…И если потеряна битва,

Погибло ли все?

Не сломлена воля.

Бессмертен мой гнев – за мной мое мщенье -

И мужество живо: не покорствую я.

Кто скажет, что я побежден?

Мильтон

Если кто-нибудь выдается среди нас – пусть уходит и выдается среди других.

Гельвеций

Рука схватилась за метлу. Хоть в одном из переулков Бедлама подмести, вымести грязь. Но это не переулок – это широкая улица большой государственной политики. По этому пути идет публицистическая деятельность Свифта в 1705–1709 годах, и особенно в следующее, знаменитое пятилетие 1710–1714 годов. Странное и трагикомическое зрелище: Свифт, пытающийся идти нога в ногу с веком, влиться в русло позитивной работы…

Гневное пламя, высоко вздымавшееся, вонзавшееся в небо, подобно рвущимся вверх шпилям готических соборов, пламя могучих, грозных идей революции 1648 года, оно погасло, потонуло в крови и грязи реставрации.

Забыты люди и идеи середины семнадцатого века. Вопль о социальной справедливости, мечты о равенстве, коммунистические чаяния низов и примкнувшей к ним интеллигенции – как далеко это отошло, каким глубоким слоем пепла покрылось! Гремела песня в середине века, коммунистическая песня диггеров:

«Долго бедные терпели страшные насилия от богатых, от их прислужников попов, то было издевательство и позор, и отравлены были колодцы нашей жизни. Но вот идет равенство для всех, приходит общность, и уравняет она горы и долины. И близко то время, когда не будет мрака в человеческих сердцах и головах, тогда возникнет у всех общее дело и утвердится навсегда; объединятся в любви знатные и простые, исчезнет преклонение перед людьми…»

Отзвучала песня, смолкли голоса…

«Вопросы для всех людей, предлагаемые тем, кто желает помочь делу общественного блага, или моя лепта, брошенная в общую сокровищницу» – таково наивно-торжественное название памфлета, опубликованного в декабре 1649 года, когда горячи были надежды и радостны мечты, и достижение всеобщего блага казалось таким естественным и близким: стоит лишь правильно ответить на эти вопросы. Вот один из них:

«Не установлена ли частная собственность вместо всеобщего коммунизма – путем насилия и грабежей, и не этим ли способом поддерживается она? Не были ли в этом жестоком деле впереди всех хищники – лендлорды, адвокаты, духовенство, и не прикрывались ли эти бесстыдные деяния фиговыми листками догматов, религиозных формул и культов?» И еще вопрос: «Не откроют ли наемные рабочие и безработные путь свободе, если они самовольно займут и станут обрабатывать общинные земли?»

Давно уже перешли общинные земли в руки новых лендлордов; на костях погибших вопрошателей укрепился фундамент частной собственности, и не найти было ни в книжных развалах Грэб-стрит, ни у модного книгопродавца Тонсона экземпляра памфлета 1649 года. Пожалуй, и не найти было номера 61 газеты левеллеров «Модэрэйт» от 5 сентября 1649 года, а на пожелтевших его страницах мог бы читатель начала восемнадцатого века, когда вела Англия обогащающую богачей войну за испанское наследство, прочесть гневные строки о войне: «Войны во все времена прикрывались самыми прекрасными предлогами, как-то: преобразование религии, защита законов страны и свободы граждан, но результаты их были гибельны для этих целей, пагубны для каждой нации, ибо войны делают основой всякой власти не народ, а меч, отнимают у людей их прирожденные права и передают в руки немногих собственность – эту основу всякой борьбы партий и главную причину большей части грехов против небесного божества».

Знаком ли был Свифт с этими строками? Ведь слышен их отзвук и в «Сказке бочки», и в «Поведении союзников», и, особенно, в «Гулливере».

В книжных шкафах Мур-Парка должен был он найти изумительную книгу Джерарда Уинстенли, опубликованную в 1652 году, социальную утопию громадного размаха. «Закон Свободы» называлась она; это был гневный протест против социального неравенства, властный призыв к уничтожению бед человечества путем создания справедливой социальной республики. О трех братьях рассказано в «Сказке бочки»; в памфлете Уинстенли дан диалог двух братьев. Об «эолистах» рассказывает Свифт; против «сверхчувственного» учения священников, оглупляющего простых людей, превращающего их в одержимых, воинствует Уинстенли. Случайно ли совпадение?

И в политических памфлетах Свифта как не найти отзвуков «Оцеана» Харрингтона, этого блестящего революционно-утопического памфлета, полемизирующего с жестоким и мрачным гоббсовским «Левиафаном».

