Ничего не боюсь, ибо ничего не имею!
Помни всегда: тебя пригласили обедать к патрону, – стало быть, ты получаешь расчет за былые услуги.
Лондон. 1726 год. Вялое, бледное весеннее утро – сегодня 27 апреля. В столовой дома сэра Роберта Уолпола, премьер-министра Англии, за ранним завтраком – сейчас только девятый час – сидят друг против друга двое людей.
Обширная столовая орехового дерева радовала глаз светлой окраской. Стены, покрытые до середины деревянной панелью с искусной резьбой, украшены веселенькими охотничьими пейзажами; в широких мягких креслах можно полулежать; легкомысленные фарфоровые фигурки разбросаны в уютном беспорядке на тяжелой доске камина; деловито потрескивали дрова – по утрам еще свежо. В такой столовой должен был завтракать человек спокойный, умевший жить и не любивший огорчаться.
Во всяком случае, поесть он умел и любил. Несмотря на ранний час, завтрак был плотный, даже тяжелый. Хозяин дома, большой, высокий человек, ширококостный, краснолицый, с крупным носом, тяжелым, мясистым подбородком и как бы сонными, но внимательными светло-серыми глазами, очень внимательно относился к утренней трапезе. Круглый стол был уставлен блюдами, кувшинчиками, яствами. Хозяин ел очень медленно, словно оценивая каждый кусок перед тем, как отправить его в рот; крупное его тело, облеченное в мешковатый, но из хорошей ткани сшитый, добротный костюм табачного цвета, покоилось в кресле, голос его был звучен и ровен, смех – легок и добродушен, движения рук, с крупными, длинными, но неожиданно цепкими пальцами, уверенны и властны. Сэр Роберт Уолпол отпраздновал в этом году свое пятидесятилетие, но он и не думал о приближении конца: жизнь, честное слово, хотя и хлопотная, но приемлемая штука, если уметь с ней обращаться…
Его собеседник и гость этого не понимает. Начать с того, что он не умеет и не любит есть. Вот стоит перед ним одно только блюдо – с жидкой овсяной кашей, он не притронулся ни к сочной дичи, ни к яичнице с ветчиной, ни к пряно пахнущей копченой рыбе. Взял ломтик поджаренного хлеба, но не покрыл его ни прозрачным слоем золотистого меда, ни густым и вязким мармеладом. И чашки кофе он не допил. Сэру Роберту кажется, что его гость и собеседник был раньше – правда, это было лет тринадцать назад – как-то выше и крупней. Постарел? Не так уж он стар – кажется, около шестидесяти ему. Мрачный старик – в его черном, длиннополом священническом одеянии, и сидит он, словно нахохлившись, в большом высоком кресле. Ворон, черный каркающий ворон! Но как пронзителен его взгляд!
И сэр Роберт остановился было на полуслове и даже – что так редко с ним случалось – даже опустил глаза, но в это время лакей торжественно, с любовным уважением к своей роли, внес на громадном блюде еще дымящийся, плотный и тяжелый мясной пудинг.
Никто так не владел искусством разрезания пудинга, как сэр Роберт.
– Надеюсь, от этого вы уж не откажетесь, почтенный доктор? Наш английский пудинг, конечно, пища королей, но он доступен сейчас каждому приличному англичанину…
Гость поднял руку, маленькую, словно беспомощную, но голос его был высок и ненавидящ:
– Благодарю вас, сэр Роберт, я не ем английского пудинга!
Хозяин подавил в себе бешеное желание грубо выругаться, как ругался он, промахнувшись по вальдшнепу… Наглый, беспокойный ворон!
Гость продолжал почти тоном приказания:
– Прошу вас, сэр Роберт, вернемся к теме нашей беседы…
Для того чтобы понять, кем были друг для друга Роберт Уолпол, премьер-министр Англии, и завтракавший с ним в апрельское утро Джонатан Свифт, декан собора св. Патрика, нужно вернуться на несколько лет назад.
Знаменитая Биржевая Аллея, узкий четырехугольник в сердце Лондона, переполнена людьми в эти летние месяцы 1720 года. Негде приткнуться даже в кофейнях. Людские водовороты образуются в нескольких местах. Прямо на мостовой стоят столики, обыкновенные колченогие столики, а за ними сидят и кричат, перекрикивая друг друга хриплыми голосами, джентльмены с выкатившимися глазами, со шляпами, сдвинутыми на затылок, в сюртуках с засученными рукавами, а то и без сюртуков… кричат и что-то быстро заносят в лежащие на столиках длинные листы, то и дело опуская гусиные перья в пузырьки чернил. Июльское солнце безжалостно печет – безоблачный полдень, – острый запах пота, толпа вокруг столиков, каждый хочет протолкнуться первым к пишущему человеку, проклятия, смех, вопли слились в бездонный какой-то гул, поднимающийся к солнцу.
Кого тут нет!
Герцоги, лорды, лондонские лавочники, сельские сквайры, священники англиканской церкви, мясники с Ковент-Гарден, доктора и адвокаты, проститутки и генералы, ремесленники и банкиры, гробовщики и судьи, ростовщики и актеры – все группы населения громадного города, всей Англии – имеют здесь своих представителей… «Здесь ищет милости фортуны тот, кто печален, и тот, кто весел; ее улыбку они ловят или в испуге отступают, когда чело она нахмурит; здесь кавалеры важных орденов и лорды смешиваются с чернью; язычники и христиане здесь продают и покупают, и каждый жадными глазами здесь смотрит на соседа. А тут стоят рядами пышные кареты: красотки леди высунулись из окон, в руках сжимают кошельки – честь продала одна, другая только бриллианты, но одинаково рискнуть готовы обе, примчав сюда, в Аллею Биржевую» – так писал современный поэт…
Рискнуть? Во имя чего?
Отвечает безымянный сатирик:
«Мудрец смеялся как-то над ослом – что волчец ел, травою сладкой пренебрегши. Но если бы случилось мудрецу – Свидетелем безумия явиться – Что на Аллее Биржи происходит – увидел бы он там ослов гораздо худших – В обмен на золото берущих просто воздух!»
Летние дни 1720 года были самыми «боевыми» днями безумной спекулятивной горячки, охватившей весь Лондон и Англию. Возникло в эти дни около двухсот «акционерных предприятий», продававших широкой публике акции за наличные деньги, обещая взамен грандиозные дивиденды. Биржевая Аллея была центром сделок; там, во всех кофейнях, домишках, сараях, а то и просто со столиков на улице принималась подписка на чудесные акции. Разнообразны были «коммерческие» и «промышленные» предприятия: по опреснению соленой воды, по извлечению масла из подсолнухов, по добыванию золота из олова, по переплавке ртути в твердый металл, по торговле человеческими волосами, по импортированию специальной породы ослов из Испании, по откармливанию свиней секретным способом; этот, далеко не полный, перечень составлен не сатириком, а историком… Распространялись также акции «предприятия», проспект которого сообщал, что «цель предприятия не может быть ныне оглашена, но станет в скором времени известна»; основатель предприятия объявил подписную цену на свои акции в два фунта, обещая сто фунтов годового дивиденда. И что же? В течение одного дня число подписавшихся составило больше тысячи человек, а на другой день столика предпринимателя не оказалось на Биржевой Аллее – он исчез с двумя тысячами фунтов…
Но все эти предприятия, выросшие на почве, унавоженной спекулятивным безумием, были лишь незаконными филиалами основного предприятия – «Компании южных морей», вошедшей в историю под характерным именем «Компании южноморских пузырей».
