СТАТЬИ

[О Т. М. БОНДАРЕВЕ. ДЛЯ СЛОВАРЯ С. А. ВЕНГЕРОВА]

Как бы странно и дико показалось утонченно образованным римлянам первой половины 1-го столетия, если бы кто-нибудь сказал им, что полуграмотные, неясные, запутанные, часто нелепые письма странствующего еврея к своим друзьям и ученикам будут в сто, в тысячу, в сотни тысяч раз больше читаться, больше распространены и больше влиять на людей, чем все любимые утонченными людьми поэмы, оды, элегии и элегантные послания сочинителей того времени. А между тем это случилось с посланиями Павла. Точно так же странно и дико должно показаться людям теперешнее мое утверждение, что сочинение Бондарева, над наивностью которого мы снисходительно улыбаемся с высоты своего умственного величия, переживет все те сочинения, которые описаны в этом лексиконе, и произведет большее влияние на людей, чем все они, взятые вместе.

А между тем, я уверен, что это так будет. А уверен я в этом потому, что как ложных и никуда не ведущих и потому ненужных путей бесчисленное количество, а истинный, ведущий к цели и потому нужный путь только один, так и мыслей ложных, ни на что не нужных, бесчисленное количество, а истинная, нужная мысль, или скорее истинный и нужный ход мысли только один, и этот один истинный и нужный ход мысли в наше время излагает Бондарев в своем сочинении с такой необыкновенной силой, ясностью и убеждением, с которой никто еще не излагал его. И потому всё кажущееся столь важным и нужным теперь бесследно исчезнет и забудется, а то, что говорит Бондарев и к чему призывает людей, не забудется, потому что люди самой жизнью будут всё больше и больше приводиться к тому, что он говорит.

Открытие всяких научных отвлеченных и научных прикладных, и философских, и нравственных, и экономических истин всегда совершается так, что люди ходят всё более и более суживающимися кругами около этих истин, всё приближаясь и приближаясь к ним и иногда только слегка захватывая их, до тех пор, пока смелый, свободный и одаренный человек не укажет самой середины этой истины и не поставит ее на ту высоту, с которой она видна всем. И это самое сделал Бондарев по отношению нравственно-экономической истины, которая подлежала открытию и уяснению нашего времени. Многие говорили и говорят то же самое. Одни считают физический труд необходимым для здоровья, другие — для правильного экономического устройства, третьи — для нормального развития всесторонних свойств человека, четвертые считают его необходимым условием для нравственного совершенства человека. Так, например, один из величайших писателей Англии и нашего времени, почти столь же не оцененный культурной толпой нашего времени, как и наш Бондарев, несмотря на то, что Рёскин, — образованнейший и утонченнейший человек своего времени, т. е. стоящий на противоположном от Бондарева полюсе, — Рёскин этот говорит в своей Fors clavigera, письмо 67: «It is physically impossible that the true religious knowledge or pure morality should exist among any classes of a nation who do not work with their hands for their bread», т. e. что физически невозможно, чтобы существовало истинное религиозное познание или чистая нравственность между сословием народа, которое не зарабатывает себе хлеба своими руками. Многие ходят около этой истины и выговаривают ее с разными оговорками, как это делает Рёскин, но никто не делает того, что делает Бондарев, признавая хлебный труд основным религиозным законом жизни. И он делает это не потому, как это нам приятно думать, что он невежественный и глупый мужик, не знающий всего того, что мы знаем, а потому, что он гениальный человек, знающий то, что истина только тогда истина, когда она выражена не с урезками и оговорками и прикрытиями, а тогда, когда она выражена вполне. Как истина о том, что сумма углов в треугольнике равна двум прямым, выраженная так, что сумма углов в треугольнике бывает иногда приблизительно равна двум прямым, теряет всякий смысл и значение, так и истина о том, что человек должен работать своими руками, выраженная в виде совета, желательности, утверждения о том, что это может быть полезно с некоторых сторон и т. п., теряет весь свой смысл и свое значение. Смысл и значение эта истина получает только тогда, когда она выражена как непреложный закон, отступление от которого влечет за собой неизбежные бедствия и страдания и исполнение которого требуется от нас богом или разумом, как выразил это Бондарев. Бондарев не требует того, чтобы всякий непременно надел лапти и пошел ходить за сохою, хотя он и говорит, что это было бы желательно и освободило бы погрязших в роскоши людей от мучающих их заблуждений (и действительно, кроме хорошего ничего не вышло бы и от точного исполнения даже и этого требования), но Бондарев говорит, что всякий человек должен считать обязанность физического труда, прямого участия в тех трудах, плодами которых он пользуется, своей первой, главной, несомненной священной обязанностью и что в таком сознании этой обязанности должны быть воспитываемы люди. И я не могу себе представить, каким образом честный и думающий человек может не согласиться с этим.

Лев Толстой.

СТЫДНО

В 1820-х годах семеновские офицеры, цвет тогдашней молодежи, большей частью масоны и впоследствии декабристы, решили не употреблять в своем полку телесного наказания, и, несмотря на тогдашние строгие требования фронтовой службы, полк и без употребления телесного наказания продолжал быть образцовым.

Один из ротных командиров Семеновского же полка, встретясь раз с Сергеем Ивановичем Муравьевым, одним из лучших людей своего, да и всякого, времени, рассказал ему про одного из своих солдат, вора и пьяницу, говоря, что такого солдата ничем нельзя укротить, кроме розог. Сергей Муравьев не сошелся с ним и предложил взять этого солдата в свою роту.

Перевод состоялся, и переведенный солдат в первые же дни украл у товарища сапоги, пропил их и набуянил. Сергей Иванович собрал роту и, вызвав перед фронт солдата, сказал ему: «Ты знаешь, что у меня в роте не бьют и не секут, и тебя я не буду наказывать. За сапоги, украденные тобой, я заплачу свои деньги, но прошу тебя, не для себя, а для тебя самого, подумать о своей жизни и изменить ее». И, сделав дружеское наставление солдату, Сергей Иванович отпустил его.

Солдат опять напился и подрался. И опять не наказали его, но только уговаривали: «Еще больше повредишь себе; если же ты исправишься, то тебе самому станет лучше. Поэтому прошу тебя больше не делать таких вещей».

Солдат был так поражен этим новым для него обращением, что совершенно изменился и стал образцовым солдатом.

Рассказывавший мне это брат Сергея Ивановича, Матвей Иванович, считавший, так же как и его брат и все лучшие люди его времени, телесное наказание постыдным остатком варварства, позорным не столько для наказываемых, сколько для наказывающих, никогда не мог удержаться от слез умиления и восторга, когда говорил про это. И, слушая его, трудно было удержаться от того же.

Так смотрели на телесное наказание образованные русские люди 75 лет тому назад. И вот прошло 75 лет, и в наше время внуки этих людей заседают в качестве земских начальников в присутствиях и спокойно обсуждают вопросы о том, должно ли или не должно, и сколько ударов розгами должно дать такому и такому-то взрослому человеку, часто отцу семейства, иногда деду. Самые же передовые из этих внуков в комитетах и земских собраниях составляют заявления, адресы и прошения о том, чтобы ввиду гигиенических и педагогических целей сечь не всех мужиков, людей крестьянского сословия, а только тех, которые не кончили курса в народных училищах.

