Историю живописи “новой истории” начинают обыкновенно с Италии, и это понятно, потому что на Аппенинском полуострове обозначились первые признаки той культурной весны, которую принято называть Возрождением — Ренессансом. Под этим названием не следует, однако, видеть возобновления греко-римской древней культуры и искусства. Возрождение готовилось издавна, как только общественность стала снова входить в русло после катаклизма переселения народов и с распространения христианства, когда снова стали расти материальное благополучие и энергия духовной жизни. К концу XII века “весна” эта обозначилась в Италии, где преемственность образованности никогда вполне не прерывалась. Одним из ее главных выразителей явился вернейший сын церкви св. Франциск Ассизский (1182 — 1226), заставивший Европу забыть о давящем кошмаре церковного порабощения и вспомнить о благословенной прелести жизни, о широкой воле, о милых радостях. Нищенствующие францисканцы, пошедшие по всему миру разглашать откровения своего учителя, приблизили снова Спасителя к человеку и разрушили суровое наваждение, заставлявшее в Христе и во всем Царстве Небесном видеть недоступный, надменный двор с неподвижным этикетом. С исчезновением же строгости снова могла взыграть жизнь, снова возникла мечта о свободном развитии как отдельных личностей, так и целых общественных групп. Возродилась наука и дерзость ее исследования, а вместе с тем вспомнились забытые учителя, древние философы, поэты и художники. Когда из одоленной турками Византии явились в Италию ученые с драгоценными манускриптами и традиционными знаниями, они нашли на новой родине не школьников, а ревностных и зрелых деятелей. Возрождение началось не в 1453 году (когда пал Константинополь) и не тогда, когда стали впервые откапывать античные статуи, а когда жизнерадостное миропонимание, свойственное античной культуре, стало снова близким, когда человечество снова познало себя и обрадовалось своему знанию.
Нельзя приурочить грандиозную помощь, которую оказало пластическое искусство в этом завоевании и благословении жизни, к какому-либо одному имени. Не Чимабуе (XIII в.) один и первый нарушил сковывавшие традиции “византизма”, но сотни и сотни требований, сотни и сотни вдохновений, выразившихся как в картинах, фресках, миниатюрах, так и в целых сооружениях. Ведь и северная “готика” есть такое же утверждение радостного упования в Бога, бытия в Боге и в то же время такой же протест против тусклого церковного страха, как проповеди Франциска или Мадонны Чимабуе и Дуччио. “Вольные каменщики” и полчища художников, помогавших им свести небо на землю, были по существу такими же врагами церковного рабства и такими же фанатиками просветления в красоте, как первые гуманисты. Гениальная прозорливость римских первосвященников сказалась в том, что они приняли этих протестантов в свое лоно, сделали их своими ближайшими детьми и слугами.
Отражение в живописи первых лучей Возрождения почти не представлено в Эрмитаже. Слабая позднейшая копия с фрески Кавалини (XIII век), ряд строгих, внушительных икон сиенской и флорентийской школ (частью переданных из бывшего Музея христианских древностей), две ремесленные картины начала XV века (недавно еще без основания приписывавшиеся великому Андреа дель Кастаньо) говорят так слабо об одной из самых “громких” страниц истории, что напрягать своего внимания на изучение их людям, не интересующимся специально данной эпохой, не стоит.
Хорошим примером искусства, близкого к этим “первым примитивам”, может служить только Мадонна “блаженного” монаха Анжелико из Фиезоле (1387 — 1455) с предстоящими святыми Домиником и Фомой Аквинским.
Фра Беато Анджелико. Мадонна с Младенцем, святыми Домиником и Фомой Аквинским. 1424 — 1430
Тихая, слегка грустная нежность струится от этого монастырского образа (вывезенного в 1882 из доминиканского монастыря в Фиезоле) [4], в особенности из несказанно доброго и чистого лика Пресвятой Девы и из серых, однотонных красок. Фра Беато поступил в орден св. Доминика и не пожелал идти следом за св. Франциском, к сущности которого он был так близок. Но произошло это потому, что уже в первые 150 лет своего существования францисканское монашество успело развратиться и забыть заветы своего основателя, а, с другой стороны, дух св. Франциска за это время проник во многие другие обители и пленил все пламенные души, за какими рясами они бы ни скрывались. Как раз флорентийские доминиканцы (и среди них такой крупный церковный деятель, как Дж. Доменичи), оставаясь верными основным принципам своего ордена, были в то же время лучшими из продолжателей святого дела Франциска.
Но если эрмитажная фреска фра Беато — прекрасный пример того одухотворения благодатью, той любовной смиренности, которыми ознаменована первая эпоха Возрождения, то для характеристики того десятилетия, в которое она написана (около 1425), она уже не годится. Среди яркого, ликующего творчества, которым ознаменовано это время, подобные картины являлись пережитками былого. В самом фра Беато боролись два начала: светское и монастырское. Он с одинаковым рвением писал как Голгофу, так и небесные празднества, скорбные одежды монахов и переливающиеся крылья ангелов, ужасающую тьму ада и радостную лазурь неба, но, пожалуй, и он писал второе с большим увлечением, и в этом сказалась его принадлежность к XV веку, к жизнерадостному кватроченто, окончательно вырвавшемуся из мрака средневековья. Фра Беато последний из великих чисто церковных художников, последний “святой” живописец, но он и дитя своего времени, цветущей роскошной Флоренции. Не надо забывать, что его учеником был совершенно светский Гоццоли, великий любитель модных нарядов, торжественных выездов и грандиозной архитектуры.
Мы должны пропустить всех великих художников первой половины XV века, не представленных в Эрмитаже: Кастаньо, Мазаччио, Филиппе Липпи, Пьеро деи Франчески, и перешагнуть прямо к временам Лоренцо Великолепного (1448 — 1492) без единого примера для тех фазисов развития, которые прошла история живописи за эти десятилетия.
Тем более поразительной может показаться картина Сандро Боттичелли (1447 — 1510) “Поклонение волхвов”, если к ней обратиться сразу после изучения строгой, монотонной фрески “блаженного” фра Беато. И, во-первых, сама композиция этого “Поклонения волхвов”.
Сандро Боттичелли. Поклонение волхвов. Начало 1480-х. Дерево, темпера, масло. 70,2х104,2. (Продана из Эрмитажа в июле 1930 — феврале 1931 года Эндрю Меллону. Коллекция Эндрю В. Меллона)
Главные действующие лица: Мадонна и Младенец не занимают первых мест, как на прежних иконах. Художник отодвинул их в глубину, для того чтобы дать волю своему пристрастию к светскому великолепию. Весь первый план занят свитой волхвов, зелеными, желтыми, розовыми, голубыми красками их одежд. Младший из “святых королей” одет совсем по тогдашней моде, в щеголеватый бархатный кафтан с откидными рукавами. С правой стороны внимание привлечено красивой группой белых коней, конюхов и пажей; слева надвигается роскошный поезд. Рядом с этой данью светскому духу времени идет разрешение чисто формальных задач. Уже в начале века были найдены основные правила перспективы (эмпирически еще Мазолино, теоретически Альберти и Учелло), и с тех пор художники любили в своих картинах изумлять зрителей мастерством, с которым они передавали сокращения предметов на расстояниях, простор и даль. Средняя руина на нашей картине (с прелестными деталями, указывающими на изучение античной архитектуры) дает, даже для избалованного современного глаза, иллюзию рельефности и глубины. Еще замечательнее в этой картине пейзаж: поля и леса слева, плоские холмы, дорога, вьющаяся по берегу озера, отдельные деревья справа; наконец, легкий тихий весенний тон небосклона, на котором так нежно делится позлащенная догорающей зарей развалина.
Но не в одних “околичностях” Боттичелли homo novus, настоящий сын Ренессанса. Все жесты, все выражения (за исключением самой Мадонны, вдохновленной образами фра Филиппе и Беато Анжелико) не имеют в себе ничего аскетического, монастырского. Это все изнеженные, элегантные, несколько ломающиеся царедворцы, которые умеют хранить молчание в присутствии своих государей. Это двор Лоренцо Медичи: избранное общество передовых людей, мечтающих об обновлении жизни в красоте, умеющих придать всему своему облику ту сдержанность, которая требовалась от светски воспитанного итальянца конца XV века. Если при этом Боттичелли не впал в маньеризм, позу и скучную официальность, то это благодаря свежести всей тогдашней культуры, ясности убеждений, а также (и больше всего) благодаря своему личному характеру, тому внутреннему огню, который теплился в нем. Этот же пламень сделал его несколько лет после написания нашей картины (относящейся, вероятно, к началу 1480-х годов) убежденным адептом пророка Савонаролы. В Боттичелли продолжал жить дух средневековья, но исключительно самое огненное, подлинное и живительное, что было в средних веках, то, что осталось от них вечным — мистическое горение.
Если всмотреться в маленькую нашу картину, если вникнуть в глубокую убежденность лиц, всех этих устремлений к Спасителю мира, то забываешь о светском характере картины и проникаешь в подлинное религиозное настроение. Ведь Христос призывал не одних нищих земными благами, но и всех “нищих духом”, хотя бы облаченных в парчи. И вот главным содержанием картины Боттичелли является склонение этих богачей, этих “царей земных”, людей роскошных и изощренных перед детской простотой Божества. В картине царит мягкое, грустное настроение — исповедальни, горькая прелесть покаяния и чистая радость очищения. Характерно, что Боттичелли не счел нужным при этом окружить центральные фигуры ореолами. Мистическая приподнятость настроения вызывается не внешними средствами, а лишь проникновением художников в самое существо изображаемого.
Странно такого совершенного мастера, как Сандро Боттичелли, называть “примитивом” [5], “первобытным”, но если его искусство сравнить с тем, что явилось на смену ему, то это название станет понятным. Во многих отношениях (если не во всем формальном) Сандро, при всей своей изысканности, был только искателем. [6] Нашему времени, отмеченному жаждой исканий, именно такие художники, как Сандро, в особенности близки. Но естественно, что в свое время они были затменены теми мастерами, которые вполне достигли назревавших идеалов и вполне выявили известные концепции формального совершенства. К сожалению, это достижение внешнего совершенства досталось ценой внутреннего содержания, и если Сандро “первобытен” в смысле красок и композиции, то в то же время он представляет высшую точку эмоциональности, наиболее убедительное отражение порывов души и сердца, какой-то крик души, рядом с которым все великолепие позднейшего “золотого века” должно казаться напыщенным и пустым.
В таком же, но только в таком смысле к “примитивам” можно отнести и таких высокосовершенных художников конца XV века, как флорентийцев Д. Гирландайо и Пьеро ди Козимо, как умбрийцев Перуджино и Пинтуриккио, как ломбардца Бергоньоне, падуанца Мантенью, венецианцев братьев Беллини, Чиму да Конелиано, семью Виварини, болонца Франчию и многих других первоклассных художников. Эти мастера не пользовались признанием любителей в те дни, когда, главным образом, составлялся Эрмитаж, и поэтому большинство отсутствует в нем. Лишь о некоторых флорентийцах, о Перуджино, о Франчии и о венецианцах XV века, дают понятие десяток отличных картин, случайно (так же как и картина Боттичелли) попавших в наш Музей.
Стиль живописи позднего флорентийского кватроченто представлен у нас, кроме Сандро, картиной, приписываемой Андреа дель Верроккьо, картиной, считающейся за повторение картины Пьеро ди Козимо в галерее Боргезе, “Поклонением Младенцу”, считающимся работой Боттиччини, и наконец, произведениями нескольких мастеров, перенесших угловатость, разрозненность композиции и наивную красочность, характерные для кватроченто, в XVI век.
Принадлежность первой из этих картин (“Мадонна с ангелами”) (В наст. время — Лоренцо ди Креди “Мадонна с Младенцем и ангелами”) одному из самых мощных гениев Ренессанса Андреа дель Верроккьо (1435 — 1488), скульптору и живописцу, посвятившего Леонардо да Винчи в тайны искусства, вызывает основательные сомнения. Но довольно безжизненная картина эта, приближающаяся к работам ученика Верроккьо Лоренцо ди Креди, заслуживает интерес соразмерностью частей, характерной для последней трети XV века, а также некоторыми изящными деталями: жестами музицирующих ангелов, позой Младенца и удачным разрешением всей композиционной задачи, вписанной в правильный круг.
Андреа дель Верроккьо. Мадонна с младенцем. Холст, темпера, масло, переведена с дерева. 75х54 (овал). Инв. 5520. Из собр. А. К. Рудановского, Санкт-Петербург, 1919
Почти такая же, лишенная всякого энтузиазма, “холодно одобрительная” характеристика может быть приложена к приятной (но без основания приписанной нервному, патетическому Боттичини) картине “Поклонение младенцу Христу”, выдержанной в своеобразном, лишенном контрастов тоне и полной тихого, несколько вялого, лиризма.
Рафаэлло Боттичини. Поклонение младенцу Христу со св. Варварой и св. Мартином. 1512. Холст, масло, переведена с дерева. 172х175. Инв. 79
В особенности красива зеленая, расшитая религиозными сюжетами, риза св. Мартина (поздняя реминисценция фра Беато?) и очень затейлив подробно разработанный пейзаж с многочисленными фигурами. Достойно еще внимания, что св. Иосиф изображен безбородым, — вероятно, по примеру Леонардо.
Другое “Поклонение Младенцу” приписывается с большим основанием Франческо Граначчи (1477 — 1543), запоздалому преемнику скромного церковного искусства кватроченто. Ни в чем здесь не проглядывает художественный темперамент, ничто как будто не любо мастеру — все можно свести к заимствованию и образцовой выучке. Глаз останавливается с известным удовольствием лишь на изящном хоре ангелов, поющих над центральною группой, и на превосходном пейзаже, залитом мягким вечереющим светом.
Пострадавшая от времени и неудачной реставрации картина “Сон младенца Христа” является повторением (или копией?) картины, считающейся в галерее Боргезе, в Риме, произведением одного из самых ярких фантастов истории искусства Пьеро ди Козимо (1462 — 1521). [7] Однако и римская картина не характерна для этого мастера и любопытна лишь как схема и формула. С этой точки зрения наш экземпляр представляет тоже интерес, но и в нем нет ни подлинной прелести, ни внутренней убедительности.
Наконец, Мадонна” Буджиардини (1475 — 1554) приятеля Микель Анджело Буонарроти интересна тем, что здесь наглядно можно видеть разницу между порывом гения и старанием таланта. Напрасно Буджиардини изогнул позу Мадонны и постарался придать ей тип, сочиненный его великим собратом; картина в целом все же лишь робкая, бессильная работа позднего “примитива”, сохранившего все слабые стороны старой школы и растерявшего в погоне за неодолимыми трудностями нового стиля то, что было ценного в прежнем искусстве: искренность и убедительность.
От флорентийцев переходим к умбрийцам.
Картина Перуджино (1446 — 1523 г.), триптих с Распятием в средней части [8], считалась до последнего времени произведением Рафаэля, но ныне атрибуция эта признана ошибочной, ибо жертвователь образа (в церковь доминиканцев в С. Джеминиано близ Сиены) фра Бартоломео Бартоли, исповедник папы Александра VI, умер в 1497 году, когда Рафаэлю было всего 14 лет.
