Алеха-парикмахер

Когда по всей стране газеты и радио зашумели о Кузнецкстрое, Василий Князев уговорил Алексея ехать на стройку металлургического комбината и города.

Мы повторяли стихи Маяковского:

Я знаю —

город

будет,

я знаю —

саду

цвесть,

когда

такие люди

в стране

в советской

есть!

Можно было работать и дома, Новосибирск тоже зашумел на всю страну, рабочие руки стали нарасхват. Но Алешке хотелось на волю, в самостоятельную жизнь.

Я завидовал, читая его письма о разных подвигах комсомольской братвы.

Однажды осенью, к моей великой радости, в школе объявили карантин. Мать воспользовалась этим и послала меня к Алексею. Она беспокоилась, хотела узнать, не пьет ли он, не хулиганит, не сбился ли с пути. Уж очень горячий парень, в любой момент может сорваться…

Жилось тогда трудно. Магазины опустели, хлеб выдавался по карточкам, все вздорожало. Из края в край, из города в город заметались люди в поисках сытой жизни. С юга ехали в Сибирь, из Сибири перли на юг, тратили последние деньги, а потом возвращались на старые места. «Везде одна собака», — говорил отец.

Одни торопились на стройки, другие бежали со строек. Сидели на вокзалах неделями, в переполненных вагонах ехали и сидя, и стоя…

Толпа смяла проводника общего вагона. Через головы летят чемоданы, передают детей, хрипло кричат, ругаются, хватают друг друга за грудки.

Я прижимаю к себе чемодан, боясь потерять его. Наконец меня вталкивают в тамбур.

В вагоне кричат ребятишки, то и дело пробираются в тесноте женщины с пеленками, у окон курят мужчины в незаправленных в брюки рубахах, пьяный, толстогубый парень играет на баяне «Златые горы». Степенно сидят, не торопясь разговаривая о жизни, вятские лесорубы в лаптях, курские и орловские печники, смоленские каменщики, сибиряки в броднях.

Компания молодежи, поставив чемодан на попа, а другой положив на него, шлепает замусоленными картами, зычно хохочет.

Мальчишка с открытым ртом тащит на засаленной бумаге груду яичной скорлупы и огрызки соленых огурцов.

Кое-где на полках виднеются топоры, обвернутые мешками пилы и даже лопаты.

Все эти шумящие, неказистые мужики и бабы едут на Кузнецкстрой…

За сутки пути я многое узнал о нем. На стройке уже работает более ста тысяч человек, а нужны все двести. И кто только не съехался туда: коммунисты и комсомольцы, энтузиасты и горячие мечтатели, отчаянные старики и степенные крестьяне в зипунах, рвачи и летуны, высланные попы и кулаки.

Одни приехали увлеченные героизмом, желанием строить, другие — нажиться, третьих привезли под конвоем…

Я подолгу смотрю в окно.

А там, за окном, разметав тепло, погасив сияние, разбойная осень обдирает, грабит зябко дрожащие, трепещущие березовые леса, осиновые рощи… Над косогорами, над бурыми низинами, кувыркаясь, несутся желтые, сизые, багряные лохмотья.

Пронзительный ветер выплескивает лужи, хмурый дождь косо летит на пустынные, сжатые поля, на вязкие, безлюдные дороги. Между стогами текут белесые туманы, в овражках, в лиловой голизне кустов клубится синеватая дымка. Черные косматые тучи во все небо катятся бог весть куда. Над взбаламученной, петляющей речонкой мечется, гнется в три погибели исхлестанное ветром единственное деревце в желтых обрывках.

Кузнецкстрой встречает дождем пополам со снежной крупой.

Вагоны и платформы забили все пути. Рабочие прямо в грязь сгружают доски, бревна, какие-то станки, трубы.

С чемоданом на плече я иду искать комсомольский барак номер восемь.

