- К отправке? Куда именно? - спросил Иван Васильич, надеясь услышать от своего начальника точный ответ, так как насчет отправки вообще были разговоры в полку, но все какие-то смутные.

Однако и Черепанов, - высокий человек, с глухариными бровями и слишком длинной черной с проседью бородой, - сказал только:

- Куда прикажут, туда нас и повезут... А мы все должны быть готовы, вот и все.

- Но ведь может и так быть, господин полковник, что никуда не отправят, потому что незачем будет, - попытался уяснить свое будущее Худолей.

Черепанов задумчиво побарабанил длинными пальцами по столу, за которым сидел, и ответил:

- Хорошо бы, разумеется, только едва ли.

Потом добавил:

- Ваше дело пока маленькое, - вы в обозе с лазаретными линейками... А в случае военных действий - на вас большая ответственность ляжет, имейте это в виду. Опыта же у вас в этом нет: вы - врач мирного времени, а к нам на перевязочный пункт будут везти и нести тяжело раненных... Легко раненные не в счет - этим только перевязка, а тем операции придется, пожалуй, делать, а? Вы же ведь совсем не хирург.

И Черепанов, который сколько уже лет относился к нему хорошо, никогда не вспоминая о том, что он не хирург, теперь смотрел на него недовольно, сдвигая к переносью дюжего носа густые брови.

- На перевязочном пункте операций делать не придется, господин полковник, - кротко отозвался на это Худолей, но Черепанов заметил еще недовольнее, как будто Худолей виноват в этом:

- И младший врач тоже не хирург, - так нельзя! Остается войти с ходатайством, чтобы дали хирурга.

Худолей знал, что Черепанов, обеспокоенный трахомой в своем полку, сам часто заворачивал верхние веки солдатам в ротах, но не было такого случая, чтобы хоть два слова он сказал ему когда-нибудь насчет хирургии. Из этого он сделал вывод, что какие-то секретные приказы по поводу войны уже получены в штабе полка и поэтому думать над вопросом, будет или нет война, теперь уже лишнее: будет.

И не только сам Черепанов, но и полковой адъютант поручик Мирный, у которого был такой же янтарный мундштук, как у командира, вдруг из самоуверенно-благодушного стал раздражительным и крикливым.

Прежде он говорил со всеми просто, поучительным тоном, только иногда вставляя в свою речь:

- Приказ по полку, господа, надо читать, а не "думать" и в облаках не парить.

Теперь же он, когда к нему обращались с расспросами, отвечал раздраженно:

- Готовиться надо, и все... И не о чем больше думать!

Длинный и с длинным бритым лицом, с высокомерным жестким рыжеватым ежом на узкой голове, поручик Мирный всем своим видом теперь как будто даже стремился показать, что вот-вот полк ринется куда-то в бой.

Не удивился поэтому Худолей, когда подошел к нему потом, в лагере, поручик Середа-Сорокин, охотник, обладатель двух борзых собак пегой масти и двух гончаков. Вытянув гусачью шею, искательным тоном сказал ему Середа-Сорокин:

- Доктор, у вас ведь дом есть, хозяйство, - вам, наверное, нужна собака, а?

- Как вам сказать, право, не знаю, - боясь его обидеть отказом, отвечал Иван Васильич.

- Что же тут не знать? Понятно, нужна... Я вам приведу одну борзую, а? Привести?

- Не знаю, как жена, вот что я хотел сказать. Она собак никаких не любит... И до сего времени обходились ведь без собаки, - ничего.

- Ну как же можно, послушайте: иметь свой дом и не иметь собаки! Я могу и гончую вам дать, на время войны, разумеется, а потом возьму обратно.

- Да нет, знаете ли, лучше не надо, - и пытался уйти от поручика Худолей, но тот был неотступен.

- Двух уж пристроил к месту, - говорил он, - только две остались: борзая и гончак. Прекрасный гончак, вы убедитесь, а если хотите борзую, то отчего же: приведу борзую.

Так как Худолей хорошо знал свою Зинаиду Ефимовну, то, несмотря на весь талант жалости, не решился все-таки пожалеть Середу-Сорокина и постарался спастись от него, нырнув в дверь околотка, где совсем не было больных в этот день и только классный фельдшер Грабовский сидел на табуретке и читал газету по старой привычке своей интересоваться политикой.

Проверив опытными пальцами, так ли, как надо, лежат его усы, Грабовский, губернский секретарь по чину, имевший поэтому две звездочки на погонах, сказал значительным тоном:

- Двое суток - срок ультиматума - прошло уж, Иван Васильич! Теперь думайте, что хотите. Может быть, там уж началось, только что мы не знаем.

- Нет, это не может быть так скоро, - решительно отверг опасность Худолей. - Ультиматум - одно, а военные действия - совсем другое... Я убежден, что договорятся в конце концов.

Грабовский улыбнулся снисходительно: в вопросах политики старший врач полка казался ему сущим младенцем; и Худолей признавал его над собой превосходство в этих вопросах, однако теперь ему не хотелось уступать своему классному фельдшеру, и он добавил:

- Сколько на свете мирных людей и сколько воинственных, - попробуйте-ка прикинуть на счетах.

- Ваша правда, Иван Васильич, мирных, может быть, в двести раз больше, только власть-то не в их руках - вот в чем закавыка! - победоносно возразил Грабовский. - Потому-то у нас и начинают проявлять энергию... Даже вот Акинфиев идет сюда! - и кивнул на открытое полотнище палатки.

Акинфиев, младший врач, ежедневно заходил в полк, и совсем не нужно было вставлять "даже", но несколько насмешливое отношение сорокалетнего уже фельдшера к молодому врачу, с одной стороны, и необычайность момента, с другой, подсказали ему именно это словечко.

Высокий, но узкий и сутулый, в дымчатых очках, так как глаза его боялись слишком яркого здесь летнего солнца, Акинфиев имел вид больного, желавшего, чтобы его уверили в скором выздоровлении.

- Что это, Иван Васильич, суета такая в полку, будто тревога объявлена? - спросил он, войдя поспешно и улыбаясь робко.

- Неужели суета? Я что-то не заметил, - сказал Худолей.

- Да и мне, пожалуй, так только показалось, - тут же согласился с ним Акинфиев и благодарно посмотрел на Грабовского, который заметил, глядя в газету:

- Сказать, чтобы особая какая-нибудь суета, этого нельзя: идет подготовка, конечно, на всякий случай.

- Я тоже думаю, что это еще не то чтобы настоящая... Именно, на всякий случай, - тут же согласился Акинфиев, а Худолей, вспоминая, что услышал от полковника Черепанова, но не желая говорить об этом, вставил будто бы между прочим:

- Хирурга нам должны бы прислать, а то ведь ни я, ни вы не сильны в хирургии.

- Мало того, запасных должны пригнать тысячи две, чтобы полк был по военному составу, а не по мирному, - сказал Грабовский и выпятил грудь: у него была выправка.

- Запасных? - удивленно повторил Акинфиев. - Ведь это бывает, когда уж мобилизация...

- Вот тебе на! - удивился и Грабовский. - Конечно же, раз война, то и мобилизация!

Но то, что было ясно для одного, оказалось и темно и непостижимо для другого.

- Однако же в японскую войну так не было, это я отлично помню, - сказал Акинфиев. - Война уж шла, а мобилизацию потом объявили.

- Кажется, именно так и было, - поддержал его, впрочем весьма неуверенно, Худолей, но фельдшер-политик Грабовский вскинулся на двух врачей, не привыкших читать газеты:

- Как же это вы судите, не понимаю! Ту войну японцы начали как? Как никто ее не начинал никогда, вот как! Пока наши только еще ворон ловили, те уже армию свою высадили, - получайте!

- Да-а, - протянул весьма неопределенно Худолей. - Что-то в этом роде действительно было... Но в общем, если в полку суета, то, значит, надо суетиться и нам... Пойти хоть свои лазаретные линейки посмотреть.

- А что же их смотреть? - сказал на это Грабовский и потом снова сел на табурет и уткнулся в газету, когда Худолей, взяв под руку Акинфиева, вышел из околотка.

- Вот беда, Иван Васильич, если в самом деле война начнется, доверительно и вполголоса обратился Акинфиев к Худолею, направляясь с ним в сторону обоза. - Расстроится тогда моя свадьба!

Худолей ни разу не слышал от него раньше, что у него есть невеста, поэтому удивился, но не успел спросить, кто же именно: очень зычно заорал дневальный десятой роты, ходивший со штыком на поясе по передней линейке:

- Кап-те-нармусов ротных выслать на середину пол-ка-а-а!

Крик этот тут же был подхвачен дневальным одиннадцатой роты, потом двенадцатой, потом перекинулся в четвертый батальон. Дневальные вели обычную передачу и были похожи на утренних петухов, но в этот день все почему-то казалось очень значительным.

- Каптенармусов на середину полка вызывают, - зачем же это? - спросил Худолей, вместо того чтобы спросить своего младшего врача о его невесте.

- Получать что-нибудь из полкового цейхгауза, - подумав, ответил Акинфиев.

- То-то и дело, что получать, а что именно? Не для запасных ли что-нибудь такое, а?

И как раз в это время, так как недалеко было до обоза, раздался оттуда начальственно-хриповатый голос капитана Золотухи-первого, командира нестроевой роты:

- Отчего колеса у аптечных двуколок не подмазаны, а? Т-ты, рыло свинячье!

Худолей и Акинфиев переглянулись, и первый сказал второму:

- Слыхали? Колеса уж подмазывать требуют!

- Вот в том-то и дело, - упавшим голосом отозвался второй.

- Говорится: не подмажешь - не поедешь.

- Понятно: собираются ехать.

Но на пути к Золотухе-первому попался командир шестнадцатой роты Золотуха-второй, тоже капитан и брат первого, такой же бородатый и черный, с таким же хриповатым рыком.

- Что, уже колеса подмазывают? - таинственным голосом спросил его Худолей, кивнув в сторону обоза, но Золотуха-второй или не понял, или не захотел понять намека. Его рота была выстроена перед палатками и делала ружейные приемы под команду фельдфебеля Фурсы.

Низенький, но очень плотно сбитый, Фурса скомандовал:

- Начальник слева!.. Слуша-ай, на кра-ул!

И на Худолея, звякнув винтовками, выкатила глаза вся рота, так как именно он, в сопровождении Акинфиева, подошел в это время слева.

Фурса, должно быть, просто хотел воспользоваться случаем, чтобы солдаты его роты действительно видели кого-то, подошедшего слева, но, видимо, это не понравилось Золотухе-второму, почему он и неприязненно встретил Худолея.

- Какие колеса? - спросил он хмуро.

- Обозные, - пояснил Худолей.

- Так что? Подмазывают?.. Колеса, они на то и существуют, чтобы их подмазывали, - что же тут такого?

- Однако же, если их не подмазывали раньше, значит, не нужно было, постарался еще ближе к делу подойти Худолей, но Золотуха-второй вдруг закричал неистово своему фельдфебелю:

- Вся середина первой шеренги штыки завалила, а ты куда смотришь, а-а? - и ринулся к роте.

Канцелярия полка и летом продолжала оставаться в городе, там же, где была и зимою, но из этого не вытекало никаких неудобств: дом стоял на окраине, среди других домов казарменного квартала, а лагерь начинался недалеко от казарм.

