— Москва-контроль, я девятьсот полсотни девять, Витебск, девять тысяч, Белый пятнадцать минут.
— ДЕВЯТЬСОТ ПОЛСОТНИ ДЕВЯТЬ, ПОДТВЕРЖДАЮ ПРОЛЕТ ВИТЕБСКА, СОХРАНЯЙТЕ ДЕВЯТЬ ТЫСЯЧ.
— Девятьсот полсотни девять: сохраняю девять тысяч.
— ШЕСТЬ ПЯТЬ НОЛЬ ОДИННАДЦАТЬ.
— Шесть пять ноль одиннадцать.
— НОЛЬ ОДИННАДЦАТЫЙ, ДЛЯ ИНФОРМАЦИИ: С ВЕЛИКИХ ЛУК НА БЕЛЫЙ ВЫХОДИТ БОРТ НА ДЕСЯТЬ ДВЕСТИ, ПО РАСЧЕТУ НА БЕЛЫЙ ЗАНЯТЬ ДЕВЯТЬ ТЫСЯЧ!
— Ноль одиннадцатый: по расчету на девять тысяч на Белый.
…Идет радиообмен между командирами самолетов, летящих в сотнях километров отсюда, и диспетчером сектора «Запад-два» воздушной зоны Москвы, двадцатитрехлетним Николаем Владимировичем Васиным. По большому круглому экрану, где электроника расчертила зеленоватые линии разрешенных трасс, движутся точки — одни к Москве, другие от нее. Вверх, вниз или в сторону от каждой, куда удобнее для чтения, протянулась линия, на конце ее флажком три строчки цифр: номер самолета, фактическая высота полета, заданная диспетчером высота, скорость. Каждые десять секунд точки передвигаются: антенна локатора делает шесть оборотов в минуту, осматривая пространство.
В огромном полутемном зале десятка три таких же диспетчерских постов, на каждом свой сектор неба. Негромкие голоса, молодые люди в аэрофлотской форме у экранов и наклонных панелей с множеством синих и желтых линеек. Автоматизированный центр управления воздушным движением…
— ШЕСТЬ ПЯТЬ НОЛЬ ОДИННАДЦАТЬ, ВЫДЕРЖИВАЙТЕ СКОРОСТЬ ВОСЕМЬСОТ ШЕСТЬДЕСЯТ.
— Ноль одиннадцатый: понял, восемьсот шестьдесят.
— ДЕВЯТЬСОТ ПОЛСОТНИ ДЕВЯТЬ, ДЕРЖАТЬ СКОРОСТЬ НЕ БОЛЕЕ ВОСЬМИСОТ ПЯТИДЕСЯТИ.
— Девятьсот полсотни девять: понял, не более восьмисот пятидесяти.
…На экране Московская воздушная зона выглядит неправильным многоугольником примерно девятьсот пятьдесят на девятьсот пятьдесят километров. На западе — Витебск, на востоке — Горький, на севере — Вологда, на юге — Воронеж. Переплетение трасс, границ, секторов, коридоров… А вверх к звездам — до двенадцати тысяч метров.
Александр Степанович Комков присаживается возле свободного экрана. Привычно бегая пальцами по кнопкам клавиатуры, выводит на экран свой сектор «Запад-два», где работает уже третий год. Прежде он был диспетчером районного центра контроля в Вязьме. Сейчас у него за плечами уже Академия гражданской авиации. В основе дипломной работы — проблема объемных индикаторов воздушной обстановки. Индикаторов будущего. Здесь перед нами индикатор плоский, как бы взгляд из космоса.
— Дело наше простое, — говорит он, и на экране появляются точки самолетов с пристегнутыми к ним флажками-цифрами, точь-в-точь как на соседнем, где продолжает свое дело Васин. — Дело наше простое: не допускать конфликтных ситуаций. По условиям безопасности полетов, минимальная разность высот между двумя машинами — триста метров, минимальная дальность на одном и том же эшелоне, то есть на одной и той же высоте, — тридцать километров. Это можно допустить, но это уже граница. Значит, надо обнаруживать пары, которые имеют тенденцию к конфликту. Их обычно несколько, и для каждой диспетчер должен найти вариант разводки. Вот сейчас такая пара — борты, идущие к Белому на высоте десять тысяч двести метров… Вот тут… Здесь, как видите, сходятся две трассы, две улицы сливаются в одну… А с запада — вот он — идет 65 011, с северо-западного же направления — 65 806, два «Ту-134». Диспетчер предупредил ноль одиннадцатого, что тот должен занять эшелон девять тысяч метров над Белым. Но тут же выявилась новая сложность: сзади, за бортом 65 011, на нужном ему эшелоне девять тысяч, идет борт 90 059. Нагонять им друг друга никак нельзя, и диспетчер, зная, что путевая скорость ноль одиннадцатого восемьсот шестьдесят, дал команду полсотни девятому не превышать восемьсот пятьдесят километров. Теперь все в порядке, две конфликтные ситуации предупреждены. Но это, конечно, спокойствие ненадолго. Хотя, с другой стороны, сейчас такие часы, что в воздухе тихо. А то как налетят полсотни бортов, и со всеми надо быть на связи, — вот тогда только успевай вертеться…
На экране было восемнадцать самолетов.
В последней четверти XIX века «операторами», по словарю Даля, назывались хирурги и те, кто ставили опыты. Семьдесят лет спустя в «Словаре иностранных слов» так именовался каждый, занятый операцией — хирургической, военной, финансовой, промышленной, торговой, страховой и, как сказано, «пр.», — не был забыт и кинооператор. Второе издание БСЭ трактовало оператора (хотя прошло от издания «Словаря» каких-то шесть лет) гораздо прозаичнее: обыкновенный квалифицированный рабочий за пультом управления сложным промышленным оборудованием. В третьем же издании БСЭ, еще девять лет спустя, слово исчезло, будто операторы повывелись.
Доярки ныне не доярки, а операторы машинного доения, кассирши — операторы узла расчета («оператор кассы» — смешно, и канцелярско-бюрократическая мысль произвела на свет еще одного словесного уродца с претензией на ученость выражения), остается ждать, когда удостоятся операторского звания загорелые парни с мини-косилками на газонах… Говорят, нужно: растет престиж профессии. Не берусь судить. Пусть разбираются социологи. Но вот что яснее ясного — есть нечто, отличающее операторскую работу от иных, и пульт управления (а не кассовый аппарат, нет!) был подмечен составителями второго издания БСЭ в качестве отличительного признака не зря.
Добрых два с половиной столетия осознавали изобретатели и конструкторы неразрывную связь человека и машины. До поры до времени им не приходило в голову, что придумать новый механизм — значит придумать новые приемы работы, новое уменье того человека, который станет с этой машиной соединен.
Хороший изобретатель примеряет свое детище по своим способностям, в старину, во всяком случае, это было незыблемым правилом — «человек есть мера вещей». Изобретатель думал, что он ставит человека возле машины, чтобы ей помочь. Оказалось, что самодвижущиеся машины нуждаются в человеке по иной причине. Мир слишком сложен и в силу этого вероятностен. Машина примитивна и детерминированна. Вклиниться между ее жесткой прямолинейностью и изменчивой природой — вот человеческая задача.
Управлять — значит прежде всего предвидеть. Думать о будущем, представлять его как можно объемнее, планировать свои поступки и мысленно ощущать их последствия. А вот в каких рамках человек станет эту роль исполнять, определяет машина, и она назовет одного — машинистом, другого — оператором.
У машиниста все на виду. Машина, которой он управляет, все, что вокруг. Зрение и слух, мышечное чувство и ощущение температуры — десятки каналов передачи всевозможных сведений питают интуицию, рожденное опытом (а значит, и ошибками) уменье слегка забежать вперед по времени. Пока машины недвижно покоились на своих фундаментах, уменья предвидеть почти не требовалось: если что и изменялось, так немного, по раз навсегда заведенным правилам, и, когда ход вещей отклонялся от желательного, темп исправлений никак нельзя было назвать напряженным. В конце XVIII века прогнозировать приходилось куда больше кучеру, нежели чумазому механику на паровой машине Уатта.
Свистки паровиков возвестили, что в первой четверти XIX века машинисты по части воображения сравнялись с кучерами. Нелишне будет вспомнить о таком казусе: на первой в истории Стоктон-Дарлингтонской железнодорожной линии, открытой 25 сентября 1825 года, пассажирские поезда ходили поначалу не на паровой, а на конной тяге. Стефенсоновский «Локомоушн № 1», предок «ракеты», не отличался резвостью и годился только для грузовых рейсов…
Смешно и нелепо выглядел бы спидометр на почтовой карете. Мельканье придорожных камней показывало скорость и первым железнодорожным машинистам, и первым — полсотни лет спустя — шоферам первых автомобилей (тоже машинистам по своей сути, но тяготеющим к традициям кучеров). Лента дороги направляла движение, под колесами была земная твердь. Предвиденье касалось лишь того, что непосредственно открывалось перед взором, — поведения водителей других экипажей, суетни пешеходов. Но скорость механических повозок была уже существенно иной, а человеческие ощущения, стало ясно после первых же катастроф, легко притупляются. Указатели скорости на локомотивах и автомобилях стали первыми инструментами, помогающими предвидению. Но люди на самодвижущейся технике не превратились от этого в операторов, хотя приборов перед их глазами с бегом лет появлялось все больше и больше. Люди эти оставались и по сию пору остаются машинистами.
Инерция свойственна человеческому мышлению. Народившимся паровозам пытались приделывать лошадиные ноги, автомобили смахивали на извозчичьи пролетки. Рискнувшие подняться в воздух смельчаки (первые операторы!) вели себя как машинисты, и заблуждение оказалось удивительно стойким, на десятилетия. Хотя, конечно, в том, что оно возникло, трудно кого-то обвинять. По-машинистски пилоты «летающих этажерок» с полотняными плоскостями, всех этих «блерио», «фарманов», «моранов», «ньюпоров», управляли движением своих воздушных аппаратов, полагаясь лишь на зрение да слух.
Но, уйдя от земли, они потеряли многие привычные ориентиры. Выяснилось вдруг, что в воздухе нельзя верить чувствам, что самая острая интуиция способна вдруг подвести. Это ощутил даже такой мастер, как Петр Николаевич Нестеров.
«В тот день я поднялся на высоту более 3000 м и, спускаясь, решил выполнить „мертвую петлю“. Когда я очутился на высоте 1000 м, я приступил к этой „петле“, но, как видно, благодаря недостаточно энергичному действию рулем высоты аппарат начал описывать круг больше требуемого радиуса.
Когда я очутился вниз головой, я вдруг почувствовал, что я отделяюсь от аппарата. Обыкновенно при полете я привязывал себя исключительно поясным ремнем. В то же время бензин перелился на крышку бака. Мотор, очутившись без топлива, остановился.
Аппарат стал уходить от меня, и я начал падать вниз. Падая, я инстинктивно ухватился за ручку и еще больше увеличил радиус „мертвой петли“. Положение сделалось критическим.
К счастью, я не растерялся и, подействовав на боковое искривление аппарата, перевернул его набок, а затем привел к спуску», — рассказывал он корреспонденту петербургской газеты «Утро России» о своей попытке совершить вторично свою знаменитую «петлю».
Говорят, на первой странице учебников летного дела когда-то стояла одна-единственная фраза: «Эта книга написана кровью летчиков». За первые четыре года авиационной эры — с начала полетов братьев Райт — разбилось сто двенадцать человек, летчиков и пассажиров, для которых опасный воздух был важнее благополучной земли. Среди пилотов в этом мартирологе семеро русских, сорок французов, двадцать три американца, восемь англичан, семь итальянцев, три австрийца, один швед, три бельгийца, два японца, один испанец, один серб… Иных подвела ненадежная техника, другие пали жертвой своей безоглядной отваги, третьим не удалось совладать с коварством стихии…
Лишиться видимости земли, попасть в туман или в облака было особенно опасно. Там уже не помогало уменье держать полет по линии горизонта, определять высоту и скорость по виду лесов и полей («С тысячи метров виден чистый зеленый цвет леса, с восьмисот заметна его шероховатость, а с двухсот земля уже бежит к хвосту», — учили опытные пилоты новичков). Такой полет называли слепым даже много лет после того, как в кабинах появились пилотажные и навигационные приборы.
«В воздухе — везде опора», — говорил Нестеров. Правда этих слов раскрывала причину опасных иллюзий, способных охватить летчика, не имеющего ориентиров для зрения. Чувство равновесия, питаемое вестибулярным аппаратом, отказывает, потому что вместе с привычной силой тяжести на пилота обрушиваются самые разнообразные ускорения — сбоку, сверху, снизу… В анналах истории авиации (уже реактивной!) записаны рассказы летчиков, у которых во время полета в облаках появлялось вдруг ощущение, будто машина перевернулась вверх колесами. Лишь колоссальным усилием воли они заставляли себя вести самолет под диктовку стрелок приборов. А слабонервные, так те просто катапультировались. Приборы ведь — лишь половина успеха. Вторая половина — мозг летчика, его способность к воображению.
Оператора отличает от машиниста не число приборов на пульте управления (хотя обычно перед оператором их много больше). Разница в том, для какой надобности их используют. Машинисту они нужны для самоконтроля. Пусть все до единого они выйдут из строя, ничего страшного не случится. А оператор без приборов беспомощен. Попытка управлять машиной при молчащей приборной доске сродни балансированию на канате под куполом цирка без сетки, аттракционы же полярны деловым будням. Оператор строит по приборам образ поведения техники, без которого не подчинить машину своей воле.
Когда человек стал оператором в полном смысле слова? История сохранила дату: это случилось в 1910 году. В семнадцатом номере журнала «Вестник воздухоплавания» была напечатана в разделе хроники заметка: «Любопытный случай, свидетельствующий, какую пользу может принести авиатору креномер, произошел с Брежи. Поднявшись на тысячу пятьсот метров, он вдруг попал в полосу тумана и туч, лишивших его возможности видеть положение своего аппарата. Тогда Брежи прибег к помощи креномера, поставленного на фюзеляже рядом с ним. Благодаря этому прибору авиатор смог в совершенстве сохранить равновесие аппарата». Брежи… Летчиков было так мало, что и без имени, по одной фамилии, знали, о ком идет речь: дело происходило, видимо, во Франции…
Первая мировая война закончилась еще и с тем результатом, что на приборных досках прочно утвердились измерители высоты, скорости, курса, крена. Боевые действия нуждались в пилотах, не знающих страха перед облаками, летающих ночью. Летчики стали настоящими операторами.
Давайте испытаем на себе, что это значит — быть оператором. Попробуем несколько минут вести самолет в облаках. Бояться нечего, мы ни на миллиметр не поднимемся в воздух. Авиатренажер прочно покоится на полу. А задание самое простое: горизонтальный полет с постоянной скоростью. Усаживайтесь в пилотское кресло. Вот они перед вами, четыре самых главных сейчас прибора: авиагоризонт, вариометр, высотомер и компас. Первый показывает, куда и насколько кренится самолет, задирает или опускает нос, — на языке летчиков это называется отклонением по крену и тангажу. Второй прибор служит указателем скорости подъема и спуска. Названия остальных говорят сами за себя. Пилот-инструктор доставит нас на высоту, приведет машину в горизонтальный полет, а там…
Через стекла кабины видна рулежная дорожка. Ее и всю остальную обстановку показывает на огромном экране специальная телевизионная система. Передающая камера в соседнем зале нацелилась своим глазом на макет аэродрома, стоящий у стены вертикально, — в конце концов, макету все равно. Камера ездит по рельсам, а на экране полная иллюзия руления по бетонке. Тонко запела турбина, потом зарычала басовито, самолет выкатился на старт. «Взлет разрешаю!» — с нарастающей стремительностью проносятся швы взлетной полосы, потом быстро проваливаются вниз, и околоаэродромный пейзаж пропадает в плотной вате.
— Берите управление! — голос инструктора в наушниках.
Ну, благословясь… На авиагоризонте силуэтик самолета в норме, ни крена, ни тангажа, а на вариометре спуск пять метров в секунду, машина слегка опустила нос, но авиагоризонт этого не чувствует, грубоватый прибор, на высотомере уже потеряно тридцать метров, а пока разглядывали вариометр и высотомер, самолет мог накрениться, взгляд на авиагоризонт, нет, с этим порядок, ручку управления чуть на себя, вариометр три метра в секунду подъем, отлично, ручку в нейтраль, крена на авиагоризонте нет, высота минус десять метров от заданной, надо уменьшить скорость подъема, а то проскочим, ручку немного от себя, вариометр, высотомер, вариометр, высотомер, великолепно, экие мы молодцы, ручку в нейтраль, высота тысяча восемьсот, как в аптеке, вариометр, скорость подъема ноль, ах, черт побери, самолетик на авиагоризонте накренился вправо, расплата за увлечение вариометром и высотомером, ручку чуть влево, горизонтальный полет восстановлен, а на компасе вместо двухсот семидесяти курс двести семьдесят два, крен увел машину от нужного направления, ручку еще левее, надо вернуться на курс левым креном, следим за авиагоризонтом, нужный крен установлен, ручку в нейтраль, сразу взгляд на высотомер, так и есть, норовим уехать вниз, авиагоризонт, крен выдерживается, ручку слегка на себя, теперь компас двести семьдесят, ручку вправо, выравниваем самолет по авиагоризонту, отлично, ручку в нейтраль, все параметры полета в норме, и снова глазами по приборной доске: авиагоризонт, вариометр, компас, авиагоризонт, вариометр, высотомер…
— Не устали? — заботливо осведомляется инструктор.
— Спасибо за приятную прогулку!..
Вот только так и начинаешь понимать, почему пилотом способен быть далеко не каждый. Летчик — это еще и удивительное уменье видеть, управлять, распределять внимание, переключаться. Мы с вами еле-еле, на пределе своих возможностей наблюдали за четырьмя приборами. В одноместном истребителе пилот крутит по приборам фигуры высшего пилотажа, следит за режимом работы двигателя, пользуется связной и локационной аппаратурой, контролирует расход топлива, отмечает по часам время полета, ищет цель, выходит в положение для атаки, управляет системами оружия, — и все это приборы, приборы, потому что на современных скоростях иначе нельзя, — а тут еще надо выполнять команды наведения с земли (это вовсе не так легко, как может показаться, — слушать и действовать «со слуха»), не терять ориентировки (на аэродром возвращаться рано или поздно непременно придется) и помнить, что в воздухе его самолет не один (опытный воздушный боец, наблюдая за обстановкой, вертит головой раз в десять реже новичка). Да прибавьте к этому всегда возможный отказ или даже серию отказов, которые в сверхсложной технике никак нельзя сбросить со счетов. Словом, хорошо натренированный летчик рассматривает прибор не более полусекунды и видит все, что нужно. Всего полсекунды! Сколько требуется вам, чтобы прочитать время на циферблате своих тысячу раз виденных наручных часов?
В последней четверти XX столетия стало ясно: в изобретательской деятельности неявно содержится конструирование и того человека, который будет связан с машиной в единый комплекс. Парадокс этот — не такой уж и парадокс, на нем основаны все инструкции медицинских комиссий для отбора кандидатов. Когда на пару минут мы стали элементом системы «человек — машина», выяснилось, что не только мы управляем машиною, но и машина управляет нами. Властно навязывает свой ритм действий, предопределяет их объем, задает реакции, накладывает особый отпечаток на наши отношения к самим себе, другим людям и вещам. Конструктор — своего рода демиург. Он решает, какие функции отдать машине, какие ее хозяину. И бывает очень соблазнительно, когда машина не вытанцовывается, перебросить на оператора «еще чуть-чуть». Даром для системы подобный волюнтаризм не проходит. Металл получается слишком строгим в управлении. Строгим — а люди способны об этом забывать, уставать, отвлекаться…
С началом второй мировой войны в американские ВВС поступил новый истребитель. Меньше чем за два года по непонятным авариям вышло из строя почти четыреста машин. Виноваты оказались две стоящие рядом ручки, — точнее, не столько они, сколько конструктор, который сделал их одинаковыми по форме. Управляли же они разными системами самолета. На посадке по инструкции надо было тянуть одну, а утомленный человек промахивался рукой… Так расплачивались летчики за типичную в прошлом (и — увы! — порой встречающуюся и в наши дни) ошибку конструктора — мнение, что оператор способен быть всегда внимательным.
В пятидесятые годы проектировщики сложной военной техники (их это коснулось в первую очередь) стали понимать, что хотя к работе с такими машинами людей отбирают с пристрастием, глупо осложнять им и без того нелегкую работу. Наоборот — надо облегчать! На первых порах всеобщее одобрение снискал принцип: «Человек в системе с машиной будет действовать лучше всего тогда, когда уподобится усилителю и станет выполнять строго определенную последовательность операций».
Создателям автоматизированных систем казалось, что человек очень прост. Что это примитивный исполнительный механизм, описываемый несколькими дифференциальными уравнениями, — во всяком случае, до такого уровня его старались низвести. Принципы решения задач, способы управления техникой представлялись удивительно прямолинейными. Есть машина — датчики сообщают о ее состоянии — приборы отображают — человек читает показания и давит на кнопки — машина приходит в норму. Слежение за стрелками и обязанность загонять их в отведенные части шкал — вот этакую малость оставляли человеку. «Природа не делится на разум без остатка», — заметил по какому-то поводу Гёте. Кибернетикам это казалось смешным. Первые успехи новой науки, а они были несомненны, хмелем ударяли в голову. Кибернетические труды пестрели примерно такими высказываниями: «В чисто теоретическом аспекте возможность для машины превзойти своего создателя сегодня не вызывает сомнений. Более того, принципиально ясна техническая возможность построения системы машин, которые могли бы не только решать отдельные интеллектуальные задачи, но и осуществлять комплексную автоматизацию таких высокоинтеллектуальных творческих процессов, как развитие науки и техники». Кое-кому виделись закрытые на замок машиностроительные заводы, где одни только автоматы, а людей совсем нет. До них, этих заводов, казалось — рукой подать. Пока же нет эры полной автоматизации, бог с ним, с человеком, пусть себе возится при машинах на правах «подай-принеси», пусть делает то, что автомату невыгодно поручать из-за технической сложности (тогда никто почему-то не задумался над философской проблемой: отчего это примитивное «подай-принеси» технически сложнее фрезерно-расточных работ высшего разряда).
Авторы прежних прогнозов сегодня добродушно улыбаются своей отваге. С дистанции в три десятка лет так явственно видится, какими ничтожными были знания людей о самих себе, какими наивными, — хотя, с другой стороны, энтузиазм тех лет обернулся иными, неожиданными, но ничуть не менее полезными плодами. Расчищать заросли мертвых стереотипов нельзя вполсилы, их корни цепки, — и, оглядываясь на сделанное, мы понимаем, что замахи порой бывают ненужно круты…
Восторженные кибернетики рассматривали человека со всей его непредсказуемостью поведения как «черный ящик», интересуясь не содержимым, а лишь реакциями на внешние сигналы.
Условные рефлексы казались основой автоматизации. У машины рычаги и приборы, кнопки и педали. У человека руки и ноги, зрение и слух. Подключим оптимально эти элементы друг к другу, добьемся точной и безаварийной работы: ручка должна быть удобна, чтобы брать ее пальцами или в кулак, шкала прибора — отвечать возможностям зрения, звуковые сигналы — быть в зоне максимальной чувствительности уха, и так далее, и тому подобное…
В общем-то было полезно взглянуть на рабочее место оператора и машиниста под таким углом зрения. Выяснились вещи, от которых конструкторы густо краснели.
Нынешняя библиография по инженерной психологии — добрая сотня тысяч названий, но поток лишь усиливается. Цвет и яркость, громкость и тон, вид шкал и начертание цифр, формы анатомически комфортных рукояток и кресел, влияние температуры, шума, вибраций — необозримое множество показателей, важных для работы оператора, вобрали в себя графики, таблицы, формулы, чертежи, схемы.
Сегодня мы знаем, что оператору мало оптимально совместиться с машиной на уровне входов и выходов. Каким бы ни был он добросовестным и квалифицированным, он не застрахован от ошибок, если поступающие к нему сведения неудобны для восприятия, если приходится то и дело отвлекаться на какие-то иные дела, потому что воспринять — это не просто заметить сигнал или прочитать показание прибора. Надо еще преобразовать сведения в известную уже нам «операторскую» форму — в образ поведения машины.
«…— Удаление — пятнадцать, — говорит штурман Родионов.
Посадочная полоса от нас в пятнадцати километрах. Там, под облаками, у ее края невысокие будочки. Кругом безлюдье, ровная, укатанная земля. Навстречу самолету протянуты персты двух антенн. Одна разостлала сбитую из радиоволн наклонную плоскость глиссады, по которой самолет скатится к полосе, другая вспорола пространство узким вертикальным радионожом, продолжением пунктира осевой линии бетонки, — дала курс.
Задача пилота — держать машину в линии пересечения этих невидимых поводырей директорной системы инструментальной посадки. Знай поглядывай на прибор: уклонился вправо или влево, выше или ниже — две стрелки подскажут, как вернуться на прежнюю дорогу. Не правда ли, как просто?
— Подходим к глиссаде, — слышится негромкий голос штурмана. — Скорость двести шестьдесят пять… Высота триста… Идем левее… Чуть выше… — раздается каждые три-пять секунд.
Посерьезнело лицо Томилина, штурвал ходуном ходит в его руках. Но он еще успевает подкручивать правой рукой какой-то штурвальчик возле колена.
— …Идем чуть ниже… Ниже идем!.. Нормально… Высота сто… Скорость двести шестьдесят пять… Высота восемьдесят… Ближний привод! Высота шестьдесят! ВПР! Пятьдесят! Сорок!
Томилин: „Убрать шасси! Второй круг!“ Он тянет штурвал на себя, но шестидесятитонный „Ил-18“ по инерции идет вниз…
— Тридцать! Двадцать!.. Десять… Двадцать… — И в кабине наступает тишина. Огни полосы внизу и сзади. Мы ползем на высоту. С начала захода на посадку прошло три минуты».
Полтора десятка лет назад экипаж НИИ гражданской авиации вел испытания системы автоматического захода на посадку. Летчик первого класса Александр Сергеевич Томилин тогда впервые в нашей стране приземлил пассажирский самолет в условиях Первого полетного минимума ИКАО (Международной организации гражданской авиации): нижняя кромка облачности шестьдесят метров, горизонтальная видимость восемьсот. Он сказал мне:
— Главное — преодолеть психологический барьер. Летчик, привыкший из года в год встречать землю с высоты сто метров, я говорю о полетах в условиях предельно плохой погоды, знает свой запас возможностей и соответственно планирует свои действия. Переход на высоту шестьдесят метров требует от него ломки привычных представлений. Сужу по себе: хотя уже много раз приходилось садиться по автоматической системе, в тот раз я чувствовал большое напряжение. Мы проигрывали программу посадки много раз и на земле, и в полете, когда стекло передо мной задергивалось шторкой и я вел машину по приборам, а Павел Васильевич Мирошниченко, командир нашей исследовательской эскадрильи, контролировал мои действия с кресла второго пилота. Он все видел, я нет, — а потом он отдергивал шторку, и земля открывалась так, как я должен был ее увидеть, вырвавшись из облаков на высоте шестьдесят метров, когда остается две секунды до ВПР — высоты принятия решения, это пятьдесят метров, и тут нужно мгновенно решать, садиться или уходить на второй круг. И вот впервые на высоте сто метров за окнами я не видел ничего, кроме мутной пелены. Земля открылась на шестидесяти. Я увидел огни посадочной полосы, машина была точно на курсе, прямо над осевой. Мы убрали шасси, зашли на второй круг, потом еще, еще, — автоматика действовала безотказно. А самое главное — спало то напряжение, с каким проходила первая посадка…
В тот испытательный полет на борт, понятно, никаких посторонних не допускали. А в следующий мне повезло — вписали в полетный лист в самом низу, показали посадку в директорном режиме — «по стрелкам», а потом, на следующем заходе, включили автоматическую систему. Разница сразу ощутилась. Другой стала атмосфера в кабине, исчезла прежняя напряженность, хотя все, как и раньше, молчали, а тишину прерывал лишь голос Родионова:
— …Скорость двести семьдесят… Скорость двести семьдесят пять…
Когда наш «Ил» «поймал глиссаду», Томилин щелкнул переключателем на приборной доске, повернул голову (я стоял за его креслом) и сказал: «Включайте запись, буду вести репортаж».
— …Скорость двести семьдесят…
«Отныне автомат управляет самолетом вместо меня, — спокойно и отчетливо, голосом профессионального диктора, говорил Томилин. — Начался самый ответственный период захода, и он протекает совершенно автоматически. Если мне захочется, я даже смогу снять руки со штурвала, но делать этого не положено».
— …Скорость двести семьдесят…
«Экипаж только наблюдает за приборами».
— …Пролет дальнего привода, высота двести, скорость двести семьдесят…
«Мы точно выдерживаем скорость, заданную инструкцией по посадке. Теперь это гораздо легче, потому что внимание не отвлекается на то, чтобы удерживать самолет на курсе и глиссаде».
— …Высота сто пятьдесят, скорость двести шестьдесят…
«Внимание экипажа обостряется. Работа автомата подходит к концу, и через несколько секунд мне придется брать управление в свои руки».
— …Высота сто… девяносто… восемьдесят… шестьдесят… Ближний привод!..
«Автомат заканчивает работу, беру управление на себя».
— Пятьдесят метров…
«Вышли точно на осевую линию, кончаю репортаж, сажаю машину!»
— Сорок метров… тридцать… двадцать… скорость двести пятьдесят… двести двадцать… Высота ноль!
Упругий толчок, рев двигателей в режиме торможения, меня энергично тянет вперед. В кабине сплошной треск: радист, штурман, бортинженер щелкают тумблерами, отключая ненужную больше аппаратуру. Стучит по стыкам плит передняя нога. Конец полосы, заруливаем на стоянку…
Пятнадцать лет назад подготовленный для экспериментов «Ил-18» был единственным самолетом в стране, способным садиться под управлением автомата. Сегодня каждый день так приземляются сотни рейсовых машин с пассажирами на борту. Почему понадобилась специальная автоматика, чтобы снизить допустимую высоту облачности на каких-то сорок процентов, с сотни метров всего только до шестидесяти?
Когда летчик выходил из облачности на стометровой высоте, у него оставалось двенадцать секунд до высоты принятия решения. За эти двенадцать секунд он переводил глаза с пилотажных приборов на землю, разбирался в ориентирах — в положении машины относительно посадочной полосы — и корректировал, если надо, траекторию снижения. Сто, двести, триста пятьдесят человек за спиной пилота смотрят на дверь его кабины, он почти физически ощущает их взгляды. Без автомата нет гарантии, что отклонения от оптимальной траектории будут ничтожно малы. Двенадцать секунд при ручном управлении — гарантия безопасности посадки.
Автомат пилотирует столь точно, что летчику хватает двух секунд, чтобы принять решение — посадка или уход на второй круг. Тем более что в уходе ему помогает еще один автомат, который оптимальным образом изменяет тягу двигателей, переводит механизацию крыла из посадочной во взлетную конфигурацию, и так далее. Надежность этих автоматов исключительно высока, ее рассчитывают самым жестким образом, включают на параллельную работу по три независимых системы, из которых две исправных всегда пересилят отказавшую. Так становится допустимой высота шестьдесят.
Уверенность летчика в своих силах подкреплена уверенностью в технике. Он внутренне подготовлен к ждущим его двум секундам — для нас это ничтожно малое время, а для него… Добротный эмоциональный климат важен для человеко-машинных комплексов не меньше, а порой и больше, чем удобочитаемая шкала или приятная форма рукоятки управления.
Апрель 1796 года. После блистательной победы под Мондови, преследуя отступающих пьемонтцев, войска генерала Бонапарта углубились в Альпы. Позади — почти две недели беспрерывных боев. Полуголодные, измученные солдаты из последних сил тянутся по крутым горным дорогам. С каждым шагом путь труднее, скалам нет конца. Уже десять дней французы в горах, а противник все уклоняется от боя. Растет уныние. Движение колонн замедляется. Солдаты и даже офицеры ропщут. Конечно, можно было бы расстрелять двух-трех недовольных и восстановить дисциплину, но Наполеон решает действовать иначе: «Музыканты, вперед!» — и над ущельем вспыхивают первые такты «Марсельезы»:
Вперед, сыны отчизны милой,
День нашей славы настает!..
То, что происходит потом, трудно назвать чем-нибудь, кроме чуда. Опущенные головы поднимаются, ряды выравниваются, нестройная толпа все явственнее приобретает прежний облик войсковой колонны. И вот уже с криком «Vive le Général!» солдаты неудержимо идут на штурм последнего перевала, к селенью Лоди, у которого их ждет окончательная победа над Пьемонтом… Всего несколько нот, слитых в мажорную мелодию…
Что такое эмоция? Когда-то отвечали (а кое-кто отвечает и сейчас), что это «переживание человеком его отношения к окружающему миру и самому себе». Положительные эмоции приятны, отрицательные наоборот. Не так-то уж много, правда? И главное, совершенно непонятно, почему одна и та же книга, например, приводит одного в веселое расположение духа, другого в печальное, а третьего оставляет безразличным.
Одно время казалось, что все дело в том, удовлетворены ли потребности, — с ними эмоции казались связанными по такой схеме: когда потребность не удовлетворена, эмоции отрицательны, когда удовлетворена — положительны. В самом деле, кому не ведом раздраженный тон проголодавшегося человека и ленивое послеобеденное блаженство! К тому же в одном из самых глубинных отделов мозга, в гипоталамусе, были обнаружены группы клеток, раздражение которых вызывало ощущение голода, жажды, страха, ярости…
Критики столь упрощенного подхода возражали: положительные эмоции — вовсе не сигнал о том, что потребность перестала мучить человека.
Комфорт и сытость способны удовлетворить человека лишь на короткое время, а там он своею волей взрывает это «уравновешенное с окружающей средой состояние». Взрывает потому, что положительные эмоции склонны при частом повторении (от одного и того же источника) превращаться в отрицательные.
Почему?
В конце пятидесятых годов американский исследователь Фестингер изучал реакции людей на сообщения, которые то совпадали с ожидаемой информацией, то резко противоречили ей. Он пришел к выводу, что поведение человека зависит от степени такого расхождения. Чем оно больше, тем острее ему хочется не согласиться с новыми данными, убрать их, оставить в памяти прежние, возникшие когда-то и все это время подкреплявшиеся жизненным опытом, — многие выражают это жестами, словами, мимикой. И Фестингер давал практический совет политическим пропагандистам и работникам рекламных агентств: если хотите, чтобы ваши слова не вызывали отрицательных эмоций, следите за тем, чтобы новые сведения, которые вы хотите ввести в человеческое сознание, не слишком расходились с тем, что уже знает и как действует адресат вашей информации.
Соотечественник Фестингера Саттон обнаружил, что электрическая активность мозга очень характерно изменяется, когда человек, столкнувшись с суровой реальностью, понимает иллюзорность своих надежд на будущее. Причем эти изменения активности были очень похожи, хотя сами известия, которыми возбуждалась отрицательная эмоция, могли быть самыми разными.
И таких данных, нащупывавших дорогу к пониманию сущности эмоций, становилось все больше. Надо было их обобщить. Сделал это в начале шестидесятых годов член-корреспондент АН СССР Павел Васильевич Симонов, в те времена — просто доктор наук. Он предложил новую концепцию эмоций — информационную. Возражения, которые эта концепция вызвала у приверженцев «классической» школы, не исчезли по сей день, хотя за прошедшие десятилетия гипотеза приобрела все характерные черты теории: предсказывает результаты экспериментов, объясняет самые разные данные, полученные прежде.
— До сих пор не могу понять, что всех так взбудоражило, — разводит руками Павел Васильевич. — «Демьянову уху» они же не отрицают!
— «Уху»? — не понял я.
— Ну да, она же ведь и сначала, и потом была жирна, словно янтарем подернулась, но вот только Фока почему-то сначала ел с удовольствием, а потом сбежал. Уха вкусная превратилась в уху невкусную, — в чем причина? Ведь нет же у нас на языке рецепторов, которые показывали бы, что вот эта пища приятна, а эта — нет. Кислое, сладкое, соленое, мягкое, твердое и так далее, на все рецепторы есть, а рецепторов «вкусно — невкусно» нет. Чтобы получилась эмоциональная оценка, должно что-то с чем-то сравниться. Первое «что-то» в нашем случае — информация от структур организма, которые активизируются в состоянии голода, другое «что-то» — информация о пище, которая попала в рот. Там, где эти два потока пересекаются, рождается эмоция, которая будет сигналом «приятное», если человек достаточно голоден, а если он наелся или, тем паче, перекормлен, то сигналы от пищевых рецепторов, сигналы, которые абсолютно ничем не отличаются от прежних, будут восприняты как неприятные. С сигналом о пище пересеклась информация об отсутствии потребности. И заметьте: ощущение «приятно» возникает задолго до того, как пища будет переварена и организм получит необходимые вещества, — то есть задолго до того, как будет выполнено действие, ради которого сформировалось ощущение голода.
Над «формулой эмоций», предложенной Симоновым, противники иронизируют, что она, мол, ничего не позволяет рассчитывать, — и сознательно закрывают глаза на то, что она для расчетов никогда и не рекомендовалась. Формула — структурное выражение, и только так ее следует понимать. О чем она говорит?
О том, что, во-первых, сила эмоций соответствует остроте, настоятельности наших потребностей. Но одной потребности мало, чтобы эмоция возникла. Поэтому, во-вторых, организм должен составить прогноз. Прикинуть, какова вероятность удовлетворения потребности.
Прикидка — это надо особо выделить! — по большей части не является какой-то логической, интеллектуальной операцией, хотя, конечно, мы иногда мысленно прикидываем: вероятность, что мне дадут отпуск в августе, очень мала (велика). Прогноз, о котором идет речь, это обычно неосознанный, глубоко спрятанный процесс. Он основывается на нашей памяти, на прошлом опыте, в том числе почерпнутом из книг, из разговоров, всякого рода изобразительных произведений, да мало ли еще из чего, — повороты жизни разнообразны. Срабатывает и наследственность: у маленького ребенка, например, страх потери равновесия заложен генетически, и, если бы этого важного механизма не существовало, малыш вставал бы, не имея нужных навыков, пытался бы ходить, падал, — а так страх удерживает его, корректирует его попытки. Вырос, научился ходить — боязнь исчезает. Но вот страх высоты остается и у взрослых.
А третья часть формулы — это сиюминутная информация, которая идет к нам от окружающего мира, от жизни, и сообщает, насколько велика на самом деле вероятность того, что потребность будет реализована, поставленная организмом цель — достигнута. Это может быть и большая, и малая, и равная нулю вероятность. Разница вероятностей — прогнозной и сиюминутной — влияет на силу эмоций, а еще важнее, на их знак.
Если то, о чем говорит реальность, больше того, что нам казалось, если положителен прирост информации о вероятности достижения интересующей нас цели, — эмоция тоже положительна. Мы ощущаем радость, счастье, воодушевление, смелость, бесстрашие — в зависимости от того, в каких обстоятельствах находимся, можем ли быть пассивны или должны действовать… Будут полученные сведения говорить, что вероятность успеха снизилась, — эмоция отрицательна. Примитивный пример: начальник похвалил подчиненного, и у того настроение повысилось, потому что поднялись шансы на премию, а получил выговор — и нос на квинту, могут премию срезать. И нет нужды, что о премии не было сказано ни слова. Была информация, полученная от начальника, был внутренний прогноз принявшего эту информацию, и пусть до премии еще ой как далеко, разность информаций сделала свое дело.
Но эмоции важны еще вот чем. Жизнь сложна, неоднозначна, вероятностна, — решения о способах действия приходится принимать, как правило, при недостатке достоверной информации. Эмоции же замещают недостаток информации и поворачивают деятельность в том направлении, где вероятность удовлетворения потребности выше, и, наоборот, отводят от того пути, где она мала или просто отсутствует. Эмоция — это мера нашего незнания, но она же дает интуитивное чувство приближения или удаления от цели, то есть помогает на неосознанном еще уровне прикинуть возможность успеха.
Положительная эмоция привлекает к ее источнику, поэтому людей и встречают по одежке, отрицательная побуждает удалиться. Привлечение возникает оттого, что по опыту мы знаем: источник положительной эмоции способен дать нам снова и снова это приятное душевное состояние, способен продлевать его, усиливать. А удаление дает возможность ослабить действие негативной информации, даже просто прекратить ее поступление, — и люди стремятся подальше уехать от мест, где у них были неприятности, переменить работу.
И отрицательные, и положительные эмоции очень сужают сферу внимания, концентрируют его на источнике, и все остальное отходит на второй план. И тут же — мобилизация всего организма: железы внутренней секреции впрыскивают в кровь гормоны, адреналин и норадреналин, улучшается снабжение мышц кровью, увеличивается их сила, скорость сокращений возрастает. Эмоционально активированное существо куда более работоспособно, чем нейтрально удовлетворенное. Влюбленные показывают чудеса храбрости и изобретательности, корпулентные дамы в бегстве от быка шутя берут стенки не хуже олимпийских чемпионов по прыжкам в высоту… Нависшая угроза вызывает страх, ужас — эмоции исключительно сильные, — и все-таки человек способен преодолеть страх и пойти опасности навстречу, вступить в борьбу. Отрицательные эмоции включают (правда, не всегда и не у каждого) волю — высшее развитие того рефлекса, который был назван Павловым «рефлексом свободы».