Очевидно, перемена в среде так называемого высшего образованного сословия произошла огромная. Люди 20-х годов, считая телесное наказание позорным действием для себя, сумели уничтожить его в военной службе, где оно считалось необходимым; люди нашего времени спокойно применяют его не над солдатами, а над всеми людьми одного из сословий русского народа и осторожно, политично, в комитетах и собраниях, со всякими оговорками и обходами, подают правительству адресы и прошения о том, что наказание розгами не соответствует требованиям гигиены и потому должно бы было быть ограничено, или что желательно бы было, чтобы секли только тех крестьян, которые не кончили курса грамоты, или чтобы были уволены от сечения те крестьяне, которые подходят под манифест по случаю бракосочетания императора.

Очевидно, совершилась страшная перемена в среде так называемого высшего русского общества; и что удивительнее всего, — что эта перемена совершилась именно тогда, когда в том самом одном сословии, которое считается необходимым подвергать отвратительному, грубому и глупому истязанию сечения, в этом самом сословии совершилась за эти 75 лет, а в особенности за последние 35 лет со времени освобождения, такая же огромная перемена, но только в обратном направлении.

В то время как высшие правящие классы так огрубели и нравственно понизились, что ввели в закон сечение и спокойно рассуждают о нем, в крестьянском сословии произошло такое повышение умственного и нравственного уровня, что употребление для этого сословия телесного наказания представляется людям из этого сословия не только физической, но и нравственной пыткой.

Я слышал и читал про случаи самоубийства крестьян, приговоренных к розгам. И не могу не верить этому, потому что сам видел, как самый обыкновенный молодой крестьянин при одном упоминании на волостном суде о возможности совершения над ним телесного наказания побледнел как полотно и лишился голоса; видел также, как другой крестьянин, 40 лет, приговоренный к телесному наказанию, заплакал, когда на вопрос мой о том, исполнено ли решение суда, должен был ответить, что оно уже исполнено.

Знаю я тоже, как знакомый мне почтенный, пожилой крестьянин, приговоренный к розгам за то, что он, как обыкновенно, поругался с старостой, не обратив внимания на то, что староста был при знаке, был приведен в волостное правление и оттуда в сарай, в котором приводятся в исполнение наказания. Пришел сторож с розгами; крестьянину велено было раздеться.

— Пармен Ермилыч, ведь у меня сын женатый, — дрожа всем телом, сказал крестьянин, обращаясь к старшине. — Разве нельзя без этого? Ведь грех это.

— Начальство, Петрович... я бы рад, что делать? — отвечал смущенный старшина.

Петрович разделся и лег.

— Христос терпел и нам велел, — сказал он.

Как рассказывал мне присутствовавший писарь, у всех тряслись руки, и все не смели смотреть в глаза друг другу, чувствуя, что они делают что-то ужасное. И вот этих-то людей считают необходимым и, вероятно, полезным для кого-то, как животных, — да и животных запрещают истязать, — сечь розгами.

Для блага нашего христианского и просвещенного государства необходимо подвергать нелепейшему, неприличнейшему и оскорбительнейшему наказанию не всех членов этого христианского просвещенного государства, а только одно из его сословий, самое трудолюбивое, полезное, нравственное и многочисленное.

Высшее правительство огромного христианского государства, 19 веков после Христа, ничего не могло придумать более полезного, умного и нравственного для противодействия нарушениям законов, как то, чтобы людей, нарушавших законы, взрослых и иногда старых людей, оголять, валить на пол и бить прутьями по заднице36.

И люди нашего времени, считающие себя самыми передовыми, внуки тех людей, которые 75 лет тому назад уничтожили телесное наказание, теперь почтительнейше и совершенно серьезно просят господина министра и еще кого-то о том, чтобы поменьше сечь взрослых людей русского народа, потому что доктора находят, что это нездорово, не сечь тех, которые кончили курс, и избавить от сечения тех, которых должны сечь вскоре после бракосочетания императора. Мудрое же правительство глубокомысленно молчит на такие легкомысленные заявления или даже воспрещает их.

Но разве можно об этом просить? Разве может быть об этом вопрос? Ведь есть поступки, совершаются ли они частными людьми, или правительствами, про которые нельзя рассуждать хладнокровно, осуждая совершение этих поступков только при известных условиях. И сечение взрослых людей одного из сословий русского народа в наше время и среди нашего кроткого и христиански-просвещенного народа принадлежит к такого рода поступкам. Нельзя для прекращения такого преступления всех законов божеских и человеческих политично подъезжать к правительству со стороны гигиены, школьного образования или манифеста. Про такие дела можно или совсем не говорить, или говорить по существу дела и всегда с отвращением и ужасом. Ведь просить о том, чтобы не стегать по оголенным ягодицам только тех из людей крестьянского сословия, которые выучились грамоте, всё равно, что если бы, — где существовало наказание прелюбодейной жене, состоящее в том, чтобы, оголив эту женщину, водить ее по улицам, — просить о том, чтобы наказание это применять только к тем женщинам, которые не умеют вязать чулки или что-нибудь подобное.

Про такие дела нельзя «почтительнейше просить» и «повергать к стопам» и т. п., такие дела можно и должно только обличать. Обличать же такие дела должно потому, что дела эти, когда им придан вид законности, позорят всех нас, живущих в том государстве, в котором дела эти совершаются. Ведь если сечение крестьян — закон, то закон этот сделан и для меня, для обеспечения моего спокойствия и блага. А этого нельзя допустить. Не хочу и не могу я признавать того закона, который нарушает все законы божеские и человеческие, и не могу себя представить солидарным с теми, которые пишут и утверждают такие преступления под видом закона.

Если уже говорить про это безобразие, то можно говорить только одно: то, что закона такого не может быть, что никакие указы, зерцала, печати и высочайшие повеления не сделают закона из преступления, а что, напротив, облечение в законную форму такого преступления (как то, что взрослые люди одного, только одного, лучшего сословия могут по воле другого, худшего сословия — дворянского и чиновничьего — подвергаться неприличному, дикому, отвратительному наказанию) доказывает лучше всего, что там, где такое мнимое узаконение преступления возможно, не существует никаких законов, а только дикий произвол грубой власти.

Если уже говорить про телесное наказание, совершаемое только над одним крестьянским сословием, то надо не отстаивать прав земского собрания или жаловаться на губернатора, опротестовавшего ходатайство о несечении грамотных, министру, а на министра сенату, а на сенат еще кому-то, как это предлагает тамбовское земство, а надо не переставая кричать, вопить о том, что такое применение дикого, переставшего уже употребляться для детей наказания к одному лучшему сословию русских людей есть позор для всех тех, кто, прямо или косвенно, участвуют в нем.

Петрович, который лег под розги, перекрестившись и сказав: «Христос терпел и нам велел», простил своих мучителей и после розог остался тем, чем был. Одно, что произвело в нем совершенное над ним истязание, это — презрение к той власти, которая может предписывать такие наказания. Но на многих молодых людей не только самое наказание, но часто одно признание того, что оно возможно, действует, понижая их нравственное чувство и возбуждая иногда отчаянность, иногда зверство. Но не тут еще главный вред этого безобразия. Главный вред в душевном состоянии тех людей, которые устанавливают, разрешают, предписывают это беззаконие, тех, которые пользуются им, как угрозой, и всех тех, которые живут в убеждении, что такое нарушение всякой справедливости и человечности необходимо для хорошей, правильной жизни. Какое страшное нравственное искалечение должно происходить в умах и сердцах таких людей, часто молодых, которые, я сам слыхал, с видом глубокомысленной практической мудрости говорят, что мужика нельзя не сечь и что для мужика это лучше.

Вот этих-то людей больше всего жалко за то озверение, в которое они впали и в котором коснеют.