Еще в 1711 году была основана эта компания для финансирования торговли с недавно открытыми южноамериканскими странами. Но лишь к 1719 году пышно развернулась ее деятельность, когда глава ее, талантливый аферист сэр Джон Блэнт, возымел грандиозный спекулятивный план. Он предложил правительству, что компания в обмен на особые льготы и привилегии возьмет на себя выплату процентов по государственному долгу да еще уплатит правительству за право стать монопольным кредитором нации громадную сумму в семь миллионов фунтов. Предложение компании после обсуждения в парламенте было принято весной 1720 года, и компания опубликовала проспекты, обещавшие грандиозные прибыли тем, кто подпишется на ее акции; в проспектах говорилось о найденных компанией в Южной Америке неисчислимых богатствах, золотых копях, бриллиантовых россыпях… В этом и было существо схемы: публика, видя, что взятием на себя государственного долга компания становится чуть ли не Государственным казначейством, не могла не верить обещаниям… Эпидемическая жажда быстрой наживы породила подлинное спекулятивное безумие – в короткое время новые акции компании, выпущенные по сто фунтов, поднялись до тысячи.
Миллионы стеклись в кассы компании, десятки тысяч людей осаждали целые дни в течение долгих месяцев небольшой ее двухэтажный дом с десятью окнами по фронтону и дорическими колоннами у входа. Каждый мечтал первым попасть в этот Акрополь наживы чтобы успеть купить или перекупить чудодейственные акции. На спекуляции акциями зарабатывались колоссальные суммы. «Пэры королевства забыли свою спесь, помещики – свой домашний очаг, духовенство – свой сан и благородные леди свою скромность – в бешеном стремлении сразу разбогатеть», – пишет современник. И действительно, многие те, что догадались вовремя продать свои акции, разбогатели, несколько человек составили себе головокружительные состояния. А один провинциальный джентльмен, реализовавший на этих и других акциях неслыханную сумму в три миллиона фунтов и не зная, как насладиться безмерным богатством, обратился в сейм польского королевства с эксцентричным предложением перекупить у польского короля Августа II корону (тот в свое время заплатил за нее около ста тысяч…).
И достаточно близко от Биржевой Аллеи жил английский король Георг I, чтоб успеть подставить корону под золотой дождь. И он, и его министры, и его любовницы – а первая среди них дама Кенделл – с великолепной откровенностью спекулировали «морскими» акциями.
«Теперь король усыновил Южноамериканскую компанию и называет ее своим любимым детищем… он ее любит так же сильно, как герцогиню Кенделл», – писал лондонский друг в Дублин Джонатану Свифту 18 апреля 1720 года. А потому и не обижался Георг, когда воскликнул один член парламента по адресу сэра Джона Блэнта и других директоров компании: «Мы сделали их королями, и они себя соответственно ведут».
Но катастрофы постигают и королей.
Джона Блэнта и его компанию погубил грандиозный их успех. Именно этот успех породил сотни подражателей. Блэнт с компаньонами собирали золотой дождь бочками, те – стаканчиками. Но слишком много оказалось стаканчиков, и предприятия, возникшие на Биржевой Аллее, грозили подорвать репутацию «Компании южных морей». Через парламент был проведен закон, запрещающий образование новых предприятий, был предъявлен в Верховный суд иск от имени «Компании южных морей» о признании этих предприятий мошенническими, незаконными… После такого действительно смертельного удара по конкурентам публика еще с большей яростью бросилась в Биржевую Аллею, требуя назад свои деньги, далеко не всем удалось получить их, и поднялась во всем Лондоне такая буря паники, что не устояло в ней и здание «Компании южных морей».
Цена ее акций стала катастрофически падать. Банкротство всего предприятия не заставило долго себя ждать – осенью 1720 года акции могучей компании превратились в клочки бумаги.
Скандал был грандиозен. Десятки тысяч людей оказались разоренными. Кое-кому из успевших нажиться удалось бежать за границу, несколько директоров компании были арестованы – это спасло их от ярости акционеров. Оказалось сильно скомпрометированным также большинство министров, зашаталась система государственного кредита, создался правительственный кризис.
На волнах паники принеслась к желанной цели ладья сэра Роберта Уолпола.
Сэр Роберт, помещик средней руки из Норфолка – самой провинциальной области Англии, давно занимался политикой: еще при Анне был он видным лидером партии вигов – ему случилось тогда выступить в палате общин против памфлетов Свифта. При Георге, когда к власти пришли виги, карьера его шла медленно. Но теперь он оказался единственным нескомпрометированным политиком – он сумел вовремя сбыть свои акции «Компании южных морей», и известно было, что он неодобрительно относился к расширению ее деятельности. А кроме того, у него заслуженная репутация талантливого финансиста. К концу года сэр Роберт оказался на посту премьер-министра Англии, и в короткое время ему удалось справиться с финансовой паникой и восстановить государственный кредит.
В течение двадцати с лишним лет сэр Роберт – фактический диктатор Англии, воплотитель начавшейся новой эпохи в жизни страны, одновременно ее столп и украшение, соединивший в личности своей характернейшие ее черты.
Он примечательная фигура, этот политик из помещиков, наделенный несомненным чутьем реальности и недюжинным здравым смыслом, сумевший «дать Англии дешевое зерно, устойчивые государственные фонды, мир и безопасность»; величайший практический циник своего времени, обжора, пьяница и лентяй, принципиальный ненавистник духовной стороны человека, в чем бы она ни выражалась, любитель собак, охоты, грубой ругани, искренне презиравший книгп, искусство, всякую теорию, даже самую политику, поскольку стремится она стать идеологией, охарактеризовавший историю как «собрание лжей», ибо, думает он, какой же человек в состоянии писать правду о себе и себе подобных не только о настоящем, но и о прошлом; с чертовским искусством умевший подкупить каждого человека так, что тот того и не замечал; хвастливо заявлявший о себе: я не святой, не спартанец, не реформатор, но зато извлекаю деньги откуда угодно; никогда и никуда не торопившийся; успевавший спать по десяти часов в сутки и держать в своих руках все дела государства, человек, умевший, по его словам, «сбрасывать с себя свои заботы каждый вечер, как одежды перед сном…».
Таков Роберт Уолпол, бессменный хранитель государственного пудинга, который он так цинично, мастерски умел делить, не забывая, отнюдь не забывая о себе, признанный лидер «пудинговой эпохи»!
Пудинговая эпоха… Каково ее содержание?
Английский пудинг, мясной пудинг – жирное, сытное блюдо; приготовляется оно очень просто, а поедается очень медленно. Вряд ли можно назвать блюдо очень вкусным, и никто никогда не считал его утонченным.
Предрасполагает мясной пудинг к умственной вялости, лености, блаженной тупой сытости.
Шли годы «без истории». Солидно и медлительно Англия отдыхала – после бурь революции, лихорадки реставрации, внешних войн, внутренних склок. Солидно и медленно Англия отдыхала, словно готовясь к новым потрясениям и сдвигам – революции в промышленности, наступившей во второй половине века. Отдыхала, накапливала силы, жила растительной жизнью.
Шли годы без истории, то есть без внешней истории, ибо в глубине свершались важные и значительные процессы. Современники их не улавливали, наслаждаясь сонным спокойствием, охватившим страну после напряжения первого пятнадцатилетия века.
Увеличивается в грандиозных размерах английская внешняя торговля; шерсть, железо, уголь выбрасывает, словно лаву из вулкана, маленький английский остров на ближние и дальние континенты.
Вводятся, медленно, но уверенно, новые методы производства, техницизируется наука, становясь на службу экономике.
Отмирает система государственного регулирования ремесел и промышленности – затихают последние судороги феодализма.
А совокупность всех этих процессов облегчает окончательное проведение в жизнь полюбовной сделки 1688 года: плоть и кровь приобретает идея примирения «денежного» и «земельного» интересов, конфликт которых был содержанием политической борьбы первого пятнадцатилетия века…
Правда, правят страной денежная аристократия, финансисты, они же виги; крупные и средние земельные собственники, преимущественно тори, уступая вигам власть, довольствуются тем, что власть эта бережно относится к их специальным интересам. И действительно, усилиями Уолпола проводится реформа налоговой системы. Налог с поземельных собственников снижен с трех шиллингов на фунт до одного.