Скажем, собака голодна, ищет еду, но вот пройти к ней можно только через лабиринт. И тогда пища отступает на второй план, а на первый выдвигается иная цель — преодоление препятствия. Лабиринт преодолен — возобновляется движение к первоначальной цели. Легко понять, что случилось бы, останови препятствие поиск вообще…
Так вот, у человека преодоление препятствий регулируется волей. Благодаря ей отрицательные эмоции не прекращают попыток достижения цели, а направляют нашу активность на борьбу с трудностями. При этом, кстати, будет получена определенная положительная эмоция, когда помеху удастся преодолеть.
Например, оператор: он учится, и если у него это не очень хорошо получается, его ругают и даже наказывают, — рождаются отрицательные эмоции. Что делать? Есть два пути, оба зависят от человека. Либо преодолеть упорными занятиями свое неуменье, добиться хорошего качества работы и получать от окружающих да и от себя самого положительные эмоции — либо уйти от источника неприятных эмоций подальше, сменить профессию на более легкую. Второй путь опасен, ведь можно, снижая и снижая свои цели, дойти до полной деградации личности.
Три четверти летных происшествий случаются по вине человека, а не техники. В половине отказов наземных промышленных установок виноват «человеческий фактор». Причины? Резюме протоколов удручающе единообразны. Что должен делать оператор? Воспринимать сигналы, производить действия. А сигналов не замечают, хотя вроде бы все сделано, чтобы их невозможно было не заметить, или принимают за сигнал такое, что и нарочно-то сигналом трудно посчитать. А нажимают — либо типичное «не то», либо «то», но когда уже лучше бы не нажимали…
Как-то я своими собственными глазами наблюдал сеанс массового гипноза. Молодой человек с иссиня-черной бородкой и пышной шевелюрой стоял на сцене и говорил ровным, пожалуй, даже монотонным голосом: «Вы спокойны, вам хорошо, тепло разливается по вашему телу…» В руках у него была палочка с блестящим шариком на конце. Он требовал, чтобы мы пристально глядели на этот шарик. Кончилось тем, что несколько человек впали в удивительное состояние: им можно было придать какую угодно нелепую позу — и они оставались в ней, не ощущая утомления, минут по двадцать и больше.
Операторы и машинисты гипнотизируются во время работы без всякого уговаривания. Дежурные на нефтепромысловых пультах, диспетчеры в залах управления электростанциями, водители локомотивов, шоферы-междугородники, порой даже летчики… Почему? У одних системы, подчиненные им, заавтоматизированы, часами не требуют вмешательства, у других зрение и слух перегружены информационным шумом — мельтешащими перед носом шпалами, катящейся серой лентой бетона, однообразным шуршанием скатов и стуком колес, ритмическими покачиваниями. Человек перестает осмыслять принятую информацию, нужные действия больше не формируются. Сознание как бы расщепляется: он видит красный сигнал светофора, он нажимает на рукоятку бдительности и утихомиривает сирену, которая по мысли изобретателя должна препятствовать сну машиниста, — и прекрасно врезается в хвост стоящего состава. Пропуск сигнала — типичный отказ, который в актах отмечается как «ошибка оператора», находящегося в режиме ожидания. Ошибка? Да сколько может человек щипать себя за руку? Не вернее было бы сказать, что человеко-машинный комплекс был спроектирован без мысли о человеке?
Итак, один полюс — слишком редкие сигналы, обращенные к оператору, недостаточное эмоциональное напряжение. На другом полюсе это напряжение приближается к границам переносимого: в таком темпе поступают сигналы, требующие решений и действий. Летчик при заходе на посадку переводит взгляд с прибора на прибор до двухсот раз в минуту. Штурман тяжелого транспортного самолета каждые три — пять минут на маршруте совершает до девяноста различных операций — работает с картой, считывает показания приборов, занимается навигационными вычислениями, контролирует пролет наземных ориентиров и так далее. Диспетчер сортировочной горки выполняет в течение двух-трех секунд до шести переключений стрелок и приборов торможения, ошибка в полсекунды грозит столкновением вагонов. Диспетчер пункта управления воздушным движением, обслуживая в своей зоне три десятка бортов, устанавливает ежеминутно по двенадцать связей, причем каждое полученное сообщение требует немедля совершить с добрый десяток элементарных действий…
В таком жестком режиме человек волею обстоятельств вынужден быть не просто бдительным — сверхбдительным. Что ж удивляться, когда он принимает шум за полезный сигнал: вероятность ложной тревоги так высока! А раз сигнал, то высокоопытный, прекрасно оттренированный оператор тут же, почти рефлекторно, на него отвечает со всеми вытекающими последствиями, — недостатки, как известно, суть продолжение наших достоинств. Это в нормальном режиме, в границах привычных ситуаций, когда алгоритм предотвращения конфликтов отработан. Но в том-то и трудность операторской деятельности, что техника всегда норовит подбросить какой-нибудь сюрприз. И без того давит нехватка времени, а тут вдруг ход событий ускоряется чуть ли не стократно: авария, отказ! Мигает красная лампа, а то еще взвоет сирена — конструкторы пультов управления почему-то убеждены, что сверхсильные воздействия способны «мобилизовать». (Психологи, исследовавшие проблему, убеждены в обратном: оператору противопоказана эмоциональная встряска. Сильная эмоция разрушает навыки. Они распадаются на элементарные движения. Человек становится суетливым, беспорядочным, несобранным, за все хватается, все валится у него из рук… Физиологически ничего странного, гормоны активизировали тонус мышц, надо эти вещества выводить из организма, и человек просто не в состоянии оставаться сдержанным, ему надо что-то делать физически, хотя бы просто кричать, — и в положительной эмоции все начинают прыгать, хлопать друг друга по спине, шапки кидать…)
Любой отказ — это такое состояние системы, когда информации «вообще» очень много, а нужной, помогающей выйти на верную дорогу, мало, да ее требуется отыскать среди хаоса. Интуиция подменяет истинное знание, следствие же — отрицательный эмоциональный тонус. И бывает, что оператор не выдерживает, принимается беспорядочно жать на все кнопки, чтобы хоть как-то получить нужные данные. Что ждет на таком пути, кроме усугубления неприятности?
Операторы знают это, и в аварийной обстановке кое-кто из них медлит, старается оттянуть неизбежное решение, маскирует свою неуверенность и страх многословием, противоречивыми донесениями. Иные начинают действовать по шаблону, хотя потом прекрасно осознают, что привычная схема никак не соответствовала случившемуся. Порой инстинкт самосохранения настолько забивает все мысли, что дальнейшее можно было бы считать анекдотом, не будь его последствия столь серьезны. «При возникновении аварии на крупной ГЭС… оперативный дежурный, отвечающий за станцию, поспешно ушел из помещения. Прошло около получаса, авария была ликвидирована силами других работников станции. Вслед за этим появился и оперативный дежурный. Он объяснил свое отсутствие так: он пробыл все это время в туалете, откуда по неизвестной причине не мог выйти». Другой диспетчер, когда вспыхнул сигнал аварии, опустился в кресло у пульта — и так просидел, не шелохнувшись и как бы оцепенев, до того момента, когда его товарищи справились с неполадками.
Сколько людей — столько характеров. Аварии демонстрируют почти бесконечное разнообразие типологии трусов, попавших в операторы по недосмотру. К счастью, их не так уж много, не более пятнадцати процентов, а остальные восемьдесят пять умеют обуздывать страх, действуют, — конечно, кто лучше, кто хуже, — и в конце концов добиваются успеха. Особенно восхищают люди, для которых опасности как бы не существует. Отказы техники они даже предвидят по каким-то им одним ведомым признакам — и тут же находят оптимальное решение. Им требуется на это редко более пяти секунд, и они успевают даже поиронизировать над случившимся: «Мои товарищи уже знали, что если я замурлыкал песню, то авария на носу», — вспоминает диспетчер энергосистемы, один из «когорты сверхнадежных».
Как же добиться максимально четкой работы оператора? Гениев повсюду немного, надо рассчитывать на средний талант. А для этого — в первую очередь требуется хорошо конструировать рабочие места, не допускать ни пассивности, ни чрезмерной нагрузки. Авиаконструктор Олег Константинович Антонов рассказал на одной конференции, что удалось на тридцать процентов сократить время работы летчиков с оборудованием самолетов, дать им больше времени на осмотр пространства и активное пилотирование, проделав чисто организационные мероприятия — по-новому расположив приборы на досках и чуть иначе распределив обязанности между членами экипажа.
Искусный конструктор теперь уже не молится на автоматику. Он прекрасно знает, что она не способна отразить многообразие вероятностного мира, что это может только человек, и потому старается сделать так, чтобы оператор постоянно находился в активном режиме, контролируя и подстраховывая электронику и механику. В случае отказа человек должен затратить минимум времени, чтобы решить, какой способ действия следует избрать. Этого не добиться, если он будет перед тем пассивен. Когда сравнили точность пилотирования двух летчиков, один из которых целый час наблюдал, как работает автопилот, а второй целый час вел машину вручную, то хотя этот второй устал больше, его «операторская надежность» оказалась выше. Первый пилот, взяв на себя управление, допускал в полтора-два раза большие отклонения самолета от заданной траектории, обнаруживал отказы почти вдесятеро медленнее. Ведь авиатор ведет машину не только с помощью зрения и слуха, важнейшие штрихи в картину поведения самолета вносит мышечное чувство, восприятие усилий на штурвале и педалях. Лишаться этого источника информации крайне неразумно. Принцип активного оператора, выдвинутый членом-корреспондентом АН СССР Борисом Федоровичем Ломовым и его коллегами по Институту психологии Академии наук, очень продуктивен. При таком подходе интеллект человека используется максимально полно.
Надежность оператора возрастает и тогда, когда сигнал отказа не внезапен, а сопровождается своего рода моральной подготовкой. Приборы должны показывать тенденции развития процессов — это предупредит человека о приближении техники к опасным пределам. Тогда можно будет следить не за сонмом указателей, а лишь за немногими индикаторами, меняющими свой успокоительный зеленый свет на призывный желтый: «Внимание, тут скоро может потребоваться ваше вмешательство!» Построенная примерно по такому принципу приборная доска самолета продемонстрировала свою исключительно высокую эффективность: в обычном варианте пилот терял на осмысление ситуации в среднем четыре с четвертью секунды, а «подсказывающий прибор» сократил время вшестеро, до каких-то семи десятых. При том темпе, в котором мчатся события на предпосадочной траектории, разница более чем существенна, да и эмоциональный климат изменяется в лучшую сторону. Пусть информация об отказе не слишком приятна, пусть она заставляет учащенно забиться сердце, — эмоциональным противовесом служит то, что она не только бьет по нервам, но и подсказывает выход.
Когда-то давно в летчики пропускали только по общим признакам здоровья: зрение, слух, физическая подготовка… Сегодня не меньшее, а зачастую и большее значение придают вниманию, памяти, эмоциональной устойчивости, волевым качествам, — перечень велик. Придуманы остроумные приборы, способные показать, годится ли абитуриент для коллективной работы: операторов-одиночек становится все меньше, в сложной технике преобладает групповое управление. Есть стенды, на которых проверяют скорость формирования навыков, и, когда в протоколе видишь, что одному испытуемому понадобилось двадцать три упражнения, чтобы выработать уменье управлять чем-то вроде игрального автомата, а другому — семьдесят восемь, решение приемной комиссии напрашивается само собой…
Такие стенды — прообраз тренажеров, а что тренажеры необходимы операторам, понимали уже на самой что ни на есть заре авиации. Первый тренажер для летчиков появился (многозначительное совпадение: помните Брежи?) в 1910 году: самолет подвешивали к аэростату, чтобы новичок смог освоиться с видом земли при посадке. Кто-нибудь, возможно, улыбнется над такой наивностью, да только ведь «что-то» всегда лучше, чем ничего. Тренажеры быстро совершенствовались, и три десятка лет спустя американские авиаспециалисты подсчитали: имевшиеся в военно-воздушных силах США одиннадцать тренажеров сберегли в сороковые годы не менее полутысячи жизней летчиков, около ста тридцати миллионов долларов и высвободили для других работ не менее пятнадцати тысяч человек.
Ныне операторская подготовка не мыслится без управляемых от ЭВМ тренажеров — и не только подготовка летчиков и космонавтов, но и операторов сортировочных горок и радиолокационных станций, диспетчеров атомных энергоблоков и прочих сложных систем.
— Семьдесят второй, посадку запрещаю — немедленно уйти на второй круг! Немедленно! (Это голос Кирсанова.)
Да что они, не видят, — у меня же нет высоты!
— Слушай внимательно: дай полный газ, возьми ручку на себя — быстро!
Я тяну ручку управления, забывая о двигателе. Картушка авиагоризонта опускается вниз (это значит, что самолет резко задрал нос), мигает зеленое табло «Кончилось горючее в первой группе баков», горит лампочка «Опасная перегрузка», быстро падает скорость. Полный газ двигателю! Нет, поздно. «Птичка» авиагоризонта опрокидывается: до земли 70 метров, а скорость 220 километров в час, — «МИГ» валится в штопор. Выйти из него на такой высоте невозможно…
Я откидываюсь на спинку тяжелого кресла. Кто-то ставит стремянку, раздвигает темные шторки… Молча снимаю шлемофон и перчатки: руки взмокли и дрожат, мне трудно опуститься на паркетный пол…
И военврач Семенов, конечно, тут как тут: «Пульсик — сто десять… Ничего, сейчас все пройдет, — вы очень впечатлительны, друг мой…»
Так бывает, когда летчик после долгого перерыва пробует свои силы на тренажере.
Что ж, потеря навыков, — тут ошибки понятны. Но ведь бывают же случаи, когда великолепные пилоты, с огромным стажем, с десятками тысяч часов налета, ошибаются в, казалось бы, стандартных ситуациях. Роковую роль в таких ошибках играет усталость.
Она коварна потому, что вначале незаметна, а когда становится заметной — кажется чем-то не заслуживающим пристального внимания. Большой опыт, привычная обстановка, хорошие навыки позволяют действовать по-прежнему безукоризненно, — вернее, почти безукоризненно. Еще хуже, что такое сохранение качества работы — не иллюзия, не самообман. Обман (вернее, самообман) иное: иллюзорными становятся резервы организма, которыми до утомления гарантировались отличная реакция и многое другое, необходимое для действий в «нештатном» стечении обстоятельств. Резервы ушли, а вероятность непредвиденного осталась. «Утомленный оператор со всем его опытом — это уже неопытный оператор» — вот вывод, подтвержденный точными психофизиологическими исследованиями.
Симптомы утомления в специальной литературе описаны на редкость ярко: отвращение к работе, раздражительность, неприязнь к окружающему, тягостное напряжение, вялое внимание — малоподвижное, хаотичное, неустойчивое, — дефекты мышления и памяти, ослабленная воля, медленное срабатывание зрительного аппарата при перебросах взора с одной картинки на другую. Все до единой важнейшие характеристики оператора ухудшаются просто катастрофически.
Из этого вытекает довольно неприятное для конструкторов человеко-машинных комплексов следствие. Пусть даже система спроектирована идеально, пусть на оптимуме разделение ролей между железом и оператором, усталый организм окажется в разладе с техникой. Ориентироваться на утомленного — нонсенс. Усталость бывает разной, возникает не всегда и не у каждого, люди не близнецы. Но и отдаваться на волю случая недопустимо. Тут и поломай голову…
В 1966 году кандидат технических наук Михаил Васильевич Фролов, один из ближайших сотрудников Симонова, предложил подключить к системе «человек — машина» еще две. Первую дополнительную — для непрерывной оценки: каково эмоциональное состояние оператора, не устал ли он чересчур? Вторую же — для того, чтобы по сигналам оценки принимать радикальные меры. Скажем, изменять характеристики машины, чтобы с ней легче было справиться утомленному оператору, принудительно отдавать управление дублеру, — да мало ли что еще можно придумать, вплоть до распыления в воздухе кабины лекарства против сонливости.
Идея хороша, когда осуществима. Вторую систему сделать просто, над первой пришлось попотеть. Главное требование к подобного рода контролю — скрытность, чтобы не вносить ненужную нервотрепку. А тут — какой датчик ни возьми, это пусть микроминиатюрный, но прибор с проводами. Все сходилось к тому, что лучшим измерителем будет голос: поддерживать радиообмен оператор в любом случае обязан, а тембр и прочие характеристики речи явственно изменяются под действием эмоций. В пользу голоса говорили особенно опыты, проводившиеся Симоновым, — эксперименты, в которых участвовали необычные испытуемые: актеры театра «Современник».
Им говорили: «Представьте себе, что вы летчик. Вы переговариваетесь с землей, отвечаете на вопросы и команды. Для простоты ответы будут только такие: „Хорошо“ и „Понял“. Итак, вы в воздухе…» А дальше просили вообразить, что после рекордного полета самолет возвращается на аэродром: готовится торжественная встреча, среди собравшихся любимая девушка, будет высокое начальство… Довольная улыбка играет в уголках губ «пилота», мажорные нотки в словах его докладов. И в этот момент «руководитель полетов» передавал: «Метеоусловия на аэродроме посадки резко ухудшились, приказываю уйти на запасной аэродром!» — «Понял…» — сквозь зубы произносил «летчик», и самописцы, регистрирующие частоту пульса, сопротивление кожи и электрическую активность мозга, подтверждали: да, эмоциональное состояние человека резко изменилось. Приборы видели, что актер не «изображает» эмоцию, а ощущает ее, живет ею, — тренированное воображение было надежным гарантом реальности происходящего (кстати, одна из первых книг Симонова так и называлась: «Метод К. С. Станиславского и физиология эмоций»).
Записанные на магнитофон ответы стали предметом тщательного анализа: какие характеристики речи служат указателем изменения эмоционального состояния? Самым информативным выглядел основной тон — частота колебаний голосовых связок, по которой мы сразу различаем мужские и женские голоса. Эмоциональная напряженность заставляет непроизвольно участить дыхание, от этого возрастает давление воздуха в гортани перед связками, и основной тон повышается.
Два года ушло на обработку результатов и продумывание новых экспериментов. Теперь уже не двадцать, а пятьдесят актеров воображали себя пилотами, в протоколах и на лентах отразились три сотни смоделированных ситуаций. В более чем девяноста процентах случаев по записям удавалось правильно распознать, какие эмоции владели человеком — положительные или отрицательные, радовался он или боялся. Стало ясно, что можно пойти с такой техникой и к профессиональным летчикам.
Во время работы на тренажерах экипажам вводили разнообразные отказы, а потом сравнивали записи речи во время тренировки и перед ней. Тут уж дело не ограничивалось двумя словами, а реакции летчиков были существенно иными, нежели актеров. В сложной обстановке летчик не только начинал говорить громче. Речь его становилась прерывистой, нередко бессвязной, с повторами и заиканиями. Строгое соблюдение правил радиообмена, вошедшее в привычку, перед лицом опасности отступало на второй план, стандартные фразы перестраивались, куда-то терялся позывной, обращение к диспетчеру переходило на «ты». Чем острее складывалась обстановка, тем больше пауз возникало в некогда связной речи. Все эти изменения показывали не только эмоциональную напряженность, но и физическую. А машина, обрабатывающая данные… Она теперь способна отличить возбужденного человека от тяжело работающего почти в ста процентах случаев — пусть только что-нибудь говорят.
— Ноль восемь ноль сорок два: прошел траверз Белого, прошу пять семьсот.
— НОЛЬ СОРОК ДВА, ПОДТВЕРДИЛ ТРАВЕРЗ БЕЛОГО, ЗАНИМАЙТЕ ПЯТЬ СЕМЬСОТ.
— Ноль сорок два: занимаю пять семьсот.
— НОЛЬ ОДИННАДЦАТЫЙ, ЗАНИМАЙТЕ ДЕВЯТЬ ТЫСЯЧ НА БЕЛЫЙ.
— Ноль одиннадцатый: девять тысяч занимаю.
— Ноль шесть сто семь: Вязьма.
— НОЛЬ ШЕСТЬ СТО СЕМЬ, ПОДТВЕРЖДАЮ ВЯЗЬМУ, РАБОТАЙТЕ СТО ТРИДЦАТЬ ПЯТЬ И ПЯТЬ.
— Девяносто восемь сто девять: Белый.
— ДЕВЯНОСТО ВОСЕМЬ СТО ДЕВЯТЬ, БЕЛЫЙ ПОДТВЕРЖДАЮ, СОХРАНЯЙТЕ ШЕСТЬ ТЫСЯЧ.
Работа оператора начинается в комнате медконтроля, который столь же бескомпромиссен, как и предполетная проверка пилотов. Человек должен быть отдохнувший, выспавшийся, уравновешенный. Автобусные склоки перед работой категорически противопоказаны, от рюмки — не менее суток. Пульс, давление, реакция зрачков…
Теперь в зал разборов. Инструктаж заступающей смены: докладывают метеорологи, штурманская служба, инженеры по радиооборудованию говорят, какая аппаратура задействована, в каком режиме. Старший предыдущей смены рассказывает об особенностях прошедших часов. Конец. Пора в зал. Все без исключения снимают ботинки, в которых пришли, и надевают тапочки: электроника не любит пыли.
На рабочем месте оператор надевает резервную гарнитуру — комбинацию микрофона с одним наушником. Наушник один, чтобы другим ухом слушать, что говорят напарники по диспетчерскому экипажу. На каждый пульт с экраном — трое: один ведет радиообмен с бортами, другой занят записями на полосках бумаги — стрипах, третий связан с неавтоматизированными пунктами управления воздушным движением, вводит их в ЭВМ. Минут десять — пятнадцать присматриваются, вникают в обстановку. На стрипах телетайп распечатывает планы полетов каждого борта, приближающегося к сектору: полоска бумаги то и дело выпрыгивает из щели на пульте, ее тут же помещают на держатель. Рейсы на запад синие, на восток желтые. До входа борта в зону — семь минут. Еще один экран: погода всех аэродромов в Московской зоне и на запасных площадках. Если какой-то порт закроется, диспетчеру придется решать, можно ли сажать на другие в Москве или отправлять куда-нибудь в Ленинград, Киев или Минск.
— Хуже нет, когда много самолетов и массовый возврат, — замечает Комков. — Сегодня идеально, а то ведь приходится планы переделывать на ходу, накладки одна за одной, и не удается сработать так точно и вовремя, как хочется… Погода наш самый главный враг…
Наконец принимающий смену вжился в обстановку, готов к работе. Он нажимает кнопку микрофона и говорит: «Диспетчер Иванов принял дежурство». Слова на магнитной ленте. Точка. Теперь он полностью отвечает за свой сектор, и его слово — непререкаемый закон для всех, кто в воздухе.
Самое главное для оператора — это хорошая память. Чтобы диспетчер мог работать, он должен очень много знать. Марк Твен писал, что уникальна память лоцмана. Согласен. Но там память в основном зрительная, а здесь слова, и их надо не просто запоминать, а перевести в образы обстановки и затвердить намертво.
Давайте посчитаем. Метеорология. Аэродинамика. Самолетовождение. Конструкции воздушных судов. Приборное оборудование самолетов и вертолетов — навигационное, пилотажное, связное, радиолокационное и так далее. Наземное оборудование: связное, локационное, вычислительная машина, пульт управления. Работа с ЭВМ. Это все техника, — теперь документация, регламентирующая полеты и управление воздушным движением: Воздушный кодекс, Наставление по производству полетов, Наставление по штурманской службе, Наставление по службе движения, Инструкция Московского аэроузла, инструкции по производству полетов на всех аэродромах, которые находятся в его, диспетчера, секторе. Это все — книги. Наконец, «Технология работы Автоматизированной системы», примерно восемьдесят страниц текста. За каждый пункт, за каждый подпункт диспетчер несет ответственность, а чтобы отвечать — надо знать. И еще: он обязательно должен знать, как выполняются работы в смежных секторах, потому что он не может руководить, не зная, как дела у других.
Конец? Вовсе нет. Все эти документы живые. Они постоянно совершенствуются, изменяются, уточняются. Вот Наставление по производству полетов: были издания шестьдесят первого года, шестьдесят шестого, семьдесят первого и семьдесят восьмого, сейчас новое готовится. Диспетчер, стало быть, обязан затвердить намертво, а когда придут новые правила — старые начисто из памяти вычистить и никогда уже на них не переключаться. Вот такие пироги…
— Moscow-control, tu ČSA nine — two, good morning!
— ČSA nine — two, Moscow-control, cood morning!..
Это самолет чехословацкой авиакомпании ЧСА идет в Москву из Праги. Помимо всех прочих знаний диспетчер должен уметь вести радиообмен на английском. Конечно, читающих в подлиннике Бернарда Шоу наберется не так много, но ситуации в небе складываются по-разному, и, чтобы быть надежным помощником летчика, требуется беглость в разговоре, ясность в понимании.
Под правой рукой Васина круглый шарик вроде миниатюрного глобуса — кнюппель. Им диспетчер гоняет по экрану квадратик электронного маркера. Вот он подвел маркер к точке чехословацкого самолета, левой рукой поиграл на клавиатуре перед экраном, и вместо цифр занятой сейчас высоты — 10 200 метров — появились другие — 9000 со звездочкой. Звездочка для памяти: назначено снижение на этот эшелон, и на определенном траверзе (по-нашему, земному, — над таким-то пунктом) самолет «ЧСА-92» обязан доложить, что начал заданное снижение.
И — никаких эмоциональных взрывов. Никаких. Ровный, спокойный тон, доброжелательность в голосе, хотя непременно что-то не так бывает, кто-нибудь из летчиков отвлекся, не слушает эфир, и приходится звать его по три раза, а другой пилот не понял указания, получается совсем другая схема разводки, — нельзя ни карандаш швырнуть, ни рукой по столу трахнуть, ничего такого нельзя.
Но это не означает, что возле экрана сидит флегматик, которого, что называется, пушкой не прошибешь. Флегматику среди диспетчеров делать нечего. Не может быть человек спокойным, если руководит движением. Это исключено. Он все время напряжен, сжат, словно пружина, он озабочен безопасностью тех людей, которые в километрах над землей спокойно мчат по ему только видимым дорогам.
Громадное психологическое напряжение, спрятанное за внешним спокойствием, разряжается во сне. И не идиллиями, нет, — сновидения неприятны, тревожны. То не получается поднять машину на нужный эшелон (это святое дело — передать в соседнюю зону самолет на заданном инструкцией эшелоне передачи), то никак не выходит снизить, то какие-то борты сходятся — и никак этого не предотвратить… «Детская болезнь» молодых диспетчеров. Потом привыкают, только не рассказывают никому, опасаясь и насмешек, и медицины. А первый заместитель начальника Автоматизированной системы Александр Борисович Нестеров, сам в прошлом диспетчер, непременно спросит на экзамене (их диспетчеру приходится то и дело сдавать, знания проверяют и повышают неукоснительно и регулярно): «Сны видите?» И если ответ: «Вижу», — успокоенно улыбается. Все нормальные диспетчеры видят сны, это их нелегкая судьба.
— Одни и те же правила полетов для всех, одни и те же самолеты, одни и те же аэродромы, трассы. Но работать на них можно по-разному, — неторопливо, как бы прислушиваясь к своим словам, размышляет Нестеров. — Диспетчер всегда взаимодействует с соседями. У одного их десяток, у другого три, и можно работать так, чтобы тебе было удобно, выбирать самые простые решения, а со сложными пусть другие возятся. Формально к такому не придерешься. Нет закона, чтобы себе усложнять жизнь. Закон гласит иное: если у тебя в зоне большое движение, не можешь принять самолеты из других секторов, имеешь право сказать: «Запрещаю вход в зону!» — и никто диспетчеру от себя машину не введет, это святое дело, это его право. Он обязан обслужить свои самолеты в зоне, а потом только брать из других на обслуживание. Но настоящий диспетчер знает, если не взять, возникнут сложности у соседей, пружина сожмется на других секторах. Вот, представьте, самолет взлетел, его надо загнать на эшелон (руки Нестерова движутся, показывая, как поднимается лайнер, ползет на высоту…), и как можно быстрее, чтобы экономить горючее, это сейчас важнейшее дело. Значит, одних отвернуть, тех снизить, иных поднять, — приходится поработать, потому что при переходе в зону соседа самолет должен пройти в горизонтальном полете, а не в наборе. Так вот, если возиться неохота, если страшно ошибки наделать, можно вывести на пол-эшелона, отдать, и пусть сосед разбирается… Такого диспетчера ни наказать нельзя, ни замечания сделать, это запрещено нашими неписаными правилами. Но все будут знать: этот работает на себя. Скажут: «Слабак!» — и конец. Надо человеку уходить. И уйдет в конце концов. У нас, знаете, самое важное — что о тебе другие думают.
В самом начале 1935 года в журнале «Архив биологических наук» была напечатана статья Николая Александровича Бернштейна «Проблема взаимоотношений координации и локализации» — работа, которая по выдвинутым в ней идеям опередила на много лет концепции кибернетистов. Бернштейн был зачинателем биомеханики — науки о движениях человеческого тела. Это направление исследований широко развивалось в СССР в начале двадцатых годов. Нет сейчас такого ученого, который, занимаясь биомеханикой спорта, инженерной психологией, операторской деятельностью, трудовыми процессами вообще, не знал бы чуть ли не наизусть фундаментальный том Бернштейна «Очерки по физиологии движений и физиологии активности», — это одна из наиболее цитируемых работ в этом разделе знаний.
Вот что до фантастичности прозорливо (еще раз вспомним, что дело происходит в 1935 году, когда психофизиология деятельности никак не могла выйти за круг рефлексов) писал Бернштейн: «Проблема физиологии активности — это проблема… поиска и предваряющего планирования своих действий…» Обращенность в будущее — суть поведения человека, а вовсе не рефлексы, утверждал ученый. Как увидеть грядущее? Мысленно: в мозгу сосуществуют объединенные единством противоположностей две модели мира — модель прошедшего (она же настоящего) и модель предстоящего. Вторая непрерывно перетекает, преобразуется в первую: вероятностный мир детерминируется, застывает…
И вместе с тем — крайне важная мысль, тоже осознанная другими лишь впоследствии! — «…не следует надеяться увидеть в головном мозгу что-либо вроде фотографического снимка пространства, хотя бы и очень деформированного».
Как же представляется такой мир? В книге И. С. Шкловского «Вселенная, жизнь, разум» приведено характерное самонаблюдение: «Автор… довольно много занимался, например, солнечной короной и Галактикой. И всегда они представлялись ему неправильной формы сфероидальными телами примерно одинаковых размеров — что-нибудь около 10 см… Почему 10 см? Этот образ возник подсознательно, просто потому, что слишком часто, раздумывая над тем или иным вопросом солнечной или галактической физики, автор чертил в обыкновенной тетради (в клеточку) очертания предметов своих размышлений… Конечно, автор очень хорошо, так сказать „умом“, знал, что размеры галактической короны в сотни миллиардов раз больше, чем размеры солнечной. Но он спокойно забывал об этом».
Зачем физику-теоретику сводить Солнце и Галактику к чему-то вроде теннисных мячиков? Да потому, что оперировать в мыслях с реально представляемыми объектами ученому просто невозможно. «Если бы астрономы-профессионалы постоянно и ощутимо представляли себе чудовищную величину космических расстояний и интервалов времени эволюции небесных светил, вряд ли они могли успешно развивать науку, которой посвятили свою жизнь… Если бы автор (продолжаю цитировать Шкловского. — В. Д.) предавался философским размышлениям о чудовищности размеров Галактики, о невообразимой разреженности газа, из которого состоит галактическая корона, о ничтожности нашей малютки-планеты и собственного бытия, и прочих других не менее правильных предметах, работа над проблемами солнечной и галактической короны прекратилась бы автоматически…»
Слова эти подойдут к работе микробиолога, инженера, летчика, да и любого в общем-то человека, который действует во имя поставленных перед собой целей (существо «гомо сапиенс» не зря называют целеустремленной системой). Модель мира в сознании походит на мир не своими расстояниями и объемами, не своими отношениями времени. Связь, пропорции между расстояниями и объемами в том смысле, что «это находится там-то», — вот главное. «Топос» — по-гречески значит место. Именно на топологическую похожесть мира в нашем сознании и мира вовне обращал внимание Бернштейн. Тогда мы в состоянии мысленно наводить на любой предмет как бы особый объектив, и он показывает нам в увеличенном виде микроб, а в уменьшенном — Вселенную.
Взгляды Бернштейна слишком опередили время. Науке пришлось открывать открытое. В середине пятидесятых годов Карл Штайнбух, профессор Высшей технической школы в западногерманском городе Карлсруэ, высказал гипотезу «внутренней модели внешнего мира». Эту модель, утверждал профессор, человек создает в своем мозгу по положению стрелок и другим сигналам от приборов и органов чувств. Оператор действует не потому, что загорелась лампочка или стрелка дошла до определенного деления, а потому, что лампочка и стрелка говорят о нарушении нормального хода дел. Это нарушение отображается во внутренней модели, и тогда человек в соответствии со своими знаниями принимает решение, нажимает кнопку. После известного числа тренировок все начнет происходить так быстро, что даже самому оператору иной раз почудится, будто он работает автоматически. Но мы-то знаем: сознательное спряталось, ушло на бессознательный уровень, а человек всегда может его вытащить и ответить, почему принялся действовать так, а не иначе.
Штайнбух обращал внимание конструкторов на то, что безошибочность и скорость работы оператора зависит в первую очередь от того, удобно ли преобразуются показания приборов во внутреннюю модель мира. Эта точка зрения выгодно отличается от широко распространенных концепций, — так оценили специалисты выдвинутую идею. И не заметили довольно крупного подводного камня: из внутренней модели куда-то исчезла цель деятельности человека. Это немедля (если так можно назвать примерно десятилетие) дало себя знать.
Развивая эту привлекательную концепцию, создатели человеко-машинных систем исходили из такой схемы: человек воспринимает информацию, перерабатывает ее, принимает решение и совершает соответствующее действие. Однако все попытки создать таким способом пульты, гарантирующие от ошибок, кончались крахом. Задумавшись над причиной неудач, ее вроде бы нашли: «Блоки, на которые расчленена операторская работа, чересчур крупны!» Проектировщики ринулись на поиски мелких шагов, даже определили их. В справочниках по инженерной психологии зароились перечни: поиск сигнала, его обнаружение, выделение, декодирование, опознавание смысла, выстраивание объектов управления в ряд для последовательного обслуживания, оценка ситуации, принятие решения, действие… У каждого шага — оптимум, каждый всесторонне рассмотрен и заклеймен термином. Оставалось только пройти от конца к началу списка, просуммировать шаги и зависимости, чтобы идеально решать самые сложные пульты. Но… Операторы за такого рода пультами совершали такие ошибки, что от пультов отказывались, едва проекты выходили на этап макетных экспериментов.
Что же случилось? А то, что такой подход к работе человека был просто иным обличьем давно дискредитировавшей себя гипотезы рефлексов. Ленинградский профессор Алексей Алексеевич Крылов одним из первых вскрыл это обстоятельство. Он доказал, что человека нельзя считать простым передаточным звеном, пусть даже и наделенным способностью восприятия и переработки сложной информации. Да, человек преобразует полученные сведения во внутреннюю модель внешнего мира, но эта модель отражает не столько конструкцию и функционирование системы, подлежащей управлению, сколько структуру задачи, которую решает оператор. Отсюда следует, что он ошибается в решениях главным образом не потому, что приборы плохо отображают процессы в электрогенераторах, колоннах химических реакторов или на путях сортировочной станции. Человек допускает ошибки потому, что пульт плохо подсказывает пути решения внезапно возникшей новой задачи.
Примеры? Их сколько угодно. Вот на панели управления химической установкой показаны насосы, которыми регулируется давление в подводящей сырье магистрали. Когда оно падает, надо в помощь работающим насосам включить еще один или два. Но при этом снижается температура в реакторе, а на панели это влияние не отражается. Оператор нервничает: он включает насос, потом ждет изменения температуры, потом регулирует ее, а тем временем давление опять уходит…
Любое управление начинается с того, что человек формирует в голове образ-цель. На этот образ работают память, мышление, органы чувств. Они пропускают через себя инструментальные сигналы приборов и неинструментальные сигналы самой машины — всевозможные звуки, запахи, вибрации, перегрузки… Образ-цель демонстрирует то конечное состояние, в которое необходимо привести машину. Скажем, летчик-испытатель, готовясь к заданию, мысленно проигрывает все этапы, от выруливания на старт до приземления, а потом в самолете непрерывно и то бессознательно, то сознательно сравнивает с этим образом другой образ — тот, который возникает во время полета и называется образом-объектом. Ясно, что информация, в которой острее всего нуждается мозг летчика, чтобы безошибочно управлять машиной, определена именно образом-целью. А предоставляет ее, эту информацию, образ-объект.
Образ-цель непрерывно изменяется, то расширяясь до колоссальных пределов, то стягиваясь почти в точку. Почему? Потому что каждый раз ее объем диктуется потребностями оператора на данном этапе достижения конечной цели. Для нас, знакомых с информационной теорией эмоций, вполне понятно, как влияют на состояние человека неизбежные расхождения между образом-целью и образом-объектом.
Хороший, ясный образ-объект формируется только тогда, когда человек мысленно сливается с машиной, ощущает ее как продолжение своей телесной оболочки. Летчики и вообще операторы никогда не говорят о машине, которой управляют, отдельно от себя. Они на самом деле ощущают себя вполне слитыми с машиной. Если такого чувства нет, перед приборами уже не оператор, а сторонний человек, не летчик, а пассажир. Это точно установили психологи, опросив множество пилотов. Один сказал: «Правильнее говорить — представлять себя в пространстве, а не — представлять самолет в пространстве. Представлять себя — значит „я лечу“. Представлять самолет — значит „меня везет самолет“». Другой добавил: «Летчик и самолет — одно целое. Летчик чувствует как свое продолжение крылья, нос и хвост самолета. Двигая рулями, он изменяет положение своего тела в пространстве».
Положение своего тела… Превратиться в самолет — это не между прочим. «Заставляю свое воображение и чувство подчиниться показаниям приборов», «Приходится усилием воли заставлять работать воображение согласно с показаниями приборов», — рисуют пилоты свое самочувствие в трудном полете. Не возьми себя в кулак, и можно потерять истинный образ-объект, думать уже не о самолете, а о приборах, ориентироваться не на машину, а на сигналы. Подмена чревата бедой: оператор не замечает вышедший из строя указатель и еще долго пытается управлять, имея в виду явно бессмысленные сведения.
Обычно подобное состояние возникает, если человек у пульта долго не работает активно, а лишь наблюдает. И когда вдруг случится какое-нибудь ЧП, не исключено, что «разбегутся стрелки» — наступит полная потеря образа-объекта. Ведь образ — это не то, что видит оператор, а то, что он себе представляет.
Почему пассивный режим так коварен? Модель прошлого — настоящего и модель будущего, о которых говорил Бернштейн, — это прежде всего модели времени: событие или вообще может произойти, или явно произойдет, или уже происходит, или произошло. Неопределенное время, будущее, настоящее, прошедшее… Предоставлялось самоочевидным, что оператор, занятый работой с машиной или просто наблюдающий за ней, в любом случае находится только в настоящем времени, всецело погружен в него, — ведь дело происходит сейчас! Но, как всегда, действительность отказалась делиться на умозрение без остатка.
«Как вы представляете себе мир и себя в мире?» — такой вопрос ставил психолог Б. М. Петухов самым разным людям: диспетчерам энергосистемы во время ночного дежурства, испытателям техники в сурдокамере, отдыхающим после вахты штурманам… Ставил, конечно, не в такой обнаженной, а потому трудной для ответа форме, нет. Он давал им вопросник на четырех страничках — даже не вопросник, а перечень разнообразных утверждений — и просил отметить, какие фразы соответствуют настроению. Фразы эти важны для дальнейшего, и я приведу их почти целиком.