Пафос свифтовского гуманизма, он странен и одинок в начале восемнадцатого, но как на месте он был бы, оказывается, в середине семнадцатого века!

И отцвели большие идеи, толстым слоем пепла покрыты смелые мысли, благородные стремления лучших людей отошедшего века.

Пепелище! Но сверкающее обманчивыми огнями пепелище… Золотой век английской литературы – говорят школьные учебники.

Какие имена, какие люди! И Аддисон со Стилом, и холодный стилист, великий мастер Александр Поп, фейерверк нигилистического остроумия Джон Гэй, и Джон Арбетнот, королевский врач, автор трактата «Искусство политической лжи» – ценный вклад в идеологию пепелища, и другой врач – Бернард Мандевиль, холодный и жестокий ум, адвокат порока, и рядом с ним – гениальный софист в священнической рясе Джордж Беркли, веривший в бога, но не веривший в реальность мира, – и отнюдь не случайна была невежливость эта…

Это премьеры, но сколько еще кругом литераторов и поэтов, остроумцев и памфлетистов, фехтовавших афоризмами с теми же изяществом и силой, с какими владели рапирой рыцари средневековья, джентльмены-конкистадоры эпохи Елизаветы…

Сверкающая плеяда дарований и умов, она жила, действовала, блистала на очень коротком отрезке эпохи – первое двадцатилетие века, в очень тесной, по существу, среде – кофейнях, клубах, светских гостиных, министерских приемных; все они знали друг друга, сталкивались чуть не ежедневно, одним воздухом дышали, в беспрестанных дуэлях остроумия и таланта скрещивали клинки…

Как же не воскликнуть: изумительная, неповторимая по блеску своему эпоха!

Эпоха холодного формализма, бездушного мастерства, опустошенного пересмешничества – в литературе, эпоха дискредитированных лозунгов, забытых идей, раздробленных идеалов, сгоревших эмоций – в общественной мысли. Эпоха скепсиса, имя которому нигилизм, эпоха анализа, имя которому смерть. Благополучнейший епископ Джордж Беркли – ее воплощение, строитель здания солипсизма – наиболее эгоистичной и безнадежной морально-философской теории, когда-либо выдвинутой. Только на пепелище великих идей, только в атмосфере скепсиса без цели, анализа без будущего могло быть воздвигнуто такое здание.

Но на этом пепелище пытается строить также Джонатан Свифт.

Идти по пути с веком – это значит найти лучшее, что есть в веке, не так ли? Лучшее – это значит меньшее зло, это Свифт понимает. Но где и как найти в стране и эпохе ту силу, которая меньше других заражена атмосферой гниения?

К современным ему политическим партиям обращается взгляд Свифта.

Моральные ценности и великие идеи партии вигов сводились к лозунгу – обогащаться! Такова идея сделки 1688 года. И Свифту и его современникам ясно видно было: это партия преимущественно «денежных людей», связанных прямо или косвенно с Английским банком, с Ост-Индской компанией, с войной за испанское наследство, обеспечивавшей европейские рынки английской мануфактуре. Были ценности у этой партии, но не моральные: облигации государственного долга, размещенные по преимуществу среди людей Сити, то есть вигов. И идеи были у этой партии, но не великие: идеи максимального сужения королевской прерогативы, узкоэгоистические, своекорыстные идеи группировки кредиторов, желавших максимального участия в управлении делами государства-должника.

Такие ценности и идеи – они возмущали Свифта, обрушивался он на них всей яростью своего сарказма. Но видит Свифт, что виги живут ореолом «народной революции» 1688 года, репутацией защитников интересов нации против династии Стюартов, продавшейся Франции и потому свергнутой.

А каковы идеи и ценности у партии тори? Не идеи, а инстинкты; смутные инстинкты хаотической группировки «сельских джентльменов», тупых, ограниченных «охотников на лисиц», страдающих болезнью мелкопоместного идиотизма, чувствующих, что им все более затрудняется доступ к дележу государственного пирога, и мечтающих поэтому об усилении власти номинального хозяина пирога – королевского трона, боящихся и ненавидящих денежную аристократию – эту новую силу в стране; это инстинкты неудовлетворенной жадности, голоса ущемленной психики; так рождается их бессильно-авантюрная политика – ставка тори на возвращение Стюартов.

Как же мог относиться Свифт к этой партии? С жалостью, смешанной с презрением: это видно еще по памфлету «Раздоры».

И, однако, тори в большинстве своем – средние землевладельцы провинциальной Англии; кажется Свифту, что они представляют тот «земельный интерес», который в контрасте с «денежным интересом» служит залогом морального здоровья и устойчивости нации.