Проводится также смелая реформа ввозных и вывозных тарифов, внешняя торговля раскрепощается; все увеличивается количество владельцев государственных обязательств – так создается кровная заинтересованность новых владельцев – а они в большинстве своем земельные собственники – в прочности существующего режима. И тори больше не борются за власть: пусть правят виги, подпустив также их, тори, земельное дворянство, провинциальных сквайров, к куску пудинга.
Пудинга хватает и на тех и на других.
Но не на всех же!
Была и третья Англия. Если не голодавшая, то и не сытая. И она отчаянно боролась за крошки от жирного пудинга.
Но в резком контрасте с социальными столкновениями прошлых лет и с грядущими бурями в эпоху промышленной революции – борьба эта не была прикрыта политическими масками. Англия словно устала от партийных программ, сложных концепций. Все стало проще, голее. Когда на лондонских улицах, среди бела дня, группы людей срывали с проходивших женщин ситцевые платья – все знали: это делают ткачи, охраняя, по наущению своих хозяев, производителей шерсти, интересы своего ремесла, – ситец ввозился из колоний. И прямое непосредственное действие приводило к непосредственным результатам: вскоре был проведен парламентский акт, запрещавший носить ситцевые платья. Мораль была слишком очевидна: хватай свой кусок пудинга где можешь и как можешь!
По эпохе и герой. Кто он? Не политик, не священник, не вождь народа, не идеолог. Общественный герой эпохи – разбойник с большой дороги. Не Робин Гуд, грабивший богачей и благодетельствовавший бедняков, – образ, подсказанный тоской по социальной справедливости. Нет, просто разбойник-индивидуалист, грабящий и богачей и бедняков, охотясь лишь за собственным куском пудинга.
Джек Шеппард, Джонатан Уайльд Великий, Дик Тюрпин – три разбойника и грабителя, кончившие свои дни на виселице, и каждого из них сопровождали к Тайберну громадные толпы, бешено им аплодировавшие, – они герои дня. О них складываются песни, создается фольклор, впоследствии пишутся романы. И никто не склонен их считать носителями общественного протеста, вместилищем социальных эмоций; просто удалые молодцы, смело протянувшие руку за жирным куском пудинга.
Конечно, эта профессия имеет и свои неприятные стороны: пойманных и вешали, и четвертовали, и сжигали живьем, но то был лишь естественный риск предприятия. Само же предприятие не подвергалось моральному осуждению; понятие о «святыне» частной собственности создалось гораздо позже. Некто Джон Рессел был присужден в 1731 году к виселице за уличный грабеж, ему удалось добиться отсрочки казни. А находясь в тюрьме, он получил по завещанию поместье, и приговор был отменен, Джон Рессел освобожден и благополучно вступил во владение своим поместьем. Логика ясна: у человека оказался свой жирный кусок пудинга, стало быть, он – уважаемый член общества.
И ростки самокритики нового строя, наметившиеся при Анне, – нравственно-обличительные журналы Стила и Аддисона – заглохли в эпоху Уолпола. Умственные и моральные интересы общества оскудели, исчезли: переваривание жирного пудинга не предрасполагает к литературе и искусству. «Мои книги, – любила говорить блистательная Сарра, жена, а затем богатейшая вдова герцога Мальборо, – мои книги – это мужчины и карты!»
Далеко позади казался «золотой век литературы» – первое пятнадцатилетие века. Кончились литературные, философские, морально-политические споры. Кто умер, кто просто сошел со сцены. В 1719 году вышел «Робинзон Крузо» – последний отблеск аддисоно-стиловского «нравственного» направления, и литература замерла; ее пробудили к новой жизни гиганты середины века – Стерн, Ричардсон, Филдинг, Смоллетт, Голдсмит… Из поэтов же остались лишь Александр Поп, холодный формалист, и безмятежный весельчак Джон Гэй. В 1728 году Гэю удалось блеснуть гениальной «Оперой нищего» – и она стала без его ведома апофеозом эпохи пудинга, эпохи Уолпола, той эпохи, когда разница между премьер-министром и разбойником с большой дороги была лишь в том, что первому кусок пудинга доставался безопасней и был он вкуснее и жирнее…
Такова эпоха. Кому, как не Уолполу – реальному политику, обжоре, пьянице и цинику, – быть ее звездой!
В марте 1726 года Уолпол получил письмо из Дублина от своего ставленника и друга, дублинского архиепископа Хью Боултона. В письме, между прочим, говорилось:
«По общим слухам, декан Свифт намеревается в ближайшее время выехать в Лондон. Мы не сомневаемся, что он попытается при всяком удобном случае представить в дурном свете здешних друзей его величества. Но он достаточно хорошо известен, и столь же хорошо известно, что он являлся вдохновителем недавнего смятения в Ирландии. Мы поэтому убеждены, что его попытки набросить тень на здешних верных слуг короля останутся безрезультатными. Однако будет нелишним тщательно наблюдать за всем, что он предпримет в Англии…»
Уолпол не был встревожен этим письмом.
Декан Свифт? Конечно, он терпеть не может Свифта еще с той поры, как Свифту удалось околдовать неудачника Харли, авантюриста Болинброка… Уолполу случилось тогда выступить против Свифта в палате общин, обличая его в безбожии (политика забавная, конечно, штука!). Пришлось несколько раз встретиться со Свифтом, слышать его речи, читать его памфлеты. Какое отсутствие чувства реальности и политического чутья у этого самодельного пророка, безвкусного обличителя…
У него, Уолпола, нет врагов; если мешает ему кто-нибудь – он его подкупает или убирает; ненавидеть в политике не полагается, это портит пищеварение. Но Свифт его раздражает, как никто. Так много слов знает Свифт – звучных, громких, беспокойных, так много у него всяких идей, концепций, возвышенной болтовни, – если бы вместо этого хоть на грош понимания людей и обстоятельств и умения жить.
Хоть на грош! Конечно, Уолпол прекрасно осведомлен об ирландских неистовствах декана св. Патрика по поводу вудовского гроша. Он не читал – предпочитает вообще не читать, поскольку возможно, – но вынужден был просмотреть эту безудержную болтовню – «Письма Суконщика», что ли… Там есть наглый намек и на него, Уолпола:
«Я докажу вне всяких возможностей опровержения, что м-р Уолпол категорически против проекта Вуда и является подлинным другом Ирландии, докажу тем неуязвимым аргументом, что он, Уолпол, по общему мнению – мудрый человек, способный министр и во всей своей деятельности руководится истинными интересами короля и страны; его честность и правдивость вне всяких сомнений».
На их литературном языке это называется иронией? Исключительно наглая насмешка. Свифт ведь знал, что Уолпол не мог ссориться с грязной и жадной старухой Кенделл…
Ах, если б Свифт был хоть на грош умен, обыкновенным человеческим, а не проповедническим умом… Можно было бы тогда поговорить с ним по-серьезному об ирландских делах – о финансах, налоговой системе…
А может быть, и поручить ему кое-что, – говорят, он действительно пользуется влиянием в Ирландии… Нет, не выйдет – не тот человек!
Но какие у Свифта могут быть планы в Лондоне? Не присоединится ли он к шайке Болинброка?
Уолпола мало беспокоит амнистия, дарованная Болинброку, и возвращение его в Англию. Конечно, можно было бы обойтись и без этого, но что поделаешь с жадной старухой Кенделл! Болинброк знал, кого подкупить, – взяв несколько тысяч, старуха добилась у короля разрешения Болинброку вернуться. Пусть! Болинброк умеет красно болтать и был бы неприятен в палате лордов, но этого ему не добиться ни за какие деньги: Болинброк получил личную, но не политическую амнистию. Говорят, он хочет выпускать журнальчик, он собирает туда всех бывших людей и несколько бунтующих джентльменов из партии вигов – пусть, это неопасно! В Англии не очень-то любят ныне читать.