Худолей давно уже помнил этот лагерь, однако в первый год его службы в полку тополи, со всех четырех сторон замкнувшие лагерь, были только что посажены, теперь же они встали четырьмя высокими стенами, отрезавшими этот мирок от остального мира. Если в остальном мире кругом было множество интересов, разнообразно переплетающихся между собою, то здесь плохо ли, хорошо ли делали только одно: готовили полторы тысячи людей к сражениям. Была даже одна команда - "К бою го-товьсь", - по которой штык грозно оборачивался в сторону возможного врага, ведущего лобовую атаку.

Здесь кололи соломенные чучела с разбегу, занимались самоокапыванием, пуская в ход свои саперные лопатки, брали на "ура" земляные валы и деревянные заборы - укрепления противника...

Главное, здесь было поле кругом, гораздо более похожее на поле сражения, чем зимняя казарма. Поэтому Худолею всегда казалось странным видеть и в лагере те же ружейные приемы, как и на дворе казарм, но теперь эту заботу Золотухи-второго о чистоте приема "слушай, на кра-ул!" он принял за упорное нежелание знать, чем взволнован весь мир.

Впрочем, из шестнадцати ротных командиров полка Золотуха-второй казался всегда ему едва ли не самым отсталым, недалеким, наименее склонным к какой бы то ни было новизне, к какой-нибудь, хотя бы самой небойкой, игре мысли.

Однако и другие пятнадцать командиров рот были капитаны как капитаны довольно прочно сработанные люди, любители поиграть в преферанс в часы, свободные от занятий в ротах.

Один, впрочем, капитан Диков любил вырезывать лобзиком рамки для фотографий, но Худолей затруднялся решить - очень лучше это, чем игра в преферанс, или не очень, во всяком случае, это не увеличивало его чисто военных знаний.

Как врач, он больше знал офицеров полка и их семейства со стороны здоровья, но, отойдя от шестнадцатой роты настолько, что его не могли бы услышать ни Золотуха-второй, ни двое его полуротных, ни Фурса, он неожиданно для себя сказал Акинфиеву:

- Ведь это вот, что мы с вами видим, и есть именно будущее России!

- То есть как будущее? - не понял Акинфиев.

- Ну, в общем, я хотел сказать: то, от чего зависит наше будущее - и мое, и всех ста семидесяти или восьмидесяти миллионов, сколько их там считается, граждан России, - уточнил Худолей.

Эта простая мысль осенила его внезапно и удивила его: никогда раньше не приходилось ему задумываться над этим - и некогда было, и как-то не было подходящего случая. Но Акинфиев все-таки смотрел на него с недоумением, почему он и продолжал, воодушевляясь:

- Представьте хоть на одну минуту такую картину... При Николае Первом говорили: "Сорок тысяч столоначальников, - то есть разных там титулярных советников, мелких чинушек, - управляет Россией..." Вообразите же сорок тысяч Золотух, ротных командиров, и скажите, пожалуйста, не в их ли руки будет отдана судьба России, если начнется война?

- Отчасти, конечно, в их руки... - начал было возражать Акинфиев, но Худолей перебил:

- Как же так "отчасти"? Не отчасти, а вполне! Без капитанов нет полков, без полков не будет дивизий... Капитан - это альфа и омега армии, все равно что николаевский столоначальник.

- А командиры полков, бригад и прочие?

- Приказывать будут, а выполнять их приказы - на это имеется капитан Золотуха... Он не болеет золотухой, но, может быть, лучше бы было, если бы болел и не служил поэтому в армии, а на его месте был бы кто-нибудь другой и помоложе и поумнее.

- Вот как вы уж теперь рассуждать стали, Иван Васильич, - удивленно сказал на это Акинфиев, остановясь: ему никогда прежде не приходилось слышать подобное от своего прямого начальника, который был чрезвычайно снисходителен к людям. - Может быть, вас чем-нибудь обидел Золотуха?

- Чем же он мог бы меня обидеть? - удивился в свою очередь Худолей. Нет, ничем... Разве что самым фактом своего существования...

- Насколько мне известно, он существует в полку лет двадцать, однако же...

- В обстановке мирного времени, - перебил Худолей. - В обстановке же мирного времени все вообще военные только исключение. Но вот, пожалуйте, война, и у нас их, может быть, в десять раз будет больше... В чьих же руках будущее России?

Он двинулся с места, чтобы на ходу закруглить свою мысль, но из деревянной палатки, в которых поселялись на лагерное время батальонные командиры, вышел подполковник Швачка, ведавший четвертым батальоном, и сказал как бы расслабленно:

- Вот говорится: на ловца и зверь бежит... Это правильно, господа медики... Зайдите-ка на минутку.

Медики переглянулись и зашли в маленький барак Швачки, в котором помещались только стол, стул и койка и очень трудно было бы поместить что-нибудь еще. Два окошечка прорезаны были по сторонам двери, а пол был выкрашен красной охрой. Несколько кустов розовой мальвы росло около барака и это было все украшение подполковничьей летней здесь жизни.

Швачка был тучный, оплывший старик, однако Худолей не помнил, чтобы он жаловался ему на болезни: теперь же он, впустив обоих врачей и заботливо прикрыв за ними дверь, сказал вдруг вполголоса:

- Плох я стал, господа медики... Откровенно говоря, - ни-ку-да!.. Послушали бы вы в свои... как они называются?

- Стетоскопы, - подсказал Акинфиев. - У меня, к сожалению, нет.

- И я не захватил. Но это в сущности ничего не значит, - решил Худолей. - У каждого из нас есть уши. Что же, снимите рубаху, послушаем.

До предельного возраста для подполковников Швачке оставалось всего два-три месяца, - это знал Худолей, как знал и то, что вообще подполковники, так же, как и капитаны, "предельного возраста" не любят: с ним связана отставка и пенсия, на которую трудно прожить.

Однако в эти тревожные дни мог быть спасителен и "предельный возраст", и могли быть желательны часто связанные с ним болезни. Расспрашивать о чем-нибудь Худолей счел излишним. Перед ним стоял покорно снявший рубаху, жирнотелый, с волосатой выпуклой грудью человек, весьма поживший, лысый, с тусклыми глазами, с сединой в бороде и усах, по строевой привычке старавшийся держаться прямо, но чуть только память подсказывала ему, зачем он пригласил врачей, вдруг начинавший сутулить спину и шею.

Худолей стучал пальцами в его грудь, прикладывал к ней ухо и говорил то "Дышите!", то "Не дышите!", то "Вздохните глубже!" Наконец, отошел на шаг и уступил свое место Акинфиеву, который тоже стучал пальцами и слушал.

- Прилягте-ка, - обратился потом к Швачке Худолей, и тот со всей серьезностью, которой требовал от него этот важный в его жизни осмотр, грузно улегся на заскрипевшую койку.

Поочередно мяли ему живот и спрашивали: "Больно?" - на что подполковник предпочитал отвечать, что больно вообще и везде больно.

- Явная эмфизема легких, - сказал после всех своих действий Акинфиев, а также и гипертрофия сердца.

- Кроме того, цирроз печени, - добавил Худолей. - Можете надеть рубашку.

- И как же все это, господа, - серьезно? - спросил Швачка, поднявшись и натягивая рубашку.

- Еще бы не серьезно, - утешил его Акинфиев.

- Разумеется, - окончательно одобрил его Худолей. - Притом же это ведь поверхностный осмотр, а если более детальный, то к трем основным дефектам может ведь присовокупиться и еще...

- А разве трех этих, как вы их назвали, не будет довольно? - на всякий случай спросил Швачка.

- Вполне довольно, - успокоил его сомнение Худолей; Акинфиев же пояснил:

- Важна ведь степень запущенности болезней... Может быть и одна болезнь, да зато в такой сильной степени, что... А тем более, если три.

Когда благодарно пожимал руки врачей Швачка и отворял перед ними дверь своего барака, оживленным стало его широкое лицо и помолодел голос:

- Как же вы думаете, Иван Васильич, могут меня оставить здесь командиром запасного батальона?

- Какого запасного батальона? - не сразу понял Худолей.

- Нашего полка, конечно: полк уйдет, а маршевые команды к нему на фронт откуда же посылаться будут? Из запасного ведь батальона.

- Ах да, как в японскую кампанию было... Отчего же не могут! Вполне могут. Вы скажите об этом командиру полка.

- Да я уж говорил и даже почти обнадежен, - решил теперь улыбнуться слегка Швачка.

- Сегодня мне попенял командир полка, что мы с вами оба - не хирурги, сказал Худолей Акинфиеву, направляясь к обозу, - а между тем, конечно, война, это - сплошное увечье человеческих тел... Не хирурги, да, но мелкие операции мы можем все-таки делать, а вот один командир батальона счел за благо остаться в тылу...

- Иван Васильич! - вдруг просительным тоном отозвался на это Акинфиев. - В самом деле, ведь запасной батальон как же может обойтись без врача? Не могу ли я остаться здесь врачом в запасном батальоне, а?

Так непосредственно это было сказано, с такою верой в только что явившуюся мысль глядел младший врач на старшего, что Иван Васильич даже отвернулся сконфуженно.

- Запасному батальону никакого врача особого не полагается, - ответил он и добавил: - А нам с вами еще рано отлынивать... Швачке все равно подходил уже предельный возраст, а вам что такое? Ах да, - жениться захотели? Стоит ли перед войной жениться, - подумайте-ка. По-моему, подождать бы до конца войны.

- Да ведь войны, может быть, и не будет, - сказал на это Акинфиев, чтобы сказать что-нибудь.

- Может быть, и не будет, - счел нужным согласиться Худолей, чтобы загладить неловкость.

А в обозе тем временем уже шла война: там развоевался Золотуха-первый, и хрипучий голос его тяжело реял над линейками и двуколками, выкрашенными в прочный зеленый цвет и с толстыми железными шинами новых дебелых колес.

V

Не потому только, что здесь стояло два полка, - пехотный и кавалерийский, - успело докатиться сюда слово "мобилизация", дня за три до того прозвучавшее в Красносельском дворце: слишком многих касалась эта военная мера, чтобы ее соблюдали как строгую тайну, пока она не была бы объявлена всем.

- Вот штука-то! Будто бы не один только запас, а даже и ополченцев первого разряда брать будут! - войдя в свою квартиру, сказал Макухин Наталье Львовне, сидевшей на балконе с Дивеевым.

Бывают такие новости, которые высказывают только затем, чтобы начали яростно опровергать их, - иначе они слишком пугают. Макухин не то чтобы надеялся на это со стороны жены или Алексея Иваныча, которые знали по части запаса и ополчения гораздо меньше, чем он, но даже услышать энергично сказанное кем-нибудь из них слово "чепуха" для него было бы как вода во время жажды.

И Наталья Львовна первая сказала:

- Чепуха, должно быть! Болтают, лишь бы побольше наболтать.

- Это о чем? - осведомился Дивеев.

- Будто бы и ополченцев брать будут, - повторил Макухин.

- Ополченцев? - Дивеев задумался на секунду и спросил: - Когда же их? В конце войны?

- В том-то и дело, что будто бы не в конце, а в самом начале: запас и ополчение в один день.

- Никогда этого не было! Никогда не слыхал я, чтобы... Нет, это - явная действительно чепуха, Федор Петрович! Ополченцы, ведь это что же такое? Это - бороды по пояс и топоры за поясом... На какой-то картине я видел, - в двенадцатом году такие были, сто лет назад... Как же можно, - даже и подумать смешно! Нет, ты не верь!

Алексей Иваныч даже и руки поднял вровень с лицом, чтобы защитить себя от чепухи явной и недвусмысленной и оберечь от нее Макухина.