О, если б можно было создать третью партию, совмещающую в своей программе и практике «лучшие стороны» тори и вигов!

Странные мечты у скромного сельского священника, смелые фантазии… И однако мечта о «третьей партии» не оставляет Свифта в эти и более поздние годы: «…я забавляюсь проектами об объединении партий – я составляю их ночью и сжигаю по утрам» (письмо от 12 января 1709 года).

Знает, конечно, Свифт, что существовала когда-то эта «третья» подлинно народная партия – за полвека до появления его первого памфлета. Ее вождями и идеологами были Джон Лилберн, Уинстенли, Уильям Эверард, Костер, Палмер, Прэнс, Уолвин – забытые теперь имена, а ее кадрами были пролетарии города и деревни, безземельные и малоземельные крестьяне, ткачи, ремесленники… И были у нее высокие цели, большие идеи, подлинно моральные ценности. Но сейчас ее нет, ибо нет народа как активной политической силы. Народ распылен, разочарован, безмолвствует…

Но все же, пока Свифт еще не создал «третьей» партии, с кем ему по дороге? На кого он, одиночка, в своем стремлении идти с веком может опереться, на какую силу, менее других затронутую гнилостным процессом, которая более других может считаться меньшим злом?

Эту силу Свифт нашел – по крайней мере сумел себя в этом убедить – в институте англиканской церкви.

Чего же естественней? Священник ларакорской церкви, доктор богословия защищает интересы института, к которому он принадлежит… Но если этого священника зовут Джонатан Свифт, если доктор богословия – автор «Сказки бочки», – как же тогда? Произошел переворот в его воззрениях – думают одни… Он никогда не был атеистом, и «Сказка бочки» направлена лишь против «некоторых злоупотреблений» – считают другие… Свифт просто вульгарный и циничный двурушник, избравший церковь как трамплин карьеры, что и подобает «человеконенавистнику», – заявляют третьи.

Как просто, однако, разрешается «загадка Свифта»!

Этот священник англиканской церкви был законченным атеистом, человеком, не нуждающимся в религии. Но не только к ней равнодушным, как современники Болинброк, Гэй, Поп, – активно ее ненавидящим как силу, враждебную достоинству и свободе человека, принижающую оглупляющую его. И в этом смысле он предшественник не только Вольтера, но и Дидро и Гольбаха: прямая линия идет от ларакорского попа к французским просветителям конца века.

Но они-то ведь не занимали поста в католической церкви!

Нужно понять, чем была для Свифта англиканская церковь.

Была она учреждением скорее политико-общественного, нежели религиозного характера. Была она создана как таран в руках королевской власти для атаки твердынь феодализма, но ко времени Свифта укрепилась как особая сила в стране, самоуправляющаяся политическая единица: с собственной юрисдикцией, своей налоговой системой и даже представительными органами.

В ведении церкви находились все университеты, большинство средних и начальных школ; личный состав верхов клира – интеллигенты, литераторы, политики; «светскость» этого института – характернейшая его черта. Но в отличие от католицизма англиканская церковь была подчеркнуто национальной церковью – единственной национальной церковью в Европе того времени. И национальный ее дух, и вящая заинтересованность в светских, мирских делах были именно основной причиной выделения из нее многочисленных сектантских элементов, объединенных под общей кличкой диссентеров, или нонконформистов, – свифтовский «брат Джек». То были типические представители религиозно-мистического мышления, с их формулами религиозного «озарения» – «царство божие внутри нас», с их антиобщественной психикой, сектантским индивидуализмом, анархическим отрицанием общеобязательных моральных норм. Они пытались разрушить англиканскую церковь изнутри, ставя ее на одну доску с католицизмом; в ответ церковь провела знаменитый «Тест-акт» (1673), требующий от всех лиц, занимающих государственные должности – церковные и светские, признания тридцати девяти догматов англиканской церкви.

Свифту казался этот институт единственным находящимся вне социальных группировок, вне партийной склоки, независимым от «денежных людей», не подверженным влиянию временщиков и придворных фаворитов; он хотел в нем видеть ту активную силу, которая могла бы быть могучим орудием в борьбе за очищение страны и народа от моральной скверны.

Для него существовала церковь, но не религия; он был церковником, но антирелигиозным, атеистическим церковником. Целиком принимая догматы и обрядности, но не как мистические символы, а как простую формальность, установленные правила, необходимую принадлежность института, Свифт презирал с яростной откровенностью психику религиозности, существо религии, а поэтому и сектантов всех толков. И, защищая интересы института церкви, воинствовал он не за религию – за элементарную человеческую порядочность, за надежду на моральный прогресс.