Первая страничка:
«Большую часть времени я ничего не делаю. Бывают моменты, когда я не понимаю, о чем я думаю. Ничего от жизни не хочу я, и не жаль мне прошлого ничуть. Я часто ощущаю в душе скуку, одиночество и какую-то мертвящую пустоту. Чувства нелепости, сумбурности и непонятности жизни угнетают меня — вся она лишена смысла, и я в ней лишний. Хочу только одного: чтобы все оставили меня в покое. Говорят, что человек не может совершенно не думать, а я вот могу не думать совершенно. Порой я не знаю, что мне делать: нет ни цели, ни желаний. Часто я не могу сформулировать мысль. Я имею привычку в беседе с людьми наводить туман на проблемы, говорить размытыми, обтекаемыми фразами. На вопрос о том, что я намерен делать, обычно говорю, что не знаю, и говорю это искренне. Мой принцип: не вноси в дела преждевременную ясность…»
Вторая страничка:
«Я думаю, что в будущем мои дела пойдут лучше. Я человек мечты, а не дела. Я не из тех пешеходов, которые лезут в статистику несчастных случаев. Для того чтобы узнать какую-нибудь страну, не обязательно ее посещать: мир для меня сосредоточен на моей книжной полке. Я не способен принимать решения, кроме одного: никогда самому ничего не решать. Обычно я заранее предупреждаю людей о своем приходе, а не сваливаюсь как снег на голову. Многое из истории, права, норм морали уже давно надо выкинуть на свалку. Мне предстоит открыть нечто новое, чего не знал еще ни один человек. Много времени уходит у меня на преднастройку, подготовку, ожидания и надежды на лучшее будущее. Мои фразы часто построены в будущем времени: буду, собираюсь, хочу, намереваюсь, вот увидите, будущее покажет…»
Третья страничка:
«Никогда не откладываю дела в долгий ящик. Я способен покончить с печалью так же легко, как найти новую радость. Мир сияет для меня всеми красками. Надо воспринимать и остро переживать каждое мгновение жизни, ибо жизнь — лишь преходящее мгновенье. Я всегда включен в происходящее и полагаюсь на ход событий. Я мог бы быть репортером происшествий или спортивным комментатором. Я помню, во что одеты мои соседи и сотрудники. В жизни не должно быть места аскетизму. В моей речи преобладает повествовательность и настоящее время: делаю, занимаюсь, вижу, оцениваю. Мой принцип: пришел, увидел, победил…»
Четвертая страничка:
«Мне нужна сущая безделица — забыть о том, что было. Я критически настроен к людям, которые младше меня, и вечно их поучаю. Как жаль, что нельзя опять вернуться в детство. Вся жизнь моя уже прошла, и весь я живу в прошлом. Я люблю антиквариат и посещаю комиссионные магазины. Раньше было лучше. Авторитеты надо уважать, ибо на них держатся достижения культуры, науки и политики. Воля отца для меня закон. Я человек стойких принципов и последовательных убеждений. В речи у меня преобладает прошедшая временная форма глагола: делал, был, совершал, как я уже говорил, как вы знаете, вы помните, и так далее. Мой принцип: учись у тех, кто ошибался, и мудрости истории внимай…»
Каждая из страничек по своему общему настроению соответствует специфической направленности сознания: первая — на неопределенное время, вторая — на будущее, третья — на настоящее, четвертая — на прошедшее. После обработки ответов и проверок участников опыта с помощью еще нескольких тестов подвели итог. Он сводился к тому, что в спокойном состоянии наше сознание, а значит и восприятие, последовательно проходят через четыре фазы времени! На это уходит от полутора до двух часов, а потом цикл повторяется. Самые опасные — неопределенное будущее и прошлое. Операторы отмечают, что в такие минуты они совершенно выключены из окружающей обстановки, причем настроение неопределенного будущего сопровождается апатией, безразличием, пассивностью, а настроение прошлого — агрессивностью в сочетании с самоуверенностью и решительностью. В фазе будущего человек переживает тревогу, нерешительность, легко отвлекается. Благоприятнее всего, как и можно было ожидать, фаза настоящего: она дает ощущение активности, веселья, оптимизма, заинтересованности, оператор быстро приспосабливается к переменчивой обстановке.
Разумеется, любая из пассивных фаз может быть усилием воли прервана, особенно когда этого требует система, с которой связан оператор. Но скорость перехода в активное состояние будет заметно снижена, и потому гораздо лучше вообще не давать человеку погружаться в мечты или воспоминания, а держать его все время в деятельном состоянии. Таково еще одно подтверждение верности концепции активного оператора, разрабатываемой советскими психологами.
Неопытный летчик в критической обстановке словно не слышал руководителя полета: «Я тяну ручку управления, забывая о двигателе…» Не исключено, что роковую роль в ошибке сыграли именно слова команды, отданные для того, чтобы ошибку предотвратить. Не будь их, пилот, скорее всего, сам сообразил бы, что делать.
Я не выступаю против подсказок. Но советы, которые легко воспримет и выполнит зрелый оператор, для начинающего, малоопытного выглядят пресловутыми «ценными руководящими указаниями», так сочно описанными известным летчиком-испытателем Марком Лазаревичем Галлаем:
«…Руководители полетов, стоя на старте с микрофоном в руках, стали сначала давать летчикам на борт информацию о ветре и обстановке на аэродроме (что заслуживало безоговорочного одобрения), затем стали указывать на видимые с земли — или предполагаемые ошибки пилотирования (что уже следовало делать далеко не всегда и во всяком случае с большой осторожностью), и наконец некоторые из них, войдя во вкус, перешли к непрерывному словесному аккомпанементу „под руку“ летчику. В эфире только и стало слышно:
— Доверни влево!
— Доверни вправо!
— Подтяни!
— Выравнивай!
— Убери газ!
— Отпусти!
— Тяни!
— Низко!
— Высоко! — и многое другое, порой весьма колоритное».
Заниматься любой работой, тем более операторской, невозможно, когда тебе талдычат над ухом. А почему? Почему слова, которые, казалось бы, должны помочь, оказывают самое противоположное действие?
Слово — информация абстрактная, предельно обобщенная. Произнося слово, мы описываем какой-то образ, находящийся перед нашими глазами или в памяти. А тот человек, к которому обращена речь, в лучшем случае наблюдает это явление — но под иным, и порою весьма существенно иным, углом зрения! — чаще же не видит предмет разговора вообще. Чтобы воспринять чужие слова, он должен как бы погрузить их в собственный опыт и преобразовать словесную абстракцию в нечто конкретное, в зрительный образ. Произнесите слово «золото», и в мозгу одного промелькнет обручальное кольцо, у другого вспыхнет химический символ, третьему привидится сверкающая дворцовая люстра…
Когда оператору летят в голову подсказки, непрошеная речь мгновенно перекодируется в образ (не обязательно представляемый во всей ясности), и образ этот немедля принимается конкурировать с теми, которые уже сформированы мыслью и зрением до восприятия речи. Новая картина очень мешает управлять, оказавшиеся в трудном положении операторы просят не задавать вопросов, не помогать советами.
Влияет на восприятие и то, что полушария головного мозга специализированы. Правое отражает мир как некое целостное образование, в котором все признаки сплетены воедино и все важны, — форма предмета, размер, дальность, положение в поле зрения и многое другое (говоря «мир», я имею в виду и отдельный предмет, и целую картину, — все зависит от того, в каком масштабе рассматривает окружающую обстановку наш «внутренний объектив» с переменным углом зрения). Левое же полушарие воспринимает ту же картину через систему отдельных параллельно действующих независимых каналов. Каждый из них настроен на какой-то один показатель: контур, размер, дальность, контраст к фону и так далее. Они как бы расчленяют целостный образ на компоненты.
Психологи утверждают, что целое воспринимается быстрее, чем его части: они опознаются уже потом, когда общее представление сформировано. Образ-цель и образ-объект, как следует из многих обследований, формируются главным образом с помощью правого полушария. Однако оно немое: центр речи находится в левом! Чтобы рассказать о том, как представляется человеку этот образ, его надо преобразовать в слова. На это требуется время, которого в аварийной обстановке у оператора так мало, — и он просто замолкает, перестает отвечать на вопросы (что вовсе не является неуважением к вопрошающему начальству). Да и утомляется левое полушарие много быстрее правого…
Есть и еще одно обстоятельство, дополняющее объяснение, почему человек молчит при решении трудной задачи, почему нельзя в это время болтать ему «под руку»: активность одного полушария тормозит деятельность другого. Ведь решаем мы проблему, обычно не перебирая слова, а оперируя какими-то неясными, зыбкими, неречевыми образами, и лишь потом, когда ответ угадан, мыслитель болезненно ищет нужные слова, придумывает неологизмы, — людям творческой жилки более чем знакомо такое состояние, описанное, например, Эйнштейном. «Нет мук сильнее муки слова…»
Взгляд со стороны вернее собственного мнения. Диспетчерская служба нужна для управления не только самолетами, но и морскими судами. Задачи как будто там проще: двумерное, а не трехмерное пространство, да и скорости совсем не те… Услышав слово «проще», капитаны иронически щурят глаза…
Одна из диспетчерских станций — «Раскат» — стоит на берегу Финского залива, ее лоцманы проводят суда по Ленинградскому морскому каналу. Нам и невдомек, когда летим на «Ракете» из Ленинграда в Петродворец, что тяжелым судам вовсе нет такой свободы маневра. Грузно сидящие, они идут в Ленинградский порт как бы по шоссе с невидимыми обочинами. Нева — река быстрая, капризная, рельеф ее дна то и дело меняется, мели возникают то тут, то там.
Канал был открыт пятнадцатого мая 1885 года. Он начинается у устья Большой Невы, выходит меж двумя земляными дамбами в Финский залив и продолжается, уже невидимый, до Кронштадта и далеко за Кронштадт. Вести судно среди призрачных берегов, хотя бы и огражденных огнями, — большое искусство, особенно когда свирепствует ветер-боковик, норовя снести с фарватера на мелководье, а переменчивые струи невского течения действуют то заодно с ветром, то порознь. Инерция — еще один враг. Крупное судно движется прежним курсом после перекладки руля еще секунд тридцать — пятьдесят, хотя руль будет вывернут до предела и само судно развернется под солидным углом. Авиадиспетчерам приходится бежать впереди самолета, учитывая его стремительность, — морским диспетчерам не дают покоя мысли о неповоротливости своих подопечных.
Морское движение в стесненных прибрежных районах поставлено в твердые рамки. Навигационные карты проливов расчерчены «улицами» и «переулками», на перекрестках стоят, словно орудовцы, плавучие маяки. Пути с особо интенсивным движением разделены «осевыми линиями» шириной в полмили — милю: справа и слева от нее суда идут только в одну сторону. Но вот узкости позади, открытое море своим простором успокаивает, размагничивает…
Одна западногерманская фирма расследовала несколько тысяч аварий и обнаружила, что в момент столкновения на мостике всегда было три-четыре человека! Когда радиолокационная техника появилась на флоте, начались странные аварии. В 1956 году врезались друг в друга «Андреа Дориа» и «Стокгольм» — два крупнейших пассажирских судна того времени. А ведь вахтенные заметили локационное эхо от идущего контркурсом «неопознанного объекта» задолго до того, как силуэт чужого теплохода открылся в пелене тумана и все команды на уклонение оказались тщетными!.. Десять лет спустя в густом тумане столкнулись сухогрузы — английский «Жаннет» и западногерманский «Катрин Колкман»: оба увидели друг друга за добрых двенадцать миль на экранах локационных станций, но штурманы почему-то решили, что беспокоиться нечего. Скорость осталась прежней, и на расстоянии мили вдруг выяснилось, что столкновения не избежать…
Беспечность людей на мостиках так бросалась в глаза, что одна из статей, посвященных проблеме расхождения судов в море, имела не заглавие, а крик души: «Локатор: благо или проклятье?» Автор писал: «Статистические данные, собранные Советом по торговому флоту США начиная с 40-х годов, показывают, что каждый третий из командного состава торгового флота допускает ошибки при анализе изображения на индикаторе кругового обзора радиолокационной станции, если только он не в состоянии подтвердить свои суждения прямым визуальным наблюдением, — тогда как предполагается, что локатор должен помогать вести корабль в тумане и темноте». Перехлест, нарочитое заострение проблемы? Если бы… В начале восьмидесятых годов уже не публицистически настроенный журналист, а суховато-официальный документ Международной организации по мореплаванию отметил все ту же закономерность: суда сталкиваются в тумане и ночью из-за того, что люди неумело пользуются локаторами и не принимают должных мер, чтобы избежать опасности.
Есть специальный международный документ — «Правила предупреждения столкновения судов в море», знаменитые ППСС, закон, который нужно выполнять безоговорочно и с максимальной быстротою. «Раздумья и медлительность при их исполнении чрезвычайно опасны», — предупреждают руководства по «хорошей морской практике». Но… Четкие правила расхождения имеются лишь для двух судов, остальные варианты оговариваются весьма расплывчато. Еще хуже, что при пятибалльном волнении большая часть рыболовных судов, не говоря уже о более мелких, просто не замечается локатором, — мешают водяные горы. А при восьми баллах на экране будут явственны только самые крупные океанские корабли…
Однако все это отнюдь не означает, что конструкторы локационных станций и систем предупреждения столкновений опускают флаг. Отнюдь! Все совершеннее становятся устройства, помогающие судоводителям, иные просто поражают воображение. Пока их, правда, еще немного, да и цена самых сложных измеряется доброй сотней тысяч долларов, но убытки от аварий измеряются многими десятками и даже сотнями миллионов долларов (судно для перевозки сжиженного природного газа грузоподъемностью 125 тысяч тонн стоит четверть миллиарда!) — сомнений в будущности даже более дорогих систем нет. Решение Международной организации по мореплаванию предписывает, чтобы с первого сентября 1988 года такие системы стояли на всех судах водоизмещением десять тысяч тонн и выше, а все строящиеся будут оборудоваться новой радиоэлектроникой уже с 1984 года. Система «Диджиплот», например, способна наблюдать за двумястами объектами сразу, выделяет сорок ближайших и прогнозирует их движение. Когда какое-нибудь судно оказывается в зоне тревоги, звенит звонок, а отметка на экране усиленно мигает, привлекая к себе внимание. Вычислительная машина рассчитывает оптимальный маневр и демонстрирует результат на другом экране со скоростью, тридцатикратно превышающей скорость хода «ее» корабля, а потом…
Потом решение принимает все же человек, хотя автоматы вполне могут совершить маневр самостоятельно. Человек — мы уже говорили об этом — не желает быть пешкой при автомате, противится полной компьютеризации. Но и тут не все просто. Казалось бы, вахтенному удобнее всего поступать соответственно рекомендациям машины, — в простых случаях так и бывает. А вот в сложных, когда на экране не два-три, а несколько десятков судов, да еще разного типа, да идущие с разными скоростями и разными курсами, — выработка решения протекает далеко не гладко. Вахтенный на судне, в отличие от оператора воздушного движения, лишен связи с другими судами, да и вообще он не имеет права давать им указания. Когда-нибудь, несомненно, на флоте появятся автоматические ответчики. Они станут сообщать все сведения, интересные для других капитанов, — тип судна, скорость, курс, направление будущего маневра. Но то в перспективе. А покамест приходится оценивать обстановку, и веря ЭВМ, и проверяя ее. Потому что у молодых моряков иной раз наблюдается прямо-таки святая вера в электронику и пренебрежение испытанными методами судовождения. На одном разборе аварии выяснилось, что эхолот показывал глубину 45 метров, и штурман спокойно завел свой корабль на мель, — хотя беглого взгляда на карту хватило бы, чтобы удостовериться: даже тринадцати метров нет в радиусе десятка миль.
Как ни странно (впрочем, странно ли?), в сложной ситуации оператор сначала медлит, а потом норовит игнорировать советы ЭВМ и действовать по-своему. Ирония заключается в том, что он не только не прерывает при этом контактов с вычислительной машиной, а доказывает потом, когда все позади, ее громадную пользу. Человек почему-то искренне убежден, что чем запутаннее положение, тем больше оснований поправлять компьютер…
Даже опытные люди, прекрасно понимающие суть ЭВМ, не в силах отделаться от впечатления, что они ведут диалог не с механическим мертвым устройством, а с живым существом. Не исключение и профессионалы-программисты. В экспериментах, проведенных психологами, эти привыкшие к вычислительной машине интеллектуалы говорили: «я на нее разозлился», «обиделся», «я ей докажу», «отомщу», «пусть не издевается». Не будучи в силах найти подходящее решение задачи, операторы порой воспринимали подсказку ЭВМ как личное оскорбление. «Я — человек, а она — машина, и она мне подсказывает. Причем подсказывает не в какой-то ерунде, а в том, что я, человек, должен делать лучше ее. Мне не обидно знать, что машина считает лучше меня, но здесь ведь не счет. Я, конечно, не думаю, что она это может сделать лучше, чем человек, но все равно почему-то неприятно».
Одна из причин пренебрежения советами ЭВМ кроется в таком свойстве человеческой психики, как стремление представлять вероятностные величины не случайными, а четко определенными, детерминированными в своих закономерностях. Правда, когда число рассматриваемых величин не превосходит единицы, вероятность оценивается довольно-таки неплохо, — жаль только, что одна-единственная величина редко определяет ход событий в природе. Принять же решение по двум независимым вероятностным величинам, тем более по трем или четырем, задача для человека непосильная, он решает ее в уме всегда неверно. Наш мозг не умеет перемножить вероятности. А только так — перемножая — можно оценить вероятность события, определяемого независимыми вероятностными параметрами. Человек же складывает, а не умножает. Уж так устроила его природа.
Вот почему в последнее время создатели человеко-машинных комплексов разрешают оператору переиначивать предложенное машиной. При одном условии: мнение — не безапелляционный приговор. Машина в ответ показывает, к чему приведет своеволие. Экран впечатляет. «Раззудись, плечо!» уступает место осмотрительности, гипноз собственного мнения исчезает. Компромиссный путь диалога не ущемляет чувства собственного достоинства оператора, работа идет эффективнее. А что еще важнее — при деятельном участии ЭВМ и с высоким доверием к ее способностям.
Диалоговый режим приобретает особое значение теперь, когда операторская деятельность становится обязанностью руководителей, находящихся на все более высоких уровнях управления. Естественные языки общения с ЭВМ привели к тому, что для решения задачи уже нет нужды получать профессию программиста. В США опубликован прогноз: к 1985 году парк универсальных ЭВМ в информационно-управляющих системах достигнет полумиллиона штук: они станут инструментом каждой фирмы с персоналом в пятьдесят человек и более.
Руководитель высшего ранга разрабатывает стратегию технической и коммерческой деятельности фирмы, выдвигает новые идеи, тем более ценные, чем они оригинальнее. Нередко для активизации творческого потенциала менеджеров применяют «брейнсторминг» — мозговой штурм, когда разрешается высказывать любые мысли без боязни подвергнуться критике. Потом список идей оценивается экспертами, выуживающими жемчужины из сора. Однажды таким экспертам дали два протокола и попросили высказать мнение не о предложениях, а о характерах людей, заполнивших протоколы (дело происходило в Институте психологии АН СССР).
Мнения о первом были кратки и единодушны: «Молод, наверное, это девушка, очень организованная, логичная до предела. Привязана к тому, что знает, и на это опирается… Хороший исполнитель и администратор. С ним, наверное, хорошо советоваться по каким-то практическим вопросам… Знает свое дело, но не имеет никаких идей. Чистый практик, можно использовать только для практической работы по чужим идеям. Пороха не изобретет…»
Зато второй покорил всех: «Это совсем другой человек, он мне нравится. Он не связан, не имеет тех жестких границ, которые есть, например, у меня. Пусть не все, что он написал, применимо, пусть это на первый взгляд совершенно „дикие“ мысли, на грани с бессмыслицей, но такие идеи нужны. Если идеи первого оставили меня равнодушной, то здесь сразу же возникает ряд побочных проблем. Знаете, такого человека не надо ничему учить, чтобы он не ограничивался, не стал втискивать себя в известные рамки. Его надо только подтолкнуть, но не сразу. О его способностях судить трудно, но и не надо, его нужно беречь… Совсем другой человек. С ним просто интересно было бы поговорить, так как он может открыть совершенно новые стороны в давно известных вещах. Он гораздо более оригинален, чем первый, но ведь он совсем не практичен, как ребенок. Если для его идей понадобится баобаб, он не подумает, что его надо будет везти из Африки. Вообще этим двум людям хорошо бы работать вместе, если, конечно, первый не будет завидовать второму… Мало знаком с практикой, не предлагает практических решений, но идеи его довольно неожиданны. Они оригинальны и чем-то очень привлекательны. Наверное, непохожестью на традиционность. Они мало применимы с практической точки зрения, но у этого человека оригинальный склад ума. Его не надо использовать на исполнительской работе. Если он ознакомится с производством, ему будет легче ориентироваться в море своих идей, у таких людей их много…»
И каково же было изумление, когда экспертам сказали, что оба протокола заполнены одним и тем же оператором, но сначала работавшим в режиме «свободного поиска», а потом — соревнуясь с ЭВМ! Творческий потенциал избавился от дремоты, человек легко сбрасывал земное притяжение…
Нет нужды описывать методику эксперимента, остроумие которой способны оценить лишь специалисты (но надо твердо помнить, что никакая машина «сама по себе», без нелегкого труда тех, кто вложил ей в память знания и уменье общаться с человеком у пульта, не в состоянии выйти на уровень интеллектуального собеседника, тем более катализатора идей!). Гораздо важнее, что рядовая, малооригинальная личность вдруг превращалась в новатора — человека, который, по словам известного американского специалиста по проблемам управления Питера Дракера, «…обладает уменьем видеть систему там, где другие видят несвязанные элементы, превращает элементы в новое и более производительное целое».
Электронные вычислительные машины вторгаются в нашу жизнь все настойчивее. Нельзя сказать, что дружные клики восторга сопровождают их появление. По крайней мере двадцать пять процентов руководящих работников и свыше пятидесяти двух процентов рядовых служащих заводоуправлений у нас в стране относятся к ЭВМ настороженно и даже отрицательно. Одни считают, что дела и так идут хорошо, поэтому пользы от машин не будет. Других тревожат слишком большие траты на покупку и работу компьютеров. Третьи боятся проиграть в должности при неизбежной перестройке стиля управления. Еще кого-то пугает нужда учиться, переквалифицироваться, иные опасаются формализации, — теперь, мол, ни позвонишь людям, ни в другой отдел не сходишь, все через машину, а она сводит живое к бумажкам, за которыми человека-то и не видно…
Проблемы серьезные. Они мешают использовать ЭВМ на полную мощность, низводят великолепные творения до уровня фантастически дорогих арифмометров. Нужна коренная ломка психологии. Человек, занятый управлением, на каком бы уровне служебной иерархии он ни находился, с каждым годом становится все зависимее от вычислительной техники, — если, конечно, он хочет руководить оптимальными методами.
Суровая правда, которой мы смотрим в глаза, — это, в частности, то, что производительность труда американского ученого и конструктора выше, чем советского. Не последнюю роль тут играет разница в использовании компьютеров, особенно микро-ЭВМ. Первые такие вычислительные машины персонального употребления — для рабочего стола менеджера, изобретателя, исследователя, проектировщика — появились в США в 1975 году, двенадцать месяцев спустя их было продано двадцать тысяч, а к началу 1982 года парк таких ЭВМ перевалил за два миллиона. К восемьдесят пятому году ожидается десять миллионов персональных «электронных мозгов» в конторах, лабораториях, конструкторских бюро, кабинетах руководителей. Лишь с семьдесят девятого года мелкими партиями выпускаются машины «ВЭФ МИКРО», но это капля в море, а более совершенная «Искра-226» поставлена на конвейер только в 1982 году. «Домашние ЭВМ» никак не вылупятся из инкубаторов: компьютеры, о которых только что шла речь, предназначены для предприятий и НИИ. Между тем грядет время — оно уже куда ближе, чем кажется! — когда неуменье общаться с компьютером станет признаком невежества, и на такого будут ахать, как сегодня на неграмотного. Короче говоря, пришла пора овладевать искусством разговора с ЭВМ уже на школьной скамье.
Кое-что уже делается силами энтузиастов. В июле — августе 1981 года в Новосибирске состоялась VI школа юных программистов. Школьники съехались со всего Союза. Десятилетняя Маша Бубнова из Москвы представила программу для проверки качества поверхности деталей: когда измерения закончены, машина выдает рекомендации по дальнейшей обработке — чтобы добиться заданной чистоты поверхности. Новосибирский десятиклассник Женя Музыченко разработал программу для подсчета часов работы и начисления заработной платы педагогам (дело это непростое, так как приходится учитывать стаж, замены часов, всякие коэффициенты…). Живущая в Саранске десятиклассница Катя Левина написала программу для расчета профилей кулачковых механизмов, а ученица седьмого класса одной из новосибирских школ Вита Волкова — та выполнила заказ Вычислительного центра Сибирского отделения АН СССР: подготовила комплект процедур для вычисления синуса, косинуса и других стандартных функций. Интересную работу сделал Сергей Баталов из Арзамаса — создал программу для вычисления числа «пи» и основания натуральных логарифмов «е». За час с небольшим компьютер выдал значение числа «пи» с пятьюдесятью тысячами знаков после запятой: 3,141592653589793238462643383279502088419… Нелишне вспомнить, что в начале XIX века английский математик Уильям Шенке затратил два десятилетия на вычисление числа «пи» с семьюстами семью знаками (из коих лишь пятьсот двадцать семь оказались верными, как отметили последующие, более скрупулезные вычислители), — Баталов же разработал программу и отладил ее на машине всего за каких-то два месяца… Выходит, не зря публикует журнал «Квант» статьи для школьников — любителей вычислительной техники.
Однако все эти приятные известия вовсе не должны нас успокаивать. Ребята, увлекающиеся программированием, ходят на занятия в те организации, у которых есть ЭВМ, — тут все зависит от доброй воли людей, для которых учебный процесс в школе не относится к разряду служебных обязанностей. Нет, компьютеры обязаны появиться в классах — таково веление времени. Позаимствовать рациональные зерна опыта есть у кого: в американских школах, например, в 1980 году было пятьдесят две тысячи вычислительных машин, к концу 1981 года появилось еще свыше сорока тысяч. Темпы, судя по всему, не снижаются. Пресса пестрит рекламными объявлениями о микро-ЭВМ «для дома, для семьи». Большая статья «Как компьютеры преобразовывают классную комнату» напечатана в журнале для домохозяек «Беттер хоумз энд гарденз», — в конце статьи реклама книги для родителей: «Справочник по машинному обучению». Американские промышленники отлично понимают, какие выгоды сулит раннее знакомство с вычислительной техникой: «Тэнди корпорейшн» пожертвовала полмиллиона долларов на вычислительные машины для школ, «Эппл компьютер компани» — миллион. Нью-йоркская академия наук планирует эксперимент: установить компьютеры в подготовительных классах и даже в детских садах!
Программист Стивен Сэнциг говорит: «Детишки уже в четыре-пять лет обращаются с программами столь же легко, как мы звоним по телефону». Что это так, подтвердили фирмы, производящие программное обеспечение для домашних микрокомпьютеров. Они вдруг обнаружили, что немало программ, которыми пользуются юные любители ЭВМ (кое-где до восьмидесяти процентов!), переписаны ими друг у друга. А между тем в этих программах имелись защитные ключи — особым образом введенные сведения, — предотвращающие, как уверяли взрослые программисты, такого рода взаимообмен. Дети, как всегда, оказались хитроумнее родителей. Что дальше? Какие сюрпризы принесет через десяток лет подросшее поколение, для которого диалог с ЭВМ столь же естествен, как уменье читать и писать, а сочинение сложнейших программ не отличается от пользования четырьмя правилами арифметики?
Когда-то авиадиспетчеров набирали из бывших пилотов, списанных на землю медициной. Сегодня возле экранов Автоматизированной системы сидит молодежь, начиная с двадцати, — средний возраст диспетчеров в Центре управления движением Московской воздушной зоны всего двадцать три года.
— У нас пытались работать отошедшие от дел летчики, — сказал Нестеров, — но не получилось у них. Трудно на старости лет перестраиваться полностью. А машина этого требует. Нет, работа с ЭВМ — дело молодежи. Мне тридцать семь, а с ними соревноваться уже не могу. Психологи говорят, что годам к сорока пяти у большинства диспетчеров подходит критический возраст, их надо постепенно передвигать на более легкие дела. И вот вопрос: куда? Ответственность на всех постах одинакова, а, кроме как в своей профессии, диспетчер, по сути, за двадцать пять лет стажа ни в чем ином не совершенствовался… Говорят, артисты балета выходят на пенсию в сорок пять лет. Мы так вопрос не ставим, но считаем, что в пятьдесят пять авиадиспетчеры отдых заслужили…
Да, сложные вопросы задает технический прогресс. «Не будем, однако, слишком обольщаться нашими победами над природой. За каждую такую победу она нам мстит. Каждая из этих побед имеет, правда, в первую очередь те последствия, на которые мы рассчитывали, но во вторую и третью очередь совсем другие, непредвиденные…» — предупреждал Энгельс. Создавая человеко-машинные комплексы, изобретатели решают свои, нередко очень частные задачи. Они хотят заменить человека машиной, автоматом, избавить от мускульных усилий. Добились же они того, что действовать в паре с машиной становится труднее и труднее — уже не физически, а психически.
Возрастающий темп перегружает хрупкий человеческий мозг. Может быть, отказаться от наращивания скоростей, вернуться «к природе», как мечтают иные утописты? Но ведь именно темп приносит утопистам те блага, от которых они при всем своем желании отказаться не смогут. Именно благодаря темпу они имеют столь необходимые им вещи (примитивное требование нивелировать всех и вся по какому-то умозрительно сконструированному минимуму означает попытку «закрыть» развитие общества в целом и человека как индивидуальности), — вещи же, освобождая личность от докучных забот, становятся базой для возвышения ее духовного мира.
Союз с машиной, тем более с электронным вычислителем, в историческом плане еще только начинается. На часах истории четверть века прошедшей человеко-компьютерной эры — лишь какая-то секунда. Много ли можно за такой короткий миг сделать? И надо ли впадать в отчаянье от того, что не все еще сделано так, как хотелось бы? Главное — мы осознали причины, мы видим, пусть не до конца ясно, тропу, которая дает право надеяться, дает уверенность в наших надеждах.
Всякий заботливый земледелец всегда чутко следит как за пашней, так и за небом над ней. И если земля в какой-то степени зависит от него самого, от мастерства, творческого труда человека, то небо…
Погода, климат, как известно, относятся к явлениям космическим, неподвластным желанию земледельца и любого другого человека. Более того, погода нередко выходит из рамок общепризнанного для того или другого района, и эту ее непостоянность трудно даже предвидеть — не то чтобы изменить на пользу хлебопашца с его заботами об урожае и здоровье растений.
В те годы, когда весной или летом в радиосводке вдруг прозвучат слова: «ветер юго-восточный, порывистый, солнечно и ясно», все настораживаются. Можно переносить жару и сухой ветер день-другой, неделю. Более долгий срок — уж тяжело. Тревога охватывает всех, кто так или иначе связан с землей и растениями. Миллионы людей в такие дни с опаской смотрят на бледнеющее от жары небо. И все чаще звучит пугающее слово: «засуха».
Мы знаем, что несет обществу и каждому человеку засуха. Она — довольно нередкая гостья в нашей стране.
Не всегда, но с какой-то фатальной последовательностью юго-восточные ветры приносят затяжную сушь на поля доброй половины Нечерноземья и уж конечно на все другие земли южнее лесной зоны России.
Сколько мы живем на великой Восточно-Европейской равнине, столько и знаем, что летом с юго-востока может нагрянуть разорительная засуха. На фоне высокого атмосферного давления, если Арктика не выставит надежного заслона, ветры с Памира, Тянь-Шаня, Иранского нагорья свободно и быстро заполняют открытые пустыни Каракумов и Кызылкумов, пропитываются их зноем и, высушенные, прожаренные почти до печного духа, несутся со все возрастающим ускорением на север и северо-запад. Влажные атлантические циклоны встречного направления, особенно западные, в иные годы могут достигать Поволжья и Урала, а иногда и Якутии. Но при столкновении с мощными знойными ветрами большой толщи они постоянно отступают, горячий и сухой воздух рассеивает их — столь велик его напор и безудержно движение по привычным путям. И вот тогда просторы нашей равнины на многие недели замирают от великой суши и жарких этих ветров.
Очень опасная погода, особенно если она совпадает по времени с наливом зерна у колосовых культур.
Академик Владимир Николаевич Виноградов писал: «…Чем шире просторы, тем вольготнее чувствует себя ветер… Приходится констатировать, что только на меньшей части площадей страны влаги вдоволь; три же из каждых пяти гектаров в той или иной степени испытывают жажду. Замечено к тому же, что засушливые годы случаются все чаще. Их было всего десять в XVIII веке. В следующем — на восемь больше. До конца нынешнего столетия еще довольно далеко, а засуха посещала нас уже двадцать три раза. Причем с 1963 года по 1971 год — через лето, а потом даже два года подряд. В 1973 и 1974 годах бог, как говорится, миловал. Зато в 1976 году опять была сушь».
Эти строки взяты из публикации в 1978 году. В следующие годы мы опять почувствовали на себе тяжесть двух засух — одной сравнительно небольшой, над районами Поволжья, а другой, в 1981 году, на значительных пространствах Евразии, включая и районы Нечерноземья вплоть до Вятки, Сухоны и Белоозера… Страшный малоподвижный антициклон с сухим юго-восточным ветром, от которого за три дня высыхали до желтизны стебли злаков.
Как радовала нас, жителей Центрального Нечерноземья, теплая погода, пришедшая на крыльях этого ветра еще в мае! Предыдущий, 1980 год остался в памяти пасмурным и скучным. Дожди лили не переставая, они не дали по-настоящему зацвести садам, холодная мокрота присадила всю зелень на полях. Ко времени уборки на иное поле не то чтобы машина, человек в резиновых сапогах не мог выйти. Трудно подсчитать, сколько зерна, картофеля, льна, всякого другого добра ушло под снег…
В этот ненастный год все мы дружно — и поделом! — поругивали мелиораторов-осушителей, не успевших освоить большие деньги на дренаж и водосливные канавы.
Если бы мы знали, что нас ожидает в году следующем!..
Весной 1981 года где-то над верхней Волгой ветры с юго-востока столкнулись с циклоническим фронтом Атлантики. Пошли, очень ко времени, теплые дожди, загремели нестрашные майские грозы. Парила прогревшаяся земля, повсюду поднимались свежие рослые травы. Хорошо цвели сады. Огороды радовали темной, полной силы ботвой, крепким листом, поля обещали обильный урожай.
К концу мая погода резко изменилась. Жара усилилась. В июне все почувствовали, как сухой и горячий воздух с каждым днем все более одолевает влажное дыхание Атлантики и сушит, сушит землю. Уже к середине лета природа словно бы затаилась. Все замерло, все покрылось невидимой пылью. Луговые травы остановились в росте. Пшеница и рожь выколосились раньше обычного, показав этим, что надежда на обильный урожай — увы! — не оправдается.
Теперь все дружно ругали мелиораторов за неповоротливость с «Фрегатами» и «Волжанками» на орошении, за нежелание строить плотины на малых реках и пруды на перегороженных оврагах. Осушенные, некогда мокрые низины много больше страдали от недостатка воды. А температура воздуха держалась на высоком уровне даже по ночам.
С каждым днем погода представлялась все более грозной. Это была затяжная сушь. Устойчивое и высокое давление атмосферного воздуха исключало всякую надежду на хорошие дожди. Грозы в таких случаях не помогали. Голубое небо выцветало на глазах. Весь июль так и прошел в зное, влажность воздуха местами снижалась до тридцати процентов. Сахара…
На песчаных землях окского левобережья, в густых молодняках и на городских улицах необычайно рано пожелтели кроны деревьев. Липы обреченно свесили ветки. В середине лета с них редко, но упрямо стал падать ломкий побуревший лист.
Засуха… Всегда горькая, нежданная, способная если не перечеркнуть, то умалить огромный земледельческий труд. К сожалению, бороться с такой стихией, когда она уже делает свое черное дело, поздно. А встретить ее в готовности номер один сумели только единичные хозяйства. Все нынешние средства орошения, вместе взятые, могут спасти очень небольшую долю полей, лугов и садов с огородами. Во время длительной суши колос наливается только на сильных, богатых гумусом почвах, где большой запас влаги, и при очень высокой культуре земледелия. А много ли у нас таких почв? На бедных подзолах и на песках, где органическая часть, способная удерживать влагу, составляет всего 1,5–2,0 процента, оказывается губительной даже кратковременная двухнедельная засуха.
От места зарождения суховея до хлеборобных областей Поволжья, Предкавказья, Украины и центра России не одна тысяча километров. До вятского и владимирского Нечерноземья — и того больше.
Уж если нынче, при всей мощи НТР, которой располагает наше общество, мы не можем покончить с суховеями, как могли покончить с саранчой в местах ее нарождения, то, естественно, надо искать какие-то новые пути для защиты от напасти. Один из таких путей — всюду, где только можно, ставить преграды ветрам с юго-востока, затруднять им движение в северные и западные районы, истощать тугой напор жары и у места его рождения, и на тех долгих путях, где суховей разбойничает.
Природа предусмотрительно создала преграды естественные. Это прежде всего южная часть Урала, его высокие, постепенно сбегающие на юг хребты меридионального направления. Между ними зарождаются и набирают силу две большие реки — Урал и Белая. Горы, к счастью, почти всюду покрыты лесом — первый твердый орешек для суховеев. Второй преградой надо считать Каспийское море с широким волжским понизовьем, оно если и не задержит ветра, то увлажнит, утяжелит его, заставит замедлить движение. Эти природные крепости творят доброе дело. Во всяком случае засуха над долинами Южного Урала, над ставропольскими и краснодарскими полями и над Доном всегда несколько слабее, чем в Оренбуржье и на левобережном Поволжье.
Но суховей находит и ничем не закрытые пути-дороги на север. К востоку от Каспия и на юг от Урала лежит равнинный Казахстан с бесконечной Туранской низменностью. Вот где жарким ветрам вольная волюшка! По открытым плоскостям суховей мчится свободно и скоро, он нацеливается прежде всего на увалы и степи Башкирии, Татарии, прорывается за Жигули, к ульяновскому Заволжью. Между Уралом и Волгой с возвышенностью по правому берегу образуется своеобразный погодный коридор. Суховей врывается сюда, как в трубу, уплотняется и с тонким подвыванием, злобно мчится над черноземными областями, растекаясь далее к северу по лесному Волго-Вятскому и Центральному районам Нечерноземья, высушивая поля и луга даже в Пермской, Кировской областях, Удмуртии. Ну и, конечно, костромские, владимирские, рязанские и тульские земли. Но тут, среди лесов и болот, в краю многочисленных рек, суховей постепенно утрачивает свою злость и жару, однако беду сотворить успевает.
Естественно, юго-восточные ветры страшнее всего на широтах юга и в урало-приволжском коридоре. Плотность их между Волгой и Западным Уралом особенно велика, зной тягостен и способен за несколько дней высушить до желтизны стебли злаков. Колос остается без питания, зерно, если и налилось, все же остается щуплым, мутным, легковесным. «Захват…» Урожаи резко падают.
И, кажется, ничего нельзя поделать. Ни-че-го!
Разбойные налеты суховеев вызывали к жизни различные планы спасения нивы. В начале нашего века деятельное участие в создании таких проектов приняли участие ведущие ученые, географы, агрономы, почвоведы России. Мы отметим один из осуществленных проектов: создание Василием Васильевичем Докучаевым лесостепного поместья «Каменная степь» на границе Воронежской и Саратовской губерний, где плохие почвы и отчаянно неудачное сочетание климатических условий, прежде всего недостаток влаги. Поместье существует и поныне — большая территория степи, надежно укрытая системой лесополос из долговечного дуба, запруженные овраги, полные водой. И поля, дающие приличные урожаи даже в годы самой свирепой засухи. К сожалению, опыты Докучаева, расширенные и углубленные в наше время коллективом института, основанного на базе докучаевского поместья, так и не нашли широкого применения в Центрально-черноземной зоне. А единичный пример разумного хозяйствования ничего не решает там, где требуются усилия общегосударственного масштаба.
Такой масштабный проект появился уже в первые послевоенные годы. У него было многообещающее название: «План преобразования природы»; над ним работали много дельных и дальновидных ученых. План предусматривал облесение степей Поволжья, Предуралья, оренбургских земель. Вскоре этот проект получил конкретное выражение: на пути суховеев решили посадить и вырастить заслон из множества лесополос — широких государственных и густой сети полезащитных в каждом хозяйстве. Разумная мысль и доброе начало.
Но, как это нередко случается, осуществляли этот проект с великой поспешностью, недостаточно продуманно, нередко ошибочно; в качестве примера непродуманности можно привести посадку дубов в горячей степи желудями, посаженными гнездовым способом. Затея эта провалилась, наложив тень и на весь проект. Пользуясь распространенной тогда формулой «давай-давай!», посадки вели быстро, использовали породы деревьев, какие только оказались под руками, без глубокого и всестороннего научного обоснования, без учета прошлого степного лесоразведения и даже опыта «Каменной степи». Местами те лесополосы еще живы и сегодня, но они не стали могучими преградами, как ожидалось. Много их пропало из-за хозяйственных упущений. Из тех, что выжили, есть и ухоженные, действенные — там, где нашлись дельные хозяева, для которых борьба с суховеями была не очередной кампанией, а жизненной необходимостью. Редкие зеленые «заборы» не помогли.
Пыльные бури, особенно жестокие в конце шестидесятых годов, засыпали, умертвили редкие лесные преграды на огромном протяжении от Азовского моря до Воронежской области. Вот тогда маловеры и порешили, что все технические возможности века НТР бессильны против такой стихии, как юго-восточный суховей.
А вывод-то ошибочный. Вред от суховея можно уменьшить.