- Я и сам тоже думаю, какая же такая крайность, чтобы тут тебе сразу и запас и ополчение, - решительно чтобы всех? - начал рассуждать, перейдя с балкона в комнату, Макухин. - Кормить ополченцев нужно? А как же их не кормить? Это денег будет стоить? Еще бы нет! Раз! Помещение для них надо заготовить? Полагать надо, что не на свежем воздухе будут они жить. Это тоже клади на счеты... Да если все как есть, что для них, для ополченцев, требуется, на счеты положить, - в казне и денег не хватит! Не считая того, что от дела их оторвут, - прямо сказать, миллионы людей, а толку от них никакого: молодых обучать еще строю, там, стрельбе и прочему надо, а стариков переобучивать... По всем видимостям выходит, - кто-то зряшный слух об этом пустил, а людям разве втолкуешь? Прямо как перед светопреставлением каким, все головы потеряли! Полезнова сейчас видал, говорил с ним, и тот туда же: "А что, говорит, если и мои года брать будут?" А ему уж пятьдесят, и то страшится. "Детишки, говорит, только еще ползать начали, а ходить еще не ходят, - вдруг прикажут: "Надевай шинелю!" Конечно, об деле нашем он теперь вовсе молчок. "Слава богу, говорит, что не начал!"

Дивеев вскочил и начал ходить из угла в угол, ступая очень быстро, что было у него признаком охватившего его волнения.

- Я был в тюрьме, - заговорил он, - а потом в каком-то маленьком сумасшедшем доме, - помню, помню... Однако, позвольте, чем же отличается это? Там - маленький, а здесь - большой, только, только. Дело в размерах, и, кроме того, там, в общем, безвредно было... Пользы, разумеется, никому никакой, зато хоть явного вреда не было. А что же такое теперь собирается начаться, а?.. Россия, Австрия, Германия, Сербия, Франция - все, все, вся Европа! А потом еще какая-нибудь комета явится посмотреть, как Земля с ума сходит! Комета с двумя хвостами... А хотя бы и с одним, все равно... Войны нет пока, однако почему же это, почему же допускают так много разговоров всяких о ней, а? В газетах умные люди или нет сидят? В дипломатах, в министрах умные люди? С генеральскими эполетами, со звездами налево-направо от лент через плечо, а?.. Они что, из сумасшедших домов выпущены? Нет? Тогда почему же такой начинается всеевропейский погром здравого рассудка? Федор Петров! Быть этого не может, чтобы началась война! Не верь!

- Да ведь кому же хочется верить? И я не верю, упираюсь, конечно, изо всех сил, а как ежели по затылку стукнет, тут уж не в вере будет значение, а в силе, - проговорил Макухин, все-таки несколько ободренный беспорядочными словами бывшего архитектора.

- В мире чего больше, скажи: ума или глупости? - схватив его за плечи, спросил горячо Дивеев.

- Да ведь глупости, конечно, тоже хватит, - понимая, к чему этот вопрос, уклончиво ответил Макухин.

- Нет-с, ума! Все-таки ума, иначе не было бы совсем жизни! - выкрикнул Дивеев. - В двести раз больше ума, чем глупости, откуда же, скажи, может взяться война?

- Смотря что перетянет, - хотел сдаться, но намеренно тормозил себя Макухин. - Пудовая гиря, она ведь невидная, или камень-дикарь возьми, а половы, скажем, овсяной, ее на пуд сколько пойдет? Мешок половы на спину вскинь, - тебя за этим мешком и видно не будет... Знаешь, как Адам в раю волов своих обманул, на которых там землю пахал?

- Нет, не знаю, - опешил несколько Дивеев.

- Это мне татарин один рассказывал... Волы, конечно, трудились, пришел им черед хлеб молотить своими ногами, - обмолотили... Вот какая кучка того хлеба лежит, вон какой омет соломы наворочен. Ну, Адам, конечно, их спрашивает: "Чем хотите кормиться, выбирайте... Что себе выберете, то и будете от меня получать каждый день". Волы смотрят на хлеб, - так себе кучечка незавидная; смотрят на солому, - прямо целый дом стоит, и запах от этой соломы вкусный. Пошли мычать вперебой: "Вот это нам давай!" - и рогами в солому уперлись. Адам, конечно, тому и рад: "Это и будете от меня получать, - я свому слову верный..." Кинулись волы к той соломе - вот хрумчат и вполне довольны, Адам же тот хлеб свой поскорее с ихних глаз долой, натолок зерна в ступе да лавашу себе напек... Так точно и это, что ты говоришь.

- Что же тут такого "так точно"? Я тебе об уме и о глупости, а ты мне какую-то сказку про белых бычков! - почти рассердился Алексей Иваныч.

- Не знаю уж, белые они были или же серые, а только ежели счесть Адама за умного, а волов его, конечно, за дураков, то посчитай, сколько в Адаме весу да сколько в паре тех волов, хотя бы и райских.

- К чему же ты клонишь, не понимаю? - недовольно спросил Дивеев.

- Да к чему же мне больше клонить, как не к уму да глупости? Ведь я твои же слова повторяю, - отозвался Макухин.

- Хорошо "повторяю"! Разве так повторяют? - вмешалась Наталья Львовна.

- Я ведь неученый, что же с меня взять, - угрюмо улыбнулся Макухин. Как умею, так и повторяю... А как если ополченцев брать будут, значит, придется тогда идти.

- Как это так "придется идти"? Ты что это глупости говоришь? возмутилась Наталья Львовна, докурившая к тому времени папиросу и бросившая в угол окурок.

- От нескольких человек слышал.

- От таких, каким нужна война? - резко спросила Наталья Львовна.

- Кому же она тут нужна?

- Ну да, конечно, кому же она тут нужна? - поддержал Макухина Алексей Иваныч. - Тут пушечных королей нет.

- Илье Лепетову нужна, - вот кому! У него, как известно, большие планы, - сказала Наталья Львовна.

- Кроме того... кроме Ильи... тут еще кое-какие заводишки есть, пробормотал Дивеев не совсем внятно.

- Вот видишь, заводишки, - подхватил, обращаясь к нему, Макухин. - А они что же, как по-твоему, - ум или глупость?

Однако старая рана в сердце Алексея Иваныча была уже вновь разбережена выкриком Натальи Львовны, и он ответил не на вопрос Макухина, а на свой:

- Илье, конечно, бесспорно, ему война, да, ему... Он в ней разберется, как в собственном доме... Она - для него... Для таких, как он, я хочу сказать... Однако разве Илья Лепетов - это ум? Это только подлость с открытой харей, а совсем не ум!.. Он подойдет, да, он вывернется из любых тисков, и он достигнет... Несмотря ни на что, или... или благодаря всему... Даже и войне тоже... Он приспособит к себе войну - вот в чем его ум: в том, чтобы приспособить мерзость, тюрьму, сумасшедший дом!..

Это был вечерний уже час, когда слепая спала после обеда, а полковник Добычин выходил на прогулку. Если не с кем было гулять, он уходил один, и вот теперь в прихожей раздалось шлепанье туфель спешившей на его звонок прислуги, потом стало слышно, как он преувеличенно бодро почему-то крякал... Таким бодрым и крякающим он и вошел в комнату, где говорили трое волнуясь.

- Вот какую новость подхватил я прямо, можно сказать, на улице! - начал он сразу, как только вошел. - Австрия-то какова? Объявила уж, говорят, войну Сербии!

- Как так объявила? - почти шепотом прошелестела Наталья Львовна.

- Очень просто: взяла и объявила! Ведь срок ультиматума прошел, а как же! Значит, Сербия чем-то не угодила - вот и начали.

- Да от кого же это вы? - изумился Макухин. - Отчего же я не слышал? Я ведь только что сам-то пришел, - другое слышал, а этого нет.

- А что такое ты слышал? - полюбопытствовал Добычин.

- А вы от кого слышали про войну? - захотел сначала удостовериться Макухин.

- Грек один говорил в табачной лавке, что уж будто австрийцы стрельбу через Дунай по Белграду открыли, - вот откуда.

- А грек этот откуда же мог узнать? - усомнился Алексей Иваныч.

- Как же так откуда? Греки чтобы не знали! - не сдавался полковник. Да они всю подноготную знают.

- Однако же никаких телеграмм.

- А, может быть, у них свой телеграф - кабель какой-нибудь в Черном море! А ты что слышал? - обратился полковник к Макухину.

- Я - плохое... Будто ополченцев первый разряд призывать вместе с запасными будут...

Макухин думал, конечно, что его тесть возмутится этим так же, как жена и Алексей Иваныч, но увидел, что полковник как-то вытянулся вдруг и посмотрел почему-то молодцевато.

- Опол-ченцев? - раздельно спросил он.

- В том-то и дело.

- Составлять, значит, дружины ополченские думают? По регламенту Александра Первого? Тысяча девяносто шесть человек в дружине?.. Вот это, это действительно новость! От кого же ты это слыхал?

С каждым своим восклицанием полковник выпрямлялся и, наконец, даже как будто попробовал выпятить грудь.

- Несколько людей говорили, не от одного слышал.

- Но ведь в таком случае, - знаешь ли ты, что я состою в списке штаб-офицеров, пред-наз-на-а-чен-ных к занятию должностей командиров дружин?

- Папа! Вот как? - удивилась Наталья Львовна. - Отчего же я об этом не знаю?

- Неужели я не говорил? Говорил, должно быть, да ты недостаточно вслушалась в мои слова, почему и забыла... Да-с, вот именно так: могу быть командир дружины. А ты, значит, будешь у меня под командой, если тебя возьмут.

И полковник покровительственно положил руку на спину зятя и добавил:

- Неловко, конечно, нижний чин ты, - ну, что делать, как-нибудь тебя устрою...

- Выходит, Лев Анисимыч, что вы как будто бы даже... ничего не имеете против войны? - спросил Дивеев.

- При чем же тут война, братец? - прогудел начальственно Добычин. Война и дружина! Дружина будет себе в тылу, хотя бы здесь, нести гарнизонную службу, и все... И никто с нее ничего больше не спросит.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

ИСПУГАВШИСЬ ДОЖДЯ, ПРЫГНУЛА В ВОДУ

I

Надя и Нюра, отправляясь в Петербург, сели не на курьерский, а на почтовый поезд, однако вместо двух с половиной они пробыли в дороге почти четыре дня: почему-то очень долго стоял на узловых станциях их поезд, пропуская вперед какие-то другие, большей частью товарные поезда, - красные вагоны и платформы. Надя строила сначала догадки, что простои на узловых станциях от забастовок, так что эти задержки на пути в бастующую столицу только поднимали ее настроение. Но, проехав Харьков и Курск, она, как и другие пассажиры, убедилась в том, что мешают движению их поезда военные поезда, которые идут не в целях подавления забастовки.

Выходя кое-где на станциях с чайником за кипятком, Надя очень внимательно смотрела по сторонам и вслушивалась в разговоры, однако пока все еще оставалось прежним - и станции с их суетой, и разговоры.

В Понырях, где на перроне толпилось много солдат, Надя спросила одного, веселого с виду:

- Далеко едете?

- Куда везут, туда и едем, - ответил веселый.

- Куда же вас везут?

- Про это начальство знает, - сказал веселый; но пригляделся к ней другой, с тяжелым взглядом, с серебряным кольцом на указательном пальце и с одной лычкой на погоне, и спросил ее сам:

- А вам, барышня, зачем же это требуется знать?

- Так себе, - сказала простосердечно Надя.

