döring-Smirnov, W. Roschmal, P. Stobbe, München 1986; «The Slavic Literatures and Modernism», ed. by N. A. Nilsson, Stockholm 1986; «Histoire de la littérature russe. Le XXe siècle**. La Révolution et les années vingt». Ouvrage dirigé par E. Etkind, G. Nivat, I. Serman, V. Strada, Paris 1988; «Ideology in Russian Literature», ed. by R. Freeborn and J. Grayson, London 1990; «Semantic Analysis of Literary Texts. To Honour Jan van der Eng on the Occasion of his 65th Birthday», ed. by E. De Haard, Th. Langerak, W. G. Weststeijn, Amsterdam e. a. 1990; «Modelle des literarischen Strukturwandels», hrsg. von M. Titzmann, Tübingen 1991).
Эта книга не была бы написана, если бы автор не пользовался поддержкой Иоганны Ренаты Деринг-Смирновой, переходившей в ненавязчивое соавторство. Когда мы думали о возможном читателе нашей работы, он представлялся нам в образе А. М. Пятигорского. Владимир Туровский трижды спас компьютерный набор книги от исчезновения: спасибо, Володя!