Суховеи разыгрались… В 1972 году невероятно устойчивый антициклон и жара при юго-восточном ветре опять надолго определили знойную погоду почти на всей Русской равнине. Хлеба Поволжья поднялись тогда едва ли на треть метра. Высыхали реки и ручьи. Горели болота и леса. Погибали сады. Бурела трава на лугах и пастбищах. Стихийное бедствие, усиленное нехваткой рабочих рук в деревне, техники и денег для земледелия, нанесло крупный ущерб сельскому хозяйству, породило заметную растерянность в среде ученых-землеведов, усилило миграцию населения из деревень в места более обеспеченные.
Грозная стихия вызвала необходимость решительных действий. Появились трезвые, деловые постановления на самом высоком уровне: о неотложных мерах по борьбе с водной и ветровой эрозией, об ускоренном обводнении земель на юге страны, о создании обширных заволжских систем орошения, об усилении охраны природы. Ускорилась практическая работа над давно ожидаемым проектом МЕЛИОРАЦИИ Нечерноземья в самом широком смысле этого слова, когда речь идет прежде всего об улучшении, обогащении почв гумусом, об осушении и одновременном орошении этих обогащенных почв.
Постановление ЦК КПСС и Совета Министров СССР «О мерах по дальнейшему развитию сельского хозяйства Нечерноземной зоны РСФСР» было принято в марте 1974 года. Главная его мысль — сделать этот крупнейший и самый старый земледельческий регион страны, подверженный и переувлажнению и засухе, крупной базой кормов для молочного и мясного скота, основной зоной республики по выращиванию картофеля, овощей, льна и фуражного зерна… На Нечерноземье возлагалась и страховочная функция: в годы недобора продуктов в зонах опасных суховеев получать в центре России с крупнейшими городами как можно больше этих продуктов на здешних пятидесяти миллионах гектаров подзолистых пашен и естественных лугов.
Когда мелиоративные работы — к сожалению, только осушительного, а не двухстороннего действия — развернулись довольно широко, вновь последовали засушливые годы: 1976, 1979, 1981-й. Суховеи и жара проникали далеко на север и северо-запад…
Это настораживало. Даже мелиораторы, увлеченные главным образом осушением земель в Нечерноземье, все больше склонялись к мысли, что нужны такие системы, при которых дренаж и канавы можно использовать и для осушения, и для орошения. Несколько бережнее стали относиться к болотам. Появились первые плотины и малые водохранилища на речках, сеть которых здесь необычайно велика. Опять же для полива полей, когда в этом появится нужда. Справедливости ради отметим, что даже сегодня большая часть сил и техники мелиораторов нацелена по-прежнему главным образом на осушение. Земли и болота осушают не только в низинах Ильменя и Западной Двины, но и в сухих Чувашии и Мордовии — на пути суховеев. Вот каковы неповоротливость и консерватизм мышления!
Между тем в отчетливо засушливых областях и автономных республиках вновь возвратились к мысли, высказанной географами и почвоведами, что нет лучшего способа борьбы с суховеями, чем сохранение старых лесов и разумная посадка лесов новых — и массивами, и полезащитными полосами. Лес, лес и лес. Крупные дубравы и рощи, уремы и урочища, ленточные посадки на склонах гор, на террасах — все это надежно сохраняет воду в грунтах, в почве, в руслах рек, в озерах и запруженных оврагах. При современных технических средствах вода может быть подана на любое поле и в любое нужное для растений время. Высокие и плотные лесные заслоны сами по себе тормозят движение жаркого воздуха, увлажняют и смягчают суховеи. Только лес, этот хранитель земли, способен бороться с засухой. Истина, доказанная еще Докучаевым на поразительном примере «Каменной степи».
Засуха — наибольшее бедствие для земледелия. Она наносит не только материальный, но и моральный ущерб. Вызывает тревогу. Заставляет гадать, окупится ли труд земледельца сторицей, обеспечит ли страну всем необходимым для питания, или очередной напор суховея снова перечеркнет надежды на богатый урожай…
Здравый смысл подсказывает, что начинать борьбу с засухой лучше всего с забот о лесе — сохранять его, совершенствовать и по мере надобности расширять пространства, занятые лесом перед открытыми степями.
И вот уже на уцелевших государственных лесополосах снова появились лесоводы. По склонам холмов, что на пути суховеев, стали возникать террасы с полосками молодых сосенок и лиственниц. Прежде всего на бросовых землях, на неудобных. Потом уже, с оглядкой на вековой опыт воронежского института «Каменная степь», колхозы и совхозы принялись сажать новые лесополосы, ремонтировать запущенные. К природным лесам все больше прибавлялось лесов рукотворных. Но меньше, чем бы хотелось. И часто не там, где особенно необходимо.
Работа по облесению открытых пространств, голых возвышенностей и оврагов сегодня в нашей стране, особенно в европейской ее части, где площади старых лесов быстро убывают или меняют породный состав далеко не в лучшую сторону, первостепенна. Это, если хотите, показатель цивилизации, борьба за устойчивый хлеб, за Продовольственную программу СССР. Но вот почему-то задача облесения степей не получила пока что должной и широкой огласки, не привлечено к ней внимание общественности и не едут сажать леса студенческие отряды и городские жители. Достаточно посмотреть газеты и журналы, чтобы в этом убедиться.
О мелиораторах-осушителях газеты пишут чуть не каждый день. О полеводах-хлеборобах, естественно, тоже. А вот о лесоводах если и упоминают, то между прочим, вскользь. Внимательно просмотрев центральные газеты за весь сложный, трудный для земледельцев 1981 год, я отыскал одну-единственную информацию о работах зачинателя борьбы с засухой — о Научно-исследовательском институте «Каменная степь». А ведь все работы по полевому лесозащитному лесоразведению надо бы проводить с постоянной оглядкой на Докучаева и его последователей. О башкирских лесоводах, которые делают очень нужное дело, — ни слова…
Попробуем исправить этот изъян небольшим рассказом об одном практическом исполнении самой трудной и благодарной работы.
Но прежде несколько слов из области географии.
…Потоки сухого и жаркого воздуха, упорно бегущие с юго-востока на север, впервые встречаются с серьезной преградой где-то на пятьдесят первом градусе северной широты.
Концевые хребты Южного Урала, словно острия кинжалов, глубоко врезаются в южнобашкирскую степь. Покрытые лесом высоты Зилаирского плато — до шестисот метров над уровнем моря — разрезают плотный вал суховея и отбрасывают его на две стороны: в Зауралье и в бассейн реки Белой.
Сама эта река как раз выходит здесь в причудливом изгибе из горных теснин и, словно бы испугавшись близких знойных степей, сворачивает с привычного пути в полуденные просторы: начиная с местечка Зеленые Дубки, она течет почти в противоположном направлении, на север, к далекой отсюда Каме.
На самом юге Зилаирского плато многие тысячелетия идет непрестанная борьба леса со степью. Плотная стена деревьев, этот отчаянный авангард бесчисленного зеленого воинства, выдвинулась далеко на юг, много дальше широты Саратова, Белгорода и Киева. Идет борьба за существование: кто кого. И все более ощутимую, я бы сказал, командную роль в этой борьбе трудносовместимых биоценозов — леса и степи — берет на себя человек. Он решает сегодня исход этой борьбы. И решает, не всегда заглядывая в будущее.
«Тот горный узел, — писал Дмитрий Иванович Менделеев об Урале, — питает воды, сгущает осадки и тем самым определяет на громадной площади жизнь русских людей. Истощите тут леса — пустынными станут не только сами горы, но и плоскости, населенные миллионами русских».
Плоскости эти — громадные Восточно-Европейская великая равнина, где вся история России, и Западно-Сибирская великая равнина, где будущее всей страны.
Суховеи сильны, напористы, коварны. Урал разрезает их надвое, но они обходят его, хотя и слегка ослабевшие. Западная ветвь губительного горячего воздуха, оставив по правую сторону неподатливые лесистые хребты, врывается вслед за течением Белой в ее долину, мчится по малозалесенным пока долинам и холмам на Белебей, Туймазы, Уфу, Куйбышев, Казань и далее — в глубины Русской равнины. На пути ее только слегка потреплют старые леса на Уфимском плато и Белебеевской возвышенности.
Восточная ветвь разливается уже по Сибири, она определяет урожай в Курганской, Челябинской и Свердловской областях.
Что, кроме лесного Урала, способно ослабить суховей?
Ответ на этот вопрос ученые и практики дали еще в прошлом веке, вслед за Менделеевым: лес и вода, вода и лес по всему широкому коридору между Уралом и Волгой. И западнее Волги тоже.
Под силу ли людям нашего века эта труднейшая задача? Не будем торопиться с ответом.
По обе стороны шоссе от Уфы в сторону Казани стоят два-три ряда тополей или берез. Чуть дальше — сеть лесополос. Они двухъярусные. Кустарник, а выше березы. Или лиственницы. За лесополосами видны ровные густо-зеленые поля, в большинстве чистые, без сорняков. Это отрадно, ведь сорные травы тоже берут воду. Вдоль и поперек полей еще и еще лесные полосы. Как шахматная доска: светлые квадраты злаков, темно-зеленые — клевера, картошки, сахарной свеклы. Жаркое дыхание суховея ощущается здесь уже более трех недель, но нивы и луга еще свежи, они пользуются тем запасом влаги, который удержался в почве от весенних дождей и талых вод. Пашня здесь отличная, слой зернистого чернозема до полуметра. На любой овражной стенке отчетливо видна земная глубь в разрезе.
За рекой Чермасан равнина начинает приподниматься, сперва полого, потом все круче. Справа вырастает холм, местами обрывистый, чаще покатый, его склоны покрыты серой, уже выгоревшей травой. Возвышенность не исчезает, лишь отходит подальше, и кажется, что шоссе, по которому нескончаемым потоком движутся машины, все опрятные села, сады, огороды и поля по сторонам — это дно высохшего нескончаемого водоема, что едем мы по этому дну, а возвышенности справа и далеко слева — берега исчезнувшего моря…
— Так оно и есть, — говорит сотрудник Министерства лесного хозяйства Башкирии Янбарисов. — Тут было древнее Уфимское море, часть Пермского, времен кембрия. Белебеевская возвышенность, вероятно, восточный берег этого моря или один из его островов.
Над шоссе опять нависает внушительный склон, серый, неуютный, по-стариковски мрачный. Машина выскакивает из выемки. Слева тотчас возникает водная гладь, противоположный берег озера далек и покрыт полупрозрачной кисеей дымки. Это озеро Кандрыкуль, обширное и глубокое, с тростниковыми зарослями по краям, с искристыми блестками солнца на рябоватой от ветра поверхности. Красивое, особенно привлекательное в такой горячий, даже душный день.
Добрый десяток разных автомобилей стоят на берегу. Шоферы купаются, гогоча от удовольствия. Кто-то уплыл очень далеко, покачивается на туго надутой камере, блаженствует. Если чего здесь и не хватает для полноты счастья, так это тени, чтобы укрыться от палящего солнца. Оно «работает» с полной нагрузкой, воздух словно наполнен густым сиропом — такой воздух трудно пить.
— Скоро мы укроем берега Кандрыкуля настоящим лесом, — говорит Янбарисов. — В первую очередь окольцуем его лиственницами, — двадцать гектаров леса уже в этом пятилетии.
Я не могу скрыть удивления. Почему лиственница? В такой жаркой степи — сибирское дерево?..
— Именно лиственница! Есть все основания считать, что вот эти места если не ее прародина, то, во всяком случае, ее старый, самый западный ареал распространения. Когда-то лиственница росла здесь повсюду, в наших лесах и нынче можно найти очень старые деревья, не случайно попавшие сюда. А недавно со дна Кандрыкуля подняли несколько несгнивших стволов, по ним определили породу и возраст. Что-то около десяти тысяч лет. Видимо, в те далекие времена вокруг озера стояли лиственничные леса. Почему не возобновить? Мы эту работу начали. Видите полоску вспаханной земли вдоль берегов? Это готовая под будущие лесные посадки почва. Работа туймазинских лесоводов. В их питомниках сегодня выращивают сотни тысяч саженцев лиственницы. Отличное дерево!
Вдоль небольшой речки Усень, которая из последних сил пробирается по горячей степи в голых, осыпающихся берегах, мы подъезжаем к городу Туймазы. Белые девятиэтажные массивы издали воспринимаются на глаз как игра избыточного света среди зелени, так неожиданны они посреди степей. И все-таки очень маленькие эти городские постройки по сравнению с величавыми серыми холмами возвышенности, которая стеной стоит за Усенью.
Туймазы — в переводе с башкирского «ненасытный» — вполне оправдывает свое имя. Начавшись полвека назад как небольшой поселок нефтяников, он и сегодня строится и строится, на ровной площадке один за другим возникают жилые корпуса, общественные и промышленные здания. Старые кварталы идут на слом, они отжили свой век. Но не отжили полной мерой деревья на старых усадьбах и улицах, их стараются сохранить даже на строительных площадках — так дорога зелень в степи, так нужна здесь услада лесных посадок и парков. К счастью, возле новых домов, на площадях и скверах в Туймазах много и свежих посадок. Город старается укрыть себя в благодатной тени.
Крепко прожаренное солнцем здание Туймазинского лесохозяйственного объединения — одного из восьми в Башкирской АССР — просторно и пустовато: обеденный перерыв, люди пережидают зной по домам, на работу придут ближе к вечеру, когда повеет прохладой. Мы заявились не в самое лучшее время.
— Морозов в отпуске, — сказала девушка-секретарь, узнав, что мы прежде всего хотим встретиться с главным лесничим. — Но я слышала, что он сегодня подъедет.
Первым, однако, приехал Игорь Сахиевич Юлашев, генеральный директор объединения, в которое входит несколько лесхозов. Под их началом едва ли не третья часть большой равнины на этом далеком левобережье реки Белой. Человек в расцвете сил, несколько грузноватый, с большой кудлатой головой и крупным выразительным лицом, с быстрыми глазами, заполнил кабинет своей внушительной фигурой. Сделалось вроде бы тесновато. Поздоровался, глянул на потные лица гостей и крикнул в открытую дверь:
— Холодной воды, пожалуйста!
Выслушав нас, он спросил:
— Сразу едем или небольшой отдых? Да, вы правы, наверное, сперва дело, потом все другое, посидим и потолкуем. Нет возражений? Вот только Морозов… Он обещал подъехать к двум. Значит, скоро. На вашей машине поедем? Пожалуй, на двух удобней, не так тесно, не так душно.
И снова крикнул в открытую дверь, где в приемной сидела секретарь:
— Предупредите шофера, чтобы не уезжал! — И тут же нам: — Лучше всего посмотреть террасы. Оттуда — в леса.
— Что-то мы не видели больших лесов. По всей дороге сюда только лесополосы в степи. И рощицы. Небогато.
— Есть и массивы, не углядели. — Юлашев, не оборачиваясь, показал большим пальцем на карту. — Главные массивы — вот они где, в стороне от вашего пути оказались. На верхах. Самый крупный массив недалеко отсюда, у города Октябрьского. Более двадцати тысяч гектаров. — Он помолчал, прошелся взглядом по лицам и добавил: — Там небезынтересное положение. Как раз в этом массиве, прямо среди леса тысяча нефтяных вышек и качалок, а под корнями деревьев — целая сеть нефтепроводов. Представьте, сосуществуют десятки лет, да, с тридцатых годов, вот когда. Не без потерь со стороны леса, конечно, но, в общем, довольно мирное сосуществование. Жалобы не пишем. Растет лес вполне нормально, редин нет, площадь не уменьшается, даже несколько прирастает. Лесничествам есть работа, конечно. И не без гордости скажу: прирост за счет посадки хвойных — сосны и лиственницы. На них — ставка.
— А лесополосы на полях — чья работа?
— Целиком наших лесхозов. Только лесники заняты лесозащитой. Как-то так получилось, что, кроме лесоводов, этим делом заниматься некому. А надо, ой как надо всем миром!
Он вытер потное лицо, вздохнул.
— Башкирские ученые установили, что взрослые лесополосы в степи на четверть уменьшают испарение воды из пахотного слоя. Сохраненная влага дает прибавку от двух до четырех центнеров зерна на гектаре. Словом, делает дополнительное зерно. Вот мы и спустились со своих залесенных верхов на равнину, взяли этот мелиоративный труд на себя. Более чем в трети равнинных колхозов нашей зоны уже существует законченная сеть взрослых, действенных лесополос. Поля среди полос — по сто гектаров или около того. Они, как картины в рамках, окружены заслоном из деревьев. Породы подобраны учеными, испытаны еще раньше. Малорослого ясеня нет. Больше всего березы, тополя, лиственницы — в смеси или однопородные. Высота их, мы прикидывали в среднем, около двадцати метров. Да вы, надо думать, видели, когда ехали сюда. Степь по виду уже не та, что была, скажем, в первые послевоенные годы. На мой взгляд, много красивей, приглядней. Не так ли?
Морозова все не было, а без него директор ехать не хотел. Времени для разговоров хватило. Что рассказать — тоже было. Туймазинские лесоводы не только охраняют и ухаживают за старым лесом, не только сажают и воспитывают лесополосы, выращивают для них сотни тысяч саженцев в своих питомниках. Это все понятно и закономерно для лесников.
Но вот что они еще делают давно и довольно успешно: они устраивают террасы на крутосклонах голых возвышенностей, то есть сажают лес на верхних этажах своей республики, где ветры пока что свободно пробегают с юга на север. Они выполаживают овраги — делают пологими их стены и тоже засаживают лесом! В пяти административных районах. Деятельность, признаемся, откровенно мелиоративная.
— Общественное поручение? — Вопрос так и напрашивался: все-таки лесоводы…
— Нет, работа эта для нас плановая, — сказал Юлашев. — Очень нужная, просто необходимая. Кому ее поручить? Мелиораторов здесь и близко нет. Они где-то на севере Башкирии. А голые холмы — вот они, оскорбительно близко, так и лезут в глаза. Мертвая земля. Министерство лесного хозяйства уже много лет планирует и ведет облесение горных склонов. Я уже не помню, сколько лет мы занимаемся этим делом. Обстановка диктует. Всю равнину перекрестили лесополосами, а рядом, так сказать в другой плоскости, по голым возвышенностям гуляет себе суховей. Доставать его надо и наверху, это же всем понятно.
В открытое окно, в комнатный сквознячок, вдруг шарахнулся с улицы знойный ветер. И пыль. Случаются такие мини-вихри на дорогах и на улицах во время жары: закрутится этакий маленький смерч, вознесет пыль и мусор и бросит все это на одинокого путника или в открытое окно, на машину в степи. В кабинете сразу запахло пустыней, горечью сухой травы. Юлашев поморщился. Вытирая лицо платком, показал за окно:
— Мы с Морозовым уже много лет вот так-то поджариваемся. На себе испытали, что такое суховей, или «астраханец», как его еще называют. Страдает от него не только Башкирия. Но она больше других и прежде других, поскольку лежит на пути суховеев. Единственный заслон от засухи — это лес в степи. И, конечно, на наших высотах, на голых пока еще склонах. На месте оврагов — тоже. Вы знаете, сколько у нас оврагов? Мне не очень приятно лишний раз вспоминать, но раз такой разговор… В зоне деятельности одного нашего объединения оврагов, а точнее, овражных систем семьсот девяносто девять. И более девяти тысяч промоин, которые грозятся стать оврагами, — а всего свыше четырех тысяч гектаров погибшей пашни. Что ж, махнуть на них рукой? Списать на веки вечные? Не-ет! Вот мы и работаем на оврагах, выполаживаем их, даже самые страшные, а потом сажаем деревья, кустарники, сеем траву между рядов и по днищу бывшего оврага. Растения намертво сковывают почву, грунты. Возвращение утраченного. Профилактика новых промоин. И очень, скажу вам, неплохие сенокосы возникли по днищам между лесными стенками!
— Сколько же удалось возвратить к полезной жизни?
— За последние два года — шестьсот двадцать два гектара. За десятую пятилетку — почти три тысячи гектаров. Сюда входят леса на голых крутосклонах, по террасам. Работы с оврагами нам хватит до 1990 года. Это уже в плане, к этому мы готовимся. А облесение всех голых склонов ближайших возвышенностей завершим, должно быть, только к концу столетия. Вот такая дальняя наша цель. Полагаем, что облесение высот как-то скажется на погодных условиях летом, несколько увеличится влажность воздуха, меньше воды будет скатываться с паводками, подымется уровень грунтовых вод. Не так уж много времени осталось до начала двадцать первого века, не правда ли? А что касается суховеев… Я — прагматик. Не уверен, что все эти меры позволят покончить с таким планетарным явлением, как суховей. Природа их сложна и причастна к изменениям космическим. Где-то я читал, не припомню. Но ослабить вредное действие суховеев, верю, что можно. Тем более, что вскоре лесополосы загородят каждое поле на равнине около наших возвышенностей.
— А во всей Башкирии?
— Насколько я знаю, сегодня в автономной республике более восьмидесяти тысяч гектаров лесополос. Для законченной системы защитных насаждений надо посадить и вырастить еще около шестидесяти тысяч гектаров. Загородим все свои земли! Поможем в какой-то мере ослабить засуху и дальше на севере, в ближайших районах Нечерноземья. Или нет?..
Юлашев с интересом ждал ответа. Что сказать? Ведь Башкирия на карте — небольшой пятачок. Русская равнина велика. Чтобы ослабить засуху на ней, нужны такие же усилия в десятках областей и автономных республик РСФСР, в Казахстане, на Украине…
— Идет Морозов, идет! — донеслось из приемной.
— Вот и отлично! — Игорь Сахиевич с готовностью поднялся. — Теперь, если позволите, можно и ехать. Я много наговорил вам. Но лучше один раз увидеть, чем десять раз услышать, — так, кажется, принято говорить?..
По гулкой железной лестнице застучали шаги. В распахнутую дверь вошел небольшого роста, сухонький подвижный человек, всем сразу сказал «Здравствуйте!» — и с вопросом в глазах повернулся к Юлашеву:
— Наверное, надо рассказать товарищам, что мы тут…
— Уже, уже, Николай Филиппович. Теперь поедем и посмотрим.
Морозов кивнул, заулыбался и вроде бы сразу помолодел, морщины разгладились на его крепко обожженном солнцем лице. Чувствовалась в этом уже пожилом человеке хорошая неуемность, энергия, нерастраченный еще заряд деятельности, который, наверное, и помогал ему полнокровно жить, не позволял расслабиться. Более того, Морозов одним присутствием своим заряжал окружающих. Мы все поднялись и заторопились. Юлашев кивал и подписывал какие-то срочные бумаги. Из соседней комнаты притащили кипу толстых папок, явно для Морозова, но он сделал нетерпеливый жест: потом, потом… Задвигали стулья, заговорили о дороге, где и как ехать, главный лесничий надел было шляпу, но тут же отбросил ее и первым направился вниз, к машинам.
Шофер не успел и рта раскрыть, как Морозов сказал:
— Сейчас к мосту, где сливаются наши «могучие» реки. Знаешь?
Поехали окраиной города. Здесь новое особенно энергично теснило старое. Бугры развороченной бульдозерами земли, глубокие фундаменты, канавы. Но и в этом наступательном хаосе строителей повсюду проглядывала старая и молодая зелень. Она сберегалась и росла, охватывая новостройки.
Степной город не мог жить без зеленого окружения, без скверов и лесистых уголков. В новом городе не позволялось иметь пустыри. Даже двухметровой глубины карьер, откуда кирпичный завод выбрал глину до песчаного слоя, и тот не оставили без внимания, засадили сосной. Все-таки тридцать гектаров! Роща уже поднялась метров на пять-шесть, выглядела густой и сильной. Прогалины заросли малинником, по опушкам насадили облепиху и золотистую смородину. Получился тенистый, прохладный и добрый парк. Утром и в обеденный перерыв, даже на пересменках чуть ли не половина рабочих выходит сюда, тем более что парк начинается прямо у заводских ворот. Кто выходит полежать и ясным небом полюбоваться, кто пройтись по дорожкам и размяться, кто по ягоду-малину. Хорошо-то как на природе!
Юлашев сказал, посмеиваясь:
— В горкоме как-то анализировали причины роста производительности труда на этом заводе. Одна из существенных причин — наш новый парк.
Уже знакомая нам скромная речка Усень с левобережной долиной и осыпающимися берегами, с крикливыми мальчишками в воде, со стадом на выгоревшем лугу и в тени небольшого леска — тихая сельская картина открылась сразу за городом. Усень впадает здесь в другую небольшую речку — Кандры, тоже крепко обмелевшую, с песчаными островами. Так и напрашивалась мысль о плотине, чтобы не высыхали «могучие» реки к осени, а всегда хранили воду, драгоценную и для луга с лесом, и для людей. Неужто и плотину строить лесоводам?..
За рекой машины пошли на бугор, через маленькое село, где не было видно деревьев, мимо хат с закрытыми ставнями, опаленных зноем, сплошь серых от дорожной пыли. Краем высокого холма проехали еще несколько минут, и тут Морозов тронул шофера за плечо. Остановились.
Отсюда к дальней низине шел пологий склон, не такой обожженный и серый, какие открывались с шоссе, напротив, почти весь зеленый, свежий и потому веселый. Шелестела на ветру тугая листва.
— Можно заметить, что тут была овражная система? — живо спросил Николай Филиппович, заглядывая мне в глаза. — А ведь мы стоим перед крупнейшим некогда размывом…
Только приглядевшись, начинаешь угадывать, что здесь был огромный, километра на два-три длиной и с километр шириной, овраг, вернее, овражная система. Мы стояли в его голове, отсюда ясней проступали очертания по меньшей мере десяти — пятнадцати отвершков. Весь этот размыв успел в свое время обезобразить гектаров до пятидесяти земли. Но сейчас она превратилась в пологую низину, покрытую живым шелестящим лесом. У вершины оврага и отвершков были заметны поросшие жесткой травой земляные валы, а чуть ниже и с боков — «шпоры» — небольшие насыпи для перехвата прорвавшихся сверху потоков. По центральной оси выположенного оврага, то есть по самому ее низу, шла свободная от леса полоса сеяной травы. Первенствовал костер безостый, пышный, по грудь высотой. Пахло свежестью и сочной зеленью — совсем не так, как на пыльной дороге в тридцати метрах отсюда. Два мира — живой и высохший. Тени от леса лежали на лугу. Было очевидно, что эту славную ложбину берегут для сенокоса, выпасами не травят.
— Овраги — главная беда нашей земли, — горячо заговорил Морозов. — Их надо решительно лечить, возвращать для красоты и службы человеку. Лет восемь назад мы попросили колхоз «Усень» передать нам этот выгоревший склон с большой овражной системой. Земля здесь уже вышла из пользования, стала непригодной даже для овечьего пастбища. Начали работать вместе с кандидатом сельхознаук Юрием Федоровичем Косоуровым, он на опытной станции… Сделали горизонтальную съемку и принялись аккуратно выполаживать бульдозером крутые склоны оврага. Это, в общем, главная из работ. Потом у вершин промоин насыпали валы, чтобы обезопасить район от новых размывов. Срезали крутизны и насадили по ним лес на заранее устроенных горизонтальных микротеррасах. Породы деревьев подбирали, как принято говорить, на основе опыта: где повыше, там лучше растет сосна, чуть ниже — лиственница, а еще ниже прекрасно приживаются липа, клен, рябина. На все это у нас ушло полных три года, потом еще пять лет требовался небольшой уход. А теперь кажется, будто лес и светлый луг существовали здесь всегда. Зимние бури снег не весь сгоняют, сугробы остаются в лесу, по весне тают экономно, вода в затененной почве держится все лето. И ветры тут не разгуляются. Ландшафт красивый и полезный, не правда ли?
— Теперь вы возвратите эту землю колхозу? Чтобы пользовались ею?
— Э, нет! — Морозов так и вскинулся. — Возрожденная земля по праву надолго остается в гослесфонде. Траву косите, нам не жалко, пожалуйста. Выпас за опушкой леса всегда разрешаем. А чтобы овец запустить в лес, коров на луговое днище — тому не бывать, пока не подымутся зрелые сосны и все другие породы, пока ландшафт не закрепится настолько, чтобы выдержать антропогенное давление. И то — разумное! За этим мы строго следим.
Юлашев не перебивал Морозова, стоял молча, удовлетворенно щурился, поглядывая на этот зеленый добрый клочок возрожденной земли. Перехватив взгляд Янбарисова, усмотревшего на высоте за дорогой темные полоски лесных посадок, сказал:
— Тоже работа нашего мехотряда. Лиственничные посадки. Террасы до самой вершины. Двести с лишним метров над долиной.
Морозов живо обернулся.
— Поднимемся туда, Игорь Сахиевич? Покажем первые посадки, где успел вырасти хороший лес?
И заспешил к машине.
Ехали едва заметной колеей, все время вверх, довольно круто. Колея виляла то вправо, то влево и снова вверх по выжженным травам, по целику, с мелким, овцами полусъеденным типчаком. Наконец подобрались к голому, довольно крутому подъему. По обе стороны ребра горы темнели лесные урочища, заполнившие две глубокие морщины на старом лике этой возвышенности.
— Полный ход! — скомандовал Юлашев шоферу. — И без страха, без остановок, иначе юзом вниз…
Мотор взвыл. Газик дернулся и, пробуксовывая на скользких камнях, потащился в гору. Едва ли не на пределе своих возможностей машина вырвалась на пологую площадку — одну из вершин обширной, увалистой возвышенности.
Отсюда открывался неоглядный простор.
Слегка рассеченная низинами, возвышенность эта прямо под ногами серебристо светилась: сухую горную степь завоевал ковыль. И хотя овцы основательно пообстригли его метелки, высокогорье навеяло воспоминания о жарких южных краях. А чуть ниже, в какой распадок или морщину ни заглянешь, всюду на крутых боках, начинаясь вот от этой ковыльной плеши, темнели крупные массивы лиственничного, соснового и смешанного леса. Рядки деревьев располагались по горизонталям, по ступенькам террас, и было ясно, что все это — рукотворный лес. Теперь уже слитный, он уверенно покрыл высокогорье, над которым в иные годы бешено рвался ветер, пригибая долу живучий ковыль. И далее, едва различимые, тоже бугрились высоты в черных пятнах леса. Пока что, правда, таких пятен было меньше, чем голых, серых пустот. Есть где развернуться лесоводам!
Юлашев стоял в привычной позе, руки за спиной, и озабоченно осматривал широкий простор. Тут на многие годы достанет. Только успевай. Морозов прохаживался возле машины.
— Там внизу, — он показал на голубеющую степь, где город Туймазы угадывался только по серому расплывшемуся пятну дыма, — лесопосадки скоро будут закончены. А вот на склонах… Белебеевская и другие возвышенности огромны — десятки километров на юг, на восток. По ним и скользят постоянные суховеи. Здесь они как бы набирают скорость. Отсюда падают на нашу степную часть и дальше — на Белую, на Каму, на Волгу. Именно на возвышенностях нужны плотные лесные массивы. Значит, это общее дело. Оно касается не только одного Туймазинского объединения — всех лесников республики. Знаю, что наше министерство планирует лесопосадки на возвышенностях еще четырем объединениям. Думаю, что эта сложная и нужная работа требует усилий не только нашего лесничества; это общенародное дело. Направить бы сюда тресты Мелиоводстроя, у которого много машин для террасирования, это ведь самая трудоемкая и сложная работа — сделать сотни километров террас на крутизнах. Сколько мы сегодня сажаем? Три тысячи гектаров за пятилетие. Необходимо ускорение, по крайней мере удвоение этой цифры, чтобы до конца столетия завершить главную задачу, обсадить и поля, и возвышенности лесом; а кроме того, у нас много работы в старых лесах, их семьдесят тысяч гектаров. Там проводим решительную замену породного состава: как можно больше хвойных — сосны и лиственницы.
— Это особый разговор, — заметил Юлашев. — Ты отвлекся от проблемы гор, Николай Филиппович.
— Да, пожалуй. — Морозов вздохнул. — Эти леса, что мы видим вокруг, высажены за последние два десятилетия! Живут! И очень неплохо работают, во всяком случае охраняют склоны от новых размывов. Сейчас самое важное для нас — не допускать чрезмерного выпаса скота по склонам. Где пройдут цепочкой сто овец, там уже тропа. После первого же ливня — по тропе ручей. Потом щель, промоина. А как не усмотрели, так овраг. Значит, опять выполаживание, новый фронт работы?..
Вдали за лесом я приметил подвижное серое пятно. Стадо? Морозов тоже увидел и сказал, чуть повысив голос:
— Да, отара овец. Но они не в лесу пасутся, не на опушке даже, где густая трава. Мы убедились, что никакая разъяснительная работа среди пастухов, никакая угроза штрафа или другого наказания не срабатывает так безотказно, как сам вид молодого леса, его явная польза для всех, его красота. Берегут, вот что важно! А ведь башкиры — народ исконно кочевой, пастьба у них в крови, вековая традиция. И вот многие поступились этой традицией ради леса. Люди видят в лесе своего заступника от стихии. Потравы здесь — редкий случай. К лесу, к нашей работе у пастухов уважение.
— А колхозы вам помогают при облесении? Местные Советы? Или вы в одиночку?
— В одиночку мы — ничто, — ответил Юлашев. — Эрозированные земли нам передают охотно, но если на них есть хоть немного травы, то придерживают. У них плохо с выпасами. Мало их. В районе нашего объединения у колхозов тридцать тысяч гектаров голых склонов, все в промоинах, причем абсолютно бестравных — четыре-пять тысяч. На что они годны? Только на облесение. Словом, фронт для работы у нас имеется. Мы даже пытаемся делать террасы под посадку с таким расчетом, чтобы можно было сеять траву, а после укрепления леса пасти там скот. Взаимная помощь.
— Колхозные руководители иной год попадают прямо-таки в безвыходное положение, — вмешался Морозов. — К середине лета совершенно нет пастбищ. Даже черные пары в севооборотах превращают в толоку, пасут на них скотину. Орошаемых пастбищ с высоким урожаем травы тоже мало, потому что не хватает воды. А вода в недостатке опять же оттого, что мало леса. Круг замыкается. И этот круг не разорвешь за год, даже за пятилетие.
Пока Николай Филиппович говорил, Юлашев не сводил с него глаз, легонько кивал в подтверждение.
Очевидно, эти два руководителя жили одной заботой и с одной мыслью. Морозов в Туймазах уже сорок лет. И все сорок занимается лесами. И у Юлашева немалые знания и опыт. К тому же он прекрасный организатор, объединение в министерстве много лет является передовым.
В Туймазинском лесохозяйственном объединении трудятся две тысячи человек. Они согласованно и умело делают крайне необходимое, пусть и ограниченное территорией дело: увеличивают площади леса в самом центре природного коридора, по которому с юга на север часто пробирается страшный юго-восточный ветер. И помогают Башкирии бороться с гибелью почв от эрозии, а полезащитными лесополосами несомненно повышают урожайность сухих полей на равнине. Что может быть благородней этого дела?
Отсюда, с волнистых холмов Белебеевской возвышенности, открывались далекие голубые пространства, над которыми с посвистом проносился «астраханец», не один год высушивающий нивы и в Башкирии, и в Поволжье, в Татарии, даже в окском поречье и далеком отсюда вятском крае.
Но уже темнели на верхотуре зеленые пятна молодых лесов, предвестников будущих массивов. Уж они-то не склонялись под ветром, как клонится до земли гибкий и жесткий ковыль; они принимали суховей на свою плотную стену, приземляли его, истощая напор жары и суши. Соединить бы все эти лиственничные урочища и березовые колки в один массив, основательно надеть на возвышенность зеленую шубу леса… Немало предстоит сделать лесникам-мелиораторам, немало потрудиться, чтобы поставить рядом с лесным Уралом еще один протяженный заслон на пути сухих ветров, протянуть леса и лесные полосы до границы с Татарией и дальше на запад — до Волги с Приволжской возвышенностью. Лес — это вода!
Много работы. Зато и выигрыш для страны, принявшей многолетнюю Продовольственную программу до 1990 года, — выигрыш, который получит земледелие европейской части СССР пусть не в первом тираже, но получит непременно и уже навсегда.
Для самой Башкирии, для ее хлеборобных степных районов — Дюртюлей, Туймазы, Белебея и других, расположенных в коридоре засухи, полное облесение высот и степи означает прибавку урожаев, полноводье слабеющих рек, решение проблемы орошаемых пастбищ, этой единственно надежной кормовой базы в засушливом регионе.
Как башкирские лесоводы, особенно в Туймазах, разработали и применили очень умелую технологию создания новых лесов на неудобьях и по оврагам? Как создали механизированные отряды, большие питомники?
Юлашев с ответом не спешил, предоставляя говорить Морозову. И тот ответил.
— Эта технология разработана в Башкирии давно. И не только в нашем объединении. Здесь у нас, к месту будет сказано, находится один из опытных полигонов Башкирской лесной опытной станции. Вместе с нами постоянно работает заслуженный лесовод Башкирской АССР Юрий Федорович Косоуров, человек опытный, вдумчивый и знающий. Все научные разработки он проверяет и много лет испытывает на здешних крутосклонах и овражных системах. Мы вместе разрабатываем и подбираем методику и приемы борьбы с каждым оврагом в отдельности: они все очень разные и единого подхода к ним быть не может. Испытываем и лесные культуры на выположенных оврагах с различными грунтами, на разных высотах по склонам. И в лесополосах тоже.
— Вы не жалуете дубы, как это видно…
— Да, мы отказались от дуба, не подходит. Зато смело сажаем березу, сосну, лиственницу, иву. Вводим шиповник, облепиху, смородину, калину, рябину. Тут большое поле деятельности.
— Для агрономов тоже?
— Не хочется говорить об этом, но колхозные агрономы нас вниманием не балуют. Им некогда, всегда некогда. У них бездна сегодняшних забот. Планы, обязательства, кампании, отчеты… То сев, то прополка, то удобрение, борьба с сорняками, собрания и речи, конечно. Словом, день сегодняшний и урожай тоже сегодняшний. Не очень заглядывают вперед, не видят перспективы. Грустно, конечно. Что там будущее? Засуха? Так то стихия, с них не спросится. А помочь нам бороться с этой самой стихией у них времени нет. И о пастбищах не очень думают. Раз воды нет, то и разговора о поливе тоже нет. Куда прикажете гонять скотину? Только на овраги и на склоны. Две недели — и ни одной травинки на них. Вот тогда на паровые поля. И надежда на высокий урожай пшеницы или ржи по парам исчезает. Толока — это уже не пар. Только для отчетов…
— Голые склоны и овраги передают?
— Да, они уже не нужны колхозам. Эти голые склоны нам с Косоуровым сколько лет глаза режут, от одного их вида на сердце тоска. Потерянные земли. Что делать с ними? Вот мы и сошлись на самом простом инженерном решении: нарезать тракторами полочки-террасы, по краям их насыпать водозадерживающие валики, а потом уже высаживать деревья. Для нарезки потребовались топографы-геодезисты, точная нивелировка, — короче говоря, общая съемка местности. С помощью нивелира прежде всего ставили колышки на крутизнах, по горизонталям. Был у нас толковый геодезист, Муратшин его фамилия, уже давно на пенсии, ну и загорелся общим делом, пошел к нам работать, уж больно хотелось ему увидеть лес на голяках, вложить свою долю труда в такое красивое дело. Потом… Кто у нас после Муратшина был? — И посмотрел на Юлашева.
— Айрат Исламов.
— Вот-вот. Тоже первопроходец. Ну, так вот, колышки по склонам. После того как трассы намечены, на высоту забирались Володя Сорожкин или Ямиль Хисматтулин, самые опытные механизаторы, у них большие тракторы с террасерами — это такая навеска впереди, вроде бульдозера. И вот они осторожно, иной раз прямо ощупью, проходили от вешки до вешки, создавали полочки на склонах. И раз, и другой, и третий по тому же следу. Страшновато, скажу вам. И опасно на крутизне. Опоясывали склон за склоном через каждые четыре-пять метров. Ступени строили с уклоном в гору, чтобы вода не скатывалась. Ну, а потом сажали. Где вручную, где лесопосадочную машину пускали. Больше всего лиственницу, сосну. Они для Урала и Предуралья самые подходящие, испокон веков здесь жили и живут. Приживаемость была хорошая, особенно если перепадали дождики. Вся вода тут, на полочках, не скатывается. Наша любимая лиственница лучше всех пошла. Вот тогда и сложился мехотряд, руководил им мастер Агзам Фазлыев, голова у него смекалистая, рука крепкая, на особо опасных участках сам на бульдозере, филигранно работали ребята.
Мы оглядели один из ближних склонов. Крутизна завидная. И высоко!
— Вы бы посмотрели, как они там с громадной машиной лазали. Во-он куда забирались. — И показал на лес, круто падающий в бывший овраг. — На этом месте такая пропасть была — заглянуть страшно, не то чтобы работать. Кембрийские породы понизу просматривались. Овражная система Саган, что в переводе с башкирского — седло. Это страшилище до сих пор у меня перед глазами. Самая глубокая рана земли. Так вот, и его выположили, десятка два отвершков сровняли, ну и следом посадка. Теперь лес вырос, вроде уже самостоятельный, на века. Или вот другой овраг, что правее, тут был провал на провале, его называли Какырбаш. Каждую весну он выносил в долину и в реку, конечно, горы песка и камня, едва не перепрудил начисто. А теперь совсем смирно смотрится под лесом. Мы сейчас будем как раз по его днищу спускаться, там можно проехать.