И потому освобождение русского народа от развращающего влияния узаконенного преступления — со всех сторон дело огромной важности. И освобождение это произойдет не тогда, когда будут изъяты от телесного наказания кончившие курс, или еще какие-нибудь из крестьян, или даже все крестьяне, за исключением хотя бы одного, а только тогда, когда правящие классы признают свой грех и смиренно покаются в нем.

14 декабря 1895.

ПРИБЛИЖЕНИЕ КОНЦА

В нынешнем 1896 году молодой человек Ван-дер-Вер был призван в Голландии к поступлению в национальную гвардию.

На требование командира Ван-дер-Вер ответил следующим письмом:


«Не убий».

Господину Герману Снейдерс.
Командиру национальной гвардии Мидельбургского округа.

Милостивый государь!

Прошлую неделю я получил бумагу, в которой мне было приказано явиться в городскую думу для того, чтобы согласно закону быть зачисленным в национальную гвардию. Как Вы, вероятно, заметили, я не явился; и настоящее письмо имеет целью довести до Вашего сведения откровенно и без обходов, что я не намерен явиться перед комиссией; я хорошо знаю, что подвергаю себя тяжелой ответственности, что Вы можете меня наказать и не преминете воспользоваться этим Вашим правом. Но меня это не страшит. Причины, побуждающие меня проявить этот пассивный отпор, представляют для меня достаточно значительный противовес этой ответственности.

Лучше, чем большинство христиан, я, будучи, если угодно, не христианином, понимаю заповедь, стоящую во главе этого письма, — заповедь, присущую человеческой природе и разуму. Будучи еще ребенком, я позволял обучать себя солдатскому ремеслу, — искусству убивать; но теперь я отказываюсь! В особенности я не желаю убивать по команде, что является убийством против совести, без всякого личного побуждения или какого-либо основания. Можете ли Вы мне назвать что-либо более унизительное для человеческого существа, нежели совершение подобных убийств или резни? Я не могу ни убить, ни видеть убийства какого-либо животного, и для того, чтобы не убивать животных, я сделался вегетарианцем. А в настоящем случае мне могли бы «приказать» стрелять по людям, никогда не сделавшим мне никакого зла: ведь не для того же, я полагаю, обучаются солдаты ружейным приемам, чтобы попадать в листья или ветки деревьев.

Но Вы, быть может, скажете мне, что национальная гвардия должна также и прежде всего содействовать поддержанию внутреннего порядка.

Господин командир, если бы действительно порядок царствовал в нашем обществе, если бы общественный организм был на самом деле здоров, другими словами: если бы не было таких вопиющих злоупотреблений в общественных отношениях, если бы не было дозволено, чтобы один умирал с голода в то время, как другой может позволить себе все прихоти роскоши, — тогда Вы увидали бы меня в первых рядах защитников этого порядка; но я безусловно отказываюсь содействовать поддержанию теперешнего так называемого порядка. К чему, господин командир, пускать друг другу пыль в глаза? Ведь оба мы отлично знаем, что означает поддержание этого порядка: поддержку богачей против нищих тружеников, начинающих сознавать свои права. Разве мы не видели роли, которую, во время последней стачки в Ротердаме, разыграла Ваша национальная гвардия: без всякого основания эта гвардия должна была целыми часами находиться на службе для того, чтобы защищать имущество угрожаемых торговых фирм. И можете ли Вы на одну минуту предположить, что я поддамся участию в защите людей, которые, по моему искреннему убеждению, поддерживают войну между капиталом и трудом, — что я буду стрелять в рабочих, действующих всецело в пределах своего права. Вы не можете быть настолько слепы! Зачем же усложнять дело? Не могу же я, на самом деле, позволить вылепить из себя послушного национального гвардейца, такого, какого Вы желаете и какой Вам нужен.

На основании всех этих причин, но в особенности потому, что я ненавижу убийство по команде, я и отказываюсь от службы в качестве национального гвардейца, прося Вас не присылать мне ни мундира, ни оружия, так как я имею непреклонное намерение не употреблять их.

Приветствую Вас, господин командир.

И. К. Ван-дер-Вер.


Письмо это, по моему мнению, имеет очень большое значение.

Отказы от военной службы в христианских государствах начались с тех пор, как в христианских государствах появилась военная служба, или, скорее, с тех пор, как государства, власть которых основана на насилии, приняли христианство, не отказавшись от насилия.

В сущности оно и не может быть иначе: христианин, учение которого предписывает ему смирение, непротивление злу, любовь ко всем, даже врагам, не может быть военным, т. е. принадлежать к сословию людей, предназначенных только для убийства себе подобных.

И потому истинные христиане всегда отказывались и теперь отказываются от военной службы.

Но истинных христиан всегда было мало; огромное большинство людей христианских государств только числились христианами, исповедуя церковную веру, не имеющую ничего общего, кроме имени, с истинным христианством. То, что изредка появлялся, на десятки тысяч поступающих в военную службу, один, отказавшийся от нее, нисколько не смущало те сотни тысяч, миллионы людей, которые каждый год поступали в военную службу.

«Не может же быть, чтобы заблуждалось всё огромное большинство христиан, поступающих в военную службу, а были правы только исключения, часто малообразованные люди, отказывающиеся от военной службы, тогда как архиепископы и ученые люди признают ее совместной с христианством», — говорили себе люди большинства, и спокойно, считая себя христианами, поступали в ряды убийц.

Но вот является человек не христианин, как он сам заявляет о себе, и отказывается от военной службы не по религиозным, а по самым простым причинам, понятным и общим всякому человеку, какого бы он ни был исповедания и какой бы ни был национальности — католик, магометанин, буддист, конфуцианец, испанец, араб, японец...

Отказывается Ван-дер-Вер от военной службы не потому, что он следует заповеди «не убий», и не потому, что он христианин, а потому, что он считает убийство противным разуму человека. Он пишет, что просто ненавидит всякое убийство, и ненавидит его до такой степени, что стал вегетарианцем, только бы не быть участником в убийстве животных; главное же, он говорит, что отказывается от военной службы потому, что считает убийство по приказанию, т. е. обязательство убивать тех людей, которых ему велят убивать (в чем собственно и состоит военная служба), делом несовместимым с достоинством человека. На обычное же возражение о том, что если он не будет служить, и по его примеру не будут служить и другие, то нарушится существующий порядок, он отвечает тем, что он и не хочет поддерживать существующий порядок, потому что порядок этот дурной, такой, в котором властвуют богатые над бедными, а этого не должно быть, так что если бы у него и было какое-нибудь сомнение о том, нужно ли или не нужно служить в военной службе, одна мысль о том, что, служа в военной службе, он оружием и угрозой убийств будет поддерживать угнетающих богатых против угнетенных бедных, заставила бы его отказаться от военной службы.

Если бы Ван-дер-Вер выставлял причиною отказа свою принадлежность к какому-нибудь христианскому исповеданию, люди, которым предстоит поступление в военную службу, могли бы сказать: «Я не сектант и не признаю христианства, и потому не считаю нужным поступать так же». Но причины, выставляемые Ван-дер-Вером, так просты, ясны и так общи всем людям, что невозможно не применить их к себе. Теперь для того, чтобы признать причины эти необязательными для себя, надо сказать: «Я люблю убийство и готов убивать не только врагов, но и своих угнетенных и несчастных соотечественников и не нахожу ничего дурного в том, чтобы обещаться по приказанию первого встречного начальника убивать всех тех, кого он прикажет».

Ведь дело очень просто.