Тучи клубятся, точно небо извергает их. Снежная крупа трещит по чемодану, осыпает мои плечи, грудь. С кепки течет за воротник, по лицу бегут струйки, дождь сыплется в рукав поднятой руки, которая держит чемодан на плече.

Город меня ошеломляет. Стройка походит на огромный лагерь. На много километров тянутся ямы, котлованы, насыпи, груды гальки, извести, песка и кирпичей. Возвышаются штабеля бревен, свежих белых досок, виднеются тачки, вагонетки. Стучат молотки, топоры, вжикают пилы — люди строят бараки, осыпая землю опилками и щепками.

Там, где еще два года назад шуршали непролазные кустарники и мальчишки удили в речке окуней, там начал расти город.

Земля разворочена. Громыхая, двигаются грузовики, вагонетки, паровозы, таратайки, конные подводы. Я вижу землянки и бараки, даже попадаются большие палатки. Между ними прочертилась уже целая улица кирпичных многоэтажных домов. Такие дома всюду маячат среди бараков и землянок. И сами бараки образовали улицы. Вдали дымятся высокие трубы. Из тумана дождя чернеют домна и коксовые батареи, знакомые мне по снимкам в газетах.

Так вот она какая, эта знаменитая стройка!

Я останавливаюсь возле дома, огороженного забором. На лесах снуют люди, по скрипящим, зыбким подмосткам женщины тащат на носилках кирпичи, мужчины таскают их на «козах» за спиной или вкатывают на тачках. Раздаются крики, звон металла, вспыхивают зеленые огни электросварки.

Лошади, стараясь выдрать из грязи телеги и фуры с гравием, с кирпичами, вытягивают шеи, чуть не касаясь мордами земли, рвутся из хомутов, дышат с хрипом, раздувая взмокшие бока.

Небритые, с багровыми лицами мужики полосуют их бичами, сипло орут на них. Лошади приседают, ошалело взбрасываются, пытаясь встать на дыбы, и снова кидаются вперед. Под хомутами, шлеями — густая пена. Мужики упираются сзади в телеги.

Яростно, с воем буксуют грузовики, выбрасывая клубы дыма и снопы грязных брызг.

Я прыгаю с доски на доску, с кирпича на кирпич. Глина тестом липнет к сапогам, чуть не сдергивает их с ног. Пальто мое намокло, разбухло.

На стенах кирпичных домов я читаю лозунги, написанные известкой: «Построим социализм!», «Все на субботник!», «Позор летунам и лодырям!», «Привет энтузиастам и ударникам!». Буквы большущие, неровные.

С трудом отыскиваю нужный мне барак. Возле него торчит уборная с оторванными дверями.

Длинный барак встречает запахом сырости и карболки. Его заполняют топчаны с соломенными тюфяками. В сумраке я вижу три железных печки. Их трубы тянутся над проходом между топчанами, изгибаются, уходят в потолок.

У стены длинный стол из трех досок, у стола — скамья. На гвоздях, вколоченных в дощатые, побеленные стены, висят куртки, пиджаки, полотенца. На шнурах опускается несколько лампочек.

В небольшие окошки, усеянные дрожащими дождинками, свет проникает скудно.

— Ты чего сюда приперся?! Звали тебя сюда?! Ты чего здесь, падла, вынюхиваешь?! — раздается вдруг пронзительный крик за моей спиной.

Вздрогнув, я оглядываюсь. При входе отгорожена дощатой переборкой комнатка. В дверях ее стоит, с веником в руках, женщина в стареньком полушубке, в мужских брюках, в сапогах. Ее худое острое лицо с острым носом, с острым подбородком и с острыми ярко-черными глазами — злое. Мне кажется, что она сейчас бросится на меня. Я, чуть не заикаясь, объясняю ей, к кому приехал. Женщина увидела на полу чемодан, и лицо ее смягчилось:

— Тут шпаны полно крутится. Вчера вот недоглядела и сперли со стены пиджак, — объясняет она неприветливую встречу. — Раздевайся, садись к печке, сушись. Вон топчан Алехи-парикмахера!

