Ну вот вам история. Надо поскорее рассказать, а то забуду: Служил в сороковых годах в гвардейском кавалерийском полку воспитанник Пажеского корпуса князь Касатский-Ростовцев. Он был красив, молод, не беден, и любим товарищами и начальством. Жизнь он вел не распутную, как все, а всё собирался жениться. И выбрал он девушку, но накануне сватьбы он узнал, что девушка эта обманывала его, а была любовницей важного лица, и ее выдавали за него замуж, чтобы прикрыть грех. Он отказался. Девушка заболела и через год умерла в чахотке. Она любила его. Он был при ее смерти. Она каялась ему и просила его прощения. А он чувствовал себя виноватым перед ней. Когда она умерла, он стал думать иначе о жизни и смерти. Он еще смолоду, 18 лет, был очень набожен и хотел идти в монахи. Тогда его уговорили родные делать, как все, служить, и он поступил в полк. Теперь он вернулся к тем мыслям и чувствам, которые были в нем тогда, но теперь уже он не сомневался в том, что он был прав, когда хотел думать не о теле и мирской жизни, а о душе и о боге, и решил выйти в отставку и посвятить свою жизнь служению богу. Он так и сделал. Отца у него не было. Мать сама была набожна и, хотя отговаривала сына, боясь того, чтобы он не раскаялся в своем намерении, в душе одобряла его. Касатский-Ростовцев вышел в отставку, отрекся от мира и поступил в монастырь, известный строгостью жизни братии. Ему тогда только минуло 30 лет. Первое время ему очень трудно было в монастыре. <Главная борьба его была с плотью, похотью женскою и с гордостью.> Плотской похоти он боялся больше всего и постоянно вооружался против нее. Оружием против нее было у него 1-е то, чтобы, думая о женщинах, думать прежде всего об умирающей, обманутой своей невесте, так, чтобы ее образ, вызывавший в нем одну жалость, закрывал от него все другие женские образы; и 2-е то, чтобы никогда не видать женщин.89
<Другая борьба его была с гордостью. Он не гордился ни своим родом, ни своим образованием, умом, красотою,90 он смирялся перед всеми братьями, и он думал, что победил гордость, но в душе своей он гордился именно своим смирением и тем, что он пожертвовал всем этим для бога. И все окружающие, восхваляя его за это, поддерживали в нем эту гордость.>
Он прожил в монастыре 7 лет и на 5-м году своей жизни был пострижен в иеромонахи. На 7-м году его жизни с ним случилось, казалось бы, ничтожное событие, но такое, вследствие которого он оставил монастырь <и удалился в уедине[нный] скит, уединенную келью, построенную в лесу, недалеко от монастыря.>
Случай, по которому он оставил монастырь, был такой: Великим постом он говел и был в особенно радостном состоянии духа, в котором, как он говорил, он чувствовал близость бога. Он стоял в один день у всенощной на обычном своем месте, когда монах, отец Никодим, подошел к нему и, поклонившись, сказал, что игумен, служивший в этот день, зовет его к себе в алтарь. Отец Сергий — такое имя в монастыре носил Кас[атский]-Ростовцев — всегда не любивший допускать разговоры во время службы, нынче особенно не желавший нарушать своего настроения, поклонился Никодиму и, исполняя обет монастырского послушания, тотчас же пошел, куда его звали.
В алтаре стоял настоятель в облачении и, улыбаясь, говорил что-то с генералом, который сейчас же узнал отца Сергия. Это был бывший командир их полка. Генерал этот теперь занимал важное положение, и отец Сергий тотчас же заметил, как отец игумен ласкался к нему. Вид этот оскорбил и огорчил отца Сергия и чувство это еще усилилось, когда он услыхал от игумна, что вызов его, отца Сергия, ни на что другое не был нужен, как только на то, чтобы удовлетворить любопытство генерала увидать своего прежнего сослуживца, как он выразился. — Очень рад вас видеть в ангельском образе, — сказал генерал, протягивая руку, — надеюсь, что вы не забыли старого товарища. — Всё лицо иг[умена], среди седин красное и улыбающееся, как бы одобряющее то, что говорил генерал, выхоленное лицо генерала с самодовольной улыбкой, запах вина изо рта генерала и сигар от его бакенбард, всё это взорвало отца Сергия. Он поклонился иг[умену] и сказал: — Вы призвали меня. Что вам угодно? — Игумен сказал: — Да, повидаться с генералом.
— Отец игумен, я ушел от мира, чтобы спастись от соблазнов. <Я не довольно силен, чтобы противиться искушению.> За что же вы здесь подвергаете меня им во время молитвы и в храме божием? — Иди, иди,91 — вспыхнув и нахмурившись, сказал игумен. На другой день было объяснение, вследствие которого отец Сергий оставил монастырь. Он просил прощенье у иг[умена] и братии за свою гордость, но вместе с тем, после ночи, проведенной в молитве, решил, что ему надо оставить монастырь. Отец Сергий еще и в миру и особенно в монастыре сделал себе привычку решать все свои сомнения с богом. Если ему надо было на что решиться, он становился на молитву и до тех пор молился, пока сомнение уничтожалось, и он слышал, как он говорил, голос, который произносил решение, которое он должен был принять. — Так было и теперь. Голос сказал ему, что он должен оставить монастырь и поселиться в пустыне. Он еще не знал, где и как он поселится, как через неделю после этого92 архимандрит, посетивший монастырь, узнавши о случившемся, предложил отцу Сергию поселиться в заброшенном скиту около его монастыря в другой соседней губернии. Отец Сергий принял предложение и поселился в одной из келий заброшенного скита. Нашлись люди, которые захотели служить отцу Сергию и стали доставлять ему пищу. <Пищу отец Сергий принимал только хлеб.>
В уединенной келье этой прожил отец Сергий еще 7 лет. Сначала отец Сергий принимал многое из того, что ему приносили, — и чай, и сахар, и белый хлеб, и молоко, и одежду, и дрова. Но чем дальше и дальше шло время, тем строже и строже устанавливал свою жизнь отец Сергий, отказываясь от всего лишнего, и наконец дошел до того, что не принимал больше ничего, кроме черного хлеба один раз в неделю. Всё то, что приносили ему, раздавал бедным, приходившим к нему. Всё время свое отец Сергий проводил в келье на молитве или в беседе с посетителями, которых всё становилось больше и больше. Выходил отец Сергий только в церковь раза три в год, и за водой, и за дровами, когда была в том нужда. Посетителей стало приходить всё больше и больше, и около его кельи поселились монахи, построилась церковь и гостиница. После 7 лет прошла далеко слава про отца Сергия, как всегда преувеличив[ая] его подвиги. Стали стекаться к нему издалека и стали приводить к нему болящих, утверждая, что он исцеляет их. Первое посещение больного 14-летнего мальчика, которого привела мать к отцу Сергию с требованием, чтобы он исцелил его, было для него тяжелым испытанием. Отцу Сергию и в мысль не приходило, чтобы он мог исцелять болящих. Он считал бы такую мысль великим грехом гордости; но мать, приведшая мальчика, неотступно молила его, валялась в ногах, говорила: за что он, исцеляя других, не хочет помочь ее сыну? Каялась в своих грехах, просила ради Христа; на утверждения отца Сергия, что только бог исцеляет, говорила, что она просит его только наложить руку и помолиться. Отец Сергий отказался и ушел в свою келью. Но на другой день (это было осенью, и уже ночи были холодные), он, выйдя из кельи за водой, увидал опять ту же мать с своим сыном, 14-летним бледным исхудавшим мальчиком, и услыхал те же мольбы. Отец Сергий вспомнил притчу о неправедном судье и, прежде не имевши сомнения в том, что он должен отказать, почувствовал сомнение; а почувствовав сомнение, стал на молитву и молился до тех пор, пока в душе его не возникло решение. Решение было такое, что он должен исполнить требование женщины, что вера ее может спасти ее сына; сам же он, отец Сергий, в этом случае не что иное, как ничтожное орудие, избранное богом. И выйдя к матери, отец Сергий исполнил ее желание, положил руку на голову мальчика и стал молиться. Мать уехала с сыном. Через месяц мальчик выздоровел, и по округе прошла слава о святой целебной силе старца Сергия, как его называли теперь. С тех пор не проходило недели, чтобы к отцу Сергию не приходили, не приезжали больные. И не отказав одним, он не мог отказывать и другим, и накладывал руку и молился. И исцелялись другие, и слава отца Сергия распространялась дальше и дальше. Так дожил отец Сергий до 50-летнего возраста. Он уже 20 лет был монахом, из которых 7 лет прожил в монастыре и 13 лет в уединении. Отец Сергий имел вид старца: борода у него была длинная и седая, но волосы, хотя и редкие, еще черные и курчавые. —
На масленице этого 20-го года жизни Сергия в монастыре из соседнего города, после блинов с вином, собралась веселая компания богатых людей, мущин и женщин, кататься на тройках. Компания состояла из двух адвокатов, одного богатого помещика, офицера и 4-х женщин. 2 были жены офицера и помещика, одна была девица, сестра помещика, и 4-ая была <вдова> разводная жена, красавица, богачка и чудачка, удивлявшая и мутившая город своими выходками. Погода была прекрасная, дорога как пол. Проехав 8 верст за город, три тройки остановились, и началось совещание, куда ехать: назад или дальше. —
— Да куда ведет эта дорога? — спросила Маковкина, разводная жена, красавица.
— В Т. Отсюда 12 верст, — сказал адвокат, ухаживавший за Маковкиной.
— Ну, а потом?
— А потом на Л., через монастырь, где Касаткин живет.
— Касаткин? Этот красавец пустынник?
— Да.
— Медам! Господа. Едемте к Касаткину. В Т. отдохнем, закусим.
— Но мы не поспеем ночевать домой.
— Ничего, ночуем у Касаткина.
— Положим, там есть гостиница монастырская и очень хорошо. Я был, когда защищал Махина. —
— Нет, я у Касаткина буду ночевать.
— Ну уж это даже с вашим всемогуществом невозможно.
— Невозможно? Пари.
— Идет. Если вы ночуете у него, то я что хотите.
— A discrétion.
— А вы тоже!
— Ну, да. Едемте.
Ямщикам поднесли вина. Сами достали ящик с пирожками, вином, конфетами; дамы закутались в белые собачьи шубы; ямщики поспорили, кому ехать передом, и один, молодой, повернувшись ухарски боком, повел длинным кнутовищем, крикнул, и залились колокольчики, и завизжали полозья.
В сороковых годах в гвардейском кавалерийском полку служил князь Степан Касатский-Ростовцев. Он был красив, молод и не беден; он имел 300 душ крестьян, с которых получал, за вычетом того, что платилось в ломбард, 5600 рублей доходу, что позволяло ему жить безбедно с его скромными вкусами. Вкусы у него были скромные, сравнительно с его товарищами, для которых всякого рода разврат, пьянство, игра, буйство, побои и главное распущенность половая, всякого рода соблазны невинных девиц, посещение распутных дам и прелюбодеяния с чужими женами составляли предметы похвальбы. Касатский выделялся от своих товарищей относительной чистотой своей жизни. Товарищи называли его красной девицей, несмотря на то, что он был далеко не невинность, и добродушно смеялись над ним. Но относились к нему добродушно, а не зло, потому что любили его за то, что он был добрый товарищ и необыкновенно твердый в делах чести, которые он понимал так же, как понимали ее военные люди того, да и всякого времени. Несмотря, на древнюю фамилию, Касатский-Ростовцев не принадлежал к высшему обществу. Он не принадлежал и к низшему, но не принадлежал, не был как дома, у себя, в высшем обществе. Происходило это от того, что воспитывался он один матерью вдовою, и что отец его не занимал важных придворных должностей, и не было у него ни дядей, ни дедов при дворе, и вместе с тем и он [и] его мать были горды, не заискивали сближения, с так называемым высшим обществом, которое составляется из 1) людей знатных, богатых и придворных, 2) из людей придворных и потому богатых, 3) из людей богатых и подделывающихся к первым, и из бедных ловких, подделывающихся к 1 и 2-м.