- А "так себе", значит, это вам ни к чему, - загадочно решил ефрейтор, но посмотрел на нее при этом так неприязненно, что она только вздернула плечом и отошла.

В отношении Нюры она вела себя подлинной старшей сестрой. В дороге это было тем более к месту, что Нюра в первый раз выехала из Крыма, а Наде было уже знакомо много станций, и хотя из окна вагона, но она уже видела раньше и не один раз многие города по магистрали Петербург - Севастополь, и с каждым у нее уже было связано кое-что.

Так, когда подъезжали к Павлограду, она говорила Нюре:

- Там возле станции шпал очень много лежит - шпалопропиточный завод рядом, а города не видно совсем: он где-то там, за дубовым лесом.

Когда подъезжали к Харькову, предупредила:

- Тут такой запутанный вокзал, - столько платформ в разные стороны, что тебе одной нельзя там и выходить!

- Ну вот, "нельзя"! - обижалась Нюра. - Почему это нельзя?

- Потому и нельзя. Заблудишься и попадешь как раз не в свой поезд... Тем более что там поезд передвигают почему-то с одной платформы на другую то туда, то сюда.

- А город видно?

- Еще бы не видно, когда там университет!

Когда после Харькова поезд миновал Казачью и Веселую Лопань, Надя говорила:

- Сейчас Белгород. Обрати внимание: церквей в нем - и сосчитать нельзя!

- А почему он Белгород?

- Как же так "почему"? Он же весь на меловых горах стоит... Конечно, это не то, что наши крымские горы, а так себе, ну все-таки весь мел, каким ты на доске в классах писала, не иначе как оттуда шел.

Курск очень понравился Нюре.

- Вот это - красивый город, - говорила она. - Этот действительно на горе стоит.

- А река, мне говорили, там маленькая, вроде нашего Салгира.

- Какая? Как название?

- Название... Я сейчас вспомню... Какое-то очень чудное...

И Надя долго силилась вспомнить, щелкала пальцами, делала досадливые гримасы, наконец выкрикнула:

- Тускарь, Тускарь! Речка Тускарь... Дальше будет Орел, там Ока, а в Курске - Тускарь.

И добавила с большим оживлением:

- А гусей белых ты увидишь, когда мы между Курском и Орлом будем ехать, прямо миллионы! Как в Белгороде горы все белые, так там прямо лугов из-за гусей не видать: все решительно как молоком залиты, - везде гуси!

Надя не просто показывала младшей сестре страну, в которой они жили, она не была бесстрастным путеводителем, она сама упивалась просторами, красотой, богатством земли, расстилавшейся вправо и влево от железной дороги, перерезавшей с севера на юг русскую равнину.

Больше того: Надя чувствовала себя совсем по-хозяйски, и так начала чувствовать только теперь, когда взяла в Петербург, столицу России, Нюру, никогда до того не видавшую просторов России.

Она как будто сама росла, и очень стремительно, переживая вновь то, что уже было ей известно, но впитывая его в себя гораздо глубже. Она следила при этом и за сестрой, и ей чуть ли не преступлением казалось, когда замечала она рассеянный, полусонный взгляд Нюры, стоявшей у окна в коридоре вагона, у окна, за которым - море чудес.

Она понимала, конечно, что обилие впечатлений могло утомить сестру, но самой ей все хотелось в кажущемся однообразии картин отыскать новое и новое.

Она везла новое в себе самой: она одаряла этим своим новым сестру, но готова была одарить и всех кругом, и все кругом. Она оказалась самой словоохотливой в своем купе и во всем вагоне.

Спала она мало, тем более что июльские ночи, чем дальше к северу, становятся все короче; вскакивала чем свет, выходила на площадку вагона и спрашивала кондуктора:

- Это мы на какой станции стоим?

По ночам поезд больше стоял, чем шел. Что-то совершалось под прикрытием ночей, - Надя ощущала это, хотя и не могла осмыслить. Совершалось что-то большое, творилась чья-то воля, перевертывалась страница истории, пока еще с легким шелестом.

В Москве пришлось спать: поезд пришел туда поздно вечером и простоял там всю ночь. Так как вагон, в котором ехали Надя с Нюрой, был прямого сообщения до Петербурга, то его вместе с другими подобными вагонами перевезли по окружной дороге и прицепили к составу петербургского поезда. Однако тронулся этот поезд не так рано, часов в девять, так что по вагонам уже пробежали мальчуганы с только что вышедшими московскими газетами.

Надя успела заметить за свою короткую жизнь, что в поездах у людей появляются почему-то чудовищный аппетит и непреодолимая тяга ко сну; газеты же если и покупались, то исключительно в хозяйственных целях, как оберточная бумага; едва брали их в руки люди, расположившиеся на верхних полках, как тут же засыпали, не успев прочитать и десяти строк.

К удивлению своему, она наблюдала это и теперь, несмотря на то, что день только еще начался, а в газетах, хотя бы и между строк, можно было найти объяснение тому, что их почтовый поезд не спешил, спешили же, напротив, товарные поезда, которые везли на платформах что-то очень тщательно прикрытое брезентами и охраняемое солдатами.

Та московская газета, которую купила Надя у разносчика-мальчишки, наполовину состояла из объявлений. В них не заглядывала она, но зато прочитала все остальное, и это была первая газета, которую Надя прочитала с передовой статьи до объявлений.

Она думала, что прежде всего ей бросится в глаза со столбцов газеты знакомый уже заголовок: "Забастовка в Петербурге", однако о забастовках на всех восьми страницах не было ни слова. Зато вверху одной из страниц была "шапка", набранная очень крупными буквами: "Угроза европейскому миру", и вся страница переполнена была чрезвычайно важным.

Прежде всего сообщалось о расколе в Тройственном союзе. Крупным шрифтом было напечатано извещение "по телефону из Петербурга":

"Римский кабинет в определенной и ясной форме заявил, что если Австрия начнет войну против Сербии, то Италия не окажет Австрии никакой военной помощи, так как это не входит в круг обязанностей Италии, обусловленных союзным договором между нею и Австрией".

И еще тем же шрифтом:

"Германия, как это точно установлено, была отлично осведомлена о тоне и сущности требований австрийского ультиматума, и выступление Австрии состоялось с ведома и согласия берлинского кабинета. Момент вручения ноты был выбран Германией и Австрией по общему соглашению".

И несколько ниже, но в том же столбце:

"Англия через своего посла в Берлине только что сделала германскому правительству заявление, что в случае европейской войны Англия станет на сторону России".

- Нюра, слушай! - то и дело обращалась Надя к сестре, читая ей новость за новостью, одну важнее другой.

Сообщалось, что в Мюнхене немцы разгромили кафе, где обычными посетителями были сербы: перебили посуду, мебель, зеркала, люстры, окна, а сербов избили. В Берлине отмечались демонстрации перед русским посольством, огромные толпы целый день собирались там и кричали: "Долой Россию! Долой сербов!"

Главное же - были помещены на этой странице ответы: сербского правительства на ультиматум и австрийского - на сербский ответ.

Надя напряженно вчитывалась в тот и другой.

Дважды перечитывала она сербскую ответную ноту и возмущенно сказала Нюре:

- Ну, это я даже не знаю, что это такое! По-моему, сербы себя страшно унизили, так что мне даже стыдно за них, - я их считала храбрыми, а это уж называется извиняться во всем, в чем даже не виноват, и ножкой шаркать!

- На что же они согласились? - спросила Нюра.

- На все, понимаешь, на все решительно! И чтобы в газетах сербских против Австрии ничего не писали, и чтобы офицеры и чиновники сербские против Австрии ничего не говорили, а иначе против них приняты будут суровые меры; если кто уличен будет, что так или иначе в сараевском убийстве участвовал, то предан будет суду... Ну, одним словом, на все соглашаются, прямо досадно!.. Только вот разве это одно: "Что же касается расследования агентов австро-венгерских властей, которые были бы откомандированы с этой целью, то королевское правительство не может на это согласиться, так как это было бы нарушением конституции и законов об уголовном судопроизводстве", и, понимаешь, за это-то именно и ухватились австрийцы: "Под ничтожным предлогом, - они пишут, - совершенно отклонено наше требование об участии австро-венгерских органов в розыске находящихся на сербской территории участников заговора..." И кончено! Значит, ответная нота найдена австрийцами неподходящей!.. А сами они что сделали? Вот смотри: "За несколько часов до истечения срока ультиматума в Будапеште был арестован начальник штаба сербской армии генерал Путник, находившийся в целях лечения на одном из австро-венгерских курортов". Вот тебе и ожидали ответа на ультиматум! Очень он им был нужен, этот ответ! А ты знаешь, что это за шишка такая начальник штаба армии? Это все равно, что армии голову отсечь!

- Ну-у, поло-жим! - недоверчиво протянула Нюра.

- Вот тебе и "положим"! Его, правда, потом все-таки освободили, но это уж по требованию русского правительства, - сами они законопатили бы его куда-нибудь подальше... А сербское правительство предлагает австрийскому пойти на третейский суд, если оно того хочет.

- А может быть, все-таки пойдут на третейский суд, хотя... Вот тут австрийцы пишут в ответе на сербскую ноту, будто за три часа до передачи ноты сербы уж мобилизацию объявили...

Надя не решилась прямо ответить сестре, что война стоит уже на пороге и может войти в любой момент. Как раз в это время читала она "правительственное сообщение", которым запрещалось говорить в газетах обо всем, что касалось числа и состава воинских частей, их передвижения, вооружения и прочего, и вспомнила свой вопрос, заданный в Понырях веселому солдатику. Поэтому она сказала Нюре:

- Ты только смотри, где-нибудь на станции не задавай никаких вопросов солдатам, а то тебя еще за австрийскую шпионку примут и арестуют!

II

Пуанкаре успел побывать только в Стокгольме: для Норвегии и Дании не оставалось уже времени - события развивались слишком быстро и настоятельно требовали возвращения президента Франции в Париж.

Вернулся из уютных фиордов Норвегии в Берлин и Вильгельм: наступали решающие дни, так как дипломатические ходы Бетман-Гольвега не удались.

Всю свою логику пустил в дело Бетман, чтобы отколоть Францию от России, но Франция ко всем увещаниям его отнеслась совершенно спокойно. Он получил не одно уверение из Лондона в том, что Англия ни за что не ввяжется в среднеевропейский конфликт, но она тем не менее привела весь свой флот в полную боевую готовность, а лондонские газеты начали уже писать, что "Сербия - не остров где-нибудь в Тихом океане, а европейское государство, и Англия не имеет права безучастно относиться к ее судьбе".

Если готовилась Франция к реваншу, то Германия готовилась к тому, чтобы проглотить Францию. Вильгельм ясно представлял опасность для Германии одновременной войны на два фронта, и если Бетману не удалось отколоть Францию от России, то со всей отличавшей его энергией Вильгельм пустился воздействовать на Николая, стремясь внушить ему, что он должен предоставить Сербию своей участи, иначе начнется европейский пожар.