Нет, Болинброк и его шайка – это несерьезно.
Нельзя, однако, отрицать – дьявольское перо у Свифта, он умеет выставить человека посмешищем на весь мир. И если он действительно стакнется с болинброковской шайкой?
Но… разве он, Уолпол, так уж беспомощен?
«Льстить недостаткам тех, кого он презирает, втайне их порицать, открыто – искать их поддержки, покорять их при помощи их собственных пороков – вот то оружие, применяя которое, знаменитый Уолпол обратил в рабство англичан, притворяясь, что он защищает их права…»
Если и придется столкнуться со Свифтом – посмотрим, что тут можно будет сделать, посмотрим…
Ленивым жестом бросил сэр Роберт Уолпол в корзину письмо Хью Боултона.
Сведения Хью Боултона были правильны. Свифт действительно собирался в Лондон. К осени 1725 года «Гулливер» окончен. Что-то нужно с рукописью сделать… Написанное должно быть напечатано, иначе зачем же писать?
Тем более должен быть напечатан «Гулливер». Ибо это особая книга!
В письме к Попу от 29 сентября 1725 года Свифт говорит:
«Я был занят окончанием, исправлением, перепиской моих Путешествий – ныне законченных, в четырех частях, готовых для печати, в тот момент, когда найдется печатник, достаточно смелый, чтоб рискнуть своими ушами».
Свифту нравилось преувеличивать опасность, с которой, по его мнению, связано напечатание «Гулливера»: он пользуется этим преувеличением, чтобы создать вокруг «Гулливера» сложную мистификационную игру, вскоре выступит на сцену мистер Ричард Симпсон. Но он не намерен скрывать смысла и значения, которое он сам приписывает «Гулливеру».
«Главная цель, которую я поставил себе во всех моих трудах, это скорее обидеть людей, нежели развлечь их, и если бы я сумел выполнить мое намерение без вреда для себя, я был бы самым неутомимым на свете писателем… Я всегда ненавидел все нации, профессии и человеческие объединения и любил только человека; например, я ненавижу племя юристов, но люблю советника такого-то и судью такого-то, так же и в отношении врачей – о моей собственной профессии я не буду говорить, – в отношении солдат, англичан, шотландцев, французов и вообще всего остального. Но главным образом я ненавижу и презираю это животное, именуемое человеком, хотя сердечно люблю Джона, Питера, Томаса и так далее. Такова система, на которой я воспитывал себя много лет, и в этом духе я буду продолжать, пока не покончу со всем. Я собрал материал для трактата, доказывающего ложность определения человека как animal rationale[4] – оно должно гласить только – rationis capax.[5] И на этом большом основании мизантропии, хотя не в манере Тимона Афинского, выстроено все здание моих «Путешествий», и я не успокоюсь до тех пор, пока все честные люди не придут к моему мнению».
А в приписке к письму говорится: «Если бы в мире был хоть десяток таких людей, как Арбетнот, – я бы сжег мои „Путешествия“„. Отнюдь не бессознательно пародируя в этих строчках библейское сказание о Содоме и Гоморре, Свифт словно намекал Попу: «Имейте в виду, мой друг, это письмо есть литературный документ“.
Окончив «Гулливера» – самую личную свою книгу, Свифт пытается самому себе раньше всего объяснить эту книгу – и, значит, самого себя. Не только для того, чтоб констатировать: я таков! – но и для того, чтоб поставить вопрос: что мне, такому, надлежит дальше делать…
В апреле 1726 года Свифт в Лондоне. Около него его друзья. Их не так уж много – Александр Поп, Джон Арбетнот, Джон Гэй, Генри Сент-Джон виконт Болинброк. Пристально вглядываются в Свифта – да, он постарел, тяжела его походка, обрюзгло лицо, глаза лишь изредка вспыхивают тем чудесным взглядом, что проникает в самую душу, судит и выносит приговор.
Он постарел, но ему ведь уже пятьдесят девять…
Ворчит старый декан: удивлен, что так радостно встретили его верные друзья…
У каждого есть, что сказать ему.
Александр Поп, тщедушный и тщеславный, сентиментальный и злой, хорошо успел за двенадцать лет. Самый популярный в Англии поэт после своего перевода Гомера; Свифт помог ему тогда, Поп не забыл. Поп теперь богат, у него нарядная вилла неподалеку от Лондона. Свифт должен пожить у него, и вообще декан Свифт должен остаться в Англии, – как Поп понимает, это желание и вызвало поездку декана, – нужно лишь, чтобы декан получил достойный его пост. Это можно будет устроить, если декан разрешит, – Поп хорошо принят в доме принца Уэльского, наследника престола, Поп даже в приятельских отношениях с супругой принца, принцессой Каролиной, – очаровательная дама, покровительница поэзии и много слыхала о Свифте… Значит, первым делом визит в Лестерфилд Хаус, в резиденцию наследника. Пусть Свифт не беспокоится, он получит официальное и лестное приглашение – это будет устроено через миссис Хоуард, возлюбленную наследника, – милая дама! Но это все потом. Больше всего он, Поп, стремится услышать, наконец, замечательную книгу декана – мы услышим ее, не правда ли?
Молчит декан. Только кажется – или презрительно сжались его губы?
Почтительно и нежно гладит Джон Гэй декана по плечу. Он моложе Свифта на двадцать лет, но не только этим подсказано его почтение к декану, не только тем, что тринадцать лет назад так много сделал для него «муж неприветливый и не мягкосердечный». Но понимает Гэй, человек легкой жизни, баловень судьбы, что трудный этот старик с седыми, мохнатыми, сердито нависшими бровями – человек особый. Доктор Свифт останется в Англии? Если доктор разрешит – он, Гэй, хорошо принят в доме наследника, по специальному заказу он пишет веселые и нравоучительные басни для детей наследника, он приятель с миссис Хоуард, ему, наконец, покровительствует герцог Куинсбери… И он, Гэй, будет иметь счастье и честь услышать новое произведение декана?
Молчит декан. Только кажется – или с грустной насмешкой взглянул он на Гэя?
Арбетноту трудно выразить свою благодарность декану за столь лестную на его счет приписку в письме к Попу… Он был бы безмерно горд, если б не знал, что декану просто захотелось пошутить относительно своего старого друга. Но Арбетнот должен сказать, что, если б не нашлось издателя для «Гулливера», он, Арбетнот, готов своими руками набрать каждую строчку замечательной книги – мы ее скоро услышим, не правда ли… Декан, конечно, останется в Англии! Не для того, чтоб заниматься политикой – ее в Англии больше не существует. Но как радостен пир мысли, а председатель на пиру – декан Свифт! Можно будет возобновить заседания «Клуба Мартина Скриблеруса» – декан помнит эти чудесные вечера? Не будь этого клуба и руководства декана, ему, Арбетноту, никогда не удалось бы написать свои трактаты – «Историю Джона Булля» и «Искусство лжи в политике», но какие замечательные произведения удалось бы им создать втроем – декану, Попу и Арбетноту… Быть остроумным – разве не в этом оправдание нашей жизни! И как бы совершенно человечество ни было – Арбетнот улыбается своей умной, обольстительной улыбкой – величайшим преступлением перед ним было бы сжигать «Путешествия», в которых, как он уверен, найдет человечество повод не для обиды, а для смеха!
Молчит декан. Только кажется – или тоскливый испуг пробежал по его лицу?