И еще одно: англиканская церковь больше, во всяком случае, чем политические партии, была связана с народными низами в лице многочисленных и морально наиболее устойчивых элементов своих – сельского клира. Эта функция церкви была для него, плебея, наиболее ценна…

Вот из чего нужно исходить в программе своей деятельности.

Защищать интересы церкви в нынешней политической обстановке борьбы обеих партий, мечтая одновременно о создании какой-то третьей…

Практическая программа? Для кого же – для скромного ларакорского священника? Но ведь это совершенно беспочвенные мечты!

Не такие уж беспочвенные, если вспомнить, что этот ларакорский священник – уже очень известный и ценимый литератор, а кроме того, человек, которому обязаны благодарностью лидеры партии вигов, которая с 1705 года снова близка к власти.


В апреле 1705 года Свифт приезжает из Ларакора в Лондон с официальной миссией. Ирландское духовенство уполномочило его добиваться у правительства отмены некоторых налогов, вносимых церковью в королевскую казну и падавших всей тяжестью своей на низший, сельский клир. Эти налоги были сняты королевой Анной в 1702 году с англиканского духовенства: справедливость требовала ожидать этой льготы и в отношении нищего ирландского духовенства.

Почему был избран Свифт для выполнения этой миссии?

Потому, конечно, что резко выделяется он в среде убогих и нищих ирландских пастырей. Но также и потому, что известны были его личные связи с вождями партии вигов. Желая выполнить эту миссию, надеется ли Свифт, что тут возникнет возможность его личного продвижения – его карьеры?

Надеется и хочет этого.

А как же иначе?

Чем большее положение займет он в церкви, тем полезнее это будет для дела церкви: оставаясь вполне честным с самим собой, не мог он уйти от этого естественного рассуждения.

Рассуждает так не вульгарный карьерист, не «кондотьер» или «наемный брави» – только человек, которому дорого его дело.

Надежды Свифта были достаточно реальны.

«…Лорды Сомерс и Галифакс (Монтегью) пожелали познакомиться со мной и оказали мне все признаки уважения и привязанности… Они очень жалели, что не были в состоянии оказаться полезными мне, и были весьма широки в обещаниях самого большого продвижения, на какое я мог надеяться, если это только будет в их власти».

Так писал Свифт в документе, не предназначавшемся к опубликованию и опубликованном лишь в начале девятнадцатого века. И это высказывание соответствовало фактическому положению вещей: Свифт, такой равнодушный к своей посмертной славе, не стремился принаряжать свой облик в глазах потомства. Естественно, что знатные лорды обласкали молодой талант и наобещали ему короба – дело было в 1702 году, и они были еще далеко от власти. Не были они у власти и в 1705 году, но в палате общин уже образовалось солидное вигское большинство, Сомерс и Галифакс были уже снова достаточно влиятельными людьми.

И все же в свой приезд 1705 года Свифт ничего не добился – ни для ирландских священников, ни для себя.

А кроме того, стал он понимать, что не от вигов должна ждать англиканская церковь своего укрепления. Эта сильная, уверенно шедшая к полноте власти партия, богатая людьми и деньгами, окрыленная победами в войне, начатой по ее инициативе, успевшая за пять лет царствования Анны – и путем дворцовых интриг, и методами денежного давления – прибрать к рукам вздорную, истерическую, ограниченную даму, – никак эта партия не была заинтересована в том, чтоб увеличивать привилегии англиканской церкви. Наоборот, слишком самостоятельное положение церкви раздражало вигов.

Что ж, подождем, – может быть, изменится ситуация…

В конце 1707 года Свифт снова в Лондоне, опять по тому же делу. Но теперь он не сомневается в успехе: ведь теперь (в 1708 году) во главе правительства сам лорд Сомерс! И уж во всяком случае совершенно блестящи шансы Свифта на продвижение, если окажется, что перо Свифта полезно для вигов.

А почему бы не оказаться полезным свифтовскому перу? Ведь он выступил в защиту благородных лордов тогда, когда были они гонимы и унижаемы; в частых беседах с Сомерсом в 1703 и 1705 годах Свифт указывал, что ему близка программа вигов – в части защиты гражданской свободы нации… Так в чем же дело?

Правда, есть этот неприятный вопрос о роли церкви в стране.