Оказывается, Алексей был не только землекопом, но еще стриг и брил всю бригаду.

С радостью я вижу на стене родную гитару из таинственного дерева «птичий глаз».

Я снимаю сырое пальто, вешаю на стену, сажусь возле печки, раскаленной докрасна. Женщина сует в нее щепки — остатки от дверей уборной.

— Твой брательник озорной, отбойный, — говорит она. — Вечно что-нибудь выкидывает. — Женщина устраивается на кучке дровец и начинает скручивать цигарку. — Сегодня ночью взял да затянул соседям по топчану штанины узлами. А то как-то носы спящим сажей перемазал! — и она не то закашлялась, не то засмеялась. — Тут все собрались оторви да брось. И черт меня связал с ними! Кручусь возле них. Как придут — ругаюсь, уйдут — скучаю. Я у них тут и за сторожа, и за уборщицу, и за мать.

Она прикуривает от уголька. Плывет махорочный дымок. Глухим, тихим голосом, точно говоря сама с собой, она рассказывает о том, что на стройке работа идет день и ночь. Нередко ребята приходят едва волоча ноги и сразу же хлопаются на топчаны, засыпают каменным сном. Но всех будто какой-то бес подгоняет.

— Хлещутся не покладая рук! Даже домохозяйки отказываются топтаться возле корыт, идут на стройку. Крестьянишки в лаптях, в зипунишках, на сивках-бурках дают мировые рекорды, в разных там американских машинах начинают мерекать!

Дальше она рассказывает о своей жизни.

И опять мне кажется, что она забыла обо мне, задремала и вот бормочет сама себе о своем горе.

Жила она в деревне с мужем да с дочкой. Перебивались кое-как. Была у них коровенка да старенький мерин Пегашка. И вот сельсовет им, как беднякам, отвел место для сенокоса. Отобрали у кулака.

— А мы и взяли его на свое горе… Кончали уже косить, когда заявился этот кровосос со своим работником-подпевалой. Стал требовать половину сена. Мужик мой, конечно, послал его куда следует. Ну, они его и пырнули вилами. Я и вскрикнуть не успела, как они его порешили. Едва от этого горя отдышалась, новое посетило: дочка — ей пятый годик шел — заболела… Вот и осталась я одна-одинешенька. Куда податься? Батрачить на этих кровососов? Порушила я свое хозяйство, да и подалась сюда. Деревня-то близко, за Томью. Приткнулась здесь возле ребятишек и тлею кое-как. Не горю и не гасну.

Пробормотала это сторожиха сама себе, замолчала, не двигается, будто совсем уснула. Над цигаркой между пальцами сучится голубая нитка дыма, торчит серая колбаска пепла…

Кончилась смена. Ребята щепками соскребают перед дверью глину с сапог, входят промокшие, искоса взглядывают на меня, идут к своим топчанам. Не особенно-то шумят, видно, намахались за день лопатами.

Появляется Алексей. Он с грохотом распахивает дверь, горланит: «Как родная меня мать провожала». На нем испачканная глиной телогрейка, надетая козырьком назад кепка.

— Ну, леший, угомону на тебя нет, — ласково ворчит сторожиха.

Увидев меня, Алешка на миг остолбенел, потом кидается ко мне, чуть не сбивает со скамейки, тащит к своему топчану.

— Да как это ты, Муромец?.. Вот, черт, здорово! Как с неба свалился! Все живы, здоровы? Мама как? — тормошит он меня. Ноздри его раздуваются шире, правый глаз радуется, а левый, кося, будто лукаво усмехается над ним.

В красноармейском шлеме, в гимнастерке без ремня, в галифе, подходит Князев, крепко сжимает мою руку. Теперь уже нельзя назвать Князева Васькой. Передо мной стоит спокойный и серьезный бригадир комсомольской бригады имени Чапаева.

