Автор мемуаров о злоключениях русского посольства при Оттоманской Порте Павел Артемьевич Левашов прожил долгую жизнь. В ”Московском некрополе” утверждается, что он скончался 11 июля 1820 г. на 121-м году жизни [17с. 137]. Более вероятным кажется сообщение [19 с. 318], что годом его рождения был не 1700-й, а 1719-й. В написанных незадолго до смерти воспоминаниях П. А. Левашов рассказывает: ”Будучи еще в молодых своих летах, находился в городе Азове при родственнике своем генерал-аншефе Василье Яковлевиче Левашове, в 1738 г. был в Крымском походе и произведен офицером.” [15 с. 14]. Здесь речь идет скорее о девятнадцатилетнем юноше, чем о взрослом мужчине. Более позднюю дату вынуждает приняты и активная деятельность его в 1780—1790-е годы — удивительная даже для семидесятилетнего, не говоря уж о девяностолетнем старце.
Где именно П. А. Левашов получил воспитание — сведений нет, но, судя по сочинениям, он был человеком образованным, знал, в частности, итальянский, французский и немецкий языки. На военную службу поступил 6 января 1737 г. [1, с. 3]. Эта дата подтверждается и документом, согласно которому в 1775 г. исполнилось 39 лет его ”добропорядочной службы” [7, с. 52]. В мае 1738 г. ”пожалован был прапорщиком”. В 1750 г. канцлер граф А. П. Бестужев-Рюмин затребовал его из Военной коллегии и перевел в Коллегию иностранных дел. Поручик П. А. Левашов ”отправлен был в Копенгаген к Российскому посольству для обучения министерским делам, где и пожалован в 1751 году капитаном” [1, с. 3]. Вскоре российский чрезвычайный посланиях барон Корф направил молодого дипломата в Стокгольм к графу Панину, чрезвычайному посланнику при шведском дворе. Затем П. А. Левашов служил в Дрездене, в ”министерской канцелярии” при графе Кейзерлинге, посланнике при польском короле. В свите графа Кейзерлинга он прибыл в Вену, будучи сначала ”кавалером посольства”, а затем ”советником посольства”.
Весной 1757 г. А. П. Бестужев-Рюмин получил рукопись перевода книги Каллиера ”О договорах с государями, с прибавлением о послах и посланниках и прочем” с припискою на титуле: ”С французского перевел и во многом из других авторов пополнил дворянин посольства П. Левашов” (в настоящее время рукопись хранится в Архиве внешней политики России). В конце того же года чиновник двора Ф. Д. Бехтеев писал вице-канцлеру М. И. Воронцову: ”Принимаю смелость рекомендовать в высокую милость Вашего сиятельства П. Левашова. Он истинно молодец, достойный и прилежный” (цит. по [22, с. 156]). С апреля 1761 по май 1762 г. П. А. Левашов был аккредитован ”Российского двора министром” (то есть полномочным послом) при Германском императорском собрании в Регенсбурге. Затем около двух лет он провел в Петербурге, оставаясь на службе в дипломатическом ведомстве. Видимо, тогда же он пробовал свои силы и в литературе. Н. И. Новиков включил имя П. А. Левашова в свой ”Опыт критического словаря о российских писателях” как автора многочисленных стихов, ”которые от знающих людей похвалу заслуживали”. Так как словарь был опубликован в 1772 г., а П. А. Левашов только в самом конце 1771 г. вернулся из плена, очевидно, речь шла о литературной деятельности его в начале 60-х годов. Публикации этих стихов нам неизвестны — возможно, стихи распространялись в списках.
19 августа 1763 г. был подписан указ о назначении канцелярии советника Левашова поверенным в делах в Константинополе. Предполагалось, что он сможет заменить посла (резидента) А. М. Обрескова, страдавшею от болезни. Но дипломатическая карьера в турецкой столице складывалась неудачно. Новый поверенный в делах не был официально признан Портой. А. М. Обресков жаловался на интриги французского посла Вержена: ”Наши недоброжелатели нашли способ представить перед султаном в черных красках характер Левашова” [22, с. 158]. Вскоре серьезно осложнились отношения П. А. Левашова и с самим А. М. Обресковым.
Между тем дело шло к объявлению турецким султаном войны России. 25 сентября 1768 г. прямо на официальной аудиенции был арестован сам А. М. Обресков. Вслед за мим почти все сотрудники посольства были отправлены в Семибашенную крепость. П. А. Левашов остался на свободе и ”на другой день по объявлении войны уведомился, что султан Мустафа отправил с нарочным татарином к крымскому хану Керим-Гирею хати-шериф, т. е. именной указ, чтобы сделать нападение со 100 тысячами татар на российские границы, и по всему оных пространству, начиная от реки Волги до реки Днепра, пожигатъ и опустошать все, куда только татарская сабля достигнуть может” [1 с. 7]. Л. А. Левашов, рискуя жизнью, отправил двух курьеров с шифрованными донесениями об этих событиях — одного через киевского генерал губернатора Воейкова, а другого через посла в Варшаве князя Репнина.
Об обстоятельствах своего ареста и заточения П. А. Левашов рассказывает в своих мемуарах. Затем русские дипломаты содержались при ставке великого визиря и передвигались с турецкими войсками. Лишь в мае 1771 г. они были выпущены на свободу. По именному указу Екатерины II от 15 ноября 1771 г. П. А. Левашов стал действительным Статским советником. При Коллегии иностранных дел он занимался подготовкой драгоманов. Составлял ”письменные представления” тогдашнему министерству ”с примечаниями, относящимися до турецкой войны, и о пользе Крыма и Кубани и о способах для покорения оных областей” [1, с. 7]. Среди его работ значится и ”Открытие секретной машины, способной к разрушению понтонных мостов, известной по артиллерии” [7 с. 59]. В рукописи осталось сочинение ”Обозрение российской торговли и способов, служащих к обогащению российского купечества и всего государства”.
Еще пребывая в турецкой неволе, П. А. Левашов вел краткие дневниковые записи, которые сразу же по возвращении оформил в виде книги мемуаров. Рукопись [9] была закончена до завершения войны, то есть до 1774 г.