В тех же беседах Свифт жаловался Сомерсу на презрительное отношение вигов к институту церкви, на их заигрывание с нонконформистами. Однако не будет ведь эта сильная партия в угоду провинциальному священнику менять свою тактику. Доктор Свифт – блестящий и проницательный политик – должен понять, что виги нуждаются в расширении своей базы в стране. Вполне естественны в этом положении льготы нонконформистам – их ведь немало в стране, и они влиятельны, – в виде хотя бы отмены устаревшего «Тест-акта». Это наносит удар англиканской церкви? Несомненно, на то и политика! И притом, прямо говоря, ему, Свифту, так ли это важно? Несмотря на антицерковную политику вигов, очень многие из высшего клира – каноники, деканы, епископы – официальные виги; ведь мы, в конце концов, не покушаемся на блага и положения высших чинов церкви, к которым доктор Свифт имеет все основания принадлежать… Можно даже ублаготворить этих невежественных ирландских священников, удовлетворив ходатайство о снятии налога, но – как полагает доктор – если б эту льготу совместить с отменой «Тест-акта», на первое время, в качестве опыта, в одной Ирландии?

– Но вообще почтенному доктору Свифту не мешало бы, – обращается к ларакорскому священнику лорд Сомерс или лорд Галифакс в одной из многочисленных бесед с ним в этом, 1708, году, – не мешало бы наконец определиться политически, взяв пример хотя бы с мистера Аддисона.

– Вот лежит на столе только что вышедший памфлет «Размышления английского церковника» – почтенный доктор знаком с ним? О, бесспорно: талантливо написан памфлет, темпераментно, остро, кристально чистым и ясным стилем, автор, видимо, обращался к самым широким читательским кругам… сильное перо у автора, напоминающее, кстати, памфлет о «Раздорах»…

«…Там, где одно лицо или группа лиц, не представляющая всей страны, захватывает в свои руки власть, там налицо злоупотребление ею. Поэтому я исключаю всякую насильственную власть – ее я считаю, несмотря на все противоположные утверждения Гоббса, злом худшим, чем анархия: дикарь счастливее раба». «Тот, кто проповедует абсолютную власть, врученную одному лицу, должен считаться во всех свободных странах врагом человечества».

– Сильное перо, пожалуй, слишком сильное. Мысли правильны, но резковаты. Но странно другое. Автор памфлета выступает как фигура над партиями, словно верховный судья, человек со стороны, извне! Такие, например, строки никак не вяжутся с обликом серьезного политика:

«Английский церковник может склоняться к принципам одной партии больше, нежели к принципам другой, если он считает, что они более полезны для блага государства и церкви: но его никогда не побудит страсть или личный интерес защищать какую-либо точку зрения, потому что она есть точка зрения той партии, к которой он склоняется, – в этом он и видит корень всех наших неурядиц… Принимая во внимание хорошие и плохие стороны обеих партий, со всеми скидками на партийное пристрастие, – я считаю, что тот, кто хочет сохранить невредимой конституцию церковную и государственную, тот должен избегать крайностей вигов – в интересах первой, крайности тори – в интересах второй… Теперь я высказал все, что считал нужным по этому важному вопросу, и мне хотелось бы, чтобы обе партии признали, что я прав. Но если надеяться на это нельзя, то мое следующее желание было бы, чтоб обе партии нашли, что я ошибаюсь; и это я считал бы достаточно лестным для себя, а также достаточным основанием полагать, что я рассуждаю вполне беспристрастно и, очевидно, – правдиво».

– Остроумно, чрезвычайно остроумно! И – не находит ли почтенный доктор – весьма высокомерно…

Но автор памфлета безгранично наивный человек. С такими концепциями хочет он принимать участие в политической жизни, играть видную роль! Увы, очень легко поймут и тори и виги, что этот человек, мечтающий о каком-то особом положении гордого арбитра, ни на что им не пригодится. Впрочем, автора памфлета это как будто не пугает? Вот он пишет в первых же строках: «Я выражаю свои мнения с полной свободой в беседах с влиятельными людьми обеих партий… Мои высказывания не связаны ни с какими перспективами карьеры. И наконец, я тщательно скрываю свое имя, что вполне освобождает меня от каких-либо надежд или страхов при выражении моего мнения».


Возможно, Свифт кокетничал, набрасывая эти строки. Мог он понять, что ни Аддисона, ни других видных литераторов эпохи не сочтут автором памфлета «Размышления английского церковника», опубликованного в 1708 году. Но как он наивен, этот политик, вооружившийся метлой, этот мечтательный строитель!

Объединить враждующие партии в одну, правящую на пользу страны и народа, – таков идейный стержень памфлета, – разве могут на это пойти группировки, за которыми скрываются враждующие реальные интересы «денежных людей», с одной стороны, остатков феодальной аристократии и мелких земельных собственников – с другой? Конфликт этих интересов разве может быть ликвидирован страстной логикой его памфлета?