Перуджино. Триптих. Распятие с предстоящими. Около 1485. Дерево (переведен на холст), масло. Центральная створка: 101,3х56,5; боковые створки: 95,2х30,5. Продан из Эрмитажа в марте – апреле 1931 года Эндрю Меллону. Коллекция Эндрю В. Меллона
Но и в те времена, когда картина считалась юношеским произведением Рафаэля, приходилось делать оговорку, что все ее содержание, все ее формы были подсказаны творчеством Перуджино. В оправдание прежней атрибуции, на которой настаивал и Сомов, можно только сказать, что пейзаж нашей картины необычайно хорош даже для такого поэта, как Перуджино. Казалось, что в своей сложности пейзаж этот выдает юношеское воображение, какую-то “романтическую” и “мечтательную” ноту, более свойственную впечатлительному мальчику, нежели отрезвленному жизнью человеку. О Перуджино, со слов Вазари, сложилась невыгодная для него молва, будто бы он был человеком неверующим и будто все благочестие его произведений — притворство, подлаживавшееся к религиозным чувствам заказчиков. Однако это едва ли так. Действительно, заваленный заказами и умелый в делах мастер не всегда с одинаковым вниманием относился к своему творчеству, но это еще не значит, чтоб самые образы его, такие умилительные и торжественные, им сочиненные и им доведенные до последней степени убедительности, были лишь каким-то “живописным ханжеством”. Все эти наговоры — последствия злословия врагов или мнения людей, незнакомых с сложностью и противоречивостью художественных натур. Стоит взглянуть на лики Перуджиновых святых на нашем триптихе (являющемся едва ли не самым прекрасным из его станковых картин) — на их подлинную умиленность и благочестие, чтобы убедиться, какое светлое ясновидение, какое неземное вдохновение пропитывали творчество мастера. Разумеется, рядом со святыми Беато Анжелико — святые Перуджино уже “позируют”, в них уже есть элемент какого-то “театрального пафоса”, но они же, поставленные рядом со святыми Андреа дель Сарто, фра Бартоломео или самого Рафаэля, должны казаться исполненными самого трепетного экстаза. Это неземные существа, благоухающие райские цветы, .посаженные на греховную землю и томительно, безутешно тянущиеся к далекой благодати.
Превосходный небольшой портрет юноши работы Перуджино, который был одним из самых точных и тонких реалистов своего времени в области портретистики, может служить примером для оценки искусства мастера изображать простую видимость.
Перуджино. Портрет молодого человека. 1495/1500. Холст, масло, переведен с дерева. 40,5х25,5. Инв 172. Из собр. Ю. Львова, Санкт-Петербург, 1850
Две расписные доски (“Сципион Африканский принимает сдавшегося в плен царя Сифакса” и “Великодушие Сципиона Африканского”) свадебного ящика (кассоне) представляют интерес как отражения декоративных исканий другого умбрийца Пинтуриккио в области прикладного искусства. (В наст. время автором считается Бернардино Фунгаи.)
Бернардино Фунгаи. Великодушие Сципиона Африканского. 1512/16. Дерево, темпера, масло. 62х166. Инв. 267
Это почти ремесленные работы, но исполненные в то время, когда искусство и ремесло шли рука в руку. Неумелость “мебельного живописца” выразилась в характере лиц и в слишком ярких контрастах, но красота затейливых костюмов (сам Пинтуриккио одевал античных римлян в такие же “маскарадные” доспехи), размещение красочных пятен, прелестная схема пейзажа — все это делает эти доски ценным приобретением для Эрмитажа (куплены они в 1902 году у г. Руссова) тем более, что они у нас являются единственным выражением той тихой праздничности, которая была изобретением Перуджии и которая сообщает картинам умбрийских кватрочентистов прелесть детской сказки.
Эрмитажу более посчастливилось в отношении северных кватрочентистов. Известные черты сходства можно найти между болонцем Франческо Райболини, прозванным Франчией (1450 — 1517), и Перуджино. Но сходство это касается лишь настроения, благочестивого, умиленного настроения, которое было вообще основным церковным настроением последних десятилетий XV века, прерванным устрашающим воплем Савонаролы. Во всех же внешних чисто пластических чертах своего творчества Перуджино и Франчия совершенно обособлены. Умбриец Перуджино старался придать своим картинам характер какой-то эфирности, легковейности; краски его сравнительно монотонны, живопись “жидкая”, рисунок утрированно нежный, грация — какая-то хрупкая. Близость Болоньи к Ферраре и влияние на Франчию первоклассного красочника и мужественного реалиста Коссы сообщили его живописи очень определенный “плотный” характер, а краскам его необычайную яркость, интенсивность и даже некоторую пестроту. Вообще Франчия гораздо “ближе к земле”, нежели художники Тосканы и Умбрии, и во многих отношениях приближается к Венеции. Прекрасен созданный им тип Пресвятой Девы, но, вероятно, и он заимствован у действительности и есть не что иное, как портрет прекрасной, доброй и простой девушки. Рафаэль очень ценил этот тип Франчии, в котором он должен был находить известное сходство с созданиями своего учителя Перуджино. В одном письме 1508 года он находит даже, что Мадонны Франчии “самые прекрасные, самые благочестивые и самые совершенные из когда-либо писанных”.
Эрмитажная алтарная картина Франчии, помеченная 1500 годом, — один из его шедевров. Вся схема здесь примитивна в своем строгом и симметричном построении, несколько напоминающем венецианские картины того же времени. И в красках чувствуется что-то простодушное и несколько ремесленное, чего не найти в произведениях последующего периода. Но исполнение этой картины удивительно совершенно и вполне понятно, что мастер подписал ее полным своим именем, не забыв, по своему обыкновению, упомянуть о своей принадлежности к цеху золотых дел.
Несколько хороших примеров дают представление в Эрмитаже и об искусстве ранних венецианцев.
Принято противополагать формальные задачи тосканцев колористическим исканиям венецианцев. Однако на самом деле течения эти отличаются друг от друга и по существу, всей Художественной психологией, всем подходом к делу.
Тосканцы видели предметы как-то скульптурно резко, краски они клали в радостной пестроте и яркости, самые изображения служили им скорее символами религиозных понятий или выражениями сложных душевных эмоций. Венецианцы же являются с самого начала XV века последовательными реалистами, и в качестве таковых они рано начинают добиваться наибольшей иллюзорности. Все их отношение к делу интимное и несколько простодушное; в них больше душевной теплоты, больше настроения и меньше пафоса. Разница эта может быть объяснена как расовыми особенностями (обилием элементов славянского и германского), так и историческими условиями. Венеция раньше других областей Италии познала мудрую цельность государственности (в XV веке она была самым обширным и самым мощным из итальянских штатов) и обладала огромными богатствами, сообщавшими жизни ту налаженность и тот комфорт, которые не были известны в других частях Аппенинского полуострова. Но, действительно, и самый воздух, и самый свет, и краски Венеции иные, нежели воздух, свет и краски Тосканы. Атмосфера насыщена здесь водяными испарениями, которые окутывают предметы легкой дымкой, вызывают миражи над пеленой Адриатики и придают всему фантастический оттенок. Старые венецианцы потому, быть может, и были реалистами, что мир, который они видели перед глазами, прельщал своей красотой как волшебство. Что же касается специально вопроса о краске, то “колористы” венецианцы не были более цветисты, нежели “рисовальщики” тосканцы. Наоборот, венецианцы рано отвыкли от детски пестрых комбинаций и от изобилия чистых тонов; уже к XV веку мы видим их достигшими глубокого познания тонких оттенков и нежных градаций. Эта изощренность глаза венецианцев может быть объяснена, между прочим, и влиянием восхитительных византийских мозаик, которыми тогда еще были полны венецианские церкви (и среди них самый сказочный из христианских храмов Сан Марко), а также обилием роскошных по краскам восточных товаров, непрестанно стекавшихся в главный торговый центр южной Европы.
Среди ранних венецианских картин в Эрмитаже особенного внимания заслуживает картина Чимы да Конелиано — “Благовещение”, помеченная 1495 годом и происходящая из одной монастырской церкви в Венеции.
Джамбаттиста Чима да Конельяно. Благовещение. 1495. Холст, масло, переведена с дерева. 136х107. Инв. 256
Здесь все элементы “венецианского вкуса” налицо. Мы переносимся в палаццо венецианской патрицианки с его приветливой архитектурой и изящной обстановкой. В окно видны башни города (какого-нибудь Конелиано, из которого был родом художник, или Тревизо). Мягкий дымчатый тон (пострадавший от переноса картины с дерева снова на дерево) передает любимое время дня венецианцев — вечер. Самое происшествие рассказано с совершенной простотой. Быстрым шагом входит ангел, спокойно и внимательно относится Пресвятая Дева к благодатной вести. Она не падает в экстазе, как на картине у Боттичелли, она не ужасается, как у Джотто, не замирает, как у Липпо Липпи. Исполнение картины тонкое, ровное, в высшей степени совершенное. Всюду методичность и система связаны с умением и уверенностью.
Хорошие примеры красочности ранних венецианцев являют две картины: “Мадонна со святыми” Винченцо Катены († после 1531) и “Мадонна со святыми”, недавно приписанная Пасквалино Венето, — в особенности первая, вся золотистая, прозрачная и светящаяся. Характерно для венецианцев самое размещение фигур на этих картинах, а также светлый воздух позади них, детски умиленное выражение лиц, густые угловатые складки одежд, в которых проглядывает влияние Германии, наконец, жесты рук, эти легкие касания пальцев и отсутствие патетических движений. [9]
Грубая по типам и жесткая по живописи, картина Пасквалино Венето (начало XVI века) замечательна по силе своих красок. Они светятся точно церковные витро; такого пурпура, такой синевы, такой зелени трудно найти во всем Эрмитаже.
Что же касается до ясной и простой композиции этих картин, то они, как и многие другие, ведут свое начало от Джованни Беллини, истинного родоначальника венецианской живописи, и, быть может, прямо повторяют его ныне затерянные произведения, так же как и тусклое “Поклонение волхвов” (с типичным для школы Беллини черным фоном) запоздалого венецианского “примитива” Франческо да Санта Кроче [10], и скромная Мадонна школы Беллини. Другая венецианская Мадонна, считающаяся без основания работой Джироламо да Санта Кроче, — точно иллюстрация к детской сказке. Нежная, но все же цветистая гамма красок, асимметрия композиции, мечтательный пейзаж за парапетом, у которого сидит Богоматерь, — все это говорит о благодушном лиризме венецианцев, об их любви к домашнему уюту. Церковная строгость в их искусстве исчезает раньше, чем где-либо, и заменяется чистым и просветленным настроением жизни, своеобразно религиозного оттенка.
Для удобства мы приурочиваем известные художественные фазисы к “круглым цифрам” хронологии. Мы говорим о каком-то искусстве кватроченто (XV век) и о каком-то искусстве чинквеченто (XVI век) точно действительно 1500 год был границей между двумя течениями. На самом деле это не так. В действительности расцвет Возрождения стал обозначаться еще с 1470-х годов XV века и новый фазис искусства нашел себе полноту выражения уже в творчестве Леонардо да Винчи, которому в 1500 году было 48 лет. Нельзя также говорить как о целом об искусстве чинквеченто, ибо трудно найти большие контрасты, нежели в творчестве художников, начавших и кончивших век: Джорджоне и М. А. Караваджо, Рафаэль и Тинторетто. Но все же именно около 1500 года, бесспорно, перелом между старым и новым обозначился вполне и всякое “средневековье” было вытеснено окончательно из жизни. После “весны” наступило “лето”.
Несколько исторических событий изменили отношение человечества к миру: религиозный протест против первенства римской церкви, исходивший преимущественно из северных стран, средоточие политики в руках австрийского дома и французских королей, открытие Америки, наплывшие оттуда богатства и последовавшее затем нарушение прежнего равновесия европейских государств, постепенная гибель феодального строя: небольших деспотий и гордых городских республик, наконец, распространение знаний и художеств посредством книгопечатания, понесшего за собой демократизацию и интимность культуры, — все это изменило психологию человечества до неузнаваемости. XV век кажется ребячеством по сравнению с XVI веком, несмотря на все великие веяния, одухотворявшие его, и несмотря на блеск и относительное совершенство его бытовых отношений. Оттенок “ребячества” находим мы и в лучших художниках XV века.
Вполне зрелым представляется искусство лишь одного величайшего художника, принадлежащего, как мы уже указали, XV веку, — Леонардо да Винчи. Еще ни одно из упомянутых событии не наступило, еще все шло своим ровным течением, последовательно и равномерно, когда родился и развился этот гениальный человек, познавший новые формулы красоты, отвечающие назревавшим душевным переживаниям.
Самый пленительный момент Возрождения для нас, живущих в эпоху какого-то старчества, тот, когда “дерево культуры” покрылось зеленеющими почками, когда воцарилось в истории человечества радостное настроение весны. Но затем почки начали распускаться, дерево покрылось густой одеждой листвы, и в этом виде, в этой пышной картине оказывается трудным узнать прежнюю очаровательную прозрачность, тонкость и хрупкость. Именно в творчестве Леонардо произошла эта полная метаморфоза Возрождения. Кажется, точно нет связей между ним и его предшественниками. Напрасно, впрочем, было бы искать в нем и воскресение древности. Леонардо ни в чем (кроме только архитектуры) не возобновил античных традиций (вроде того, как сделали Мантенья и Донателло). Он оказался вполне “новым”, он все нарушил и все снова воздвиг, открыл такие пути, которые не пройдены еще и в настоящее время, с простотой ясновидца указал на идеалы, в которые мы до сих пор не поверили вполне, ибо “духу не хватает”, чтобы поверить.
Здесь, впрочем, нас интересует одна только формальная сторона, вернее, чисто пластическая сторона его творчества. С нее началось дальнейшее развитие европейской пластики. Леонардо, легко и просто, нашел такие формулы, которые как по волшебству вывели искусство из оцепенения, дали ему радость и полноту. То, над чем бились Липпо Липпи, Поллайоло, Верроккьо и более молодые: Боттичелли, Перуджино и Гирландайо, для него предстало готовым, совершенным, как Паллада, вышедшая во всеоружии из головы Зевса. Однако как обозначить словами это новое? Что это такое — эта круглота линий, равновесие частей, эта мягкость выразительных движений и мягкость светотени? Шаг ли дальше на пути завоеваний реализма или новый “декоративный прием”? Разумеется, это нечто большее, но совершенно невыразимое. Сам Леонардо пытался в словах выяснить свои открытия в сфере пластической красоты, но и его слова кажутся наивными и неубедительными рядом с наглядными, им же созданными примерами.
Произведений самого Леонардо Эрмитаж не содержит, но дух Леонардо разлит на всем художественном творчестве Италии, явившемся вслед за ним. Надо, впрочем, оговориться, Леонардо был этим первым и самым драгоценным источником нового “художественного стиля”, но идеи, воплотившиеся в нем, вообще уже “носились в воздухе”. Возможно, что аналогичные явления вне Флоренции и вне Милана следует считать и самобытными.
Наконец, нельзя таких гениев, как соотечественника Леонардо Микель Анджело или как урбината Рафаэля считать какими-то последователями Винчи. Надо только помнить для уразумения их положения в истории, что основные формулы, которыми они воспользовались, которые они довели до высшей степени зрелости и совершенства, были уже найдены в момент сложения их художественных личностей. Одни года рождения говорят за себя. Леонардо родился в 1452, Микель Анджело в 1475, Рафаэль в 1483 году.
К непосредственным отражениям искусства Леонардо относятся в Эрмитаже 5 картин, в разные времена носившие имя самого мастера. Это не произведения самостоятельных, лишь отчасти зараженных чужим творчеством художников, а работы подражателей и учеников, во всем покорно следовавших за мастером и учителем.
“Мадонна Литта” (названная так потому, что она до своего поступления в Эрмитаж, в 1865 году, принадлежала графам Литта в Милане) одна из жемчужин нашего музея.
Леонардо да Винчи. Мадонна с Младенцем ( Мадонна Литта). Ок. 1490 — 1491. Холст, темпера, переведена с дерева. 42х33. Инв. 249. Из собр. Герцога А. Литта, Милан, 1865
“Орнаментальная” сторона картины, линии, композиция, отношение частей вполне достойны Леонардо; возможно даже, что в основе картины лежит рисунок самого мастера. Леонардо же следует отдать замысел как ликов Богородицы и Младенца, так и всей чисто музыкальной, невыразимой словами нежности, с которой передано чувство материнства и милая, несколько неловкая поза Младенца. Но “удача” картины не леонардовская. Резкий свет, доходящий местами до грубости, подбор красок (лишь частью пострадавших от времени и реставрации); промахи и недовершения в лепке (например, руки Мадонны или складки ее тюника у разреза на груди) — все это говорит за то, что перед нами работа ученика — превосходного, впрочем, художника и человека, вполне усвоившего задачи учителя. Кто этот ученик? Круг лиц, стоявших близко к Леонардо, был настолько подавлен величием мастера, эти добросовестные и серьезные, тяжелые и неуклюжие ломбардцы [11] так строго следовали его заветам, что их индивидуальные особенности как-то смешались и их легче узнавать по недочетам и ошибкам, свойственным каждому из них, нежели по достоинствам, унаследованным ими от мастера... Вот почему и эту картину крестили самыми разнообразными именами, начиная от такого совершенного техника, как Бельтраффио, кончая таким неловким художником, как Бернардино де Конти. Вопрос остается открытым, и потому благоразумнее называть Мадонну Литту просто “работой ученика Леонардо”. [12]
Споры вызвала и картина “Св. Семейство со св. Екатериной” считавшаяся еще недавно работой Леонардо.