Живет молодой человек; в какой бы среде и семье и исповедании он ни вырос, его учат тому, что надо быть добрым, что очень дурно не только бить и убивать человека, но и животного, учат его тому, что человек должен дорожить своим достоинством, а достоинство состоит в том, чтобы поступать сообразно своей совести. Этому учат одинаково и китайца-конфуцианца, и японца-шинтоиста или буддиста, и турка-магометанина. И вдруг после того, как его научили всему этому, он поступает в военную службу, где от него требуют обратного тому, чему его учили: ему велят готовиться ранить и убивать не животных, а людей, велят ему отказаться от своего человеческого достоинства и повиноваться в деле убийства неизвестным и незнакомым ему людям. Что может отвечать на такое требование человек нашего времени? Очевидно, только одно: «Не хочу и не буду».

Это самое сделал Ван-дер-Вер. И трудно придумать, что можно ответить ему и всем тем людям, которые, находясь в таком же, как и он, положении, должны поступать так же.

Можно не видать того, на что не обращено еще внимания, и не понимать значения поступка, пока оно не разъяснено, но раз указано и разъяснено, нельзя уже не видать или притворяться, что не видишь того, что совершенно ясно.

Может найтись и теперь человек, который не думал о том, что он делает, поступая в военную службу; могут найтись и такие люди, которые желают войны с чужими народами, или желают продолжать угнетать рабочих, или даже такие люди, которые любят убийство для убийства. Такие люди могут еще быть военными, но и эти люди теперь не могут не знать, что есть люди, и самые лучшие люди всего мира среди не только христиан, но магометан, браминов, буддистов, конфуцианцев, которые с отвращением и презрением смотрят на войну и военных, и что количество этих людей с каждым часом увеличивается. Никакие аргументы не могут разговорить ту простую истину, что человеку, уважающему себя, нельзя идти в рабство к неизвестному или хотя бы известному, но имеющему убийственные цели, хозяину. А в этом самом только и состоит военная служба с своей дисциплиной.

«Но ответственность, которой подвергается отказывающийся? — говорят мне на это. — Хорошо вам, старику, уже не подлежащему этому испытанию и обеспеченному своим положением, проповедовать мученичество; но каково тем, которым вы проповедуете и которые, поверив вам, отказываются и губят свою молодую жизнь?» — Но что же мне делать? отвечаю я тем, которые говорят мне это. Неужели потому, что я старик, мне надо не указывать на то зло, которое я ясно и несомненно вижу именно потому, что я старик и много жил и думал. Разве человек находящийся на другой стороне реки и потому недоступный для разбойника, видящий, как этот разбойник хочет заставить одного человека убить другого, не должен кричать убивающему человеку, чтобы он не делал этого, хотя бы такое вмешательство озлобило бы еще больше разбойника? Кроме того, я никак не вижу, почему правительство, подвергая гонениям тех, которые отказываются от военной службы, не обратит свои кары на меня, признав меня подстрекателем этих отказов. Я не настолько стар, чтобы не мог подвергнуться гонениям и всякого рода казням, и положение мое вовсе не ограждает меня. Во всяком случае будут или не будут осуждать и преследовать меня, будут или не будут осуждать и преследовать тех, которые отказываются от военной службы, я, пока жив, не перестану говорить то, что говорю, потому что не могу перестать поступать по своей совести.

Тем-то и могущественно и непобедимо христианство, т. е. учение истины, что оно, для воздействия на людей, не может руководствоваться никакими внешними соображениями. Молод или стар человек, подлежит он за это гонениям или нет, человек, усвоивший себе христианское, т. е, истинное жизнепонимание, не может отступить от требований своей совести. В этом сущность и особенность христианства от всех других религиозных учений и в этом его неодолимое могущество.

Ван-дер-Вер говорит, что он не христианин, но мотивы его отказа и поступок его христианские: отказывается он потому, что не хочет убивать брата; не повинуется же потому, что веление его совести для него обязательнее повелений людских. От этого-то и особенно важен отказ Ван-дер-Вера. Отказ этот показывает, что христианство не есть какая-либо секта или исповедание, которого могут держаться одни люди и не держаться другие, но что христианство есть не что иное, как следование в жизни тому свету разумения, который просвещает всех людей. Значение христианства не в том, что оно предписывало людям такие или иные поступки, а в том, что предвидело и указывало тот путь, по которому должно было идти и пошло всё человечество.

Люди, поступающие теперь добро и разумно, поступают так не потому, что следуют предписаниям Христа, а потому, что то, что 1800 лет назад высказывалось как направление деятельности, теперь стало сознанием людей.

Вот потому-то я и думаю, что поступок и письмо Ван-дер-Вера имеют большое значение.

Как пущенный по степи или по лесу огонь до тех пор не потухает, пока не выжигает всего сухого, мертвого, и потому подлежащего горению, так и раз выраженная словом истина до тех пор не перестанет действовать, пока не уничтожит всю ту ложь, подлежащую уничтожению, которая со всех сторон окружает и скрывает истину. Огонь долго тлеет, но как скоро он вспыхнул, он сжигает всё сгорающее очень скоро. Так же и мысль долго просится наружу, не находя выражения; но стоит ей найти ясное выражение в слове, и ложь и зло уничтожаются очень скоро. Одно из частных проявлений христианства — мысль о том, что человечество может жить без рабства, хотя и включена была в идею христианства, ясно была выражена, как мне кажется, только у писателей конца 18 столетия. До этого же времени не только древние язычники — Платон и Аристотель, но люди близкие к нам по времени и христиане не могли себе представить человеческого общества без рабства. Томас Мур не мог себе представить и Утопию без рабства. Точно так же и люди начала нынешнего столетия не могли себе представить жизни человечества без войны. Только после наполеоновских войн была ясно выражена мысль о том, что человечество может жить без войны. И вот прошло сто лет с тех пор, как ясно была выражена мысль о том, что человечество может жить без рабства, и среди христиан уже нет рабства; и не пройдет ста лет после того, что ясно была выражена мысль о возможности человечеству жить без войны, и войны не будет. Очень может быть, что уничтожится война не совершенно, как не совершенно уничтожено рабство. Очень может быть, что военное насилие еще останется, как остался наемный труд после уничтожения рабства, но во всяком случае будут уничтожены война и войско в той противной и разуму и нравственному чувству грубой форме, в которой они существуют теперь.

Признаков того, что время это близко, очень много. Признаки эти в безвыходном положении правительств, всё увеличивающих и увеличивающих свои вооружения, и в всё растущей тяжести податей и недовольстве народов, и в доведенной до последней степени убийственности военных орудий, и в деятельности конгрессов и обществ мира, главное же в отказах вообще отдельных лиц от военной службы. В этих отказах — ключ к разрешению вопроса.

«Вы говорите, что военная служба необходима, что если бы ее не было, нас постигли бы страшные бедствия. Всё это может быть, но с тем понятием о добре и зле, которое обще всем людям нашего времени и вам самим, я не могу убивать людей по приказанию. Так что, если военная служба, как вы говорите, очень нужна, то устройте ее так, чтобы она не была в таком противоречии с моею и вашею совестью. Пока же вы не устроили этого, а требуете от меня того, что прямо противно ей, я никак не могу повиноваться».

Так неизбежно должны ответить, и в очень скором времени, все честные и разумные люди не только нашего христианского мира, но и магометане и так называемые язычники — брамины, буддисты и конфуцианцы. Может быть, по инерции военное дело еще продержится некоторое время, но вопрос уже решен в сознании людей, и с каждым днем, каждым часом всё большее и большее число людей приходит к тому же решению, и остановить это движение уже нет никакой возможности.

Всякое признание людьми какой-либо истины или скорее освобождение от какого-либо заблуждения — так это было на наших глазах с рабством — достигается всегда борьбою между уяснением сознания людей и инерцией прежнего состояния.