"С глубоким сожалением я узнал о впечатлении, произведенном в твоей стране, - писал он в телеграмме Николаю, - выступлением Австрии против Сербии. Недобросовестная агитация, которая велась в Сербии в продолжение многих лет, завершилась гнусным преступлением, жертвой которого пал эрцгерцог Франц-Фердинанд. Состояние умов, приведшее сербов к убийству их собственного короля и его жены, все еще господствует в стране. Без сомнения, ты согласишься со мною, что наши общие интересы, твои и мои, как и интересы других правителей, заставляют нас настаивать на том, чтобы все лица, морально ответственные за это жестокое убийство, понесли бы заслуженное наказание. В этом случае политика не играет никакой роли. С другой стороны, я вполне понимаю, как трудно тебе и твоему правительству противостоять силе общественного мнения. Поэтому, принимая во внимание сердечную и нежную дружбу, связывающую нас крепкими узами в продолжение многих лет, я употребляю все свое влияние для того, чтобы заставить австрийцев действовать открыто, чтобы была возможность прийти к удовлетворяющему обе стороны соглашению с тобой. Я искренне надеюсь, что ты придешь мне на помощь в моих усилиях сгладить затруднения, которые все еще могут возникнуть.

Твой искренний и преданный друг и кузен Вилли".

Пока Николай еще обдумывал ответ на эту телеграмму, Австрия, внимая совету Вильгельма "действовать открыто", объявила Сербии войну.

Казалось бы, все в сербской ответной ноте было сказано так, чтобы не возбудить гнева сильного противника: австрийским дипломатам не за что было ухватиться, кроме разве одного только недоумения сербов по поводу желания Вены лично и своими силами и средствами произвести следствие в Сербии. Вена за это и ухватилась: поставив знак равенства между началом следствия и началом военных действий, она открыла артиллерийский обстрел Белграда.

Это сделалось известным в Петербурге после полудня 15 июля.

Война началась так, как ее задумали, то есть в целях приобщить Сербию к землям короны Габсбургов, и в этом направлении сделан был первый "открытый" шаг.

III

Стоял ясный, почти безоблачный день, когда поезд, везший Надю и Нюру, подходил к Твери, так что лето казалось как лето в Крыму и здесь, где так часты дожди, и Нюра, попавшая сюда в первый раз, готова была не видеть разницы между очень уже далеким теперь родным ее Крымом и тверской землей.

Она смотрела в окошко вагона с ненасытным любопытством, отмечая про себя, что крыши деревенских изб пошли здесь не только деревянные, но и очень крутые, что чернолесье остается уже позади, а на смену ему все больше и гуще выдвигаются сосны и елки.

- Что я собственно знала о Тверской губернии? - говорила Нюра сестре. Что здесь было когда-то Тверское княжество удельное, что князь какой-то кричал: "Тверичи, не выдавайте!" и что Волга вытекает отсюда из какого-то озера Селигер... Больше я что-то решительно ничего не помню.

- Вот видишь! А теперь по Тверской губернии едешь и можешь все видеть своими глазами, - покровительственно замечала Надя, - а потом по Новгородской поедешь, по Петербургской...

- Огромная все-таки какая наша земля!

- Это что! А вот у нас одна курсистка из Благовещенска, так той две недели приходится до Петербурга ехать.

- Куда же, в таком случае, суются против нас идти немцы?

- Не сунутся небось! Немцы не дураки ведь, - знают, куда им нечего соваться...

Надя оставалась упорной в своем убеждении, что, несмотря ни на что, войны все-таки не будет. Объяснить ни кому-нибудь, ни себе самой она не могла бы, откуда у нее такое упорство, но никаким "угрозам европейской войны", о которых писали газеты, все-таки не хотелось верить.

- В Твери долго будем стоять? - спросила она у кондуктора, когда показался уже вдали город.

- Ну, а то не долго, - буркнул, проходя, кондуктор-старик. - Везде чтобы долго, а в Твери чтобы пять минут, - новости какие!

- Что он сказал? - спросила сестру Нюра.

- Говорит, что всю Тверь пешком исходить можно, пока поезд тронется, ответила Надя.

- Ну что же, и в самом деле мы там походим - посмотрим, а чемоданы авось не сопрут, - кому-нибудь их поручим, правда?

Возможность походить вволю по старинному городу, о котором говорилось в отделе "Удельная Русь" гимназического учебника Иловайского, очень радовала Нюру, и Надя тоже склонялась к мысли: отчего бы и в самом деле если не походить, то взять за двугривенный извозчика и проехаться по главным улицам?

Однако в дело вмешалась неожиданность и повернула по-своему.

Когда остановился у перрона тверского вокзала поезд, сестры уже договорились с усидчивой раскидистой мамашей двух небольших детей, что она никуда не будет выходить из купе и присмотрит за их двумя чемоданами и корзиной. Они считали себя совершенно свободными от всяких докучностей по крайней мере на целый час и, взявшись за руки, ринулись было через вокзал туда, где около всех вообще порядочных вокзалов стоят обыкновенно извозчики, как вдруг остановил их громкий и радостный окрик из густой толпы:

- Надя! Нюрка!

Они остались на месте с открытыми ртами и увидели, - протискивался к ним брат Петя. Он был в своей старой студенческой тужурке и в форменной, тоже старой, фуражке, и первое, что он спросил, когда дотискался до сестер, было удивленное:

- Как же вы меня не узнали?

- Да мы ведь по сторонам не смотрели, а только вперед, - сказала Надя.

- Мы хотели Тверь посмотреть, - сказала Нюра.

Поцеловавшись, отошли к сторонке, и начались расспросы:

- Ты как здесь?

- Еду же в Москву.

- В Москву? Зачем?

- За песнями, - за чем же еще! Конечно, по делу. На завод. Товарищ один вызвал телеграммой.

- А домой почему телеграммы не послал?

- Послал же! Вчера послал. Как только Колю освободили.

- Вот видишь! Значит, сидел?

- Еще бы не сидел! Спасибо, что только неделю продержали.

- Где же он теперь? Дома?

- Конечно, дома.

- А ты не врешь?

- Зачем же мне врать? Приедете - увидите.

- Мы так и думали, что посадили... Только мы думали, что обоих.

- Ну вот, обоих! Жирно будет по целому таракану, хватит и по лапке... Я дипломную работу сдавал, мне некогда было.

- Сдал все-таки?

- Ну еще бы нет! Теперь кончено, - инженер, с чем можете и поздравить.

- Поздравляем! Поздравляем!

- Да что же толку-то, когда война подоспела!

- Неужели будет?

- Прикажи, чтобы не было... А тебя, Надюха, кто же надоумил теперь Нюрку в Питер везти?

- Сама надоумилась. А что?

- Ничего, не плохо... Позже, пожалуй, труднее было бы.

- Труднее? Я тоже так думала. А почему труднее?

- Вот тебе на - "почему"! Завируха же, конечно, начнется... А мама как?

- Ничего и мама и дедушка... О вас беспокоились.

- Ну, понимаешь, нельзя же было писать: арестован и так далее... Обошлось все-таки, и ладно. А Саша с Геной когда едут?

Даже при самом беглом взгляде, каким обычно обмениваются друг с другом люди в тесной вокзальной толпе, всякий мог бы безошибочно решить, что разговаривают так оживленно брат и сестры: Петя был очень похож на Надю и Нюру и ростом, только немного повыше их: круглое румяное лицо, круглые серые глаза - этим все трое они вышли в мать.

- Где же твой поезд? - спросила Надя.

- А там, на четвертой платформе, - неопределенно мотнул куда-то головой Петя. - Больше часа стоим, и никто не знает, сколько еще стоять будем... Вы тоже тут застрянете надолго... Так что я, пожалуй, вполне успел бы взять билет обратно да поехать с вами.

- Поедем, Петя, в Петербург! - радостно вскрикнула Нюра, но Надя оказалась строже сестры.

- Как же так, Петя, ведь тебе же надо в Москву? - спросила она, сделав ударение на "надо".

- Надо-то надо, да, признаться, что я больше на радостях, что Колю отпустили с подпиской о невыезде. Ему, дескать, нельзя никуда уехать, а мне можно, - вот и поеду... А то в сущности едва ли стоит ехать.

- А что? Почему не стоит?

- Да ведь завод-то немецкий, то есть хозяева немцы, а вот-вот война с немцами... Получается дыня с квасом... Говорят люди, что завод этот тогда неминуемо прикроют... Или, может быть, в лучшем случае отберут.

- Ну что же, это хорошо будет, если отберут, - пылко сказала Нюра.

- Хорошо-то хорошо, да ведь и меня тоже отобрать могут.

- Куда, Петя, отобрать?

- Как куда? В армию, конечно...

- Неужели? Ведь ты же инженер теперь, Петя!

- Что из того, что инженер... У нас, в Крыму, тоже инженеры были из немцев-колонистов - Кун, например, электрик, Тольберг, тоже электрик, и другие - их уже вызвали в Германию служить в армии.

- Как так в Германию вызвали? Почему в Германию, если они наши немцы были? - удивилась Надя и добавила: - И откуда ты это знаешь, что их в Германию вызвали?

- Знаю. Писали мне. Теперь уж их нет в Симферополе. Они ведь отбывали воинскую повинность в Германии и лейтенанты запаса, а там так: запасным посылается карточка, где бы они ни жили, и - пожалуйте на цугундер. Двадцать пять корпусов Германия имеет кадровых войск, а двадцать пять корпусов еще у нее будет без объявления мобилизации из этих вот самых запасных, какие по карточкам явятся. Вот тебе и два миллиона войска налицо!.. Я такие источники раскопал, когда дипломную работу готовил, что прямо малина! Как раз мне к теме это пришлось, только что писать об этом тогда нельзя еще было... Такие открылись горизонты, что как же и не быть войне! В Петербурге что творится!

- А что, Петя, а что именно? - заволновалась Надя.

- Манифестации! Дамы зонтиками машут и кричат: "Долой немцев!" В Германии считают, что мы уж у них в кармане, остается только этот карман застегнуть аккуратно на пуговку, и вся недолга.

- Мы? Огромная страна такая? - запальчиво вскрикнула Нюра.

- Вот тебе и огромная. А порядки наши...

Очень большая толчея была на вокзале оттого, что два поезда стояли здесь в ожидании отправления: однако, кроме пассажирских, тут был еще и воинский поезд и два поезда товарных, но с военным грузом. На такое обилие людей тверской вокзал не был рассчитан, поэтому, кое-как выбравшись из давки на двор со стороны города, именно туда, куда устремились было Надя и Нюра, все трое вздохнули гораздо свободнее.

- Еще войны нет, а уж такая бестолочь, - сказала Надя, - а что будет, если война начнется!

- Призвать меня в армию, думаю так, на этих же днях могут, - отозвался Петя и гораздо более оживленно продолжал: - Но все-таки что же мне делать, в самом деле? Ехать ли в Москву, или с вами назад?

- Бери билет, Петя, голубчик, поезжай с нами! - тут же отозвалась на это Нюра, но Надя, сделав строгое лицо, заметила:

- А если там, в Москве, ты место потеряешь?

- Да теперь ведь, кажется, все места потеряют, - вздохнул Петя.

- Ну, это ведь только твое личное мнение такое.

- Ничего, ничего, приедешь в Петербург, и твое личное мнение станет такое же!

Петя похлопал слегка по плечу Надю, раздумывая, а в это время на вокзале зазвякал колокольчик швейцара, и раздался тягучий басовый голос:

- По-езду на Москву пер-вый зво-нок!

- Ого! Вот так штука! - встрепенулся Петя. - Наш поезд желает двигаться! В таком случае, так и быть уж, поеду!

- Неужели поедешь? - удивилась больше, чем опечалилась, Нюра, а Надя сказала:

- Поезжай, конечно! В случае чего, приехать в Петербург всегда успеешь.

- Резон, - одобрил ее Петя и, взяв под руки сестер, снова втиснулся с ними в гущу вокзала.