Свифт это понимает. Но что же ему делать? Он хочет быть наивным. Не оптом, но по мелочам стремится он теперь «совершенствовать человеческий род».

Свифт также знает, что высокомерный памфлет отнюдь не поможет его карьере. Если раньше шли толки о назначении его на пост уотерфордского епископа, то теперь, когда поняли Сомерс и другие, что польза от Свифта невелика, теперь предлагают ему – и то условно – дипломатическую должность в Вене или даже пост епископа в американских колониях – далекой Виргинии… Сомерс не прочь выполнить свои обещания 1703 года, но Свифта, этого беспокойного, высокомерного и странно наивного человека, нужно убрать подальше.

Но вскоре и эти толки прекратились – из-за резкой ссоры Свифта с новым наместником Ирландии, лордом Томасом Уортоном, от которого фактически зависело снятие налогов с ирландского духовенства.

Лорд Уортон, герой жестокого свифтовского памфлета 1711 года, был примечательной фигурой эпохи.

В 1739 году, через тридцать лет после первой встречи Свифта с Уортоном, была опубликована любопытная книжечка Джона Мэкки (псевдоним) – сборник сплетен о дворцовом быте при Анне и Георге I. К книге был приложен список главных деятелей эпохи, с короткими их характеристиками. Книжка попалась Свифту – всю эту публику он знал, и, просматривая книжку, набрасывал он на полях старческой рукой – ему было уже семьдесят два года – свои примечания к характеристикам Мэкки. Он пережил всех, пережил и себя – тоска по смерти была единственным содержанием оставшейся жизни, глубоко под пеплом лет лежали события и люди той эпохи; трудно представить себе, что гордый, одинокий старик захочет мстить мертвецам…

С брезгливой улыбкой пробегает он характеристики: Мэкки был льстец, и бездарный льстец, и думал он, что попадет его книжка, написанная приблизительно в ту эпоху, в руки заинтересованным лицам. Вот имя лорда Уортона. Читает Свифт:

«Один из совершеннейших джентльменов Англии; очень ясный разум и изобилие остроумия. Он мужественно выглядит, очень широко живет, он среднего роста, блондин».

Суровым стало лицо старика, гневом зажглись глаза, улыбка перешла в застывшую судорогу негодования. Он обмакивает перо в чернильницу, аккуратно его стряхивает, четким и строгим почерком, в котором каждый штрих окончателен, как формула приговора, пишет несколько коротких слов:

«Самый законченный мерзавец, которого я когда-либо знал».

Можно спорить со Свифтом: были такие в ту эпоху, что не уступали в разврате Уортону – «честному Тому», как насмешливо прозвали его его же коллеги. Но несомненно, он выделялся среди современников откровенностью взяточничества, наглостью своего холодного цинизма, своим тяжелым и брезгливым равнодушием ко всяким нормам личной и общественной морали. Такого рода «сверхчеловеки» всегда приводили Свифта в состояние бешеного неистовства. А вдобавок Уортон кичился своим аристократизмом и с откровенным презрением относился к литературе и литераторам.

Но им пришлось встретиться для беседы по вопросу о льготе ирландскому духовенству, и легко догадаться, что беседа эта мирно не прошла.

Однако гораздо более взволновали Свифта слухи о том, что правительство действительно решило связать вопрос о снятии налога с отменой «Тест-акта» в Ирландии.

Как! Значит, нищее, обездоленное ирландское духовенство должно приобретать то, что ему принадлежит по праву, ценой моральной пощечины!

И он, Свифт, в роли маклера, посредника в этой унизительной торговле… Он чувствовал, что пощечина горит на его щеке, оскорблена его гордость, унижено его чувство справедливости: все это должно было быть отомщено.

Месть последовала незамедлительно.

Почти одновременно были опубликованы, в том же 1708 году, два памфлета, снова безымянных, но в принадлежности их Свифту никто не сомневался.

Свидетельствовали оба памфлета – каждый по-своему – о могучей силе Свифта! Первый из них – «Письмо о священной присяге» – касается злобы дня, он написан реальным политиком, это бешеная атака на партию вигов в связи с ее отношением к церкви; он написан уже определившимся свифтовским языком – крутым, плебейским, мужественным, где каждое слово – удар молотком по гвоздю, где аргументация становится физическим почти воздействием…

Но насколько страшнее, губительнее для спокойствия правящей группировки, насколько разрушительней для основ и устоев создающегося режима второй памфлет! Писал его не «человек с метлою», борющийся с отдельными несправедливостями, не реальный политик – вернулся автор «Сказки бочки», мыслитель, не знающий компромисса и безжалостно взрывающий все «правила игры», могучий аналитик, снимающий своим скальпелем самые глубокие пласты общественного лицемерия. Памфлет направлен против смысла современности и существа эпохи. И если первый из памфлетов имеет ныне лишь историческое значение, то остался и останется бессмертным в веках другой, спорящий с веком.