28 лет от роду Касатский-Ростовцев, будучи поручиком, сошелся с дочерью старого генерала и сделал ей предложение. Касатский-Ростовцев был очень влюблен и ослеплен и потому не заметил того, что знали почти все занимавшиеся скандальной хроникой города, что его невеста была за год тому назад в близких сношениях с важным лицом города. За две недели до назначенного дня сватьбы Касатский-Ростовцев получил анонимное письмо, в котором ему грубо объявляли это. Письмо было написано вдовой, с которой Касатский-Ростовцев был в сношениях. Касатский-Ростовцев поверил письму, свел к одному всё, что он замечал прежде, и приехал к невесте вне себя. Он сам не помнил, что он говорил. Знал только, что он кричал что-то ужасное и, хлопнув дверью, выбежал (он был всегда тих и кроток, но в минуты гнева совершенно терял самообладание) и разорвал все сношения с ними. Генерал с дочерью уехали за границу, а Касатский-Ростовцев, стараясь забыть о них, продолжал служить <,съездив прежде в Москву к матери и объяснив ей причину разрыва>. Дело было весною. Летом он провел в отпуску в деревне, устраивал свои дела, и у матери в подмосковной. Осенью он вернулся в Петербург <и продолжал служить. Так прожил он зиму, еще более чем прежде уединяясь от людей. Весной он получил письмо из Ниццы от своей бывшей невесты: она просила его приехать проститься с ней, простить ее перед смертью, потому что она знала, что она умирает чахоткой. Она присылала ему в доказательство портрет. Она и всегда была похожа на чахоточную своими блестящими глазами и ярким румянцем, но теперь это были мощи. Точно как будто болезнь и предстоящая смерть имели какую-то логическую силу убеждения, Касатский-Ростовцев почувствовал вдруг, что все его укоризны, обвинения ей, все вдруг разрушены, опровергнуты этими выступившими обтянутыми скулами и видом этой руки с костями и сухожильями без мяса. И он взял отпуск и уехал к ней. Он не застал уже ее в живых, не застал даже похорон. Но он тем более простил ее и обвинил себя.> К удивлению всех товарищей, в то время как ему дали командованье лейб-эскадроном, подал в отставку. Удивление всех еще усилилось, когда узнали, что Касатский-Ростовцев поступает в мон[ахи]. <Теперь он вернулся к тем мыслям и чувствам, которые были в нем тогда, но теперь он уже не сомневался более в том, что в мире нет ничего, кроме страданий, обманов и зла и что спасение одно в боге. Найти же бога можно только в уединении и молитве. И он решил выйти в отставку, пойти в монахи.>
Кроме того он был красив, <силен> и ловок <и возмужал очень рано>. 18 лет он был выпущен офицером в гвардейский аристократический полк. Николай Павлович знал его еще в корпусе и отличал его <всегда> и после, так что ему пророчили флигель-адъютантство. Состояние у него было небольшое, но такое, при котором он легко мог содержать себя в этом роскошном полку, в который он поступил, в особенности <при воздержной> с помощью матери, которая и любила его и гордилась им.
[В дальнейшем описании внутренней работы Касатского по самосовершенствованию зачеркнуто следующее место:]
И чем труднее давалось ему то, за что он брался, тем с большей энергией, он работал над этим.
[Ниже:]
Потом он задался мыслью <обратить на себя внимание Николая Павловича и добился этого>.
[После слов «и залились колокольчики, и завизжали полозья» следовала характеристика Маковкиной, перечеркнутая прямой чертой:]
Маковкина была одна из тех даровитых привлекательных женщин, которые легко и тонко понимают всё хорошее, имеют отвращение от всего дурного, но которые <по слабости> не делают ничего из того хорошего, что они понимают, и живут в том <дурном, которое их отталкивает>.
[После слов «он слышал, как она шуршала шелковой тканью, снимая платье» зачеркнуто:] и еще прежде чем она начала звать его, он вдруг, сам не зная, как это сделалось, осторожно, как вор, сошел с места, подошел к щели сучка в перегородке и впился в нее глазами. Он сам не знал как, но он был побежден и уже не имел воли. Прежде чем она начала звать его, он уже решил, <что> войдет к ней, потушит лампадку и отдастся любви, потому что он знает, что она хочет этого. Он <стоял пожирая ее глазами и только что> отстранился от щели и хотел идти, <как она вдруг сказала:> <Но как только он решил идти, так тотчас же он очнулся и ужаснулся себя>.
[После слов «и купец прогнал всех» зачеркнуто:]
и вернувшись к отцу Сергию, сказал: — Вы бы покушали, батюшка.
— И то, — сказала Софья Ивановна, — так себя морят, так морят. Ведь вы нужны нам, батюшка.
— Ну хорошо, хорошо, приносите, я съем что-нибудь.
И отец Сергий [велел] принести ему его ужин — кашку и просвирку.
На рассвете он вышел на крыльцо. Неужели всё это было? Отец придет. Она расскажет. Она дьявол. Да что ж я сделаю? Вот он тот топор, которым я рубил палец. Он схватил топор и вбежал в келью. Она лежала раскинувшись и спала. Он подошел, примерил[ся] и, взмахнув топором, ударил ее вдоль головы ниже темени. Она не крикнула, но вся привскочила и тотчас же опять упала, а он <взял свою шапку и хлеб и> выбежал и пошел вниз к реке, у которой он не был 4 года. <На реке шел плот. — Братцы, возьмите меня. — Кто ты? — Грешник. Свезите.> Вдоль реки шла <большая> дорога, он пошел по ней и прошел до обеда. В обед он вошел в рожь и лег в ней. К вечеру он пришел к деревне на реке. Он не пошел в деревню, а к реке, к обрыву. Да, надо кончить, нет бога.
Пришли путешественники в один город и остановились у гостеприимного хозяина, который кормил и поил их, не требуя от них никакого вознаграждения. В этом же городе, как узнали путешественники, жил один богатый человек, который раздавал золотые деньги всем тем, кто только просил у него. Но только, как рассказали это путешественникам жители города, он давал золотые настоящего золота вместе с фальшивыми, которые были сделаны так хорошо, что невозможно было отличить настоящий от фальшивого иначе, как бросив его в сильный огонь, в котором фальшивые тотчас же расплавлялись, настоящие же оставались целыми. И кроме того, с людьми, бравшими у него золотые, богатый человек делал такой уговор, что если те, которые брали у него золотые, в продолжение суток не узнавали фальшивых, он тем уже не давал больше ни настоящих, ни фальшивых. Только тем, которые тотчас же уничтожали фальшивые, он давал настоящие.93
И путешественники воспользовались этим и пошли к богатому человеку за золотыми. Богатый человек дал им столько, сколько они хотели. Путешественники забрали столько золотых, сколько могли снести, и с золотом вернулись к гостеприимному хозяину. Положив перед собой большую кучу всех одинаково блестящих золотых, путешественники решили разделить их поровну. Но один из них не согласился на это и сказал, что так как он слышал от людей, что среди раздаваемых богатым человеком золотых бывает всегда большая часть фальшивых, он же намерен продолжать путь; в пути же ему необходимо иметь настоящую монету, то он и предлагает, прежде чем делить деньги, исследовать золотые, бросив их в огонь, и, найдя настоящие, если такие будут, уже тогда разделить их, остальные же бросить.
Предложение это не понравилось всем остальным. — Только сумасшедший человек может предлагать такие нелепости, как то, чтобы без всякой причины портить такие прекрасные монеты, — сказали они. —Если монеты эти сделаны и так искусно, то, очевидно, на что-нибудь они нужны. — Но ведь вы слышали, что всегда большая часть монет были фальшивые, — говорил несоглашавшийся. — Если прежде и были фальшивые, — отвечали ему на это остальные, — то это происходило оттого, что прежние люди не умели отличить фальшивые от настоящих, мы же умеем отличать и несомненно знаем, что все эти наши золотые настоящие.
На это собиравшийся уходить сказал, что если монеты настоящие, то они не испортятся, если их бросить в горнило, и потому нечего бояться того, чтобы подвергнуть их испытанию. Те же, которые хотели удержать монеты, отвечали на это тем, что если прежде были фальшивые золотые между настоящими, то это не мешало людям брать их и опытом жизни находить между фальшивыми настоящие. На это несогласившийся сказал, что он только и предлагает то, чтобы отделить фальшивые от настоящих.
На это ему отвечали тем, что неужели он думает, что все глупы и что он один умнее всех.
Тогда желавший путешествовать сказал, что они ошибаются, а он прав не потому, что он умнее всех, а потому, что они, не собираясь путешествовать, живут у гостеприимного хозяина, который кормит и содержит их даром, и им не нужно употреблять золотых, а он, несоглашающийся, идет путешествовать, и ему нельзя идти с фальшивыми деньгами.
На эти слова его противники его очень рассердились и решили, что возражатель безумный и что разговаривать с ним больше не нужно и, что бы он ни говорил, не надо слушать его.
Как ни оправдывался возражатель и как ни просил исследовать доброту золотых, его не послушали. И, отдав ему его часть, прогнали его от себя. Получив свою часть, человек этот тотчас же бросил свои золотые в огонь, и они все оказались фальшивыми и тотчас же расплавились. И не успел он этого сделать, как к нему явился посланный от богатого человека и принес ему ровно столько настоящих золотых монет, сколько ему было нужно для всего его путешествия, и сказал ему, что богатый человек дает только тем, которые <не жадны и>, не жалея потерять видимость, испытывают настоящую доброту вещей. И человек этот благополучно продолжал свой путь.
Оставшиеся же у гостеприимного хозяина разделили между собой свои золотые и стали любоваться ими, и чистить, и перекладывать их.
Но когда через несколько дней гостеприимный хозяин сказал им, что он не может держать их больше, они забрали свои золотые и пошли в путь. Но когда на привале они захотели разменять один золотой, их деньги не взяли, ничего им не дали, еще повели к судье за распространение фальшивых денег.
То же случилось со мной по отношению людей науки.
Мы все учились наукам, всем нам даром дали различные знания, которые мы приобретали в то время, как другие люди работали на нас. Пришло время, когда я захотел пуститься в путь, т. е. не толочься на одном месте, а начать дело жизни, и для этого я требовал исследования доброты тех знаний, которые даром были даны нам. Когда я сказал про это моим товарищам, указывая им на то, что всегда во все времена большая доля того, что считалось наукой, оказывалось ненужными сведениями для работы жизни и даже фальшивым знанием, и что потому надо исследовать вопрос о том, точно ли то, что мы называем знанием, есть знание, то (удивительное дело), несмотря на то, что никто не оспаривал того, что это всегда так было, все утверждали, что нынешние знания — все настоящие знания. Когда же я приводил доказательства того, что из всех тех знаний, которые в прошедшие времена считались наукой, едва ли осталась одна сотая, часть, мне отвечали, что ложные знания прошедшего, как алхимия, астрология, содействовали приобретению настоящих знаний. И когда на это я отвечал, что в этом и дело наше, чтобы в тех знаниях, которые мы считали знаниями, отбирать настоящие, на меня сердились и обвиняли меня в безумной гордости. — Почему бы случилось так, — говорили мне, — чтобы Дарвины, Гелмгольцы, <Тиндали,> Шарко и тысячи и тысячи ученых людей ошибались, признавая истинность нашей науки, и не ошибался бы относительно науки человек, не имеющий никакого научного авторитета?
Когда же на этот довод я говорил, что это происходит именно оттого, что большинство научных людей отстаивают науку, какая она есть, потому что так же выгодно в наше время быть жрецом науки, как в древние времена было выгодно быть жрецом религии. Тогда все с злобою набросились на меня и решили, что слушать меня не нужно, потому что я враг науки и движения вперед человечества.
Так и кончилось мое столкновение с людьми науки. Люди науки продолжают набирать всё больше и больше фальшивых золотых, перебирать и чистить их. Я же тогда же получил взамен подвергнутых испытанию и не выдержавших его ложных знаний то истинное и нужное мне знание, которое прежде скрывалось от меня ложными.
Долго ли, коротко ли он был в этом положении, царь не мог сообразить, но когда он очнулся, он увидал себя в каком-то странном месте. Первое и главное впечатление этого места был ужасный удушливый запах человеческой мочи и испражнений, приправленный карболовой кислотой. Место, где он находился, был широкий коридор, освещенный красным светом двух дурно горящих ламп. По одну сторону коридора была глухая стена с окнами, заделанными железными решетками. По другую сторону были запертые двери, запертые замками. В коридоре дремал, прислонившись к стене, солдат. За дверьми слышалось сдержанное движенье жизни не одного, а многих людей. Он был тут же подле и своей нежной рукой слегка нажал на плечо молодого царя, толкая вперед мимо вахтера к 1-й запертой двери. Молодой царь чувствовал, что он не может не повиноваться, и приблизился к двери. К удивлению его, вахтер смотрел прямо на него и, очевидно, не видел его, потому что не только не вытянулся и не поздоровался, но громко зевнул и, закинув руки, стал чесать себе затылок. В двери было маленькое отверстие, и, следуя давлению его руки, направлявшей его к этому отверстию, молодой царь подошел к окну и приложил к нему глаз. Тяжелый, мучительный запах был еще сильнее у дверей, и молодой царь не решался придвинуться ближе. Но рука продолжала давить, он немного пригнулся, приставил глаз к отверстию и вдруг перестал чувствовать запах. То, что передало ему чувство зрения, заглушило в нем впечатление обоняния. В большой, аршин 10 в длину и аршин 6 в ширину, комнате не переставая взад и вперед ходили <как звери в клетке> человек 6 людей в серых халатах, мягких котах и босиком. Людей всех в этой комнате было много — более 20, но в первую минуту молодой царь увидал только этих ходящих быстрыми, ровными, неслышными, легкими шагами. Ужасно странно и страшно даже было это непрерывное быстрое бесцельное движение этих людей, минующих, догоняющих друг друга, быстро поворачивающихся у стены и не глядящих друг на друга, а очевидно сосредоточенных каждый в своих отдельных мыслях. Точно такого, как эти люди,94 он помнил тигра в зверинце, который неслышными шагами быстро, быстро ходил из одного угла клетки в другой и чуть пошевеливал длинным хвостом, неслышно заворачиваясь и ни на кого не глядя. Один из этих людей был, очевидно, крестьянин, молодой, кудрявый, красивый, если бы не неестественная белизна лица и сосредоточенное недоброе, нечеловеческое выражение глаз, другой был еврей, короткий, волосатый и мрачный, третий был сухой старик с лысиной во всю голову и с прежде бритой и страшно щетинистой бородой, четвертый был необыкновенно широкий мускулистый человек с низким выпуклым лбом и приплюснутым носом, 5-й почти мальчик, худой, длинный, очевидно чахоточный, шестой маленький, черненький, болезненный, дергающийся и ходящий в припрыжку и что-то не переставая бормочущий.