В 1774 г. П. А. Левашов написал книгу ”Картина или описание всех нашествий на Россию татар и турков и их тут браней, грабительств и опустошений, начавшихся в половине десятого века и почти беспрерывно чрез восемь сот лет продолжавшихся с приложением нужных примечаний и разных известий касательно Крыма, прав Российских государей на оный и проч.” В ”Предуведомлении” цель сочинения формулируется следующим образом: ”Возбудить в соотечественниках своих большее против прежнего внимание на сих диких, но многочисленных и толь вредных” противников России. Значительную часть книги составляют выписки из исторических трудов и летописей о столкновениях русских с половцами и татарами, а также послание (1736 г.) графа Остермана верховному визирю Османской Порты (у П. А. Левашова — Оттоманская Порта), содержащее перечень обид, нанесенных турками России. Автор проявляет большую виртуозность в обосновании прав России на Крымский полуостров — и длительностью проживания здесь предков русского народа, и правом наследования через черкесских князей и супругу Ивана IV Марию Темрюковну. Но решающий аргумент приводится в заключение [13 с. 162]: ”Сверх же вышеприведенных на Крым и Кубань прав Россия имеет в свою пользу еще самое важнейшее и древнейшее право превосходного своего над татарами могущества, которое они и сами всегда в свою пользу беззазорно употребляли...”[2]
Начавшаяся в 1787 г. новая русско-турецкая война, очевидно, преисполнила П. А. Левашова энтузиазмом. Он неоднократно встречался с Г. А. Потемкиным и одним из его помощников, Василием Степановичем Поповым (”главным правителем фельдмаршальской канцелярии”) в беседах и письмах строил планы основания на месте пристани Хаджибей крупного морского порта (с 1795 г. — Одесса) и образования черноморской торговой компании. Речь шла о широкой колонизации областей Северного Причерноморья и развитии коммерции ”на трех морях” дабы ”российские купеческие флоты во всех четырех частях света плавание свое распространили” и ”Россия сделалась бы средоточием между восточными странами и всею Европою и привлекла бы к себе от всех стран великие сокровища”. Он лелеял надежду при покровительстве В. С. Попова и Г. А. Потемкина стать во главе ”дирекции города Одессы по коммерческой части” [15 с. 10, 11].
Война с Турцией сделала актуальными прежние сочинения П. А. Левашова. В 1790 г. он публикует (в типографии П. Богдановича) несколько переработанный и сокращенный вариант упомянутой ранее книги под названием ”Поденные записки некоторых происшествий во время прошедшей с турками войны от дня объявления оной по 1773 бывшего в Константинополе, а потом в походах с турецкой армией поверенного в делах П... Л...”. Книга вышла также под названием ”Плен и страдание россиян у турок” (за исключением первых 16 страниц, она была напечатана с того же набора, что ”Поденные записки...”). Видимо, успех этих изданий вдохновил автора на то, чтобы выпустить в свет еще два сочинения. ”Картина или описание всех нашествий на Россию татар и турков” помечена 1792 г., но фактически, как явствует из дарственной надписи на экземпляре, хранящемся в ГПБ, была отпечатана уже в 1791 г. Тем же, 1792 г. помечено и сочинение ”О первенстве и председательстве европейских государей и их послов и министров”, посвященное ”Ее Императорскому Величеству Всемилостивейшей Государыне Екатерине II Самодержице Всероссийской”.
Создание последней книги связано, конечно, со службой автора в дипломатическом ведомстве, в ней подробно рассматриваются те аргументы, которыми пользовались посланники различных европейских государств для обоснования превосходства своих стран перед другими во время официальных приемов. Отдельные главы посвящены историческим прецедентам конфликтов на этот счет между Англией и Францией, Англией и Испанией, Данией и Швецией, Венгрией, Пруссией. Польшей, Богемией и т. д. Но лейтмотивом является доказательство того, что именно за Российской империей надлежит признавать неоспоримое превосходство. Автор утверждает [12, с. 8], что ”россияне суть тот же самый народ, который у древних дееписателей известен под именем скифов и сармат и древность коих, ежели бы не следовать преданиям Священного Писания, казалась бы равнолетней самой Земле: да и по общему хронологическому показанию российский народ происходит от Мосоха, сына Иафетова, внука Ноева” (ибо его потомками являются масагеты, они же скифы — предки россов). Но, видимо, не будучи уверен в убедительности ссылок на упоминание ”князя россов и мосохов” у пророка Иезекииля, П. А. Левашов приводит и более существенный аргумент, заключающийся в обширности державы, простирающейся ”от Днепра и Двины даже до Курильских островов, а в ширину от Ледовитого моря до гор Кавказских”, и в том, что она имеет ”более тридцати миллионов жителей и около пятисот тысяч войска на жалованье во время войны и мира” [12 с. 41, 42].
Сведения о жизни и деятельности П. А. Левашова в последующие годы крайне отрывочны. Вероятно, большую часть времени он проводил в своем поместье в Могилевской губернии. Переписывался с графом А. Р. Воронцовым. В качестве ”кавалера при великих князьях Александре и Константине Павловичах” осенью 1787 г. посетил Лондон. Незадолго до смерти, в 1819 г., напечатал в Москве небольшую брошюрку под названием ”Любопытная история славного города Одессы” (есть также издание одесское 1844 г.). В ней он утверждал, что мысль об основании города Одессы принадлежала ему, П. А. Левашову.
Статьи об этом полузабытом писателе в дореволюционных словарях практически ограничиваются перечнем его книг. Значение его дневника как исторического источника признается исследователями русско-турецкой войны 1768—1774 гг. Помещаемый ниже фрагмент из основного его сочинения обнаруживает одаренность автора как мемуариста и бытописателя.
А.А. Вигасин
Каким образом объявлена России[3] от Оттоманской Порты прошедшая война и как поступлено с находившимся тогда в Константинополе резидентом Обресковым[4], поверенным в делах Левашовым и всеми чинами, составлявшими свиту посольства, описано во многих уже местах и почти всякому известно; почему и касаясь таковых подробностей мало, намерен я предложить о особых во время продолжения оной достойных примечания случаях и происшествиях, кои мог обстоятельно узнать в бытность свою в Константинополе и в поле, следуя за визирем как пленник во всех почти его походах, чрез что ласкаюсь доставить соотечественникам своим лучшее и обстоятельнейшее сведение о всех тогдашних происшествиях.
По самым ясным и очевидным обстоятельствам легко приметить можно, что главнейшая причина помянутой войны и нарушения с Турецкой стороны с Россиею мира состояла наиболее в нетерпеливом желании султана Мустафы приобрести себе название гази, то есть Победителя, во врожденном почти у всею турецкого народа стремительстве к набегам и хищению соседственных земель, в чрезмерной ревности распространять свой закон и владение искоренением христиан и завоеванием их областей и в лестном уповании о счастливом и удачном окончании войны, коль бы она кровопролитна ни была.