Чезаре да Сесто. Святое семейство со св. Екатериной. 1515/20. Холст, масло, переведена с дерева. 89х71. Инв. 80
Здесь отражение великого гения сказалось иначе, нежели в “Мадонне Литта”, но и написание этой картины следует отнести к другой эпохе. “Мадонна Литта” отражает ту несколько еще робкую манеру Леонардо, которая была ему свойственна в начале его пребывания в Милане и которая совершенно исчезла во время работы над “Тайной Вечерью” (с 1496). Картина “Св. Семейство со св. Екатериной”, вполне основательно приписанная ныне Чезаре да Сесто (1480 — 1523), отразила другой фазис развития Леонардо. И во-первых, она являет коренной перелом в его психологии. “Мадонна Литта” вся замкнутая, робкая, в ней лежит еще отпечаток монастырского благочестия, тихой молитвенности, в ней прозвучал далекий отголосок идеалов фра Беато. “Св. Семейство” — совершенно светская вещь. Всякие следы религиозности исчезли, обе святые усмехаются таинственной улыбкой Джоконды, старичок Иосиф чуть комичен (и это без всякой наивности), Младенец не в меру шаловлив, не то смеется, не то хочет заплакать, и невозможно принять всю композицию в целом за предмет молитвы, за церковную икону. Внутреннему содержанию соответствует и вся формальная сторона, начиная от “прозаичного” света, разлитого по картине. В духе новых веяний кругло изогнуты и мастерски скомбинированы линии, бесподобно проведены ракурсы [13] (например, повороты рук, наклон головы Иосифа), плавно разложены складки, в строгой гармонии выдержаны несколько холодные краски. О Чезаре да Сесто известно очень мало. Он был родом из Ломбардии, но жил одно время во Флоренции. В 1507 году он вернулся в Милан, где оставался до 1512 года и где в то же время с недолгими перерывами жил Винчи. Наша картина могла быть написана именно в эти годы. Позже Сесто воспроизвел странную фигуру св. Иосифа на своем “Поклонении волхвов” (в неаполитанском Музее). [14]
Чезаре да Сесто настолько усвоил себе понимание форм своего образца, что в его картинах исчезли последние следы ломбардской тяжести. Того же нельзя сказать про картины тех учеников Леонардо, которым не удалось подышать живительным воздухом Тосканы.
Прелестная картина “Коломбина”, или “Флора”, носящая ныне имя любимца Леонардо красивого и знатного дилетанта Мельци (1491 — после 1563) [15], именно такая типично ломбардская парафраза формул Винчи.
Франческо Мельци. Женский портрет(Флора или Коломбина). Около 1520. Холст, масло, переведена с дерева. 76х63
Все в этой приятной картине жестко, методично и наивно. Нигде не чувствуется “полета”. Светотень Леонардо лишена вибрации, выдержана с умением и расчетом, но без того проникновения в тайны красоты, которое свойственно лишь гению. Грация позы — испорчена застылостью, прелесть улыбки — не скрывает ничего загадочного, подробно разработанные детали свидетельствуют об изящном вкусе, но не радуют и не утешают.
Не глубоко трогает и другая леонардовская картина “Св. Екатерина” Бернардо Луини (1475 — после 1533).
Бернардо Луини. Св. Екатерина. 1527/31. Холст, масло, переведена с дерева. 68х59. Инв. 109. Из собр. Императрицы Жозефины Мальмезон, 1815
Это очень милая и превосходно исполненная вещь, но и в ней все застыло и замерло и в ней “швейцарский методизм” (Луини был родом из Луино на Лаго Маджоре) художника задушил все то, что составляет жизнь в произведениях Леонардо, несмотря на красивые черты лиц, на умелую лепку и на старательно заимствованные характерные черты — вроде улыбок, опущенных век и красивых складок. Еще менее жизненной художественности выказал Луини в большом “Св. Себастьяне”, в котором влияние гения Леонардо исчезло бесследно и где можно любоваться лишь большим (несколько ремесленным) умением, с которым писано тело, а также добросовестной передачей в лике мученика чьих-то черт. [16] Интересной картиной леонардовского круга является еще так называемая “Петербургская Джоконда”, или “La donna nuda”. Авторство Леонардо относительно этой картины никто теперь не отстаивает. Но гений Леонардо все же одухотворяет эту картину, и даже более ярким образом, нежели технически совершенные, но мертвые картины Мельци и Луини. Сюда проникла таинственная чувственность мастера, и в самой идее представить портрет какой-то куртизанки нагой на фоне мечтательного пейзажа обнаружился своеобразный изгиб воображения, свойственный вообще “магу-художнику”. Есть что-то зловещее, колдовское и в нашей Джоконде. Не является ли она, так же как и знаменитый, почти тождественный картон в Шантильи и недавно появившаяся в Милане “Meretrice” (бывшая некогда в собрании Сетталлы), произведениями, навеянными каким-либо приготовительным этюдом Леонардо, сделанным им во время писания портрета Монны Лизы Джоконды (около 1504 года во Флоренции). [17]
Эрмитаж не дает никакого представления о втором гении, озарившем вершины итальянского искусства, — о Микель Анджело. [18] Даже отражения его встречаются лишь в вещах второстепенных (вроде Мадонны Буджардини) или в слабых копиях с рисунков мастера, и на них не стоит останавливаться.
Зато о третьем из гениев итальянского Возрождения, связавшем, согласно старинному выражению, в одно целое Рафаэль “грацию Леонардо и мощь Микель Анджело”, — о Рафаэле Эрмитаж дает ясное (но, к сожалению, не исчерпывающее) понятие. Впрочем, это старинное выражение очень поверхностно и годно лишь при элементарном знакомстве с творчеством трех великих художников. В самом деле, странно как-то упоминать о “грации”, когда говоришь о демоническом искусстве Леонардо; и недостаточно упомянуть о мощи, если захочешь охарактеризовать трагизм Микель Анджело. Но что Рафаэль, действительно, сумел связать оба начала, высказавшиеся в его старших собратьях, это все же верно. Но только бесполая коварная ласка Леонардо превратилась у него в здоровую и нежную чувственность, а титаничный порыв Буонарроти улегся в его творчестве в спокойные и благородные рамки. Рафаэль главным образом декоративный художник, и этим не были ни Леонардо, ни Микель Анджело. Роспись Сикстинской капеллы последнего является даже нарушением принципов декоративности, ибо фрески Микель Анджело не столько украшают храм, сколько имеют самодовлеющее значение и даже подавляют все остальное. Напротив того, роспись папских комнат (станц) Рафаэля — высшая точка именно декоративного искусства, ибо, несмотря на значительность каждой части этой стенописи, все в общем является прекрасным, стройным архитектурным целым.
О декоративной стороне искусства Рафаэля, об его настоящей стихии дают в Эрмитаже некоторое понятие фрески, вставленные в стены комнаты, где хранятся маленькие бронзы. Но впечатление, получаемое от этих картин, скорее может сбить представление о великолепии декоративного гения великого художника. Они достались Эрмитажу в дурном состоянии (в 1856 году фрески были вынуты из стен и переведены на холст), перенесли далекое путешествие и, наконец, помещены теперь в комнате, чопорная, типичная для середины XIX века отделка которой не вяжется с грациозными вымыслами композиций.
Сам Рафаэль принимал лишь минимальное участие в создании этих фресок. И однако можно сказать, что это — рафаэлевские фрески. Лишь относительно одной из них, “Венера и Амур”, известно, что она исполнена по крайней мере с рисунка мастера; относительно других даже замысел Рафаэля оспаривается и приписывается ученикам его Джулио Романо и Джанфранческо Пенни иль Фатторе. Но ученики заявили себя в этих работах (исполненных или при жизни, или малое время после смерти Рафаэля) такими верными последователями учителя, что смело можно говорить о гении Рафаэля как об основе этих произведений. Здесь та же полнота форм, та же спокойная, несколько тяжелая грация, та же ясная чувственность, без тени манерности и чего-либо извращенного, которые светятся и в оригинальных произведениях мастера. Это те самые преображенные боги Эллады, что открылись Рафаэлю во время создания им росписи на вилле Фарнезина. Нужно преодолеть мучительное чувство, вызываемое дурным состоянием этих картин, вообразить их себе в свежем сумраке итальянской виллы, окруженной фонтанами и густой зеленью, нужно вообразить себе игру архитектурных и орнаментальных форм вокруг, чтобы понять то очарование, которое производили эти картины на местах. [19]
Два произведения Рафаэля в Эрмитаже дают нам полноту его красоты: скульптура “Мертвый мальчик на дельфине” и “Мадонна Альба”, названная так потому, что она происходит из собрания испанских герцогов Альба.
Рафаэль. Мадонна Альба. Около 1510. Дерево (переведена на холст), масло. Диаметр 94,5. (Продана из Эрмитажа в апреле 1931 года Эндрю Меллону. Национальная галерея, Вашингтон)
Картина эта принадлежит к началу “римского периода” творчества Рафаэля (1508 г.), то есть к тому времени, когда молодой мастер только что покинул Флоренцию (где распустился его гений) и, прибыв в папскую резиденцию, находился в упоении первоначальной работы над “Станцами”.
Картина написана, вероятно, им самим, ибо Рафаэль тогда не был еще так завален заказами и делами, как впоследствии, когда он ограничивался лишь эскизами или картонами, по которым сами картины исполнялись учениками.
“Мадонна Альба” рядом с “Мадонной délla Sedia”, пожалуй, наиболее характерный образец декоративных исканий художника в станковой живописи. “Настроения” здесь мало или вовсе нет. В лике Мадонны не содержится религиозной мечты. Все принесено в жертву формальному принципу, той складности композиции, на искание которой указали еще флорентийцы XV века (и главным образом, Леонардо) и которую довел до последнего совершенства Рафаэль. Изумительно мастерство, с которым группа включена в круглую форму, еще так наивно использованную тем же Рафаэлем десять лет раньше в эрмитажной “Мадонне Конестабиле”. В “Мадонне Альба” линии действительно “текут” и “вливаются” одни в другие, дополняют друг друга, массы уравновешены, все рассчитано и все легко. Эту картину можно уподобить прекрасному зданию, в котором — все ритм, одни части несут другие, все крепко и все полно радости, потому что отвечает каким-то заложенным в нас требованиям лада.
Рафаэль. Мадонна Конестабиле. 1504. Холст, темпера, переведена с дерева. 17,5х18. Инв. 252. Из собр. Графа Конестабиле, Перуджа, 1871
Упомянутая выше “Мадонна Конестабиле” гораздо поэтичнее “Мадонны Альба”, но все же это юношеское, незрелое произведение Рафаэля (она написана между 1500 и 1502 годами во время ученичества у Перуджино) и не говорит нам о настоящей силе мастера, о настоящей его стихии. “Здесь нет Рафаэля” и содержание картины исчерпывается влиянием Перуджино (Мадонна написана по рисунку последнего, хранящемуся в берлинском Kupferstich Kabinett'e). Лишь пейзаж, весь какой-то хрупкий, печальный и все же ясный — как весеннее утро, со снежными горами вдали и с полной от весенних вод рекой, протекающей наискось по долине, говорит о более глубоком и чутком темпераменте, нежели темперамент Перуджино.
К концу первого умбрийского периода принадлежит и третий перл Рафаэля в Эрмитаже “Бой Св. Георгия с драконом”, написанный по заказу герцога Гвидобальдо Урбинского в подарок королю Генриху VII английскому (в ответ на пожалование ордена Подвязки) между сентябрем 1504 и февралем 1505 года — иначе говоря, в первые месяцы пребывания Рафаэля во Флоренции и в то время, когда юная впечатлительность художника была еще лишь внешним образом задета великолепием города Верроккьо и Донателло.
Рафаэль. Cвятой Георгий, поражающий Дракона. 1504 —1506. Дерево, масло. 28,5х21,5. (Продана из Эрмитажа в июле 1930 — феврале 1931 года Эндрю Меллону. Национальная галерея, Вашингтон)
Эти впечатления выразились в изображении лошади — родственной по стилю коням Кастаньо, Учелло и Боттичелли, и в более сочном пейзаже, который напоминает фоны Пьеро ди Козимо. Но в прочем Рафаэль еще прежний нежный и робкий юноша, не забывший впечатлений детских сказок, не преображенный искусством Винчи и Микель Анджело. Вся картина дышит ребячеством: и удирающий смешной дракон, и “веселая” лошадь, и сам святой, имеющий вид сказочного принца, и царская дочь, так спокойно молящаяся за успех защитника, и пригорки, и лесочки. Но сделана эта картина уже зрелым мастером. Превосходный рисунок соответствует ясным краскам. Несмотря на свой миниатюрный размер, картина производит ликующее праздничное впечатление.
Рафаэль. Святое семейство (Мадонна с безбородым Иосифом). 1506. Холст, темпера, масло, переведена с дерева. 72,5х56,5. Инв. 91. Из собр. Кроза. Париж, 1772
Четвертая картина Рафаэля в Эрмитаже “Мадонна с безбородым Иосифом” написана года два спустя в тот промежуточный период, когда художник прощался с переживаниями юности и еще не вполне освоил новые веяния, окутавшие его во Флоренции. Наконец, пятая картина, носившая подпись Рафаэля, слишком плохо написана и нарисована, чтобы можно было оставить этот портрет (считавшийся изображением поэта Саннацара) за Рафаэлем. “Рафаэлевский стиль” вещи допускает, впрочем, что перед нами старинная копия с заглохшего оригинала мастера.
С некоторыми произведениями учеников Рафаэля мы уже познакомились выше; укажем здесь еще на интересный этюд нагой женщины (якобы портрет Форнарины, любовницы Рафаэля (В наст. время название — “Дама за туалетом”.), написанный Джулио Романо (1492 — 1546;), и на две Мадонны того же мастера — черные, неприглядные картины, интересные, однако, по сплетению линий и равновесию масс композиции. Чтобы судить о Джулио, заслуживающем вполне эпитет великого, нужно видеть его фрески (в Мантуе), в которых, вместе с разрешением чисто формальных задач, он создал наиболее полный памятник языческих увлечений своего времени.
Как на картины рафаэлевского, вернее, общеримского, характера в Эрмитаже нужно еще указать произведения Себастиано дель Пиомбо (1485 — 1547), который за время своего долголетнего пребывания при папском дворе, снедаемый завистью к Рафаэлю и относясь к Микель Анджело как к божеству, растерял колористические богатства своей родины — Венеции, но взамен этого вполне усвоил строгое благородство рисунка и композиции группы художников, работавших в Риме. Грандиозное по композиции “Положение во гроб” Себастиано (В наст. время название — “Оплакивание Христа”), написанное в 1516 году патетичное “Несение креста” и величественный портрет кардинала Поля дают в Эрмитаже почти исчерпывающее представление об этом холодном, но и внушительном мастере.
Холодом и благородством отличается и произведение другого венецианца-римлянина Каприоло (1512) “Мужской портрет”, если только можно считать атрибуцию достоверною.
Доминико Каприоло. Мужской портрет. 1512. Холст, масло. 117х85. Инв. 21. Из собр. Кроза, Париж, 1772
Во всяком случае, перед нами одна из типичнейших картин итальянского Ренессанса.