Виконт Болинброк заметно постарел за эти годы. Сколько ему – сорок семь, сорок восемь? В глазах его – застывшая страсть. Он не чувствует никакой вины перед Свифтом – где политика, там нет вины! У них еще будут длинные беседы с доктором Свифтом. Но пусть поймет почтенный доктор, как он здесь нужен уже сейчас. В ближайшие месяцы начнет выходить журнал Болинброка – кому ж, как не Свифту, блистать в нем? Итак, первым долгом нужно обеспечить декану возможность остаться в Англии. Кстати, лорд Питерборо обещал устроить декану свидание с Уолполом. Малоприятное свидание, но что делать – политика! Но пусть не беспокоится почтенный декан – не Уолполу, обнаглевшему выскочке, провинциальному помещику, бороться с Болинброком. Не приедет ли почтенный декан к нему в Хоули – его поместье близ Лондона, – и он так жаждет познакомиться с «Гулливером»…
Молчит декан. Только кажется – или гневный блеск появился в его глазах?
Друзья распрощались, ушли. Свифт один. Вот и все! Лучшие его друзья, блестящие люди, таланты, умы! Они ему дороги, и он им дорог – это правда… Их советы правильны, мудры. Разве он не приехал сюда, чтоб попытаться остаться в Англии, покончить с двенадцатилетним изгнанием, вырваться из тюрьмы…
Он согласится быть представленным наследнику, и супруге наследника, и любовнице наследника – сильные люди ведь бывают полезны: об этом есть несколько строк в «Гулливере», – правда, там есть еще кое о чем…
Он добьется свидания с Уолполом – первые министры ведь бывают полезны, об этом написано в «Гулливере», – правда, там написано еще кое о чем…
Он возобновит содружество Мартина Скриблеруса, у него есть темы для Попа, для Гэя, для Арбетнота, их гложет литературное честолюбие – об этом тоже написано в «Гулливере».
Он согласен даже написать что-нибудь в журнал Болинброка. И вот, в конце концов, он получит желанный священнический пост в Англии, в довольстве и радости проживет он остаток дней, ведь так мало нужно человеку – не сказано ли об этом в «Гулливере»…
Какая гадкая, трусливая ложь и какое безмерное, злое одиночество…
Джон Гэй – трогательный человек – так хочет, чтоб было ему в жизни хорошо, подобно веселому, избалованному ребенку, – он любит в жизни сладкое. А знаете ли вы, Джон Гэй, человек чистой, детской души, всеобщий любимец, что вы прихлебатель в знатных домах, льстец, наемный любезник? Я этого вам не скажу – ведь я вас люблю, и все равно вы этого не поймете. Простите, Джон Гэй, не вам прорвать мглу моего одиночества…
И не вам, дорогой мой друг, тщеславный лилипут Александр Поп! Есть у вас и слава, и деньги, и лучшее общество, и прекрасная вилла. Вы жаждете послушать мои «Путешествия», они вам понравятся, вы будете смеяться – и ни одного слова оттуда вы не примете на свой счет, ибо при блестящих ваших талантах нет у вас маленького таланта – уметь судить себя и видеть себя со стороны… Поверьте, я вас очень люблю, мой друг, мне надо же кого-нибудь любить!
И лучшего, чем вы, Джон Арбетнот, я не найду: в моей приписке был смысл! Вы умны, благородны, учены, остроумны; вы понимаете очень много, ваши трактаты могли бы быть и моими – если бы, если бы было доступно мне ваше счастье равнодушия! Вы безмерно равнодушный человек, мой друг, смеющийся зритель людской мерзости, человеческого безумия, только смеющийся, и не должны ли вы смеяться надо мной, понимая, что мне мало только смеяться, только быть зрителем? Потому я смотрю на вас с тоскливым испугом.
И не смеется и не хочет быть зрителем четвертый друг – Болинброк! Застывшая страсть в ваших глазах… Как я любил вас, Генри Сент-Джон! Так любил, что в моей книге вступился за вас перед потомством.
И вот вы зовете меня, Болинброк, в новый путь. Новый? Не та же ли игра? Я знаю: ваш козырь – дама Кенделл, гадкая, грязная, жадная старуха, она должна помочь нам вступить на новый путь?! Давайте посмеемся, Болинброк…
Я оплатил мой счет – тот, что был представлен двенадцать лет назад, и вы зовете теперь меня с собой, чтоб я снова стал должником тщеславия, безумия, лжи и насилия…
Вам понятно это, виконт?
Если нет – вам помогут понять эти строки из моей книги: «Мой краткий исторический очерк Англии за последнее столетие поверг короля в крайнее изумление. Он объявил, что эта история, по его мнению, не что иное, как куча заговоров, смут, убийств, избиений, переворотов и высылок, являющихся худшим результатом жадности, глупости, лицемерия, вероломства, жестокости, бешенства, безумия, ненависти, зависти, сластолюбия, злобы и честолюбия».
И вот в этом я должен принять участие с помощью дамы Кенделл? Какая очаровательная шутка, виконт… Но слушайте дальше – говорит король Бробдингнега:
«…Я не могу не прийти к заключению, что большинство ваших соотечественников есть выводок маленьких, отвратительных пресмыкающихся, самых пагубных из всех, какие когда-либо ползали по земной поверхности».
О друзья мои! Если б могли вы понять, что скорее с болью, чем с гневом, писал я эти слова. С болью, ибо я, шестидесятилетний, капризный, безумный декан, вижу теперь то, чего не видел юноша, писавший «Сказку бочки», – немыслимо «совершенствование человеческого рода», ибо больше всего на свете боится человек быть совершенным.
Я оплатил счет моих иллюзий, дайте же мне теперь, мои друзья, дожить мою жизнь не в радости, довольстве, благополучии, а в скорби и суровом негодовании – так честнее!
Свифт последовал советам своих друзей насчет устройства в Англии: было тяжело возвращаться в ирландскую могилу… Но все же не без сопротивления. Девять раз получал он приглашение явиться к наследнику; он явился лишь на девятое. Визит был удачен – за ним последовали и другие. Все складывалось благополучно, старый декан произвел наилучшее впечатление и на супругу наследника и на любовницу наследника.
Но решение вопроса о переводе Свифта на подобающий священнический пост в Англию зависело от Уолпола. Вообще говоря, вопрос пустяковый – мало ли подобных переводов и назначений провел Свифт в те свои лондонские годы… Но когда речь идет о Свифте, вопрос приобретает государственное значение.
Выясняется, что без свидания с Уолполом не обойтись. Не для того, чтобы ходатайствовать за себя, нужно было Свифту это свидание. Но пусть Уолпол увидит Свифта – и, может быть, он выслушает его повесть об ирландском горе, и, может быть, Уолпол захочет быть просто порядочным, элементарно честным человеком в отношении Ирландии, и в зависимости от этого может решиться и свифтовский вопрос…
Наивно? Непоследовательно?
Но не больше, чем сама поездка Свифта в Лондон.
Свидание было устроено. Свифт был приглашен на утренний завтрак к Уолполу 27 апреля. Тема свидания – беседа об ирландских делах. И назавтра Свифт пишет лорду Питерборо:
«Апреля 28-го. Милорд, Ваше Лордство устроило мне по моей просьбе свидание с сэром Робертом Уолполом, и соответственно я посетил его вчера около восьми часов утра и имел с ним более чем часовую беседу. Вы были настолько любезны, чтоб спросить меня сегодня, что же произошло между министром и мной, на что я вам ответил в общих чертах, и вы остались неудовлетворенным.
Мое желание видеть сэра Роберта не было вызвано никакими другими целями, кроме того, как изложить ему положение дел в Ирландии в подлинном свете. При этом не имелось в виду ничего, что касалось бы меня или кого-либо другого. Поскольку я сравнительно хорошо знаком с ирландскими делами и считал, что сведения, получаемые им, неверны, моя основная цель была навести его на путь истинный, и не только в интересах Ирландии, но и для пользы Англии и ее правительства.