Не должно также оставить без примечания и того, что султан Мустафа еще с начала вступления своего на от оттоманский престол оказывал уже в себе признаки безмерного славолюбия и пристрастия к завоеваниям. Я имел случай слышать от многих достоверных людей и очевидных свидетелей, что когда он по опоясании его в мечете саблею, что составляет у турков обряд коронации, возвращался в свой сераль, то, едучи мимо янычарских казарм, остановился по обыкновению у первой орты, в которой по введенному с давнего времени обычаю почитаются султаны в числе рядовых. Один из первых их чиноначальников поднес ему стакан шербету, который он принял, сидя на лошади, и, выпивши, сказал: Да будет угодно Богу и великому нашему Пророку, чтобы мне с вами, любезные товарищи, пить сей шербет в столице неверных[5].
Некоторые благоразумные оттоманские министры старалися всегда отвадить своего Государя от войны, сохраняя мир и тишину с соседственными державами, что почитали нужным в рассуждении расстроенных внутренних обстоятельств; но султан Мустафа, не внимая нимало миролюбивым их советам, нашел наконец желанный им случай вступить с Россиею в войну, думавши воспользоваться происшедшими в Польше замешательствами, из которых турки и прежде сего неоднократно находили способ заимствовать для себя выгоды так, как и из венгерских междуусобий[6].
И так султан под предлогом, будто бы хотел защищать польскую вольность, а в самом деле намерен будучи завладеть некоторою частью Польши, вздумал разорвать с Россиею мир и вступить с нею в войну, что обнаружил он скоро, начав удалять от управления государственных дел всех, которые с намерениями его были несогласны, и возводя на места их таких, кои имели одинакие с ним мысли и склонности. Верховного визиря Муссун-оглу низложил и сослал в заключение за то, что неоднократно советовал не нарушать с Россиею мира и всячески противился разрыву союза с оною; на место же его произвел визирем Хабзу-пашу, который был весьма пристрастен к войне и вообще ненавидел христиан. Сей визирь старался повиноваться воле его слепо, и едва только вступил в новую свою должность как и начал делать военные приготовления и вскоре рассеял в столице слух, что будет с Россиею война в самом непродолжительном времени.
1768 года, сентября 25 дня, позван был российский резидент г. Обресков к визирю Хабзе-паше, который объявил чрез него России войну обыкновенным образом, повелев как его, г. Обрескова, так и всех находившихся с ним секретарей и переводчиков отвезти в Семибашенную крепость, где они немедленно и заключены в ужасной темнице, в которую сажают только за самые важные государственные преступления и откуда редко кто жив выходит.[7] На другой день были они извлечены из сея темницы и назначено им обиталище в двух близ оной лежащих преисподных каморах, которые освещались только одним окном, сделанным в самом верху.
В то время находился я в деревне Буюкдере, лежащей у Восфорского пролива расстоянием от Царь-града верстах в пятнадцати, где того же числа получил известие, что объявлена России война и что резидент со всею своею свитою посажен в Едикуль. Сия неприятная весть получена мною в самое то время, когда я случился быть в одном обществе с послами: аглинским, венецианским, шведским и прусским, которые летом обыкновенно в оной деревне живали.
Толь поспешное объявление войны удивило как меня, так и всех министров не столько, как то, что почти весь турецкий народ принял оное с чрезвычайною радостию и удовольствием, лаская себя надеждою, что Россия будет непременно покорена их власти, по примеру тех держав, на развалинах коих они основали величество свое[8]. В Царь-граде и во всех оного окрестностях буйная чернь, быв в исступлении от безмерной о том радости, производила грабежи и насилия не токмо противу христиан, но и весьма многих магометан, что принудило всех почти чужестранных министров расстаться с сельским воздухом и переехать в Перу[9]. Я также спешил туда, сколько можно было, для надлежащего распоряжения касательно наших купцов, и, дав им все нужные наставления, как в рассуждении их самих, так и принадлежащих им товаров, пере ехал тогда же в Перу и на другой день пошел к французскому послу Верженю, которого просил о убеждении Порты к освобождению из Едикуля нашего резидента; однако ж он признался чистосердечно, что не имеет ни малейшей надежды получить какой-либо успех в своем предстательстве. С таковою же просьбою относился я и к римско-императорскому интернунцию[10], но получил и от него не лучший отзыв, сколь ни велика была его ревность удовлетворить в сем случае российскому и своему двору[11].
После того зашел я еще к аглинскому посланнику, а от него к прусскому, у которого не пробыл получаса, как пришел туда один турок с объявлением, что прислан от верховного визиря чегодарь[12] для взятья меня под стражу и что дом мой уже окружен великим множеством янычар.
Опасаясь впасть в руки необузданной толпы сих стражей и жестокой черни, решился явиться сам к Порте, несмотря на разные против сего от приятелей моих возражения и совет, чтоб уехать из Царь-града тайно на каком-нибудь европейском судне. Итак, пошел от прусского посланника уже не в свой дом, но окольною дорогою прямо к пристани, называемой Касым-паша-Скелеси[13], куда идучи встречал многих вооруженных турок, которые спрашивали меня: какой я нации человек. Я отвечал, что добрый венедиг, т. е. рагузец[14], которых они почитают друзьями своими за то, что усердно им платят дань; другим же попадавшимся мне сказывался англичанином; но, несмотря на все то, принужден всегда был давать бакчиш[15][16]. Пришедши к пристани, взял там двувесельную лодку и поехал к драгоману (переводчику Порты), который произведен был в сей чин дни за два. Дом его стоял на самом берегу залива[17] отделяющего от Константинополя Перу и Галату. Он был тогда у визиря, и я принужден был тщетно дожидаться его около двух часов. Сидя у него один, представлял себе в мысли разные бедствия, которые в тогдашних обстоятельствах легко со мною случиться могли. Опасался я, чтобы не обременили меня оковами и не заточили туда, где множество несчастных помирает как от нужды, так и от поветрия. Боялся также и скоропостижной смерти, поелику Порта уведомлена уже была о том, что я отправил в Россию двух курьеров, из коих один снабжен пашпортом от аглинского посланника, а другой от прусского, и мне не безызвестно было, что у турков во время войны запрещается под смертною казнию не только посылать оных, но и писать письма к кому бы то ни было, и запрещение сие толь строго наблюдается, что и самомалейшее отступление от него сопровождается обыкновенно неизбежною пагубою[18]. И как не мог упустить, чтобы не дать знать благовременно своему двору о объявлении войны, дабы чрез то предупредить нечаянные набеги, то непременно бы заплатил за то жизанию, если бы не пришло мне на мысль испытать вышеозначенное крайнее средство для умягчения хотя несколько жестокости Порты и избавления себя от явной погибели, в чем и небезуспешно остался. Я, не могши дождаться драгомана, вознамерился ехать прямо в Едикуль[19], дабы искать спасения в том самом месте, которого во всякое другое время и одно имя поражало меня страхом и ужасом[20]. Расстояние оного от дому драгомана было морем около двух часов езды на гребли, и надлежало объехать кругом весь почти Царь-град. На то время случилась в заливе ужасная буря, и ехать было толь опасно, что встречавшиеся на больших судах кричали гребцам моим: не с ума ли они сошли, что в такую жестокую погоду на лодке плывут, или хотят нарочно утопить гяура, т. е. неверного. Я чувствовал тогда себя в крайней опасности: однако ж будучи угрожаем не меньшею того бедою, принужден был продолжать путь к Едикулю, прося только гребцов, чтоб они судно держали далее от берега, где пенящиеся валы с великим шумом раздроблялись и чрез сильное отражение от камней могли легко затопить нас, поелику и без того непрестанно плескалась вода в лодку. Наконец достиг я одной пристани неподалеку от Едикуля и, вышед на берег, прибрел к большим воротам сея крепости, в которую вход не менее Ахеронтовой[21] крепости ужасным быть казался. Там, коль скоро увидели меня стражи[22], тотчас со всех сторон окружили и спрашивали свирепым образом: кто я таков и зачем к ним пришел. Когда же я им объявил, что имею дело до их коменданта, тогда они стали говорить со мною несколько тише и один из них пошел доложить обо мне коменданту.