В последний раз мы окинули взором верхи с пятнами леса. Ветер прожигал лицо, ковыль серебристо блестел, пригнувшись до земли. Да, нелегкий полигон для работы…
Все еще пекло послеполуденное солнце.
Верхушки деревьев слегка покачивались, впитывая зной и увлажняя ветер. Когда машины осторожно съехали на днище бывшего оврага, где была оставлена широкая полоса для травы, мы проехали еще метров триста и остановились.
Удивительная перемена! Здесь было тихо. И так зелено, так приятно, словно за три минуты попали из Башкирии в Вологду. Влажный воздух, напоенный запахом мяты и лесного настоя, заполнял долинку. Тень от берез и липы покрывала травяной дол. Травы стояли высокие, сочные, жалко было ехать по живой красоте. Гудели шмели. Слышался шелест листвы, такой успокаивающий, родственный. Рай после открытой ветрам сухой и знойной высоты. Что делает с природой лес!..
— В таких вот урочищах уже косят сено, — по-хозяйски заметил Юлашев. — Есть места, где берут четыре тонны сена с гектара, если, конечно, вовремя и с умом. Польза скорая и очевидная.
Внизу, как в рамке из зелени, просматривались Туймазы. Большой город в голубой долине.
— Как в городе с водой? — спросил я. — Где и откуда берут?
— С водой нормально, — ответил Юлашев. — Хорошая холодная вода. Знаете откуда? Протянули водопровод из нашего Бишишдитского лесничества, там старый лес по холмам сохранился, ну и водоносные слои чуть не с трех метров от поверхности и до сорока метров в глубину. Благодать, ценнее нефти. Не окажись этого лесного массива, пришлось бы тянуть трубы от Белой, где Кушнаренково, — за полтораста километров. Или от Волги, за триста километров.
Несколько позже, объезжая питомники, которые дают миллионы саженцев для посадок на террасах и для озеленения таких городов-стотысячников, как Октябрьский, Туймазы и Белебей, мы увидели эти старые леса, чудом сохранившиеся на возвышенностях и в распадках. Чуть не каждое третье дерево — липа, а каждое восьмое — сосна или лиственница. На полянах, совсем уж чуждые в лесу, качалки и буровые вышки. Отсюда нефть идет по трубам в хранилища. И над всей этой железной индустрией стоит зеленый лес. Вроде все спокойно и мирно. Но отчего-то картина навевает грусть…
Один из питомников Туймазинского объединения, занимающий в лесу более сорока гектаров, дает ежегодно около семи миллионов саженцев сорока лесных пород. Рачительный хозяин питомника Юсуп Фаррахов, молчаливый, по-деревенски застенчивый человек, вдруг говорит:
— Вот будете в Куйбышеве или Ульяновске, так знайте: там в парках, да и в посадках на поле, есть и наши саженцы. Продаем во множестве соседним областям. И себя, конечно, не обижаем. Хватает на всех.
Возвращаясь из этой поездки, мы снова проехали через Туймазы.
На одной из новых улиц с молодой зеленью вдоль тротуаров я не удержался и спросил Морозова, указывая на девятиэтажные корпуса с красивым цветовым оформлением:
— Не здесь живете?
Он хмыкнул и, повременив, сказал:
— Сейчас покажу свой дом. Мимо проедем.
Через три минуты наша машина завернула за угол. Шофер сбавил ход. Позади двух только что отстроенных корпусов мы увидели старый деревянный дом, полускрытый визами и тополями. Около этой явно обреченной на снос усадьбы уже бугрились кучи желтого песка, лежали трубы и бетонные кольца.
— Вот где я живу, — довольно спокойно произнес Николай Филиппович. — Если быть точнее, доживаю…
Это сказал человек, благодаря работе которого в городе Туймазы сегодня чистый воздух, прекрасная вода из лесного урочища, новый парк и молодые посадки вдоль современных просторных и красивых улиц. Бывает и такое…
Несомненна заслуга лесников-мелиораторов в том, что туймазинские, дюртюлинские, буздякские, бакалинские, шаранские и белебеевские колхозы и совхозы, расположенные в долинах рек Белая и Дема, получают сегодня семнадцать — двадцать пять центнеров зерна с гектара и не попадают в отчаянное положение даже в засушливые годы.
Однако защищать нашу кормилицу-пашню как часть великой матери-природы одним лесоводам не под силу. Улучшение окружающей среды — это и обязательное сохранение, разумное использование рек и грунтовых вод, земледелие в самом широком смысле. Тут и травосеяние, и удобрения, и паровые поля, и обработка почвы, и отбор (селекция) растений, и механизация, даже поведение и деятельность самих земледельцев не в ущерб природе.
Понятное дело, проблема совершенствования земли на благо людям решается только совместными усилиями профессионалов: земледельцев, лесоводов и лесоведов, речников-гидротехников, селекционеров, машиностроителей. И, конечно, географов.
Кто сегодня может помочь главной реке Белой и малым рекам Предуралья — Усени, Чермасану, Сюне, Базе, Ику, Деме, их бесчисленным притокам? Ведь они заметно мелеют, загрязняются, берега их рушатся от размывов, недопустимо оголены и безмерно распаханы. Реки требуют ремонта. Ответственность за их судьбу, как и за судьбу озер, прудов, за орошение, в равной мере лежит на республиканских министерствах сельского хозяйства, мелиорации и водного хозяйства, даже на местном пароходстве, поскольку они пользователи воды и самих рек. И пользователи, надо сказать, нерадивые, нерасчетливые.
Заместитель министра мелиорации и водного хозяйства Башкирии Равиль Ягофарович Гарипов — опытный инженер-гидротехник. Он родился здесь, с малых лет знает реки Уфу и Юрюзань. Человек осмотрительных действий и спокойно-раздумчивый, он склонен оценивать работу, связанную с мелиорацией и благоустройством рек, критически, не похваляется достижениями, хотя они и есть. И разговор начинает с самого, так сказать, наболевшего.
— Странно, но так получилось, что мы многое задумали, да мало пока что сделали. Это звучит парадоксально, но наше министерство и в самом деле располагает очень небольшим техническим потенциалом. В планировании и проектах идем на уровне современных задач, а вот в их исполнении заметно отстаем и проявляем — хотим того или нет — беспомощность.
— Но ведь всем известно, что в Башкирии два солидных мелиоративных треста, у них достаточно техники, — недоумеваю я.
— Все это так. Но хочу напомнить, что оба наших треста с двойным подчинением. Иногда они руководствуются не столько указаниями нашего министерства, сколько планами Росминводхоза, откуда и получают технику, кто финансирует работы. У нас с главками в Москве немало существенных расхождений. Наши ученые, в том числе географы, гидротехники, убеждены, что основная задача мелиораторов в Башкирии — это организация широкого и мобильного орошения лугов, пастбищ, полей. Все-таки зона засушливая, осадков в главных сельскохозяйственных районах выпадает вдвое меньше, чем испаряется. Да и снега, который пополняет запасы воды в почве, не густо. А орошаемых пастбищ, огородов, полей, лугов всего сто сорок пять тысяч гектаров, причем и орошение на них не очень надежное — с помощью тракторных агрегатов. Так что здесь у нас простор для безграничной деятельности. Правда, в текущей пятилетке намечаем ввести еще шестьдесят пять тысяч гектаров орошаемых земель. Но для этого надо, прежде всего, создать надежные источники воды, для этого нужны трубы, много труб, материалы для строительства плотин. Получить же все это нелегко. И знаете почему? Вся наша база, я имею в виду технику в трестах, их заводы по ремонту оборудования, с самого начала была нацелена на осушительную мелиорацию, а не на орошение. Разница, должен сказать, существенная.
— А объекты для осушения в Башкирии есть?
— Переувлажненные пашни? Есть. На севере республики, у границы с Пермской областью. Точнее сказать, были во время составления проектов. И кое-что там сделано. Окультурено около полумиллиона гектаров одичавших пашен, частью осушены заболоченные луга. Что-то оказалось вне поля зрения проектировщиков и консультантов. Может быть, и осушители перемудрили. Во всяком случае за два последних десятилетия климат даже на Уфимском плато изменился, он имеет тенденцию к подсушиванию. Меньше дождей, глубже грунтовые воды. Отчего это происходит, не всегда понятно. Конечно, сказывается сильная вырубка лесов, осушительные работы, другая деятельность человека, скажем, заборы воды промышленностью. Ведь рядом такие индустриальные центры, как Челябинск, Свердловск. Объединение «Башлес» нередко залезает со сплошными рубками на водоразделы. Лесоводы, конечно, засаживают вырубки, но это молодой пока лес, его природоохранные функции невелики.
— Наверное, подобные нарушения можно приостановить. Есть законодательные акты…
— Я знаю, что наше Министерство лесного хозяйства не один раз требовало отнести горные леса Урала, имеющие водоохранное значение, к лесам первой группы со строгим режимом лесопользования. Что-то стронулось… Словом, возвращаясь к нашей главной теме разговора, и на севере Башкирии обозначилась необходимость скорее в поливах, чем в осушении. Так что пора самым коренным образом менять направление всей мелиоративной деятельности. Но тресты при поддержке своего главка в Москве предпочитают идти по накатанной дороге, наши доводы не очень-то их волнуют.
— Эти ваши доводы обрели реальность в плане и на следующую пятилетку?
— Конечно. Мы настояли на некоторых главных проектах. Но перестройка…
Гарипов оживляется, говорит, уже не заглядывая в бумаги:
— Скоро начнем строительство крупнейшего объекта этой пятилетки — Иштугановского водохранилища у реки Белой. Вы представляете, где это? Объем нового водохранилища составит три миллиарда кубометров, оно даст воду для обширных поливных систем в засушливом районе. Обеспечит и большую промышленность в районе Стерлитамака, Мелеуза, Салавата, Ишимбая. Вот это строительство «впишется» в общий план защиты от суховеев. Второе направление — это постройка малых водохранилищ, проще говоря, прудов. Их сегодня уже более двухсот. Нужны тысячи. Наш технический отдел разрабатывает новые проекты. На малых реках мы намерены создавать плотины, водохранилища для сбора весенних и ливневых осадков. Все такие водохранилища тоже станут центрами оросительных систем в степной части, где очень нужны орошаемые поливные пастбища, чтобы горные непродуктивные выпасы все больше передавать под посадки лесов. Сколько же можно выбивать крутосклоны догола, прокладывать пути для новых оврагов! Тут мы в одной упряжке с лесоводами. Больше лесов на склонах — полноводнее реки. А где вода, там и большой хлеб.
Равиль Ягофарович придвинул поближе карту Башкирии с показателями природной увлажненности. Всю степную зону с основными полями и лугами республики оконтурили линии с цифрами от 0,40 до 0,85. Для нормального же развития растений нужна увлажненность, близкая к единице. Какое там осушение, если, скажем, в Федоровке на Предуралье и в Баймаке за южными хребтами Урала природа отпускает как раз половинную норму воды!
Благополучно лишь между хребтами, в сердце гор. Но там не выращивают хлеб. Там лес в скалах и в ущельях. И немного пастбищ для скота по долинам.
Инженеры-мелиораторы технического отдела министерства Константин Васильевич Никитин и Алевтина Петровна Леонтьева убежденно говорят о необходимости расширять за счет малых рек прифермские севообороты и поливные пастбища. Оба они прекрасно понимают всю цепь природно-хозяйственных зависимостей: будут в достатке кормовые угодья — немедленно уменьшится чрезмерный выпас скота по склонам и в молодых лесах. Черные и чистые пары в севооборотах колхозов и совхозов из толоки превратятся в накопители влаги. Такие настоящие пары немедленно и гарантийно дадут отличные урожаи озимых, прежде всего ржи — этой главной культуры Башкирии.
Лес, вода, пастбища, пары в севооборотах — это и есть ощутимый практический вклад в Продовольственную программу СССР, убедительно «пригнанную» к условиям каждого района.
В разговор вступает гидролог Александр Васильевич Кудрин. Будущее малых рек в сухой степи видится ему в мрачноватом свете.
— Они обречены на медленную смерть, — говорит он. — Слишком велика антропогенная нагрузка на них. И люди, и промышленность, и стада скотины… Уже почти не осталось ключей и родников для их питания.
— А выход, Александр Васильевич? Или нет выхода? Ведь вы сами выразились: медленная смерть. Медленная, значит, остановить можно?..
— Выход? Он указан еще нашими прошлыми поколениями. Но мы нерасторопны, медлительны и можем просто не успеть, вот беда. Надо перепружать все реки плотинами, ставить у плотин водяные мельницы, о которых начисто забыли. Это же регуляторы стока! Да еще какая ни на есть энергетика. Примитивно, скажете? Но реки не хирели бы, а жили. Опыт полезный, его учитывать надо. Теперь, конечно, современные методы строительства, но при любом методе плотины и берега рек необходимо надежно защищать лесами. Посмотрите на редкие уже осокори в пойме Белой. Эти великаны надежно охраняли и сами реки, и луга в пойме рек. Вот их и нужно сажать у воды. К тому же осокори со своей мощной корневой системой всегда сохранят берега рек от размыва. Именно такими я вижу в идеале приречные ландшафты нашей степи.
И тут я с удовольствием вспомнил питомник Юсупа Фаррахова, где среди многих пород выращивалась и ива. Что ж, будет кому охранять берега полноводных рек!
— Особое место в преобразовании степной зоны, — уточняет Константин Васильевич Никитин, — будет принадлежать, конечно, Иштугановскому водохранилищу. По его берегам можно построить несколько оросительных систем на тысячу и более гектаров каждое. Наш отдел сейчас работает над проектами шестнадцати межколхозных оросительных систем за счет стока малых рек. Вот Чермасанская, например. Пойма на тысячу сто гектаров. Или Новоаташевская — на полторы тысячи гектаров, это на реке Маньязы. В совхозе «Смычка» — на тысячу гектаров, это бассейн речки Удряк. Новораевская система на две тысячи гектаров с лишним, за счет рек Дема и Курсак. Словом, будущее нам видится как внесение разумных поправок в природу на пользу сельскому хозяйству, среде обитания. И работать мы намерены в тесном союзе с лесниками, которые продолжат и расширят посадку леса на крутосклонах и вокруг бывших оврагов. Земля должна быть всюду зеленой, не так ли?
Хорошие мысли. Но даже дельные проекты — пока еще только проекты.
— Заболачивания не боитесь? — спросил я, вспомнив такие факты по берегам Кубанского водохранилища.
— Предусмотрено, — улыбается Никитин. — Нам достаточно подобных примеров «перебора».
Приятно слышать от инженеров соображения, которые не всегда сопутствуют проектам технических работников. Да, пути увеличения урожая на полях и лугах и пути совершенствования природы, уважительное отношение к ее законам — одни и те же. Для Башкирии понятия эти не только совместимые, а и родственные, поскольку противостоят они одному главнейшему злу: засухе, неурожаю. Злу, чьи дороги на север проходят по всей территории Башкирии, угрожая большей части Русской равнины.
Может быть, потому и особенно горько, когда вдруг обнаруживаешь деятельность, направленную в прямо противоположную сторону — на ущемление природы, пренебрежение к ее законам.
Речь идет о нефтедобытчиках, о лесорубах и речниках, экологическая безграмотность которых дорого обходится обществу.
Нефтяники основательно попортили пойму главной водной магистрали — реки Белой. Здесь сегодня бесконечные качалки и вышки. Нефть качают повсюду, нередко без оглядки вокруг, без аккуратности, что очень опасно на ранимой пойме. И с таким видом, словно нефть все окупит, даже гибель прекрасного и полезного.
Картины встречаются печальные. Луга вдоль и поперек исчерчены дорогами и колеями от колес тяжелых «КамАЗов», скреперов, тракторов. Местами пойма выглядит как поле боя. На берегах Белой высятся горы бетонных плит, металлических деталей, песка и гравия. Выше Гуздевки я видел беспорядочные кучи железных труб, поржавленных, забытых. Они брошены так давно, что берег уже успело подмыть, концы труб свисают в воду, как раскисшие макароны. Двухметровой высоты берег с толстым черноземом поверху и с густой травой всюду рушится от непосильной тяжести когда-то выгруженного и забытого.
На полной скорости — план! — по реке мчатся «ракеты», баржи-толкачи, сопутствующая им волна бьет по береговым обрывам, слизывая ежегодно где два, где четыре метра земли. Река мелеет, пойма сжимается, как шагреневая кожа, и все меньше на ней осокоревых, ивовых лесов. Уже далеко друг от друга стоят на лугах огромные ширококронные тенистые деревья, и то обычно полусухие или вовсе усохшие. Трясется земля от машин, вольно гуляющих по лугам. Но осокори все еще держатся, ждут подмоги. Если такой великан оказался над самым обрушенным берегом, он защищает землю до последнего своего часа. Даже когда в воду свисают белые космы его отмытых корней, они живым забором заслоняют свою опору и надежду — пойменную землю.
Нефтяникам и речникам до этих русских эвкалиптов и дела нет.
— Хранители поймы? Мешают они нам… — так заявили мне в Груздевке.
Да, нефть нужна. Но зачем же, получая золотое топливо, губить золотую почву? А ведь можно, можно! — аккуратно и бережно относиться к окружающей нас красоте и совершенству даже при широком размахе промысла. Примером тому служит город Октябрьский.
Нет у реки Белой хозяина! Бассейновая инспекция вроде не имеет ни власти, ни прав даже ограничить скорость движения судов, чтобы сохранить легко размываемые берега. А кто заставит нефтяников и строителей нефтепроводов хотя бы элементарно уважать законы природопользования, сберегать реку и ее пойму? «Деловая» необходимость не может служить оправданием бесхозяйственного использования больших пойменных площадей, залога развития скотоводства Башкирии.
Ни одного доброго слова нельзя сказать и в адрес «Башлеса», чьи лесорубы оголяют бассейны рек Юрюзани, Уфы и верховьев Белой, оставляя без внимания пророческие слова Менделеева, которые мы приводили в начале очерка.
Просто понять нельзя, как получается, что одни люди не жалеют сил и средств, чтобы сделать землю щедрой, приуменьшить, на благо людей, злые стихии, а другие с не меньшим рвением разрушают самые ранимые природные ландшафты, заботясь только о ведомственном плане!
А ведь законы об охране природы касаются всех и каждого. И выполнять их обязаны все. Все!
Министерство лесного хозяйства Башкирской АССР размещается на окраине Уфы, по соседству с большим лесопарком, вокруг которого шумит стройка. Миллионный город быстро разрастается.
Штат у министерства небольшой — только специалисты. Обстановка спокойная, не суетная. Говоря между нами, больше всего сотрудники заняты, так сказать, дипломатической работой: львиную долю времени тратят на создание благоприятных условий для сотрудничества с многочисленными смежниками, с партийными и советскими руководителями в районах. Без такого сотрудничества невозможно было бы выполнить и половины всех оздоровительных проектов для земли и леса.
Непосредственный организаторский труд, хозяйственная деятельность целиком лежат на плечах восьми лесохозяйственных объединений — таких, как Туймазинское.
Вероятно, подобное, новое для лесных организаций, служебное построение исходит из точного знания всех низовых операций. Министр лесного хозяйства Марсель Хабибович Абдулов более десяти лет работал на разных постах в лесу. А производственный опыт, как известно, великий помощник на любой служебной ступеньке. Обладающий им руководитель в споре ли, на деловом ли совещании, в разговоре всегда может мысленно поставить себя на место другого человека, понять его позицию и принять безошибочное решение.
Вероятно, опыт и натолкнул Абдулова на мысль создать более стройную, чем прежде, организацию лесного хозяйства. Лесхозы Башкирии собраны теперь вокруг вполне самостоятельных лесохозяйственных объединений. Само министерство получило возможность больше внимания и времени отдавать разработкам научных планов на несколько лет вперед. Планов, которые можно выполнить только в союзе с многими очень разными ведомствами. Такой союз и предстояло укреплять и развивать.
Но прежде министерство делом доказало свои собственные возможности. План десятого пятилетия был выполнен по всем позициям. Посажено сто двадцать тысяч гектаров леса, главным образом хвойных пород, да еще появилось на равнине и возвышенностях двадцать восемь тысяч гектаров полезащитных и противоэрозионных лесонасаждений. При рубках ухода в старых лесах на площади пятьсот шестьдесят тысяч гектаров заготовлено шесть миллионов кубометров древесины. Можно бы и больше, перестойных деревьев на Урале много, но древесину не успевают вывозить и перерабатывать. А гнать кубометры для того, чтобы они гнили в штабелях, далеко не лучшее решение.
В мае 1981 года было принято совместное постановление бюро обкома КПСС, Совета Министров Башкирии и коллегии Министерства лесного хозяйства РСФСР «О плане работы Минлесхоза Башкирской АССР на одиннадцатую пятилетку и дальнейшие годы».
Самое примечательное в этом плане, что касается он не только пятнадцати тысяч работников лесхозов, но и всех тружеников смежных отраслей, часто далеких от интересов лесоводства. Речь в нем идет о комплексном совершенствовании природы в «коридоре зноя», где расположена Башкирия. Иными словами, о судьбе почти восьми миллионов гектаров пашни и луга, о сотнях рек, бесчисленных озерах, о воде и лесе, о среде обитания.
Хорошо продуманное, конкретное и четкое постановление это дает возможность преодолеть ведомственные барьеры. Оно обязывает Минлесхоз Башкирии, всех его смежников, партийные и советские органы на местах посадить за нынешнее пятилетие еще сто пятнадцать тысяч гектаров молодых лесов; создать двадцать тысяч гектаров полезащитных и приовражных насаждений и защитные лесные зоны возле промышленных городов; завершить облесение Демско-Чермасанского междуречья и Зауралья; посадить леса вокруг озер, водохранилищ и у истоков рек. Наконец, озеленить города, передать в гослесофонд все совхозные леса, а также не использованные в сельском хозяйстве земли для их облесения.
План серьезен, работы много. И работы нужной, целесообразной, поскольку речь идет о совершенствовании экологических связей в огромном регионе на востоке Русской равнины.
Теперь лесоводам не придется упрашивать председателей колхозов, чтобы отдали они для облесения горные склоны и приовражные земли. А случись такая заминка — помогут райкомы партии и райисполкомы. Обязаны помочь.
Можно надеяться, что сегодня главный лесничий Минлесхоза Марат Габитов и заместитель министра мелиорации и водного хозяйства Равиль Гарипов будут совместно обсуждать свои действия, касающиеся постройки и облесения Иштугановского водохранилища, привлекут властью постановления строптивые тресты Росмелиоводстроя к выполаживанию тех пятнадцати тысяч оврагов, которые все еще уродуют башкирскую землю, ежегодно съедают двести гектаров пашни и, как считает профессор Гариффулин, уменьшают ежегодный сбор зерна на четыреста тысяч тонн.
Секретари горкомов и райкомов Нефтекамска, Бирска и Дюртюлей вместе с министром лесного хозяйства Абдуловым пригласят на берега Белой начальника «Башнефти» и потребуют навести порядок на промыслах и дорогах к ним в пойме реки, чтобы сберечь луга и осокори — хранителей красивейшей поймы.
Генеральный директор Белорецкого лесохозяйственного объединения теперь уже не в одиночку будет требовать, чтобы лесопромышленники не тревожили деревья на водозащитной лесной зоне по верховьям реки Белой и особенно на ее притоках, чтобы прекратили гибельный для рек молевой сплав.
Лесники Башкирии ведут работу на правильной основе. Их труд замечен. Именно здесь, в Уфе, был проведен первый съезд российских лесоводов — на границе леса и степи, двух противоборствующих биоценозов.
Вести лесное и сельское хозяйство так, чтобы по возможности обезопасить зеленый покров земли от гибельного воздействия стихий, нужно не только в Башкирии, а на всем широком фронте от Зауралья и через все черноземные области России до районов западных лесов. Опыт Башкирии сослужит добрую службу, может принести пользу в масштабе всего государства, принявшего Продовольственную программу СССР.
Мы видим ныне, что Башкирия делает свое дело, стремится уменьшить зависимость урожаев от суховеев. А что другие области и автономные республики? Что соседи? Разумеется, и в Татарии, в Чувашии, в Куйбышевской, Саратовской, Ульяновской, Пензенской, Курской, Орловской, Тульской областях проводят лесомелиоративные работы, пытаются вести борьбу с эрозией почв, спасать мелеющие реки. Но достаточен ли размах этих обязательных для общества работ?..
Всем известно, что охрана и совершенствование среды обитания в нашей стране, где очень большие площади посевов находятся в так называемой зоне рискованного земледелия, являются такими же существенными и необходимыми, как ежегодные посевы и обработка земли.
А все существенное и большое по объему делается всем миром. Только сообща!
— Ребята, смотрите, Микено! Вот та гора с голой вершиной! У Шаллера есть фотография — помните? Ну конечно же Микено! В тех лесах работал Шаллер!
Ликование Петра Петровича было таким бурным, что шофер притормозил, и мы мигом высыпали из машины. Высоко в розовеющее вечернее небо возносил свои изъеденные временем каменные бастионы давно уснувший вулкан. Вот по этим лесам, сплошным синим одеялом укутавшим его подножие, вооруженный только биноклем и фотоаппаратом, бродил вслед за гориллами молодой Джордж Шаллер. Месяц за месяцем наблюдал он жизнь горилл в непосредственной близости и узнал о них столько, сколько не было известно до него за всю человеческую историю.
Для нас это — высший класс профессионального мастерства, книгу Шаллера «Год под знаком гориллы» мы в свое время читали запоем. Ведь мы тоже биологи, все четверо в этой машине. И нам самим предстоит через несколько дней свести знакомство с гориллами в их родной стихии.
Всех своих спутников, с которыми судьба так счастливо свела меня в самом сердце Африки, я давно знаю и люблю. С Евгением Николаевичем Смирновым училась в студенческие годы в одной группе, потом он уехал работать в Сихотэ-Алинский заповедник. Николая Николаевича Дроздова, всем хорошо знакомого по передаче «В мире животных», и Петра Петровича Второва, своего коллегу по Центральной лаборатории охраны природы, ставшей ныне Всесоюзным институтом, знаю, можно сказать, с детства. Тогда нас сводили рассветные часы в весеннем лесу и маленький улыбчивый человек с большой бородой, тоже Петр Петрович, наш учитель, которого все мы боготворили.
— А теперь скажите мне, что за птичка поет в том ивнячке?
— Пересмешка, — выпаливаю я.
— Маша, ты поторопилась. Пересмешки еще не прилетели. А что думает Коля?
Теперь я уже не помню, что тогда думали Коля и Петя. Но варакушку, а это оказалась она, запомнила на всю жизнь. И то туманное утро, когда по берегу Оки двигался маленький отряд ребят, убежденных, что на свете есть только одна стоящая профессия — биолог. Выезды в начале мая в Приокско-террасный заповедник во главе с Петром Петровичем Смолиным были тогда, в начале пятидесятых, чудесной традицией.
Разумеется, дело не обходилось одними только птицами. Столь же внимательно относился наш учитель и к насекомым, и к зверям, и к травам, и ко всевозможным их взаимодействиям.
Наверное, он хорошо предвидел теневые стороны узкой специализации, дробящей объект исследований на все более мелкие единицы, и стремился сделать из нас натуралистов, то есть людей, умеющих видеть и понимать природу во всем ее многообразии и в то же время — в целостности. Что касается Пети и Коли, то тут семена упали на благодатную почву — они показали себя отличными учениками Петра Петровича и стали биогеографами. Я же избрала более узкую и проторенную дорогу зоолога, а именно орнитолога.
После университета — я кончала биологический факультет, Петя с Колей — географический — все мы разлетелись в разные стороны. Николай Николаевич отправился путешествовать по свету: работал в Австралии и где только не бывал! Петр Петрович на много лет уехал в Киргизию, на высокогорную Тянь-Шаньскую физико-географическую станцию. Свое сердце он прочно отдал горам — и тут я с ним совершенно солидарна: для меня тоже нет ничего прекраснее гор, где у вечных снегов и ледников почти весь год длится зима, но зато все лето не кончается весна. Все лето журчат там талые воды, пахнет оживающей землей и раскидывают радужные коврики альпийские лужайки. А когда в разгар короткого лета выпадает снег, горечавки удивленно таращат из него свои синие колокольчики. А птицы — какие там птицы!
И все же со временем у Петра Петровича открылась еще одна страсть:
— Лучше гор может быть только Африка, — признался он мне после первой своей поездки в Африку.
— Лучше Африки могут быть только горы, — ответила я, и на том мы поладили.
Кандидатская диссертация Петра Петровича посвящена жизни высокогорий Тянь-Шаня. Птиц Петя знает отлично, но помимо них интересуется всем без исключения, что живет, и всем, что растет, — ведь он настоящий биогеограф. А до меня, признаться, не так уж и давно дошел высший смысл их с Колей науки, и здесь есть только одно смягчающее обстоятельство: я стараюсь исправиться хотя бы с таким большим запозданием.
Собственно, все как будто бы просто: биогеография призвана дать объяснение тому, как распределяется все живое по лику Земли. Но в наше время одной констатацией фактов уже не обойдешься — тут сразу возникает множество вопросов. И требуется уже давать объяснение тому, как устроены и работают высокогорные, лесные, степные — все, какие есть на свете, — сообщества растений и животных, или, по-современному, экосистемы, и как объединяются они в гигантскую планетарную экосистему — биосферу. Наконец, вопрос вопросов: как сказывается на экосистемах Земли деятельность человека, по своему значению уже вставшая в один ряд с геологическими факторами.
Когда Николай Николаевич и Петр Петрович, умудренные опытом, вновь вернулись в Москву, родился их творческий союз, и ему стал уже по силам планетарный масштаб: первая их совместная книга называется «Биогеография материков». Но это только начало, присказка, сказка будет впереди — у них вовсю идет работа над второй книгой в том же направлении. И все, что ожидает нас в этой поездке, — драгоценный для нее материал.
Дорога вела нас в национальный парк Вирунга — один из парков Заира и старейший парк Африканского континента. Он был основан в 1925 году, в большой мере усилиями Карла Экли, могила которого находится у подножия Микено.
Всю свою жизнь Экли посвятил изучению крупных африканских животных, особенно тех, которым угрожает истребление. Это был человек редкого мужества. Во время третьей своей экспедиции в Африку, а всего их было пять, он чудом только остался в живых: слон, неслышно подкравшийся сзади, уложил его между двумя бивнями, с размаху вонзив их в землю. По счастливой случайности, он только задел зоолога хоботом, искалечил лицо и поломал ребра. Через несколько месяцев Экли снова был на ногах, сохранив, несмотря ни на что, наилучшее мнение о слонах, которых считал самыми интересными животными и величайшим, как он говорил, очарованием Африки. Умер он в своем любимом лагере на склоне Микено через год после того, как парк Вирунга был наконец открыт.
Мы въехали в парк ночью, точнее — вечером, если смотреть на часы, но вечера, как и утра, на экваторе почти нет, солнце сразу проваливается за горизонт, и в шесть все уже обволакивает густая и теплая тропическая тьма. Наши «лендроверы» катились по грунтовой дороге, высвечивая фарами узкий коридор между сплошными стенами гигантских злаков. Фосфоресцирующими огнями — зелеными, голубыми, красными — то с одной стороны дороги, то с другой вспыхивали в траве чьи-то глаза. Яркий малиновый огонь, — мне показалось, с хорошую чайную чашку — и перед самой машиной стремительно проскользнуло длинное, приземистое, как у лисы, тело с пушистым хвостом — циветта. А потом шофер почтительно притормозил — дорогу перегородила мощная серая туша. В свете фар хорошо видны жирные, отсвечивающие розовым окорока — бегемот неслышно следовал по своим делам. Еще раз машина встала перед слоном, застывшим, как изваяние, у самой обочины и тут же бесшумно растворившимся во мраке.
После того как в поселке парка нас распределили по бунгало, где было не меньше комфорта, чем в самых цивилизованных отелях, я поспешила на улицу. Улицы, собственно, не было. Была усыпанная крупным песком дорожка, вдоль которой в два рядочка и выстроились круглые бунгало, окруженные аккуратным газоном. А дальше в темноте, куда почти уже не доставал падающий из окон свет, тоже вспыхивали чьи-то глаза, колебались призрачные тени, оттуда доносились невнятные звуки, иногда слышался — или только чудилось в напряженной тишине? — глухой рев. Таинственная и непостижимая жизнь ключом била совсем рядом, за пределами очерченного светом пространства. И признаться, на предложение немного пройтись я ответила решительным отказом — как раз забредешь под слона!
— Вот уж не думал, что ты боишься темноты, — тихонечко посмеялся в бороду Петр Петрович. — А что до слона, ты же знаешь, сначала мы услышим, как бурчит у него в животе. Не хочешь слушать? Ну, тогда постой минуточку!
Когда Петя вернулся, его рука так и светилась изнутри, будто он зажал в ней яркую электрическую лампочку. «На, держи!» — и он передал мне небольшого жука со светящимся брюшком. Я раскрыла ладонь, и, выбравшись на волю, удивительной мощи светлячок поплыл во тьме мерцающим огоньком, то зажигая, то гася свой зеленоватый фонарик.
Едва начало светать, мы снова были на улице. И тут обнаружилось, что совсем рядом с домами и в самом деле завтракал слон. Один за другим вырывал он хоботом пучки трав, брезгливо стряхивал пыль с корней, выколачивая траву о переднюю ногу и лишь после этой гигиенической процедуры отправлял ее в рот. Чуть подальше, у самой реки, скрытой от глаз темными зарослями, паслись антилопы, — верно, это их тени колыхались вчера у самых окон. С реки теперь уже явственно доносился рев — там, как оказалось, благоденствовали бегемоты.
Машины для экскурсии должны были подать тотчас после раннего завтрака, и тут выяснилось, что к ресторану мы торопимся не одни. Вверх по склону реки, выстроившись в затылок, будто солдаты, вышагивали аисты марабу в черных с белыми манишками фраках, с огромными, уставленными в землю носами и розовыми лысинами. Однако у ресторана строй рассыпался, и респектабельные птицы превратились в самых обыкновенных помоечников, отчаянно дерущихся из-за всего, что хоть отдаленно можно признать съедобным.
Наскоро покончив с кофе, мы расселись по машинам, но, едва выехав за пределы поселка, неожиданно остановились. Прямо впереди оранжевое утреннее небо косо перечеркивал гребень холма, сбегающий к реке, еще скрытой в клубящемся тумане. По гребню спускалась к реке группа слонов — несколько слоних, слонята-подростки и совсем малыши, жмущиеся к ногам размашисто вышагивающих мамаш. А перед слонами шли львы — целый прайд, и немалый: шесть львиц, с десяток разновозрастных львят и во главе всей этой процессии — один крупный серый лев. Казалось, слоны гонят львов перед собой, те явно вынуждены были спешить, время от времени оборачивались назад и коротко рыкали, но почему-то упорно отказывались уступить дорогу. В это время солнечный диск всплыл над горизонтом далеко за гребнем холма, снопы света брызнули на долину, и темные силуэты животных, двигающихся словно в прекрасном древнем танце, вспыхнули в золотом ореоле.
Сказочное это видение, в доли секунды поглощенное туманом, так и стоит у меня в глазах как символ африканской саванны. А потом наши «лендроверы» вползли на приречную террасу, и саванна открылась во всем великолепии. Она еще не осветилась как следует, еще скрывалась за голубоватой утренней дымкой и плавающими тут и там островками тумана, но всюду кругом угадывалась беспредельной щедрости жизнь, все двигалось, дышало, полнилось незнакомыми голосами.
Жаворонки с яркими лимонно-желтыми брюшками трещали в воздухе — мелодичности при всей красоте им явно недоставало, — вдовушки, одетые в бархатисто-черное оперение, перепархивали над травой, будто в наказание таская за собой непомерной длины траурные хвосты. Сплошные незнакомцы! Одно спасение, что Петр Петрович и Николай Николаевич уверенно ориентируются во всей этой экзотике.
С трубными кликами опустились в траву венценосные журавли — царственные их головки украшены коронами серебристых перьев — и тут же перед машинами проделали несколько церемонных па своего танца. Рядом возле обочины улеглась пара буйволов, только что, видно, принимавших грязевую ванну. Вокруг их чумазых тел хлопочет стайка изящных малых белых цапель, одна из них устроилась подремать на лбу у буйвола в том самом месте, где сходятся мощные рога. За этими буйволами виднеются в траве еще черные тела — принимаемся было считать, но скоро бросаем пустое занятие — буйволов в этом стаде сотни, а дальше — другое, не меньшее.
А там солнце высвечивает среди травы золотистые шкурки антилоп кобусов с прихотливо изогнутыми черными рожками, стройных, стремительных, умеющих, кажется, летать по воздуху, — их тоже сотни, нет — тысячи. Дальше сотенные стада более крупных темных коровьих антилоп топи с синими чулками и ярко-рыжими подпалинами на нижней стороне тела. Завидев машины, антилопы чуть отбегают от дороги и тут же останавливаются, провожая людей любопытствующими глазами, — они давно уже привыкли к туристам. Только бородавочники — большущие дикие свиньи с разукрашенными нелепыми наростами мордами — обнаруживают неисправимо истеричный нрав и улепетывают что есть мочи, поставив торчком хвост с развевающейся по ветру черной кисточкой.
И по мере того как солнце съедает туман и открывает глазам все новые уголки саванны, становится очевидно, что пустующих мест тут нет, — вся саванна так и рябит от множества пасущихся в ней животных — великолепных, сияющих на солнце разномастными телами. И эта поистине фантастическая насыщенность жизнью, какую знала Земля еще до начала хозяйствования на ней человека, — безусловно, сильнейшее впечатление, какое мне только приходилось переживать.
Что самое удивительное, при всем этом невероятном животном изобилии саванна не кажется утомленной и не обнаруживает ни малейших следов оскудения. Несмотря на сухой сезон, гигантские злаки, хоть и порыжевшие, стоят стеной, а звери выглядят сытыми, благоденствующими. Правда, из всех видов африканских саванн, а они очень разные, здешняя представляет, наверное, самый богатый вариант, и на то есть причины географического порядка.
Парк Вирунга, общая площадь которого приближается к миллиону гектаров, тянется полосой по дну одного из крупнейших африканских рифтов — гигантских трещин, прорезывающих Восточно-Африканское нагорье. К этому, западному разлому, идущему от озера Ньяса до истоков Нила, приурочены выстроившиеся в одну цепь глубочайшие африканские озера — Танганьика, Киву, Эдуард, Альберт. Территория парка начинается на севере от озера Киву, идет по берегу озера Эдуард и дальше вдоль реки Семлики, соединяющей озера Эдуард и Альберт и текущей у подножия снежных громад Рувензори — Лунных гор, впервые представших глазам европейца менее века назад.
Лунные горы так и остались нашей серебристой мечтой — сильные дожди, прошедшие незадолго перед приездом, закрыли дорогу на север, и доступной нам осталась только саванна у южной оконечности озера Эдуард. Дно рифта представляет здесь обширную равнину, с двух сторон ограниченную горами. С запада сплошной синей стеной встают горы Митумба — это и есть борт рифта, поднимающийся в высоту до трех километров. На юге в голубой дымке проступают увенчанные облаками туши восьми вулканов Вирунга, перегородивших дно рифта в относительно недавнее время, среди них и знакомый нам Микено. Только на север и на восток равнине не видно конца. Впрочем, не такая уж она и ровная: то и дело ее прорезают гряды холмов, долины рек и ручьев, понижения заполняют большие и малые болота. Участки высокотравья чередуются здесь с зарослями кустарников и типичной саванной, где к травяному покрову и кустарникам прибавляются отдельные деревья или небольшие их группы.
Деревья же здесь поразительные. Издали — дерево как дерево, средней высоты, имеющее, как и положено, ствол и плотную зеленую крону. Вблизи же с удивлением обнаруживаешь, что ни веток, ни листьев у этих деревьев нет — это древовидные молочаи эуфорбия из обширной группы африканских молочаев, так похожих на американские кактусы. Вся их крона составлена ребристыми, щедро усаженными шипами члениками разного калибра — мощными, метровой длины, и в руку толщиной, и помельче. Ветвясь, они образуют подобие веток, и мартышки скачут по ним, как по самым нормальным деревьям. И все-таки гибкости им явно недостает, и то и дело встречаются деревья, изуродованные ветром или животными самым причудливым образом.
Здешняя саванна так и называется молочайной и, как я уже говорила, являет собой богатейшую разновидность африканских саванн. Широта экватора и в то же время умеряющая жару высота (около 1 тыс. м над уровнем моря), близкое соседство высоких гор и больших озер и, соответственно, обилие влаги на протяжении года — все это делает эти места сущим раем. Животные всегда в изобилии находят тут пропитание, так что даже сезонные кочевки стад, непременные в других районах Африки, оказываются излишними.
Впрочем, разве где-нибудь на просторах Серенгети, несравнимо более сухих и бедных растительностью, не пасутся ничуть не меньшие стада диких животных? Такова уж великая животворная мощь африканской саванны, не знающей себе равных в мире!