Дальнейшее развитие итальянской живописи с начала XVI века шло двумя путями. Тоскана, Рим и области, находившиеся под их влиянием, продолжали разрабатывать чисто формальные задачи, красоту линий, комбинации масс, равновесие композиции, наконец, проверенные по античным образцам каноны идеальных форм человеческого тела. [20] Венеция же и прилегающие к ней области, подчиняясь лишь отчасти этой “программе”, продолжали преследовать свои собственные цели.
В самой Тоскане, рядом с Леонардо, Микель Анджело и пришельцем Рафаэлем, расцвет форм, известный под названием Высокое Возрождение, или “золотой век” (Haute renaissance), выразился в творчестве трех художников, если не имевших такого решительного влияния на своих соотечественников, как Микель Анджело и Леонардо, то способствовавших более методичному насаждению новых формул. То были монах фра Бартоломео, его верный сотрудник Мариотто Альбертинелли и Андреа дель Сарто. Первый и последний представлены в Эрмитаже характерными произведениями, Мариотто же приписывается похожая на него в некоторых частях прекрасная картина “Обручение св. Екатерины” (В наст. время приписывается Доменико Беккафуми), могущая, во всяком случае, служить характерной иллюстрацией флорентийских исканий в первой трети XVI века.
О холодном, чисто формальном искусстве фра Бартоломео (1475 — 1517) дает понятие подписная картина мастера “Мадонна с ангелами” — повторение его фресок в Пиан-Муньоне и в монастыре св. Марка во Флоренции.
Рафаэль, бывший на восемь лет моложе фра Бартоломео, должен был подпасть под влияние этого старого и совершенного композитора, уже заковавшего яркие откровения Леонардо и титаническое метание Буонарроти в неподвижные каноны.
О женственной лирике Андреа дель Сарто, привнесшего в тосканскую строгость какую-то болезненную нежность и нечто германское в настроении, говорит превосходная написанная картина мастера Мадонна с Младенцем, святыми Екатериной, Елизаветой и Иоанном Крестителем, относящаяся, судя по ее стилю, к самому расцвету творчества мастера и писанная, вероятно, в Париже в 1518 году. [21]
Андреа Дель Сарто. Мадонна с младенцем, св. Екатериной, св. Елизаветой и Иоанном Крестителем. Холст, масло, переведена с дерева. 102х80. Инв. 62. Из собр. Императрицы Жозефины, Мальмезон, 1815
Непринужденность, с которой сочинена композиция этой полубытовой картины, указывает, как и “Мадонна Альба”, на безвозвратное удаление религиозной живописи от чисто церковного понимания. В сущности, здесь и нет уже больше следов религиозности: это милая итальянская семья, расположившаяся где-то на просторе и занятая повседневными интересами. Гений Леонардо отразился здесь как на ритме композиции (вспоминается его луврская “Св. Анна”), так и в странных, загадочных, несколько гримасирующих улыбках, наконец, и во всей “укутанности” светотени, в той дымке (sfumato), которую неустанно преследовал великий художник. Однако Сарто отнюдь не последователь Леонардо в том смысле, в каком явились ломбардские ученики и поклонники Винчи. Его всегда можно узнать среди тысяч картин, и его обособленность просвечивает в каждой детали. Это не титан и не волшебник; его искусство носит оттенок расслабленности и не содержит в себе дара убедительности. Но перед совершенным мастерством Сарто продолжаешь останавливаться в изумлении, даже когда оно (как в нашей картине) затуманено плохой реставрацией. После таких виртуозных решений формальных задач идти было некуда, и естественно, что флорентийская живопись, потоптавшись полвека на месте, стала падать, обессиленная чрезмерной затратой энергии и сознанием, что “лучше не сделать”.
Все же за этот XVI век Тоскана дала еще многих отличных мастеров: Франчабиджо (1482 — 1525) [22], Понтормо, Бронзино, Россо.
Франчабиджо. Портрет молодого человека. Холст, масло. 41,5х31. Инв. 7063.
Однако ни один из них не создал искусства свежего, грандиозного. Во всех них чувствуется “упадок психологии”, и это — при громадном запасе технических знаний.
Среди этих художников XVI века самым крупным является Аньоло ди Козимо (1502 — 1572), прозванный Бронзино за свою склонность к резкой, определенной “бронзовой” лепке. Он автор такого шедевра, такой высшей точки ренессансной красоты, как “Венера” в Лондонской национальной галерее. В Эрмитаже Бронзино можно судить о Бронзино как о портретисте по портрету молодой женщины в профиль (В наст. время автором считается — Софонисба Ангишола), относящемуся (судя по моде роскошного костюма) к самому последнему периоду жизни мастера.
Софонисба Ангишола. Портрет молодой женщины в профиль. Холст, масло. 68,5х52,5. Инв. 36
Образчиком же религиозных композиций Бронзино, всегда очень холодных, но тем не менее пленительных игрой линий и здоровой ясностью колорита, может служить близкое к нему “Св. Семейство” (В наст. время автором считается – Франческо Брина), означенное в официальном каталоге именем подражателя Корреджо Рондано, с произведениями которого эта картина не имеет ничего общего. Наконец, совершенно в характере Бронзино написан и хороший портрет юноши работы племянника Аньоло ди Козимо Алессандро Аллори Бронзино (1535 — 1607). [23] Слабая картина Россо (1494 — 1541) “Мадонна” не дает, к сожалению, никакого понятия об этом замечательном декораторе, сопернике Приматиччио при дворе Франциска I.
Россо Фьорентино. Мадонна с младенцем и ангелами. Холст, масло, переведена с дерева. 111х75,5. Инв. 111
Несколькими годами позже, нежели Тоскана, но вполне самостоятельно, достигла зрелости своего искусства Северная Италия. Роль Винчи для Венеции сыграл Джорджоне (1478 — 1510), и странное дело, такая же “волшебная” таинственность окружает и этого художника. Личность Джорджоне, впрочем, еще менее выяснена, нежели личность Леонардо, оставившего по себе многочисленные литературные труды. “Венецианский же Леонардо” совершенная загадка. Достоверных произведений Джорджоне крайне мало, однако они исполнены такой чарующей силы, такой глубинной поэзии, такой подлинной красоты, что не остается сомнений относительно значения этого великого мастера в истории. Джорджоне был настоящим источником, из которого вылился торжественный поток венецианской живописи.
Одной из главных гордостей Эрмитажа является произведение Джорджоне “Юдифь” — странная картина, такая же “двусмысленная” и “коварная”, как и картины Леонардо.
Джорджоне. Юдифь. До 1504. Холст, масло, переведена с дерева. 144х68. Инв. 95. Из собр. Кроза, Париж, 1772
“Юдифь ли это?” — хочется спросить про эту строгую, печальную красавицу, с лицом дрезденской Венеры, так спокойно попирающую отрубленную голову. Какими глазами взглянет на нас эта женщина, если подымет свои веки; какими глазами взглянет и дрезденская Венера Джорджоне? Эту тайну унес с собою художник точно так же, как унес он и разгадку многих своих других картин. Кто такие эти музицирующие монахи, что означает луврский “Концерт” с нагими женщинами на лужайке, что означает эта “Гроза” (в палаццо Джованелли)? Тициан, принявший художественное наследие Джорджоне, не отвечает на подобные вопросы. Его искусство зрелее, полнее и по-своему тоже таинственно (как всякая подлинная красота), но Венеры Тициана, его библейские героини, его портреты не проникают, как то делают образы Джорджоне, к “последним затворам” души, не манят в какую-то даль безумия.
Был ли Джорджоне действительно на год моложе Тициана, в настоящее время подвергается сомнению (в связи с теми сомнениями, которые возникли относительно достижения Тицианом 99 лет). Естественнее предположить, что Тициан был моложе своего товарища из Кастельфранко и это объяснило бы его поступление (в 1506) к Джорджоне в качестве помощника при росписи фресками (впоследствии погибшими) Фондако деи Тедески в Венеции. Как бы то ни было, но Тициан занимает по отношению к Джорджоне положение, аналогичное с тем, которое занимает Микель Анджело по отношению к Леонардо. Он пришел после, он взял те средства и приемы, что были найдены и изобретены предшественником, но он ими воспользовался для своих целей, для своих мечтаний вполне свободно и самостоятельно, а целей и мечтаний Тициан находил в душе своей неисчерпаемое богатство.
Тициан именно один из самых “богатых” художников всей истории искусства — вроде Рубенса. И кроме того (опять как Рубенс, как Микель Анджело), Тициан был абсолютно мужественным художником. В Джорджоне и Леонардо не перестает просвечивать какая-то двуполость, и отношение их к Эросу имеет несколько болезненный оттенок. Даже прекрасную “Джоконду” можно назвать каким-то страшным обвинением женщины вообще, и странно, почти отталкивающе улыбаются все поздние Мадонны Леонардо. В женских образах, созданных Джорджоне, звучат иные и все же близкие к этому мотивы. Напротив того, Тициан всю свою жизнь славил женскую красоту просто и откровенно, “как бог Марс, супруг Венеры”, как победитель, почти как властелин и деспот. Он в своей флорентийской “Венере” раскрыл глаза Венере Джорджоне, и вместо змеиного, скользкого и безумно зазывающего взгляда Леонардо, вместо лживо-невинного взгляда Джорджоне мы увидали влажный взор влюбленной женщины, обещающей большое и здоровое счастье. [24]
Эрмитаж обладает рядом произведений, рисующих Тициана (14777 — 1576) во всю его грандиозную величину. Это объясняется отчасти тем, что вообще картины венецианцев, писавших почти исключительно отдельные, так называемые станковые картины, легче иметь вне Италии, нежели великих мастеров Рима и Флоренции, истративших лучшие свои силы на создания “недвижимые” — на фрески. Эрмитажные картины подтверждают нашу характеристику Тициана. Все они принадлежат к самому зрелому периоду его творчества, а три произведения говорят нам о торжественном “закате” гения. [25]
Невозможно отнести к таким “закатным”, старческим произведениям Тициана и наиболее драгоценный перл Эрмитажа — “Венеру перед зеркалом” (мы считаем ее принадлежащей к концу 1550-х годов) — слишком еще много в ее красках силы и яркости, чего уже нет в более поздних произведениях Тициана.
Тициан. Венера перед зеркалом. Около 1555. Холст, масло. 124,5х105,5. (Продана из Эрмитажа Эндрю В. Меллону. Национальная галерея, Вашингтон)
Эту Венеру можно назвать апофеозом венецианской женщины. Идеала греческой богини здесь нечего искать, но Тициан и не задавался такой целью. Ему важно было выразить свое личное поклонение перед роскошью тела, перед его белизной, теплотой, нежностью, перед всей этой цветущей прелестью, обещающей радость любви и бесконечные поколения человеческих существований, нескончаемость земной жизни.
“Кающаяся Магдалина” (написана около 1561) та же Тицианова Венера, но изображенная в припадке сердечных мук. Лишения пустыни еще не успели иссушить ее полных форм, и с собой в уединение Венера-Магдалина унесла склянку с косметикой.
Тициан. Кающаяся Мария Магдалина. 1560-е. Холст, масло. 118х97. Инв. 117. Из собр. Барбариго, Венеция, 1850
Характерно для Тициана — его простая правдивость, его полная искренность. Он не ломается, когда создает свою интерпретацию евангельской героини. Он и не относится к ней легкомысленно. Он действительно так понимал христианство — без тени аскетизма, как большую поглощающую жизнь страсть. Грехи его Магдалины не плотские грехи, за которые тициановские героини вообще не привыкли краснеть. Магдалина Тициана плачет лишь о том, что она недостаточно любила, недостаточно пеклась о любимом, не принесла себя в жертву ему. Веришь, всей душой веришь этому горю — но горе это не духовное самобичевание аскезы, а боль о безвозвратной утрате.
Ведь и возносящаяся Богоматерь Тициана в венецианской Академии — женщина, спешащая обнять своего сына, а не Царица Небесная, собирающаяся воссесть на трон.
Картины последних лет
Тициана иногда называют предшественником Рембрандта и в равной степени предтечей импрессионизма XIX века. Чтобы понять этот кажущийся парадокс, достаточно изучить три картины мастера в Эрмитаже, относящиеся к последним годам его жизни. Действительно, здесь живопись в том смысле, как она понималась во всей остальной истории искусства (за исключением именно Рембрандта, отчасти еще Гойи и французов 1860-х, 1870-х годов), исчезла и заменена чем-то другим. Вернее, здесь живопись только и стала живописью, чем-то самодовлеющим. Исчезли грани рисунка, исчез деспотизм композиции, исчезли даже краски, их переливы и игра. Один цвет — черный — создает весь красочный эффект на “Св. Себастьане”, не много красок также на картинах “Се человек” и “Несение креста”.
Тициан. Святой Себастьян. Ок. 1570. Холст, масло. 210х115,5. Инв. 191. Из собр. Барбариго, Венеция, 1850
Тициан. Несение креста. 1560-е. Холст, масло. 89х77. Инв. 115. Из собр. Барбариго, Венеция, 1850
Но это отнюдь не свидетельствует об упадке сил старца Тициана, а скорее о высшей точке его развития как живописца, как мастера кисти. Образы на этих картинах менее продуманны, нежели в ранних произведениях, и вообще “содержание” этих картин нас менее трогает, нежели “содержание” картин Тициана того периода, когда он еще был заинтересован жизненной драмой. Здесь чувствуется “старческая мудрость”, какое-то безразличие к суете вещей. Но взамен этого обнаруживается поглощающее наслаждение творчеством, необузданная пылкость в пластическом выявлении форм. Черная краска у “Тициана старца” не скучная безжизненная темнота “болонцев”, а какой-то первичный элемент, какое-то волшебное творческое средство. Если бы Леонардо мог увидеть такие результаты, он понял бы, что свое sfumato, свою дымку он искал не на верном пути. Волшебный мрак не ложится здесь, как у Леонардо, методичными тенями, не вырисовывает, не определяет, не граничит, а оставляет видениям всю их трепетность, их жизненную вибрацию. Это “только впечатления”, но впечатления одного из самых озаренных человеческих умов, предстающие перед нами во всей своей непосредственности, без следа мельчащего педантизма, без тени теоретической рассудочности. Пожалуй, опасно смотреть на такие картины молодым художникам. Слишком легко перенять их внешние черты и, наоборот, трудно угадать их невыразимую тайну, если самим не пережить всего того, что пережил к своему восьмому десятку Тициан, этот “царь Венеции”, друг самых светлых умов своего времени, любимый художник основателя современной политики Карла V, любимый художник дерзавшего идти наперекор истории Филиппа II, наконец, художник, которому позировал последний “великий папа”, жадный и умный Павел III. Что только не перевидал, не перечувствовал и не передумал во всю свою вековую жизнь Тициан — некогда видавший лучшие дни Венеции и чуявший ее медленную непредотвратимую гибель...
Давая Две картины Тициана оставлены нами до сих пор без внимания: “Даная” и “Спаситель мира”.
Тициан. Даная. Ок. 1554. Холст. Масло. 120х187. Инв. 121. Из собр. Кроза, Париж, 1772
О них не думаешь, пока занят более одухотворенными произведениями мастера, но сами по себе и они достойны величайшего внимания. “Даная”, которую некоторые исследователи считают за копию, другие за заурядное повторение, сделанное учениками с оригинала Тициана, написанного им в 1545 году для Оттоне Фарнезе, племянника папы Павла III, не пользуется вследствие таких аттестаций большой популярностью. [26] Однако это недоразумение. По волшебству живописи, такой легкой, простой и уверенной, эрмитажная “Даная” едва ли не одна из лучших картин во всем его творении, если же тип женщины оставляет нас холодными, то это, вероятно, потому, что сам Тициан был в данном случае более заинтересован общим красочным эффектом, нежели передачей чувственной прелести. Здесь нет ни обольщения флорентийской его “Венеры”, ни интимности мадридских “Венер” (очевидно, портретов куртизанок), ни “апофеоза женщины”, как в нашем “Туалете”. Вообще же здесь меньше всего “женщины”. Зато какая роскошь в опаловых, перламутровых переливах тела, в густом пурпуре драпировки, в сопоставлении красок на фигуре служанки и в гениально набросанном пейзаже. И как именно гениально, “весело”, просто и быстро все исполнено. Картина точно написана в один раз без поправок и ретушей. [27]
“Спаситель мира” — очень пострадавшая картина. Она значилась в инвентаре мастера, составленном по смерти его, и, вероятно, была подправлена и докончена теми, кому досталась в наследство. Сохранился, впрочем, общий грандиозный замысел Тициана, точно вдохновленный византийскими мозаиками, а также красота сверкания хрустальной державы, которую Господь держит в своей длани. Символический мотив глубокой древности, полюбившийся, вероятно, старцу Тициану за свое выражение хрупкости всего земного существования.