Между тем старший позвал меня к себе в караулъню и посадил возле себя на войлошную софу, а потом приказал дать трубку табаку и подчивал кофием, делая все сие не из учтивости, но с намерением, чтоб получить от меня хороший подарок, в чем как он, так и прочие его товарищи и не обманулись: среди беседы, тягостной для сердца моего, приметил я у одного из сидевших около меня турок признаки моровой язвы; но, по счастию, не заразился, и быв скоро позван к коменданту, подарил караульных несколькими червонными и направил стоны свои к Едикульскому Вельзевулу[23], которому и представлен был от его стражи. Комендант сей был самого высокого росту, осьмидесятилетний старик, имел предлинную седую бороду, и хотя похож был на вооруженную косою смерть[24], однако же принял меня ласково и спросил тихим и кротким голосом: кто я и какую в нем имею нужду? На что ему ответствовал, что Российского министра Кегая[25] и что крайне желаю с ним видеться. Сего позволить никак не могу, объявил он мне, потому что к нему, кроме двух человек из его служителей, никого более допускать не велено; наконец, однако же, после многих размышлений склонился на мою просьбу и сам меня повел к г. Обрескову. Сперва пришли мы к одним темничным воротам, которые были заперты превеликим висячим замком; по том пошли в один узкий и темный переход, которым прошли к другим воротам, коих один вид и при отворении томный звук немалый ужас наводили. Оттуда вышли мы на маленький двор, окруженный с двух сторон превысокими стенами, а с других двух небольшими домами, между коими находились подземные каморы, из которых, как уже выше упомянуто, в одной содержан был и господин резидент с некоторыми из его свиты, где увидел я его и всех с ним находившихся в самом бедственном состоянии, что произвело во мне несказанную печаль и смущение, тем наиболее, что и я к тему же готовился. Они мне рассказали, что с ними случилось и какие страхи должны были преодолеть. По выслушавании их известия и я рассказал о своих странных и опасных приключениях, которые случилися после моего с ними разлучения, объявляя при том, что я к ним пришел искать спасения, что услышав, комендант сказал: мне никак нельзя вас здесь оставить без фермана от дивана[26].
Услыша таковой отказ и поговоря еще и с г. резидентом и с прочими об общем нашем горестном состоянии, простился я со всеми ими, думая, что, может быть, свидание сие было последнее, и, поблагодаря коменданта за его снисхождение, поехал обратно к переводчику Порты, куда, едучи также морем, не менее прежнего подвержен был разным опасностям и, едва жив до двора его доехав, принужден был еще его дожидаться до самого вечера, покуда он возвратился. Потом вдруг пришли сказать, что драгоман приехал, и меня позвали к нему в столовую, где было уже собрано для него ужинать, что происходило около семи часов вечера. Увидя его, объявил я ему о причине моего к нему прибытия и что, будучи в таких обстоятельствах, в коих одни народные права не довольны предохранить меня от разных обид со стороны черни, за нужно посчел прибегнуть под тень блистательной Порты. Слова сии ему показались, и он обещал пересказать их визирю, уверяя меня, что таковой мой поступок весьма приятен будет как ему, так и всему дивану. Он пригласил меня вместе с собою ужинать, и по кратком при том разговоре о польских делах и о причине настоящей войны мы с ним расстались: он пошел спать в свом покои, а мне была изготовлена постеля в особливой камере, где я всю ночь уснуть не мог в нетерпеливом ожидании дня, в который я готовился идти к визирю на страшное судилище.
Могу сказать, что во всю свою жизнь не чувствовал я ничего для себя более неснойснейшим, как препровождение одной сей ночи в доме переводчика Порты, а особливо когда приметил, что двое из его людей, сидя в другой каморе, стерегли меня и, чтоб я не догадался, упражнялись притворно в починовании горностаевой шубы, а в самом же деле над оною только дремали, не имея в своих руках ни игол, ни ниток.
На другой же день, т. е. в среду октября 1-го числа, драгоман поехал к Порте поутру весьма рано, и я вторично просил его объявить визирю, каким образом явился я у него для препоручения себя в покровительство блистательной Порты, и притом сказать, что я, будучи крайне нездоров, желал бы послан быть прямо в Едикуль, не быв представлен дивану, если во мне нет никакой особливой надобности. Он обещал исполнить сие охотно и советовал, что ежели визирь потребует меня к себе, в таком случае отнюдь бы ничем не отговариваться, дабы таковое ослушание не навело на меня паче чаяния великого гнева. Итак, оставшись в доме драгомана, ожидал решительной своей судьбины, т. е. одной из трех: или пошлют меня в Едикуль, или на каторжный двор, или же, призван в диван, велят обезглавить, что легко могло исполниться при таком султане и визире, которые человеколюбия и в добродетель почти не поставляли. Тогда грусть одолела меня толико, что я почитал товарищей своих стократ счастливейшими себя, потому что они уже были известны о участи своей, а я нет; но в десятом часу прислан был от Порты чауш[27], а с ним от драгомана капы-углан[28], который чауш, пришел в дом, прочел при собрании людей присланный с ним от Порты указ. Человек мой, слыша упомянутое в оном имя мое, пришел мне сказать на ухо, что приехал некто от Порты и читал указ, в котором о моем имени упоминается, и что все люди драгоманова дома по выслушании оного тотчас разошлися с так печальным видом, что у некоторых приметил он и слезы на глазах, почему де должно думать, что в том указе нечто неприятное для нас находится. По таковым его словам я и сам тогда ничего иного представить себе не мог. Одно только оставалось для меня утешение, что я хотя и умру, однако ж с честию и притом за свое отечество, а если жив останусь, то, конечно, Матерним милосердием Августейшей Монархини оставлен не буду[29].