Все они не переставая мелькали перед отверстием, в которое смотрел молодой царь, и он почему[-то] с страстным любопытством вглядывался в них и изучал их лица, походки. Но когда он пригляделся к ним, он из-за них разобрал в глубине комнаты на нарах и подле них еще другие лица; разобрал и тотчас же у двери стоявшую посуду, которая распространяла ужаснейший запах. В глубине комнаты на нарах спало человек 10, накрытые с головами халатами; один рыжий с большой бородой человек сидел боком на нарах и, сняв рубаху, рассматривал ее на свет и очевидно ловил на ней вшей, еще один старик белый как лунь стоял в профиль и молился, крестясь и кланяясь и очевидно не видя никого вокруг себя и весь поглощенный своей молитвой. — Да это острог, — подумал молодой царь. — Жалко их, страшно их положение, но что же делать — они заслужили это.
Но не успел он подумать этого, как неслышный голос того, кто водил его, ответил ему на его мысли. — Все они сидят здесь по твоему указу, всем им объявляли приговор твоим именем, но не только не все они заслужили по вашим человеческим суждениям то положение, в котором они находятся, но большая половина их много правее тебя и тех, которые присуждали их и содержат их в их положении. Этот, — он указал на красивого кудрявого малого, — он убийца. Я не скажу, чтобы он был больше виноват, чем те, которые убивают на войне и на дуэли и которых не наказывают, а награждают. Он не только не имел руководителей или воспитателей в среде воров и пьяниц и потому винить его трудно, но он все-таки убийца и он виноват. Он убил купца, чтобы ограбить его. Другой, еврей, вор и участник воровской шайки, тот старик конокрад и тоже виноват хоть в сравнении с другими.
Игра в lawn-tennis. <Дочь бежит с телеграммой.> Мать распоряж[ается] о помещении. Дочь <узна[ет]> приезжает. Игра в lawn-tennis. Отец приходит с деревни. Дочь с матерью.
Приезд ее брата с женой дурой. Рассказы про него. — Отец при[ходит]. Записка. Нет, не могу. Не могу я так жить. Она. Да ты пой[ми]. Он. После никогда не будет времени. Раздражается, просит прощение. Отчаяние обоих.
Булыгин бесед[ует] с ней. Отчая[ние] матери. Отдача имения. Разлад. Духовное лицо. Он горячится. Отдает всё жене. Убегает. Мы никогда не поймем друг друга. Ее отча[яние]... Он возвращается.
Прием. Отказ. Упреки, ты погубишь, <сумашедший дом>, увещание попов. Свидание с матерью и матери с невестой. Упреки, ты его губишь. Сумашедший дом и батальон. Священник расстрига.
Увещание. Дисц[иплинарный] батальон. Его смерть, отчаяние матери.
Отчаяние, что всё погибло. Свящ[енник] вернул[ся] один. — Мать убивает. Свящ[енник] вернулся и рассказывает про [1 неразобр.]95
Первая страница первой редакции драмы «И свет во тьме светит»
Размер подлинника
1) Петр Иваныч Звездинцев, богатый человек 57 лет. Сильный, энергичный, одет во всё старое, когда-то хорошее.
2) Марья Ивановна, его жена, еще красивая женщина 48 лет, добродушная, тихая. Одета просто,96 но элегантно.
3) Люба, их дочь 21 года, красивая, энергичная, быстрая. Одета нарядно для деревни.
4) Степан, студент 22 лет в костюме l[awn] t[ennis].
5) Ваня, гимназист в небеленой блузе. Весельчак.
6) Митрофан Ермилыч, учитель Вани. Кандидат университета, невзрачный, в пиджаке, либерал, спорщик.
7) Анна Ивановна Петрищева; сестра Марьи Ивановны, помещица, толстая, спокойная, добродушная.
8) Лизанька, ее дочь 27 лет, стареющая <и резвящаяся> девица, немного дурного тона.
9) Управляющий из мелкопоместных дворян.
10) Доктор, <социалист,> либерал.
11) 97Княгиня Черемшанова 50 лет. Молодящаяся аристократка, придворная дама, говорящая с английским акцентом.
12) Ее сын Борис, только что кончивший курс в Петербургском университете, энергический, тихий и логически прямолинейный. Одет просто.
13) Тоня. Веселая, быстрая, умная. Поет, играет хорошо. Очень элегантна.
14) Мальчики, подбирающие мячи.
Лизанька. Ou[t].
Митр[офан] Ерм[илыч]. Нисколько — в черте.
Лизанька. Мама, вы видели?
Анна Ивановна. Не видала, кажется, аут.
Люба. Ну полноте, всё спорить. Этакий вы, Митрофан Ерм[илыч]. Подавайте.
М[итрофан] Е[рмилыч]. Я не спорю, но справедливость...
Люба. Ну теперь будет спорить, что не спорит. Подавайте.
Марья Ивановна. Ну, так и есть, Черемшановы сейчас приедут. Вечно опаздывают с телеграммами.
Анна Ивановна. Одна?
Марья Ивановна. Нет, вероятно, с сыном и с дочерью. Я очень рада ей, но немножко не во-время.
Анна Ивановна. Да ты, пожалуйста, не стесняйся, переведи нас вниз, а нашу комнату им отдай. Все-таки придворная дама, привыкла к роскоши.
Марья Ивановна. Нет, это ничего. Я ее знаю. Я ее прекрасно помещу. Я про Пьера. Бог знает, что с ним делается.
Анна Ивановна. А что?
Марья Ивановна. Да то, что я теперь 23 год замужем, я никогда не видала его в таком состоянии.
Анна Ивановна. Да что же такое?
Марья Ивановна (вздыхая). То, что он несчастлив. Я вижу, что он несчастлив.
Анна Ивановна. Да что же? Как же быть несчастливым от того, что стал религиозным.
Марья Ивановна. Да если бы он был, как другие люди, а то эта впечатлительность, это свойство увлекаться, всё забывать. Так это было с охотой, потом с земством, потом с музыкой, а теперь это что-то необыкновенное. Он вдруг решил, что так нельзя жить, что вся жизнь наша ложная, что всё надо изменить. И вот теперь он целый день на деревне или один ходит по лесу. А, главное, он прямо уже начал раздавать всё.
Анна Ивановна. То есть как?
Марья Ивановна. Да так. Кто у него попросит, он дает. Так что теперь к нам толпы идут. Я сейчас двух у крыльца нашла. Да вот они (указывает на входящего на лон-тенис нищего). Чего тебе?
Нищий. Христа ради, погорел.
Люба. Пройди, пройди туда, мальчик, проводи его. Мама, что же это вы говорите, я слышу, о папа. Где он?
Марья Ивановна. Да не знаю. Он тут был и куда[-то] он ушел. Вероятно, опять на деревню.
Люба. Да, да. Как же, он здесь сел и смотрел на нас, и вдруг явилась эта Матрена с записочкой. Он вскочил, и я видела, что его всего перевернуло, и ушел. Да вот и записочка (поднимает с пола). Да, это от Константина (читает): «Батюшка Петр Иваныч, помогите моей нужде, со вчерашнего дня не ели, ребята плачут». Ну так и есть. — Это ужасно. Теперь он целый день будет расстроен.
Лизанька. Люба, тебе подавать.
Люба. Сейчас. А это от кого телеграмма?
Марья Ивановна. От Черемш[ановой]. Сейчас будут.
Люба (читает). Отлично. Надеюсь, что и Борис и Тоня. А я испугалась, что одна princesse moustache.98
Марья Ивановна. Вечно осуждать.
Люба. Не осуждаю, а говорю что есть, что princesse moustache особа тяжелая и в прямом и в переносном смысле, вы сами знаете, ее можно простить только за то, что у нее такие милые дети.
Ваня. Люба, качай. Что ты пристала? Валяй. Твой черед. Я говорю, что мы Ермилыча замордуем. Ну, иди.
Люба. Иду, иду. (Идет, по дороге кричит.) Вот, тетенька Анночка, княгиня вам все петербургские и моды и сплетни расскажет и новый pas de quatre в лицах покажет, вот так (представляет па княгини).
Анна Ивановна (смеясь). Ты всех на смех поднимешь. Уж тетку-то оставь.
Люба. Я ничего. Только говорю, что она грациозна, play.
Анна Ивановна. Что же, точно, милые ее дети. Борис этот, кажется, ухаживал за Любой?
Марья Ивановна (перебирая ягоды). Это давно уже. Теперь они давно не видались. По правде скажу, я бы желала лучше для Любы. В особенности, семья. Но молодой человек прекрасный. Прекрасно воспитанный, образованный, умный, кроткий, чистый. Я знаю это от своих мальчишек.
Анна Ивановна. А что же семья? Что она за женщина?
Марья Ивановна. Княгиня? Они смеются над ней. И есть в ней смешные стороны. Elle est souvent ridicule,99 но это почтенная, святая женщина. Ведь только подумать, муж пьяница, совсем пьяница, мот, промотал большое состояние и бросил ее с двумя детьми.
Анна Ивановна. Что же, верно, завел свою семью.
Марья Ивановна. Ну, разумеется. Какая-то мещанка, он с ней пьет. И она брошенная, молодая, красивая женщина, почти без ничего и с двумя детьми, и она именно отдалась детям и вот воспитала прекрасно...
Все вместе:
М[итрофан] Е[рмилыч]. Не было, не было, руку даю на отсечение, не было.
Люба (хохочет). Было, было, было.
Степа.100 Что за манера кричать. Надо разобрать, постойте.
Ваня. В черте, к черте. К чертям.
Лизанька. Нет, ни за что.
Люба. Мама, тетя Анночка, будьте судьей. Мы начинали и играли.
Ваня. Нет, постой. Я скажу (хватает горсть земляники и набивает себе рот. Мать защищает). Ну, пожалуй, говори ты.
Лиза[нька]. Просто мы выиграли две, и надо было...
Митрофан [Ермилыч]. Позвольте мне сказать. Совсем всё не так.
Люба. Ну, говорите (тоже ест землянику). — (Слышен звук экипажа и бубенчиков). Приехали..
Митрофан [Ермилыч]. Это просто недобросовестно. Любовь Николаевна всегда так. Они видели, что они проигрывают.
Степа. Я знаю только то, что я больше с вами не буду играть. Мама! (обращается к матери) что это вы говорили с тетей про папа?101
Марья Ивановна. А всё то же. Его душевное состояние.
Степа. Да какое же душевное состояние? По-моему, это какое-то сумашествие.
Марья Ивановна. Ты знаешь, что я не согласна с ним, но тебе все-таки нельзя и не должно судить отца.
Степа. Я все-таки не могу, не могу не видеть его заблуждений. Какое-то сантиментальное ребячество.
Марья Ивановна (встает). Все-таки не тебе это говорить. Да и некогда. Надо пойти встретить. (Уходит.)
Анна Ивановна. Да что же, я не пойму, сделалось с твоим папа?
Степа. А то, что, вырастив, воспитав нас так, как он нас воспитал, он вдруг решил, что состояние не нужно, что продолжать мне и брату свое образование не нужно и что всё надо бросить, потому что он как-то по-своему толкует евангелие.
Анна Ивановна. Да разве он это говорит?
Степа. Это самое. Вчера он, когда я ему сказал, что образование возможно только при досуге, а досуг дает состояние, он прямо сказал, что и образование не нужно, что если живет 100 миллионов без моего образования, то и я могу жить без него.
Лиз[анька]. Нет, он не так сказал, он сказал, что если образование строится на лишениях, страданиях народа, то его не нужно. Он сказал, что образование хорошо, но диплом скверно.
Степа. Да я знаю, что ты всегда была нигилистка.
Лиз[анька]. Не нигилистка. А что правда, то правда. (Обращается к Митрофану Ерм[илычу].) Правда, что дядя Коля говорил об дипломе, который поддерживает неравенство?
Митрофан Ерм[илыч]. Нисколько. Николай Ив[анович] говорил, что его возмущает неравенство людей, что его дети пользуются всеми выгодами образования, а вот такие несчастные (указывает на мальчиков) и такие, каким я был, — тоже босиком бегал...
Лиз[анька]. Так ведь это самое я говорю. Вот спорщик-то.
Митрофан Ерм[илыч]. Нет, не это самое.
Степа. Всё это пустяки. Всё это какие-то мудрования. Жизнь гораздо проще. У мальчиков этих нет пряников. Им хочется пряников. И вот они превесело бегают и получают пряники, а мы не нагибаемся за шарами. А вот вы сами говорите, что бегали также босиком, а теперь кандидат естественных наук, стало быть, ничто вам не домешало образоваться. Также и этим мальчикам. (Встает и идет за угол дома.) Всё это гораздо проще.
Митрофан Ерм[илыч]. Нет, не проще. Дело в том, что разделение на различные группы...
Лиз[анька]. Не понимаю этого аристократизма.
Степа. Совсем это не аристократизм.
Марья Ивановна. Пойдемте позавтракать.
Княгиня. Нет, merci. Мы ели дорогой.
Марья Ивановна. Ну, чаю.
Княгиня. Чаю пожалуй.