Портреты
О Тициане как о портретисте можно иметь понятие по изображению Павла III Фарнезе, повторению портрета, писанного мастером в Риме, куда он ездил по приглашению папы в 1645 году.
Тициан (мастерская). Пьеве ди Кадоре. Портрет папы Павла III. Холст, масло. 98х79. Инв. 122. Из собр. Барбариго, Венеция, 1850
Лукавый, изнуренный немощью первосвященник передан искренним венецианцем без всякой прикрасы, просто и смело. Однако все же наш экземпляр, доставшийся Эрмитажу из галереи Барбариго (в 1850 г.), не выдерживает сравнения с портретом Тициана, оставшимся во владении семьи Фарнезе и составляющим ныне одну из главных драгоценностей Неаполитанского музея. Одни руки на том портрете, цепкие, костлявые руки папы, прославившегося стяжательством и непотизмом, заменяют в смысле характеристики самые подробные исследования историков. Хороший портрет молодого кардинала, якобы Антонио Паллавичини [28], к сожалению, сильно пострадал от времени и реставраций. Портрет молодой красавицы в зеленой шубке (какой-либо куртизанки, возможно, что той самой особы, которая позировала для “La Bella” в Питти и для уффициевской “Венеры”) слишком вял по тону и робок по живописи, чтобы приписывать его самому мастеру.
Тициан. Портрет молодой женщины. Около 1530-х. Холст, масло. 96х75.
Тициан является символическим художником Венеции, ее лучшим и наиболее полным олицетворением. Это солнце всей системы венецианской живописи. Но и здесь мы наблюдаем подле колоссальной силы “первого гения”, при его авторитете и знаменитости, — то, на что мы указывали во Флоренции (и чего мы бы не нашли в Ломбардии): самобытность всех отдельных явлений “школы”, при общности известных ее исканий. Каждый из “вторых” художников Венеции велик, гениален и вполне независим. В этом отношении сравнение Тициана с солнцем не верно. Не он давал свет другим, а все или, по крайней мере, многие еще были светоносцами: Себастиано, Пальма, Кариани, Лотто, Бонифацио, Моретто из Бреши [29], Тинторетто, Парис Бордоне, Бассано, Скиавоне, Порденоне, оба Кампаньолы, Теотокопули, Джироламо да Тревизо, Паоло Веронезе. Тициан остается лишь наиболее ярким среди них.
О Себастиано дель Пиомбо, представленном в Эрмитаже только в “римском фазисе” его творчества, мы говорили выше.
О Пальме в Эрмитаже можно иметь лишь очень одностороннее представление по превосходному мужскому портрету (симфония серого с черным), чрезвычайно типичному для венецианского Ренессанса, но, к сожалению, испорченному реставрацией.
Пальма старший. Мужской портрет. 1512/15. Холст, масло. 93х72. Инв. 258
Другие картины, приписываемые Пальме, лишь слабые копии или же подражания ему. [30] Приближается к широкому, полному приему композиций, к густоте красок Пальмы “Мадонна”, но тип Богородицы, манера живописи скорее напоминают Бонифацио Веронезе (1487 — 1553).
Пальма старший. Мадонна с младенцем и заказчиками. Около 1500. Холст, масло. 120х173. Инв. 116. Из собр. Барбариго, Венеция, 1850
Нельзя также судить об этом последнем мастере (Бонифацио ди Питати), одном из самых блестящих колористов истории искусства, по трем другим картинам, считающимся в Эрмитаже его работами. В них лишь приемы композиции, быть может, действительно восходят к нему.
Достоверных произведений Кариани мы также не имеем. Ближе же всего к его стилю приближается “Мадонна с двумя жертвователями” — картина, относящаяся к началу XVI в., очень красивая по сопоставлению густых и цветистых красок на Мадонне и в пейзаже с темными фигурами благочестивых коленопреклоненных патрициев. Черты Кариани носит еще странная, характерно венецианская картина (считающаяся по каталогу Порденоне) “Искушение”, изображающая гадкого старика, делающего предложение пышной “пальмескной” красавице.
Кариани (Джованни Бузи). Искушение (старик и молодая женщина). Холст, масло. 85х96
Бресчианец Романино (1485 — 1565) представлен (с 1907 г.) в Эрмитаже хорошей “Мадонной”, дающей понятие об его характерном, всегда повторяющемся типе, превосходной технике живописи и спокойном золотистом колорите.
Джироламо Романино. Поклонение младенцу Христу. 1510/15. Холст, масло, переведена с дерева. 49х39,5. Инв. 230. Из собр. Кроза, Париж, 1772
Вполне достоверными Порденоне (1482 — 1539) Эрмитаж не обладает. Большой “Концерт” настолько пострадал, что трудно судить о нем. Что же касается до двух фризообразных картин “Яблоки Гесперид” ( “Геракл в саду Гесперид”) и “Поражение центавров” ( “Тесей, поражающий кентавров”) (В наст. время автором этих картин считается Ламберт Сустрис), то это превосходные образчики декоративных венецианских картин середины XVI века (вероятно, эскизы к стенописи), однако несомненных признаков принадлежности к Порденоне они также не обнаруживают.
Имя Париса Бордоне (1495? — 1570) вызывает представление о портретах полураздетых куртизанок, о переливчатом шелке, о колоннадах, красивых лицах с зазывающими взорами, о гибких развалившихся позах, о золотом или празднично пестром колорите. И еще это имя вызывает представление о чем-то холодном, бесчувственном, “официальном”. Бордоне принадлежал к благородной тревизанской семье, не воспротивившейся его поступлению в ученики к Тициану. В 1530-х годах и в конце 1540-х годов Бордоне посетил Париж и Аугсбург. Вероятно, это был человек, отлично знавший обычаи большого света, сам принадлежавший к нему, большой любитель женщин, пиров, музыки, всех утех жизни, но несколько пустой и поверхностный. Таким он является и в петербургских картинах. Особенно характерна для него развалившаяся в пейзаже группа “Св. Семейства” и “Аллегория”, середину композиции которой занимает пышная венецианка (Флора?) с крашеными золотистыми волосами и с пятнами румян на широкой груди.
О расцвете венецианского пейзажа в XVI веке, давшего затем тон и направление всему дальнейшему развитию пейзажной живописи, мы можем иметь понятие по первоклассной картине Доменико Кампаньолы (около 1482 — после 1517) с фигурами “Юпитера и Ио” (В наст. время автором считается — Ламберт Сустрис), которые считаются живописью художника позднейшего времени, Скиавоне-Мелдолы (1522? — 1582).
Ламберт Сустрис. Юпитер и Ио. Холст, масло. 205,5х275. Инв. 60. Из собр. Кроза, Париж, 1772
Джорджоне является первым выразителем расцвета венецианской живописи и в этой области. Тициан разработал его данные и довел их до высшей степени совершенства. Кампаньола, картин которого дошло до нас очень мало (большею частью только рисунки и гравюры), превратил пейзажную отрасль в специальность, следуя, при этом, по намеченному Джорджоне и Тицианом пути. Отличительной чертой его стиля является то, что он не добивается передачи “портрета” местности (как это было у Чимы, у Беллини, у Мантеньи и у флорентийцев), но схватывает как бы общий смысл сочной, плодоносной природы, ее органическую и психическую жизнь. Сравните наш пейзаж с пейзажем Сандро, Чимы или умбрийцев. Лишь 30 лет отделяет эпоху той группы художников от Кампаньолы, а между тем замечается полная, коренная перемена в самом подходе к делу. Там природа так же нежна, хрупка, как фигуры, ее населяющие; там мы не встретим захватывающей целостности. Каждая гора, каждое деревце, каждая травка, каждая постройка передана с наивной старательностью и как-то раздельно. На нашей картине, наоборот, детали исчезли, зато вся природа дышит одним дыханием, волнуется одной пронизывающей ее страстью. Изображено сырое летнее утро. Тяжелые тучи сулят новые дожди и новое оплодотворение уже перенасыщенной земле. Речка набухла и несется, пенясь и перескакивая через пороги. От этой дивной картины веет, как от открытого окна в деревне: теплой сыростью, бодрящими запахами. С таким же настроением мы встретимся впоследствии в пейзажах Рубенса и Вильденса, и то же настроение царит в пейзажах Пуссена, Ватто, Фрагонара и Коро.
В Венеции были очень в ходу групповые портреты, портреты иногда фиксировавшие то или другое событие, иногда выражавшие религиозные убеждения какой-либо семьи или корпорации. Интересным образцом подобных портретов XVI века в Эрмитаже является семейная группа (прощание матери с сыном) Бернардо Личинио. К этому же роду интимных изображений принадлежит и занятный портрет маленького патриция (В наст. время — Пьетро Марескальки, прозв. Спада “Портрет мальчика с няней”), которого ведет за руку нянька, а также чудесный портрет молодой и пышной щеголихи с головным убором в виде тюрбана, пожелавшей иметь свое изображение вместе с портретом своего невзрачного сынишки (В наст. время — Парис Бордоне. “Портрет дамы с мальчиком”) Последняя картина приписывается некоторыми, и не без основания, самому Тициану.
Пьетро Марескальки. Портрет мальчика с няней. Холст. Масло. 150х105. Инв. 182. Из собр. Уолпола, Хоутон холл, 1779
Гениальный бергамский портретист Морони (1510? — 1578) представлен всего одним небольшим, очень жизненным портретом, не говорящим, однако, достаточно об абсолютной правдивости мастера и его восхитительных красках.
Джованни Баттиста Морони. Мужской портрет. Холст, масло. 57,5х50. Инв. 171. Из собр. Троншена, Женева
К современникам Тициана принадлежали еще бресчианец Моретто (Александро Буонвичино, 1498 — 1555) и бергамец Лоренцо Лотто. О первом из них, мощном и грандиозном мастере, можно иметь лишь довольно приблизительное понятие по его “Вере” — картине несколько жеманной в композиции и лишь превосходно красивой по краскам.
Моретто да Брешиа. Аллегория веры. Ок. 1530. Дерево, масло. 102х78. Инв. 20. Из собр. Кроза, Париж. 1772
О причудливом, нервном, непоследовательном, но всегда гениальном в своих измышлениях Лотто (1476? — 1556?) также нельзя иметь настоящего представления по мужскому портрету (В наст. время автором считается — Джулио Кампи), в котором на затейливость Лотто указывает лишь фон с сидящими у окна фигурками. Еще менее знакомит с творчеством Лотто маленькая “Мадонна с младенцем и ангелами (Мадонна дель Латте)” и фрагмент пределлы (другой фрагмент в миланской Брере), на которой суетливые “спешащие” фигуры изображают явление Христа ученикам и Вознесение (Преображение). [31]
Лоренцо Лотто. Портрет Никколо ди Бонги с женой. Ок. 1523. Холст, масло. 96х116. Инв. 1447
Если и является соблазн, не отрываясь, сейчас же довести до конца изучение венецианской живописи, то этому мешает наше незнакомство с дальнейшими условиями развития прочего итальянского искусства, повлиявшими отчасти и на Венецию. Мы подходим теперь к тому художественному или, вернее, общекультурному течению, которое получило насмешливую кличку барокко и которое наложило особый отпечаток на всю европейскую жизнь вплоть до середины XVIII в. Искусство Ренессанса, достигнув своей кульминационной точки в творчестве Леонардо, Микель Анджело, Рафаэля, фра Бартоломео, Джорджоне и Тициана, стало быстро терять свой характер здоровой мужественности и впадать в болезненную вычурность или в скучный педантизм. Таинственная чувственность Леонардо перешла в лукавую эротику Корреджо, строгая простота и титанический размах Микель Анджело — в ухищрения и ломания его бесчисленных последователей, а здоровая жизнерадостность Рафаэля — в скучный шаблон какого-нибудь Гарофало [32] или в бездушные композиционные упражнения Фатторе, Полидора и др. Наконец и в Венеции, на смену силе, простоте и красоте, явились элементы, указывающие на начавшееся разложение; бессодержательность в концепции, чрезмерная пышность в декоративной стороне (Паоло Веронезе) или кошмарическая вычурность в формах (Тинторетто). Глубокие причины вызвали это явление, несмотря на “цветение наук” и на налаженность быта, получившуюся от гибели феодального строя и наплывших из Америки богатств. Не надо забывать, что в то же время умирала сложная психология средних веков, выросшая когда-то на смешении диких народов, нахлынувших на древний Рим, с латинской культурой; умирала церковная философия, и в некоторой агонии оказалась и сама церковь. При этом “новые люди” вдруг оказывались ни с чем в душе перед новыми знаниями и новой мировой жизнью. Чувство уныния должно было зародиться в сердце самой церкви и, как зараза, расползтись по всему свету. Одновременно чувство независимости, порыв духовного бунта обуял всю Северную Европу. Древние же боги воскресли только в виде прельстительных образов, и им не строили храмов, в них не верили. С тем большей силой действовала отрава древних философов на человеческие умы и опустошающий скептицизм подрывал творческие силы.
Искусство, выросшее в эту эпоху мирового духовного недуга, получило название барокко. [33] В этой кличке есть что-то полемическое, насмешливое. Между тем искусство “после Рафаэля” настолько еще прекрасно, настолько и в нем еще выразилось подлинное вдохновение и таинственная магия художественного прельщения, что эту кличку теперь уже не употребляют в прежнем порицательном смысле. Мы можем с грустью оглядываться на более светлые времена детства и юности человеческой истории, но трагизм этого “зрелого возраста” внушает глубокое уважение, и те, кто сумеет вникнуть в этот противоречивый мир и понять его совмещения, те простят ему его компромиссы и изумятся подлинной красоте всего этого “упадка”.
Зачатки барокко содержатся уже в трех великих гениях Ренессанса — Леонардо, Микель Анджело и Рафаэле. Они высшая точка, но они и начало склона. С первых же десятилетий XVI века ряд художников уже вполне определенно являют новое художественное настроение. В это время Флоренция порождает Андреа дель Сарто и Россо. Однако самого яркого среди этих “гениальных больных” дала глухая провинция — городок Корреджо в Эмилии.
Сын скромных торговцев Антонио Аллегри (1494 — 1534), прозванный Корреджо по своему месту рождения, является лучшим примером пресловутой “рассеянности идей в воздухе”. Предполагаемые учителя его, скромный сухой Коста и сентиментальный Бианки Феррари, не могли, во всяком случае, натолкнуть его на тот стиль, который Корреджо основал в истории. Если даже предположить, что, будучи в Мантуе, он мог изучать художественные коллекции просвещенной маркизы Изабеллы д'Эсте, среди которых должны были находиться и произведения Леонардо, то и это еще не выясняет тех условий, в которых могла развиться обостренная чувствительность Корреджо, его нежная хрупкость и, наконец, ни с чем не сравнимое совершенство техники. Если бы у нас не было никаких хронологических сведений о нем, то мы должны были бы его произведения отнести к XVIII, а не к XVI веку — настолько вся психология его творчества опередила свое время. Да и зная эту хронологию, веришь с трудом, чтобы годы, давшие мощные, еще полные здоровья произведения Джулио Романо, сочные, радостные откровения Тициана, чтобы те же годы могли породить лукавую улыбку, легкую чувственность и “вертлявую” грациозность созданий Корреджо.
Произведений самого Корреджо Эрмитаж не содержит, но отличная копия (XVIII век?) с будапештской картины “Мадонна del Latte” дает понятие об его стиле и об его золотом колорите, копия же Лемуана с венской “Ио в объятиях Юпитера” рисует нам волшебный эротизм его искусства. Корреджо приписывается, впрочем, еще небольшая продолговатая картина, служившая некогда крышкой для музыкального инструмента и изображающая состязание Аполлона с сатиром Марсием перед царем Мидасом.