«Опыт доказательства того, что уничтожение христианства в Англии может при нынешнем положении вещей создать некоторые неудобства и, пожалуй, не вызвать тех благих последствий, кои имеются в виду».

Очевидно, шутка, мистификация – разве кто-нибудь предлагает уничтожить христианство?

Но Свифт совсем не шутит. И тени улыбки нет в памфлете. Все это так серьезно, так тяжеловесно серьезно, что кажется даже скучноватым. И с первых же строк не сомневаешься, что на самом деле внесен в парламент билль об уничтожении христианства, что встречен он всеобщим одобрением и что эти строки – безнадежная попытка защитить заведомо проигранное дело. Мистификация находится здесь на такой грани реальности, что кажется, будто и нет реальности вне этой мистификации: автор «Гулливера» мог бы и не написать «Опыта», но автор «Опыта» должен был написать «Гулливера».

– Христианство в Англии отменяется – просим не сомневаться.

У защитников отмены христианства весьма серьезные доводы – с большой робостью позволяет себе автор подвергнуть их некоторому сомнению: он не издевается, не негодует, только скромно размышляет вслух.

И сразу оговаривается: он и не думает выступать в защиту подлинного христианства, существовавшего, по слухам, когда-то. Теперь такого нет – оно несовместимо с нынешними принципами богатства и власти; автор поэтому имеет в виду в дальнейшем лишь номинальное христианство. Общество протестует и против него, говоря, что и номинальное христианство слишком раздражает вольнодумцев и остряков. Автор не спорит, но разрешает себе заметить: если отменить его, где найдут эти остряки столь удобный объект для насмешки? Не обратят ли жало ее на правительство, министров, но ведь это опасней для общественного блага.

Говорят еще, что расходы на содержание десяти тысяч сельских священников могут быть с гораздо большей пользой обращены на улучшение условий существования двухсот молодых людей, блестящих отпрысков разорившихся аристократических семей, а из отставленных священников выйдут неплохие матросы и солдаты. Это сильный аргумент! Однако автор почтительно хочет указать, что освободившихся средств все равно не хватит на содержание этих молодых людей сообразно их рангу. И притом – как же не иметь в сельских округах хоть одного грамотного человека? Убрать священников – такого не останется. Нужно также подумать и о будущности нации: автор считает, что десять тысяч священников, живущих впроголодь, не растративших в светских удовольствиях своих мужских сил, – «великолепные производители».

Указывают затем, что хорошо бы превратить церкви в игорные дома, рынки, биржи, ночлежки… Пусть простится автору резкое слово – это крючкотворство! Разве не ясна неоспоримая польза церквей: какое прекрасное место для свиданий, выставки модных туалетов, светской болтовни, и где же можно так хорошо соснуть, если не в церкви на воскресной службе!

Полагают далее, что после уничтожения христианства исчезнут все секты, разделяющие народ. О, если б имело место такое благодетельное следствие, автор не спорил бы. Но скажите, если парламентским декретом будут удалены из английского языка и всех словарей термины: блудить, лгать, воровать, мошенничать, пьянствовать – на другой день разве проснемся мы трезвыми, нравственными, поборниками правды и честности? Если вычеркнуть из словаря слова – оспа, ревматизм, подагра, разве доктора останутся без работы? Те причины, что заставляют людей делиться на враждебные партии и секты, разве исчезнут с уничтожением их названий? Разве так беден наш язык и не сумеют зависть, тщеславие, скупость, жадность, честолюбие найти для себя новые клички? И все останется, как было…

И еще говорят – нелеп тот обычай, что в один день из семи разрешается специальной группе людей нападать в своих проповедях на все способы добывания богатств, славы и наслаждений, которые так усердно применяются в остальные шесть дней недели. Но разве на эти нападки обращает кто-либо внимание? К тому же гораздо приятней делать то, что запрещается.

Доказывают затем, что с отменой христианства и вообще религий исчезнут и предрассудки воспитания, которые под названием – добродетель, совесть, справедливость – нарушают наше спокойствие. Однако такая энергичная борьба велась с этими предрассудками, что они вырваны до последнего корня.

Автор сомневается вместе с тем, явится ли уничтожение религии такой приманкой для низших классов, как это считают; если и верно, что религия была создана, чтоб держать в страхе народные низы, то теперь религия так же мало популярна среди низших классов, как и высших; но некоторые элементы ее все же годятся – успокаивать детей, когда они капризничают, или доставлять материал для развлечения в длинные зимние ночи.