Марья Ивановна. Хотите сюда. Ваня, скажи, чтоб сюда подали и кофе и чай.
Люба (к Тоне). Если ты точно не устала, то давай сейчас партию.
Тоня. Я никогда не устаю,102 особенно в lawn-tennis. Кто с кем?
Люба. Давайте девочки против мальчиков. (Митрофан Ермилыч встает.) Вы не мальчик.
Митрофан Ермилыч. Да и никто не мальчик, кроме этих мальчиков.
Люба. Ну теперь пойдет определение того, что такое мальчик, и спор. Тоня, рекомендую тебе Митрофана Ермилыча. Если ты хочешь подтверждение — говори обратное.
Митрофан Ермилыч. Вовсе нет.
Люба. Ну, как же. Я с Тоней, а Ваня с Борисом.
Борис. Я плохо играю.
Люба. Ну, с Лизанькой. Пойдемте.
Степа (подает папиросочницу). Хочешь?
Борис (смотрит на играющих). Нет, спасибо, не курю.
Степа. Когда же перестал?
Борис. Да вот уж 8-ой месяц. Подумал, что глупо, и бросил.
Степа. Отчего же глупо? Зачем же лишать себя лишнего удовольствия?
Борис. Мало ли что удовольствие.
Митрофан Ер[милыч]. Я думаю, вопрос в том только: законная или незаконная эта потребность.
Борис. Разумеется, незаконная.
Митрофан Е[рмилыч]. Это еще надо доказать.
Борис. Доказать можно тем, что жили и живут миллионы без этого. Тем еще, что миллионы десятин заняты посевом табака вместо хлеба и плодов.
Степа. Если заняты, значит есть выгода.
Борис. Это не доказательство. Заняты земли табаководством, потому что земли в руках крупных владельцев.
Степа. А как же иначе? Как же ты распределишь?
Борис. Так, чтобы земли были в руках тех, кто кормится ими.
Степа. Как же ты сделаешь это? Уничтожишь всякий прогресс хозяйства. Посмотри, как обработано у крестьян и как у крупных землевладельцев.
Борис (смотрит на Любу, и она смотрит на него). Вот с места спорим. Но что же делать. Я убежден, что владение землей есть преступление такое же, как рабство.
Степа. Как же ты устроишь иначе?
Борис. Single tax Henry George.103 Это так определенно.
Митрофан [Ермилыч]. Но только, как вы сделаете это?
Борис. Разные способы. У нас в России это может сделать государь, если он поймет свои выгоды и не будет таким же отсталым, какие они все. В конституционном государстве это сделает палата, когда большинство будет...
Степа. Социал-демократы <,хороша будет каша.>
Борис. Отчего же и не социал-демократы?
Митрофан [Ермилыч]. Никогда не сделает этого ни государь, ни социал-демократы, буржуа, потому что и государи и буржуа первые крупные землевладельцы.
Борис. Так что же, революция?
Митрофан [Ермилыч]. Я не говорю, революция для национализации земли. Задачи жизни слишком сложны и не решаются одной национализацией земли.
Борис. Да single tax совсем не национализация. Земля никому не может принадлежать, как воздух, солнечные лучи.
Степа. С той разницей, что солнечные лучи не надо обрабатывать, чтобы они грели, а землю надо обрабатывать, чтобы она производила.
Марья Ивановна. Ваня! Что же я просила тебя сходить к папа.
Ваня. Мамаша милая, забыл. Сейчас бегу. Всё равно мы. выиграли. Сдаетесь?
Тоня. Сдаемся. Ну, Степа, хотите со мной?
Степа. Давайте. Митрофан Ер[милыч], вы с княжной, я с Любой.
Люба. Нет, я устала. — Лизанькой.
Степа. Идет. (Сходит с террасы, берут ракеты. Ваня идет за угол. Марья Ивановна уходит. На террасе Борис и Люба.)
Люба (садится).104 (Молчит, опустив голову. Потом вдруг решительно поднимает и говорит в то же время, как и он начинает говорить.)
Люба. Не хочу притворяться. Я ждала вас...
Борис. А я ехал......
Люба. Погодите, погодите, вы скажете всё.105 Но дайте мне прежде, я ждала вас. Но ради бога, чтоб эти слова мои не связали вас. Если вы переменились, переменились ваши планы, я не умру от горя (смеется взволнованно). Но я только хотела сказать, что я не забыла прежнее, помню.
Борис. Как я рад, а я....
Люба. Погодите.... я не всё сказала: помню и считаю для себя обязательным до сих пор. После не будет уже обязательным.
Борис. Ах, как хорошо, как хорошо. А я не переставал считать для себя обязательным и ехал сюда с тем, чтобы сказать вам, сказать вашему отцу, матери, как я благодарен, как я счастлив (жмет руку).
Люба. Постойте. Я еще не всё сказала. Ведь с тех пор прошло 2 года, 2 года <пока вы были за границей> я не видала вас, за это время я раз чуть было не влюбилась. Даже немножко влюбилась. Но ничего между им и мною не было сказано, и я думаю, он не знает. Даже наверно не знает. Можно не говорить, кто он?
Борис. Не надо, не надо. Ничего не надо. Это хорошо. Но у меня тоже признанье. За эти два года во мне тоже произошли перемены. Влюбиться я ни в кого не влюбился. Я не мог этого сделать <,как нельзя налить воды в полный стакан>. Но в моем положении или скорее в моих взглядах на жизнь произошли перемены <,и перемены такие, что жизнь наша будет другая>.
Люба. Да, что вы стали социалистом.
Борис. Я не социалист.
Люба. Знаю, что все не любят, когда их определяют. Но это всё равно. Я правду скажу, у меня нет убеждений. Хочу быть хорошей. Это у меня есть, но как?
Борис. Это надо знать. Неужели это правда? Как хорошо. Как хорошо. Так я буду говорить с Николаем Ивановичем.
Люба. Да, да, пойдем сейчас к нему. И я хочу пойти. Ты знаешь, в нем идет какая-то удивительная работа. Он очень трогателен и [1 неразобр.]. Пойдем.
Княгиня (входя продолжает говорить). Ну, я говорю, если вы не можете дать мне купэ, то я сейчас телеграфирую начальнику дороги. Сейчас переменил тон: ваше сиятельство. (Усаживаются.)
Марья Ивановна. Да, я знаю ваш решительный характер.
Княгиня. Нельзя иначе в жизни. Борьба за существование. Где бы я была, если бы я в моем положении, как Борис говорит, не выработала в себе орудия борьбы.
Марья Ивановна. Да, <разумеется,> нам, матерям, приходится бороться не за себя, а за детей. И бороться иногда с самыми близкими.
Княгиня. С ними-то и борьба самая тяжелая. Ведь вы знаете, каково было мое положение 11 [?] лет тому назад. <Помощи никакой.> Вся тяжесть жизни на мне одной. И не то, что помощи никакой, но помеха des bâtons dans les roues106
во всем и страх за него. Если бы я была одна, я бы ушла, а тут дети и уже начинающие понимать. И, главное, состояние всё в его руках, и он мотает так, что нынче, завтра ничего не останется. Да если бы не такой характер, как я, я не знаю, что бы было.
Марья Ивановна. Как же вы сделали с состоянием?
Княгиня. Я пробовала говорить. Но что же можно говорить с таким человеком? А между тем именье его, а у меня нет ни копейки. Я заняла денег, схватила детей и уехала в Петербург и подала в комиссию прошений. Ах, это было ужасное время. Ну, что ж, чтò осталось, взяли под опеку. Но оставалось уж немного. <И вот воспитала их.>
Марья Ивановна. Да, я всегда удивлялась вашей энергии. Что же Борис думает делать?
Княгиня. Ах, это опять мне испытание. Ведь вы знаете, он учился прекрасно в пажеском корпусе, вышел в офицеры.107 Ну, я понимаю, что ему скучно — эти ученья, смотры и всё, он пошел в академию. Ну и, разумеется, как способный, прекрасно учился и вот кончать курс и тут приехал из-за границы его cousin, тоже князь Черемшанов, сын деверя. <Тоже, такая же дрянь.> И не знаю как, но Борис поддался его взглядам либерализма, социализма; я не знаю, но только вдруг он решил...
Марья Ивановна. Кто?
Княгиня. Боря. Решил, что в военной службе служить нельзя, и он всё бросает, выходит в отставку и поступает в сельскохозяйственный институт учиться агрономии. Всё сначала. А ему 25 лет скоро. Вместо блестящей карьеры, вдруг управляющий или что-то такое. Ну, я это скоро покончила. Племянничка я прогнала. А Боре сказала, что он меня убьет, если сделает так. Ну, и я знаю, что он не сделает. Теперь я ничего не говорю и вижу, что уже у него проходит. Он хороший сын, но увлекающийся.
Марья Ивановна. Да это самое страшное, эти увлечения. Особенно, если они хорошие.
Княгиня. Что же тут хорошего заботиться о рабочих, которых не знаешь, и делать горе матери, как та у Дик[кенса], которая шьет фуфайки негр[ам], а дети раздеты.
Марья Ивановна.108 Да когда их шестеро, как у меня, только, только успеваешь, и то не совсем, то, что нужно для них — а тут какие-нибудь увлечения, которые поперек становятся жизни — это очень тяжело.
Княгиня. Да вам хорошо, когда вы богаты, а вот когда еще надо всякую копейку беречь.
Марья Ивановна. Ну, это всё равно. Те же болезни детей, те же шалости и те же увлеченья.
Княгиня. Да, мне кажется, ваши очень тихие дети.
Марья Ивановна. Да это так кажется всякому про чужих. А тут всё та же борьба. Да и не дети одни. Так как же вы сделали с состоянием, чтоб удержать хоть что-нибудь?
Княгиня. Прямо поехала к министру, потребовала его видеть. Уж если я возьмусь, то...
Княгиня. Это что же?
Марья Ивановна. Это к Николаю. Вы что?
Мужик. Насчет леса.
Марья Ивановна. Какого леса?
Мужик. В вашем лесе по нужде осинку подняли.
Марья Ивановна. Так что же, вы к управляющему.
Мужик. Да они нас к вашей милости прислали.
Марья Ивановна. Мужа нет. Подите туда. Подождите.
Княгиня. Да, я слышала, что Николай Иванович теперь очень много добра делает.
Марья Ивановна. Да, он всегда был очень добр.
Княгиня. Нет, мне говорили, что он стал очень религиозен.
Марья Ивановна (вздыхает). Да он и всегда был религиозен в глубине души. Он только не придавал никогда значения внешним формам.
Княгиня. Вот нам нельзя и религиозными быть — некогда. Так, в Петербурге баронес[с]а Роден позвала меня на собранье. Они там псалмы поют, молятся — евангелики. Я говорю им: вы... лучше отдайте именье нищим, вот это будет настоящее. Я ведь никого не боюсь. Je leur dis leur fait à tous.109
Марья Ивановна. Что вы, Василий Михайлович? (Княгине.) Василий Михайлович Темяшев, наш управляющий. (Здоровается с княгиней.) Садитесь, Василий Михайлович.
Василий Михайлович (стоя). Нет, я на минуту. Нельзя ли с вами одной поговорить?
Княгиня. <Хорошо.> Я уйду. Кстати посмотрю их игру. Comme c’est gracieux110 эта игра (сходит с террасы).
Василий Михайлович (взволнованно). Марья Ивановна, надо что-нибудь сделать. Так невозможно. Надо всё хозяйство бросить и бежать.
Марья Ивановна. Да что же такое случилось?
Василий Михайлович. Да всё Николай Иванович продолжает раздавать всё всем, кто попросит, без всякого толка. Негодяю дает, пьянице. Они пропивают. Все кабаки торгуют, богатеют. Да это не мое дело. А мне нельзя. Сейчас приходил к вам мужик. Это первый негодяй, лесной вор. Его прошлое воскресенье поймали с лыками. Николай Иванович отдал ему лыки, пошел к нему и дал 5 рублей. Нынче он опять 7 осин срезал в Заречном и пришел просить. Я не могу так. Поговорите с Николаем Ивановичем.
Марья Ивановна. Ах, боже мой, боже мой. Да что же мне делать? Я ведь знаю, он мне говорил про этого мужика, Ефима. Он пошел к нему, увидел жену чахоточную, детей без молока и дал ему 5 рублей. Теперь как же быть? Я понимаю, что это нельзя, но как же быть?
Василий Михайлович. Одно из двух: или бросить всё, или хозяйничать и требовать и взыскивать, а так нельзя.
Марья Ивановна. Я понимаю, но что же я сделаю? Я буду говорить. Ах, боже мой, боже мой. Вы отправьте этого Ефима, чтоб он не видел его.
Ваня. Папа там у Елисея с Александром Петровичем и его совсем задавили. Народу пропасть. Забились в избу. И он раздает деньги и записки.
Марья Ивановна. Что же, он придет?
Ваня. Сказал, что придет сейчас.
Марья Ивановна. Что же, он расстроен?
Ваня. Как всегда. Он сказал, что придет. Спросил, кто приехал.
Марья Ивановна (сходит в сад). Скажи, чтоб убирали чай.
Николай Иванович. Подождите там. Я говорю, не ходите. Я сейчас. (Проходит в дом.)
Старуха (молодой). Марфе вчера трешницу дал.
Молодая. Сказывала Семениха: здорово раздают. А у меня муж в остроге, двое детей.