Наши машины свернули с накатанной дороги и поползли по пробитой в высокой траве колее. А потом и вовсе остановились, и дальше нам было предложено идти пешком. Далеко, впрочем, идти не пришлось: тропинка неожиданно оборвалась, и у самых своих ног я обнаружила полуметровый обрывчик, а дальше — дальше при желании вполне можно было продолжить путь по… спинам бегемотов. Мелкий ручеек, с трудом пробивавший себе путь через травяные заросли, разливался здесь в небольшой бочажок — эдакую ванну, где блаженствовали звери. Набито их тут было столько, что под водой, вернее, в густой черной жиже, заменявшей воду, они не помещались, и жирные туши выпирали на поверхность, вплотную прижатые одна к другой. Казалось, перевернуться с боку на бок доступно им лишь одновременно, как туристам в тесной палатке. Сверкали только белки глаз, так чумазы были их обладатели, испускавшие время от времени блаженные вздохи и тучи черных пузырей.
Сколь же грязны были эти толстокожие, я поняла несколько позднее, когда увидела на реке Руинди их собратьев. Тут их тоже было великое множество — в парке находится крупнейшее в мире скопление бегемотов. Их здесь за 25 тысяч — по одному, а то и по паре зверей на каждые десять метров реки. Вся река ревела и пыхтела, точно сотня паровозов одновременно разводила пары, а ее течение так и пестрело от выставленных на поверхность ушей и ноздрей купающихся бегемотов. Всюду, куда ни глянь, лежали на берегах и песчаных отмелях огромные сардельки и маленькие, но такие же тугие «довесочки»-бегемотики, пепельно-серые, глянцевые, с чисто отмытой розовой кожей в глубоких складках.
Берега реки сплошь испещрены были оранжевыми дорожками, хорошо выделяющимися на изумрудном фоне зелени, — их проложили бегемоты, каждый вечер выходящие пастись на берег. Местами тропинки превратились в глубокие желоба. Проложены они были и по таким кручам, что оставалось только дивиться, как умудряются взбираться по ним эти колоссы.
Впрочем, у нас уже сложилось должное представление об истинной резвости этих обманчиво ленивых толстяков. Особенно утвердились мы в этом после того, как стали свидетелями захватывающего дух зрелища: крепко прижимая к груди фотоаппарат, с несколько смущенной улыбкой на лице гигантскими прыжками мчался по берегу Николай Николаевич, а следом за ним скоро, хотя явно и не на полную мощность, топал огромными ножищами бегемот, не пожелавший позировать. Они проскочили через толпящихся на берегу зверей, оставшихся совершенно равнодушными к происходящему, а затем преследователь вдруг остыл и спокойно свернул в сторону, затерявшись среди сородичей. В этом месте и в самом деле была толпа бегемотов: в Руинди стекали тут воды термального источника, и над водой стоял густой пар. Подумайте только, под экваториальным солнцем, да еще горячее водоснабжение!
Озерков и болотец в понижениях тут масса и, значит, — разнообразной водной живности, прежде всего птиц. По соседству с принимавшими грязевую ванну бегемотами бродили по черной воде розовые фламинго, — грациозно изогнув шеи и склонив набок прелестные головки, они старательно процеживали через свои изогнутые клювы отвратительную жижу. А что за птичий рай предстал глазам на мелководье озера Эдуард! Оно было розовое, белое, переливающееся всеми цветами радуги, но только не голубое — воды почти не было видно. Фламинго, различные цапли, в том числе огромные голиафы, белые колпицы с клювами-лопаточками, расписные египетские гуси, разнообразные кулики, ибисы — совсем черные и белые с черными головами и хвостами, священные — все это плавало, ныряло, сияло на солнце, оглашало воздух разноголосыми кликами и упругим шелестом крыльев.
Множество птиц встретило нас и в рыбацкой деревеньке Вичумби на берегу озера Эдуард. Марабу и священные ибисы неподвижными стражами восседали на крышах хижин, копошились в пыли в одной компании с шоколадными ребятишками и собаками. Оглушительно щебетали ткачики, будто диковинными плодами сплошь облепившие высокие деревья своими круглыми гнездами. У берега вернувшиеся с уловом рыбачьи лодки оцеплены были пеликанами. Тут же на берегу среди праздного люда и пришедших за водой женщин разгуливал большой слон, еще малышом прибившийся к людям, да так и оставшийся среди них.
Этот слон также сделался достопримечательностью парка и известен на весь мир. Кто только его не фотографировал! Великолепные портреты слона украшают и один из номеров издающегося в ФРГ журнала «Das Tier» — «Зверь», которые редактирует страстный борец за сохранение животного мира Африки Бернгард Гржимек. Он и сделал эти снимки, заплатив за них весьма острыми ощущениями: доверившись ручному слону, Гржимек переоценил его терпение, и тот в свое удовольствие погонял по берегу озера докучливого профессора. Что и говорить, легко увлекающиеся фотоохотники сплошь и рядом куда более рискуют жизнью, нежели вооруженные современным оружием пресловутые охотники за крупной дичью.
Весь этот день, растянувшийся до бесконечности, мы мотались по саванне. В крыше «лендровера» есть люк, и, если не опасаться тропического солнца, щедро льющего свои лучи, и встречного ветра, исключающего применение какого бы то ни было головного убора, можно сидеть наверху, наслаждаясь безо всяких помех открывающимися взору картинами. Но это место пришлось по вкусу не мне одной, и время от времени мужская часть нашего маленького коллектива, позабыв об учтивости, объединенными усилиями свергала меня вниз. Скоро, правда, я опять оказывалась на крыше, и за это пришлось расплачиваться моему носу — кожа с него уже назавтра полезла клочьями.
Прошедшие дожди подпортили дороги, перекроив по-своему проложенные по парку туристские маршруты, расписанные точно по времени с перерывами на второй завтрак и обед. Мы остались без того и другого и в конце концов капитально засели в болоте, так что мужчинам пришлось закатать брюки повыше и заняться спасательными работами. Я отправилась побродить по теплой воде, из которой тут и там торчали густые купы кустарников, но наш гид прервал мою прогулку отчаянными воплями: «Леопардос! Леопардос!» — и выразительными жестами в направлении кустов. Не думаю, чтобы мне тут в самом деле угрожала опасность, но к концу дня нервы у нашего гида определенно сдали: стоило машине остановиться, как его подопечные рассыпались, будто горох, во все стороны в поисках эффектных ракурсов и достойных внимания природных объектов. Респектабельных туристов из нас решительно не получалось.
Уже под вечер мы выехали на высокий обрыв над Руинди. Отсюда открывался дивный вид на реку, словно из киплинговской сказки. Темные ее воды и украшенные резными фонтанами пальм берега полнились жизнью — и ни одного человека! Рыжая глина под ногами буквально истоптана была львами. Крупные, глубоко вдавившиеся в землю отпечатки оплетали сеть следов помельче. Здесь незадолго перед нами резвилось львиное семейство, проживающее в одной из глубоких промоин, изрезавших речной берег. Поблизости оказались и сами львы: четверка молодых зверей с только пошедшими в рост гривами звездой разлеглась под кустом. Машина описала вокруг них несколько кругов, с каждым разом уменьшая радиус, но львы и не подумали тронуться с места, лишь поворачивали нам вслед сонные физиономии. В ближайшем соседстве со львами паслось семейство водяных козлов, дальше серыми башнями высились слоны, и я не говорю уже о бегемотах. Последнее, что отпечаталось в моей памяти в этот вечер, были черные силуэты огромных носатых птиц на фоне заполонившей небо теплой оранжевой зари. Марабу, те самые, что являлись утром строем к ресторану, устроили себе на верхушках безжалостно изуродованных деревьев безопасные насесты, и молочайный лес, без того уже диковинный, приобрел совсем уже зловещий вид.
Потом я слезла с крыши «лендровера». Никто не стаскивал меня при этом за ноги, и, что самое удивительное, никто не полез на освободившееся место.
— Все, — сказала я. — Мне осточертели все эти львы, слоны и бегемоты. Я не могу их больше видеть.
И никто не осудил меня за эти ужасные слова. Случился срыв, сбой — как хотите. Все мы переполнились впечатлениями настолько, что наступило отключение — сработал, наверное, естественный защитный механизм. И уж не знаю, кому первому пришла в голову такая мысль, но только дальше мы мчались по африканской саванне, во все горло распевая кюбзовские песни, незабываемые песни нашей юности. И тут с большим удовлетворением для себя я отметила, что и Петя, и Коля прекрасно их знают. Ведь мы принадлежали к двум конкурирующим организациям: я была кюбзовкой, членом кружка юных биологов зоопарка, а Петя и Коля — вооповцы, выросшие при Всероссийском обществе охраны природы. О, как презирали мы тогда друг друга! Одному Петру Петровичу Смолину удавалось укрощать наш воинственный дух и мирно сводить вместе. И вот, как теперь выяснилось, они тоже пели наши песни!
Наш многострадальный гид впервые за этот день был наконец доволен. Развернувшись к нам на своем сиденье и расплывшись в широчайшей улыбке, он отбивал такт руками и ногами и отщелкивал языком. Таких чудных туристов ему еще не приходилось сопровождать.
— Так что же все-таки поразило тебя в Африке больше всего? — не раз спрашивали меня после поездки. — Львы? Бегемоты?
— Да, да — и львы, и бегемоты! Бегемотов было столько, сколько людей на улице Горького, и даже больше, ведь я была на реке Руинди! И львы тоже были великолепны, — отвечала я, а сама понимала — не то, не это было главным, поразившим меня. А что — сама я, признаться, поняла далеко не сразу.
Больше всего поразил меня в Африке контраст — контраст между тем поистине фантастическим буйством жизни, на которое способна африканская природа, и последней ее нищенской скудостью. И еще поразила меня та быстрота, та легкость, с какой одно переходит в другое, именно богатство — в скудость.
Ведь и сказочная насыщенность жизнью, представшая перед нами в парке Вирунга, была далеко не первозданной! И эти благословенные края не избегли в свое время разрушительного разорения. Карл Экли, посетивший долину Руинди в одну из своих экспедиций, нашел там, как он выразился, кладбище — большая часть зверей погибла от рук проникших туда охотников за слоновой костью.
После учреждения национального парка животный мир долины Руинди постепенно восстановился, хотя и в обедненном варианте, — некоторые виды так и исчезли безвозвратно. Еще раз страшная опасность нависла под парком уже в недавнее время, когда после получения независимости страна на долгие годы оказалась в огне гражданской войны. Браконьеры со всех сторон совершали тогда опустошительные набеги на парк Вирунга, который не на жизнь, а на смерть защищала горстка людей разных национальностей, белых и черных. Браконьерами был зверски убит директор Ги де Лейн, замучен насмерть молодой конголезский администратор парка Альберт Буни. Ныне при въезде в парк благодарные посетители склоняют головы перед монументом, воздвигнутым в память о сотрудниках парка, погибших при его обороне.
Среди тех, кто защищал животных парка, был и знакомый нам Джордж Шаллер, и Бернгард Гржимек, приезжавший сюда, несмотря на смертельную опасность. Ему удалось организовать помощь в самый критический момент, и обнищавшие служащие парка, долгое время не имевшие жалованья за свой героический труд, стали получать его за счет пожертвований в возглавляемый Гржимеком Фонд охраны диких животных, а также его гонораров за книги и телевизионные передачи, посвященные охране природы.
Теперь природа парка находится под надзором военизированной охраны — правительство страны отлично понимает, что туризм при надлежащей постановке дела может стать источником надежного и практически вечного дохода. В парк Вирунга, считающийся одним из роскошнейших парков мира, едут со всех концов света, чтобы представить себе, как выглядела прежде африканская земля.
И все же положение продолжает оставаться очень напряженным. Стоит чуть ослабить надзор, и браконьерам достаточно будет недели, чтобы расправиться со всем этим великолепием и вновь превратить в кладбище долину Руинди, теперь навечно. Тогда, во времена Экли, крупные звери, хоть и сильно поредевшие в числе, продолжали водиться в окрестностях Руинди. Потому и могла долина заселиться вновь после ее опустошения. В наши дни все переменилось: Руинди теперь — крохотный оазис среди пустыни. На окружающих ее пространствах крупных зверей, красы и славы африканской фауны, давно уже не осталось. Практически они исчезли по всей Африке, за исключением немногих ее специально охраняемых уголков.
Таков — увы! — печальный и неумолимый закон: истребление угрожает прежде всего самым крупным, наиболее заметным, великолепным представителям царства зверей, издавна преследуемым человеком ради меха, мяса, жира, кости и прочих ценностей. И действие его вовсе не ограничивается одной только Африкой. Закон этот всеобщий, в той же мере справедливый и для нашей страны, и, чтобы в этом убедиться, достаточно перелистать страницы Красной книги СССР.
Правда, у нас не водятся слоны и бегемоты, но среди кандидатов на вымирание, а Красная книга не что иное, как список таких кандидатов, мы находим почти всех наших крупных зверей. Лидируют усатые киты, гиганты из гигантов, когда-либо обитавших на Земле: из 8 их видов в нашей фауне в Красную книгу СССР уже занесены 7. Под угрозой исчезновения и половина наших копытных, и, за исключением лося, все крупные — зубры, кулан, олени, почти в полном составе горные козлы и бараны. Очень щедро представлены тут хищники, в особенности кошки, и среди них все крупные — тигр, снежный барс, леопард, гепард. Попали в Красную книгу и все наши медведи — белый, черный и даже два подвида их бурого собрата.
В Красную книгу Международного союза охраны природы заносятся животные, исчезающие на всем земном шаре.
Все без исключения наиболее крупные представители как наземных, так и водных зверей уже попали на ее страницы или стоят на очереди: почти все усатые киты, все четыре вида ныне живущих морских коров (пятый вид — стеллерова корова — был истреблен около 200 лет назад), оба вида слонов, все пять видов носорогов, десять видов диких быков, почти все крупные кошки и медведи, все четыре вида человекообразных обезьян. Менее всего пострадали пока звери мелкие и незаметные.
С полным правом можно сказать, что современный человек остается достойным продолжателем дел своего палеолитического предка, в первую очередь направлявшего копья именно против крупных зверей. Не без его содействия на территории нынешней Европы около ста тысяч лет назад вымерли лесные слоны и носороги, а позднее — гигантский олень, шерстистый носорог, мамонт. Около трех тысяч лет назад человек способствовал исчезновению в Северной Америке мастодонта и гигантской ламы. Стеллерова корова, дикий бык тур, вместе со степной лошадью — тарпаном — водившийся на территории Европы, африканская зебра квагга, голубая лошадиная антилопа — трагедии последних столетий. Нашему веку оказались под силу и киты…
Недавно мне попалось описание, живо напомнившее то, что довелось увидеть в парке Вирунга и расположенной на его территории деревеньке Вичумби, восхищающей патриархальным единением человека с природой. В описании были цветущие долины, леса, болота и многочисленные животные, жившие в этом раю бок о бок с людьми. Автор его, известный французский ученый Анри Лот, не видел ничего этого. Картину он воссоздал исключительно по тем рисункам, которые нашел на скалах Тассилин-Аджера, в самом сердце Сахары.
Здесь, в величайшей в мире «картинной галерее» доисторических художников, оставили свои автографы мастера многих поколений. Наиболее ранние из рисунков относятся к пятому и даже шестому тысячелетиям до новой эры, к периоду древних охотников. На рисунках этого периода, найденных и в других районах Северной Африки, изображены слоны, буйволы, бегемоты, носороги, жирафы. Люди охотились на всех этих зверей на территории нынешней Сахары и даже прославившейся особой жестокостью Нубийской пустыни! И значит, в те времена здесь был климат, близкий к климату современной саванны, и, разумеется, было довольно водоемов, без чего немыслима жизнь всех этих зверей.
Древних охотников сменили пастухи-скотоводы, и диких животных в изображениях художников начали постепенно вытеснять домашние. У обитателей Тассилин-Аджера излюбленным сюжетом этого периода стал бык — крупный рогатый скот составлял основу жизни этих людей. Но не одно скотоводство было здесь высоко развито, и земледелие сделало тут первые шаги значительно раньше, нежели в Египте, с которого еще недавно принято было начинать историю Африки.
Однако за пышным расцветом Сахары наступил период страшного ее опустошения и упадка. И теперь, выстраивая рисунки древних художников в хронологическом порядке, можно приблизиться к разгадке главной тайны Сахары — что же превратило ее в пустыню? Начало иссушения Сахары совпало с установлением на ее просторах «скотоводческого периода», приблизительно в 3000–2500 годах до новой эры. И совпадение это не случайно. «Если, — размышляет Анри Лот, — исходя из наскальных изображений допустить, что в течение многих тысячелетий по Сахаре бродили десятки тысяч быков, то не будет преувеличением считать их в значительной степени виновниками высыхания Сахары и превращения ее в пустыню».
Но отчего же — спросите вы меня — не вредят тогда зеленому покрову огромные стада диких животных, то звериное изобилие, о котором шла речь выше?
В самом деле, саванна в состоянии прокормить несравнимо большее количество диких животных, нежели домашних. Потому-то в ряде районов Африки выгоднее, как теперь доказано, отказаться от пастбищного животноводства и разводить на тех же землях диких копытных. Дикие — не чета домашним. Они так крепко «притерты» к саванне отлаженными на протяжении многих десятилетий природными механизмами, что не мешают ей жить своей жизнью, вернее сказать, живут с ней одной общей жизнью. Каждый вид дикого животного имеет свои особые вкусы, и эта пищевая специализация позволяет стадам разных видов пастись бок о бок, не мешая друг другу. Чем разнообразнее животное население, а всего в африканских саваннах около 80 видов диких копытных, тем полнее используются запасы растительного покрова — именно используются, но не уничтожаются. Великий дирижер жизни — эволюция — поставил дело так, чтобы и саванна, и ее обитатели могли существовать совместно практически вечно.
Стада быков, занявшие по воле человека место диких животных, внесли скорый разлад в древнюю гармонию саванн Северной Африки. Обидный парадокс: собирая куда меньший урожай, нежели их дикие собратья, они тем не менее быстро стравливали пастбища. За разрушением растительного покрова последовала деградация почв, началось развевание песков, стали иссякать источники, сохнуть болота, ручьи, речки и, наконец, крупные реки. Отлаженные тысячелетиями природные механизмы расстроились, климат и в самом деле стал суше, а разрушительный процесс пошел еще быстрее, приобретая характер катастрофы.
Когда летишь на самолете к истокам Нила, в глубь Африканского континента, путешествуешь как бы в глубь времен: все промежуточные стадии между саванной и пустыней, которые на территории нынешней Сахары давно уже в прошлом, разворачиваются перед глазами. Львиную долю забирает себе при этом Великая африканская пустыня — горестный итог тысячелетнего хозяйствования человека. Зелень есть тут только в долине Нила, узенькой полосочкой по его берегам, а дальше, насколько хватает глаз, бескрайние пески и голые камни, ни малейшего признака жизни.
Только перед самым Хартумом, столицей Судана, начинает Сахара постепенно сдавать свои позиции, и на ее безнадежно желтой шкуре прорываются зеленые бреши. А вот и первые дикорастущие деревья: с высоты они выглядят крохотными пупырышками, сначала поодиночке, затем стайками разбежавшимися по холмам. Появление деревьев знаменует важнейший рубеж на нашем пути: по мере приближения к экватору растительная жизнь все более набирает силу — и вот наконец саванна. Недаром ее просторы были избраны для жительства на самой заре человечества, да и сейчас большая часть населения Африканского континента живет в саванне. Именно саванна с ее травами, купами деревьев и кустарников представляет жизненный оптимум и для людей, и для зверей.
Повсюду видна теперь хозяйская рука человека. Тут и там разбросаны группки плоскокрыших домиков, на склонах холмов разноцветные заплатки полей, стада домашних животных. И еще хорошо видны тянущиеся кверху белесые струйки, а местами белые столбы — дым.
Всюду в Африке, где есть пища для огня, пожары с давних пор — непременный спутник человека. С помощью палов обновляют пастбища, расчищают место под посевы, истребляют колючий кустарник. Трава после пожаров отрастает вновь, а вот деревьям приходится плохо. Все меньше их остается в живых, и через какое-то время саванна перестает быть саванной, а дальше скот и палящее солнце довершают начавшийся разрушительный процесс, всегда идущий в одном направлении — в направлении оскудения природы. Саванна превращается в степь, степь — в пустыню, но никогда — наоборот. Вот почему Сахара неуклонно пробиваете себе путь все дальше к югу. Две тысячи километров, покрытые нашим лайнером за два с небольшим часа, она проделала за несколько тысячелетий. Только за последние три столетия Сахара «захватила» полосу земли шириной в триста километров, и, выходит, каждый год она расширяет свои владения в среднем на километр.
В общей сложности за эту поездку мы налетали над Африкой около пятнадцати тысяч километров, — разумеется, не так уж и много по нынешним временам. И все-таки теперь африканская земля видится мне как на ладони, беззащитно распахнутой перед взглядом с десятикилометровой высоты и совсем не такой, какой родилась она в туманных представлениях детства.
Главными ее цветами оказались желтый, серый, бурый или кирпично-красный — цвет песка, глины и камней. И это было совсем неожиданно, потому что тропическая природа тесно связана в нашем воображении прежде всего с буйством растительности и, стало быть, с зеленым цветом. А на деле Африка с ее бескрайними пустынями, сухими степями и саваннами — почти сплошь желтая, серая, бурая. Та роскошная жизнь, что была прежде на огромных территориях, теперь съежилась, подобно шагреневой коже, отступив в самое сердце африканской земли. Только по обе стороны от экватора широко расплеснулось пятно густой влажной зелени, синей с самолета, будто океанская вода, — тропические леса. И лишь после того как над пустынями и степями летишь целое утро, а Великий лес Конго пересекаешь в самом широком месте всего за час, — только тогда начинаешь понимать, кто же главный на африканской земле.
Заир не зря был выбран для проведения в 1975 году XII Генеральной ассамблеи Международного союза охраны природы, ради которой мы и приехали в Африку в составе советской делегации. Одной из основных проблем, обсуждавшихся на этой Ассамблее, была проблема дождевых тропических лесов, а Заир — крупнейший на Африканском континенте их владелец. Из двухсот миллионов гектаров тропических дождевых лесов Африки на его долю приходится половина, основная часть Великого леса Конго, чуть только уступающего по площади всем лесам европейской части нашей страны.
В первое же утро нас повезли на гору Нгалиема, откуда открывается отличный вид на Киншасу и ее окрестности, как объяснила сопровождавшая нас очаровательная мисс Зала — местная студентка по факультету английского языка. Множество тугих косичек на ее голове рожками торчали в разные стороны, придавая ей большое сходство с морской миной, а ее стройный гибкий стан с непостижимым искусством был обернут в кусок ткани, выпущенной специально к Ассамблее. Изображения африканских животных на фоне карты заирских национальных парков чередовались на нем с портретами президента, едва ли не в натуральную величину.
Вид с горы Нгалиема, более известной под названием горы Стэнли, и в самом деле превосходный. Именно с нее обозревал Стэнли окрестности в конце первого своего трансафриканского путешествия около ста лет назад. Тогда он открыл миру вторую после Нила великую африканскую реку Конго, пройдя от самых его истоков в краю Великих озер до впадения в Атлантический океан. В те времена гора эта, как и ее окрестности, была покрыта девственным лесом, а в Конго плескались бегемоты, исправно пополнявшие продовольственные запасы экспедиции, и крокодилы, которые сами не прочь были поживиться ее участниками.
О бегемотах и крокодилах тут теперь давно забыли, увидеть их можно разве что в зоопарке, а на горе Нгалиема разбит парк с просторными ухоженными газонами, асфальтовыми дорожками, стриженными под машинку кустами и аккуратными аллеями. Здесь помещается официальная резиденция заирского правительства, театр под открытым небом, ресторан и прочие атрибуты цивилизованного мира. Въезд в парк охраняют обнажившие клыки каменные леопарды и почти столь же каменные солдаты в великолепных, украшенных султанами ярких перьев киверах из леопардовой шкуры, скорее всего синтетической, ведь и леопарды стали по нынешним временам большим дефицитом.
По берегам Конго выше по течению видны сразу две столицы, лежащие одна против другой на расстоянии полутора-двух километров: Браззавиль — столица Республики Конго — и Киншаса. Браззавиль на той стороне реки тонет в туманной дымке, а вот Киншаса видна хорошо. Со своими полутора миллионами жителей она простерлась на десятки километров. Толпа высоких современных зданий из стекла и бетона на берегу Конго, отделенная от горы Нгалиема голубым его заливом, — центральная часть столицы. Ее окружают бывшие «европейские» кварталы с утопающими в зелени виллами, а дальше тянутся бесконечные, унылые в своем однообразии «африканские» окраины с крохотными домиками и просто откровенными лачугами. Постепенно они переходят в загород, столь же унылый и непривлекательный: в душном мареве теряются белесые холмы с ржавыми пятнами гарей на склонах, редкими корявыми деревьями и зарослями колючих кустарников (с ними вскоре мы свели самое близкое знакомство). И дымы, дымы, оседающие на губах тревожным привкусом гари, — в Киншасе мы попали в конец сухого сезона, здешнюю «зиму», когда вовсю идет подготовка почвы к посевам и посадкам.
Все это более всего напоминало выжженную солнцем пустыню. На языке же ботаников перед нами была вторичная саванна, вторичная потому, что по естественным законам саванне тут не место и, если бы не вмешательство человека, ее тут и не было бы. По естественным законам тут место лесам, и еще менее ста лет назад, во времена Стэнли, долина Конго сплошь была покрыта лесами.
Вот почему окрестности Киншасы представляли для нас — биологов и географов — огромный интерес. Здесь можно было воочию понаблюдать и собственными руками пощупать, что же происходит, когда в этих условиях сводят леса, и еще очень хотелось по сохранившимся крупицам представить себе прежний облик этих мест. Очень помогло нам то обстоятельство, что Ассамблея проходила не в самой Киншасе, а примерно в часе езды от нее — в местечке Н’Селе.
И, наверное, мы вызвали немалое удивление, когда тут же после регистрации — сияющие устроители, толпа нарядных участников, — вместо того чтобы наслаждаться прохладой у фонтана или тянуть ледяное пиво под освежающими струями кондиционеров, вместо всех этих дарованных цивилизацией благ, бросились под палящим солнцем к видневшемуся на берегу Конго лесочку.
Островки такого леса с возвышающимися тут и там макушками пальм мы уже рассматривали с вожделением по пути в Н’Селе из окон автобуса, и вот наконец такой лесок в пределах досягаемости! Мы почти бежали к нему, но — увы! — вместо того чтобы торжественно ступить под его полог, ударились об него, будто о каменную стену. Признаюсь, чтобы не мешать мужчинам в их беспримерном штурме, я вынуждена была тихо отойти в сторонку. Примерно через час стенаний, рева и рычания они один за другим сдали позиции: по самым оптимистическим оценкам, им удалось углубиться в лес на 7–8 метров, а по более реалистическим — не более чем на 5.
Колючки! Бог мой, каких только изощреннейших колючек не наизобретала тут природа! Все здесь оказалось вооруженным до зубов. Вот только что вылезшее из земли растеньице, совсем еще в нежном детском возрасте — успело выпустить всего только парочку листочков. Но из выемки между листьями уже торчит жесткий стебелек с довольно-таки крепкими шипами, устроенными по принципу остроги. Проходит немного времени — и невинный стебелек превращается в мощную лиану в руку толщиной, усаженную крупными перистыми листьями, а продолжением каждого листа служит жесткий, в 1–2, а то и в 3 метра длиной, стебель, вооруженный страшными, попарно сидящими зубьями, крепкими, как у столовой вилки. Цепляясь за все, что попадается, колючим стеблем, лиана вползает на самые вершины фикусов и пальм, но и тут продолжает нащупывать себе дальнейшую опору, развешивая во все стороны свои ужасные ловчие снасти.
Шипами, колючками самых причудливых систем снабжены тут не только лианы, но и все деревья, служащие для них подпорками, — и пальмы, и акации, и фикусы. Ни до чего нельзя безнаказанно дотронуться рукой, ни за что нельзя задеть, и даже после всех возможных предосторожностей долго потом достаешь из одежды крючки и колючки.
Таков этот кошмарный лес. Поясню сразу: это вовсе не тот лес, что рос тут во времена Стэнли. Как и здешняя саванна, лес этот тоже вторичный и являет собой результат стихийного антропогенного отбора, который заключается в том, что всегда и всюду человек в первую очередь уничтожает вокруг себя все самое ценное и удобоупотребимое. Тут он прежде всего вырубил в лесу все деревья с ценной древесиной, затем свел те, ветки которых годятся на корм скоту, дальше сам скот съел все, что в состоянии был переварить. Наконец оставшееся было выжжено, а освободившиеся земли расчищены под посевы. Те же участочки леса, которые каким-то чудом уцелели от огня, составлены исключительно видами растений, прошедшими этот жесточайший отбор на выживаемость, — они вооружены колючками до такой степени, что и люди, и животные от них отступились. Точно так же в других местах на стравленных скотом пастбищах выживают лишь смертельно ядовитые растения. Только попугаи — чудесные серые жако — весело болтают тут на верхушках пальм, прочая мелкая живность хоронится внутри колючей крепости.
Распрощавшись с надеждой познакомиться с этим лесом поближе, мы обратились к Конго. На берегу, куда тоже непросто было продраться через колючий кустарник, нас приветствовал дружный лягушачий хор. Особенно выделялись два солиста. Один обладал мощным бычьим голосом и, судя по нему, весьма солидными размерами. Другой, совсем, видно, небольшой, издавал восхитительные звуки, словно кто-то деликатно наигрывал на щипковом инструменте нежную мелодию необычного для нашего уха и очень африканского ритма. «Вот вам и истоки африканской музыки», — заметил Петр Петрович.
Разглядеть солистов, к сожалению, не удалось — они мастерски прятались в густых сочных зарослях водяного гиацинта. Великая река тоже не избегла своей участи: все ее течение так и рябит от плывущих по волнам островов гиацинта, малых и больших, а то и целых полей, — приставая к берегу, они полностью перекрывают доступ к воде. Крупные, нежно-сиреневые соцветия гиацинта, из-за которых и развезли его из Бразилии по всему свету, и в самом деле очень хороши. Однако, несмотря на столь привлекательную внешность, к растению прочно пристало теперь новое название — водяная чума. В некоторых тропических водоемах, том же Ниле, гиацинт, разрастающийся с невероятной быстротой, затягивает воду таким плотным ковром, что по нему можно ходить, и, понятно, ни о судоходстве, ни о рыбной ловле уже не может быть и речи. Да и рыбы не остается — гиацинт съедает весь растворенный в воде кислород, а под его полог не могут пробиться солнечные лучи. С Конго водяной чуме мешает справиться быстрое течение, но в тихих заливчиках она становится полновластной хозяйкой.
После нашего посещения соседних полей все мы так были перемазаны сажей и посыпаны пеплом, что нас вполне можно было принять за пожарников. Да и поля в данном случае — выражение малоподходящее: милая нашему сердцу картина распаханного поля с глянцево поблескивающими ломтями земли — роскошь тут неслыханная и невозможная. Нам, жителям умеренной зоны, нелегко представить себе истинную ситуацию с африканскими почвами. У нас все не так. Мы, к примеру, привыкли к метровой толще почвы — бедной ли, богатой — другой разговор, но толще! И мы знаем, что, если человек ведет себя разумно и соблюдает агротехнику, плодородие почвы можно поддерживать практически вечно, даже при интенсивном земледелии. Совсем другое дело — Африка, вопреки обычным нашим представлениям, от природы малоплодородный материк. На большей его части почвенный слой столь тонок и хрупок, что мотыга до сих пор признана наиболее целесообразным орудием земледельца, как самое щадящее.
Главное же заключается в том, что и без того бедные почвы находятся под постоянной угрозой разрушения лучами палящего солнца, безудержными тропическими ливнями и иссушающими ветрами. Единственной надежной защитой африканских почв — этого с такими трудностями накопленного природой драгоценного капитала — остается растительный покров. А в тропической части Африки перед разрушительной мощью стихий могут устоять только тропические леса. Здесь и заключается жесточайший парадокс Африканского континента: в погоне за плодородными землями и пастбищами человек сводит естественную растительность, вырубает леса, а почвы, лишенные исконной защиты, через 3–4 года полностью утрачивают свое плодородие и деградируют.
То, что мы увидели вокруг Киншасы, и было результатом такой деградации. За неимением почвенных разрезов, мы заглядывали во все встречные ямы — и всегда видели одно и то же: толща песков чуть-чуть только перекрыта более темным гумусированным слоем. Сплошь и рядом эта тонкая пленочка почвы прорывается, и тогда пески вылезают на поверхность, как в самой настоящей пустыне. Тощенькая землица больше всего похожа на золу — серая, сыпучая, да она по большей части и состоит из золы. Все тут находится на крайнем пределе, запасов в почве практически нет, и вся жизнь нового урожая зиждется на тех питательных веществах, которые были накоплены растениями в предыдущий сезон. Вот почему всюду кругом гуляют палы — это самый простой и каждому доступный способ удобрить скудную почву. Разумеется, ни одно уважающее себя культурное растение не может на них расти, и, чтобы вырастить тут, скажем, ананасы, требуется много труда и удобрений — роскошь, которую может позволить себе только очень богатый землевладелец.
Что же касается основной части местного населения, то оно вынуждено довольствоваться той скудной данью, которую снимает в непосредственной близости от жилища. Обычно возле лачуги можно увидеть несколько кокосовых пальм, раскидистое манговое дерево, иногда дынные деревья — папайи, на грядках растут маниок, бутылочные тыквы, перец и прочие овощи — это так называемые «сады женщин», разводимые в Африке почти каждой хозяйкой. Благодаря удобрению в виде всякого мусора и поливу растения тут хорошо развиваются и даже дают по два урожая в год. И все же при том ничтожном кпд использования земли, которое довелось увидеть в окрестностях Киншасы, для нас осталось совершенной загадкой — чем же кормится тут население?
Скоро нам пришлось распроститься с мыслью увидеть хотя бы небольшой кусочек леса, уцелевшего от тех совсем не таких уж давних времен. Когда Стэнли совершил свои блистательные открытия, в мире существовало уже немало национальных парков, но в эти края идеи охраны природы дошли слишком с большим запозданием. А потому от здешних лесов не сохранилось ничего. «Ну, так насадить!» — скажет иной читатель, вспомнивший аккуратный сосновый лесок возле своей дачи, где он собирал маслята. Ничего не выйдет — и тут не годятся мерки нашей умеренной зоны! Восстановить тропический лес во всей его немыслимой сложности практически невозможно. Он умирает раз и навсегда, как единый организм, подобно огромному великолепному животному вроде кита или слона.
При таких обстоятельствах не оставалось ничего другого, как пытаться познакомиться с лесом хотя бы по отдельным его составным частям, — местные лесные породы должны же где-то сохраниться, к примеру в городе, где полно разных деревьев. Перед самыми окнами моего номера в Киншасе блестели на солнце лакированные листья того самого фикуса, который так охотно растет у нас дома и так любим нашими сатириками. Тут он легко дотягивался до пятого этажа и выглядел вполне солидным деревом, родом он, однако, из Индии, а потому не представлял для нас интереса. Рядом в городском саду великолепные бамбуки, очень похожие на органные трубы, возносили высоко к небу букеты перистых листьев, только и они из Южной Азии. Там же шелестела серебряными листьями роща эвкалиптов, они тут на каждом шагу — и нужно ли говорить, что их родина Австралия? Великолепные манговые деревья с густой темно-зеленой листвой, похожие своей раскидистой кроной на наши столетние дубы, — южноазиатского происхождения. Буганвиллея, так живописно обвивающая террасы и заборы и даже теперь, в сухой сезон, радующая глаз гроздьями розовых, красных и сиреневых цветов, — американка. И даже сейбу, великолепный экземпляр которой растет в Киншасе в самом начале главного городского бульвара, считают выходцем из Южной Америки.
К этой сейбе мы приходили не раз — то была прекрасная модель дерева тропического леса. Мощный ее колоннообразный ствол, уходящий в высоту метров на 50, расширялся в нижней части наподобие шатра, под который свободно мог въехать автомобиль. Своим возникновением «шатер» был обязан выпирающим из земли корням. Эти так называемые досковидные корни очень характерны для деревьев тропического леса и, вероятно, служат лесным великанам распорками, придающими устойчивость во время налетов свирепых торнадо.
Сейба на бульваре 30 июня привлекала нас еще по одной причине: ночью на ней кормилось множество крыланов — к этой группе отряда рукокрылых относятся самые крупные его представители. Здешние были не очень велики — ростом с ворону. Одного из них с подбитым крылом Евгений Николаевич выкупил у мальчишки. Это оказалась чудесная бурая зверушка с очень выразительной и живой мордочкой, похожей на собачью, огромными, выпуклыми, как у всех ночных животных, глазами и маленькими круглыми ушками. Один из пальцев зверька, длинный и подвижный, свободен от летательной перепонки, им-то крылан и цепляется, лазая по веткам. В гостинице я предложила крылану вешалку от платья, он тут же уцепился за нее и повис вниз головой в своей естественной позе. За отсутствием более подходящего помещения, пришлось поместить его в гардероб. Зверек оказался совершенно «ручным», охотно пил сладкий сироп, и очень жаль, что рана его оказалась слишком серьезной…
Стоя под освещенной уличными фонарями сейбой и наблюдая, как крыланы с лету подвешиваются к ее веткам и передвигаются по ним наподобие ленивцев, мы решали задачу: чем кормятся зверьки?
— Цветами! — настаивал Петр Петрович.
— Плодами! — возражал Николай Николаевич.
И самое замечательное, что оба в одинаковой мере могли быть правы. Роскошная крона дерева, раскинувшаяся над нашими головами, в изобилии была увешана и теми, и другими. Явление это также очень характерно для тропиков: в смысле подчиненности сезонам года тропические растения вовсе не так пунктуальны, как наши. Если же на протяжении года они получают достаточно влаги, то вовсе не признают ни весны, ни осени, цветут, плодоносят и меняют листву на протяжении всего года. Собственно говоря, «вечнозеленость» тропических деревьев тем и объясняется: листья их вовсе не вечно держатся на ветках, просто дерево меняет их не все сразу, а постепенно, незаметно для глаз. Даже разные ветки одного и того же дерева могут, как у этой сейбы, жить по разному календарю.
Наблюдая жизнь городских растений, мы узнали много интересного, и все же о местных деревьях — практически ничего. Последней надеждой оставался ботанический сад. Вот какую запись нашла я в своем дневнике: «Представьте себе, что, собравшись взглянуть на самую нашу обыкновенную березу, вы должны были бы отправиться не куда-нибудь, а в самый главный ботанический сад Академии наук, потому что нигде больше ни одной березы не сохранилось. От одной такой мысли мне, признаться, стало не по себе, но именно такова ситуация в Киншасе и ее окрестностях. Только вместо березы тут лимба. В результате хозяйствования человека природные условия изменились до такой степени, что основные древесные породы, росшие в здешних лесах несколько десятков лет назад, теперь уже не могут тут жить. Зато город буквально заполонен чужеземными пришельцами из растительного царства, которые куда лучше освоились с новыми условиями и уверенно вытеснили аборигенов, сделавшись тут полновластными хозяевами». Кстати, это относится и к Конго.
Теперь, правда, меня уже не удивляет подобная ситуация. К сожалению, с тех пор я повидала и еще места, где дело обстоит точно так, и местные растения можно увидеть разве что в ботаническом саду. Взять те же ковыли у нас на Украине. Человеку, пожелавшему взглянуть на призрачное ковыльное поле, самое надежное — сразу отправиться в Донецкий ботанический сад, потому что в естественных условиях ковыли практически не сохранились. Но тогда, в Африке, я столкнулась с таким положением в первый раз!
И вот наконец долгожданная экскурсия в ботанический сад Кисанту: прекрасная коллекция пальм со всех концов света, отличные кактусы, — разумеется, американские, в Африке они не водятся, даже некоторые европейские хвойные — их нам демонстрировали с особой гордостью.
— Простите, пожалуйста, а не могли бы вы показать нам лимбу и другие конголезские породы?
Наш экскурсовод не сразу даже понял вопрос — мы были едва ли не первыми в его практике экскурсантами, заинтересовавшимися столь прозаическими вещами. Зато доктор Будовский, крупный специалист по тропической флоре, бывший в ту пору вице-президентом Международного союза охраны природы, радостно заулыбался, почувствовав единомышленников, и тут же сам вызвался нас сопровождать. Мы долго шли куда-то в дальний конец сада — коллекцию местных растений начали собирать в Кисанту совсем недавно — и тут-то наконец увидели лимбу — тоненький светлый стволик, мелкие листочки.
— Не правда ли, трудно поверить, что в прежних лесах эти деревья были гигантами, — и доктор показал куда-то высоко в небо, — и львиная доля заготовленной в этих краях древесины пришлась именно на лимбу?
— А сколько видов местных деревьев удалось тут собрать? — поинтересовался Петр Петрович.
— Пока всего несколько десятков, мизерную долю от былого их обилия.
— Я все больше убеждаюсь в том, что главной задачей ботанического сада в наше время должно стать сохранение местных растений. Экзотика, конечно, хорошо, но прежде всего должны быть свои собственные!