Сначала инерция так сильна и сознание так слабо, что первая попытка освобождения от заблуждения встречается только удивлением. Новая истина представляется безумием. «Разве можно жить без рабства? Кто же будет работать? Разве можно жить без войны? Всякий придет и завоюет нас». Но сила сознания всё растет, инерция всё ослабевает и удивление всё сменяется насмешками и презрением. «Священное писание признает господ и рабов. Такое отношение существовало вечно; и вдруг нашлись такие умники, которые хотят переделать весь мир», — говорили о рабстве. «Все ученые и мудрецы признавали законность и даже святость войны, и вдруг мы поверим, что не нужно воевать!» — говорят о войне. Но сознание всё растет и уясняется: людей, признающих новую истину, становится всё больше и больше, и насмешки и презрение сменяются хитростью и обманами. Люди, поддерживающие заблуждение, делают вид, что они понимают и признают несообразность, жестокость той меры, которую они защищают, но считают уничтожение ее невозможным теперь, откладывая ее уничтожение на неопределенное время. «Кто же не знает, что рабство дурно, но люди еще не готовы для свободы, и освобождение произведет страшные бедствия», — говорили про рабство 40 лет тому назад. «Кто же не знает, что война есть зло? Но пока человечество еще так зверообразно, уничтожение войска произвело бы больше зла, чем добра», говорят теперь про войну. Но мысль делает свое дело, растет и сжигает ложь, и наступает то время, когда безумие, бесцельность, вред и безнравственность заблуждения до такой степени ясны (так было на нашей памяти с рабством в 60-х годах в России и Америке), что уже нельзя защищать его. Так это теперь в деле войны. Как тогда уже не пытались оправдывать рабство, а только поддерживали его, так и теперь уже не пытаются оправдывать войну и войско, а только отмалчиваются, пользуясь той инерцией, которая еще поддерживает войну и войско, зная очень хорошо, что вся эта кажущаяся столь могущественной жестокая и безнравственная организация убийства всякую минуту может рухнуть с тем, чтобы никогда уже не возобновляться. Но стоит просочиться сквозь плотину одной капле воды, или из огромного здания вывалиться одному кирпичу, или из самой твердой сети распуститься одной петле, и прорывается плотина, заваливается здание, распускается сеть. Такой каплей, таким камнем, такой распущенной петлей представляется мне отказ Ван-дер-Вера, мотивированный причинами, общими всему человечеству. За отказом Ван-дер-Вера должны последовать всё чаще и чаще такие же отказы, а как только таких отказов будет много, так тотчас же те самые люди, которые вчера еще говорили (а имя им легион), что без войны нельзя жить, скажут, что они уже давно проповедуют безумие и безнравственность войны, советуют вам поступать так, как поступил Ван-дер-Вер, и от войны и войска в том виде, в котором они существуют теперь, останется одно воспоминание.

И время это близко.


Ясная Поляна

24 сентября 1896.

ПРЕДИСЛОВИЕ К СТАТЬЕ ЭДУАРДА КАРПЕНТЕРА «СОВРЕМЕННАЯ НАУКА»

Я думаю, что предлагаемая статья Карпентера о современной науке может быть особенно полезна в нашем русском обществе, в котором более чем в каком-либо другом европейском обществе распространено и укоренилось суеверие, по которому считается, что для блага человечества совсем не нужно распространение истинных религиозных и нравственных знаний, а нужно только изучение опытных наук, и что знание этих наук удовлетворяет всем духовным запросам человечества.

Понятно, какое зловредное влияние (совершенно такое же, какое имеют религиозные суеверия) должно иметь на нравственную жизнь людей такое грубое суеверие. И потому распространение мыслей писателей, критически относящихся к опытной науке и ее методу, особенно желательно для нашего общества.

Карпентер доказывает, что ни астрономия, ни физика, ни химия, ни биология, ни социология не дают нам истинного знания действительности, что все законы, открываемые этими науками, суть только обобщения, имеющие приблизительное, — и то только при незнании или игнорировании других условий, — значение законов, и что даже и законы эти кажутся нам законами только потому, что мы открываем их в той области, которая так удалена от нас по времени или пространству, что мы не можем видеть несоответствия этих законов с действительностью.

Кроме того, Карпентер указывает и на то, что метод науки, состоящий в объяснении близких нам и важных для нас явлений более отдаленными и безразличными для нас явлениями, есть метод ложный, никогда не могущий привести к желаемым результатам.

«Каждая наука, — говорит он, — объясняет явления, ею исследованные, по возможности, понятиями низшего порядка. Так, этика сведена на вопросы полезности и унаследованных привычек; из политической экономии изъяты все понятия о справедливости между людьми: о сострадании, о привязанности, о стремлениях к солидарности, и она основана на принципе самого низшего порядка, какой только можно было в ней найти, а именно: на принципе личного интереса. Из биологии исключено значение личности, как в растениях и животных, так и в людях; вопрос о сознании личности здесь устранен и сделана попытка свести вопросы биологии к взаимодействию клеток и к химическому сродству — к протоплазме и к явлениям осмоса. Затем химическое сродство и все удивительные явления физики сведены к движениям атомов, а движения атомов, так же как и движения небесных тел, сведены к законам механики».

Предполагается, что сведение вопросов высшего порядка к вопросам низшего разъяснит вопросы высшего порядка. Но разъяснение это никогда не получается, и делается только то, что, спускаясь в своих исследованиях всё ниже и ниже от самых существенных вопросов к менее существенным, наука приходит, наконец, к области совершенно чуждой человеку, только соприкасающейся с ним, и на этой-то области и останавливает свое внимание, оставляя все самые важные для человека вопросы без всякого разрешения.

Происходит нечто подобное тому, что сделал бы человек, который, желая понять значение находящегося перед ним предмета, вместо того чтобы ближе подойти к нему и со всех сторон осмотреть и ощупать его, стал бы всё более и более удаляться от предмета и, наконец, удалился бы на такое расстояние, при котором уничтожились бы все особенности цвета, неровности рельефа и остались бы одни черты, отделяющие предмет от горизонта. И тут-то человек этот стал бы с подробностью описывать этот предмет, полагая, что теперь-то он и имеет ясное понятие о нем и что это, на таком расстоянии составленное понятие будет содействовать полному пониманию предмета. Вот этот-то самообман и разоблачается отчасти критицизмом Карпентера, показывающим, во-первых, то, что знания, какие нам дает наука в области естественных наук, суть только удобные приемы обобщения, но никак не изображение действительности, а во-вторых, то, что тот метод науки, при котором явления высшего порядка сводятся к явлениям низшего, никогда не приведет нас к объяснению явлений высшего порядка.

Но и не предрешая вопроса о том, приведет или не приведет опытная наука когда-либо своим методом к решению важнейших для человека задач жизни, самая деятельность опытной науки по отношению к вечным и самым законным требованиям человечества поражает своей неправильностью.

Людям надо жить. А для того, чтобы жить, им надо знать, как жить. И все люди всегда — плохо ли, хорошо ли — узнавали это и, сообразно с этим знанием, жили, двигались вперед, и это знание того, как должно жить людям, со времен Моисея, Солона, Конфуция считалось всегда наукой, самой наукой наук. И только в наше время стало считаться, что наука о том, как жить, есть вовсе не наука, а что настоящая наука есть только наука опытная, начинающаяся математикой и кончающаяся социологией.

И выходит странное недоразумение.