Люба. Вот это каждый день. Он говорит, что не имеет права отказывать. Просящему дай.
Борис (задумчиво). Странно.
Люба (к мужикам и бабам). Вы что?
Старуха. Домишко завалился. Намеднись убило было берно. Так вот не пожертвуете ли на бедность.
Мужик. Об нужде своей.
Ефим. Насчет ошибки своей.
Молодая. Сироты остались. В замке (плачет).
Люба. Да это я знаю, за самовар, кажется.
Молодая. За напраслину.
[Николай Иванович] (к молодой). Где записка твоя?
Молодая (подает из платка).
Николай Иванович (читает). Сделаю, что можно. Пройдите туда. Подождите.
Молодая. Отец. Пожалей сирот. Занапрасну. Он и видеть не видел и свидетели есть.
Николай Иванович. Хорошо, идите.
Ефим. Отец. Простите Христа ради.
Николай Иванович. Да я ничего и не хочу. Только вы бы лучше спросили, а то неприятности. Идите. Я скажу, чтоб отпустить.
Вдова с детьми (кланяются в ноги).
Николай Иванович. Что вам?
Вдова. Остались от пожара, нет ничего.
Николай Иванович (дает деньги). Да куда вы идете?
Вдова. Сами не знаем. Переночевать хоть бы.
Николай Иванович (садится). Нет, я не могу так больше...
Люба (выпроваживает просителей).
Марья Ивановна (подходит). Что ты, Коля?
Николай Иванович. Нет, я не могу так больше. Не могу так жить.
Марья Ивановна. Да что же?
Николай Иванович (со слезами в голосе). Как что? Я нынче вышел сюда. Тут вы пьете кофе, лакеи, крендельки, lawn-tennis, встали в 11 часов, всё свежее, мытое... И ты видела, прибежала от Константина Машка с запиской. Второй день не ели. Я пошел туда. 2-й день не ели, он распух, жена беременная, и дети не ели, плачут. Бросились на хлеб, как зверьки. А мы здесь... Разве можно так жить. Если мы звери или мы дики, то так. А ведь мы христиане, веруем...
Марья Ивановна. Да что же делать?
Николай Иванович. Я знаю, что делать.
Борис (хочет уйти).
Люба. Куда вы?
Борис. Я боюсь, что я мешаю.
Люба. Нет, вы свой человек, оставайтесь.
Марья Ивановна. Что же...
Николай Иванович. Нет, ты скажи: правда это или нет? Ведь можно этого не видеть, но когда глаза открылись, кончено, нельзя так жить, как мы живем. Ведь это мученье. Ведь разве неправда, что вон у этой старухи нет жилища, у женщины с тремя детьми посадили мужа в острог и им есть нечего, и разрушается то хозяйство, которое было. А эти двое сирот. Ведь это не на театре, а живые, настоящие, не евшие дети.
Марья Ивановна. Да ведь они много прибавляют, выдумывают, вон, Ефим...
Николай Иванович. Знаю я, знаю, что теперь они лезут, как мухи на мед, на те гроши, которые я раздаю. Но ведь от этого мое-то положение не лучше. Ты говоришь Ефим. Он украл, говорят, лес. Но отчего же он украл 2 бревна, которые ему нужны, чтоб укрыть семью, а не я, у которого тысячи таких бревен?
Марья Ивановна. Но как же быть, ведь нельзя им всё отдать. Ведь нельзя пустить по-миру детей. Ведь пойми ты...
Николай Иванович. Я не знаю и не могу знать, что будет и с моими детьми, и с этими сиротами, а знаю то, что бог меня послал сюда, чтоб делать его волю, а воля его в том, чтобы мы любили братьев, а мы их ловим и сажаем в острог. Не могу я так жить и не должен. Закон для меня обязателен. Отчего же мои дети должны развращаться в роскоши, а эти чахнуть?
Марья Ивановна. Что же, тебе всё равно, что свои дети, что чужие?
Николай Иванович. Всё равно.
Марья Ивановна. Боже мой, что ж это? За что это? (Плачет.)
Николай Иванович. Как же быть, как же быть? Научи [?]. Подумай [?], но пойми меня, войди в меня. И не меня, а бога, вспомни и его закон. Он не сказал: своих детей люби, а сказал: люби бога и ближних. Просящему дай.
Марья Ивановна. Нет, ты жесток.
Николай Иванович. Я жесток. Это ужасно, ужасно. Нельзя так продолжать. (Хватается за голову и уходит.)
Княгиня (подходившая и всё слышавшая). Бедная Марья Ивановна, простите, я нечаянно услыхала и поняла всё. Вы страдаете, но ради бога не сдавайтесь. Если вы теперь сделаете шаги уступки, всё пропало. Я это знаю, опытом знаю. Вы должны стать за детей. Подайте на высочайшее имя. Он не имеет права раздавать именье. Оно детское.
[Марья Ивановна.] Я не знаю... Я после [?]... Простите меня. Я теперь ничего не могу сообразить. Мне его жалко. Он страдает. Но и так продолжаться это не может. (Плачет.) (Встает и вместе уходят.)
Люба. Вот и рассудите.
Борис. Не могу. Но знаю, что это очень важно. Я бы желал понять его.
Люба. Как понять. Он принимает à la lettre111 нагорную проповедь. А если принимать ее, так это так всё и выходит. И нет никакой жизни.
Борис.112 Я не знаю113 (раздумчиво), я не знаю114, но это не пройдет, тут что[-то] большее.
На террасе сидит и вяжет одеяло княгиня Черемшанова, дама лет 40, не богато, но просто и элегантно одетая — в черном, решительная дама, и молодой священник еще с недлинными волосами. На лон-тенисе играя мелькают княжна Тоня Черемшанова, дочь княгини, хорошенькая, кокетливая девушка. Степа Сарычов, старший сын Николая Ивановича и Марьи Ивановны, с усиками, кончающий курс студент, в кителе и обтянутых штанах. Ваня Сарычов, второй сын Николая Ивановича и Марьи Ивановны, гимназист 16 лет, в русской рубашке, не играет, но, дожидаясь очереди, мешает всем. Люба Сарычева, 22-летняя девушка, старшая дочь Николая Ивановича и Марьи Ивановны, и Митрофан Дмитрич, кончивший курс студент, учитель Вани, в грязной тужурке. Деревенские мальчики босые подбирают шары.
Княгиня Черемшанова. Я потому вас спрашиваю, что, во-первых, как своих родных, люблю всю семью Сарычевых, и мне больно видеть, что у них какое-то расстройство.
Священник (улыбаясь). Какое же расстройство. Видите, как веселятся (указывая на играющих, среди которых слышны крик и спор).
Княгиня. Эти не понимают. А разве я не вижу, что Маша, Марья Ивановна, сама не своя, и что с Николаем Ивановичем что-то удивительное делается. Он совсем на себя не похож. Так, во-первых, я их люблю, а, во-вторых, забыла, что во 2-х, ну, да всё равно... Я вас спрашиваю: что это такое?
Священник. Я не усвою хорошенько ваш вопрос.
Княгиня. Ну, батюшка, перестаньте, пожалуйста, со мной хитрить. Вы очень хорошо понимаете, про что я спрашиваю. Спрашиваю я про то, какую такую веру новую нашел Николай Иванович, по которой выходит, что надо мужикам давать деньги на водку, а своих детей пустить по-миру. Он говорит, что это христианство, вы священник православный, стало быть, должны знать и должны сказать, что правильно, что неправильно. А то на что же вы священник и волосы длинные носите и рясу.
Священник. Да меня, княгиня, не спрашивают.
Княгиня. Как не спрашивают. Я спрашиваю, вы должны разъяснить, хорошо или дурно он поступает. Он вчера мне говорит, что в евангелии сказано: просящему дай. Так ведь это надо понимать в каком смысле?
Священник. Я объяснить не могу.
Княгиня. Да вы не хотите, потому что мне говорят, что и вы на его стороне и вместо того, чтобы образумить человека, вы его поддерживаете. Какая же это религия, когда он в церковь не ходит и не говеет сколько лет.
Священник. Очень вы мне вопросы затруднительные предлагаете, только я полагаю, что Николая Ивановича осуждать нельзя, особенно с христианской точки зрения, так как он движим истинно христианским духом. Позволите (закуривает).
Княгиня. Ох, кабы я была архиерей, я бы вас... Да курите, курите. Мне всё равно.
Марья Ивановна (с телеграммой в руке). Здравствуйте, батюшка. Вы к Николаю?
Священник. Да, они просили посетить болящего в Старой Колпне.
Княгиня (вздыхает). Что это не от Бори ли?
Марья Ивановна. Нет. It never rains but it pours.115 Борис не гость, это свой, а вот это баронесса Кроль с дочерью. Совсем некстати теперь...
Княгиня. Рожденная Голицына. Эта франтиха и ломака. Да что же ты, если <тебе> наши комнаты нужны, ты переведи нас.
Марья Ивановна. Нет, поместить я ее помещу, но не до гостей мне теперь.
Княгиня. Да, я сейчас вот говорила с батюшкой. Да он мне ничего не разъяснил.
Священник. Княгиня сами всё разъяснили (встает и отходит).
Княгиня. Я все-таки думаю, что это пройдет. Это, вероятно, книги какие-нибудь. Эта поездка...
Марья Ивановна. Нет, княгиня. Это не пройдет так. Я чувствую. Я его знаю. Если он увлекается чем, то он весь уходит в свою страсть. Так это было с охотой, с земством, с школами, с хозяйством, потом одно время своими сочинениями. А теперь это что-то необыкновенное.
Княгиня. Да что же ты замечаешь в нем?
Марья Ивановна. А то, что он вдруг потерял весь интерес к дому, к семье, ко всему на свете. Он весь живет только одним религиозным чувством, решил, что мы живем не так, как должно, что надо всю жизнь переменить. Главное, что надо не быть богатым, отдать всё. Он и отдает и отдает самым странным образом. Кому попало. Всем, кто просит, так что идут за 20, за 40 верст. Сейчас стоят, ждут его.
Княгиня. Ты знаешь, что я тебе скажу. Ведь это так принято говорить, что мущина глава, и дьякон кричит на сватьбе; жена да подчинится мужу, (батюш[ке]) как это?
Священник. Жена да повинуется мужу.
Княгиня. Так это всё, милая, вздор, всё они мущины выдумали, самое слабое существо мущины, и если бы не мы, они бы давно погибли. Je suis payée pour le savoir.116 С моим мужем надо только не сдаваться и вести свою линию. Он побрыкается, побрыкается и успокоится.
Марья Ивановна. К Николаю Ивановичу? Подожди там. Его нет.
Княгиня. Так я говорю и в твоем деле, это всё пройдет. Et puis c'est très heureux que la fortune vous appartient à vous.117
Марья Ивановна. Да это всё равно. Мы никак с ним не разбирали, что мое, что его.
Княгиня. Я этим погубила детей, что во-время не взялась за дело. Ведь ты знаешь, что он делал, мой муж, промотал всё в 5 лет, пьянство и потом эта семья. Хороша бы я была с детьми, если бы я не взялась за дела и не удержала бы хоть ту misère,118 которую я удержала.
Марья Ивановна. Да ведь это было совсем другое.
Княгиня. Да, пьянство, семья другая, две семьи, да я не знаю, сколько их. И я одна с двумя детьми. Но я не поддалась. Вытребовала то, что осталось, и воспитала.
Марья Ивановна. Да я всегда восхищалась на твою энергию. Но ведь у меня другое. Меня мучит только то, что мы 28 лет жили одной душой, а теперь я не могу идти за ним. Не могу.
Марья Ивановна Сарычева. Красивая 40-летняя женщина, просто, но со вкусом одетая, сидит на террасе и перебирает землянику. С нею Александра Ивановна Коховцева, ее сестра, 50-летняя женщина, толстая, решительная и глупая. Петр Семеныч Коховцев, в чесунчевом одеянии, толстый, в pince-nez, курит. Гувернантка-англичанка и Катя и Мисси, две девочки 12 и 9 лет. На втором плане лон-тенис. На лон-тенисе мелькают играющие. Ваня Сарычев, сын Марьи Ивановны, гимназист в русской рубашке, 16 лет. Люба Сарычева, элегантная, красивая девушка 20 лет, и Лизанька, дочь Александры Ивановны, племянница Сарычевых, миловидная, скромно одетая девушка 28 лет, и Митрофан Дм[итриевич], учитель Вани, 30 лет, в грязном белом пиджаке. Мальчики деревенские босые подбирают шары.
Марья Ивановна. Мисси, нельзя есть. Надо отбирать и класть в стакан.
Мисси. Я только мякинькие, а то я отбрасываю [?].
Катя. В рот.
Англичанка. You must be careful.....119
Александра Ивановна. Нехорошо сестру подводить. Не бойся, я тебя в обиду не дам. Quel charme que cet enfant.120
Лакей (входит). Николай Иванович приказали доложить, что они пошли в Колпну и к обеду не будут.
Александра Ивановна. Кто это обедать не будет?
Марья Ивановна. Муж. Опять ушел на деревню.
Петр Семеныч. Да растолкуйте мне, что с ним.
Марья Ивановна. Now you can go for a walk or play croket, what you prefer...121
Катя. Лучше в крокет. Ну, пойдем (захватывает земляники).
Англичанка. All right. Come along122 (встает и идет).
Мисси. Мама ты мне оставь на баночку.