Ныне, однако, эта атрибуция отвергнута, хотя и существует гравюра второй половины XVI века, приписывающая эту картину Корреджо. Гравюра исполнена Джулио Сануто в 1562 году, следовательно, всего через 28 лет после смерти Корреджо, но за это время могли прийти в забвение фактические о нем данные, ведь видим же мы аналогичные явления в наше время, несмотря на то, что оно обладает неизвестной старине склонностью к документальной регистрации. Но и не без всякого основания было приписано в XVI веке это первоклассное произведение (Тибальди? Приматиччио?) именно Корреджо. Не Корреджо принадлежат телосложения этих фигурок; он предпочел бы большую мясистость, большую мягкость. Корреджо иначе расположил бы и освещенные пятна, иначе бы сгруппировал массы, более компактно, в большей орнаментальной связанности. Однако грация этих фигур, их посадка, их жесты, их повороты — все это уже пропитано именно духом Корреджо, и даже жеманность Андреа дель Сарто может показаться, рядом с таким пониманием изящного, простоватой. Влияние Корреджо сказалось и в светотени картины, в этом мягком полумраке, в котором все же видна каждая деталь. Наконец, и это самое важное: Корреджо напоминают некоторые детали в трактовке тела на картине, например манера письма на груди и на руке у Марсия, в особенности же разработка ног и живота цирюльника Мидаса, нашептывающего тростнику доверенную ему тайну. Эти детали свидетельствуют о совершенно новом фазисе “боготворения плоти”.
Корреджо дает “тон чувственности” искусству барокко, а также — примеры самых совершенных разрешений световых задач, над которыми должно было биться еще не одно поколение художников.
Другие мастера основывают новые учения о формах и линиях. Среди них необходимо вспомнить незаслуженно забытого умбрийца Бароччио (1528 — 1612), болонца Джулио Чезаре Проккачини и римлян братьев Дзуккаро. К сожалению, о первом получаешь в Эрмитаже лишь слабое понятие (посредственный мужской портрет и копия с картины мастера Проккачини “Св. Семейство”). Зато Проккачини (1548 — 1628) представлен довольно полно, тремя картинами: “Св. Семейство”, “Мадонна” и “Бракосочетание св. Екатерины с Христом” (Обручение святой Екатерины) .
Джулио Чезаре Прокаччини. Обручение святой Екатерины. Дерево, масло. 56х73. Инв. 94. Из собр. Уолпола, Хоутон холл, 1779
Художественный смысл их исчерпывается затейливым плетением линий и виртуозным владением переутонченными формами. Впрочем, в “Мадонне” проглядывает и своеобразная, несколько болезненная нежность. Во всяком случае, эти произведения являются прелестными “орнаментальными” фантазиями. Работы братьев Дзуккаро Эрмитаж вовсе не содержит.
Вообще для того, чтобы дополнить понятие о дальнейших исканиях художников первого периода барокко по Эрмитажу, приходится останавливаться на вещах второстепенных. Укажем здесь на красивое “Положение во гроб”, лучшего подражателя Корреджо, Пармеджанино — на странное и очень изощренное по композиции “Св. Семейство” (“Святое семейство со св. Елизаветтой и Иоанном Крестителем”) (В наст. время автором считается Франческо Приматиччо.), без основания приписанное другому пармезанцу, Бертое, на пышную, в стиле Корреджо и поздних флорентийцев разработанную (подписную) картину Пагани (1592) “Св. Семейство” (В наст. время назв. — “Мадонна с Младенцем и Иоанном Крестителем, св. Франциском Ассизским, св. Григорием Великим и св. Маргаритой”) и на работы позднего подражателя Корреджо Бартоломео Скидоне († в 1615) “Купидон” (“Амур в пейзаже”), “Мадонна” (“Мадонна с Младенцем св. Георгием, св. Симеоном, св. Елизаветой и ангелом”) и “Купание Дианы” (Диана и Актеон).
Франческо Приматиччо. Святое семейство со св. Елизаветтой и Иоанном Крестителем. 1541/43. Аспидная доска, масло. 43,5х31. Инв. 128. Из собр. Кроза, Париж, 1772
Венеция дала и барокко своеобразную окраску, и на это были как внутренние, так и внешние причины. Переход от “золотого века” Юлия II и Льва Х к папам-политикам, обратившим все свое внимание на отстаивание цитадели церкви, был резкий; жизнь Рима изменилась к культурному огрубению сразу. И во всех других государствах Италии уклад общественности изменился согласно новым жизненным нормам с чрезвычайной быстротой. Не то в Венеции с ее традициями и неподвижностью ее правления. Здесь культура продолжала двигаться в прежнем темпе и лишь постепенно, незаметно впитывать в себя посторонние влияния, перерабатывая их на свой лад. Впрочем, к 1530-м годам начинают чувствоваться и в Венеции последствия изменившихся условий мировой жизни. Из “царицы морей” она превращается в царицу одной Адриатики, наплыв богатств уменьшается, блеск и величие меркнут. Барокко, как некий болезненный уклон, начинает чувствоваться даже в поздних произведениях такого могучего гения, как Тициан, не говоря уже о “венецианском Корреджо” — о Лотто. Настоящими же представителями раннего венецианского барокко являются два величайших художника истории искусства — Тинторетто и Паоло Веронезе.
О первом из них можно в Эрмитаже иметь неполное представление. Радостные краски “Рождения Богородицы” не связаны, пятна света в ней не сгруппированы, а в фигурах, очень барочных и ломаных, без толку разбросанных, нет патетического настроения Тинторетто, его “жути”, не покидавшей мастера даже в самых грациозных темах.
Тинторетто. Рождение Богородицы (Рождение Иоанна Крестителя). Ок. 1550. Холст, масло. 181х266. Инв. 17. Из собр. Кроза, Париж, 1772
Тинторетто. Рождение Богородицы (Рождение Иоанна Крестителя). Фрагмент. Ок. 1550. Холст, масло. 181х266. Инв. 17. Из собр. Кроза, Париж, 1772
Картина эта — спокойный, дивный “ковер”, но в ней нет terribilitá Тинторетто, его гениальной мятежности. Очень красиво затеян “Святой Георгий” вполне в духе обычных странностей Тинторетто, но тон картины тусклый, вялый — недостоин мастера. Возможно, что это произведение его сына Доменико.
Тинторетто (мастерская). Святой Георгий. Холст, масло. 122х92. Инв. 194. Из собр. Д. А. Нарышкина, Санкт-Петербург, 1860
Чтобы вполне судить о мощи Паоло Калиари, прозванного по родине его Веронезе (1528 — 1588), также недостаточно знать картины Эрмитажа. Надо стоять под его плафоном “Апофеоз Венеции” во дворце Дожей или перед его “Браком в Кане” — в Лувре, чтоб почувствовать всю грандиозную ширь этого “роскошнейшего” из художников, этого богача, сыпавшего какими-то миллиардами сокровищ. Там понимаешь глубокую связь, существовавшую между Веронезе и его временем, понимаешь, что он отдал весь свой гений на службу церкви, государству и высшим сословиям в их стремлении отвоевать обратно утраченное могущество над массами.
Дивная картина Веронезе, когда-то бывшая одной из жемчужин в собрании тонкого мецената Крозá, “Плач над телом Христовым”, — целая школа для художников.
Паоло Веронезе. Оплакивание Христа. 1576/82. Холст, масло. 147х111,5. Инв. 49. Из собр. Кроза, Париж, 1772
Здесь как будто сказалось влияние поздних работ Тициана и, пожалуй, Корреджо. Светотень на Божественном теле, серые серебристые оттенки ее и сочетания их с царственно благородным тоном одежды ангела не имеют себе подобного в смысле аристократизма колорита во всем Эрмитаже. Но для непосвященного посетителя эта картина может показаться скучной, а для знакомства с гением Веронезе она недостаточна. Сказавшееся в ней искание иллюзорности, неподходящая к существу задания роскошь колорита и необоснованная театральность поз и жестов передают лишь слабые стороны церковного стиля в эпоху барокко, “теснота” же уделенного под композицию места, вероятно, была тягостной для Веронезе, чувствовавшего себя по себе лишь на широкой раскинутости дворцовых и церковных стен. О настоящей стихии Веронезе, о декоративном его стиле лучше свидетельствуют маленькие эскизы (вернее, уменьшенные собственноручные копии с больших картин мастера, сделанные им для скромных любителей): “Спасенный Моисей” (Нахождение Моисея), “Поклонение волхвов” и “Распинание Спасителя” (Распятие).
Паоло Веронезе. Нахождение Моисея. 1570/1575. Холст, масло. 58х44,5. (Продана из Эрмитажа в ноябре 1930. Коллекция Эндрю В. Меллона. Национальная галерея, Вашингтон)
Небольшая композиция “Отдых на пути в Египет” дает также некоторое представление о роскоши Веронезе, о мастерстве, с которым он строит массы. Другие картины, приписываемые в Эрмитаже мастеру, — носят уже более слабые отражения его искусства, но и они могут служить для дальнейшего знакомства с тем стилем, который был найден и разработан Веронезе и из которого впоследствии вышло искусство Карраччи, Рубенса, Лебрёна, Тиеполо, словом, всех великих декораторов XVII и XVIII веков. Успех стиля Веронезе в самой Венеции был настолько велик, что после его смерти до конца XVI века и даже позже продолжала существовать мастерская, в которой изготовлялись превосходные картины в духе мастера его учениками и последователями. Среди них особенно замечательны Паоло Фаринато († в 1606), которому приписывается почерневшее “Поклонение волхвов”, отличный мастер Дж. Бат. Дзелотти († в 1592), брат Паоло Веронезе Бенедетто Калиари († в 1598) и, наконец, сотрудник и племянник последнего, Карлетто († в 1596). [34]
Одновременно с расцветом барочного искусства, в Венеции же зародилась та форма живописи, которая должна была с течением времени сделаться доминирующей во всей Европе. Мы говорим о бытовой живописи, более известной под уродливым наименованием жанровой. Черты бытовой живописи встречались уже у старых венецианцев и веронцев. Однако там они проникали лишь случайно в исторические и религиозные темы. Гораздо сильнее сказались эти бытовые элементы в произведениях Джорджоне (“Концерт”), Тициана, Пальмы и Бонифацио Питати.
Однако лишь с половины XVI века в творчестве Якопо де Понте (прозванного по месту его рождения Бассано, 1510 — 1592) — художника, родившегося в год смерти Джорджоне, проявляется эта новая отрасль живописи, вполне обособленной и самодовлеющей. В Венеции были свои местные причины, почему именно жанр возник и развился здесь с особым успехом. Каждый мало-мальски зажиточный венецианец имел на материке свою виллу, свою усадьбу, и отдых от торговых дел, от морской службы на лоне природы, в мирных занятиях сельским хозяйством представлялся особенно пленительным для горожан, которые остальное время года не видели ничего, кроме каменных домов, мостовой и каналов. Эта ностальгия по земле, по природе, по зелени вызвала в Венеции расцвет чистого пейзажа (в творчестве Тициана и Кампаньолы), она же вызвала и бытовую живопись, Бассано носившую вначале исключительно сельский характер.
Франческо Бассано Младший (Школа Якопо Бассано). Осень. Холст, масло. 97х127. Инв. 1598. Из собр. Кроза, Париж, 1772
Бассано писал и религиозные сюжеты (хорошая копия с превосходной его картины “Поклонение волхвов”, хранится в Эрмитаже), но славу себе стяжал мастер сериями бытовых сельских картин, сделавшихся в гравюрах достоянием всего мира.
Якопо Бассано. Св. Фабиан, св. Рох и св. Себастьян. Бумага, масло. 57,5х45. Инв. 2590. Из собр. Кроза. Париж, 1772
Эрмитаж, к сожалению, не имеет подлинных произведений этого простоватого, но замечательно искреннего художника и блестящего колориста, но ряд копий “Христос у Марфы и Марии”, “Снятие с креста”, “Положение во гроб” и “работа мастерской” “Лето” знакомят с манерой Бассано и с общим настроением времени. Внимание к простой жизни, выразившееся в них, находилось во всяком случае в зависимости от все усиливавшейся индифферентности к мистическим вопросам.
К концу XVI века, начавшегося с истинно “божественного” искусства Леонардо, Микель Анджело, Корреджо, Джорджоне и Рафаэля, итальянское искусство представляло из себя несколько безотрадную картину. И не в талантах чувствовался недостаток, не в знаниях и в мастерстве, в духовной силе. Художникам, пошедшим вслед за Микель Анджело, удалось заимствовать у него одну “маску”, и их произведения носят характер “упражнений в колоссальном стиле”; художники, пошедшие вслед за Корреджо, разменяли его грацию на дряблую манерность, не сумев вникнуть в его внутреннюю психологию. Только в Венеции и окрестных провинциях (где тоже чувствовалась некоторая усталость) могла сформироваться разумная реакция против грозившего упадка. Но именно “разумность” становится отныне (взамен непосредственности и вдохновения) одним из главных двигателей творчества.
“Разумная реакция” нашла себе первоначальное выражение в деятельности семьи художников родом из Болоньи, но получивших в Венеции самые значительные впечатления для развития своего искусства. Лодовико Карраччи (1555 — 1619) и его два племянника — образованный Агостино (1557 — 1602) и бурный Аннибале (1560 — 1609) поставили себе миссией спасти итальянское искусство и вернуть его к прежнему великолепию. Основанная ими в Болонье школа внесла именно новый принцип в художественное творчество: эклектизм. Академия Карраччи принимала тех, “кто сожалел о прошлом, презирал настоящее и жаждал лучшего будущего”. В искусстве получились новые моменты, до того ему неведомые: отчужденность от жизни и утверждение красоты, созданной другим временем, утверждение так называемых “вечных законов” красоты. Эти моменты наложили несмываемую печать на творчество как самих Карраччи, так и всех их последователей. Художественное же потомство их оказалось огромным — все европейские академии повели свое начало от их болонской школы. Много среди “болонцев” было людей высоко даровитых. Сами Карраччи были удивительными знатоками дела и вовсе не бездушными художниками. Аннибале не чуждался и жизни — лучшее, что им создано, это сцены с натуры и пейзажи. Но и превосходные произведения “болонцев” носят печать скуки, холодного расчета и методичной выправки. Всякий порыв сдержан, всякая страсть потушена.
Однако одновременно с академическим эклектизмом одно течение конца XVI и всего XVII века сообщило итальянской живописи особую окраску. Это так называемый натурализм. Можно сказать, что вся жизнь итальянского искусства за эти века прошла в борьбе именно этих двух почти одновременно возникших начал, и эта борьба оживила на время искусство Италии и дала ему возможность рассеять по всему свету приобретения, добытые той или другой из враждовавших сторон.
Мощным теоретическим (и практическим) основателем натурализма является Микель Анджело Меризи, прозванный Караваджо по местечку в Ломбардии, откуда он был родом (1569? — 1609). Этот художник провозгласил до того неведомый в искусстве принцип: единственная цель живописи заключается в точной передаче природы, единственный ее идеал — в красоте действительности. Ломбардец Караваджо, так же как и его менее сильный сверстник и единомышленник генуэзец Строцци, пришли доканчивать свое художественное воспитание в Венецию — туда же, куда явились Лодовико и Агостино Карраччи. Но если последние учились на примерах Тициана и Веронезе, в которых так много пластических элементов и так полно разработана формальная сторона, то “натуралисты” нашли себе руководство в творчестве Джорджоне, Бассано, Бонифацио, Бордоне и отчасти Тинторетто. Декоративная сторона, идеализация форм для них не играли роли, и лишь видимость казалась достойной интереса. В дальнейшем рассадником искусства Карраччи явились Рим и Болонья, два интеллектуальных центра Италии, менее других итальянских городов одаренных деятельностью. Судьба завела беспокойного авантюриста Караваджо в Неаполь, в среду самой кипящей жизненности, и здесь основалась его “школа”, давшая между прочими художниками такого гиганта живописи, как испанца Рибейру, и оказавшая через последнего решительное влияние на всю испанскую живопись. Впрочем, и в Риме, где Караваджо жил первое время после Венеции, он успел создать многочисленных последователей, особенно среди нидерландцев и французов, которые затем, вернувшись на свои родины, положили там основание новому живописному течению, приобретшему в некоторых странах и на известные периоды доминирующее значение.