IV

Как ни медленно шел почтовый поезд на Петербург, как ни долго стоял он на станциях, все же в десятом часу утра он дотащился до Николаевского вокзала, и первое, чем встретил Надю этот вокзал, - на нем почему-то было непривычно мало носильщиков. Пришлось самим взять чемоданы и корзину и медленно, вслед за другими, тоже отягощенными своим багажом пассажирами, двигаться от поезда к выходу на Знаменскую площадь.

Зато тут, около входных дверей на вокзал с площади, Надя и Нюра увидели первую петербургскую толпу, внимательно читавшую какое-то длинное, видимо свеженаклеенное объявление.

- Что это? - спросила Надя, кивнув на эту толпу какому-то железнодорожнику.

- Мобилизация, - строго ответил железнодорожник.

- Мобилизация? Нюра, слышишь? Мобилизация! Пойдем читать!

И обе, как были, с чемоданами, вместо того чтобы идти к длинному ряду извозчиков и ехать тут же на Пески, на квартиру Коли и Пети, сестры подошли к толпе и подняли головы к белому листу, помещенному достаточно высоко, чтобы передние ряды читающих не могли помешать задним; очень крупными и четкими были и буквы, так что легко читались слова, сколь бы ни был тяжел и зловещ их смысл.

"Именной Высочайший Указ Правительствующему Сенату.

Признав необходимым привести на военное положение часть армии и флота, для выполнения сего, согласно с указом, данным нами сего числа Военному и Морскому Министрам, повелеваем:

1. Призвать на действительную службу, согласно действующему мобилизационному расписанию 1910 года, нижних чинов запаса и поставить в войска лошадей, повозки и упряжь от населения:

а) во всех уездах губерний: Костромской, Московской, Владимирской, Нижегородской, Казанской, Калужской, Тульской, Рязанской, Орловской, Воронежской, Тамбовской, Пензенской, Симбирской, Бессарабской, Херсонской, Екатеринославской, Таврической и Астраханской".

- А Петербургской? - спросила вслух Надя.

- Петербургской дальше, - ответил ей кто-то, - тут только во флот призывают.

Действительно, дальше Надя нашла и восемь уездов Петербургской губернии, которые должны были дать пополнение флоту.

В общем же указ был длинный, на четырех столбцах, и касался он если не всех уездов в губернии, то все-таки всех почти губерний. Значительность этого указа Надя и Нюра видели по всем лицам толпы: они были сосредоточенно хмуры. Хмурой была и погода.

Еще на ночь в вагоне пришлось им достать и надеть теплые кофточки, но здесь было холодновато и в них. Сеялся мелкий дождик; дул порывистый ветер.

- Ну, вот видишь, это тебе не Крым, - говорила Надя, отходя с Нюрой к извозчикам.

- Еще бы не Крым, когда теперь уж ясно, что война, - сказала Нюра.

Это стало ясно и Наде, что Крым в ее душе, Крым, как солнечность, нежность, живая легенда, почти сказка, чарующая музыка, красота, "Майское утро" на стене в мастерской художника Сыромолотова, "Демонстрация", в центре которой молодая смелая девушка - она, Надя - идет отдавать свое все, свою жизнь за дело народной свободы, - это кончено теперь. Вломилось непрошенное в дом и начинает уже бить посуду.

Извозчики знали, что объявлена мобилизация, поэтому начинали запрашивать втрое дороже обычного, и напрасно Надя ссылалась на таксу, пришлось набавить. Зато сестер ожидала удача: Коля, который мог ведь и уйти куда-нибудь, оказался дома и был заметно рад их приезду.

В глазах Нади он был героем: он сделал то, что мечтала сделать она; он мог вполне попасть на новую картину Сыромолотова - заслужил это, в то время как она только еще собиралась заслужить и похоронила уж сегодня утром эту надежду.

Благодаря тому, что потолки комнаты в квартире Коли были низковаты, он показался очень высоким не видавшей его больше года Нюре, и раза три повторила она:

- Какой ты огромный, Коля!

Даже и Надя, приглядываясь к нему, решила, что он все-таки выше и Саши и Васи и плотнее их.

- Плотность - дело наживное, - шутливо отозвался на это Коля. Студентам, разумеется, полагается быть поджарыми, а инженеру можно уж и мясо наживать.

Легко, как книги, переставил он с места на место их чемоданы и корзину, которые казались им такими увесистыми, почти неодолимыми, когда тащили они их с поезда на вокзал.

- Коля, а тебя как арестовали, расскажи, - обратилась к старшему брату Надя, когда он усадил уже обеих сестер за чай.

- Что же тут рассказывать, - усмехнулся Коля. - Арествовали, как обыкновенно, на улице вместе с другими, каких загнали в тупик, вот и все. Деваться там было некуда, пришлось совершить прогулку в участок.

- А тебя там не били? - не удержалась, чтобы не спросить, Надя.

- Нет, со мной обошлись без физического воздействия, - улыбнулся ей Коля и добавил: - Все-таки я инженер, телесным наказаниям не подлежу.

- Значит, меня бы били, если бы я им попалась? - с живейшим любопытством спросила снова Надя.

- Поскольку ты - курсистка, девица образованная, то едва ли бы начали бить, - подумав, сказал Коля, - а вот рабочих били, я это слышал, хотя и не видел, - криков было много.

- Что же ты? Как же ты на это?

- Протестовал, разумеется, как мог.

- А они что на это?

- Что? Разумеется, сказали, чтобы я их не учил, что они сами знают, что делают.

- А тебя, что же, все-таки судить будут? - допытывалась Надя.

- Кто их знает. Если война, то, я думаю, подождут с этим занятием, - а впрочем, не знаю как.

- А место твое на заводе?

- Занято, конечно, кем-то другим, более благонадежным.

- Послушай, Коля, как же так, - разволновалась вдруг Надя, - в таком случае, если ты не на заводе, тебя ведь могут взять по мобилизации?

- Пока еще только берут запасных во флот, но, в общем, что же тут такого?

V

Конечно, указ царя о мобилизации был объявлен в этот день, 17 июля, во всех газетах, но в этот же день газеты поместили и манифест императора Франца-Иосифа о войне с Сербией, хотя австрийские пушки уже целые сутки громили Белград, нанося ему множество разрушений.

Из трех императоров первым выступил на мировую арену бесчисленных убийств, увечий, уничтожений самый старый, наполовину уничтоженный уже сам, придавленный к земле тяжким бременем восьмидесяти четырех лет.

Это вышло зловеще для человечества. Будто сама ее величество Смерть подписала смертный приговор целому государству, дав этим сигнал для начала такого истребления людей в Европе, какого не видел еще мир со времен "всемирного потопа".

День 17 июля принес людям целую метель достоверных, самых достоверных и наидостовернейших слухов вперемежку с тем, что уж не подлежало сомнению, - с указами, приказами и сообщениями правительств крупнейших стран.

Прежде всего провалилось предложение сэра Эдуарда Грея о конференции четырех держав по австро-сербскому вопросу: не до конференций уж было, когда военные действия начались, а Германия отказалась от участия в конференции еще до начала бомбардировки Белграда. Наивными оказались надежды кое-каких подернутых плесенью политиков, что вот приедет из Норвегии Вильгельм в Берлин, и он, "известный своим миролюбием", сразу переложит руль с войны на мир. Вильгельм приехал не для того, чтобы отдалить, а чтобы ускорить войну.

Все, чем жил он долгие годы, совершилось: Германия имела могучую армию, которой не было равной в мире; она имела военно-морской флот, второй по силе после английского, но могущий уже соперничать с английским; она имела тяжелую промышленность, превосходившую по своим размерам промышленность Англии, не говоря о других европейских странах, и она имела еще своего прусского бога, который "передвигал для нее тучи на небе"... Ее готовность к войне достигла предела, и Вильгельм, второй по старшинству лет император Европы, зорко следил только за действиями третьего императора - Николая, чтобы тому не вздумалось как-нибудь предупредить его, воина, гения, героя!

Что германская армия, готовая стать действующей, уже удваивалась благодаря тайной мобилизации, это считалось Вильгельмом в порядке вещей; что Николай предлагал ему обратиться для решения австро-сербской распри к Гаагской конференции, это ожидалось Вильгельмом; разные мелкие распоряжения русского правительства, вроде погашения маячных огней в районе Севастополя или введения военной охраны на железных дорогах, его не беспокоили.

Он только усмехнулся, когда Бетман ему поднес при докладе о положении в России только что опубликованное в Петербурге "правительственное сообщение" от 15 июля такого содержания:

"Многочисленные патриотические манифестации, происходившие за последние дни в столицах и в других местах империи, показывают, что твердая и спокойная политика правительства нашла сочувственный отклик в широких кругах населения. Правительство надеется, однако, что эти выражения народных чувств отнюдь не примут оттенка недоброжелательства по отношению к державам, с коими Россия находится и неизменно желает находиться в мире. Черпая силу в подъеме народного духа и призывая русских людей к сдержанности и спокойствию, императорское правительство стоит на страже достоинства и интересов России".

Еще бы не желало "императорское правительство" России находиться в мире с Германией! Было бы, напротив, полным безумием стремиться к войне с ней.

И вдруг мобилизация в России, - не тайная, а явная, объявленная с высоты престола!

Было от чего прийти в крайнюю степень негодования Вильгельму...

Весь план войны на два фронта - против Франции и России - строился только на том, что Россия, при жалкой сети железных дорог на своих огромных пространствах, при неспособности и продажности чиновников, непременно запоздает с мобилизацией настолько, что позволит разбить Францию, взять Париж, заключить мир с побежденными и бросить все силы на Вислу, чтобы покончить на русской равнине все "до осеннего листопада". Мобилизация в России путала все эти расчеты.

16 июля вечером Вильгельм послал телеграмму Николаю. В ней о Германии не говорилось ни слова. Не говорилось ничего и о том, удовлетворителен ли ответ Сербии на австрийский ультиматум. Подчеркивалось только, что, каков бы он ни был, какую бы покорность ни выказала Сербия, война, объявленная ей, была неизбежна, чтобы закрепить силой оружия то, что обещали сербы на бумаге.

Значит, сербы должны были дать Австрии какой-то кусок своей территории как бы в залог того, что свои обещания они сдержат, австрийцы же должны были разгромить и уничтожить сербскую армию в залог того, что на остальную территорию Сербии, кроме занятого ими куска, они покушаться не будут.

Эта странная мысль, принадлежала ли она самому Вильгельму, или соавторами его были также берлинские и венские дипломаты, проникла также и в газеты, которые поместили вдруг заметку: "Новый шанс на сохранение мира".

В этой заметке говорилось, что, несмотря на крайнюю сложность и запутанность положения, шансы на сохранение европейского мира еще не утеряны окончательно. "Выходом из положения послужит, быть может, занятие Австрией Белграда. После этого события Англия может возобновить попытку созвать международную конференцию, и есть некоторые основания думать, что на этот раз предложение Англии будет принято Германией".

Европейские политики, по крайней мере те из них, которые поверяли свои мысли газетам, думали убедить кого-то, что стоит только сербам отдать Австрии свою столицу, и молох войны удовлетворится этой подачкой. Но чересчур широка была пасть молоха и бесконечно вместительно его чрево.

Телеграммы, которыми обменивались Вильгельм с Николаем, были немногословны, переговоры же, которые вел Пурталес с Сазоновым, длились часами. Как все споры между людьми ведутся обычно из-за разного понимания слов, так и тут - Пурталес и Сазонов неодинаково понимали слово "мобилизация". По Пурталесу выходило, что мобилизация в России означает уже начало войны, так как должна вызвать и вызовет непременно мобилизацию в Германии, а Сазонов силился доказать ему, что раз мобилизация была проведена в Австрии, то это, конечно, должно было вызвать и вызвало мобилизацию в России, но "мобилизованная русская армия может, в случае нужды, хоть целые недели стоять с ружьем у ноги, так как в России мобилизация еще далеко не означает войны".