Мое намерение оказалось совершенно ошибочным. Я убедился, что его мнения по этому вопросу слагаются из представлений нынешнего и прежнего правителей Ирландии. А эти представления никак не сочетаются с моей точкой зрения на свободу, которая, по мнению британской нации, всегда является неотъемлемым правом каждого человека.
Сэр Роберт весьма подробно говорил об ирландских делах, но в таком тоне, который несовместим с моим представлением о правах и привилегиях английского гражданина, в силу чего я не счел возможным обсуждать с ним этот вопрос, как я имел в виду, ибо это оказалось бы бесполезным».
И приписка в конце письма:
«Я покорнейше прошу Ваше Лордство передать это письмо сэру Роберту Уолполу с тем, чтоб он прочел его – это займет у него всего несколько минут».
Характер беседы за завтраком совершенно очевиден: Свифт говорил об ирландских правах, Уолпол об ирландских налогах.
Беседа шла не диалогом, а двумя монологами. Но этого было достаточно, чтобы собеседники прекрасно поняли друг друга. И чтобы Уолпол понял, что Свифт отказывается от пудинга…
И если лорд Питерборо с недоумением прочел приписку – зачем Свифту надобно, чтоб Уолпол прочел письмо, – то уже через несколько дней недоумение рассеялось.
В лондонских салонах и гостиных поползли странные слухи о том, что Свифт просил у Уолпола перевода его в Англию, обещая служить ему своим пером, а Уолпол категорически отказался от сделки…
Обычная история, дешевая клевета. Уолполу, мастеру этих дел, блестящему организатору «торга совестями», довольно было словечко шепнуть, чтоб пустить в ход несложную эту машину! Конечно, он это и сделал, когда убедился, что со Свифтом каши не сваришь. Необходимо в таком случае Свифта наперед дискредитировать – вдруг он вздумает заняться политикой, присоединиться к Болинброку.
Но и Свифт, выходя от Уолпола, должен был, помимо всего остального, тут же, на месте, понять, какое оружие дал он в руки этому человеку беседой с глазу на глаз!
Свифту мучительно стыдно. Чего же он ждал от этого министра, с которого писал портрет министра в Лилипутии?
А теперь возможно все. Будут обвинять его, Свифта, в том, что он захотел кусочка пудинга из рук Уолпола. Но этот удар он отразит и не позволит отнять единственное, чем дорожит, – свое честное имя.
Приписка – предупреждение Уолполу, что его план разгадан. Мало того, Свифт пишет письма аналогичного содержания различным своим друзьям. В письме к священнику Стопфорду он пишет:
«На свидании с Уолполом мы разошлись во всем; но это вызвало толки… Говорили, что мне были сделаны некоторые предложения, и я получил по этому поводу много писем. Но во всем этом нет ни слова правды».
И в другом письме:
«Уверяю вас, я не получил никаких предложений, да и не принял бы их. Мое поведение в отношении людей у власти было с момента моего приезда сюда совершенно противоречащим таким возможностям».
Контрмеры Свифта, во всяком случае, ослабили удар. Клевреты Уолпола сделали свое дело, но слухи, позорящие Свифта, не нашли широкого распространения.
Беседой за завтраком у Уолпола кончается, по существу, политическая жизнь Свифта.
Хорошо. Вопрос о переводе в Англию пока исчерпан. Уолпол будет против; сумеют ли помочь две дамы, супруга и любовница наследника, – пока неизвестно. Но рукопись «Гулливера» была с ним.
И помимо этого были свои иронические радости у Свифта в эти летние месяцы 1726 года.
Приятно было подарить Попу тему «сатиры на человеческую глупость» – она появилась в 1728 году под заглавием «Дунсиада» (от английского – «дурачок»), имела громадный успех, и не Свифта вина, что Поп, в плену своего эгоцентризма, изобразил дурачками преимущественно своих соперников – поэтов и критиков.
Больше повезло с Гэем. Он написал действительно сильную вещь по свифтовской инициативе. «Опера нищего», появившаяся через два года, – чудесный сценический памфлет о героях Ньюгета и Тайберна, тюрьмы и виселицы, в которых высшие члены лондонского общества, банкиры и министры, с некоторым удивлением узнали самих себя.
Приятно было также помогать Попу и Арбетноту в отборе и редактировании всяких мелочей и шалостей пера, писать новые в таком же стиле – и выпустить все это в свет под эгидой Мартина Скриблеруса. Был столь любимый элемент мистификации в этом. И может быть, было еще приятнее осуществлять мистификационные игры, «реализованные шутки» со своими друзьями. Видно было еще по «Дневнику для Стеллы», как любит Свифт «обыгрывать» свою нарочитую скупость. И вот однажды вечером приходят к нему Гэй и Поп…
– Эге, джентльмены, что означает ваш визит? Как это случилось, что вы покинули салоны благородных лордов – вы так привыкли к ним – ради бедного декана?
– Но мы предпочитаем видеть вас, а не их…
– Вот как? Если б не знать вас, как я вас знаю, – можно было бы этому поверить! Но поскольку вы пришли, придется угостить вас ужином?
– Благодарим, доктор, но мы уже ужинали…
– Уже ужинали? Помилуйте, еще нет восьми часов. Но если б вы пришли на голодный желудок, мне пришлось бы вас накормить. Подумаем – чем бы я вас угостил? Ну, наверное, пришлось бы разориться на пару омаров – приличное угощение… Это обошлось бы в два шиллинга. Затем кусок пирога – это шиллинг, потом вы бы выпили со мной бутылку вина. Конечно, вы поужинали так рано специально для того, чтоб сэкономить мне вино…
– Честное слово, сэр, мы предпочитаем беседовать с вами, нежели пить вино!
– Но если бы вы поужинали у меня, как вы должны были бы поступить по правилам приличия, я поставил бы вам бутылку вина. Итак, бутылка вина – два шиллинга, вместе с прежними – пять шиллингов, по два шиллинга с половиной на брата. Держите, Поп, вот ваша доля, а вот вам, Гэй, я не собираюсь экономить на моих друзьях!
– Все это было сказано, – рассказывает Поп, – с обычной его серьезностью, и, несмотря на наши протесты, он заставил нас взять деньги…
Летом Свифт провел несколько недель у Попа, в его туикнемской вилле. И здесь, тихими вечерами, в уютном кабинете хозяина, в присутствии Попа, Гэя, Арбетнота, Болинброка, он читал «Гулливера».
Свифт читал спокойно, даже несколько мрачно.
Гэй не мог усидеть на месте, вскакивал, заливался смехом.
Поп садился ближе к камину, зябко кутался в нарядный свой халат, широко открывая, словно в удивлении, свои грустные, беспокойные глаза. Сдержанно смеялся – как-то неуютно себя чувствовал – будто давит его сила, непонятная, чуждая. Поп органически не умел переживать в литературе что-либо, кроме себя, и гомеровская «Илиада» была для него только поводом складывать ловкие и гладкие стихи. А сейчас, встревоженный звуками этого удивительного молодого голоса, Поп, пожалуй впервые в жизни, стал догадываться, что литература существует не только для развлечения тех, кто ее делает…
Свифт читал спокойно, почти равнодушно, но Арбетнот сжимал руки. Тонкая проницательная улыбка перешла незаметно для него в страдальческую гримасу. Не мог отвязаться от мысли о строчках в письме к Попу: «Будь хоть десяток Арбетнотов…» Но кто он, Арбетнот, чтобы считать себя вне гнева и скорби могучего судьи? Да знает ли старый декан, что он написал?
Вспоминает Арбетнот – лет двадцать с лишним назад он встретился впервые со Свифтом в кофейне Бэттона. Пьяный задором молодости, полный наслаждения силой и остротой своего ума и блистательным ощущением неповторимости своей жизни – таким встретился Арбетнот с «сумасшедшим священником». Попытался он тогда посмеяться над Свифтом, забыл, что ответил ему мрачный и стройный человек в темном священническом одеянии, но помнит, что то был безжалостный, сокрушительный удар. И не удар даже, а щелчок, подобный тому, каким сшибает Гулливер сотню лилипутов с ног. А теперь сшибает он с ног весь род человеческий… Ирония, сатира – с нею свыкся Арбетнот. Это его профессия, но не знал он, что может быть она так страшна!