Интереснее гораздо линия “натуралистов”, и в особенности произведения ее родоначальника — первоклассного мастера Караваджо (1569? — 1609). Сын каменщика, Караваджо понял тонкое учение Леонардо о светотени простейшим образом и стал писать картины, в которых действительно изображены люди и предметы, озаренные ярким белым светом, бросающим черные, густые тени. Эффект этих картин среди слащаво-манерного искусства разнообразных эклектиков был ошеломляющим, а разительный успех формулы убедил самого изобретателя в том, что с него только и начинается настоящая живопись — истинное соперничество с натурой. Нечто подобное произошло и в середине XIX века, когда на смену умиравшему академизму выступил Курбе.
Сам Караваджо представлен в Эрмитаже прекрасно. Смелость и прямо какая-то дерзость, с которой он обыкновенно трактовал религиозные темы, обнаруживается в его “Мучении св. Петра”. Особенно поражает своей грубой правдивостью налитая кровью голова старца-апостола, вовсе как будто не шепчущего молитвы, а заливающегося ужасным воплем. Голова эта лишена идеализации, зато представляет из себя чудный “кусок живописи”. Действительно, до Караваджо не писали так просто, сильно и уверенно. Прекрасной, но тоже совершенно прозаичной картиной является “Девушка с лютней”, быть может, та же картина, которую художник считал своим шедевром.
Караваджо. Девушка с лютней. Ок. 1595. Холст, масло. 94х119. Инв. 45. Из собр. Джустиниани, Рим, 1808
Как совсем иначе изобразил бы подобный сюжет Джорджоне, картины которого произвели на Караваджо огромное впечатление. И Караваджо постарался передать прелесть цветов и наслаждение музыкой, но именно музыки и аромата в этой картине нет. Все живет чисто внешней, немой жизнью, все лепится, светится, круглится, но нет тайного созвучия между формами и красками. Портрет юноши и этюд пастуха в широкополой шляпе добавляют представление о мастере и, главным образом, об его понимании светотени.
Вообще же искусство Караваджо дерзкое и грубое, но оно в то же время мужественное и бодрящее. Именно простота, грубость и, в особенности, цельность придали ему ту силу, которая помогла Караваджо сыграть роль истинного реформатора живописи и даже ее спасителя. Но не только простота и цельность — положительные черты Караваджо. Можно любоваться, с каким колоссальным мастерством исполнены его картины, как точно, строго и убедительно все нарисовано, как сильно, плотно и красиво все написано. В ранних вещах Караваджо, отсутствующих в Эрмитаже, он и прекрасный колорист, светлый и цветистый.
Испанец Рибейра был самым верным последователем Караваджо. Он поселился в Неаполе и сделал из этого города своего рода твердыню “натурализма”. О нем мы будем говорить ниже, когда обратимся к испанской школе.
Эрмитаж иллюстрирует все сказанное более полно, чем другие эпохи итальянской живописи. Линию типичных “болонцев” и “академиков” можно проследить на произведениях самого Аннибале Карраччи, на картинах Гвидо Рени, Доменикино, Альбани, Дольчи, Пьетро да Кортона, К. Маратти, Теста и на некоторых французах. [35] Линию “натуралистов” можно проследить на хорошем подборе произведений самого Караваджо и в творчестве таких художников, как Строцци, Сальватор Роза, как испанцы Рибейра, Сурбаран и Веласкез, как французы Валентэн и Ленэн, как голландец Гонтгорст и фламандец Ромбутс. Наконец, мастера вроде Гверчино, Фети, Фурини, Креспи, Мурильо, Лука Джорджано и Биливерти занимают среднее положение между двумя крайностями. [36] Они искали соединить жизненное брио и блеск колорита “натуралистов” с известными требованиями “законов изящного”.
Сами Карраччи представлены в Эрмитаже менее полно, нежели их последователи. Старшему, Лодовико, приписывается “Положение во гроб” — несколько беспомощная попытка соединить венецианский тон с флорентийской композицией. Этому же мастеру без особых оснований приписывается ряд небольших картин с религиозными сюжетами.
Наиболее совершенная из картин Аннибале — “Явление Христа женам мироносицам”), но хороши также, несмотря на весь свой холод, и “Святые жены у гроба Господня”, “Отдых на пути в Египет”, “Св. Семейство” и совершенно венецианский по тону “Св. Карл Борромейский”.
Аннибале Карраччи. Святые жены у гроба Христа. Вторая половина 1590-х. Холст, масло. 121х145,5. Инв. 92. Из собр. Кузвельта, Лондон, 1836
Аннибале Карраччи. Оплакивание Христа. Середина 1580-х. Холст, масло. 191х156. Инв. 1489. Из собр. Уолпола, Хоутон холл, 1779
Аннибале Карраччи. Отдых святого семейства на пути в Египет. Ок. 1600. Холст, масло. 82,5 (диаметр). Инв. 138. Из собр. Кроза, Париж, 1772
К сожалению, настоящая сила Аннибале, завоевавшая всей школе общее признание, — его декоративный размах, отсутствует в этих произведениях. Об его реалистических исканиях говорит собственный портрет, изображенный в виде недоконченной картины на мольберте.
Аннибале Карраччи. Портрет на мольберте. 1590-е. Дерево, масло. 42,5х30. Инв. 148. Из собр. Кроза, Париж, 1772
Об ученике Карраччи Гвидо Рени (1575 — 1642) мы можем иметь в Эрмитаже исчерпывающее представление. Остаются не представленными лишь широкие декоративные композиции мастера на мифологические темы, вроде плафона “Аполлон и Музы” в палаццо Роспилиози в Риме. [37] О пышности религиозного искусства Рени свидетельствует большая, превосходно написанная картина “Отцы церкви, спорящие о бессеменном зачатии”, происходящая из Перуджии; другим интересным примером его композиционных задач является “Поклонение пастухов”, удачно вписанное в форму восьмиугольника. Любимое настроение Гвидо, наклонность к добродушной сентиментальности передают “Бегство в Египет” (“Св. Иосиф нянчится с младенцем Христом”) и “Юность Богородицы”, особенно последняя картина — очень привлекательная, но, в своем стремлении к изяществу, чуть приторная.
Гвидо Рени. Иосиф с младенцем Христом на руках. 1620-е. Холст, масло. 126х101. Инв. 58. Из собр. Короля Вильгельма II, Гаага, 1850
Гвидо Рени. Юность Девы Марии. 1610-е. Холст, масло. 146х205,5. Инв. 198. Из собр. Кроза, Париж, 1772
О виртуозной технике мастера можно иметь понятие по этюду “Раскаяние св. Петра”. Идеал женской красоты Гвидо передает обворожительный портрет девушки в тюрбане, считавшийся прежде изображением знаменитой отцеубийцы Беатриче Ченчи, казненной в 1599 году. Наконец, интересен подписной портрет пожилого мужчины, помеченный 1617 годом.
Об искусстве Д. Дзампиери, прозванном Доменикино (1581 — 1641), наиболее последовательном, добросовестном, но и скучном из болонцев, говорят: “Св. Иоанн”, прежняя слава которого объясняется полным соответствием картины формальным требованиям академизма, а также сухая, пестрая в красках картина “Магдалина, несомая ангелами” и копия “Переход через Красное море”).
Доменикино. Взятие Марии Магдалины на небо. Ок. 1620. Холст, масло. 129х110. Инв. 113. Из собр. Кроза, Париж, 1772
Картина же “Постройка ковчега”, хотя и носит старинную атрибуцию мастеру, однако исполнена “слишком хорошо” для Доменикино (замечателен нежный серый полутон нагой женщины, так красиво повернувшейся к юноше-плотнику).
Гвидо Рени (Ранее приписываемая Доменикино). Постройка Ноева Ковчега. Ок. 1608. Холст, масло. 193,5х154,5. Инв. 51. Из собр. Брюля, Дрезден, 1769
Кто бы ни был автор этой картины, но она, вместе с “Европой” Альбани, остается едва ли не лучшим произведением школы Карраччи в Эрмитаже. О чувственной прелести и своеобразной грации Альбани (1578 — 1660) можно судить лишь по его игривым мифологическим сюжетам, в которых главную роль играют амуры, писанные Альбани с его собственных ребятишек. Две картины Альбани в Эрмитаже “Крещение” и “Благовещение” принадлежат, несмотря на все свое мастерство, к скучнейшему из того, что создала академическая живопись.]
Мы не станем долго останавливаться на условных работах других академиков — болонцев и флорентийцев. Каждый из этих художников заслуживает некоторого внимания, но характеристика одного подошла бы и к другому. О выдающемся декораторе Пьетро да Кортона (1596 — 1669) Эрмитаж говорит, во всяком случае, недостаточно. [38]
Пьетро да Кортона. Мученичество святого Стефана. 1660. Холст, масло. 260,5х149. Инв. 184. Из собр. М. Годоя, Париж, 1831
О слащавом “фарфоровом” Карло Дольчи (1616 — 1686) получаешь, напротив того, необычайно выгодное представление по тонкой и даже красивой в красках картине “Св. Цецилия”, в которой особенно замечательны грустный взгляд красавицы-святой, а также превосходно написанное парчовое ее платье.
Карло Дольчи. Святая Цецилия. Ок. 1670. Холст, масло. 126х99,5. Инв. 44
Многочисленные произведения Карло Маратти (1625 — 1713) и Сассоферрато, так же как картины Ланфранко, Мола, Теста и Лути, говорят лишь о тех пределах условности, до которых дошел академизм в своем преследовании изящного. Превосходный портрет папы Климента IX Маратти заставляет особенно жалеть о том, что этот даровитый художник отдал себя всего на удовлетворение вкусов “прециозных” [39], любителей своего времени.
Карло Маратти. Портрет папы Климента IX. 1669. Холст, масло. 170х123. Инв. 42. Из собр. Уолпола, Хоутон холл, 1779
Но как раз в Эрмитаже можно судить о зависимости другого столпа “натурализма” — Сальватора Розы (1615 — 1673), ученика Рибейры, от принципов Караваджо. Знаменитая картина Сальватора, его шедевр “Блудный сын” есть именно “картина-тип” натурализма. С такой простотой никто еще не подходил к живописи. Роза не позаботился чем-либо разукрасить свою схему и сделать свое изображение более интересным. Он ограничился тем, что в огромном полотне добросовестно, ясно и толково представил пастуха и в натуральный же рост изобразил корову, пару коз, овец и свинью.
Надо, впрочем, сказать, что Роза был темпераментом еще более бурным и мятежным, чем его “духовный дед” Караваджо и его “духовный отец” Рибейра. Вот почему Роза и не был последовательным натуралистом. Если черты натурализма проявляются еще в эрмитажном портрете подгулявшего, увенчанного лаврами поэта, в этюдах бандита и молодого воина, а также в картине “Солдаты, играющие в кости”, то в четырех остальных наших картинах он уже совсем иной: фантаст и романтик, никогда, впрочем, не покидающий оттенка какой-то дерзкой правды, почерпнутой из наблюдений жизни.
Сальватор Роза. Мужской портрет. Холст, масло. 78х64,5. Инв. 1483. Из собр. Уолпола, Хоутон холл, 1779
Как закопченные шпалеры выглядят две его мифологические картины “Демокрит, любующийся ловкостью Протагора” и “Навзикая, подающая одежды Улиссу” — сильно потемневшие от неудачного состава, которым пользовался в живописи вечно спешивший художник.
Сальватор Роза. Демокрит и Протагор. 1663/64. Холст, масло, переведена с дерева. 185х128. Инв. 31. Из собр. Уолпола, Хоутон холл, 1779
Сальватор Роза. Одиссей и Навзикая. 1663/64. Холст, масло, переведена с дерева. 194,5х144. Инв. 35. Из собр. Уолпола, Хоутон холл, 1779
Однако стоит вглядеться в эту темноту, и тогда отдашь должное самобытности и смелости этих композиций, а также благородному подбору их красок. Отраднее, пожалуй, два небольших пейзажа Розы в Эрмитаже — мрачные, темные, но очень характерные для его настроения.
Среднее между академиками и натуралистами место занимают художники, сумевшие связать лучшие черты как одного, так и другого направления. Среди них много прекрасных мастеров.
Ближе всего к натуралистам стоит Дж. Фр. Барбиери, прозванный Гверчино (1591 — 1661), в особенности работы его второго периода, начавшегося с переселения мастера в 1621 году в Рим, где сильнейшее впечатление произвели на него картины Караваджо. Примером этого периода является наше “Взятие Богородицы на небо” (“Вознесение Мадонны”), в котором так мастерски распределены черные пятна густых теней и с таким тонким расчетом расположена несложная гамма красок. Эта же картина свидетельствует о твердых знаниях Гверчино, об его строгом изучении натуры и об его исключительной технике. Несколько позже написана небольшая картина “Видение св. Клары” (В наст. время назв. — “Видение св. Франциски Римской”), более гибкая и манерная в рисунке и более мягкая в красках.
Гверчино. Видение св. Франциски Римской (Видение св. Клары). Холст, масло. 50х37,5. Инв. 156. Из собр. Кроза, Париж
Наконец, образцом последней манеры художника (подвергшегося по своем возвращении в Болонью в 1642 году влиянию поздних карраччистов) является сухое, безжизненное и пестрое в красках “Мучение св. Екатерины” (1653).
Эклектика Доменико Фети (1589 — 1624) следует вместе с Гверчино, Кастилионе, Строцци и Дж. М. Креспи считать наиболее отрадным явлением итальянской живописи XVII века. Он не был тем пионером в искусстве, каким был Караваджо, и область его творчества не обширна. Но Фети — художник до мозга костей, и подлинная красота содержится в каждом ударе его кисти, в каждой комбинации его красок. Впрочем, личность Фети не исследована по заслугам. Если он и приближается к кому-либо, то не к своим сверстникам и соотечественникам, не к “болонцам” и прочим академикам, а к художникам и ко всему стилю французского искусства XVIII века, пользующегося ныне таким восторженным признанием. Фети похож на французских художников XVIII века тем, что он, как они, изящен без жеманства, полон жизни без тривиальности, виртуозен без назойливого щегольства и красив без тени педантизма. Наконец, это лучший колорист итальянского сеченто.
Эрмитаж дает хорошее представление о Фети. Два первоклассных портрета рисуют нам его как внимательного наблюдателя и художника, способного строго сосредоточиться на выбранном предмете. В то же время это примеры полного живописного совершенства. Один из портретов изображает юношу в образе героя — Давида, другой — старого актера из труппы герцога Фердинанда Мантуанского, при дворе которого Фети прожил несколько лет.
Доменико Фетти. Портрет актера. Холст, масло. 105,5х81. Инв. 153. Из собр. Кроза, Париж, 1772
Исключительным изяществом отличаются далее два эскиза Фети с религиозными сюжетами. Наконец, настоящей жемчужиной является пятая картина мастера “Юный Товий, исцеляющий своего отца”.
Доменико Фетти. Исцеление Товита. Начало 1620-х. Дерево, масло. 66,7х85. Инв. 136
Фети умер в Венеции, и в картинах венецианского периода он проявляет, наряду с прежней легкостью и страстностью, удивительное умение сосредоточить красочный эффект. Это умение является несомненно следствием его толкового изучения тех сокровищ живописи, которые были разбросаны в невероятном обилии по церквам и дворцам волшебного города. Замечательно, что при этом он не заразился легкой подражательностью поздних “веронезцев”, а сумел остаться верным своему первому увлечению — Караваджо, лишь связав бодрый реализм последнего с виртуозным мастерством и с более блестящей красочностью, на которые его натолкнули венецианские впечатления.