Марья Ивановна. Хорошо. Хорошо. Это нельзя так растолковать. Надо его знать, как я знала, и любить, как я люблю, чтобы понимать.
Петр Семеныч. Ну, положим, что он находит удовольствие делать shake hands123 с лакеями и мужиками, но это дело вкуса. Я не нахожу в этом удовольствия, но растолкуйте мне ради бога, что это значит, что он мужикам велит рубить свой лес и благодарит их за это. Как же жить, если не отстаивать свою собственность? Вчера срубили десять деревьев — он простил. Ну, а завтра придут парк рубить, так и надо их оставить? Не понимаю.
Александра Ивановна. Ты-то не понимаешь, это ясно, потому что у тебя мужики не срубят леса, ты сам его продашь прежде.
Петр Семеныч. Это совсем не идет к делу. Я говорю, что я не понимаю этой новой lubie.124
Марья Ивановна. Это не lubie.
Александра Ивановна. Все-таки я думаю, что пройдет.
Марья Ивановна. Нет, не пройдет. Я его знаю. Если он увлекается чем, то весь уходит в свою страсть. Так было с охотой, с хозяйством, с школами, с земством, так это теперь с евангелием. Он только и думает что про евангелие, про нагорную проповедь, всё видит с точки зрения евангельской.
Петр Семеныч. Хорошо, евангелие, это всё я поникаю, но надо ведь самим жить.
Александра Ивановна. Тебе главное, чтобы самому жить.
Петр Семеныч. Слова нельзя сказать. Дай мне сказать. —
Люба. Out (аут).
Митрофан Дм[итриевич]. Нисколько. В черте.
Люба. Когда я говорю, что аут... Мама, вы видели?
Марья Ивановна. Нет, мы не видали.
Митрофан Дм[итриевич]. Я видел. Вот куда упал.
Степа. Ваня, аут, аут, аут.
Ваня. Аут, аут, аут.
Митрофан Дм[итриевич]. Неправда.
Люба. Во-первых, неучтиво говорить: неправда.
Митрофан Дм[итриевич]. А по-моему, неучтиво говорить неправду. Александра Ивановна, Петр Семенович, вы видели?
Петр Семеныч. Не видал.
Люба (Лизаньке). Он невозможен.
Лизанька. Перестаньте спорить, ну, два и один. Митрофан Дмитриевич, подавайте.
Митрофан Дм[итриевич] (берет шары от мальчика). Я не спорю, но справедливость...
Люба. Теперь будет спорить о том, что он не спорит. (Идут к играющим.)
Марья Ивановна. Здравствуйте, батюшка.
Священник. Я по поручению Николая Ивановича.
Марья Ивановна. Какое поручение?
Священник. Они предложили посетить бедную семью в Колпне. Так я был.
Марья Ивановна. Ну и что же?
Священник. Очень низкое положение.
Марья Ивановна. Его нет теперь. Вы подождите.
Марья Ивановна (читает). Вот некстати.
Александра Ивановна. От кого?
Марья Ивановна. Княгиня Черемшанова с дочерью и сыном. Не рада я гостям, по правде сказать.
Александра Ивановна. Да ты не стесняйся с нами. Я сестра, свой человек, переведи нас вниз.
Марья Ивановна. Нет, помещенье есть, но так, не до гостей.
Александра Ивановна. Я понимаю.
Петр Семеныч. Это какая же Черемшанова, рожденная Голицына?
Марья Ивановна. Да, жена этого несчастного Черемшанова.
Александра Ивановна. Он пьяница и мот. Она почти без ничего осталась. Почтенная женщина.
Петр Семеныч. Я ее знал в Риме. Мы певали вместе. Она прекрасно пела. Постарела, я думаю.
Александра Ивановна. Только ты не стареешь.
Петр Семеныч. Я-то не старею.
Александра Ивановна. А жена стареет.
Петр Семеныч. Не смею спорить. Зачем же она едет к вам?
Марья Ивановна. Не понимаю. Совсем мы не так близки. Правда, одно время жили вместе за границей. Дети играли вместе. Потом она писала, что, может быть, заедет. Я, разумеется, ответила учтивым письмом. И вот приезжает. Поезд приходит в 11-ть. Теперь сколько?
Петр Семеныч. Второго 10. Они сейчас должны быть. Какая привлекательная была женщина.
Александра Ивановна. Умная женщина. Другая пропала бы с таким муженьком, как ее. А она сразу решила: оставила его. Подала на высочайшее имя прошение, взяла детей и, говорят, прекрасно воспитала их.
Марья Ивановна. Да, прекрасные дети. Дочь музыкантша прекрасная. Но удивительное дело. Я не видала никогда такой неровности. Она обожает сына, а дочь прямо не любит. Я этого не понимаю.
Марья Ивановна. Ты откуда?
Степа (мрачно). Ездил смотреть порубку.
Марья Ивановна. Ну что же?
Степа. Это что-то непонятное. Михайло говорит, что этого никогда не бывало. Что могут срубить осенью, ночью, в лесу, но среди лета, почти на виду у всех вырубить 18 дерев. Это ужасно. И все знают, что это сделал Ефим мельничный. Срубил и повез в город...
Марья Ивановна. Это верно.
Степа. Луг примят, сучья брошены. Весь Ванин участок.
Петр Семеныч. Что это Ванин участок?
Марья Ивановна. А это когда наши дети рождались, мы в память каждого сажали пихты. Есть Любы, его и покойной Паши и вот Ванины. И их срубили.
Степа. И всё срубят. И этот Ефим пришел к папа, и папа простил его. А в саду, вы знаете, нынешнюю ночь обломали все яблони.
Александра Ивановна. Что же караульщики?
Степа. Что могут125 сделать караульщики, когда вся деревня была в саду. За сад давали 700 руб., а теперь ничего не будет, а когда мне лошадь купить, то это находят роскошью.
[Няня.] Что же вы и не слышите, Николушка кричит. Пожалуйте кормить.
Марья Ивановна. Иду, иду. Сердце неспокойно, а тут эти гости. (Встает и быстро уходит.)
Александра Ивановна. Ужасно жаль сестру. Я вижу, как она мучается. Не шутка вести дом, 6 человек детей, один грудной, и эта какая-то вдруг фантазия. Я вижу, она всего боится, всего ожидает. И мне прямо кажется, что тут неладно.
Петр Семеныч. Вот ты мне его всё в пример ставила. А теперь сама видишь.
Александра Ивановна (к священнику). Нет, вы скажите, вы священник, что такое делается с Николаем Ивановичем?
Священник. Я не усвою хорошенько ваш вопрос.
Александра Ивановна. Ну, батюшка, перестаньте, пожалуйста, со мной хитрить. Вы очень хорошо понимаете, про что я спрашиваю.
Священник. Да позвольте...
[Александра Ивановна.]126 Спрашиваю я про то, какую такую веру новую вы нашли с Николаем Ивановичем, по которой выходит, что надо со всеми мужиками за ручку здороваться и давать им рубить лес и раздавать деньги на лодку.
Священник. Мне это неизв...
[Александра Ивановна.]127 Он говорит, что это христианство, вы священник православный, стало быть, должны знать и должны сказать, велит ли христианство поощрять воровство.
Священник. Да меня...
Александра Ивановна. А то на что же вы священник и волосы длинные носите и рясу?
Священник. Да нас, Александра Ивановна, не спрашивают.
Александра Ивановна. Как не спрашивают? Я спрашиваю. Он вчера мне говорит: что в евангелии сказано: просящему дай. Так ведь это надо понимать в каком смысле?
Священник. Да я думаю, в простом смысле.
Александра Ивановна. А я думаю не в простом смысле, а как нас учили, что всякому свое назначено богом.
Священник. Конечно, однако...
[Александра Ивановна.]128 Да вот я и вижу, что и вы на его стороне и вместо того, чтобы образумить человека, вы его поддерживаете. Какая же это религия, когда он в церковь не ходит и не говел столько лет. Вы священник. Стыдно вам.
Священник (в волнении). Весьма вы мне вопросы затруднительные предлагаете. Только я полагаю, что Николая Ивановича осуждать нельзя, особенно с религиозной точки зрения, так как он движим истинно христианским духом. Позволите? (Достает папиросу.)
[Александра Ивановна.]129 Ох, кабы я была архиерей, я бы вас... (Священник прячет папиросу.) Да курите, курите. Мне всё равно.
Степа. Вы что? милостыню?
Мужик. Мы к барину, к Николаю Ивановичу, к благодетелю.
Люба. Да что вам?
Александра Ивановна. Вы по-миру?
Мужик. Помилуй бог. Мы об нужде. Как прослышали. Люба. Его нет. Вы подождите там.
Люба (подходит к террасе). От кого телеграмма? Мама, от кого телеграмма?
Александра Ивановна. Мама пошла к Николушке.
Александра Ивановна. Да полно, Ваня. Этак ты всё съешь. (Смеется.)
Люба. От кого телеграмма, Ваня, от кого?
Ваня (с полным ртом). А от того, кого ты ждешь. А, смотрите, покраснела. Покраснела, покраснела.
Люба. Перестань, глупости. От кого, тетя?
Александра Ивановна (передвигает блюдо от Вани). Княгиня Черемшанова с дочерью и сыном. Сейчас, приезжают.
Люба. А-а.
Ваня. То-то. A-а! А зачем краснеешь?
Лизанька. Иди, Люба, кончим.
Люба. Иду, иду.
Александра Ивановна (к священнику). А всё от того, что так принято говорить, что мущина глава, и дьякон кричит на сватьбе: жена да подчинится мужу. Как это?
Священник. Жена да повинуется мужу.
Петр Семеныч. А моя супруга желает, чтобы он провозглашал: и муж да повинуется жене и да не противоречит ей.
Александра Ивановна. Разумеется, и было бы гораздо лучше, потому что самое слабое существо мущины, и если бы не мы, они бы давно погибли.
Александра Ивановна. К Николаю Ивановичу? Подожди там, его нет.
Митрофан Дмитриевич. Не было, не было, руку даю на отсечение, не было.
Ваня (смеясь). Было, было, было.
Люба. Что за манера кричать, надо разобрать. Постойте. Лизанька. По-моему, проиграно.
Ваня. В черте, к черте, к чертям.
Люба. Мама, будьте судьей. Тетя, слушайте. Мы начинали и играли.
Ваня. Нет, постой, я скажу (хватает горсть земляники набивает себе рот). Ну, пожалуй, говори ты, вы...
Люба. Просто мы выиграли две, и надо было....
Митрофан Дмитриевич. Позвольте мне сказать. Совсем всё не так.
Люба. Говорите (тоже ест землянику).
Митрофан Дмитриевич. Мы начали...
Люба. Постойте. Мама не знает игры, а лучше всего к батюшке. Василий Никанорович, рассудите. (Подходят к священнику, рассуждая. Слышен звук бубенчиков и экипажа.)
Люба. Приехали (бросает ракету и бежит за угол дома. Ваня перепрыгивает через перила и бежит туда же. На террасе остаются Александра Ивановна, Петр Семенович, священник, Митрофан Дмитриевич, Степа и Лизанька).
Митрофан Дмитриевич. Это просто недобросовестно. Любовь Николаевна всегда так. Видят, что проигрывают, и бросают под каким-нибудь предлогом.
Александра Ивановна. А оттого, что вы, мой милый, слишком любезны с барышнями. Что же, надо бы сестре сказать.
Петр Семеныч. Да, я понимаю, как ей гости некстати и старшие дети и грудной. Вот то ли дело мы, свободные люди.
Александра Ивановна. Ты и всегда бы свободен был, хоть бы тебе Мафусаилово потомство.
Священник. Какое же это Мафусаилово потомство. Нам известно только, что годов много жил патриарх.
Александра Ивановна. Ну, всё равно, жил, так и народил много.
Степа (смеется). Да ведь вот жили с дядей, а не народили.
Александра Ивановна. Ну, всё равно. Пожалуйста, не умничайте с своей ученостью.
Степа. Тетя! Вы видели папа, где он?
Александра Ивановна. Видела минуту, он прошел тут и был очень недоволен, что мальчики подбирают шары. Ведь его фантазии не угадаешь.
Степа. Он всем недоволен. Вчера я просил его дать мне денег для отъезда в Москву, он стал меня уговаривать бросить университет и остаться в деревне.
Александра Ивановна. Ну, положим, денег-то ты уж слишком много брал. Да разве он тебе сказал, чтоб бросить университет?
Степа. Как же. Когда я ему сказал, что необходимо деньги не для пустяков, а для поездки в Москву к государственным экзаменам, — он прямо сказал, что государственные экзамены пустяки. Да не только экзамены, он сказал, что образование не нужно.
Лизанька. Нет, он не так сказал, он сказал, что если образование строится на лишениях, страданиях народа, то его не нужно. Он сказал, что образование хорошо, но диплом не надо.
Степа. Да я знаю, что ты всегда была нигилистка. (Мальчики, которые подбирали шары, стоят дожидаясь.) Однако надо им дать.
Лизанька. Мама, это для них? (Берет по прянику и дает им.)
Степа (мальчикам). Вы погодите, еще, может, будут играть. Да, ты нигилистка.