Тогда я узнал, сколь тяжко человеку готовиться к смерти и сколь горька минута разлучения с жизнию. Во утешение же себе размышлял я, что свет сей преисполнен разных бедствий и несчастий и по справедливости называется юдолию плачевною и что во оном одни только страсти, клеветы, обманы и насилие владычествуют; добродетель же обращена в ничто почти и в презрении у самых тех, кои являют себя сынами и защитниками оной и кормилом царств управляют, не упоминая о потопах, землетрясениях, пожарах, гладах, моровых язвах и других бесчисленных злоключениях; но при всем том крайне мне не хотелось лишиться жизни насильственною смертию.
По прочтении фермана чауш и капы-углан вошли ко мне в камору и объявили, что должен явиться к Порте, куда я с ними в лодке и поехал, взяв с собою двух находившихся при мне служителей. Отплыв же несколько от драгоманова дома, взглянул я нечаянно на оный и увидел в окнах много женщин и мужчин, из коих некоторые платком утирали свои глаза, которое видение привело меня в большее еще сумнение, и нельзя было не помыслить, что везут меня на смерть и что сии люди, зная о том, оплакивают по чувствительности своей бедную мою участь. Когда же мы отъехали от дому на версту, тогда чауш объявил мне письменное повеление, по которому приказано было отвезти меня прямо в Едикуль, не заезжая к Порте, чему я несказанно обрадовался и начал тогда почитать себя несколько живым; за добрую же сию ведомость подарил несколькими червонными чауша, также и капы-углана, сказав им, что ежели бы они меня о том прежде известили и не томили меня толь долго своим молчанием, то бы я им за сию ведомость подарил и более, на что они мне в оправдание говорили, что не хотели меня тем опечалить, не ведая, что Едикуль для меня тогда казался быть раем в рассуждении многих других тюремных мест, особливо каторжною двора, где турки многих и знатных особ из христиан по варварскому своему обыкновению бесчеловечно в тяжких оковах на одном черством хлебе и воде содержали.
Когда же привели меня к коменданту и чауш вручил ему обо мне указ, то я крайне желал узнать в то же мгновение содержание оного: но случилось, что комендант, будучи очень стар и слаб глазами и не могши читать фермана без очков, послал за оными в особенное свое жилище, и я, сидя возле него, принужден был долго дожидаться, покуда их к нему принесли. Указ сей читал он тихо, поглядывая между тем с жалостию на меня, чего я не мог не принять за худое для себя предзнаменование. По прочтении всего встал он и, никому ничего не сказавши, вышел в другую камору и нечто там приказывал. Тогда я спросил у чауша, который со мною еще оставался: не знает ли, что обо мне в фермане писано, но он отвечал, что ему ничего не известно, а приказано только отвезть в Едикуль и поручить коменданту. Чрез минуту комендант возвратился опять к нам и сел на свое прежнее место. Я, потеряв терпение, стал его просить, чтоб позволил впустить меня скорее в тюрьму к прочим моим товарищам, на что он мне сказал, что еще не пришло время и чтоб я немного повременил. Сей отказ, а особливо молчаливость и медленность подали мне причину думать, что готовится для меня место в какой-нибудь башне или стене, а не то, где прочие мои товарищи содержались.
Когда я погружен был в уныние, приехавший со мною чауш просил, чтоб ему дали чего-нибудь поесть. Немедленно принесли блюдо пилавы и другое кушанье, с виду на жидкий кисель похожее и сделанное из муки, яиц, масла, меду и дикого перцу и шафраном довольно усыпанное, которое он ел горстию спешно, подчивая притом и меня сею размазнею, похваляя, что очень хорошо сделана; но я, поблагодарив его наипристойнейшим образом, искал пищи не для желудка уже своего, но для сердца. Турки, начиная от самого султана до последнего, имеют обычай есть без ножа, вилок и ложки, черпая всякое кушанье из блюда горстью, что непривычному человеку покажется весьма отвратительно. Потом комендант от пустил как чауша, так и капы-углана обратно к Порте и, дав им в приеме меня расписку, встал сам и, велев мне следовать за собою, привел меня в камору к г. резиденту, где, увидевшись с ним и другими его соузниками, имели мы все взаимное удовольствие, что еще в живе находились, и от того времени по самый день нашея свободы неразлучно вместе были содержаны и все беды и страхи обще претерпевали, как о том ниже сего подробно объявлено будет.
Я не успел тут еще успокоить возмущенный дух свой, как последовала новая для меня тревога. Некто из нескромных наших в Пере корреспондентов известил меня запискою, что посланные от меня в Россию два курьера были неизвестно где задержаны и письма мои от них отобраны и представлены дивану, где их велено на турецкий язык перевесть, а курьеров содержать под крепким караулом. Сие произвело во мне ужасное беспокойство, и часто приходило мне на мысль, чтоб самому предупредить угрожающую мне насильственную и поносную смерть и не быть предметом увеселительного зрелища для кровожаждущею и варварского народа. Я лишился тогда и пищи и сна и едва бы мог сохранить жизнь свою, если бы не обрел утешения в содружестве и сострадании товарищей своих и не был несколько порадован известием особым, что ведомость, полученная мною о помянутых курьерах, совсем неосновательна. Уже начал я приходить в совершенное успокоение, каковое в тогдашних обстоятельствах возможно было иметь, как тот же самый легковерный корреспондент вновь уведомил, что посланные мною курьеры точно в Хотине задержаны и отобранные от них письма к Порте посланы; но, по счастию, оказалось скоро, что оные курьеры проехали благополучно все турецкие земли и были уже в Россия.
Не мною прошло после того времени, как караульные ваши пришли нам сказать, что еще несколько российских привели к нам. Мы подумали, что то были оставшиеся ваши в Пере люди, и вскоре увидели коменданта, идущего к вам с тремя человеками в немецком платье, которых тогда в лицо рассмотреть не могли, поелику был уже вечер. Один из их вошел к нам и спросил: российские ли мы? Российские, отвечали мы ему. Тогда он весьма обрадовался и, объявляя, что он российский курьер, лейб-гвардии сержант Трегубов, рассказал нам свое приключение, которое также особливого примечания достойно, потому что он с двумя своими провожатыми ехал, как нарочно, многими окольными дорогами, чтоб попасть в Едякуль, чему караульные наши нимало не удивлялись, говоря, чго судьбы своей никто избежать не может.