В Венеции кончил жизнь и другой большой мастер того времени, Бернардо Строцци (1581 — 1644), капуцин, покинувший родную Геную, чтобы избежать тяжелого дисциплинарного наказания. [40] И этот мастер находился под влиянием Караваджо (или его последователей), но и он сумел отойти от жесткого, сурового принципа натуралистичной школы и найти более декоративные приемы. Эрмитаж обладает его красивой картиной “Св. Маврикий”, имеющей характер портрета, а также большой композицией на ту же тему, как и выделенная нами венецианская картина Фети.
Бернардо Строцци. Исцеление Товита. Ок. 1635. Холст, масло. 158х223,5. Инв. 16
Однако композиция Строцци не носит следов его пребывания в городе Тинторетто: она слишком грузна и реалистические элементы картины переданы без того тонкого такта, как у Фети. Зачисление мастера в ряды первоклассных художников оправдывается его виртуозной живописью, мягкостью светотени, а также красивой, если и не богатой гаммой красок.
Венеции же обязан своим развитием один из самых удивительных виртуозов конца XVII века причудливый болонец Джузеппе Мария Креспи, в котором встречаются как черты С. Розы, так и красочность Фети и даже отдаленные влияния Рембрандта. Чтобы понять его значительность, следует видеть серию его картин в Дрездене. Но и наш эффектный, сумрачный автопортрет и даже некоторые детали в двух больших, довольно безотрадных картинах заставляют относиться к мастеру с особым интересом. [41]
Джузеппе Мария Креспи. Автопортрет. Холст, масло. 60,5х50. Инв. 189. Из собр. Бодуэна, Париж, 1781
Мы указали выше, что центром натурализма оказался чуждый художественной традиции и полный страстной жизненности Неаполь. Сюда занес семена натурализма Караваджо, и здесь они взошли в творчестве целой плеяды художников, среди которых первенствующее место занял испанец Рибейра.
Из того же Неаполя, из среды натуралистов вышел и один из самых крупных художников Италии XVII века, который, однако, своими триумфами во всех главных центрах Апеннинского полуострова положил конец натуралистическому течению. Этот художник — Лука Джордано (1632 — 1705) развратил и другую твердыню натурализма — мадридскую школу, после того как он был приглашен ко двору Карла II в 1692 году. Лучший из испанских художников того времени Клаудио Коэльо не перенес обидного предпочтения этого пришельца и умер с досады.
Колоссальный успех Луки Джордано можно объяснить той удивительной легкостью, с которой он впитал и соединил в себе все художественное достояние своего времени. Рибейра дал Джордано твердые основы в рисунке и живописи, умение пользоваться эффектными противоположениями света и теней, с Сальватором Розой он имеет общее в горячечной виртуозности письма, римлянин Пьетро да Кортона открыл ему основы широкого декоративного стиля, во Флоренции и Болонье он присмотрелся к изяществу эпигонов академизма, в Парме он разгадал многие тайны Корреджо. Вероятно, не остались без влияния на него произведения уже умершего Фети, а также работы Кастилионе, работавшего в то время при мантуанском дворе. Разнородные эти впечатления слились в творчестве Джордано в одно гармоничное целое, а его подвижная натура, его колоссальная работоспособность, за которую он был прозван “fa presto”, довершили остальное. Им написано фантастическое количество картин, из которых некоторые колоссальных размеров, и все эти произведения отличаются теми же достоинствами и недостатками. Они исполнены большой живости, краски гармоничны, а письмо бесподобного совершенства. Но в то же время условность композиции, шаблонная и тривиальная привлекательность типов, весь легкомысленный стиль Джордано обесценивают его творение и оправдывают несколько то пренебрежение, в котором оно находится в настоящее время.
Эрмитаж обладает тремя превосходными (двумя подписными) образцами творчества Джордано. “Положение во гроб” может служить примером того чисто церковно-режиссерского искусства, которым владел Джордано. Всевластные иезуиты XVII века не отвергали такой религиозной живописи, ибо ее “риторичность” и внешняя декоративность вязались как нельзя лучше с декламацией проповедей и с архитектурой вычурных храмов.
Гораздо приятнее религиозных композиций мифологические картины Джордано, в которых он более искренен и прост. Разумеется, и мифология его не имеет ничего общего с пониманием богов древних или с тем паганизмом, которым отличались художники XV и XVI веков. Но в подобных сюжетах сильнее сказываются следы неаполитанской школы на Джордано — ее простодушие и искренность, и эти черты, если и не высокого качества, то, во всяком случае, всегда приятны. Впрочем, чисто живописная сторона подобных картин — очень высока. “Отдых Бахуса” Джордано висит в полной темноте, и трудно разглядеть ее красоту, но, будучи вынесенной на свет, она поражает красотой светотени и здоровой простотой замысла. Великолепна и вся живопись — такая легкая, простая и уверенная. [42] Третья картина Джордано “Кузница Вулкана”, пожалуй, еще интереснее в чисто живописном отношении.
Лука Джордано. Кузница Вулкана. Ок. 1660. Холст, масло, переведена с дерева. 192,5х151,5. Инв. 188. Из собр. Уолпола, Хоутон холл. 1779
Здесь Джордано еще совершенный неаполитанец и натуралист. Бойко и сильно изображена оглушающая работа циклопов, краски ярче и свежее, нежели на “Бахусе”, а вся композиция непосредственнее.
Мы пропускаем других представителей живописи в Италии XVII века, но советуем все же более досужим посетителям вглядеться в разнообразные формальные задачи, разрешенные с удивительным мастерством такими художниками, как Ланфранко, Теста, Чинияни, Чирро-Ферри, Тревизани, Лаури, Биливерти, Канласси, Кантарини, Мола. Теперь же обратимся от этих “талантов и знатоков” к последнему гению, данному Италией (точнее, Венецией), — к Тиеполо.
Тиеполо (1696 — 1770) такой же упадочник, как и Джордано. И ему ничего не свято. На все — на религию, на жизнь, на человеческие отношения, на историю он взирал с точки зрения только “декоративной” — как на объекты красивых сплетений и на материал для красивых зрелищ. В этом отношении Тиеполо даже был как-то циничнее неаполитанца Джордано. Но как раз в этом цинизме, в уверенности, о которой Тиеполо произносил свои “кощунства” небу и земле, чувствуется подлинное его величие; гигантская сила, лишь надорванная гибелью всякой веры. Фигура Тиеполо, несмотря на весь свой блеск, — трагична. В его “пиршестве” звучат похоронные ноты. При всей ликующей торжественности, которую он любил придавать своим вымыслам, — он всегда печален. Он вырос в эпоху агонии Венеции, и в нем сказалась если не горькая обида патриота, то уныние человека, одаренного наивысшей чувствительностью и видящего, как гибнет прекраснейшее, что создано людьми.
Тиеполо не лил гражданских слез и даже не дожил свою жизнь в родном городе, а поехал по миру раздаривать последние сокровища венецианского великолепия. Однако именно Тиеполо — настоящий венецианец, быть может, самый венецианский из всех венецианских художников. Можно разложить некоторую часть его искусства на элементы.
Одно идет от Веронезе, другое от Тициана, третье (косвенно) от Джордано. Однако не эти элементы существенны. То, чем Тиеполо велик, принадлежит всецело ему самому, и это — последние дары волшебного города лучшему из сынов своих. Эти дары Венеции Тиеполо — единственная по прелести во всей истории живописи серебристая палитра и особый свет. В Венеции, обнищавшей и проданной на разврат пришельцам, все еще светило нежное солнце, оно все еще золотило мраморы, заглядывало в узкие каналы, играло на воде, сверкало на крестах и куполах, оно все еще сообщало характер миража этому рожденному морем городу. Но только людям с обостренной чувствительностью казалось, что венецианское солнце должно скоро уйти, что оно прощается и плачет. И вот настроение по-прежнему “светлого, но бесконечно грустного Аполлона” выразилось в творчестве Тиеполо. Вся чувственность его, вся пышность — лишь яркие цветы на кладбище Венеции. И наш “Пир Клеопатры”, изображенный среди венецианской колоннады и под серебряно-голубым венецианским небом, — не веселый маскарад, а какая-то торжественная тризна, в которую театральная пышность костюмов не вносит радости и где все, наоборот, точно застыло, притаилось в ожидании унылого конца.
Джованни Баттиста Тиеполо. Пир Клеопатры. 1743-1744. Холст, масло. 248,2х357,8. (Продана из Эрмитажа в 1932 году. Национальная галерея Виктории, Мельбурн)
Только в своем настроении, в психологии Тиеполо “декадент”, но отнюдь он не декадент в технической стороне своих картин. Большего совершенства никто не достигал ни до, ни после него. Рисунок Тиеполо иногда странен и неправилен, но все странности его “убедительны”, приведены в какую-то систему, обладают внутренней необходимостью. Краски Тиеполо слишком легки, а иногда и приторны, но и в самых слащавых аккордах он остается дивным музыкантом — достойным соотечественником Лотти, Марчелло и Тартини. Наконец, в письме он мастер и виртуоз, подобных которому не знает история. Сложнейшие композиции разработаны им, точно это какие-то наброски, огромные пространства он заполняет живописью, играя и балагуря, его гигантские фрески исполнены так же просто и легко, как крошечные картинки. Да и судя по эрмитажным картинам, мы не знаем, где он более в своей сфере: в маленьких ли рамках “Мецената” или на огромном холсте “Клеопатры”.
Джованни Баттиста Тиеполо. Меценат представляет императору Августу свободные искусства. Ок. 1745. Холст, масло. 69,5х89. Инв. 4. Из собр. Брюля, Дрезден, 1769
Совершенным игнорантом выказывал себя Тиеполо только в археологии, но это едва ли оплошность с его стороны. Настоящее величие Рима и Греции его не трогало. К сюжетам из их прошлого он прибегал только как к занятным фабулам, наталкивавшим его на сложные и пышные зрелища.
Джованни Баттиста Тиеполо. Триумф императора. Холст, масло. 550х322. Инв. 7475
Знакомство с древностью было в то время таким общим местом, что заподозрить Тиеполо в невежестве прямо невозможно. Если же он одевает Клеопатру в костюм времени Веронезе, то это потому, что ему до настоящей Клеопатры не было никакого дела, а костюм Веронезе ему говорил о былом великолепии Венеции. Впрочем, в этом он просто следовал общей традиции своего города, сумевшей всю древность и даже библейские эпизоды превратить в какую-то “домашнюю хронику”.
Если Тиеполо гений приходившего к концу венецианского аристократизма, то Гварди — гений венецианской улицы, тоже доживавшей последние дни и никогда еще не бывшей по внешности столь яркой, блестящей и суетливой, как накануне финальной катастрофы. [43] Мы очень мало знаем о личности Гварди, но, судя по его работам, в нем уживалась психология скромного ремесленника, поставлявшего добросовестно исполненный “товар” любителям с тем же чувством царственности, какое жило в Тиеполо. И еще характерная черта — рядом с какой-то “стариковской дряблостью” в Гварди поражает что-то удивительно свежее, детски простодушное и веселое. Эрмитаж, впрочем, далеко не дает “всего” Гварди (1712 — 1793). Лишь одна сторона его представлена: любовь к романтическим закоулкам, к меланхоличным вечерним эффектам, к уютной “провинциалыцине” Венеции.
Франческо Гварди. Городской вид с аркой. Дерево, масло. 52х32,5. Инв. 261
Франческо Гварди. Пейзаж. Ок. 1780. Холст, масло. 120х156. Инв. 4305
Однако Гварди умел и любил передавать и всю светлую, парадную жизнь своего города: регаты, собрания, банкеты, игорные дома, залы заседаний, приемные монастырей, концерты, ярмарки и, наконец, все перипетии ежегодной символической церемонии бракосочетания дожа с морем. [44]
Эту сторону творчества Гварди заменяют в Эрмитаже две картины Антонио Канале (1697 — 1768). Одна из них изображает отплытие дожа на Бученторо — для венчания с Адриатикой, другая — прибытие посланника Людовика XV ко дворцу Дожей.
Каналетто (Антонио Канале). Прием французского посла в Венеции. 1725/26. Холст, масло. 181х259,5. Инв. 175
Мы только что назвали Гварди гением венецианской уличной жизни, и действительно, Гварди в сравнении с расчетливой методичностью своего старшего, чуть педантичного собрата Канале — весь огонь, весь темперамент и прямо гений, исполненный вдохновения и поэтического чувства. Однако в эрмитажных двух картинах и Канале обнаруживает подобные же, редкие в его творчестве, черты, и он в них представляется вдохновенным певцом последних венецианских празднеств.
Полуденное солнце обдает желтыми лучами роскошные костюмы гондольеров, огромную, вычурную массу колесницы-корабля, просторные домино замаскированных патрициев и оживленные лица радующихся простолюдинов. Над всей этой сутолокой высится в нежном вечереющем воздухе бесподобная архитектурная сказка: палаццо Дукале, Библиотека, колонны Пиаццетты. Вся картина точно исполнена звуков: плеска весел, толчков гондол, говора, крика, смеха, переливов церковного звона, пушечных салютов, доносящихся с батарей Сан Джордже и с большой статс-галеры. Но вот мы переводим глаза на другую парную картину Канале и получается полная “перемена декорации” — столь характерная именно для коварного климата Венеции. Небо заволоклось тучами, стало хмурым, и в воздухе повеяло грозой. Точно исподлобья поглядывают окна дворца, а лучи солнца быстро меркнут за вычурным силуэтом церкви Мадонны дель Салуте. Сейчас грянет ливень, подобный потопу. Но не могут стихии изменить строгость людских обычаев: чинно, не торопясь, выстраиваются по набережной свита посольства, почетный караул, высшие чины республики и с привычной торжественностью в осанке направляются под арки дворца, чтобы “повергнуть свое почтение” к стопам символического владыки Венеции. [45]
Третий из больших видописцев Венеции племянник Антонио Канале — Бернардо Белотто (1720 — 1780), прозванный Каналетто, не представлен в Эрмитаже. Ему без основания приписана лишь красивая в тоне картина — произведение, вероятно, Видзентини (“Мост Риальто). Но в Гатчинском дворце имеется серия картин этого изумительного мастера, соединившего в себе документальную точность топографа с редкой даже для венецианцев XVIII века художественностью.
Бернардо Беллотто. Площадь Нового рынка в Дрездене. 1747. Холст, масло. 134,5х236,5. Инв. 204. Из собр. Брюля, Дрезден, 1769
Бернардо Беллотто. Вид Пирны с правого берега Эльбы. Ок. 1753. Холст, масло. 133,5х237,5. Инв. 208. Из собр. Брюля, Дрезден, 1769
Бернардо Беллотто. Площадь Старого рынка в Дрездене. 1751. Холст, масло. 135х236,5. Инв. 211. Из собр. Брюля, Дрезден, 1769
Эта серия тем более интересна, что она изображает виды Варшавы середины XVIII века, блестящей нарядной Варшавы Августа III и Станислава Понятовского. В Варшаве и умер младший из последних больших венецианских живописцев.
Чтобы сразу понять разницу Венеции от прочей Италии, достаточно сравнить “Клеопатру” Тиеполо с “Св. Семейством” позднего академика римлянина Батони (1708 — 1787) или же с картинами Рафаэля Менгса, о которых мы еще будем говорить при обсуждении немецкой школы.
Помпео Джироламо Батони. Святое семейство. 1777. Холст, масло. 226х149,5. Инв. 12. Приобретена Павлом I у художника, 1777
Выгодное для венецианцев впечатление производит и сравнение картин Гварди и Канале с картинами римского видописца Паннини (1692 — 1765). У венецианцев жизнь, краска, чувство, иногда разнузданность; у римлянина умный расчет, строгий подбор, известная мертвенность и безразличие к колориту. Впрочем, и Паннини заслуживает серьезного внимания. С него начинается возрождение классических увлечений. Его “руины”, пользовавшиеся успехом в целом свете, сделали больше в смысле пропаганды античного искусства, нежели все книги.
Джованни Паоло Паннини. Развалины со сценой проповеди апостола Павла. 1744. Холст, масло. 64х83,5. Инв. 5569
От него же происходит великолепная школа французских архитектурных видописцев с Гюбером Робером во главе.