Генри Сент-Джон, виконт Болинброк, человек неистовых и слепых страстей, игрушкой которых видит он себя, когда удается ему в редкие минуты жизни взглянуть на себя со стороны, он словно не слышит чтения: прислушивается к себе. И чувствует: накипает в нем не изведанное доселе волнение. Он понимает, конечно: Свифт думал о нем, о его процессе и бегстве, описывая злоключения Гулливера при дворе лилипутов, – намеки очевидны. Болинброку лестно: пусть потомство будет на его стороне в борьбе, что вел он, как кажется ему, против злокозненной и насмешливой судьбы. Но в этом чтении – не ее ли голос слышен, далекий, равнодушный голос все понимающей судьбы? Румянцем покрывается бледное лицо-маска, и как бы в полусне видит себя так, каким никогда не видел: тщеславным, порочным и комически суетливым человеком. Сон или наваждение? Кажется ему, что хватает рука великана из Бробдингнега этого человека – его, Болинброка, великолепного, страстного, изумительного Сент-Джона, и, не то играя, не то в бездумной издевке, куда-то ставит, толкает, швыряет!
Свифт умолк. Он мрачен, взгляд направлен куда-то поверх слушателей, капля пота, задержавшаяся на желтовато-бледном лбу, скатилась к кустистым седым бровям, маленькая рука потянулась за бокалом. И блеснула улыбка молодости, сверкнул смех в холодных глазах…
– Я надеюсь, друзья мои, вы не спутаете меня, и сейчас и впоследствии, с Лемюэлем Гулливером, корабельным хирургом, записки которого случайно попали мне в руки. Ибо он – проституированный льстец, главная цель которого преуменьшать пороки и преувеличивать добродетели человеческого рода… Смотрите, как пытается он возвеличить свою страну, со всеми ее пороками и гнилью! Уж по этому одному я думаю, что его записки найдут многочисленных читателей и он даже получит пенсию от благодарного правительства – я боюсь, что для этой цели он и написал то, что я вам читаю.
Так вокруг «Гулливера» начинается мистификационная игра, все та же постоянная свифтовская игра, относящаяся к внешней форме его поступков. Словно не может найти выражения его личность без элемента мистификации: так и в «Сказке бочки», и в памфлетах Бикерстафа, и в политической борьбе «Экзаминера», и в «Письмах Суконщика», и, наконец, в «Гулливере». Все персонажи Свифта – он сам, но не Свифт целиком, каждый из них – его произведение, но он сам – больше их…
В отношении «Гулливера» у Свифта не было серьезных оснований бояться репрессий, как раз тут он мог быть уверен, что авторство его сразу будет угадано всеми, кому это знать надлежит, – и как раз в этом случае Свифт не только особо тщательно настаивает на созданной им игре, но заставляет и других принять в ней участие.
Это видно и из обстоятельств, сопутствовавших передаче рукописи издателю, из писем «Ричарда Симпсона», из посредничества Попа и Льюиса. Но ведь продолжается игра и дальше.
В сентябре 1726 года Свифт возвращается из Лондона в Дублин. 28 октября «Гулливер» опубликован.
И нужно думать, по просьбе самого Свифта Поп, Гэй, Арбетнот пишут ему о впечатлении, произведенном его книгой. Но речь идет не о его книге – и намека на это нет: с комической серьезностью пишут они о «неизвестной книге». «Возможно, – пишет Гэй в совместном с Попом письме, – я рассказываю вам о книге, которой вы никогда не видели, если она не попала в Ирландию, – в этом случае, я полагаю, мой рассказ достаточно рекомендует книгу вашему вниманию, и я жду тогда от вас распоряжения послать ее вам. Но было бы гораздо лучше, если б вы сами приехали сюда и имели бы удовольствие выслушать комментаторов, которые объяснили бы вам трудные места». И дальше, упомянув о гуигнгнмах и еху: «Я боюсь, вы не поймете этих модных ныне терминов, которые, однако, всем понятны, кроме вас».
В том же тоне пишут Арбетнот, Питерборо и даже втянутая в игру посторонняя дама, миссис Хоуард. И в том же тоне отвечает им Свифт. В письме его к миссис Хоуард говорится о «моей книге», но подписано оно не Джонатан Свифт, а Лемюэль Гулливер. Игра проведена до конца – последовательно, безупречно, по всем правилам, и какая же это утомительная и тоскливая в своей очевидной бесцельности игра!
Но нужно понять: чем острее ощущается внутреннее неустройство, тем больше хочется отдаться во власть мистификационных причуд.
А внутреннее неустройство мучает Свифта жестоко.
Пять месяцев провел Свифт в Англии после двенадцатилетнего отсутствия. И что же? Если б и удалось ему здесь остаться?
Конечно, гораздо приятнее, легче стало бы жить. Потому хотя бы, что здесь его друзья – Поп, Арбетнот, Гэй, Болинброк…
Вот именно – Болинброк! Не он ли яркий образчик человека, пришедшегося не ко двору, оставшегося за бортом? Но что справедливо в отношении Болинброка – не справедливее ли во сто крат в отношении Свифта? Как же Свифту не видеть, что и он отвергнут эпохой?
Болинброк никому сейчас не нужен, ибо он беспокойный политик. Но еще меньше нужен он, Свифт. Беспокойство Болинброка – только зуд израненного честолюбия, беспокойство же Свифта не утолится тем, что Болинброк, при оплаченной помощи дамы Кенделл, схватится за кусочек пудинга. Сказано ведь Свифтом: «Главная цель, которую я поставил себе во всех моих трудах, это скорее обидеть людей, нежели развлечь их». Его беспокойство и есть эта цель, и противопоставлена ему сейчас, в эту эпоху, слепая стена, а стену как же встревожить, раздражить, обидеть? Уолпол мог и не понять, на каком языке говорил с ним Свифт, но Свифт-то понял, что Уолпол, а его голосом вся эпоха, говорит с ним языком сытого самодовольства, благополучной устроенности.
И в безмятежном своем спокойствии эпоха пудинга даже не хочет считать Свифта опасным врагом. Тот же Уолпол – стоило бы Свифту протянуть руку и намекнуть – пододвинул бы ему тарелку с пудингом: берите, найдется кусочек и на вашу долю… Свифт не протянул руки, но и Уолпол не стал воевать с ним, а попытался просто оклеветать его – и на этом поставил точку.
А книга, могучая свифтовская книга! Не удастся ли ей хоть как-нибудь воздействовать на эпоху? проломить стену равнодушия?
Эти месяцы в Дублине – с сентября 1726-го по март 1727-го – Свифт живет в атмосфере громадного, потрясающего успеха книги – так сообщают ему его лондонские корреспонденты. И он, впервые в жизни, проявляет к судьбе ее некоторый ворчливый интерес. Он жалуется в письме к Попу: «Я прочел книгу под заглавием „Путешествия Гулливера“, о которой вы столько говорите в вашем письме, и во второй части заметил много мест, по-видимому, измененных и испорченных, словно написанных другим стилем… Один епископ здесь заявил, что книга полна самой невероятной лжи и что он настолько умен, что ни слову не поверил, – тем лучше для Гулливера… Будь я другом Гулливера, я потребовал бы от всех моих друзей, чтоб они громогласно заявили, что с его рукописью безобразно обошлись – издатель и прибавлял к ней и вычеркивал из нее, так мне кажется, особенно во второй части…» Изменения, действительно внесенные в рукопись издателем, были совершенно незначительны, но слишком важна для Свифта эта книга! Но пройдет немного лет – и Свифт выскажет в простых и ясных словах свое мнение о судьбе своей книги…
Радостно встретили ирландцы Свифта, возвратившегося в Дублин. Уличные шествия, костры, фейерверки – в Дублине еще не забыли о защитнике униженного и оскорбленного народа.