В то же время Сазонов выставлял и такой довод в пользу мобилизации, что венский кабинет "категорически отклонил непосредственный обмен мнений с Петербургом".

На Пурталеса, на его несговорчивость жаловался в своей телеграмме Вильгельму Николай, поэтому Вильгельм, уже издав указ о военном положении в своей стране, телеграфировал Николаю:

"Не может быть и речи о том, чтобы слова моего посла были в противоречии с содержанием моей телеграммы. Графу Пурталесу было предписано обратить внимание твоего правительства на опасность и серьезные последствия, которые может повлечь за собою мобилизация. То же самое я говорил в моей телеграмме к тебе. Австрия мобилизовала только часть своей армии и только против Сербии. Если, как видно из сообщения твоего и твоего правительства, Россия мобилизуется против Австрии, то моя деятельность в роли посредника, которую ты мне любезно доверил и которую я принял на себя по твоей усиленной просьбе, будет затруднена, если не станет совершенно невозможной. Вопрос о принятии того или другого решения ложится теперь всей своей тяжестью исключительно на тебя, и ты несешь ответственность за войну или мир".

Последние слова этой телеграммы имели цель запугать Николая. Почетно "нести ответственность" за мир, но совсем другое дело быть виновником всеевропейской войны. Предостережение "преданного друга и кузена Вилли" должно было прозвучать библейски грозно.

Но император Николай, обладавший весьма средними способностями ума, был прекрасно воспитан. Никто бы не мог не признать за ним выдержки и полного уменья владеть собою.

Вместо того чтобы как-нибудь отозваться на угрозу в конце телеграммы императора Германии, он сделал вид, что совсем не заметил ее. Он ответил утром 18 июля:

"Сердечно благодарен тебе за посредничество, которое начинает подавать надежды на мирный исход кризиса. По техническим условиям невозможно приостановить наши военные приготовления, которые явились неизбежным последствием мобилизации Австрии. Мы далеки от того, чтобы желать войны. Пока будут длиться переговоры с Австрией по сербскому вопросу, мои войска не предпримут никаких вызывающих действий. Даю тебе в этом мое слово. Я верю в божье милосердие и надеюсь на успешность твоего посредничества в Вене на пользу наших государств и европейского мира.

Преданный тебе Н.".

Мир уже дрогнул во всех своих финансовых операциях в предчувствии войны, которая встала во весь рост у всех на глазах и заполнила собой горизонты.

Ввиду полного хаоса и банкротства крупных банков лондонская биржа закрылась. Закрытие биржи вызвало всеобщую панику. Публика штурмовала банки, требуя размена кредиток на золото.

В магазинах, ресторанах, кафе, даже в кассах железных дорог Парижа были уже выставлены плакаты: "Платите звонкой монетой - бумажек не принимаем!"

Даже в финансовых кругах очень далекого от Европы Нью-Йорка началась паника.

Вследствие небывалого падения ценностей многие крупные фирмы прекратили платежи. С часу на час ожидалось банкротство целого ряда банков.

Наконец, и в Берлине, где так методично, с немецким педантизмом все готовились к войне, публика неистовствовала, требуя полностью свои вклады из сберегательных касс, а известный в Берлине банкир Бибер, разоренный биржевой паникой, покончил самоубийством, отравившись вместе с женой...

Главный двигательный нерв войны - деньги, и чувствовалось, что война вот-вот разразится, что до начала ее оставались, может быть, не дни уже, а только часы. В самой России отдавались приказания то о полной отмене дачных поездов, то о сокращении пассажирского движения, чтобы беспрепятственно гнать и гнать военные поезда к западной границе... 18 июля было объявлено первым днем не только мобилизации запасных, но даже и ратников ополчения первого разряда...

Спешили в России, потому что поспешили в Австрии; спешили в Германии, потому что спешили в России; спешили во Франции и Англии, потому что спешили в Германии... Спешили везде, спешили все, потому что всеми владела острейшая боязнь опоздать, но опоздать к чему же именно? - к началу европейской войны!

VI

- Петербурга нельзя узнать! - изумленно говорила Надя сестре, выйдя с нею на улицы.

Она привыкла к Петербургу чиновно-сухому, подтянутому, с чопорно сжатыми губами. Публика в трамваях была вежлива, но безмолвна; публика на тротуарах ходила стремительно, глядела бегло, безучастно. Провинциалов из теплосердечных, неторопливо солнечных губерний обдавало здесь в первые дни совершенно непривычным холодом. Таким строго холодным Петербург и остался в представлении Нади, проведшей в нем почти год на курсах.

Для Нюры она уж заготовила про себя кучу всяких объяснений, почему Петербург такой с первого взгляда нетеплый город и почему все-таки это совсем не так плохо, как может показаться какому-нибудь растяпе из Тетюшей или Царевококшайска, или даже, чтобы недалеко ходить, - Москвы.

И вдруг Петербург неожиданно преобразился, разжал строгие губы, как не могла бы и вообразить Надя раньше, когда она ехала сюда.

По улицам шли толпы людей, и полицейские не только не разгоняли их, но, стоя на своих постах, то и дело прикладывали руки к козырькам фуражек.

Плескались трехцветные русские флаги - бело-красно-синие, - которые обычно появлялись на домах по высокоторжественным дням, но не в толпе в будни; кроме флагов, совершенно невиданные плакаты пестрели над толпой людей: "Да здравствует Сербия, Франция, Россия!", "Да здравствует русская армия!", "Долой Австрию!", "Да здравствует Сербия, Англия, Франция!", "Да здравствует славянство!" Часов в шесть вечера толпа подошла к дому военного министерства на Мойке.

- Да здравствует русская армия! - беспорядочно кричала толпа.

Около часа спустя толпа была вблизи дома австрийского посольства, где уже стояло много народа и то и дело гремели выкрики: "Долой Австрию!"

- Почему мы остановились? - спросила вдруг Нюра.

- Почему?.. Наверное, полиция, - догадалась Надя.

- Что там? Полиция? - спросила Нюра у своего соседа.

- А вы что бы думали? Разумеется, полиция охраняет порядок, - устранил все сомнения сосед. - Иначе бы весь дом развалили к чертям... А дом все ж таки ведь наш, русский.

Когда часам к восьми вечера Надя и Нюра добрались домой, их встретил Коля, добродушно улыбаясь:

- Что, нашлялись?.. А я, пока вы шлялись, призывную карточку получил.

- Какую карточку призывную? - не поняла Надя.

- Такую самую. Призываюсь в полк.

VII

Не только с графом Пурталесом, но и с графом Сапари, послом Австро-Венгрии, вел длительные переговоры Сазонов.

Мобилизация русская касалась в первую голову его, графа Сапари, так как предназначалась (об этом говорилось официально) для защиты Сербии от Австрии, и в то же время Сазонов уверял его, что к приказу о мобилизации будет добавлено объяснение, что Россия не намерена вести войну, а желает только занять положение вооруженного нейтралитета.

Сазонов предложил послам Австрии и Германии согласиться с таким его предложением:

"Если Австрия, признавая, что ее конфликт с Сербией принял характер общеевропейского интереса, заявит о своей готовности исключить из своего ультиматума пункты, посягающие на суверенитет Сербии, Россия обязуется прекратить всякого рода военные приготовления".

Казалось бы, чего лучше? - Австрия заявляет о своей готовности, занесенный над головой Сербии меч вкладывается в ножны, мобилизация в России отменяется, и банкиры перестают объявлять себя банкротами...

Но Австрия наотрез отказалась вложить меч в ножны, и Германия в лице своих дипломатов вполне согласилась с нею. И с какой бы стороны ни подходили к заколдованному кругу, он оказывался непреоборим, и дипломаты отлично понимали, что топчутся на месте, но в силу обстоятельств ревностно продолжали топтаться.

Война созрела и, как спелый плод чудовищной формы, готова уж была свалиться на человечество, но для этого нужен был последний толчок.

Дипломаты и политики всех стран, витающие в сфере строгих силлогизмов; миллиардеры и миллионеры, признающие только одно, что война - деньги, деньги и деньги; моралисты, число которых в те годы было еще достаточно велико; рабочие и крестьяне, которым суждено было на своих плечах вынести всю страшную тяжесть наступающей войны, - все ждали с большим или меньшим волнением: произойдет этот толчок или не произойдет.

18 июля Вильгельм из своего Нового дворца послал в Петергоф Николаю такое предупреждение:

"Вследствие твоего обращения к моей дружбе и твоей просьбы о помощи, я выступил в роли посредника между твоим и австро-венгерским правительством. В то время, когда еще шли переговоры, твои войска были мобилизованы против Австро-Венгрии, моей союзницы, благодаря чему, как я уже тебе указал, мое посредничество стало почти призрачным. Тем не менее я продолжал действовать, а теперь получил достоверные известия о серьезных приготовлениях к войне на моей восточной границе. Ответственность за безопасность моей империи вынуждает меня принять предварительные меры защиты. В моих усилиях сохранить всеобщий мир я дошел до возможных пределов, и ответственность за бедствие, угрожающее всему человечеству, падает не на меня. В настоящий момент все еще в твоей власти предотвратить его. Никто не угрожает могуществу и чести России, и она свободно может выждать результатов моего посредничества. Моя дружба к тебе и твоему государству, завещанная мне дедом на смертном одре, всегда была для меня священна, и я не раз честно поддерживал Россию в моменты серьезных затруднений, в особенности во время последней войны. Европейский мир все еще может быть сохранен тобой, если только Россия согласится приостановить военные приготовления, угрожающие Германии и Австро-Венгрии.

Вилли".

Мобилизация Австрии родила мобилизацию России, мобилизация России вызвала мобилизацию Германии - так хотелось представить для суда истории это дело Вильгельму.

"На меня готовятся напасть - я обязан защищать свою границу", - и правая, деятельная, рука хитреца торжествующе потирает левую, сухую, руку, а прищуренные стального цвета глаза над желтыми, вскинутыми кверху усами удовлетворенно подмигивают в сторону Петербурга.

Сделав вид, что забыта, совершенно выскочила из памяти мобилизация всех промышленных и военных сил страны, длившаяся десятки лет и приведшая, наконец, в ужас всю Европу, Вильгельм пытался еще убедить Николая, что он, Николай, "вынуждает его принять предварительные меры защиты"; сделав вид, что дружба его не только к Николаю, но и к России остается непоколебимой, как и была(!), он призвал для доказательства этого даже тень Вильгельма I, своего деда, действительно завещавшего на смертном одре ему, Вильгельму II, - тогда еще только принцу, но уже готовящемуся стать и кронпринцем и императором ввиду безнадежной болезни отца, - не нарушать мира с Россией.

Это было давно, тридцать лет назад, и тогда было явное превосходство сил на стороне России.

Телеграмма Вильгельма получена была в Петергофе вечером, а утром 19 июля Николай послал своему "другу" такой ответ:

"Я получил твою телеграмму. Понимаю, что ты должен мобилизовать свои войска, но желаю иметь с твоей стороны такие же гарантии, какие я дал тебе, то есть, что эти военные приготовления не означают войны и что мы будем продолжать переговоры ради благополучия наших государств и всеобщего мира, дорогого для всех нас. Наша долго испытанная дружба должна, с божьей помощью, предотвратить кровопролитие. С нетерпением и надеждой жду твоего ответа.