<Княгиня. Борис? Ах, это удивительный мальчик. Ему, правда, уж 23-й год, но я не могу об нем говорить спокойно. Это такая доброта, такое сердце, такой ум! Я уверена, что бог мне послал его в вознаграждение за то, чтò я перенесла с его отцом. Вот тоже увлечется, но всё это у него так хорошо и так он покоит меня. Ведь он кончил в пажеском, не захотел в военные. Ну что же делать, поступил в академию и вышел с золотой медалью.
Марья Ивановна. Кто?
Княгиня. Боря. Марья Ивановна, послушайте. (Берет ее за руку.) Вы заговорили про Борю. А я хотела сказать про него. Не знаю, как вы посмотрите на это. Но я люблю быть правдивой: Боря любит вашу Любу. Он мне не говорил, но я знаю. Что вы скажете, если она согласится?
Марья Ивановна. Что же я могу сказать. Я Борю люблю. Это их дело.
Княгиня. Но вы, вы согласны?
Марья Ивановна. Я?.. да, но...
Княгиня. Так вы согласны. (Жмет ее руку.)>
Люба. Мне говорили, что вы стали социалистом.
Борис. Нет, я не социалист, но правда, что я очень переменился с тех пор, как изучал гербы.
Люба. Знаю, что все не любят, когда их определяют. Но это всё равно. Так вы не социалист, но все-таки, в чем же перемена?
Борис. В том, главное, что я бросаю службу и поступаю в земледельческий институт.
Люба. Когда же?
Борис. Осенью. Но дело в том, что это огорчает мама ужасно. А мне это больно. Я сказал ей. Она не согласилась, но как я ни люблю, ни ценю ее, я не могу продолжать. Всё это слишком мне противно и глупо — бесцельно. Я теперь не говорю, но я знаю, что она уступит, потому что не может же она не видеть, что я не могу. Я уже и замечаю, что она привыкает к мысли. Так вот я не дипломат, как мама меня видит, а земледелец. Что ж, ничего.
Люба. Ничего. (Смеется.)
Борис. Так моя судьба интересует вас?
Люба. Да. Очень. Пусть слова эти мои не связывают ни вас, ни меня, но вы мне самый близкий человек после своих. Как были, так и остались.
Борис. Нет, это связывает меня. Не вас, но меня. Это мое дело.
Княгиня (входя). Сколько хлопот для меня. Мне, право, и не хотелось. Да чаю, если уж так.
Марья Ивановна (наливает). Сладко?
Княгиня. Не очень (смотрит на играющих). Борис не играет, кажется. Он не очень любит. А ваши, я вижу...
Марья Ивановна. Да, то одно, то другое. То велосипеды, то верховая езда, то тенис. Мне говорили, что Тоня ваша сделала огромные успехи. Une artiste consomée.130 Я и прежде любовалась.
Княгиня. Да, она играет недурно.
Марья Ивановна. А Борис кончил теперь. Что же он хочет делать?
Княгиня. Его оставляли при университете, но он не захотел. Он теперь поступает в академию. И хотя это совсем не согласно с моими взглядами, но я ему верю. Это такое счастье иметь такого сына. Я верю, что всё, что он сделает, всё будет хорошо, потому что он сам хорош. И в конце концов я думаю, что он не поступит.
Николай Иванович (видит Бориса). Здравствуйте. Да вы княгини Софьи Васильевны сын Боря. Да как вы выросли. Вы что ж, кончили курс?
Борис. Да, кончил. Опять поступаю в академию.
Николай Иванович. Зачем же академия?
Борис. Чтобы приносить пользу людям.
Николай Иванович. Ну и как же, чем вы принесете пользу этим людям?
Борис. Тем, что научу их работать производительнее.
Николай Иванович. Но ведь не работать производительнее им нужно: им нужно жить лучше, любить друг друга, помогать друг другу.
Борис. Это само собой.
Николай Иванович. В этом всё. Если бы только они следовали закону евангельскому, у них бы всё было.
Борис. Да это разумеется. И этому их надо учить.
Николай Иванович. Кто же их этому будет учить? Мы с вами? В этой обстановке как же я их буду учить добру, смирению, умеренности, когда я живу так, как живу. (С слезами в голосе.) Я нынче вышел сюда. Тут lawn-tennis, все сильные, свежие, мытые, сытые, большие играют, а дети босые, которым надо играть, бегают, работают, подавая шары. Как же мне учить их евангельской истине, когда вся моя жизнь отрицает ее? Тем-то и благодетельна евангельская истина, что она обличает того, кто исповедует ее. Вы знаете евангелие?
Борис. Не могу сказать, чтобы знал.
Николай Иванович. То есть не знаете. Мы никто не знаем. А если узнали [бы], как я узнал теперь, то тут нет выхода: или надо исполнить его, проповедовать его, а для того, чтобы исполнить и проповедовать его, надо изменить всю жизнь. А если не изменить, нельзя исповедовать его. А оно жжет, как огонь. Нет, вы узнайте, поймите. Ведь это всё так просто. —
Борис. Что же делать?
Николай Иванович (радостно). Оставить всё и идти за ним.
Борис. Что значит идти за ним?
Николай Иванович. Значит, поверить в то, что служение истине выше всего, что нет никаких соображений, которые стояли бы выше исполнения воли бога. Это огромная разница верить и подчинять свою веру каким-нибудь соображениям или поставить ее выше всего. Только тогда вера, и свобода, и радость.
Марья Ивановна. Да что же делать?
Николай Иванович. Жить и радоваться.
Марья Ивановна. Ты бы поел что-нибудь. Ты с утра не ел?
Николай Иванович. Вот уж именно не о хлебе едином сыт будет человек. Нет, ты скажи: правда это или нет? Ведь можно этого не видеть, но когда глаза открылись, кончено, нельзя так жить, как мы живем...
Люба (сидит, опустив голову. Потом вдруг решительно поднимает и говорит в то же время, как и он начинает говорить). Я очень, очень рада вас видеть, потому что..... но скажите прежде вы, что вы хотели сказать?
Борис. Я хотел именно про это самое спросить, хотел спросить, не неприятно ли вам, что я приехал?
Люба. Отчего?
Борис. Оттого, что вам могло быть неприятно воспоминание о прошедшем....
Люба. То, что мы были дети и что были влюблены друг в друга?
Борис. Да, что это могло как будто связывать вас, нас.... Ну, простите, я путаюсь. Мне только хотелось знать, что вам не неприятно, и я очень рад.
Люба. То хорошее детское воспоминание — было и прошло.
Борис. Прошло...
Люба. Да, разумеется. Теперь мы оба свободны, и всё сначала.
Борис. Как всё сначала?
Люба. Да, то есть как будто между нами ничего не было, и мы вот теперь только познакомились и узнали друг друга. И ведь правда, что мы не знали друг друга. Я, по крайней мере, не знаю вас... Кто вы?
Борис. Ах, как бы хорошо было, если бы я мог сказать вам: кто я? Я истинно не знаю. И это мне очень интересно. Очень интересно.
Люба. Ну, может быть, я узнаю, тогда вам скажу.
Борис. Пожалуйста.
Люба. Ну, первое, скажите мне, что вы делаете?
Борис. Что делаю? Пока ничего.131 Ведь я только кончил, и мне надо отбывать воинскую повинность. Мама хочет, чтоб я отбыл повинность и поступил на службу, ну, а я хочу поступить в земледельческую академию.
Люба. Когда же?
Борис. Осенью. Но дело в том, что это огорчает мама ужасно. И я теперь не говорю ей, но я знаю, что она уступит. Так вот мое внешнее положение, внутреннее же темно для меня, так же, я думаю, как и ваше для вас.
Люба. Ничего. Нет, <мое> проще и яснее. И я скажу вам. Главное, что я скажу, это то, что я очень слабый человек, поддаюсь всяким влияниям и люблю больше всего веселье, радость.
Борис. Да, но не свою одну.
Люба. Ну этого я не разберу. Только я совсем не серьезный человек.
Борис. Что такое серьезный человек? Я думаю, что ничего серьезнее [нет] радости своей и всех окружающих. И если в этом ваша жизнь...
Люба. Нет, вы, пожалуйста, меня не поэтизируйте. Вы не хотите больше, так пойдемте к ним (сходят с террасы).
132Семеновский полк еще при Александре I считался образцовым полком по дисциплине. Люди доводились до требовавшего[ся] тогда машинообразного совершенства, и достигалось это тогда, 75 лет тому назад, без побоев, без телесного наказания.
В Семеновском полку тогда служил по истинному, утонченно-нравственно-христианскому образованию цвет тогдашнего общества. Это были всё люди тогдашнего европейского образования, в котором звучали еще основные принципы большой французской революции и религиозного возбуждения, последовавшего за Наполеоновскими войнами. Большинство этих людей были масоны, верившие в будущность масонства и в обязательность для людей христианских истин.
Матвей Иванович Муравьев-Апостол со слезами в голосе рассказывал мне случай, бывший с его братом Сергеем, одним из лучших людей не только своего, но и всякого, времени (повешенным Николаем I), во время его командования ротой Семеновского полка. Ротный командир, товарищ Муравьева, не разделявший убеждений Сергея Ивановича о том, что можно достигнуть всего, что только требуется от солдата, без побоев и розги, встретив С. Муравьева, жаловался ему на одного из своих солдат, б[удто] б[ы] вора, пьяницу и буяна, говоря, что такого солдата ничем нельзя укротить, кроме розги. С. Муравьев предложил для опыта взять этого солдата в свою роту, утверждая, что он надеется укротить его без побой. Перевод состоялся, и переведенный солдат в первые же дни украл у товарища его сапоги и пропил. Сергей Иванович собрал роту и, вызвав вора-солдата, сказал ему: «Ты знаешь, что у меня в роте не секут и не бьют палками, и тебя я не стану наказывать, за сапоги украденные я заплачу из своих денег, но я прошу тебя, не срами больше нашей роты, своих товарищей <и меня воровством и пьянством>. Если ты еще раз сделаешь то же, я опять не буду наказывать тебя, но только опять буду при всей роте усовещивать тебя и просить о том, чтобы ты не делал этого. — Солдат этот, по рассказу Матвея Ивановича, был так поражен этим обращением, что совершенно изменился и стал образцовым солдатом. Рассказывая это, Матвей Иванович никогда не мог удерживаться от слез умиления.
Так смотрели на телесные наказания лучшие русские люди 75 лет тому назад.
Помню я, как раз после смерти отца, во время опеки, мы детьми, возвращаясь с прогулки в деревне, встретили Кузьму кучера, который с печальным лицом шел на гумно позади Андрея Иль[ина] прикащика. Когда кто-то из нас спросил, куда они идут, и прикащик отвечал, что он ведет Кузьму в ригу, чтобы там сечь его. Я помню тот ужас остолбенения, который охватил нас. Когда же в этот день вечером мы рассказали это воспитывавшей нас тетушке, она пришла не в меньший нашего ужас и жестоко упрекала нас за то, что мы не остановили этого и не сказали ей об этом.
Так в нашем доме смотрели на телесное наказание <как на что-то дикое, ужасное, несвойственное не только нравственным, но образованным людям>.
Нас детей никогда не секли, и я описал в своем «Детстве» тот испытанный ужас, когда гувернер француз предложил высечь меня.
Так это было во время моего детства. Так же смотрели и во время моей молодости, около 50 лет тому назад, образованные люди на телесное наказание.
В это время, около 40 лет тому назад, было уничтожено телесное наказание в армии. И тут, в это время, во время освобождения крестьян, вследствие борьбы партий и вследствие какого-то затмения, нашедшего на людей, было установлено законом сечение, и сечение не всех людей, но только133 одного сословия крестьян. Тогда мера эта, вероятно, как уступка противной свободе партии, прошла как-то незаметно. «Уж если освобождение от произвола и розги помещика, то пускай дастся право телесного наказания и то только крестьянам самим над собою». Так думали тогда люди человечные, образованные, стоявшие за свободу. Но люди не человечные, дикие, всегда стоящие за насилие, торжествовали и в продолжение 35 лет не только поддерживали, но усиливали, узаконивали эту меру и довели ее до того, до чего она доведена теперь, до какого-то необходимейшего государственного закона, без которого невозможно существование общества.
Государственный закон о том, что из всех граждан русского государства то самое нравственное, полезное и самое многочисленное сословие, которым держится русская земля, которое всегда и до сих пор служило и служит образцом праведной жизни, что это сословие подлежит самому унизительному, позорному, дикому истязанию, которое только мог выдумать озверевший человек. И закон это[т] вошел в такую силу, так свыклись люди высшего, образованного сословия с этим законом и с этим поступком, что недавно, при учреждении земских начальников, молодые люди, считавшие себя гуманными и образованными, без стыда принимали и теперь принимают участие в заседании при зерцале и всех параферналиях суда о том, должно ли или не должно и сколько ударов прутом должно134 дать по оголенной спине поваленного на землю крестьянина, часто отца семейства, отца взрослых детей и деда. Мало того, в высших правительственных учреждениях спокойно рассуждают о том, как, при каких условиях можно и каких нельзя сечь мужиков. Мало того, либеральные земцы и учреждения робко подают прошения, адресы о том, что может быть нездорово стегание по ягодицам или что нельзя [ли] ограничить стегание по ягодицам одним не кончившим курс в начальном училище или освободить подошедших под манифест. Об этом рассуждают и пишут в газетах, почтительнейше просит такое-то земство и такой-то комитет и такие-то врачи. Пусть читатель простит меня за грубое сравнение, но я не могу иначе выразить того, что я испытываю, я думаю и многие, читая такие рассуждения, как сравнив это с тем, чтобы люди рассуждали о том, что употреблявшееся наказание прелюбодейной жене, состоящее в том, чтобы, оголив эту жену, водить ее по улицам, чтобы люди рассуждали о том, что наказание такое следует ограничить, потому что оно нездорово и может вызвать простуду, или чтоб подвергать такому наказанию только женщин, не умеющих хорошо вязать чулки, или что по случаю бракосочетания государя императора следует освободить некоторых женщин от такого наказания. Разве не то же самое и в деле сечения? Но только хуже. Здесь хоть за большое преступление — за прелюбодеяние, а там за всё, за что вздумается судьям и земским начальникам; там хоть все подлежат наказанию, а здесь только те, которые носят как будто позорное звание крестьянина.