В упомянутых двух каморах препровождали мы время свое в великой скуке и печали, не видя никакой надежды к скорому оттуда освобождению, и где от воздуха стесненного и нездоровою начали было все пухнуть, и думали сперва, что стали дородничать, но, узнав, что таковая опухоль могла скоро нас и в гроб вселить, изыскивали средства, как бы из адской пропасти освободиться, и стали приуготовлять к тому вашего коменданта, с которым тогда уже несколько познакомились, жалуясь ему, что нам всем весьма тесно жить в двух каморах и что по непривычке, тесноты сея без крайнего повреждения здоровья долго свести не можем, не изъявляя ему прямого нашего намерения, что нам хотелось перейти в свободнейшее и просторнейшее отделение, хотя в том же Едикуле. Он, снисходя на нашу просьбу, отвел нам еще две каморы, которые вместе с прежними находились, и чрез то доставил отраду расхаживать из одной в другую; но как и тоща опухоль с нас не сходила, и здоровье наше час от часу более ослабевало, а особливо у г. резидента, то всячески домогались, дабы позволено было ездить к нам какому-нибудь доктору, ласкаясь, что чрез него удобно можем искать в ком надлежит себе освобождения.
Поелику же доктор не мог допущен к нам быть без позволения самой Порты, то нельзя было его иметь скоро; однако же чрез несколько дней дозволено к нам приходить одному греческому врачу Луки, который тогда был домашним у нисаджи-паши[30], достигшего потом вскоре визирского достоинства по низложении вышеупомянутого Хабзы визиря, который по объявлении войны лишился чрез несколько дней раз ума и пришел в несостояние более управлять государством, а наипаче при тогдашних обстоятельствах, чего ради султан принужден был свергнуть его с визирства октября 20 числа и заточить в остров Кандию[31], куда едучи на галере и умер. Случай сей почитали турки весьма худым предзнаменованием. Возведенный же на место его Емин-паша[32], отправлявший должность нисаджи-паши, был родом из горских черкес и с давних лет находился у Порты при письменных делах и произошел все почти канцелярские чины, которого я в приезд свой в Константинополь в 1764 году застал еще мектупачием[33]. Он в бытность мою на аудиенции у визиря Мустафы принял из моих рук верующую грамоту на тогдашний мой характер поверенного в делах; потом был он рейс-ефендием[34], и чрез его руки все польские дела отправлялись; почему он был более об оных известен, нежели прочие, и был притом человек отменного разума и вообще о делах христианских держав довольно сведущ, но чрезвычайно вспыльчив и горяч. Живучи в каморах своих, услышали мы, что Керим-Гирей[35], татарский хан, бывший в ссылке на острове Кипр, приехал 17 октября в Константинополь и что оказаны ему отменные почести и даны великие дары, как-то: перо, осыпанное бриллиантами и именуемое соргучем[36], каковое сами султаны на турбанах своих носят, также кинжал с череном, украшенным разными драгоценными каменьями, высокой работы часы с алмазами и несколько мешков денег на экипаж; сверх того надета была на него шуба, называемая кабаница, которая дается только принцам крови или визирям за чрезвычайные заслуги.
Сей Керим-Гирей, носивший на себе имя и Дели-хана, означавшего на турецком языке неистового, довольно имени сему соответствовал, быв храбр, предприимчив и до крайности вспыльчив. Он и на ханство не Портою был возведен, но сам собою оное получил чрез бунт и помощию Едисанских татар[37], коих он собрал тысяч с тридцать, учинил набег в турецкие области, Молдавию и Валахию, которым немалый вред причинил, и ежели бы не воспрепятствовала река Дунай, то, может быть, и до самого бы Адрианополя промчался. Порта принуждена была тогда его противу воли ханом признать; но вскоре потом, изыскав удобный случай, низложила с ханства и заточила в Кипр, где находился до самою начатия войны с Россиею. Оный хан, будучи у султана на аудиенции, выговаривал ему, что преждевременно война объявлена и без надлежащего к оной приуготовления и что заарестование Российского Министра есть дело непристойно и несходное с честию Порты.
Скоро после того сказали нам, что умер прежний муфтий вели[38]-ефендий, который был уже весьма стар и к коему весь народ имел великое почтение как ради отменного его разума, так и других хороших качеств и добродетелей. Он никогда не хотел согласиться на войну противу России, почитая оную несправедливою, следовательно, и незаконною, ради чего и фетвы[39] своей на оную не дал и с тем и умер, а сан его принял Осман-мулла, человек тонкий и хитрый, но притом сребролюбивый и коварный, которого сами турки не без причины называли безверным. Сей новый муфтий преисполнен был неизвестно почему великою против России ненавистью и, будучи еще наместником умершего муфтия, дал свою фетву или согласие на войну против оной, так как и на заарестование наше. Можно сказать, что он по султане был главнейший возжигатель сея войны, и как думать можно, то и манифест, который октября 30 сообщен от Порты иностранным дворам, был собственным его творением, включая в себе многие странные и чуждые справедливости выдумки. Другой же манифест, обнародованный внутри государства, достоин внимания по невежественным изображениям, составляющим все содержание оного. Тут между прочим султан говорит: «Мы указали Российскому двору, дабы он без всякого отлагательства войска свои из Польши вывел; но оный двор дерзнул сего нашею повеления не исполнить и чрез то явно оказался преслушным, и дабы за таковое непослушание наказать его чувствительным образом, мы объявили ему войну, чего ради все ревностные мусульманы должны всеми силами своими нам в том вспомоществовать и стараться безверным московитам всякое зло и вред причинять и проч.».
В сие время, когда все вышеозначенные при Порте перемены и военные приуготовления происходили, мы чрез доктора Луки дали знать новому визирю о бедственном своем состоянии и просили его, чтобы благоволил освободить нас из Едикуля, в чем не только мы на него уповали, но думали, что совсем и в Россию отпущены будем, поелику вышеупомянутый доктор находился у визиря сего в великой милости, да и сам он был нам знаком и благосклонен; однако ж надежда наша не исполнилась по причине крайнего опасения великого визиря, дабы не подать о себе мысли, что предан Российскому двору, хотя при всем том мы единственно чрез пособие его были переселены из вышеупомянутых ужасных камор в дом к коменданту, где могли бы с совершенным спокойствием сносить заключение свое, если бы токмо не видели приметного ослабления сил своих от сидячей жизни и худого вообще едикульскою воздуха, который был огражден со всех сторон стенами, не очищается ветром и столь нездоров, что и сами жители не имели ни малейшей в себе свежести и покрыты были мертвенною бледностию.
Декабря 27 настал рамазан или великий пост, который обыкновенно начинается с первого дня нарождения новыя луны и оканчивается с последним числом того же месяца. В сей пост не позволяется магометанам ни есть, ни пить, ниже табак курить до самою солнечного захождения; когда же глазом нельзя различать уже белой нитки от черной, тогда вольно им есть, пить и предаваться по угодности неге и роскоши, чрез что многие разоряются и входят иногда в неоплатные долги, как некоторые из христиан во время продолжительных празднеств на богатые столы, наряды и прочие жертвы суетной славы и сластолюбия.