Если несколько доводов и контрдоводов в стиле все того же свирепого сарказма – и следуют заключительные строки:

«Я очень беспокоюсь, что через полгода после уничтожения христианства акции банка и Ост-Индской компании могут понизиться минимум на один процент. И так как это в пятьдесят раз больше того, чем мудрость нашего века была бы согласна рискнуть для сохранения христианства, нет основания подвергать себя риску таких грандиозных потерь, только ради удовольствия уничтожить его».

Спокойствие. Мрачное, леденящее душу. Ни одного сильного слова, ни одного восклицательного знака. Вежливый тон равнодушной беседы о маловажных, безразличных вещах.

И от этой маскировки – еще яростней ирония и жесточе ненависть. В нарочито педантическом перечислении аргументов – какая гениальная издевка! Гениально ненавидит памфлетист и гениально оскорбляет ненавидимых. Сжав зубы, пишет эти леденящие строки Свифт, медленно выводит букву за буквой, слово за словом; на весах холодного гнева взвешивает каждый поворот мысли, через сито неумолимого презрения процеживает каждый аргумент. И становится слово могущественным и целеустремленным.

Человек, умеющий так высокомерно и полноценно ненавидеть, – каким же сильным он должен быть и каким одиноким! Одинок пророк в отечестве своем… а если он к тому же иронический пророк?

Раздражение и испуг были основным тоном реакции на свифтовский памфлет. Для англиканской церкви – насквозь оппортунистической организации – чуждым и страшным должен был показаться свифтовский максимализм, безудержное его стремление высказать всю горькую правду о положении религии в стране, презрительное его нежелание замалчивать неприятные истины. Ведь такая защита религии – яростное обвинение иерархических верхов церкви, непримиримое обличение их реальной политики: сохранить видимость, отказываясь от существа. Такой союзник совсем не нужен был руководителям церкви – он только им мешал.

Для политических же деятелей – и вигов и тори – свифтовский сарказм звучал личным выпадом. Слишком ясно было, что не религию защищает против них автор, а основные принципы социальной и личной морали, те самые принципы добродетели, честности, долга, которые называет он изжитыми предрассудками и места которым не было ни в их жизненной практике, ни в мировоззрении.

Но и на ласкового буржуазного моралиста вроде Аддисона самое удручающее впечатление должен был произвести свифтовский памфлет. Человек с хорошим литературным вкусом, он не мог не отдать должного грандиозному таланту своего коллеги.

Но как должна была раздражать и пугать благонамеренного моралиста наивность бешеного священника, так яростно и бестактно говорящего о том, что всем умным людям давно известно! И он, Аддисон, будет защищать мораль и добродетель в своих нравоучительно-сатирических журналах, но будет это делать по принципу «каждого данного случая», по деловому всякий раз поводу, направляя свои обличения в конкретный адрес… А у Свифта адресат – вся Англия! Его страна, его народ, его век! Нет, Аддисону не по дороге со Свифтом, и не потому, что Аддисон – виг, а Свифт ссорится с вигами, а потому, что Свифт ссорится вообще со всей эпохой, что он определенно не «свой»…

Но кому же было со Свифтом по дороге, для кого он был свой?

Если политические его памфлеты политически отдалили его от господствующей партии, то «Опыт доказательства» отдалил его не только от вигов, но вообще от всех «здравомыслящих людей».

Полтора с лишним года – с ноября 1707 по июль 1709 – пробыл Свифт в Лондоне. Приехал – мечтателем, уехал – банкротом.

Неудачи – крах – банкротство повсюду.

Так как же Свифту, столь владеющему даром обобщения, не попытаться обобщить причины неудач, не задуматься над основным вопросом: нет ли чего-то в корне порочного в его стремлении идти нога в ногу с веком, заниматься позитивной работой в рамках этого общества, в условиях этой среды…

Казалось бы, так очевиден этот вопрос, и, однако, нет данных, что он встал перед Свифтом в этот период. Не исполнились еще сроки. Но если б и было так, если б и решил, хотя бы подсознательно, Свифт «отрясти прах со своих ног», то потускнело такое решение в ослепительном свете следующей главы его жизни!

Изумительная глава! Ирония истории продиктовала эту главу, трагикомическую эпопею величия и падения…

Однако вклинивается тут интермедия – и сугубо театрального характера. Интермедия, свидетельствующая, что герой трудной жизни, Джонатан Свифт, сумел бы превратить ее в серию сменяющих одна другую легких забав.


Загрузка...