Ребята кругом — кто чинит рубаху, кто читает, кто режется в карты, кто просто лежит.

Алешка раскрывает привезенный чемодан.

— Живем! — взвывает он радостно и трет руки.

На соседних топчанах зашевелились.

Алешка притаскивает с печки медный чайник. Тут же образуется кружок. Хрустят солеными огурцами, дурачась, разбивают яйца о лбы зазевавшихся, с удовольствием нюхают домашние пирожки, вонзают в них зубы.

— Тут мы, понимаешь, живем часом — с квасом, порой — с водой. Сверху — блеск, а в брюхе — треск, — объясняет Алешка.

— Хороший блеск, — и Князев треплет на нем косоворотку с дырой на локте.

Все хохочут.

Видит и кривой — у кого костюм какой, — балагурит Алешка.

Мне нравятся эти ребята, приехавшие кто откуда: с Волги, с Алтая, из Рязанщины, Орловщины. Разные говоры, разные характеры….

Князев, неторопливо макая луковицу в тряпочку с солью, расспрашивает о Шуре. Я напоминаю об их схватках из-за икон, из-за галстука. Василий задумчиво усмехается.

— Да-а, брат, шумели… Загибали по молодости. А теперь вот они шумят, — и он, щурясь от едучего лука, кивает на сидящих.

— Особенно Максим Чепцов! — говорит маленький Юзик. — Так, что ли, Макся? — и он похлопывает по широкой спине лениво-медлительного парня. Из-под густейших, черных бровей парня добродушно смотрят синие глаза. Он молча уплетает шаньгу.

— Ой, смехота! — рассказывает Юзик. — Год назад этот кулацкий батрак заявился сюда из деревни Голопупово заколотить деньги на гнедуху. На коня! Их много притопало сюда на своих двоих «за гнедухой». Умора! Идет на работу и дерюжный мешок со своим добром тащит в котлован. Ну как же, а вдруг в бараке сопрут!

Ребята гогочут, а Чепцов невозмутимо, будто не о нем речь, уминает уже вторую шаньгу.

Алешка спохватывается:

— Эй, эй, ты не особенно-то налегай, другим оставь! Чепцов только крякает.

— Ночью он этот мешок себе под голову заталкивал, — продолжает Юзик. — В первые дни у него в мешке, должно быть, кое-что водилось. Вот он, бывало, поозирается, сунет руки в мешок до самых плечей, как фотограф на базаре, откроет там складной ножичек и там же, в мешке, что-то ощупью отрежет. Чего ты там резал, Максим?

— Сало, — басом ворчит Чепцов, и ребята снова грохочут.

— Вот он таким манером поколдует в своем заветном мешке, завалится на топчан и натянет на башку одеяло. Слышим — сопит, чавкает… Ну, Максим, бригадиру в ноги кланяйся, это он с тобой нянчился, все прочищал тебе мозги, а то бы мы поперли тебя.

Мне нравится Юзик. Голова его осыпана черными кудрями, и вся фигурка его кудрявится. Кольчиками закручиваются концы воротника рубахи, завивается штопором конец ремня, брюки, пиджак, голенища сапог смяты волнисто, как-то кудряво, и густые брови его тоже кудрявятся, и даже длинные ресницы загибаются кольчиками.

— А теперь парень хоть куда! Обнюхался! — Юзик кокает яйцо о затылок Чепцова, лупит скорлупу. — Комсомолец. Город строит. Чего еще надо? Глядишь, и сталь варить будет. Так, что ли, Максим?!

— Эх, еще бы мослов из чугуна со щами поглодать, — от всей души вздыхает тот, бросая в рот крошки.

— Да, многие здесь проделали этот путь от «гнедухи» к заводу, — говорит Князев. — Жизнь перекраивает и не таких, как Максим… Ну, что там в Новосибирске строят? «Сибкомбайн» начали уже?

Алексей, отставляя пустую кружку, предлагает Чепцову:

— Сразимся, что ли?!