Простой и разумный рабочий человек по-старому, да кроме того и по здравому смыслу предполагает, что если есть люди, которые всю жизнь учатся и за то, что он их кормит и содержит, думают за него, то, вероятно, люди эти заняты тем, чтобы изучать то, что нужно людям, и он ждет от науки, что она разрешит для него те вопросы, от которых зависит благо его и всех людей. Ожидает он, что наука научит его, как надо жить, как обходиться с семейными, как с ближними, как с иноплеменниками, как бороться с своими страстями, во что надо, во что не надо верить и многое другое. И что же ему говорит на все эти вопросы наша наука?

Она с торжеством объявляет ему, сколько миллионов миль от солнца до земли, сколько миллионов колебаний эфира в секунду для света и сколько колебаний воздуха для звука; рассказывает о химическом составе млечного пути, новом элементе — гелии, о микроорганизмах и их испражнениях, о тех точках руки, в которых сосредоточивается электричество, об икс-лучах и тому подобном.

— Но мне этого ничего не нужно, — говорит простой разумный человек, — мне нужно знать, как жить.

— Мало ли что тебе нужно знать, — отвечает на это наука. — То, о чем ты спрашиваешь, относится к социологии. Прежде же, чем отвечать на вопросы социологические, мы должны еще разрешить вопросы зоологические, ботанические, физиологические, вообще — биологические; для разрешения же этих вопросов нужно прежде еще разрешить вопросы физические, потом химические, нужно еще согласиться, какой формы бесконечно малые атомы и каким образом невесомый и неупругий эфир передает движение.

И люди, преимущественно те, которые сидят на шее других и которым поэтому удобно ожидать, удовлетворяются такими ответами и сидят, хлопая глазами, ожидая обещанного; но простой и разумный рабочий человек, тот, на чьей шее сидят люди, занимающиеся наукой, вся огромная масса людей, всё человечество, не может удовлетвориться такими ответами и, естественно, с недоумением спрашивает: — Да когда же это будет? Нам ждать некогда. Вы сами говорите, что всё это вы узнаете через несколько поколений. А мы живем теперь: сегодня живы, а завтра умрем, и потому нам надо знать, как нам прожить ту жизнь, в которой мы теперь. Научите же нас.

— Глупый и необразованный человек, — отвечает на это наука, — он не понимает того, что наука служит не пользе, а науке. Наука изучает то, что подлежит изучению, и не может избирать предметов для изучения. Наука изучает всё. Таково свойство науки.

И люди науки действительно уверены, что свойство заниматься пустяками, пренебрегая более существенным и важным, не их свойство, а свойство науки; но простой разумный человек начинает подозревать, что свойство это принадлежит не науке, но людям, склонным заниматься пустяками, придавая этим пустякам важное значение.

Наука изучает всё, говорят люди науки. Но ведь всего слишком много. Всё — это бесконечное количество предметов, нельзя сразу изучать всё. Как фонарь не может освещать всего и освещает только то место, на которое он направлен, так и наука не может изучать всего, а неизбежно изучает только то, на что направлено ее внимание. И как фонарь освещает сильнее всего ближайшее от него место и всё слабее и слабее предметы, более и более отдаленные от него, и вовсе не освещает те, до которых не доходит его свет, так и наука человеческая, какая бы она ни была, всегда изучала и изучает самым подробным образом то, что изучающим людям представляется самым важным, менее подробно изучает то, что представляется им менее важным, и совсем не изучает всего остального бесконечного количества предметов.

Определяло же и определяет для людей то, что очень важно, что менее важно и что совсем не важно, общее понимание людьми смысла и цели жизни, т. е. религия.

Люди же науки нашего времени, не признавая никакой религии и потому не имея никакого основания, по которому они могли бы отбирать, по степени их важности, предметы изучения и отделять их от предметов менее важных и, наконец, от того бесконечного количества предметов, которые всегда останутся, по ограниченности человеческого ума и по бесконечности количества этих предметов, неизучаемыми, составили себе теорию «наука для науки», по которой наука изучает не то, что нужно людям, а всё.

И действительно, опытная наука изучает всё, но не в смысле совокупности всех предметов, а в смысле беспорядочности, хаоса в распределении изучаемых предметов, т. е. что наука изучает не то преимущественно, что более нужно людям, и менее то, что менее нужно, и совсем не изучает того, что совсем не нужно, а изучает всё, что попало. Хотя и существует контовская и другие классификации наук, классификации эти не руководят выбором предметов изучения; выбором же руководят слабости человеческие, свойственные, как и всем, и людям науки. Так что в действительности люди опытной науки изучают не всё, как они воображают и утверждают, а то, что более выгодно и легко изучать. Более же выгодно изучать то, что может содействовать благосостоянию тех высших классов, к которым принадлежат люди, занимающиеся наукой; более же легко изучать всё не живое. Так и поступают люди опытной науки: они изучают книги, памятники, мертвые тела; и это-то изучение и считают самой настоящей наукой.

Так что самой настоящей «наукой», единственной, как «библией» называлась единственная книга, достойная этого имени, в наше время считаются не исследования о том, каким образом сделать жизнь людей более доброй и счастливой, а собирание и списывание из многих книг в одну всего того, что писано было прежними людьми об известном предмете, или переливание жидкостей из скляночки в скляночку, искусное расщепление микроскопических препаратов, культивирование бактерий, резание лягушек и собак, исследование икс-лучей, химического состава звезд и т. п.

Все же те науки, которые имеют целью сделать жизнь человеческую более доброй и счастливой: науки религиозные, нравственные, общественные, считаются царствующей наукой не науками и предоставлены богословам, философам, юристам, историкам, политико-экономам, которые заняты только тем, чтобы под видом научных исследований доказывать, что существующий строй жизни, выгодами которого они пользуются, есть тот самый, который должен существовать, и потому не только не должен быть изменен, но должен быть всеми силами поддерживаем.

Не говоря уже о богословии, философии и юриспруденции, поразительна в этом отношении самая модная из этого рода наук — политическая экономия. Политическая экономия, наиболее распространенная (Маркс), признавая существующий строй жизни таким, каким он должен быть, не только не требует от людей перемены этого строя, т. е. не указывает им на то, как они должны жить, чтобы их положение улучшилось, но, напротив, требует продолжения жестокости существующего порядка для того, чтобы совершились те более чем сомнительные предсказания о том, что должно случиться, если люди будут продолжать жить так же дурно, как они живут теперь.

И как это всегда бывает, чем ниже спускается деятельность человеческая, чем больше она отдаляется от того, чем она должна быть, тем больше растет ее самоуверенность. Это самое случилось и с наукой нашего времени. Истинная наука никогда не бывала оценяема современниками, но, напротив, большею частью была гонима. Оно и не могло быть иначе. Истинная наука указывает людям их заблуждения и новые, непривычные пути жизни. И то и другое неприятно властвующей части общества. Теперешняя же наука не только не противоречит вкусам и требованиям властвующей части общества, но совершенно соответствует им: удовлетворяет праздной любознательности, удивляет людей и обещает им увеличение наслаждений. И потому, между тем как всё истинно великое — тихо, скромно, незаметно, наука нашего времени не знает пределов самовосхваления.

— Все прежние методы были ошибочны, и потому всё то, что прежде считалось наукой, есть обман, заблуждения, пустяки; единственный наш метод — истинный, и единственная истинная наука есть только наша. Успехи нашей науки таковы, что тысячелетия не сделали того, что мы сделали в последнее столетие. В будущем же, идя по тому же пути, наука наша разрешит все вопросы и осчастливит всё человечество. Наша наука есть самая важная деятельность в мире, и мы, люди науки — самые важные, нужные люди в мире.