Есть поступки, дела, производятся ли они частными людьми или правительством, про которые нельзя рассуждать хладнокровно, нельзя разбирать, как, при каких условиях, можно или нельзя сечь людей. Про сечение людей нам, в наше время и среди нашего кроткого христианского народа, имеющего такое органическое отвращение ко всякому телесному насилию, нельзя говорить хладнокровно и политически, подъезжая со стороны медицины, школьного образования или манифеста, — про такие дела можно говорить только с отвращением и ужасом, со слезами и дрожанием в голосе. Нам, русским людям, теперь, в 1895 году, 1800 лет после проповеди Христа,135 серьезно и спокойно толковать об уменьшении сечения мужиков значит признаться в своем озверении. Одно, что только можно по отношению этого ужаса, это то, чтобы тем, которые призывают к какому-либо участию в таких делах, с ужасом и отвращением отбросить их от себя, с ужасом и отвращением отстраниться от людей, не только проповедующих это сечение, какие завелись теперь, но от всех тех людей, которые принимают какое-нибудь хоть косвенное участие в этом деле. И не почтительнейше просить и повергать к стопам правительства просьбы об ограничении сечения, а смело и откровенно указать правительству <его> заблуждение, в которое оно введено, и требовать от него уничтожения позорящего всех нас зверского учреждения.
Говорят: мужики не относятся к этому наказанию так, как мы. Кто говорит это? Я видел, как при одном упоминании на волостном суде о возможности постыдного наказания, самый рядовой молодой мужик побледнел, как смерть, и лишился голоса, как другой, над которым было136 приговорен137 к этому наказанию. А когда я спросил его, исполнено ли, не мог выговорить, да и заплакал, — человек 40 лет, с бородой. Знаю я, что крестьяне в волости употребляют все средства к тому, чтобы избежать приведение к исполнению этого ужаса.
Года три тому назад в нашем уезде вступил новый председатель, и в волостное правление пришел приказ, — привести в исполнение все постановления правления. Надо было исполнять повеление строгого начальника. Знакомый мне почтенный мужик, приговоренный за обругание старосты 6 лет тому назад (6 лет не приводилось в исполнение постановление), явился в волость и его отвели в сарай. Бледный, с дрожащими мускулами щеки, он обратился к старшине: «Пармен Ермилыч, нельзя ли без этого?» — Нельзя, что делать! — Бледный, с стиснутыми зубами, мужик разделся. «Христос терпел и нам велел», сказал он и лег, и истязание совершилось.
И это, как мне говорят, делается для моего благополучия и обеспечения.
Так нельзя почтительнейше просить о том, чтобы этого не было, можно только кричать на весь мир, вопить о том, что это не может продолжать совершаться, что этого не должно быть и что преступны все те, которые участвуют в этом, и еще более те, которые могут прекратить это и не прекращают.
Л. Толстой.
6 дек. 1895.
Самые же либеральные люди нашего времени подают прошения и адресы о том, что может быть нездорово стегание по ягодицам или что нельзя ли ограничить стегание по ягодицам одним не кончившим курс в начальном училище или освободить подошедших под манифест.
Но высшее правительство в своем олимпийском величии и мудрости торжественно молчит и ничем не отвечая на эти запросы, вероятно, признавая их плодом легкомыслия и необдуманности.138
И надругательство над человечеством, попрание всех человеческих чувств и божеских законов продолжает совершаться во всей России.
Образованные передовые люди того времени считали, что можно достигнуть всего, не прибегая к розге, что самый низко павший человек может быть исправлен словом и добрым отношением к нему; образованные передовые люди нашего времени под видом санитарных и педагогических побуждений предлагают несколько ограничить употребление розог, сделать из розги побудительное оружие для грамоты.
Для блага нашего образованного общества необходимо подвергать одно из сословий, самое полезное, нравственное и многочисленное, позорному, поругающему человеческое достоинство наказанию. Передовые люди нашего времени под предлогом санитарных и педагогических целей желают упорядочения и ограничения этого страшного насилия.
Как далеко мы ушли от преданий 20-х годов декабристов и масонов, про которых рассказывал мне Мат. Ив. Мур[авьев]-Апостол....
Нам, русским людям, теперь, в 1895 году, 1800 лет после проповеди Христа и после тех идеалов человечности, заложенных в обществе 75 лет тому назад, серьезно и спокойно толковать о сечении мужиков значит признаться в своем озверении.
Ведь о чем идет речь? О том, следует ли всякого человека из огромного крестьянского сословия за то, что он не исполнит какого-либо закона и будет присужден безграмотным судом виновным, и вина его подтвердится часто корыстным, пристрастным земским начальником, следует ли такого человека, притащив его в сарай, оголить и бить прутом по ягодицам или не следует этого делать? Разве можно нам в 1895 году говорить, писать, рассуждать про это?
Очевидно, это дикое наказание выбрано только потому, что люди, взявшиеся быть учителями других людей, по дикости своей сами недавно употребляли это наказание над своими детьми и бывшими рабами. И по этой своей дикости они пожелали употреблять это наказание и над тем сословием русского народа, трудами которого они живут и держится русское государство. И дикое наказание это введено было в закон.
Война испано-американская наполняла в продолжение месяцов все столбцы газет. С обеих сторон выделились люди, перед которыми восхищаются, которых восхваляют как героев за то, что они много убили людей, и все вооруженные нации приглядываются, прислушиваются и из событий этой войны выводят указания и черпают урок, как им, пользуясь этими примерами, успешнее и безопаснее убивать людей....
Не буду повторять то, что все знают, какие бойни устраивали американцы, как посылали в людей заряды с пудами взрывающегося динамита, как как в зверей стреляли в спасающих свою жизнь, уплывающих людей.... Иногда кажется, что этого не может быть, что всё это только сновидение, от которого проснешься. Всё это слишком ужасно, чтобы повторять это. Но ужаснее всего тот мрак, до которого дошли люди. И кто же эти люди? Самой молодой, передовой нации — американцы. Не говорю уже о сотне героев, т. е. убийцах, которых они восхваляют. У них у всех (за малым исключением) произошло какое-то умственное повреждение.
<Так это ужасно и несогласно со всем тем, что мы исповедуем. Но ужаснее всего то, что главные участники в этой войне, это — люди той самой молодой передовой нации, которая справедливо гордилась своей разумностью и свободой от кровожадных инстинктов европейских народов. И что же? Никогда ни один народ не доходил, кажется, до такого грубого зверства и до такого одурения, до которого дошла теперь масса американского народа.
Все газеты их переполнены самовосхвалениями и восхвалением своих героев, которые, побив очень много народа, почти все остались живы и устроили себе очень выгодное положение.>
139Неприличное поведение молодого царя перед представителями было так необычно, так вне всяких не только придворных приемов, но и всяких простых человеческих приемов порядочности и учтивости, что тотчас же после этого дня стало сильнее и сильнее распространяться в обществе всеобщее недовольство и неодобрение поступка царя. Все самые смирные, самые великие охотники до подлости и лести перед царями были возмущены и явно выражали свое неудовольствие на поступок царя и осуждали его. Никогда еще я за всю мою 50-летнюю сознательную жизнь не видал в обществе такого единодушного неодобрения и даже негодования. Люди сходились и говорили друг другу, вроде, как говорили «Христос воскрес», только в обратном, не радостном духе. Говорили: «Что? Каково! Да, бессмысленные мечтания! Да, пощечина всем» и т. п.
Все, очевидно, были удивлены, как бывают удивлены люди, когда они увидят непредвиденные ими последствия своих поступков, как бывает удивлен человек, когда он, не останавливаясь, шел вперед по болоту и вдруг почувствовал себя по пояс в воде и тине, из к[оторых] не знает, как выбраться.140
И так же, как бывает с человеком,141 попавшим в воду, что удивление продолжается недолго, а человек свыкается с своим положением, — так это удивление и негодование русского общества на дерзость и оскорбление его, нанесенное молодым царем, прошло очень скоро.
Сознание людей, просвещение идет вперед, нельзя остановить его, а формы жизни у нас в России идут назад и трудно себе представить, как и чем можно изменить их.
Кто же такой этот молодой человек, как он воспитан и в какое он поставлен положение? 14 лет тому назад он был еще ребенком, но должен помнить это, убили в 81 году его деда. В том кругу, в котором вырос и воспитался этот молодой человек, не говорится о том, за что или почему был убит этот его дед, не говорится о том, что дед этот, самовластный человек, как и все они, сначала подчинившись общ[ественному] мнению своего времени, совершил освобождение крестьян, но потом, испугавшись того, что сделал, пошел назад и стал <душить> препятствовать освобождению народа и сотнями, тысячами приговаривал, через своих помощников, молодых людей, желавших только больше свободы, к виселицам и каторгам и был убит за это, за то, что не хотел отступиться от своей власти; в том кругу, в котором вырос и воспитан этот молодой человек, говорится, что дед его был убит какими-то звероподобными людьми, ищущими убийств для убийств, и злодеями,142 которых надо беречься и которых надо истреблять. После смерти деда его вступил на его место <ограниченный> малообразованный и еще более, чем дед, самовластный и упрямый, как все ограниченные люди, его отец, начавший свое царствование виселицами и продолжавший, под видом какой-то воображаемой им законности,143 подавление всякой свободы, вешание и каторги и одиночные заключения всех тех, кто стремился к освобождению народа. Царствование было самое144 ужасное. Всё, сделанное отцом, искоренялось: уничтожалась свобода и гласность судов, изъяты большинство дел из суда присяжных и передано судам коронным, уничтожены мировые судьи, установлены бессмысленные, соединяющие административную власть с судейской, земские начальники; введена усиленная охрана, т. е. уничтожение законов и замена их произволом, в самых важных центрах и в лучших губерниях введен военный суд, заменяющий гражданский; введено145 телесное наказание в школах и не уничтожено, а введено в закон для крестьян; восстановлены кадетские корпуса и откуп; поднято страшное гонение на евреев, католиков, лютеран и всех сектантов; уничтожены многие образовательные заведения и во всех введены одуряющие требования дисциплины и преподавание диких суеверий. Уничтожена последняя свобода цензуры,146 учреждены банки для поддержания дворянства. Тюрьмы, и крепости, и каторги, и места ссылки переполнились, казнили и вешали чаще, чем147 прежде, и убивали тайно в крепостях и тюрьмах. Такое царствование продолжалось 13 лет. И вот умирает тот, кто поддерживал все эти ужасы, и как только он умер, раздается такой гвалт нелепых похвал этому человеку, которые никогда никому не воздавались. Придумывается не имеющий никакого основания повод восхваления миролюбия, и на эту тему раздается148 в продолжение месяцов неперестающая лживая лесть. Так как его не за что хвалить, то хвалят его за то, чего он не делал, тогда как делать войну и не было повода и149 государей, не любящих войну и воздерживающихся от нее, едва ли ни 0,9 всех государей....
Эпизод 17 января напоминает то,150 что часто случается с детьми. Ребенок начинает делать какое-нибудь непосильное ему дело:151 старшие хотят помочь ему, сделать за него то, что он не в силах сделать, но ребенок капризничает, кричит визгливым голосом: я сам, сам152 и начинает делать, и тогда сейчас же находятся льстивые няньки, прислужницы, которые водят руками ребенка и делают за него, и он радуется, что он сделал сам. И ему кажется, что он делает всё сам. В действительности же это делают те,153 кто захватили главные места: в наше время Победонос[цев], Дурново, Деляновы, Муравьевы.
Так что выходит, что управляемы мы не только не волей народа, не только не самодержавным царем, стоящим выше всех интриг и личных желаний, как хотят представить царя настоящие славянофилы, но управляемы мы несколькими десятками самых безнравственных, хитрых, корыстных людей, не имеющих за себя ни, как прежде, родовитости, ни даже образования и ума, как тому свидетельствуют разные Дурново, Кривошеины, Деляновы и т. п. Положение это оскорбительно, унизительно и просто глупо. Зачем и за что честные, бескорыстные, добрые люди будут повиноваться и делать волю людей самого низкого разбора, достигших своих положений упорной 20, 30-летней подлостью? Но как ни неприятно и ни глупо это положение, его бы можно было перенести, если бы дело шло только об унижении своем и о покорности в делах безразличных. Но, к сожалению, дело не в одном этом. Царствовать и управлять народом нельзя без того, чтобы не развращать, не одурять народ, не заставлять его делать дела дурные, без того, чтобы не развращать молодые поколения, детей, несмысленных, невинных детей народа. И это самое совершается и этого самого мы не можем, не имеем права допустить без противодействия.