Алексей сдергивает с себя рубаху, остается по пояс голый, сграбастывает Максима рукой за шею.

— Схватка «Черной маски» и «Железной руки» продолжается! — кричит Юзик.

Оказывается, уже два дня, на потеху ребят, боролись Алексей и Максим и никак не могли победить друг друга.

Максим стаскивает через голову рубаху. Юзик раздвигает топчаны.

Алешку хлебом не корми, дай только повозиться, похвастаться силой.

Обхватили друг друга противники, топчутся, ломают один другого. Старается Алешка захватить голову Максима в железные клещи, под мышку, пытается приподнять и швырнуть его. Смачно шлепают ладони по голым спинам. И вдруг Алешка бросается на пол, перекидывает через себя Максима, наваливается на него и, подражая цирковым борцам, начинает притискивать к полу, чтобы положить на обе лопатки, а тот выгибается мостом, хочет вывернуться. Пыхтят, сопят, оба красные, оба похваляются силушкой. А кругом ребята сгрудились, подбадривают криками, хохочут.

Сторожиха ворчит:

— Не наработались еще, жеребцы! Кровь играет, — и уже кричит: — Барак развалите, идолы!

А судьи, во главе с Юзиком, приседают на корточки, заглядывают под спину поверженного.

Последним усилием Алексей укладывает противника на обе лопатки. Ребята встречают это ликованием.

— Ну ладно! Дело, ребята, есть, — Князев поднимает руку.

В комсомольском бараке две бригады: одна имени Маяковского, а другая — имени Чапаева. Алешка — у чапаевцев. А обе бригады вместе называют себя «Батальоном энтузиастов».

В этот вечер подписывали они договор о соревновании.

Переходящее самодельное знамя барака держали до сих пор чапаевцы. Свернутое знамя стояло возле топчана Василия Князева.

— Видите? — обращается он к маяковцам, разворачивая знамя.

— Видим! — вразброд отвечают ему.

— И больше не увидите! — ухмыляется Князев и снова закручивает знамя вокруг древка. — До нового года оно будет у нас. Так, братцы?

— Та-ак! — ревут чапаевцы.

— Выкусите! — хором ахают маяковцы. — Знамя через месяц будет у нас!

— Я и гвоздик сейчас вколочу, чтобы повесить его! — кричит какой-то парень и принимается вколачивать гвоздь над топчаном своего бригадира.

— Братва, он штаны повесит на этот гвоздь! — Алешка сует в рот два пальца, оглушает свистом. Юзик кричит:

— Или сам с горя повесится!

— Дайте ему веревку!