Так думают и говорят люди науки нашего времени, а между тем ни в какое время и ни в каком народе наука, вся наука во всем ее значении, не стояла на такой низкой степени, на какой стоит теперешняя. Одна часть ее, та, которая должна бы изучать то, что делает жизнь человеческую доброй и счастливой, занята оправдыванием существующего дурного строя жизни, другая же занимается разрешением вопросов праздного любопытства.

— Как праздного любопытства? — слышу я негодующие на такое кощунство голоса. — А пар, а электричество, а телефоны и все усовершенствования техники? Не говоря уже о научном их значении, посмотрите, какие они принесли практические результаты. Человек победил природу, подчинил себе ее силы и т. п.

— Но ведь все практические результаты победы над природой до сих пор — и уже довольно давно — прилагаются только к губительным для народа фабрикам, к орудиям истребления людей, к увеличению роскоши, разврата, — отвечает простой и разумный человек, — и потому победа человека над природой не только не увеличила благо людей, но, напротив, ухудшила их положение.

Если устройство общества дурное, такое, как наше, где малое число людей властвует над большинством и угнетает его, всякая победа над природой неизбежно послужит только к увеличению этой власти и этого угнетения. Так оно и совершается.

При науке, полагающей свой предмет не в изучении того, как должны жить люди, а в изучении того, что есть, и потому преимущественно занятой исследованием мертвых тел и оставляющей устройство человеческого общества таким, какое оно есть, никакие усовершенствования, никакие победы над природой не могут улучшить положение людей.

— А медицина? Вы забываете благодетельные успехи медицины? А прививки бактерий? А теперешние операции? — восклицают, как обыкновенно, защитники науки в последней инстанции, в доказательство плодотворности всей науки выставляя успехи медицины.

— Мы можем прививкой предохранять от болезней и излечивать, можем безболезненно делать операции — разрезать внутренности, очищать их, можем вправлять горбы, — говорят обыкновенно защитники науки, почему-то полагая, что вылеченное от дифтерита одно дитя из тысячи тех детей, которые без дифтерита нормально мрут в России в количестве 50% и в количестве 80% в воспитательных домах, должно убедить людей в благотворности науки вообще.

Строй нашей жизни таков, что не только дети, но большинство людей от дурной пищи, непосильной вредной работы, дурных жилищ, одежды, от нужды не доживают половины тех лет, которые они должны бы жить; строй жизни таков, что детские болезни, сифилис, чахотка, алкоголизм захватывают всё больше и больше людей, что большая доля трудов людей отбирается от них на приготовление к войне, что каждые десять—двадцать лет миллионы людей истребляются войною. И всё это происходит оттого, что наука, вместо того чтобы распространять между людьми правильные религиозные, нравственные и общественные понятия, вследствие которых сами собой уничтожились бы все эти бедствия, занимается, с одной стороны, оправданием существующего порядка, с другой — игрушками; и нам в доказательство плодотворности науки указывают на то, что она исцеляет одну тысячную тех больных, которые и заболевают-то только оттого, что наука не исполняет свойственного ей дела.

Да если бы хоть малую долю тех усилий, того внимания и труда, которые кладет наука на те пустяки, какими она занимается, она направила бы на установление среди людей правильных религиозных, нравственных, общественных, даже гигиенических понятий, не было бы сотой доли тех дифтеритов, маточных болезней, горбов, исцелением которых так гордится наука, производя эти исцеления в своих клиниках, роскошь устройства которых не может быть распространена на всех.

Ведь это всё равно, как если бы люди, дурно вспахавшие, дурно посеявшие дурными семенами пашню, стали бы ходить по этой пашне и залечивать поломанные в хлебе колосья, которые выросли около больных, при этом затаптывая остальные, и это свое искусство в вылечивании больных колосьев выставляли бы в доказательство своего знания земледелия.

Наша наука, для того чтобы сделаться наукой и действительно быть полезной, а не вредной человечеству, должна прежде всего отречься от своего опытного метода, по которому она считает своим делом только изучение того, что есть, а вернуться к тому единственному разумному и плодотворному пониманию науки, по которому предмет ее есть изучение того, как должны жить люди. В этом цель и смысл науки; изучение же того, что есть, может быть предметом науки только в той мере, в которой это изучение содействует познанию того, как должны жить люди.

Вот это-то признание несостоятельности опытной науки и необходимости усвоения другого метода и показывает предлагаемая статья Карпентера.

Л. Толстой.

ПРЕДИСЛОВИЕ К СБОРНИКУ МЫСЛЕЙ ДЖОНА РЁСКИНА «ВОСПИТАНИЕ. КНИГА. ЖЕНЩИНА»

Джон Рёскин один из замечательнейших людей не только Англии и нашего времени, но и всех стран и времен. Он один из тех редких людей, который думает сердцем (les grandes pensées viennent du coeur37) и потому думает и говорит то, что он сам видит и чувствует и что будут думать и говорить все в будущем.

Рёскин пользуется в Англии известностью, как писатель и художественный критик, но как философа, политико-эконома и христианского моралиста его замалчивают в Англии так же, как замалчивают Матью Арнольда и Генри Джорджа в Англии и Америке. Но сила мысли и ее выражение у Рёскина таковы, что, несмотря на всю дружную оппозицию, которую он встретил и встречает в особенности среди ортодоксальных экономистов, хотя бы и самых радикальных (а им нельзя не нападать на него, потому что он до основания разрушает всё их учение), слава его начинает устанавливаться и мысли проникать в большую публику. Поразительные по силе эпиграфы из Рёскина всё чаще и чаще встречаются в английских книгах.

Лев Толстой.

ДВЕ ВОЙНЫ

В христианском мире идут в настоящее время две войны. Правда, одна уже кончилась, другая еще не кончилась, но шли они обе в одно и то же время и противоположность между ними была поразительна. Одна, теперь уж кончившаяся, была старая, тщеславная, глупая и жестокая, несвоевременная, отсталая, языческая война, — испанско-американская, которая убийством одних людей решала вопрос о том, как и кем должны управляться другие люди. Другая война, продолжающаяся еще теперь и имеющая кончиться только тогда, когда кончатся все войны, — это новая, самоотверженная, основанная на одной любви и разуме, святая война, — война против войны, которую уже давно (как это выразил В. Гюго на одном из конгрессов) объявила лучшая, передовая часть христианского человечества другой, грубой и дикой части этого же человечества и которую с особенной силой и успехом ведет в последнее время горсть людей — христиан, кавказских духоборов, против могущественного русского правительства.

Я на днях получил письмо из Колорадо от какого-то господина Джесси Глодвина, который просит меня прислать ему: «...несколько слов или мыслей, выражающих мои чувства по отношению благородного дела американской нации и героизма ее солдат и моряков». Господин этот, вместе с огромным большинством американского народа, вполне уверен, что дело американцев, состоящее в том, что они побили несколько тысяч почти безоружных (в сравнении с вооружением американцев испанцы были почти безоружны) людей, есть несомненно благородное дело, noble work, и что те люди, которые, побив большое количество своих ближних, большею частью остались живы и здоровы и устроили себе выгодное положение, — герои.

Испано-американская война, не говоря о тех ужасах, которые совершали испанцы на Кубе и которые послужили предлогом войны, сама испанско-американская война похожа вот на что:

Выживший из сил и ума старик, воспитанный в преданиях ложной чести, вызывает для разрешения возникшего между ним и молодым человеком недоразумения на кулачный бой этого молодого, находящегося в полном обладании своих сил человека; и молодой человек по своему прошедшему, по тому, что он не раз сам высказывал, долженствующий стоять неизмеримо выше такого решения вопроса, принимает вызов с зажатым кастетом в кулаке, набрасывается на выжившего из ума и сил старика, выбивает ему зубы, ломает ребра и потом с восторгом рассказывает свои подвиги огромной публике таких же молодых людей, которая радуется и хвалит героя, изувечившего старика.