Генваря 27 начался баярам[40], великий праздник, как у нас светлое Воскресение. Об оном возвещается не сколькими пушечными выстрелами из серали, коль скоро усмотрена будет новая луна, и народ провожает тогда три дни сряду в ликовании, причем каждый ревностный магометанин должен по мере имущества своего заклать несколько баранов и мясо их раздать нищим. В сие время ходят музыканты по всем знатным домам для поздравления, а особливо султанские, также верховного визиря и капитан-паши или Великого Адмирала, кои навещают и министров христианских держав и производят великий звук непристойными своими орудиями за горсть червонцев.
29 числа, т. е. в третий день баярама, выставлен был с немалым обрядом конский хвост, яко первый знак войны, который обыкновенно выставляется за сорок дней пред выступлением войска в поход. Сие происходило следующим образом: верховный визирь, муфти[41] два кадилескера[42], разные улемы[43], все министры и чиноначальники, как военные, так и гражданские, собралися прежде солнечного восхождения в большой серальской палате, называемой Арс-Адасы[44], в которой визирь обыкновенно принимает послов и отправляет народные дела. Там сперва петы были унывно разные молитвы, а потом вынесен на двор вышеупомянутый конский хвост конак-туй, или бунчуг[45], который в походе всегда посылается вперед. Оный препровожден был шагбеем, двумя кадилескерами и другими знатными особами кроме великого визиря и муфтия, которые оставались в палате Арс-Адасы, и поставлен подле каменною крыльца, где визирь обыкновенно встает с лошади или садится на оную, причем и на дворе вторично читаны были молитвы о ниспослании с неба благословения на оттоманское оружие и собравшийся многочисленный народ ответствовал чрез разные повторения: Амин, Амин; после чего там же заклано в жертву несколько баранов, и тем обряд сей кончился. Чрез несколько же часов выставлен был и бунчуг янычарского аги пред казармами войска.
Февраля 7 муфти освящал воду и погружал в оную часть Магометовой одежды, хранимой между драгоценными султанскими сокровищами; вода сия именуется Абу-Гыр-Ки-Шериф, и султан раздает оную в небольших хрустальных сосудах самым знатным токмо особам, а они от себя другим и соблюдают ее чрез целый год, приписывая ей весьма мною чудес, в чем уподобляются индийцам и прочим народам, из коих каждый почти имеет свои чудодейства и суеверия.
8 числа поутру в 7-мь часов было сильное землетрясение.
16 числа прошло подле Константинополя в Адрианополь небольшое азиатское войско, состоящее в трех или четырех тысячах человек, которые, однако ж, причиняли везде жителям разорения, а в вышеупомянутой деревне Буюк-дере разграбили домы всех почти христиан, почему и из моих там пожитков не осталось ничего, и даже выпорожнены все бывшие в погребу вины, чего и в диковину поставлять нельзя, ибо пример, как и во всяком случае, действует несравненно сильнее, нежели закон, и цареградские турки, заимствовавшие от греков все, что у них было худого, употребляют весьма много виноградною и хлебного вина, наблюдая токмо осторожность, чтоб не быть в том явно изобличенными. Я не жалел о потере своей, поелику оная была необходимою жертвою службы моея, и хотя не всякая земля к тому чувствительна и Велизаровы[46] примеры нередко и ныне видимы бывают; но я совершенно из того исключаю свое отечество, будучи уверен, что в оном нравы не достигли еще толикого поврежения, в каковом оные были в Греции во времена Иустиниановы[47], и я должен благодарить судьбу, что живу в те злачные дни, когда благость заимствуется в России от Престола и человечество водворяется всеместно в сердцах народа.
В течение того же февраля месяца приехал в Константинополь один лезгинский владелец, который как от дивана, так и от самою султана принят был с великими почестьми, поелику обещал всех лезгинцев и прочих кавказских жителей вооружить против России.
Марта 1-го дано было чрез пушечную пальбу из сераля народу знать о мнимой знатной победе, одержанной над российским войском ханом крымским, который якобы с семидесятью тысячами татар и с десятью тысячами спагов[48] разорил всю Новую Сербию[49] и обратил в пепел сто пятьдесят деревень, взял в полон людей двадцать тысяч, потребил все хлебные и разные иные магазины и несколько сот тысяч быков, овец и лошадей в добычу получил. Турки думали тогда, что оный хан пройдет один до Москвы, и весьма сожалели, что им самим на весну уже и делать будет нечего. 3-го числа того же месяца получена вторая толь же ложная ведомость, что сын ханский с другим равным почти татарским войском учинял от стороны Кубани и Крыма великий вред России и, получа премного добычи, имел потом неподалеку от Полтавы сражение и, одержав славную победу, возвратился в Крым благополучно.
10 числа выступили в поле Дауд-Баши[50] все цехи, причем многие сумасброды в знак ревности к службе и неустрашимости в войне делали ножами сами на себе раны, а некоторые, пронзив у себя насквозь руку кинжалом и не вынимая оного из раны, шли таким образом по улице, показуя зрителям, что могут сносить всякую боль от язв неприятельского оружия, хотя в то же время слабосильнейшие упадали в обморок и изменяли буйному тщеславию своему. Султан со всеми своими придворными и женами выезжал смотреть сей обряд, который начался поутру в 8-мь часов и продолжался до пяти пополудни. Он приказал раздать разные подарки старшинам каждого цеха, который доставлял нужных людей для войска, как-то: седельников, кузнецов и других тому подобных, коих отделя в визирском стане, возвращалися в город без всякого уже порядка.
12 числа выступил в поход янычарский корпус, состоявший в 90 ортах или ротах, из коих самые многолюднейшие не более имели 150 человек, другие же по 100, а некоторые только по 70 и по 60. Наперед ехали водовозы, коих число состояло из 90 человек, одетых в кожаное платье, увешанное колокольчиками. За ними шли помянутые орты одна за другою, имея каждая пред собою свое знамя, за коим ехали чорбаджи или капитаны с прочими чиновниками в новых наградных кафтанах, розданных им за несколько часов пред выходом по повелению султанскому.
За оными ортами ехал Куль-агасы, первый по аге янычарский начальник, а за ним ехали верхами около ста человек харабаджиев[51], держа в руках копья и имея каждый лук и колчан со стрелами у седла своего. После сих ехал блюститель обрядов янычарского аги, а за ним следовали многие чегодари пешком и ведены были шесть заводных лошадей, богато убранных. Потом ехал на прекрасной и весьма хорошо убранной лошади сам Янычар-ага в великолепной собольей шубе, которую он от султана получил того же утра. Везенный пред ним штандарт его был из белого штофа и вышит весьма богато золотом.