Барак вздрагивает от хохота…

— Вот так мы и живем, — говорит Алешка, когда все угомонились. — Сегодня с утра — дождь, снег. Рядом с нашим котлованом домна строится. Глянули мы и чуть шапки не сняли. Носят кирпичи женщины. И все почти босые. Сапог им не хватило. А? Ты думаешь, они восемь часов работали? Десять! А у них ребятишки. В бараках холод. Насчет пожевать туго. А работали! Металл нужен. — Алексей закуривает. — Вот послушай, что я тебе расскажу. В прошлом году решила наша комсомолия своими силами литейный цех отгрохать. Где — субботники, где — сверхурочно. И вот организовали первый субботник. Вываливаемся из барака. А мороз! Туманище! В тридцатом зима была зверская. Комсомольские бригады фасонят, колоннами вышагивают, дескать, знай наших. На плечи положили лопаты, кайлы, ломы. Поем, хохочем, будто весь день и не работали. Смотрим, присоединяются к нам пожилые строители, ребятишки. Домохозяйки побросали сковородки. Даже старики плетутся, кряхтят. У наших землекопов вид был ничего: валенки там, полушубки. А глянешь на ребят и девчат из конторы — смехота! Ботинки, сапоги обмотаны чем попало: мешками, тряпками, соломой и даже бумагой. Представляешь эту картину? Лица, головы тоже закутаны мешками, рогожей, кое-кто из братвы раздобыл у девчат шали. А я полотенце прихватил, закручу, думаю, лицо, если прижмет. Ну, шутишь ли, за 40 градусов да еще ветер. Хоть и не сильный, но ядовитый, жжет. А мы идем не на блины к теще, а всю ночь котлован рыть в каменной земле. Помню, из барака выскочил крестьянин в мешочных штанах, в зипунишке, в лаптях, — и таких еще не мало у нас, — лезет в наши ряды, кричит: «Наддай, робята! Расею-матушку перестраиваем!» Приходим. Мать честная! На пустыре горы развороченной земли и торчат только одни ворота без ограды, а на них надпись: «Комсомольский литейный цех». Вот тебе и все. Тьма, снег, туман. Пылают костры, жаровни с углями, даже видим раскаленные железные печки. Греться, значит. Народу уйма. И все это поливают светом прожекторы. Туман клубится, как дым. На стене тумана тени людей огромны, будто работают великаны. Тачки стучат, кони ржут, полозья взвизгивают, грузовики сигналят, лязгают составы платформ. Землю на них грузили. Стылую землю рвали динамитом или оттаивали кострами, а то и кипятком. Трещат огромные кострища, валят клубы дыма. А потом разбросаешь костер, и благодать: лопата режет землю, теплые комья летят в тачки и аж дымятся, как пироги из печки. А ты вот стылую попробуй! Долбишь, долбишь, а лом ровно от камня отскакивает. И чуешь: ноги коченеют. Морозище! Ну, елки-палки, вздохнуть нельзя. Но стиснешь зубы, разозлишься и даешь, и даешь! Наконец невмоготу, несешься на всех парах к костру, толкаешь руки в огонь. Груди жарко, а спина замерзает. Ребята покрякивают, ногами топают, рука об руку бьют. Князев ходит, подбадривает. А в тумане, слышу, мужичонко в лаптях не унывает: «Мы здесь, милай, ковыряем не землю, а человеческую жизнь! Был бы дождь, а гром будет!» И вдруг двенадцать красных ракет взвились в небо. И туман стал розовым. Вспомнил я, что это новогодняя ночь, что это наступил Новый год.

И вот Кузнецкстрой поздравил нас.

А тут еще к утру буран разыгрался, черт бы его подрал! Тучи снега несутся. Не то что смотреть, а и дышать трудно. Ветрище чуть с ног не сбивает. Шапки рвет, снегом в лицо лепит, заборы валит, фанерный лист как бумажку пронесло. В двух шагах ничего не разберешь. Костры выдувало до последнего уголька. Огненные головешки катились. А ребята будто обозлились. Как черти работали! Подбежишь к костру, сунешь лапы в огонь, заорешь, попляшешь и опять за лом. В шесть утра пошабашили. И буря свои дела закончила, — утихла. Потеплело. Темно. Снежище все дороги завалил. Тут у нас площадь победы есть. А над ней высоко горит звезда Побед. Ее зажигает только победитель в соревновании. Наши ребята хорошо знают к ней дорогу. Стоит ли глубокая ночь, бушует ли пурга, звезда все горит. Вот и на этот раз пришли мы на площадь. Вася Князев — к рубильнику. Включил звезду. Радуется — загорелась. Наша! Вырыли в ту ночь котлован! Многих ребят увезли тогда в больницу: обморозились здорово.

— А цех-то построили? — спрашиваю я.

— Кончаем нынче!

…Спим мы на одном топчане. Хрустит и колет бока солома, кусают клопы, тесно.