Такова одна война, занимавшая все умы христианского мира. Про другую войну никто не говорит; про нее почти никто и не знает. Другая война — это вот какая.

Все государства, обманывая людей, говорят: вы все, управляемые мною, находитесь в опасности быть завоеванными другими народами, я блюду ваше благополучие и безопасность и потому требую, чтобы вы отдавали мне ежегодно миллионы рублей, плоды ваших трудов, которые я буду употреблять на ружья, пушки, порох, корабли... для вашей защиты; кроме того, требую, чтобы и сами вы шли в устроенные мною организации, где из вас будут делать неразумные частицы одной огромной машины — армии, управляемой мною. Находясь в этой армии, вы перестанете быть людьми и иметь свою волю, а будете делать всё, что я хочу. Хочу же я прежде всего властвовать; средство же для властвования, употребляемое мною, есть убийство, и потому я буду обучать вас убийству.

И несмотря на очевидную нелепость утверждения того, что люди находятся в опасности от нападения правительств других государств, которые утверждают, что они, несмотря на всё желание мира, находятся в той же опасности, несмотря на унизительность того рабства, которому люди подвергаются, поступая в армию, несмотря на жестокость того дела, к которому они призываются, люди поддаются обману, отдают свои деньги на свое же порабощение и сами порабощают друг друга.

И вот являются люди, которые говорят:

То, что вы говорите об угрожающей нам опасности и о вашей заботе предохранить нас от нее, есть обман. Государства все уверяют, что хотят мира, и вместе с тем все вооружаются друг против друга. Кроме того, по тому закону, который вы признаете, все люди — братья и нет никакой разницы принадлежать тому или иному государству, а потому и нападения на нас других государств, которыми вы нас пугаете, для нас не страшны и не имеют никакого значения. Главное же то, что по тому закону, который нам дан богом и который признаете и вы, требующие от нас участия в убийстве, явно запрещено не только убийство, но и всякое насилие, и потому мы не можем и не будем участвовать в ваших приготовлениях к убийствам, не будем давать на это денег и не пойдем в вами устроенные сборища, где извращают разум и совесть людей, превращая их в орудия насилия, покорные всякому злому человеку, взявшему в руки это орудие.

В этом состоит другая война, давно уже ведомая лучшими людьми мира с представителями грубой силы и в последнее время разгоревшаяся с особенной силой между духоборами и русским государством. Русское государство выставило против духоборов все те орудия, которыми оно может бороться. Орудия эти: полицейские меры арестов, непозволения выезда из места жительства, запрещение общения друг с другом, перехватывание писем, шпионство, запрещение печатания в газетах сведений о всем, касающемся духоборов, клевета на них, печатаемая в журналах, подкупы, сечения, тюрьмы, ссылки, разорение семей. Духоборы же с своей стороны выставили свое единственное религиозное орудие: кроткую разумность и терпеливую твердость, и говорят: не должно повиноваться людям больше, чем богу, и что бы вы с нами ни делали, мы не можем и не будем повиноваться вам.

Восхваляют испанских и американских героев той дикой войны, которые, желая отличиться перед людьми, получить награду и славу, убили очень много людей или сами умерли в процессе убийства своих ближних. Но никто не говорит и не знает даже про тех героев войны против войны, которые, никем не видимы и не слышимы, умирали и умирают под розгами или в вонючих карцерах, или в тяжелом изгнании, и все-таки до последнего издыхания остаются верными добру и истине.

Я знаю десятки этих мучеников уже умерших и сотни таких же, которые, разбросанные по всему миру, продолжают это мученическое исповедание истины.

Я знаю Дрожжина, учителя-крестьянина, который до смерти был замучен в дисциплинарном батальоне; знаю другого — Изюмченко, товарища Дрожжина, выдержанного в дисциплинарном батальоне и потом сосланного на край света; знаю Ольховика, крестьянина, отказавшегося от военной службы, за это приговоренного в дисциплинарный батальон и на пароходе обратившего конвойного солдата Середу. Середа, поняв то, что сказал Ольховик о грехе военной службы, пришел к начальству и сказал, как говорили это древние мученики: «Не хочу быть с мучителями, присоедините меня к мученикам», и его стали мучить, послали в дисциплинарный батальон, а потом в Якутскую область. Знаю я десятки духоборов, из которых многие умерли, ослепли и все-таки не покоряются требованиям, противным закону бога.

На днях я читал письмо о молодом духоборе, который один, без товарищей послан в полк, стоящий в Самарканде. Опять те же требования со стороны начальства и те же простые, неотразимые ответы: «Не могу делать того, что противно моей вере в бога». — «Мы тебя замучаем». — «Это ваше дело. Вы делайте свое, а я буду делать свое».

И этот двадцатилетний мальчик, заброшенный один в чужой край, среди враждебных ему людей, сильных, богатых, образованных, направляющих все свои силы на то, чтобы покорить его, не покоряется и делает свое великое дело.

Говорят: «Это напрасные жертвы. Люди эти погибнут, а устройство жизни останется то же». Так же, я думаю, говорили люди и о напрасности жертвы Христа, да и всех мучеников за истину. Люди нашего времени, особенно ученые, так огрубели, что не понимают, не могут даже по грубости своей понимать значения и действия духовной силы. Заряд в 250 пудов динамита, пущенный в толпу живых людей, — это они понимают и видят в этом силу; но мысль, истина, получившая осуществление, проведенная в жизни до мученичества, ставшая доступной миллионам, — это, по их понятию, не сила, потому что она не трещит и не видно сломанных костей и луж крови. Ученые (правда, плохие ученые) все силы эрудиции употребляют на то, чтобы доказать, что человечество живет, как стадо, руководимое только экономическими условиями, и что разум дан ему только для забавы; но правительства знают, что движет миром, и потому безошибочно по инстинкту самосохранения ревнивее всего относятся к проявлению духовных сил, от которых зависит их существование или погибель. Оттого-то все силы русского правительства были направлены и еще направлены на то, чтобы обезвредить духоборов, изолировать их, выслать их за границу.

Но, несмотря на все усилия, борьба духоборов открыла глаза миллионам.

Я знаю сотни людей, старых и молодых военных, которые благодаря гонениям против кротких, трудолюбивых духоборов усомнились в законности своей деятельности; знаю людей, которые в первый раз задумались над жизнью и значением христианства, увидав или услыхав про жизнь этих людей, про гонения, которым они подверглись.

И правительство, управляющее миллионами людей, знает это и чувствует, что оно поражено в самое сердце.

Такова другая война, ведущаяся в наше время, и таковы последствия ее. И последствия ее важны не для одного русского правительства. Всякое правительство, основанное на войске и на насилии, точно так же поражено этим оружием. Христос сказал: «Я победил мир». И он действительно победил мир, если только люди поверят в силу данного им этого оружия.

Оружие это есть следование каждым человеком своему разуму и своей совести.

Ведь это так просто, так несомненно и обязательно для каждого человека. «Вы хотите сделать меня участником убийства. Вы требуете от меня денег для приготовления орудий убийства и хотите, чтобы я сам участвовал в организованном сборище убийц, — говорит разумный человек, не продавший и не затемнивший свою совесть. — Но я исповедую тот самый закон, который исповедуете и вы и в котором давным-давно запрещено не только убийство, но и всякая вражда, и потому не могу повиноваться вам».

И вот это-то средство, и такое простое, одно и побеждает мир.


Ясная Поляна.

15 августа 1898 г.

Загрузка...