Янычар вообще не вышло из Константинополя в поход более десяти или двенадцати тысяч; число самое малое в рассуждении того, о котором не токмо турки, но и христиане, живущие в Пере, незадолго пред тем мне сказывали, уверяя, что в прежние времена выхаживало из одного Константинополя войска сего около двухсот тысяч человек.
14 числа вышли джебеджи[52], 15 топчи[53] и арабаджи[54], а 16 верховный визирь выехал в дауд-Баши, ще выступившее из Константинополя и окрестных мест войско расположено было. Пред ним ехало множество улемов, коим последовал сам муфтий, сопровождая Магометово знамя, которое нес емир-бей, т. е. главный из емиров, почитающих себя его потомками, и кои для отличности в том пред прочими магометанами носят на головах зеленые турбаны, яко любимого цвета их пророком. Сих емиров было тут немало, и они наполняли воздух велегласным пением разных стихов в честь Магомета, молясь притом о благопоспешествовании оттоманскому оружию и проклиная наижестойчаше всех христиан, не исключая и самых друзей и союзников своих. За ними ехал непосредственно верховный визирь во всем облачении сана своего, быв окружен двумя стами человек собственных телохранителей, также множеством двора своего чиновников и служителей, которые все изрядно были одеты и за коими следовали еще многие емиры и пели, равно как и первые, стихи в честь Магометову. Знамя же оное не есть настоящее то, которое хранится в серали, но одно подобие оного, а подлинное берется в поход тогда токмо, когда сам султан предводительствует войском. Турки почитают сие знамя, или Сакджак-Шериф, не менее, как израильтяне почитали священный свой кивот Завета, который часто важивали с собою и неоднократно теряли, и большая часть из них вовсе не знает, что Сакджак-Шериф Магометов давно уже потерян в войне противу немцев и что на место оного другой подобный тайно сделан ради ободрения суеверной черни, думающей, что, когда его христиане на войне только увидят, должны всемерно ослепнуть или обратиться в бегство, чему, однако же, совсем противное в нынешнюю войну случилось, и мужество россиян явило в себе несравненно более чудодействий, нежели оный Сакджак-Шериф Магометов и сила веры его последователей.
При выносе сею знамени в Дауд-Баше побито и изувечено немало христиан, причем пострадал и Цесарский Посланник со всею своею фамилиею и свитою, как явствует из следующего: Марта 15 дня пополудни взяв он позволение от Порты, поехал из предместия в самый Константинополь, чтоб посмотреть визирского шествия и выноса Магометова знамени, ради чего и нанят был благовременно дом на той улице, по которой помянутая военная процессия должна была идти. Едва же туда прибыл и сел только ужинать с своею супругою и тремя дочерьми, из коих две были уже совершенные невесты, также переводчиками с их женами, секретарем Кавалерицею и духовником, как соседи того дома по наущению одного имама или попа, прибежав стремительно, выгнали всех оттуда, нанеся иным сильные удары толчками, а некоторым саблями и показывая чрез то ревность свою к закону. По таковой худой и вовсе нечаянной встрече желал он возвратиться коль можно скорее в свой дом; но как время было нощное и путь к Перу дальний, то решился препроводить часа два или три в одной кофейной лавке, где собралось несколько христианских фамилий для равного же зрелища, и кои присоветовали ему остаться с ними до утра, уверяя о совершенной безопасности своего места. На утрие же при выносе Магометова знамени идущие впереди и позади оного емиры вдруг стали громогласно кричать, что никому не позволяется смотреть священною знамени великого про рока Магомета, кроме прямых мусульманов, и что, если кто из христиан, жидов или иных безверных дерзнет сие учинить, таковые на том же месте преданы будут смерти. Слова сии произвели мгновенно ярость в буйных сердцах, и многие бросились, как лютые тигры, на снискание и поражение иноверцев. Они не щадили ни женского пола ниже самых малых детей и, обагряя таким образом руки свои в крови невинных, услышали от одной турчанки, что в вышеупомянутой кофейной лавке многие христиане находятся, куда они ворвавшись, начали всех тех, кои там случились и первые им в руки попались, бить и некоторых рубить; супругу же Посланника и дочерей мучили сперва в оной лавке, потом, вытаща на улицу, таскали по оной всех их за волосы и, наконец, вырвав из ушей их серьги и затаща на разные дворы, бросили их там нагих почти замертво, где, будучи в таком бедственном состоянии целые сутки, мать не знала, где ее дочери, а дочери не ведали, где тогда их мать находилась: поелику мать затащена была на двор к одному армянину, дочери к другому, а служанки к третьему, одного же переводчика беременную жену оные варвары, бросая на землю, били нещадно, и один емир, вскоча на оную, давил ей нарочно брюхо ногами, чтоб выдавить из нее младенца, однако же чудным образом бедная сия и весьма слабодушная женщина осталася жива и по некоторому после того времени разрешилась от бремени своего благополучно: умерщвлено же вообще христиан в день выносу Магометова знамени более двухсот, да около пятисот ранено и изувечено. […]
16 числа повещено нам, чтоб мы были в готовности сопутствовать войску […].
В то же почти время получено тут известие из Константинополя, что там свирепствовало пресильное моровое поветрие, так что по всем улицам ничего иного не видно было, кроме трупов человеческих и полумертвых лиц.
Декабря 26 в ночь на 27 число в одиннадцать часов и девять минут было в Демотике[55] жестокое землетрясение, но, по счастию, недолго продолжалось и состояло только в двух или трех самых сильных ударах, от которых все здания вдруг затрещали, как бы нарочно кто оные ломал, и домы колебались на все стороны, подобно колыбели, отчего мы все с постелей вскочили и выбежали на двор. Сим страшным приключением, как будто бы нарочно угрожавшим мщением турецкому жестокосердию и неправосудию, кончился тот год и настал 1771-й, который был для нас еще счастливее прежнего, потому что мы в оном освободились из плену, о которой нашей свободе получили первую ведомость марта 27-го, в самый день Святыя Пасхи, и притом совсем нечаянным образом; ибо предстал внезапно пред нашими окнами один знакомый нам чегодарь, о котором прежде слышно было, что ему голова отрублена за то, что к нам пред самым открытием войны в дом хаживал. Он объявил в присутствии некоторых чиновников нашей орты, что мы из Демотики скоро поедем и не будем более под стражею содержаться и что он надеется с нами увидеться скоро в визирском стане; также что в непродолжительном времени заключен будет мир между обеими воюющими державами.