Ники".

Слова потеряли уж свою полновесность, стали шелухой, мякиной, ненужным сором, оттяжкой действий, грозных и сокрушительных.

А между тем накануне Николай дал аудиенцию послу Пурталесу, с которым говорил, как с представителем Вильгельма, о мобилизации в России.

Пурталес не поскупился на выражения, чтобы запугать царя. Он не остановился даже и перед тем, чтобы сделать последний вывод: русская мобилизация ни больше ни меньше как личное оскорбление, нанесенное германскому императору...

- В самом деле вы так думаете? - совершенно спокойно, точно речь шла о прошлогоднем снеге, спросил Николай.

Даже видавший виды Пурталес был изумлен и таким равнодушным видом и таким тоном царя и не знал, чему приписать это: исключительному самообладанию или полному непониманию того, что происходит.

- Только отмена приказа вашего величества о мобилизации, может быть, еще будет в состоянии предотвратить войну - вот что я думаю, ваше величество, - ответил на это Пурталес.

- Вы - бывший офицер, - заметил на это Николай, - как же можете вы говорить, что легко это сделать: сначала дать приказ о мобилизации, потом вдруг отменить этот приказ. Даже просто по техническим причинам это совершенно невозможно.

Это было сказано без малейшего повышения голоса, так же, как и то, что он затем добавил:

- Вот я написал телеграмму императору Вильгельму с объяснениями настоящего положения вещей.

При этом он положил руку на черновик телеграммы, лежавшей перед ним на столе, и придвинул его к послу Вильгельма.

- По глубокому убеждению моему, ваше величество, - горячо возразил Пурталес, пробежав глазами телеграмму, - всякие вообще телеграфные объяснения настоящего положения вещей совершенно запоздали!

- Вы так думаете? - прежним бесстрастным тоном отозвался на это Николай.

- Я думаю также, ваше величество, что европейская война, если она только начнется, неизбежно явится сильнейшей угрозой монархическому началу, - с нажимом сказал Пурталес.

- Может быть, вы и правы, - сказал царь, - но я думаю все-таки, что все устроится лучше, чем полагаете вы.

- Лучше? Но каким же образом это возможно? - совершенно озадачился Пурталес. - Никакой поворот к лучшему невозможен, если не будет приостановлена русская мобилизация!

Николай чуть заметно, в усы, улыбнулся такой горячности посла Вильгельма и сказал, указав пальцами вверх:

- Ну, если так, то помочь может только один бог.

И протянул ему руку для прощанья. Аудиенция кончилась ничем.

Послав телеграмму 19 июля утром, Николай ждал от Вильгельма ответа весь день, но вместо того германский статс-секретарь по иностранным делам фон Ягов прислал Пурталесу для передачи русскому правительству телеграмму, пришедшую в Петербург около шести часов вечера:

"Императорское правительство старалось с начала кризиса привести его к мирному разрешению. Идя навстречу пожеланию, высказанному его величеством императором всероссийским, его величество император германский, в согласии с Англией, прилагал старания к осуществлению роли посредника между венским и петербургским кабинетами, когда Россия, не дожидаясь их результата, приступила к мобилизации всей совокупности своих сухопутных и морских сил. Вследствие этой угрожающей меры, не вызванной никакими военными приготовлениями Германии, Германская империя оказалась перед серьезной и непосредственной опасностью. Если бы императорское правительство не приняло бы мер к предотвращению этой опасности, оно подорвало бы безопасность и самое существование Германии. Германское правительство поэтому нашло себя вынужденным обратиться к правительству его величества императора всероссийского, настаивая на прекращении помянутых мер. Ввиду того, что Россия отказалась удовлетворить это пожелание и выказала этим отказом, что ее выступление направлено против Германии, я имею честь, по приказанию моего правительства, сообщить нижеследующее: его величество император, мой августейший повелитель, от имени империи, принимая вызов, считает себя в состоянии войны с Россией".

Содержание этой телеграммы было устно передано Пурталесом Сазонову в 7 часов 10 минут вечера. Таким образом Германия объявила войну России.

И только в 10 часов 55 минут вечера собрался Вильгельм ответить на последнюю телеграмму Николая, и только во втором часу ночи этот ответ был получен в Петергофе.

Несмотря на то, что война Германией была уже объявлена, Вильгельм сделал вид, что это ему пока совершенно неизвестно, и писал так:

"Благодарю за твою телеграмму. Вчера я указал твоему правительству единственный путь, которым можно избежать войны. Несмотря на то, что я требовал ответа сегодня к полудню, я еще до сих пор не получил от моего посла телеграммы, содержащей ответ твоего правительства. Ввиду этого я был принужден мобилизовать свою армию. Немедленный, утвердительный, ясный и точный ответ от твоего правительства - единственный путь избежать неисчислимые бедствия. До получения этого ответа я не могу обсуждать вопроса, поставленного твоей телеграммой. Во всяком случае я должен просить тебя немедленно отдать приказ твоим войскам ни в коем случае не переходить нашей границы.

Вилли".

Николаю, получившему такую телеграмму со словами "я требовал" и особенно с этим великолепным заключением: "я должен просить тебя немедленно отдать приказ твоим войскам ни в коем случае не переходить нашей границы", ничего не оставалось больше, как написать на телеграфном бланке карандашом: "Получена после объявления войны".

Что же касалось не просьбы, конечно, а почти приказа русским войскам не переходить границы Германии, то Николаю очень хорошо было известно, как несколько дней уже полным ходом шло сосредоточение немецких войск, в избытке снабженных всем необходимым для начала военных действий в любой момент.

Николай знал, что его "преданный друг и кузен" успел уже закончить мобилизацию своей армии в то время, когда только начал угрожать ею, если не будет оставлена мобилизация в России.

VIII

Прошло всего только три дня со времени объявления Германией войны России; но за это короткое время совершилось много, так как германский генеральный штаб бурно принялся выполнять свой давно взлелеянный план молниеносной войны на два фронта.

Германия так спешила разбить Францию и Россию до осеннего листопада, что, во-первых, "рыцарски заступаясь" за своего союзника Австрию, она объявила войну России раньше самой Австрии; во-вторых, почти все свои силы направляя прежде всего против Франции, чтобы через две недели занять уже Париж, она только через сутки после объявления войны России вспомнила, что не объявила еще войны французам, и постаралась исправить эту оплошность.

Вышло все-таки так, что Россия и Австрия не были еще в состоянии войны друг с другом, когда Германии напомнил о себе третий член Антанты - Англия, державшаяся несколько в тени после того, как было отвергнуто канцлером Бетман-Гольвегом предложение Грея о "разговоре четырех".

Один совершенно ничем не замечательный французский офицер сказал немецкому врачу в лазарете ядовито-меткую фразу: "Vos armees sont terribles, mais votre diplomatie c'est un eclat de rire" ("Ваши армии наводят ужас, но ваша дипломатия вызывает взрывы смеха"). Даже Вильгельм, отличавшийся своей прямолинейностью, был поражен теми ошибками, какие, по его мнению, наделал Бетман, пока сам он плавал в норвежских фиордах. Однако и Вильгельм вполне согласился с его убеждением, что Англия в затевавшейся европейской войне остается нейтральной.

В этом взгляде особенно укрепило его то, что 16 июля прибыл в Потсдам принц Генрих с извещением от Георга V, что в случае, если разразится война, Англия останется нейтральной. Склонный к театральности выражений, Вильгельм воскликнул: "Я имею слово короля, и этого с меня довольно".

Но в Англии, стране старой конституции, насчитывавшей несколько веков существования, кроме короля, был парламент, был премьер-министр Асквит, был министр иностранных дел Грей, был Ллойд-Джордж, был морской министр Черчилль, уже успевший привести военно-морской флот в состояние боевой готовности на всякий случай, - было много государственных людей, испытанных во всех тонкостях дипломатии, был, наконец, лондонский квартал Сити, способный, и это было главное, если он в ней заинтересован, финансировать войну гигантских масштабов...

Отклонивший предложение Грея о конференции Бетман во всем остальном был чрезвычайно предупредителен к Англии. Он выразил даже готовность не выпускать немецкого флота из Балтийского моря, чтобы не возбуждать у англичан никаких подозрений, и Вильгельм распорядился уже, что германский флот будет действовать только против России.

Ослепленные своей "удачей" в отношении Англии, устранив, как они думали, Англию на все время войны, кайзер и канцлер не задумывались даже над тем, что, объявляя первыми войну как России, так и Франции, они сами отбрасывают Италию и Румынию как союзников, потому что те если и обязывались выступить по договорам в защиту центральных держав, то в том лишь случае, если им объявят войну, на них нападут.

Однако Англия тоже имела договор с Бельгией, по которому должна была прийти к ней на помощь, если на нее нападет "одна из европейских держав", то есть Германия.

Знали об этом кайзер и канцлер? - Конечно, знали. Знали они о том, что Бельгия спешно мобилизует на случай нападения на нее свою маленькую армию, во главе которой изъявил желание стать сам бельгийский король Альберт? Конечно, знали. И все-таки громаднейшие, неслыханные до того миллионные вооруженные силы Германии вторглись в Бельгию, чтобы напасть не на нее, а на Францию, - так выходило по логике немцев.

Но Бельгия была ведь суверенная нейтральная страна. Давала ли она согласие на пропуск германских войск для нападения их на Францию? Нет, и с нею даже не говорили об этом, считая этот разговор совершенно излишним, только ненужно осложняющим дело.

В самом деле, смешно было бы думать, чтобы маленькая Бельгия, с ее игрушечной армией, состоящей в большинстве из ополченцев, спешно поставленных в строй, могла сопротивляться двухмиллионной лавине немецких солдат, и все-таки, опираясь на свои ничтожные крепостцы, эта армия вздумала сопротивляться! Почему же? - Потому что за спиной Бельгии стояла могущественная Англия, связанная с нею договором.

"Разговор четырех", задуманный Греем, не удался, зато удался разговор английского посла в Берлине Гошена с германским канцлером.

Этот разговор, во время которого Гошен с полнейшим хладнокровием заявил, что нарушение нейтралитета Бельгии вынуждает Англию объявить войну Германии, совершенно вывел из себя Бетмана. В сильнейшем волнении подымая обе руки кверху, Бетман кричал, что поведение Англии неслыханно по своей гнусности, что это удар ножом в спину Германии, что последствия этого шага будут ужасны для обеих стран, живших до сего в мире, что договор с Бельгией, на который ссылался Гошен, не больше как ничтожный клочок бумаги.

В ночь на 23 июля Англия объявила войну Германии.

Но, объявив войну Германии, Англия имела, конечно, в виду и колонии немцев в Африке, на берегах Тихого океана. Она рассчитывала в этом на помощь своей союзницы Японии, которая не могла, конечно, спокойно смотреть на то, что немцы так прочно укоренились в Циндао, заарендованном на девяносто девять лет у Китая...

Так едва началась европейская война 1914 года, как она уже переросла в мировую, которой суждено было через четверть века получить название "Первой".

1943 г.

ПРИМЕЧАНИЯ

Пушки выдвигают. Роман впервые был напечатан в журнале "Новый мир", №№ 1-2, 4-5 и 6-7 за 1944 год. Отдельным изданием вышел в "Советском писателе" в 1944 году. Включен в восьмой том собрания сочинений изд. "Художественная литература", 1956. Датируется по десятитомнику.

H.M.Любимов

Загрузка...