Храпит барак, бредит, вздыхает, шевелится. Пахнет высыхающими портянками, на потолке копошатся красные блики от затухающих печек. За окном шумит сильный ветер, отблески каких-то вспышек на стройке озаряют стекла, будто вспыхивают далекие молнии. Иногда доносятся скрежет, звон металла, рокот машин и моторов…

Утром я пошел с бригадой на стройку. Уже высилась первая огромная домна, ее должны были пустить к ноябрьским праздникам. Вторую домну еще одевали в кожух, она была в руках клепальщиков. Вздымались каупера, виднелись фермы мартеновского цеха…

Все это мне с гордостью показывает и объясняет Алешка.

Рядом с комсомольским котлованом роют котлован спецпереселенцы и кулаки. Стоят конвойные с винтовками. Здесь работают нехотя, хмуро.

Когда мы проходим мимо, я слышу говор:

— Кто это?

— Комсомольцы, не видишь, что ли!

— Вот-вот, сюда их и надо!

— Пусть хлебнут соленого поту!

— Это им не на собраниях драть глотку!

Алешка не вытерпел:

— Заткнитесь! Прокаженные!

Ему в ответ завопили:

— Привыкли на чужой шее ездить!

— Работнички! Жрать только горазды!

— Разговоры прекратить! — приказывает конвойный.

Князев удивляется:

— Вот падлы! Под винтовкой и то им неймется!

Подмораживает. Изо рта вырывается пар. После вчерашнего дождя глина липкая, она тяжело шлепается с лопат в одноколесные тачки, на которых рабочие выкатывают землю по дощатой дорожке наверх. Непрерывно движется, похожая на желоб, широкая лента конвейера. Она выносит глину из котлована и сыплет ее прямо на железнодорожные платформы, в вагонетки.

Алексей дает мне брезентовые рукавицы, чтобы я не натер мозоли.

Сверкающие лопаты вонзаются в глину, летят желтые комья, взвизгивают и гремят по доскам колеса тачек, рокочет лента-желоб, гремит мотор.

Сначала ребята перекликаются, задирают друг друга, хохочут. Потом все чаще и чаще начинают вытирать со лба пот, а там и теплые пиджаки, телогрейки поснимали, примолкли.

Сначала я работаю бодро, но уже через час сдаю, поддеваю лопатой все меньше и меньше. Пот прошиб. Ладони горят. Заболела спина. Я все чаще останавливаюсь, передыхаю, косясь на ребят. Но они не обращают на меня внимания. Всюду взлетают лопаты и комья глины.

Хорошо работает Алексей. Наверное, мускулы его под рубахой так и играют.

Да будет ли конец этому дню? Я снова делаю передышку.

В воздухе кружатся редкие, невесомые снежинки, словно летит пух с тополей. И труднее всего этим снежинкам опуститься на землю. Едва они приближаются к ней, как невидимый ток снова уносит их вверх, и они плавают и плавают в воздухе, точно страшась развороченной, грохочущей земли, страшась клубов пара и дыма над паровозами, лязга железа и потных, согнутых спин…

В перерыв ребята сидят на дне глубокой, огромной ямищи, плывет махорочный дымок.

— Ты чего на меня так смотришь, будто я тебе должен? — спрашивает Алешка Максима Чепцова.

— Думаю вот… Сегодня всех ты нас перешибешь, — откликается Максим. — С помощником тебе лафа! — он кивает на меня. — Сразу на гнедуху заробишь! С Фенькой окрутишься!

— А чего! Велика ли хитрость. Я в профиль-то не корявый! Все могу! — Алексей охватывает меня за плечи, прижимает к жаркой груди. — В тяжелый воз двух коней впрягают, — говорит он отцовскую поговорку.

— Ну, как, Муромец? — спрашивает Князев, снимая выгоревший красноармейский шлем, вытирая пот со лба и расчесывая пятернею взмокшие лохмы волос.

— Руки и ноги трясутся, — сознаюсь я.

Где-то наверху раздается шум.

— Дерутся, что ли? — обрадованный Алексей бежит по зыбким мостикам из котлована. За ним бросаются и ребята.