— Полностью с вами согласен, — поддержал Петра Петровича Будовский. — Где же еще искать им спасения, как не у себя на родине?
Признаюсь честно: нелегко было усидеть на заседаниях, когда тут же за пределами зала, лишенного даже привычных стен — просто легкие ажурные решетки, задрапированные занавесями, — хозяйничает нектарница — маленькая металлически-черная птичка с фиолетовым отливом и ослепительным карминно-красным пятном на грудке. Как ей и положено, она лакомится нектаром, запуская свой длинный, как у колибри, клювик в похожий на розовое перышко цветок какой-то акации. А чуть дальше перелетают по берегу Конго огромные, раскрашенные как попугаи зимородки и суетятся трясогузки, как две капли воды похожие на наши, только великанских размеров.
И конечно, мы с нетерпением ждали знакомства с национальными парками Заира, поездка в которые, по замыслу организаторов Ассамблеи, должна была прервать на неделю ее несколько наскучившее течение.
Для нас парки Заира представляли интерес исключительный. Эта страна, вторая в Африке по площади, по всей видимости, первая на континенте по богатству своей природы. Здесь и вечные снега Лунных гор, и полнящиеся зверьем саванны, и огнедышащие горы, и прекрасные озера, и непроходимые тропические леса — нет здесь разве что коралловых рифов! Иными словами, Заир в полной мере владеет таким ресурсом, как природное разнообразие.
Я предвижу недоумение читателя по поводу столь непривычного на слух термина в оценке природных богатств. Впервые несколько лет назад его ввел в нашей научной природоохранной литературе Петр Петрович Второв. Мы привыкли к ресурсам полезных ископаемых, лесным или энергетическим, то есть к ресурсам сугубо вещественным, легко измеряющимся в тоннах или кубометрах. Петр Петрович заговорил о ресурсах информации в самом широком философском смысле слова, заложенной в окружающем нас мире. Тут трудно говорить о количестве, речь идет скорее о качественной стороне дела. И ресурс этот поистине бесценен — ведь он служит источником тех знаний, что так необходимы современному человеку при решении возникающих перед ним все новых экологических проблем.
Черпать из этого источника люди только-только начинают, и тут прежде всего встает проблема его охраны: выделение и сохранение в возможной неприкосновенности эталонов всех существующих на Земле природных экосистем. Именно эта проблема сделалась для Петра Петровича главной, над которой он трудился все последние годы. Очень близка эта проблема и Евгению Николаевичу Смирнову, как работнику заповедника. У нас в стране главный инструмент в охране природных экосистем не национальный или природный парк, как за рубежом, а заповедник — эта исконно русская форма охраны природы, уходящая своими корнями в глубокую древность.
Что же до природного разнообразия нашей страны, то охватить его сетью охраняемых эталонов — дело ох какое нелегкое! При этом, помимо удовлетворяющей всем научным требованиям сети заповедников, не меньшая потребность оказывается и в сети природных парков, куда люди могли бы приезжать для общения с природой. Наши заповедники для этого и не подготовлены, и, главное, — не предназначены, наблюдающийся в некоторых из них наплыв туристов ведет нередко прямо-таки к катастрофическим последствиям. Надо сказать, что зарубежные национальные парки в известной мере совмещают в себе и задачи наших заповедников: в каждом парке непременно имеется зона особого охранного режима, куда не только что туристам ход заказан, а и ученым всячески ограничен.
В Заире нет научно обоснованной системы охраняемых территорий, как нет ее пока, впрочем, ни в одной, наверное, стране, — слишком уж это новое дело. Однако за последнее десятилетие здесь открыто четыре новых парка, число их возросло до семи, а общая площадь приблизилась к семи миллионам гектаров, что от площади страны составляет около трех процентов. В парках охраняются различные экосистемы: и высокогорья, и саванны, и озера, но главная их ценность — все-таки леса. Чтобы увидеть тропический африканский лес во всей его красе, надо ехать именно в Заир!
Особенно манил нас парк Салонга, расположенный на территории самого значительного в Африке массива низменных и потому самых что ни на есть роскошных тропических лесов, где в единственном на Земле месте водятся карликовые шимпанзе бонобо. Это первый по величине парк Заира (три миллиона гектаров) и один из крупнейших в мире. После его появления площадь охраняемых тропических лесов Африки сразу удвоилась, хотя, как явствовало из одного доклада на Ассамблее, она тем не менее продолжает оставаться крайне недостаточной.
— С Салонгой ничего не выходит! — объявил расстроенный Николай Николаевич, возвратившись после очередного тура переговоров в департаменте по туризму. — Вот если бы у нас был месяц или два…
Выяснилось вот какое досадное обстоятельство: настоящие девственные леса продолжают оставаться почти недоступными. Вблизи аэродромов и автомобильных дорог их давно уже вырубили, как и вокруг Киншасы. А до тех, что сохранились, в том числе до леса Салонго, надо добираться по полному бездорожью, на пирогах, как и во времена Стэнли, даже вертолеты не всегда могут тут помочь.
Тогда мы обратили свои надежды к лесу Итури, где живут самые маленькие люди на свете — пигмеи. В этом лесу тоже есть свой национальный парк — Маико, и в нем, в последнем на Земле месте, нашли приют такие редчайшие животные, как конголезский фазан и окапи.
Недаром выпущенный к началу Ассамблеи значок украшен его изображением — открытие окапи явилось одной из самых крупных зоологических сенсаций нашего века. Впервые он был описан учеными в 1900 году под именем «лошади Джонстона». Однако год спустя, когда в руки зоологов попали целые шкура и череп, стало очевидно, что это вовсе не лошадь, а еще один представитель семейства жирафов, более всего похожий на ископаемого элладотериума, миллионы лет назад водившегося на территории нынешней Южной Европы.
Окапи долго еще волновал души зоологов — живьем его увидели в Европе лишь через двадцать лет после того, как он стал известен миру. Да и по сей день о его жизни на воле известно мало, и в лесу Итури окапи встречаются нечасто, к тому же живут они поодиночке. Правда, теперь в зоопарках мира окапи уже не такая большая редкость. Они хорошо переносят неволю, легко привыкают к человеку и, что самое существенное, успешно размножаются в неволе. И тут тоже — заслуга доктора Гржимека, директора зоопарка во Франкфурте-на-Майне. Он был первым человеком, которому безо всякого ущерба для здоровья окапи, существа исключительно нежного и боязливого, удалось переправить его по воздуху из Африки в Европу.
Самым тщательным образом Гржимек продумал все детали предстоящей операции — чего стоила, к примеру, одна только конструкция транспортной клетки! Окапи достаточно высок, и, если клетка ему по росту, она не проходит в дверь самолета, если же привести размеры клетки в соответствие с дверным проемом, окапи не сможет разогнуть шею, и добром это, точно, не кончится. Гржимек же смастерил клетку такой конструкции, что в момент погрузки в самолет она частично складывалась, и окапи приходилось на короткое время пригнуться, затем клетка «выпрямлялась», и пленник снова занимал удобное положение. Это путешествие из Африки во Франкфурт-на-Майне с окапи по кличке Эмпулу и целой компанией других ценнейших животных стоило Гржимеку массы сил и нервов. «Я себя иногда спрашиваю: стоит ли так усложнять себе жизнь? Ради чего?» — пишет он в недавно переведенной у нас книге «Для диких животных места нет». И я не могу не ответить здесь его же словами:
«Но я знаю, ради чего я это делаю. Легенда из Библии повествует о том, как один из наших прародителей — Ной построил большой корабль и, когда вода во время великого потопа все залила, взял на борт по паре львов, тигров, лошадей, рогатого скота, жирафов, верблюдов и спас тем самым их жизнь…
Ныне неудержимо растущее, бурлящее море все размножающегося человечества теснит животных подобно тому великому библейскому потопу. Это новое наводнение еще более губительно и длительно. Поэтому нашей планете нужны новые Нои. Хотя бы несколько человек обязаны взять на себя заботу о диких животных. И не только ради самих животных, но и ради самого человечества».
В зоопарках нашей страны окапи еще не бывали, и надо ли объяснять, как хотелось их увидеть. К счастью, такая возможность нам представилась, хотя — увы! — и не в лесу Итури. В Н’Селе оказался маленький и очень хороший зверинец, главным образом на этот раз из местных животных, и в самом его просторном вольере гуляла окапи-мать с детенышем-подростком, уже немного уступавшим ей по размеру. И что это было за диво!
Окапи в самом деле имеет заметное сходство с жирафом, но, в отличие от хорошо нам известного, очень складно сложен, и шея его хоть и достаточно длинная, но вовсе не чрезмерно. И если это жираф, то именно лесной: буровато-черное туловище, большие чуткие уши с золотисто-каштановым отливом и огромные, осененные великолепными ресницами глаза. Но природа позаботилась разнообразить этот слишком скромный наряд. Все четыре ноги окапи, обутые в изящные черные копыта, она одела в белые чулки, а выше чулок нарисовала прихотливые белые полоски, которые, поднимаясь на круп, образуют нарядные полосатые штанишки. Детеныш разрисован был как и мать, только рисунок выглядел более ярким, и весь он так и сиял своей новенькой шкуркой. Родившись в неволе, окапенок относился к человеку безо всякой опаски, доверчиво подставляя бочок к самой сетке, но заботливая мать всякий раз нежно, но настойчиво оттирала его в сторону. И тогда, задрав тонкий, украшенный черной кисточкой хвост, он игривым галопом уносился в глубь вольера.
Повадки окапи, предпочитающего держаться в тени растущих в загоне пальм, также выдавали истинного лесного обитателя. И, понаблюдав за ними, я вдруг поняла секрет особого их очарования: таинственность истинного лесного зверя сочеталась в них с чисто лошадиной, непревзойденной, на мой взгляд, пластикой. Мягкая линия шеи плавно переходит у них в спину и покато понижается затем к крупу, такому же прелестно округлому, как у лошади. И, как у лошади, у окапи чудесная атласная кожа с трепетными жилками на прекрасной морде, бархатные нос и губы. Только вот язык настоящий жирафий — гибкая черно-синяя змейка, деловито снующая в развешенных по всему загону вениках, отчего те мгновенно лишаются листьев. И еще раз напомнили они мне лошадей своей нежностью: как и лошади, окапи отдыхали, стоя друг против друга и переплетясь шеями. Так и стоят они в моих глазах — дивным видением неувиденного сказочного края.
— Едем к горным гориллам, — произнес окончательное решение Николай Николаевич.
И это тоже было великолепно, хотя тут и имелось одно «но». Самый роскошный низинный тропический лес так и ускользал от нас: горные гориллы живут в горном лесу, а это — уже совсем-совсем другое. Зато мы укладывались в неделю: от Киншасы перелет на восток по уже известному нам маршруту на берег озера Киву, затем поездка в саванну, в парк Вирунга, с которой и начался наш рассказ, а уж потом — к горным гориллам в Кахузи-Бьега.
Всего час езды по асфальтированному шоссе отделяет этот парк от Букаву, маленького городка у южной оконечности озера Киву, в одном из отелей которого мы и поселились.
С обетованных берегов Киву, где круглый год царит одинаково райская благодать, гориллы давно уже исчезли вместе с лесом, отступившим под напором топора и огня высоко в горы. Жизнь там несравнимо суровее. Помнится, читая в свое время книгу Шаллера, я удивлялась тому, что при наблюдениях за гориллами ему частенько приходилось страдать от холода и мокрой одежды, уж очень не вязалось это с привычной нам парной теплотой обезьянника. Теперь я уже не удивляюсь: за тот единственный день, что мы провели в Кахузи-Бьега, гоняясь по лесу за гориллами, мы и вымокли до нитки, и, несмотря на куртки, сумели замерзнуть, а наши африканские проводники и вовсе тряслись от холода, как осиновые листы.
Считают, что в те времена, когда Великий лес Конго простирался через всю Африку единым огромным массивом, гориллы водились от западного побережья Африки до самых Великих озер по всему этому лесу на север от течения Конго, — великая река явилась для обезьян непроходимым рубежом. Когда лес сократился в размерах, область обитания горилл распалась на два не связанных между собой района и образовалось два современных подвида обезьян. Западная, или береговая, горилла живет во влажных тропических лесах Западной Африки, и судьба ее не вызывает пока особых опасений. Горная горилла, обитающая на тысячу километров восточнее, в горных районах вокруг Великих озер, уже занесена на страницы Красной книги Международного союза охраны природы.
Хотя в целом район обитания горных горилл довольно обширен, в его пределах они встречаются крайне неравномерно, отдельными пятнами, суммарная площадь которых очень невелика и неуклонно сокращается. Несмотря на повсеместный запрет охоты на горную гориллу, местное население продолжает ее преследовать ради мяса. Много взрослых животных гибнет в кровавых драмах при отлове детенышей для зоопарков — гориллы до последнего, отчаянно защищают свое потомство. Наконец, огромное значение имеет причина косвенная — гориллы истинно лесные обитатели, неизбежно исчезающие при вырубке лесов, теснят их и скотоводы, проникающие со своими стадами все дальше в глубь лесных массивов.
Даже организация национальных парков не всегда оказывается действенной. Доктор Гржимек считает, к примеру, что через какое-то время гориллы наверняка исчезнут из «Парка вулканов» на территории Руанды. Здесь, на склонах двух вулканов Вирунга, леса вырубили так сильно, что обезьяны оказались оттеснены слишком высоко в горы, где жить круглый год из-за недостатка пищи и холодов они не могут. Когда же животные спускаются вниз, на месте прежних лесов они находят огромные плантации пиретрума, устроенные по рекомендации специалистов из Европейского экономического сообщества, не удосужившихся при решении вопроса выслушать мнение экологов. А в результате оказалось под угрозой одно из двух мест на нашей планете, где человек имеет уникальную возможность наблюдать в естественной обстановке своих ближайших сородичей.
В Кахузи-Бьега, молодом и самом небольшом по площади парке Заира, пока как будто порядок. В нем нашли приют около 250 горных горилл, очень весомая доля от общего их числа на Земле. Ведь оно, как полагают ученые, вряд ли превышает тысячу — совсем мало ввиду грозящей со всех сторон опасности.
Кахузи-Бьега — это участок влажного леса на склонах гор западного борта рифтовой долины — по главным их вершинам и назван парк. На территории примерно 35 на 20 километров здесь в лесной чаще скрывается несколько десятков семейных групп горилл, находящихся в непрестанном движении. К такой группе не подъедешь на «лендровере», как к бегемотам, львам и слонам в Бирунге, да и дорог по парку нет. Чтобы увидеть горилл, каждый раз их надо найти и выследить, — разумеется, это дело проводников, но и туристам тут приходится как следует поработать.
Чудесный это был день и нереальный, как сон. Не часы даже, а минуты пути отделяли нас от мира гудящих кондиционеров и реактивных лайнеров, а тут: непроходимая безмолвная чаща леса впереди и маленькие славные проводники из местных пигмеев батва, вооруженные огромными, изогнутыми наподобие серпа мачете, острыми, как бритва. Вжик! Вжик! — брызжет сок из подрубленных ветвей и лиан, и мы проскакиваем согнувшись, а где и на четвереньках по узкому лазу, тут же смыкающемуся позади, карабкаемся в гору, кубарем скатываемся по скользкому склону и опять вверх, все выше — туда, где на высоте двух-трех километров шелестит узкими полосочками листьев бамбуковый лес.
В этом лесу — как в аквариуме с зеленой водой, так насыщена зеленью каждая клеточка пространства. Местами бамбук растет сплошной стеной, руку не просунешь между стволами, и любая веточка и ствол окружены зеленым ореолом лишайников и мхов, даже с трудом пробивающийся к земле скудный дневной свет окрашен, кажется, в зеленый цвет. Здесь и увидели мы первые следы горилл. Вот рельефно отпечатались на мокрой жирной почве их массивные ладони с отвернутым в сторону коротким первым пальцем. Тут они выковыривали из земли молодые ростки бамбука — наш приезд в парк совпал с началом дождей, когда бамбуки трогаются в рост. Для горилл, исключительно вегетарианцев, это лакомое блюдо, потому и поднимаются они в это время в бамбуковый лес. Вспомнив Шаллера, испробовавшего на вкус все 29 видов растений, употребляемых в пищу гориллами в районе вулканов Вирунга, я тоже раскопала и пожевала бамбуковый проросток — изрядная гадость, что-то вроде сырой картошки, только горькой.
А вот и гнезда обезьян, которые они строят в завершение каждого дня, устраиваясь на ночлег. К своим удобствам гориллы относятся явно пренебрежительно, — укладываясь спать на земле, они просто подгибают и подпихивают под себя соседние ветки и стебли трав. Такое формальное ложе не может спасти от ночного холода и сырости, у горилл, как наблюдал Шаллер, часто бывает насморк, а случается — и воспаление легких. Обезьяны помоложе и полегче часто спят на деревьях, сооружая из веток подобие огромных вороньих гнезд.
Гнезда были совсем свежие — листья в них даже не начали вянуть. Наши проводники прибавили ходу, еще немного — и мы должны нагнать горилл. Вот проводник опускает палец в огромную кучу горильего навоза и удовлетворенно поднимает его вверх — навоз теплый! И в этот самый ответственный момент дневной свет начинает меркнуть, листья вздрагивают от крупных дождевых капель. Гориллы здесь рядом с нами, мы чувствуем их запах, слышим жуткий рев самца за стеной бамбука, но ничего не можем различить в сумраке густых зарослей. Несколько минут мы стоим на месте, взмокшие от гонки, с бешено колотящимися сердцами, но дождь переходит в ливень, на нас обрушиваются потоки ледяной воды, и ничего другого не остается, как пуститься в обратный путь.
Когда мы минуем пояс бамбукового леса, дождь прекращается. Тучи клубятся выше по склонам гор, там, где мы только что были и где остались гориллы. Клочья тумана застряли в кронах величественных деревьев, возносящихся из глубоких ущелий, где ревут вздувшиеся после дождя ручьи. По их берегам растут сказочной красоты древовидные папоротники, скорее напоминающие пальмы, — их высокие стройные стволы увенчаны фонтанами перистых листьев. Потом мы пересекаем поросшее высоким тростником болото, и до меня доходит, что мы продвигаемся по слоновьей тропе, — огромные, глубоко вдавленные в топкую почву блюдца, до краев полные водой, не что иное, как слоновьи следы.
На шоссе, где остались машины, нас уже поджидает другая группа — в тот день наша четверка разделилась. Мокрый Петр Петрович, в закатанных по колено брюках, босиком вышагивает по асфальту на своих длинных ногах, подобно тощему взъерошенному журавлю, и оживленно жестикулирует. И не надо особой проницательности, чтобы заключить по его сияющей физиономии, что он совершенно счастлив.
— Неужели не видели? Нет, это ужасно жаль! А нам так повезло! Их было три — папа, мама и ребенок! И такие хорошие! Такие хорошие! — Петины глаза лучатся от восторга. — Они спрятались от дождя, и мы минут пятнадцать их разглядывали и фотографировали. Ужасно жаль, что вы не видели!
Но после всех рассказов и представлений в лицах теперь я почти уверена, что и сама все видела. Все было в точности как у нас, с той только разницей, что одна семья горилл в ожидании ливня предусмотрительно укрылась под большим деревом и не пожелала покидать насиженное место, несмотря на приближение людей. Как и положено, глава семьи издал предупреждающий рев — и что это был за рев! Мурашки от него побежали по коже, а ушные перепонки чуть не лопнули. Но маленький мудрый проводник обратился тут к гориллам со словами успокоения и привета — и слова подействовали! В ответ самец издал пару менее громких и резких возгласов, как бы соглашаясь потерпеть присутствие людей.
Он так и просидел все время, прислонясь к стволу и не сводя с людей мрачного пристального взгляда. Меж его колен уютно устроился маленький детеныш, непрестанно вертевшийся, как и положено всем детям. Мать, сидевшая по другую сторону дерева, была меньше и изящнее своего супруга, да и выражение лица у нее было значительно добродушнее. В сторону людей она лишь изредка поглядывала — с беспечностью дамы, полностью, как выразился Петр Петрович, доверяющей свою безопасность могучему рыцарю.
Разумеется, и в Кахузи-Бьега, и в «Парке вулканов», где гориллы регулярно и на высшем уровне общаются с людьми, они с ними свыкаются. Миф о страшной кровожадности огромных обезьян теперь окончательно рассеялся. Мало того, горилла, по мнению Шаллера, — животное робкое и сдержанное и, насколько возможно, избегает вступать в контакт с людьми. Когда же человек сам ищет с ней контакта, он обязан соблюдать определенные правила. И прежде всего не имеет права нарушать известную дистанцию между собой и животным.
В книге Гржимека есть поучительная история о том, как турист, невзирая на предупреждения проводника, подошел слишком близко к расположившемуся на отдых семейству горилл. Огромный самец решил пугнуть его и бросился в его сторону, крича и размахивая руками, перепуганный посетитель кинулся бежать, и тогда горилла нагнала его и укусила несколько раз.
«Гориллы, как правило, совершают поначалу ложные выпады, — пишет Гржимек. — Они стараются отпугнуть нежеланных гостей. Если при этом остановиться на месте и смотреть им прямо в глаза, то, не добежав примерно двух метров, горилла остановится, начнет кричать и затем пробежит мимо или повернет назад. Так же поступают и многие другие дикие животные, например носороги. Они только тогда решаются по-настоящему напасть, когда от них убегают. Однако требуется немало смелости и самообладания, чтобы невольно не броситься улепетывать от огромного, взбешенного, несущегося на вас самца гориллы! Я не уверен, что мне бы это удалось. Диан Фоссей, имеющая многолетний опыт работы с этими животными, рассказывала мне, что она в таких случаях хватается руками за ствол дерева, обеспечивая себе таким способом нечто вроде моральной поддержки…»
Хорошо, что наши фотографы избежали подобного испытания, проявив на этот раз достаточно выдержки и благоразумия. Впрочем, не в одном, наверное, благоразумии тут дело: проводники на всякий случай вцепились в них мертвой хваткой.
— Но у нас нет таких скоплений крупных зверей, чтобы показывать их туристам! — почти каждый день кончался у нас тем, что мы «примеривали на себя» увиденное в парке Вирунга и в Кахузи-Бьега.
— Таких, не спорю, нет, но кое-что подобное есть, если подумать, — не соглашается Петр Петрович. — Те же сайгаки! Ведь когда тысячные их стада движутся по степи, вся степь рябая. Сейчас их рассматривают только как источник сайгачатины, а если открыть в Казахстане природный парк, куда люди могли бы приезжать, — за деньги, разумеется! Пусть день стоил бы со всей обслугой десять рублей — но чудо-то какое! Я уверен, нашлись бы желающие, и немало. Сейчас-то такого ни за какие деньги не увидишь. И проблему сайгаков решили бы — в парке они могли бы, по крайней мере, спокойно выращивать потомство.
— Конечно, можно найти сколько угодно подходящих объектов, — соглашается Евгений Николаевич. — Возьми птичьи базары у нас на Дальнем Востоке. Одни барыги да браконьеры до них добираются. А настоящему любителю увидеть птичий базар — это же на всю жизнь сильнейшее впечатление! Но как до него доберешься? И где будешь ночевать — не на голых же камнях?
Тут все мы упирались в едва ли не главное, без чего не может состояться ни один парк, предназначенный для приема людей, ищущих общения с природой, без соответствующего сервиса. Должны быть дороги, транспорт, гостиницы, тщательно продуманные и должным образом проложенные экскурсионные маршруты, штат опытных проводников и, наконец, последнее, без чего никак не обойтись, — культура поведения на природе. А слоны и львы тут — вовсе не главное. Мне, к примеру, довелось побывать в национальных парках Канады, где природа очень похожа на нашу.
Разлив хвойных лесов, по пояс захлестнувших горы, сияние снега и льда, скальные замки, клубящиеся туманы — чем это не наш Алтай? Но это национальный парк Джаспер в Скалистых горах, из которого тут же попадаешь в другой парк — Банфф. Триста километров пути на автобусе — и ни одного срубленного дерева, ни одной чадящей трубы! Ежегодно сюда приезжают миллионы людей — и экономически это много выгоднее, чем пустить эти леса под топор: национальные парки — в большой мере коммерческие предприятия, хотя в Америке плата с туристов взимается не то что в Африке, — вполне божеская.
А в Алгонкингском парке и вовсе, кажется, ничего особенного: поросшие осокой болотца в обрамлении густых ивняков, лось, забредший в воду, чтобы напиться. А люди стремятся сюда, потому что в наше время самая, наверное, большая роскошь, какую может себе позволить горожанин, это — возможность без помех, не торопясь, просто созерцать жизнь природы такой, какая она есть, а она всюду по-своему необыкновенна и хороша.
Уже в самом конце нашей «отпускной» недели судьба нежданно сжалилась над нами, подарив не предусмотренную никакими программами экскурсию в самый центр Великого леса Конго. И притом, совсем уже неожиданно, она выступила в лице нашего гида, пребывавшего с нами в состоянии хронического конфликта: он был непоколебим в своем убеждении, что, чем меньше его подопечные будут ездить и чем больше мирно отдыхать в отеле, тем будет лучше.
В тот день нам предстоял совсем небольшой — подняться и опуститься — перелет с одного конца Киву на другой. И вот, уже в аэропорту, наш гид исчез. Когда же наконец удалось извлечь его из буфета, последний самолет на Букаву уже ушел. В итоге последовавшего затем бурного объяснения обнаружилось, что еще один самолет все-таки есть, однако, прежде чем сесть в Букаву, он летит в Кинду — крюк в общей сложности километров на восемьсот. Признаться, изрядно намаявшись в ожиданиях самолета, мы не сразу оценили выпавшую на нашу долю удачу и даже несколько приуныли от такой перспективы. Но тут явился пилот — энергичный, подтянутый голландец — и, выслушав нашу историю, широко улыбнулся:
— Господа будут довольны путешествием, а даму я беру в кабину.
Это был один из тех случаев, когда я горячо благодарила свою принадлежность к женскому роду. «Летучий голландец» — так мы единодушно назвали про себя нашего летчика — был верен своему слову. У него оказался небольшой самолет вроде нашего «Як-12», на котором он мог летать, едва не касаясь верхушек деревьев. Поднявшись, он дал над Киву широкий круг, и все перипетии этого утра тотчас забылись.
От озер мы взяли курс почти прямо на запад. Остались позади кофейные плантации с аккуратными рядками деревьев и рассыпанные по склонам вулканов веселые стайки бамбуковых хижин в окружении банановых рощ. Перевалив через скалистые горы Митумба, мы оказались над обширнейшей низменностью бассейна Конго. Вот он, Великий лес, та его часть, что зовется лесом Маньема.
Благодаря открывающемуся из кабины обзору он предстал передо мной во всем своем впечатляющем размахе: от горизонта до горизонта сплошной волнистый полог крон, по которому, кажется, можно свободно идти пешком, столь он осязаемо плотен. Тут и там возвышаются вершины лесных великанов, раскинувшиеся в форме огромных зонтиков, — столь характерное для тропических растений приспособление для ловли солнечных лучей. Иногда они словно охвачены багряным пламенем, совсем как наши деревья в октябре. Только такая окраска свойственна тут вовсе не отмирающей листве, а, напротив, распускающейся, потом листья становятся нормального зеленого цвета.
«Летучий голландец» развернул карту, и змеящиеся по бумаге ниточки воплотились в живые реки и речки, но не отливающие серебром, как у нас, а желтые, стиснутые среди стен подступающего к самой воде леса. Их было великое множество, совсем узеньких и пошире, рожденных под сводами тропического леса и несущих свои воды в Великую реку Конго. И в который уже раз ощутила я на себе, что леса эти действительно дождевые. Как и положено во вторую половину дня, облака начали сгущаться с угрожающей быстротой, и самолет резко взмыл вверх.
Высота, с которой увидели мы тогда Великий лес Конго, и стала тем минимальным расстоянием, на какое к нему удалось приблизиться за всю поездку. Что скрывает он под своим могучим пологом, своими глазами я так и не увидела.
Как пишет Ричардс, крупнейший знаток тропических лесов, в своей превосходной монографии: «…большинство людей, непосредственно незнакомых с тропической растительностью, составляют представления о ней по описаниям путешественников, к сожалению часто предвзятым или преувеличенным, а то и совершенно неверным. Дело в том, что очень часто путешественники наблюдают то буйство растительности, которое действительно можно наблюдать по берегам рек, где они обычно путешествуют, а это далеко не то же самое, что в глубине лесного массива. Лишь немногим авторам удается устоять перед искушением расцветить свою рукопись „блестящими пассажами“, и большинство в потоке превосходных степеней теряют представление о реальности».
Признаться, и в моем дневнике не обошлось без таких пассажей, и, чтобы не уподобиться некоторым авторам, я обращаюсь к авторитетам людей, в самом деле знающих тропический лес.
Так каков же он изнутри и чем отличается от привычных нам лесов умеренных широт?
Из известных мне описаний тропических лесов, лучшие, несомненно, принадлежат Стэнли — они очень точны и в то же время одухотворены. Вот, к примеру: «…когда мне удавалось несколько отдалиться от лагеря, уйти в сторону так, чтобы даже не слышать людских голосов, и если можно было позабыть о гнетущих заботах и неудобствах, составляющих главную часть моего существования, так и врывалось в душу благоговение к лесу (разрядка моя. — М. Ч.). Голос мой звучал торжественно, отдаваясь глухими перекатами, как под сводами собора. Я ощущал тогда нечто очень странное, почти сверхъестественное: отсутствие солнца, вечный сумрак, неподвижная тишина окружающего производили впечатление глубочайшей уединенности, отчуждения, которое заставляло озираться по сторонам и спрашивать себя, не сон ли это. Стоишь как бы среди населения другого мира: оно живет растительной жизнью, а я человеческою. Но окружающие меня великаны до того громадны, безмолвны, величавы, а вместе с тем безучастны и суровы, что даже удивительно, как мы друг другу чужды, тогда как между нами все-таки много общего».
Абсолютные и безраздельные хозяева в тропическом лесу — деревья, и это — одна из главнейших его особенностей. Даже те растения, что в умеренной зоне известны как травы, приобретают тут характер и размеры настоящих деревьев. Разумеется, и наш лес не бывает без деревьев, однако, помимо древесного полога, в нем много кустарников и одевающих землю мхов и трав, причем по количеству видов травянистые намного преобладают над древесными. В тропическом лесу кустарникам и травам уже не остается места, вернее, им не достается уже необходимого для жизни солнца, потому что лучи его оказываются перехваченными по дороге древесными кронами. Выжить на дне этого лесного колодца могут лишь самые нетребовательные к свету растения либо вовсе не нуждающиеся в свете паразиты.
В своем безудержном стремлении к свету папоротники и травы переселяются вверх, на стволы и ветви деревьев, и, лишившись связи с землей, превращаются в эпифитов. Цепляясь за деревья всеми мыслимыми и немыслимыми способами, рвется к свету и целая армия лазящих растений. Перекрученные самым замысловатым образом, стволы лиан достигают при этом ста и более метров. Там, где лес разрежен рубкой или от упавшего дерева образовалось «окно» и свет пролился на землю, молодая поросль и лианы образуют сплошную и совершенно непроницаемую стену. То же самое происходит и на опушках, и по берегам рек и водопадов — отсюда и столь распространенные заблуждения путешественников, наблюдающих лес со стороны.
Но именно чаща девственного леса оказывается, как это ни удивительно, вполне проходимой, по свидетельству очевидцев. Максимум растительной жизни смещается тут вверх, и передвижение затрудняется не столько густой растительностью, как скользкой почвой и обилием упавших стволов.
Правда, если поднять глаза вверх, действительно создается впечатление хаотической нагроможденности древесной растительности. Природа так лихорадочно стремится заполнить все стеблями и листьями растений, что, по выражению одного ботаника, кажется одержимой болезнью пространства. И все же и тут ученым удалось выявить определенные закономерности в распределении древесной растительности. Большинство ботаников сходится на том, что в тропическом лесу три главных яруса деревьев, «лес над лесом», как сказал А. Гумбольдт.
Самый нижний ярус составляют относительно невысокие — не более 20 метров — деревья. Они так плотно смыкаются кронами, что образуют сплошную плотную массу, тот самый непроницаемый для лучей полог тропического леса. Над ним высятся деревья среднего яруса, растущие несколько посвободнее. Наконец, третий ярус составляют самые высокие деревья — маяки, высотой 40, 50 и даже 60–70 метров — их-то я и разглядывала с самолета. Вырвавшись из убийственной толкучки нижних ярусов, лесные гиганты могут развернуться на свободе и раскинуть зонтики своих крон во всю возможную ширь.
Тропический лес не зря любят сравнивать с сумрачным храмом. Из-за нехватки света деревья в нем начинают ветвиться только на очень большой высоте, и стройные их стволы возносятся ввысь наподобие колонн. Что же касается толщины колонн, то есть стволов, то здесь деревья тропического леса даже несколько отстают от деревьев более высоких широт. Стволы более одного метра в обхвате редки в дождевом лесу, и он характеризуется скорее тонкостью слагающих его деревьев.
Но в чем тропический лес служит абсолютным рекордсменом, так это в богатстве древесной флоры. Я не нашла точных цифр относительно Великого леса Конго, но в лесах, растущих по берегу Гвинейского залива, насчитывается около 600 видов деревьев, в лесах же Индонезии и Амазонии — примерно по 3 тысячи видов. Тогда как все главные древесные породы наших лесов можно без труда пересчитать по пальцам. Причем на одном гектаре тропического леса бывает не менее сорока различных видов деревьев, а то и более ста!
Если человек не вмешивается в жизнь леса, она течет почти без перемен: отмершие деревья вскоре заменяются деревьями того же или иного вида, и состав леса в общих чертах поддерживается неизменным сотни, тысячи, а возможно — и миллионы лет. По всей видимости, леса эти дошли до нас из отдаленнейших эпох Земли, возможно даже из мелового периода, когда большая часть земного шара имела климат, близкий к современному — влажных тропиков, и растительность была схожа с таковой современного тропического леса. Огромное его флористическое богатство также связывают с глубокой древностью.
Правда, чтобы разобраться во всем этом древесном изобилии, надо быть хорошим натуралистом, неискушенному наблюдателю тропический лес представляется довольно монотонным. Удивительный парадокс — внешнее однообразие тропического леса при всем его видовом многообразии. К тому же ярко окрашенные цветки в лесу, и именно в лесу, но не на опушке и не на берегу реки, встречаются нечасто, обычно же они имеют неприметную беловатую или зеленоватую окраску.
Да и животные редко попадаются на глаза в чаще тропического леса. Хотя, разумеется, он далеко не пустой — и мне очень бы не хотелось создать у читателя такое впечатление. Есть тут и слоны, и прелестные маленькие лесные антилопы, и различные обезьяны, и попугаи. Но все они тоже нуждаются в солнце и либо, как птицы и обезьяны, живут в верхних ярусах леса, либо, как слоны, тяготеют к лесным прогалинам и берегам рек. Только насекомые и другие беспозвоночные в великом множестве гнездятся в почве и стволах отживших свое лесных гигантов.
— Ты только посмотри, какой у меня зверь сидит!
Это уже в Москве, через полгода после нашего возвращения из Африки. По узенькой скрипучей лесенке поднимаюсь я вслед за Петром Петровичем на третий этаж лаборатории, где в тесной комнатке стоит возле окна его рабочий стол. Заглядываю в глазок бинокулярной лупы и вижу там пузатую букашку с тонкими лапками и внушающими уважение челюстями.
— Термит. Солдат. Это из леса Ручуру — не узнаешь? И знаешь, сколько их приходится на квадратный метр, — в среднем тысяча!
Петр Петрович вывез из Африки целый чемодан проб лесной подстилки — собирал их при малейшей возможности. Теперь без устали определяет и пересчитывает всех этих термитов, почвенных клещей, кивсяков, коллембол — всю ту мелочь, которая в вечной тьме копошится у нас под ногами и на которую никто почти и никогда не обращает внимания.
Удивительно в корень умел смотреть Петр Петрович. Даже нам, зоологам, непросто свыкнуться с мыслью, что главные в лесу вовсе не слоны и гориллы, а вся эта безгласная мелкота. Слов нет, тоскливо будет в лесу, исчезни из него звери и птицы, многое в нем нарушится и поломается. Но жить лес останется! А вот без термитов и других почвенных обитателей он существовать не сможет — именно они вершат титанический и совершенно незаменимый труд, разрушая растительные остатки, тогда как микроорганизмы переводят их затем в растворимые в воде вещества, необходимые для питания растений.
В соответствии с рекордным для нашей планеты объемом такой работы в тропическом лесу, в нем и рекордная по богатству видами и их обилию почвенная фауна. Одних термитов, к примеру, насчитывается в Африке около 600 видов, а если собрать вместе все их крошечные тельца, получатся тонны на квадратный километр, много более средней суммарной массы в лесу тех же слонов.
И при всем том почвенная фауна изучена крайне плохо — нигде, как здесь, не найти такого обилия белых пятен. Потому и занимала она так Петра Петровича. Впрочем, его интересовало все сущее на Земле, от мала до велика, вернее, для него не существовало малого, любое земное существо было для него по-своему великим, исполняющим в природном оркестре свою собственную незаменимую партию.
Петя был из тех людей, кого заворожила, оплела своими чарами древняя африканская земля. Так и стоит у меня в ушах его голос:
— Помнишь, как пахнет в тропическом лесу? Совсем как в оранжерее! Надо бы выбраться в ботанический сад — понюхать. Ужасно я хочу опять в Африку!
В медицине тоже немало своих белых пятен, и одно из них — Петина болезнь. Пятого января 1979 года Петр Петрович Второв умер от белокровия.
Когда он бегал под проливным дождем за гориллами, собирал свои пробы в лесу Ручуру и потом определял в Москве термитов, он ничуть не заблуждался относительно краткости отпущенного ему судьбой срока. И когда писал свою докторскую диссертацию и потом за три месяца до конца проходил ее апробацию, а защититься он так и не успел, тоже не питал никаких иллюзий. Но он не умел жить иначе как на полную катушку, весело и щедро, никогда не жалел себя и не жаловался, до самого своего смертного часа.
Но Петина диссертация не умерла вместе с ним. Жена его Вера Николаевна Второва, также биогеограф по профессии, нашла в себе силы завершить главный труд жизни Петра Петровича. Совместная их книга «Эталоны природы», полная свежих мыслей и смелых идей, вышла в свет весной 1983 года.
Очень это получилась красивая, светлая книга, обязанная этим прежде всего прекрасным фотографиям Веры Николаевны Второвой. С ними приходят на страницы книги высокие горы с остроконечными пиками тянь-шаньских елей, синее небо, жаркое пустынное солнце, яркие весенние цветы и все то неустанное и закономерное кипение жизни, которое так любил и умел понимать Петр Петрович. А вот и он сам на одной из фотографий: редкая и удачная встреча натуралиста с коброй, как сказано в подписи. На переднем плане раздувшая свой капюшон змея, а перед ней вместо факира Петр Петрович, — опустившись на колени, ловит ее в глазок объектива. И нигде, ни на одной странице не нашла я упоминания о том, что его уже нет среди нас. Будто бродит он еще по горным тропам и вот — выпустил очень нужную людям книгу.
«В данной работе отражено стремление показать то, что мало изучено и что составляет для исследований широкое поле деятельности», — написано во введении к книге. Предмет исследований и в самом деле очень нов, да и само понятие об эталонах природы совсем недавно вошло в научный обиход. Насущная необходимость изучения биосферных процессов на всех возможных уровнях, создания надежной теории таких процессов теперь общепризнана. Но человек столь стремительно вносит в их течение свои коррективы, что выделить их и изучить в чистом и не замутненном антропогенными воздействиями виде становится все сложнее. Оттого так необходимы эталоны, пусть уже и не в полном смысле слова девственной природы, — такой уже не осталось на Земле, но хотя бы относительно хорошо сохранившейся, еще живущей по естественным законам. Потому-то, помимо всего прочего, так необходимы заповедные территории — природные лаборатории, где сберегаются эталоны природы.
Но чтобы какое-то природное сообщество действительно можно было назвать эталоном природы, необходимо научиться давать столь конкретную оценку его составляющих, чтобы получить возможность сравнивать сообщества и между собой, и — по прошествии времени — в динамике. Только это крайне сложно и хлопотно — «эталонировать» природные сообщества, перевести на строгий язык цифр бесконечную сложность жизненных взаимодействий, пусть на самом небогатом участке земли. По сути этим только еще начинают заниматься, а Петр Петрович Второв успел уже предложить свои решения задачи — и не на одном, а на целом ряде вовсе не простых примеров.