Но как рвется он в Англию!
В том же письме к Попу горькие строки:
«Путешествие в Англию – прекрасная штука, но, к сожалению, она сопряжена с печальной необходимостью возвращения в Ирландию. Какой позор, что вы не сумели убедить ваших министров удержать меня в вашей стране, хотя бы даже с условием держать меня в тюрьме, как заговорщика…»
Однако не все потеряно: идет переписка с миссис Хоуард и даже с принцессой Каролиной, и Свифта обнадеживают намеками и обещаниями.
Как рвется Свифт в Англию! Будто английский климат лучше уживается с душевным неустройством, чем ирландский! Но дайте же Свифту право быть непоследовательным…
И в марте 1727 года, как и год назад, он переплывает пролив св. Георга. Снова Лондон, снова друзья, снова гостеприимная вилла в Туикнеме, приемы у наследного принца, популярность. Если в прошлом году Лондон посетил автор «Писем Суконщика», то теперь в столицу прибыл автор «Гулливера». Все правила мистификационной игры были соблюдены, но кто ж сомневался в авторстве Свифта! И все же никакие репрессии ему не грозили, хотя Уолпол и узнал себя в министре лилипутов. Об этом говорил весь Лондон.
Конечно, о беседе с Уолполом на этот раз нельзя было и думать, но долго ли придется считаться с Уолполом!
Горячее дыхание Болинброка обжигает Свифта. Наклонившись к нему, шепчет Болинброк, что он уже у цели, это дорого стоило, проклятая старуха Кенделл ненасытна, но все возместится, когда белый жезл перейдет из рук Уолпола к нему, Болинброку. А пока Болинброк просит у Свифта статей, злобных, яростных…
Горячее дыхание Болинброка, сумасшедшие его глаза, пьяные страстью, белое лицо-маска, лихорадочный шепот – Свифту становится душно. Какая цитата из «Гулливера»!
Он пишет две-три статьи для журнала Болинброка – вялые, вымученные, не свифтовские. Он ждет… Чего? Нет, не перехода власти к Болинброку: разве вкуснее пудинг из рук Болинброка, чем из рук Уолпола? Он ждет решения маленького дела – перевода его в Англию.
Драматическая внезапность! Король Георг I умер… Как? Опять на пути Болинброка встала нелепо-случайная смерть? Нет, наоборот, ему выгодна эта смерть. Весь Лондон, вся Англия знают, что новый король Георг II ненавидит Уолпола – теперь-то его отставка неизбежна.
И все торопливей, все яростней захлебывающийся шепот… Неужели и теперь сомневается Свифт? Его-то дело, во всяком случае, устроено. Новая королева настроена так благосклонно к декану… Миссис Хоуард, подруга королевы, любовница нового короля, – близкий друг декана.
Лондон жужжит, имя Свифта снова у всех на устах. И в усталой тоске пишет он другу в Дублин – 1 июля 1727 года: «Я слышал уже о тысяче комбинаций, в которые хотят меня вовлечь, – я холодно отношусь к ним, мне не нравится ни одна из них…» Не потому ли, что каждая из тысячи комбинаций превратит дальнейшую его жизнь в цитату из его книги…
Идут дни. Свифт болен – острый приступ его старинной, привычной болезни – глухоты, головокружения. Приступы учащаются, становятся все упорнее, злее. И он решает: немедленно ехать во Францию, на воды, лечиться.
Но горячее дыхание Болинброка словно поднимается со строк его письма Свифту: «Противоречит элементарному здравому смыслу ваша поездка во Францию в этот момент… как вы можете думать о таком бессмысленном путешествии, когда перед вами предстает наконец возможность переезда из Ирландии в Англию…»
И миссис Хоуард вмешалась в дело.
«Мои друзья рекомендовали мне посоветоваться с миссис Хоуард – они были убеждены, что обещание, данное мне, будет выполнено, ведь я хотел только перевода в Англию, ничего больше. Я написал ей, я заклинал ее отнестись ко мне не как к придворному – я уже давно покончил с жизнью при дворе, но дать мне искренний совет. Она так поступила, и в беседах с друзьями, и в письме ко мне, и ответ был: „Ни в коем случае не уезжайте, это покажется странным и, возможно, неприличным“. А друзья уверяют, что при дворе настроены благожелательно».
О, как они обступили его, эти лилипуты, как связали невидимыми цепями! Хорошо, он будет ждать. Задыхаясь, волнуясь, усталый, униженный, он будет ждать, пока одни лилипуты проведут какие-то комбинации с другими, пока один из них не подставит ножку другому, пока одна знатная дама не упросит другую, еще более знатную даму, чтоб та уговорила своего супруга – совсем знатного господина; он будет ждать – дряхлый, глухой Гулливер, чтоб ему разрешили переменить одну тюрьму на другую…
И лопнули цепи!
Крайний западный пункт Англии. Маленький островок Холихед, портовое местечко того же названия. Отсюда всего шесть часов езды морем из Холихеда в Дублин. Но рейсы нерегулярны, задерживается пакетбот, и пассажиры принуждены ожидать в Холихеде.
Дождлив и пасмурен августовский день. Туман поднимается с неприветливого ирландского моря. Пустынно на мрачном берегу, все, кто ожидают пакетбот, попрятались в домишках Холихеда. Сгущаются тяжелые сумерки. И в тусклом их свете призрачной кажется одинокая фигура, расхаживающая вдоль берега. Взад-вперед, взад-вперед – триста шагов от убогой пристани до конца скрипучих мостков.
Джонатан Свифт возвращается из Англии в Дублин.
Шеридан, его друг, помог ему неожиданным письмом. Но горька эта помощь: Стелла, мисс Эстер Джонсон, опасно больна, может не выжить – сообщил ему Шеридан.
Это предлог немедленно возвратиться в Ирландию, но Свифт знает: настал момент последнего, окончательного его возвращения домой, на родину, в страну и мир его изгнания.
Стелла! Единственное его произведение, реально существующее.
Его мечты, стремления, надежды, дела – все в прошлом, ушедшие тени. Что с того, что запечатлены они на бумаге, – о чем скажет людям бумажный памятник? За тень не уцепиться. А теперь уходит и Стелла – единственная реальность. Ему Стеллы не спасти. И не для того он ринулся из Лондона, чтобы пытаться спасти Стеллу.
Из Лондона он бежал, спасая себя от главного во всей жизни своего врага – от иллюзий. От последней и самой дешевой иллюзии, что он, Свифт, не сумевший совершенствовать человеческий род, смирится и в светлой радости, и в тихом довольстве, и в блаженном спокойствии проведет остаток своих дней.
Покончить с этой иллюзией! Нельзя отказаться от себя на краю могилы, нельзя поддаваться проклятому человеческому стремлению и в самом аду найти местечко поудобнее, попрохладнее…
Он вернется в свою привычную тюрьму, в свой знакомый ад, который раз он возвращается – сколько раз он мерил быстрыми шагами скрипучие мостки?
Довольно. Последние месяцы в Англии – в уменьшенном масштабе – вся его жизнь. И постоянные его попытки растянуть, удлинить ту веревку, к которой он привязан, были они особо смешны сейчас, в эти месяцы. Легко было бы сейчас удлинить веревку, но привязанным он все равно останется. Но и Свифтом он останется – вопреки всему. Назад, в старую тюрьму, с тем, чтоб уж не покидать ее.
Проклятый корабль, проклятое море, проклятая страна; долго ли ему еще ждать – неужели так трудно вернуться в тюрьму!
О, Стелла…