За составом вагонеток двое держат бородатого пьяного мужика. В зимней шапке, в неподпоясанной, пестрядиной рубахе, он вырывается, орет:

— Идите вы, знаете куда?! Работать? Грязища, а ты ройся, как свинья в земле. А в лавках пшик! Одни мыши, губна помада, зеркальца! В столовке — пустая баланда, хлеба дают — и воробья не накормишь. А махорка где? Обносились. Вся Россия-матушка изнывает в очередях. А работать заставляют, как лошадей. И рот открыть нельзя. — Он рвет ворот рубахи, пуговицы так и брызгают. Из-за рубахи вываливается медный крестик. Переносицы у мужика почти нет, ноздрястый нос задирается.

— Ты сдурел?! Чего орешь?

— Иди проспись! — уговаривают его товарищи, утаскивая за холм навороченной земли.

— Из юхновцев это, — объясняет мне Алексей.

— Что за юхновцы?

— Да тут буза… Человек триста их из одного Юхновского района. Заволынили недавно, побросали лопаты. Требуют повысить оплату. Есть тут вредители, подбивают мужиков бежать со стройки.

Мимо проходит толпа в лаптях, во всякой старенькой лопотине, с топорами, с пилами на плечах.

— Вятские плотники, — кивает на них Алексей. — Сапоги, спецовку им выдали, а они берегут, не носят. Не люблю я этот мужицкий дух, ненавижу! Но ничего, все перемелем. Сегодня он в лаптях, закрывшись одеялом, сало жрет, а завтра — сталь будет варить.

С трудом я снова беру лопату…

С каким наслажденьем суюсь я вечером на хрустящий соломенный тюфяк! Даже о клопах забыл. Во всем теле ломота, будто меня избили. И рукавицы не помогли:

мозоли вздулись, потом лопнули, руки распухли.

— Это с непривычки, — утешает Алексей. — Со мной было то же самое. Думал, сдохну.

Я будто провалился в трясину глухого сна. Среди ночи просыпаюсь от звона стекла, грохота и крика. Алексей резко вскакивает, и я валюсь с топчана. В темноте барака происходит что-то непонятное. Все повскакали, бегают, хлопает дверь на улицу. Наконец зажигают свет. Оказывается, кто-то ахнул в окно булыжником.

Скоро возвращаются ребята, с ними и Алексей, в трусах, в сапогах. Не успели поймать бросившего камень. Ругаются, шумят.

Алексей рассказывает мне, что среди строителей немало путается кулаков, бывших колчаковцев. И этот булыжник их рук дело.

Алешка уверяет, что строительная площадка прямо-таки кишит всякими вредителями и шпионами. В хлебе строители находили то опилки, то гвозди, то молотое стекло. Кто-то портил дорогие машины. Как-то подожгли строящуюся электростанцию. Подбивают строителей уходить с работы. Распространяют дикие слухи. Техника, дескать, американская, а морозище-то сибирский. Не будет, мол, завод работать. Зря только жилы рвем да народную копейку переводим. Мягкая земля, болото здесь было. Как отгрохаем, мол, завод, так он и утопнет весь со своими трубами.

Алешку явно будоражат и увлекают, как опасные приключения, все эти вылазки врагов.

— Всех их надо к стенке, — шепчет он. — Ты думаешь, этим бабам, которые босые работали, просто не успели выдать сапоги? Как бы не так! — торжествующе разоблачает Алешка.

Комсомольцы были начеку. На стене нового дома они крупно написали строчки Маяковского:

Товарищ,

помни —

между нами

орудует классовый враг!

Эти строки я видел во многих котлованах, на перекрестках, на бараках…

Через два дня я уезжал. Мы остановились возле вагона. Алексей стискивает мою руку и грустно говорит:

— Мало я учился. Хочу в доменном цехе работать. В техникум надо поступать, а у меня семи групп нету. Кто примет?

Он хмуро сдвигает брови, но левый глаз его, как всегда, с хитрецой посмеивается над правым, опечаленным…

Загрузка...