Крошечному отряду биогеографов, целеустремленно трудившемуся более десяти лет, удалось посильное, казалось бы, лишь хорошему институту: для широкого спектра природных сообществ, начиная от предгорных пустынь до еловых лесов на горных склонах и подснежных альпийских лужаек, провести то, что называют биогеографической инвентаризацией. Это значит определить все, что растет и живет под солнцем и в вечной тьме под землей, — растения, большие и малые, червей, насекомых, моллюсков, зверей, птиц и прочих, — вычислить биомассу всего этого, понять, как работает природное хозяйство, утилизируя энергию солнечного света, оценить воздействие на сообщества человеческой деятельности — это далеко не все. В заключительной же главе вся эта огромная информация, должным образом обработанная, предстает, как и требовалось в задаче, стройными колонками цифр в таблицах. А в самой последней итоговой таблице каждому изученному сообществу выставлены по различным показателям оценочные баллы — теперь, пожалуйста, можно заниматься дальнейшими сравнениями и решать нелегкие вопросы выбора. Ну а если бы существовал уже каталог природных эталонов, эти готовые эталоны из гор Средней Азии должны были бы занять в нем соответствующие места. Только нет еще на свете подобного каталога, хотя, надо думать, быть ему непременно…
Эту свою книгу Петру Петровичу Второву не суждено было увидеть. А вот новую «Биографию», написанную вместе с Николаем Николаевичем Дроздовым, он успел подержать в руках и очень ей радовался. Я завидую студентам, которые будут учиться по этой книге, хотя она и совсем непростая, ее нельзя вызубрить — ее надо понять, и, наверное, как раз такой учебник можно спокойно давать студентам во время самого экзамена.
По своему значению книга эта далеко выходит за рамки учебного пособия. Тут нет традиционных перепевов прежних учебников, авторы, как они пишут в предисловии, опираются, главным образом, на соответствующий оригинальный научный материал. Свежее и оригинальнее, в самом деле, трудно придумать. В раздел, посвященный дождевым тропическим лесам, включены и результаты обработки тех проб, что за три года перед выходом в свет книги собирал в Заире Петр Петрович, а на иллюстрирующих книгу фотографиях есть одетый в новенькую шкурку окапенок и бегемот на реке Руинди (не тот ли самый, что гонялся за Николаем Николаевичем?), и увиденный нами с самолета «летучего голландца» Великий лес Конго.
В ту последнюю зиму, когда Петя был с нами, я часто поднималась к нему на третий этаж, и там, перед окном, за которым спали закутанные в снежные шубы ели, мы вспоминали тропический лес и размышляли о глубинной сути того, что происходит под его могучим пологом. Именно до этой сути так любил докапываться Петр Петрович.
— Ты представь только, все дождевые тропические леса Земли занимают по площади менее 1/10 поверхности суши, а дают 2/3 глобального прироста органического вещества — это самая мощная в мире фабрика по производству органики!
Небольшое пояснение: прирост — та растительная масса, что в пересчете на один квадратный метр поверхности вырастает за год в лесу, в поле или где угодно. Тропический лес дает 3–5, даже 7–9 килограммов сухой массы на квадратный метр в год, тогда как наш смешанный лес — обычно не более одного килограмма. Культура зерновых и картофеля — на порядок меньше, всего 350–500 граммов. Если же взять для сравнения пустыни, то цифра тут сократится еще в 10 раз: в пустыне штата Невада, к примеру, прирост органического вещества за год составляет всего 40 граммов! И все эти цифры Петр Петрович называл по памяти, они самым естественным образом укладывались у него в голове, и я не знаю случая, чтобы он ошибся.
— А как работает тропический лес — чудо! Круглый год ровно, без срывов и авралов, и притом, в отличие от фабрик рукотворных, не загрязняет атмосферу, а, напротив, — очищает ее, поглощая углекислоту и выделяя столь дефицитный в наше время кислород. И что замечательно: тропические леса достигли рекордного на Земле кпд использования растениями солнечной энергии. Три процента — это же в десятки раз больше, чем в среднем по планете! И достигается это не только за счет огромной толщи зеленого полога, слагающейся из великого множества отдельных фотосинтезирующих аппаратов-листьев. Дело и в высочайшей специализации отдельных аппаратов и совершеннейшей их отладке в каждом конкретном случае. Не зря в тропическом лесу множество видов деревьев, все их столь схожие на первый взгляд листья вылеплены эволюцией таким образом, чтобы каждый из них на своем месте с максимальной выгодой утилизировал каждый выпадающий на его долю солнечный лучик, — тут есть чему поучиться!
И еще об одном феномене тропического леса говорил Петр Петрович, вовсе уже удивительном: все его беспримерное богатство и изобилие создается на почвах, крайне бедных питательными веществами. Нет, нет, все правильно — почвенные животные и микроорганизмы перерабатывают бездну растительного материала, выдавая и огромное количество готового продукта. Однако его накопления в тропическом лесу никогда не происходит. Количество перегноя под пологом леса ничтожно мало, толща почвенного слоя измеряется немногими сантиметрами, а весь «капитал», без остатка, пущен, как у безрассудного бизнесмена, в оборот.
Прежде всего, виноваты в этом тропические ливни: из-за обилия осадков движение воды в почве всегда имеет нисходящее направление, и поступившие в нее питательные вещества в буквальном смысле проваливаются сквозь землю, вымываясь в глубоко лежащие горизонты. Вот тут-то и проявляют свои исключительные способности деревья тропического леса. Корни их столь мощны, что достигают тех самых глубин, куда вымываются соли, выкачивают их оттуда, и они с током питательных веществ снова разносятся по дереву, включаются в состав листьев и рано или поздно снова возвращаются с ними в почву. Круг таким образом замыкается.
— Можешь себе представить, сколь велик его «диаметр», если учесть высоту деревьев и ту глубину, куда проникают их корни! Верхние горизонты почвы постоянно обогащаются при этом питательными веществами, извлеченными из глубоко лежащих слоев. Наверное, это — самая поразительная способность тропического леса: сам он создает такой круговорот, что истощения почвы никогда не происходит, она всегда находится в состоянии равновесия…
Теперь читателю должно быть понятно, почему сведение тропического леса влечет за собой столь тяжкие последствия. Разумеется, вырубка наших лесов также оборачивается нежелательными изменениями климата и гидрологического режима, воды становится меньше, возрастает эрозия почв. При всем том, однако, условия остаются в пределах, достаточно близких к исходным, а почвы сохраняют способность давать высокие урожаи. При вырубке тропических лесов условия изменяются радикально. Это наиболее, наверное, яркий пример экосистемы, где климат, почвы, растительность и фауна являются компонентами исключительно сложного комплекса, находящегося в динамическом равновесии. Если один из компонентов — дождевой лес — частично или полностью нарушается, все уже идет прахом.
Самое же обидное, что весь тот огромный запас питательных веществ, который в живом лесу был включен в непрерывное производство все нового органического вещества, становится теперь мертвым капиталом. Ливни вымывают его на такую глубину, откуда не может его извлечь ни одно культурное растение.
И все же африканцу в лесных районах негде больше взять земли, как только отвоевав ее у леса. С давних пор в Африке практикуется подсечно-огневая система земледелия, при которой отвоеванный у леса клочок земли, давший два-три урожая, затем забрасывается и снова зарастает лесом. И наверное, в африканском лесу не осталось уже вовсе нетронутых мест — желтоватые проплешинки в зеленом лесном океане, следы работы людей, тут и там встречались на всем нашем пути над лесом Маньема. Со временем проплешинки эти зарастают и сливаются с окружающим лесом, при том, правда, условии, если он продолжает оставаться хозяином положения.
Чаще же отвоеванная у леса земля подвергается все новым выжиганиям и скоро превращается во вторичную саванну — то самое убожество, что нашли мы в окрестностях Киншасы.
Неуклонное разрастание вторичных саванн за счет отступающего перед топором и огнем тропического леса происходит на всем Африканском континенте. И не только по периферии лесных массивов, даже вблизи экватора, в самом главном царстве дождевых лесов эти саванны занимают уже значительные территории, а местами деградировали до подлинных пустынь. И дело тут вовсе не в «усыхании Африки» и не в «наступлении Сахары», — наоборот, прогрессирующее осушение Африки служит, по мнению многих исследователей, прямым следствием вырубки дождевых лесов.
ЛЕС — ВТОРИЧНАЯ САВАННА — ПУСТЫНЯ — таков пока неумолимый ход событий на Африканском континенте.
Проблема, однако, стоит еще шире: над всеми тропическими лесами Земли одинаково нависла опасность истребления, грозящая обернуться серьезнейшими экологическими последствиями в масштабе целой биосферы. Обсуждение этой проблемы и сделалось гвоздем программы той Генеральной ассамблеи Международного союза охраны природы, в которой мы участвовали.
Обычно, когда говорят об экологическом значении тропических лесов, на первое место ставят их роль как главных легких планеты. Подсчитано, если будут вырублены влажные экваториальные леса одной только Амазонии, содержание углекислоты в атмосфере возрастет на 20 %!
И все же не это даже было главным, обсуждавшимся на Ассамблее. Главными же сделались те вопросы, которые связаны с эволюцией растительности на земном шаре. Совсем еще недавно ботаники рассматривали растительность тропиков как атипичную, считая типичной растительность умеренных областей. Нынешняя точка зрения совсем иная: именно флору тропического леса с ее неимоверным богатством видами, принадлежащими к тысяче родов и множеству семейств, считают теперь центром эволюционной активности, откуда пополнялись все остальные флоры мира. Различные данные указывают на то, что и растительность умеренных широт имеет тропическое происхождение. А если так, исчезновение тропических лесов может оказать существенное влияние на будущий ход эволюции растений, и многие пути эволюции окажутся просто-напросто отрезанными.
Немало и других научных оснований для того, чтобы со всей решительностью бороться за сохранение флоры тропических лесов. Леса эти — незаменимое поле для научных исследований, открывшееся ботаникам только в самое последнее время и по существу еще остающееся целиной. А ключ к самым глубинам биологического познания может быть скрыт именно здесь: нынешние ботанические теории основываются в основном на ограниченной и обедненной флоре умеренных областей, тогда как богатейший материал для исследований и экспериментов сосредоточен совсем не там. Чего стоит одна такая проблема, как повышение к. п. д. использования растениями солнечной энергии!
Есть, разумеется, и чисто потребительская сторона дела. Правда, тропические леса малопригодны для промышленных заготовок древесины: гигантов, дающих большой запас и потому особенно устраивающих заготовителей, здесь немного — и в погоне за ними часто напрасно губится все остальное. Но именно среди деревьев нижних ярусов, медленно растущих и имеющих, в отличие от быстрорастущих гигантов, твердую древесину, встречаются драгоценные породы с черной, красной, розовой, желтой, зеленой древесиной, идущие на изготовление поистине прекрасных вещей. Самое же обидное заключается в том, что основная масса растений тропического леса до сих пор еще не нашла своего применения в хозяйстве человека. Но ведь среди этих так быстро исчезающих «бесполезных» видов наверняка масса замечательно ценных — это и будущие источники разнообразнейшего сырья, и селекционный материал, и уникальные объекты для науки.
«Я боюсь, что весь девственный низменный лес тропиков окажется уничтоженным прежде, чем ботаника проснется» (разрядка моя. — М. Ч.), — сказал Корнер. Трудно выразиться точнее. Если и впредь все будет оставаться по-прежнему, эта величайшая на Земле и прекраснейшая коллекция древних растений, спаянная миллионами лет эволюции в сложнейшую и современнейшую экосистему, может уйти в небытие, даже и не став по-настоящему предметом изучения.
Люди, благоговейте перед лесом…
И — я снова обращаюсь к Африке. Жань-Поль Гарруа, признанный знаток ее природных проблем, вынес на обложку своей книги жестокий приговор: «Африка — умирающая земля». Однажды я спросила, что думает об этом Петр Петрович.
— Боюсь, что Гарруа прав. Но люди только ведь начинают браться за ум! Помнишь, как называется южный мыс Африки?
Я верю: если в рядах борцов за будущее этой сказочно прекрасной земли будет побольше таких людей, как Бернгард Гржимек и его сын Михаэль, навсегда оставшийся в национальном парке Серенгети, где он трагически погиб, считая диких животных, как Альберт Буни, Джордж Шаллер и наш Петя Второв, она останется жить.
Четверть с лишним века назад, в декабре 1958 года, многочисленные газеты, наши и зарубежные, запестрели вдруг взволнованными сообщениями из Антарктиды, в которых часто упоминался самолет «Ли-2» с бортовым номером Н-495. Несколько дней из жизни его экипажа навсегда вошли в историю полярной авиации, в историю освоения шестого континента, в историю человечества.
Это был спасательный рейс, один из многих на счету наших полярных авиаторов, ибо вторая — и первая по значимости! — их профессия — спасатель. Летит ли пилот в ледовую разведку, сбрасывает ли почту на уединенную зимовку, доставляет ли грузы на заполярный аэродром — он всегда должен помнить о том, что в любое мгновение где-то может понадобиться его помощь, когда от его мастерства и готовности к самопожертвованию будет зависеть жизнь людей. Знакомых — а чаще совершенно незнакомых ему. В годы войны и в мирное время, в Арктике и в Антарктике, над морем и над сушей полярный летчик, штурман, бортрадист, бортмеханик призваны не просто летать, но и спасать. И они не раз спасали.
Четверть века — возраст целого поколения. И это, нынешнее поколение ничего либо почти ничего не знает о том, что происходило на самом суровом материке Земли в летние декабрьские дни 1958 года. Вот почему есть смысл заново перелистать страницы той давней, но нетускнеющей истории, а попутно постараться взглянуть на нее не только под героико-романтическим углом зрения, но и глазами аэронавигаторов, командира и штурмана самолета номер Н-495.
Место действия — побережье и глубинные районы Антарктиды. Время действия — одна неделя между 12 и 19 декабря 1958 года.
Спасающие: командир воздушного корабля, он же командир авиаотряда Третьей САЭ (Советской антарктической экспедиции) Виктор Михайлович Перов; штурман, он же начальник штаба авиаотряда Борис Семенович Бродкин; второй пилот Владимир Васильевич Афонин, радист Николай Гаврилович Зорин, механики Виктор Михайлович Сергеев и Ерофей Николаевич Меньшиков, переводчик, он же биолог экспедиции Виктор Маркелович Макушок.
Бедствующие: начальник бельгийской антарктической станции «Король Бодуэн» барон Гастон де Жерлаш, летчик принц Антуан де Линь, геодезист Жак Лоодтс, механик Шарль Юльсхаген.
Материалы, послужившие для написания этой небольшой документальной повести: рассказы-воспоминания участников экспедиции, подлинные бортжурналы полетов, газетные публикации той поры, личные письма на русском и французском языках.
Третья САЭ завершала годовой цикл комплексных исследований ледяного материка. Постоянно действовали несколько береговых и внутриконтинентальных научных станций, летали над горами и льдами самолеты, двигались по заснеженной ледяной пустыне санно-тракторные поезда. Словом, со все возрастающим размахом продолжалось дело, начатое в 1956 году Первой советской антарктической экспедицией.
Первую САЭ возглавлял замечательный полярник и превосходный человек Михаил Михайлович Сомов, получивший несколькими годами раньше звание Героя Советского Союза за руководство работой второй в истории дрейфующей станции «Северный полюс». Именно Сомову было поручено начать советские исследования в Антарктиде, на континенте, о природе которого, по словам выдающегося полярника, летчика и ученого Ричарда Бэрда, люди знали куда меньше, чем о видимой стороне Луны!
Сомов привел сюда первый отряд. С его именем связан и первый приказ по экспедиции: «Пингвинов не убивать!» При Сомове начался прочный научный обмен учеными — на советских зимовках работали американцы, на американских станциях зимовали наши (позже в такой обмен включились представители других государств). А в 1959 году профессор Сомов принял участие в разработке знаменитого международного Договора об Антарктике, который запрещал проведение всяких военных мероприятий на этом континенте, не позволял объявлять ту или иную его часть чьей-то собственностью и одновременно разрешал безграничное (в прямом смысле слова!) использование этой горно-ледниковой страны для самых широких исследований. Сохранился черновик речи, произнесенной М. М. Сомовым на торжественном приеме в Лондоне в 1961 году. Он начал ее так: «Антарктический материк является единственным на нашей планете целиком мужским континентом, где живут только одни мужчины, полностью освобожденные от какого бы то ни было угнетения со стороны женщин и потому способные отдавать себя работе в большей мере, чем во всякой другой точке земного шара… Всего сто сорок один год назад человечество даже не знало еще о существовании этого материка. Не прошло еще и шестидесяти пяти лет, как на этом материке впервые обосновался человек, а теперь этот материк уже становится буквально на наших глазах материком, подающим самые благие и самые передовые примеры всем остальным, давно освоенным человеком континентам».
Работы в Антарктиде велись, как поется в песне, «на земле, в небесах и на море». Вот только земля была здесь ледяной, море тоже покрывали льды, и лишь небо оставалось таким же, каким оно было и над Арктикой. Таким же и одновременно совсем другим, и полярные летчики, прибывшие сюда в составе Первой САЭ, сразу же почувствовали это.
Тяжко летать в Арктике: постоянная непогода, редкая сеть аэродромов, оборудованных для круглосуточных полетов, изнурительные многочасовые ледовые разведки, когда приходится то и дело идти на малой высоте, на бреющем полете, а угроза обледенения вынуждает быть постоянно настороже. А взять посадки на дрейфующие льды, во время которых механики пристально вглядываются в оставляемые лыжами следы, — не появились ли зловещие темные полосы, не начала ли проваливаться под лед машина!..
Если же говорить об особенностях аэронавигации в северных полярных широтах, то мы со школьных лет наслышаны о том, что компасы в Арктике отчаянно врут из-за близости магнитного полюса. Однако за последние десятилетия для Крайнего Севера составлены надежные карты магнитных склонений, позволяющие вносить необходимые поправки, поэтому опытный штурман в состоянии ориентироваться в полете (не говоря уже о появившихся на борту современного авиалайнера радиолокационных и прочих замечательных навигационных приборах).
Что ожидало летчиков на Крайнем Юге? Авиаотряд Героя Советского Союза Ивана Ивановича Черевичного в 1956 году первым ощутил на себе мощь «южной» стихии. Почти не прекращающиеся ураганные ветры с метелью, крайне низкие значения температуры воздуха, резко возрастающая при движении в глубь материка высота местности. Эта высота таила двоякую опасность. Прямую — постоянную угрозу врезаться в купол ледника, в горы, вздымающиеся на несколько тысяч метров; причем темнота, пурга, облака могли только способствовать такой катастрофе. И косвенную — острую нехватку воздуха, его разреженность на больших высотах, не позволяющую двигателям машины работать на полную мощность (плюс к этому, естественно, кислородное голодание, вызывающее приступы настоящей горной болезни у членов экипажа и «научных» пассажиров, кровотечение из носа, полуобморочное состояние, потерю сознания). Со временем, правда, кое-что удалось усовершенствовать. Уже во Второй САЭ, например, отряд заслуженного пилота СССР Петра Павловича Москаленко имел в своем распоряжении машины с установленными на них турбокомпрессорами. С их помощью моторы «Ли-2» и «Ан-6» работали на высоте четырех-пяти километров с достаточной мощностью.
Естественно предположить, что пилоты каждой последующей экспедиции набирались опыта от своих предшественников. Однако и тут в полной мере сказалась особенность Антарктиды, ее невероятная удаленность от цивилизованного мира, специфика смены экспедиционного состава. Когда пилоты из Первой САЭ возвратились на Большую землю, Третья САЭ уже готовилась к отплытию в Южное полушарие — и желанного «обмена мнениями» не произошло. Едва Третья прибыла в Антарктиду, Вторая «отчалила» на Родину и тоже не успела поведать новичкам о пережитом. При столь быстрой пересменке пилоту почти не удавалось побеседовать с пилотом, штурману — со штурманом, а поговорить было о чем!
И все-таки опыт первых, бесценный опыт проб, ошибок, горьких потерь, не мог не сказаться. Крылья каждой следующей экспедиции становились все более крепкими. Авиаотряд Третьей САЭ совершил, в частности, ряд перелетов, оказавшихся рекордными не только для той, уже давней эпохи. В декабре 1957 года командир отряда сорокалетний Виктор Перов на самолете «Ил-12» осуществил беспосадочный шестнадцатичасовой полет к Полюсу относительной недоступности Антарктиды — это была разведка трассы предстоящего похода очередного санно-тракторного поезда с учеными разных профессий «на борту». Меньше чем через год экипаж Перова пролетел четыре тысячи километров поперек всего континента по маршруту: обсерватория «Мирный» — Южный полюс — американская станция «Мак-Мёрдо». Первая советская машина побывала над легендарной точкой Южного полюса, над научной станцией, носящей имена двух первооткрывателей полюса, Руала Амундсена и Роберта Скотта. И еще были, конечно, десятки взлетов и посадок, снабженческих и разведывательных рейсов в глубь материка, вдоль его берегов, над морскими льдами.
Все бывало как в Арктике, только еще труднее. К непогоде и тьме, к отсутствию посадочных площадок и большим высотам материка добавлялись высокие и плотные, как мрамор, снежные заструги на поверхности антарктического ледникового купола, слепящая белизна этого купола, сливающаяся с блеклым небом, — совершенно гибельное для летчика сочетание! И еще одно: почти полное отсутствие карт магнитного склонения для Антарктиды — в конце 50-х годов их, по сути, не существовало, они только-только создавались специалистами (астрономами, геодезистами, геофизиками). Антарктические штурманы были «без глаз».
Как же они вообще летали?
Исключительно в светлое время. Правда, иногда приходилось захватывать и сумерки, однако садиться они всегда старались при естественном свете. По магнитным компасам ориентироваться было абсолютно невозможно, но во время каждого очередного полета над Антарктидой штурман исправно заносил в журнал показания магнитного компаса, чтобы получить на будущее величину магнитного склонения. Так, не дожидаясь завершения многолетней работы ученых, полярные штурманы сами составляли для себя аэронавигационные карты. Это одновременно становилось их личным вкладом в деятельность научных отрядов экспедиции.
Что ж, у них было утешение: предыдущему поколению полярных летчиков, пилотам 30-х годов, приходилось в Арктике много хуже! И машины у них были куда слабее, и кабины открытые, неотапливаемые, и все бортовое оборудование менее совершенное. В Антарктике в распоряжении штурмана имелись всевозможные приборы, и прежде всего — астрономический (он же солнечный) компас. Астрокомпас позволял летать по дуге большого круга, принятой за прямую. В этом приборе установлен часовой механизм, который вращает специальную рамку, и она передвигается со скоростью пятнадцать градусов в час — то есть со скоростью кажущегося нам, землянам, вращения Солнца.
В Антарктиде в полдень Солнце находится строго на севере. К этому, между прочим, штурман был обязан привыкнуть как можно быстрее, ибо тот же астрокомпас в Северном полушарии вращается в одну сторону, а в Южном — в другую, и пришлось специально для Антарктиды переделывать приборы. Для каждого данного момента времени штурман устанавливал меридиан, по которому они летели, часовой угол на астрокомпасе, заводил механизм, и тот начинал вращать рамку с такой же скоростью, с какой воображаемо движется светило. И тогда на двух вертикально натянутых ниточках в приборе появлялся зайчик, их путеводная звездочка.
Истинный курс навигатор может точно определить по Солнцу, звездам, планетам. А поскольку в Антарктиде летали только в светлое время, то, пробив верхнюю кромку облаков, пилоты почти всегда видели Солнце. Однако и по светилам летать очень и очень нелегко, это лишь говорится просто: взять светило секстаном, а на самом деле… Машину отчаянно трясет, бросает из стороны в сторону, швыряет в воздушные ямы. Дышать на большой высоте — а они порой уходили и на четыре, и на пять тысяч метров — тяжко, прибор пляшет в руке, Солнце танцует вместе с ним!..
Но все это нормально, пока есть в наличии само светило либо какая-нибудь планета. А если нет, если облака, туман? На случай такого, слепого полета у них был еще один прибор — ГПК, гирополукомпас. И тут уже судьба экипажа полностью зависела от того, насколько надежно отлажен этот вращающийся со скоростью двадцать шесть тысяч оборотов в минуту прибор. ГПК требовал постоянного внимания штурмана, особого ухода и регулировки.
Можно задать вопрос: а куда же подевался радиопеленг? Разве не было у них радиокомпаса, настроенного на частоту какой-нибудь наземной станции в средневолновом диапазоне? Да, радиокомпасы на машинах стояли и службу несли исправно, однако пользоваться ими в Антарктиде удавалось далеко не всегда. Когда они летали на внутриконтинентальные станции, тамошние радисты аккуратно «вели» самолет, давая радиопривод на средних волнах. И вдруг иногда, уже на подходе к цели, все резко нарушалось, радиокомпас переставал срабатывать. В чем дело? Наверное, сегодня уже в состоянии ответить на этот вопрос специалисты-геофизики, но тогда авиаторы дружно ломали головы. Сходились на одном: виной тому особенности ионосферы над континентом плюс многообразие чередующихся слоев свежего снега, плотного фирна и глетчерного льда. Вся эта сложная слоистость наверняка вмешивается в порядок прохождения радиоволн, влияет на угол и скорость их отражения. На собственной шкуре постигали антарктические пилоты премудрости физики атмосферы, метеорологии, гляциологии! А в декабре 1958 года, во время спасательного полета, радиокомпас самолета Н-495 оказался бесполезен по совсем иной причине. Но о ней уместно сказать чуть позже.
Итак, завершался очередной год советских антарктических исследований. Все мысли зимовщиков явно вытесняла одна: скоро прибудет судно — и домой! Стоял декабрь, разгар южного лета, разгар работы. В глубь материка шел санно-тракторный поезд во главе с начальником Третьей САЭ Героем Советского Союза Е. И. Толстиковым. Все самолеты авиаотряда «не щадя шасси» трудились на трассе, и колесные «Ил-12», и обутый в лыжи «Ли-2». Машины возили бочки с горючим на отдаленные научные точки, «питали» всем необходимым санный поезд, высаживали группы ученых возле наиболее интересных географических объектов. К берегам шестого континента полным ходом шел дизель-электроход «Обь» с Четвертой САЭ на борту, судно уже находилось недалеко от южной оконечности Африки, близился сладостный час прибытия смены. И вдруг 11 декабря радисты Мирного приняли срочную радиограмму с австралийской научной станции «Моусон», гласившую, что еще 5 декабря пропал без вести бельгийский самолет и с ним — четыре зимовщика-бельгийца. Об этом австралийцам сообщили соотечественники пропавших со станции «Король Бодуэн», расположенной в трех тысячах километров от Мирного.
Радиограмма взывала о помощи. Австралийцы информировали советских коллег о том, что имеющийся у них в Моусоне одномоторный самолет неспособен вести поиск: радиус его действия не превышает шестисот пятидесяти километров. Если русские пилоты согласятся лететь на помощь к бельгийцам, австралийцы щедро снабдят их горючим по дороге. Американцы, чья станция «Мак-Мёрдо» располагалась совсем в другой стороне, также прислали радиограмму, запрашивая русских, чем можно им помочь, если они решатся отправиться на выручку терпящим бедствие. Словом, и Антарктида, и весь остальной мир с волнением ждали ответа наших летчиков.
В Мирном уже в течение нескольких суток бушевала пурга, лютая даже по антарктическим меркам. Ураганом сорвало и уволокло в замерзшее море вертолет, накрепко, казалось бы, поставленный на прикол на берегу. В поселке не работала столовая, каждый питался в собственном жилище, чтобы лишний раз не рисковать, выходя на улицу. Командир авиаотряда и его начальник штаба развернули карты и надолго задумались.
Прежде всего, и Перову, и Бродкину, и всем вокруг было ясно, что нужно лететь, искать, спасать. Ясно это было и московскому руководству в Главсевморпути. Но, как много позже признавался начальник нашей полярной авиации Герой Советского Союза Марк Иванович Шевелев, понимая необходимость такого спасательного рейса, он долго не мог заставить себя издать подобный приказ — уж слишком высока была степень риска…
Лететь можно было только на «Ли-2», единственной в экспедиции машине на лыжах: предстояли так называемые внеаэродромные посадки на неподготовленную полосу, гибельную для колесной машины. Станцию «Король Бодуэн» откуда предполагалось развернуть поиски, отделяли от Мирного четырнадцать-пятнадцать часов полета, и это при попутном ветре. Полной же заправки баков «Ли-2» хватало лишь на восемь, максимум девять часов. Значит, необходима промежуточная посадка и дозаправка в Моусоне. Однако все это, в общем-то, не главное. Главное в другом: случись что с «Ли-2», пришлось бы направлять ему на помощь «старших собратьев», машины «Ил-12», ставя тем самым под угрозы срыва все научные работы в глубине материка.
Но пилоты тогда не думали о возможной аварии. Они думали об оптимальном варианте маршрута, о том, как побыстрее добраться до бельгийской станции.
На официальный запрос начальству в Москву пришел лаконичный ответ: «Спасайте». Между тем пурга в Мирном не унималась. Зимовавший здесь известный профессор-метеоролог Виктор Антонович Бугаев дал летчикам своеобразный прогноз: если не взлетите до 13 часов по московскому времени завтра, 12 декабря, то просидите в ожидании приличной погоды еще несколько суток, потому что на Мирный движется куда более мощный циклон… Нужно было использовать первую подходящую лазейку в непогоде. Перов дал приказ готовить машину.
Пока бортмеханики еще и еще раз «вылизывали» двигатели, пока заполняли фюзеляж дополнительными бочками с горючим, штурман и бортрадист выясняли, на что они могут рассчитывать в смысле радионавигационного обеспечения. Оказалось — не на многое. Для начала, не были даже известны точные координаты местоположения станции «Король Бодуэн». Полагали, что она стоит у самого моря, как почти все антарктические береговые зимовки, а выяснилось, что ее строения, по крыши занесенные снегом, находятся километрах в шестнадцати от побережья, в глубине материка. Но самым обескураживающим и печальным было то, что на бельгийской базе отсутствовала средневолновая аппаратура, а имелась только коротковолновая. Из сего следовало, что на радиопривод рассчитывать нельзя. Вот она, особая причина, о которой уже было упомянуто!
Экипаж вылетел сразу после обеда 12 декабря, воспользовавшись легкой передышкой в непогоде. Один самолет, без какой бы то ни было подстраховки. С запасом горючего на девять часов беспосадочного полета. Без радиопеленга. Без сведений о погоде почти по всей трассе исполинского маршрута — редкие станции по дороге могли сообщить лишь каждая свою погоду, для очень ограниченного района. Без сколько-нибудь подробных географических карт побережья, а тем более — внутренних областей материка. У штурмана имелась лишь карта в масштабе 1:3 000 000 (то есть тридцать километров в одном сантиметре), изобиловавшая к тому ж серьезными неточностями.
Иными словами, экипаж уходил в полет, гарантировавший и неожиданности, и опасности. В сердцах же пилотов тревога прочно соседствовала с надеждой.
В тех широтах Антарктиды, под которыми они сейчас летели, декабрьское солнце почти не заходило за горизонт. Не хватало, правда, приличной погоды.
Машина шла в облаках, тяжелела, покрываясь льдом. Уходить в глубь материка было нельзя: в облаках прятались высокие горы. Забирать в море — тоже опасно: из-за угрозы безнадежно сбиться с курса. Перов решил идти между облачными слоями на высоте около одного километра. Внезапно в разрывах среди облаков промелькнула приметная черная скала. Так и есть — гора Гаусса, находящаяся на самой линии Южного полярного круга. Стало чуть спокойнее от сознания, что курс выдерживается верный.
Слепой полет продолжался свыше четырех часов подряд, после чего они выбрались из облачности и пошли на высоте примерно полутора километров. Резко прибавилось работы штурману. Сейчас от него требовалось не только определять координаты полета, но и вести своеобразную визуальную съемку проплывающего внизу ландшафта, подмечать детали рельефа, фиксировать контуры побережья и ледниковых языков, которые обламывались в море исполинскими айсбергами. И — записывать все это в журнал, наносить на карту, приобретавшую по мере полета заметно иной облик. Немудрено! Аэрофотосъемка Антарктиды в конце 60-х годов лишь набирала темп, приходилось уточнять и исправлять географическую карту материка, пользуясь всякой возможностью. Даже такой, казалось бы, неподходящей, как этот экстраординарный, срочный, стремительный спасательный рейс! Впрочем, наука и практика в любой арктической либо антарктической экспедиции обычно сливаются, спаиваются воедино. В любое мгновение свежие исследовательские пометки на карте или записи в бортжурнале могут пригодиться другим людям, также попавшим в «нестандартную ситуацию»…
Вдали показались строения станции «Моусон». С соседнего горного массива срывались потоки могучего стокового ветра, однако Перову удалось «поймать» направление встречного потока и четко посадить машину. Ветер даже помог побыстрее затормозить, ибо лыжное шасси, в отличие от колесного, собственных тормозов не имело.
Состоялась первая внеаэродромная посадка, потому что австралийскую взлетно-посадочную полосу можно было назвать таковой лишь формально: она была рассчитана лишь на прием маленького одномоторного самолета. В Моусоне наших пилотов ждали жаркий прием и обещанное горючее. К сожалению, поджидала их здесь и непогода. Пурга заставила экипаж заночевать. Но какой тут сон!..
Ранним утром 13-го полетели дальше, курсом на залив Амундсена. И снова пришлось идти вслепую на высоте около трех тысяч метров (чтобы не врезаться в невидимые высокие горы), хотя на сей раз — сравнительно недолго. Облачность кончилась, и внизу открылись величественные ледники Доверса и Робертса, началась Земля Эндерби, красивейшее место всей Антарктиды, с ярко контрастирующими черными скалами, голубыми льдами и белыми снегами купола. Горы поднимались на километр, а сползающие с антарктического щита ледники упирались концами в высокие каменные пирамиды самых причудливых форм. Стерильно чистый, прозрачный воздух делал краски неба и зари совершенно фантастическими. Сейчас, десятилетия спустя, летчики вспоминают об этих красотах с восторгом, однако 13 декабря 1958 года любоваться пейзажами у них не было особого настроения.
Неплохо помогал попутный ветер, машина шла с хорошей скоростью — двести пятьдесят, двести семьдесят километров в час, и добрые шестьдесят — семьдесят из них удавалось выжать именно с помощью ветра. Но «законного» горючего все равно никак не могло хватить на полет от Моусона до бельгийской базы, поэтому механики прямо в воздухе перекачали электропомпой бензин из дополнительных бочек в баки.
С каждой минутой полета все больше грустнел штурман: имевшаяся у него карта побережья и глубинных участков Земли Эндерби не имела ничего общего с реальным ландшафтом.
Австралийская же карта, подаренная в Моусоне, была составлена по результатам проведенной незадолго до того аэрофотосъемки и, естественно, оказалась куда более надежной. Но это означало, что за Землею Эндерби, до которой в том сезоне распространялись картографические изыскания австралийских исследователей, наших пилотов должны ждать всякие неожиданности. Что ж, для того и явились в Антарктиду представители «двунадесяти» языков (Договор об Антарктике, кстати сказать, в 1959 году подписали двенадцать стран!), чтобы, в первую очередь, положить на карту очертания берегов материка, его горных массивов и отдельных ледников. Жаль только, что к декабрю 1958 года эти работы лишь начали по-настоящему разворачиваться…
Внезапно самолет оказался над законсервированной японской научной станцией «Сиова». Внезапно — потому что летчики даже не вспомнили о ней, когда планировали полет, когда летели. Но вот увидели с высоты и решили сесть. Командир подумал, что неплохо было бы оставить здесь трехсотлитровую бочку бензина на обратную дорогу. Все-таки, как ни говорите, это добрых сорок минут полета, а кто может поручиться, что не настанет такой момент, когда горючее придется считать на граммы?! Тем более на обратном пути почти наверняка им будет мешать встречный ветер, такой уж нрав у этого участка побережья Антарктиды.
Сели на берегу залива Лютцов-Хольм, выкатили из фюзеляжа бочку, потоптались по заснеженным окрестностям, увидели огромные следы собачьих лап (тогда много шума наделала история с этими крупными псами, по каким-то причинам не увезенными в Японию, но, как потом оказалось, благополучно перенесшими страшную антарктическую зиму), в заколоченные домики входить не стали, и командир скомандовал: «По коням!»
Полет проходил на высоте полутора километров. Радист Зорин установил прямую связь с бельгийской станцией. Оттуда все время давали метеосводки, подробно объясняли, как найти зимовку, полностью погребенную под многометровым слоем снега. И хотя впервые за время полета установилась прекрасная погода, летчики ужасно боялись проскочить мимо станции с ее домиками-невидимками. Но вот вдали появились густые шлейфы красного дыма — бельгийцы запалили сигнальные факелы. По дымным следам Перов определил, что садиться надо… поперек бельгийского аэродромчика (также рассчитанного на одномоторный самолетик), так, чтобы ветер дул навстречу.
Завершился первый этап воздушной экспедиции. Три тысячи километров экипаж преодолел за тринадцать летных часов. Было 15 часов 15 минут 13 декабря. Меньше чем через полтора часа после посадки «Ли-2» вылетел на поиски пропавшей группы.
Когда наши пилоты вошли в домик бельгийцев, заместитель начальника станции барон де Маре поведал им историю случившегося. 5 декабря исчез одномоторный самолет «Остер», пилотируемый принцем де Линем, который по одному перевозил участников экспедиции в район Кристальных гор в трехстах сорока километрах от побережья. Рации на самолетике не было, имелся лишь радиоприемник, с помощью которого геодезист Лоодтс принимал сигналы точного времени, — без них были бы бессмысленны все его астрономические наблюдения. Что именно случилось с самолетом, когда и, главное, где случилось — об этом не ведала ни одна душа во Вселенной!
Сразу после исчезновения «Остера» зимовщики на берегу предприняли попытку организовать поиски. К горе Трилинген, отстоящей от побережья на двести километров (там у бельгийцев находился промежуточный склад продуктов и топлива), направилась партия из трех человек на вездеходах с санями. Сразу за горой поезд уперся в зону непроходимых трещин, одна из машин, неосторожно наехав на хрупкий снежный «мост», ухнула в бездну. Водитель, к счастью, успел выпрыгнуть в предусмотрительно распахнутую дверцу. Обо всем этом сообщили по рации трое спасателей, «загоравших» теперь возле горы Трилинген. Здесь же, у подножья горы, стоял вертолет бельгийцев. Его пилотировал единственный вертолетчик в экспедиции — ее начальник, барон де Жерлаш. Ныне он пребывал где-то в неизвестности, среди четверки пропавших. Вертолет оказался и бесхозным, и бесполезным.
Наши летчики принялись дотошно допрашивать бельгийцев о том районе, где сейчас могли находиться потерявшиеся. Во французскую и русскую речь, в неумолкающие реплики переводчика то и дело врывались английские фразы: это штурман Бродкин на все сто процентов стремился использовать свое знание языка, чтобы установить истину по «первоисточнику». Увы, почти на все вопросы следовали стандартные: «Не знаем, не думаем, понятия не имеем, вряд ли, хотя и не исключено»… Эмоциональный, легко взрывающийся командир «Ли-2» выскочил на улицу и принялся в сердцах катать бочки с бельгийским горючим к своему самолету. Хозяева некоторое время находились словно в оцепенении, а затем до них дошло, что русский, добровольно и с риском для собственной жизни пришедший к ним на помощь, занимается делом, которое, по совести говоря, обязаны делать они, и сами кинулись к бочкам!
В конце не слишком обнадеживающей беседы де Маре протянул Бродкину небольшого формата фотографию и подытожил: «Вот снимок горы Сфинкс. Других фотографий, а тем более карт внутренних районов у нас нет. Наши ребята как раз для того и работают там, чтобы получить координаты и определить высоты местности. Сфинкс находится где-то за семьдесят второй параллелью. Знаю одно: если долететь до Сфинкса и повернуть от него на юго-запад, то должны быть отчетливо видны Кристальные горы. Там-то и надо искать наших».
Значит, где-то в глубине Антарктического материка, на неизвестном меридиане, располагаются неведомо на какую высоту вздымающиеся и на сколько километров тянущиеся горы. Вокруг них — сплошные растресканные льды, каждая посадка среди которых может стать роковой. К тому же никто на бельгийской базе понятия не имеет о том, что предприняли те четверо, которых предстоит искать, — кто возьмет на себя смелость предсказать, на что в состоянии решиться попавшие в беду люди? Да и живы ли они еще — ведь пошла уже вторая неделя с момента их исчезновения…
Полтора часа на бельгийской базе промчались как одно мгновение, и вот экипаж уже снова в воздухе. Курс — гора Трилинген. Над побережьем грозно нависала облачность, по мере подъема машины над ледниковым куполом нижняя белесая поверхность облаков все теснее прижималась к белой «земле». Клин, в котором летел самолет, на глазах сужался. Они, конечно, могли резко набрать высоту и вырваться из облаков, пробив их верхнюю кромку, но тогда ничего не будет видно внизу.
Возникла прямая угроза напороться на купол. «Ли-2» был снабжен радиоальтиметром, прибором, посылавшим вертикально вниз радиосигналы на определенной частоте и принимавшим эти сигналы обратно, подобно эхолоту. Прекрасный прибор, с помощью которого штурман ежесекундно мог получать истинную высоту полета. Беда, однако, заключалась в том, что их радиоальтиметр безбожно врал, давая, по образному замечанию Перова, «цену на дрова, а не высоту полета!».
Когда до горы Трилинген оставалось всего семь минут расчетного времени, облачность вплотную прижала их к куполу, нужно было немедленно поворачивать назад. Пилоты развернули машину к берегу, но берег этот с бельгийской станцией «Король Бодуэн» надо было еще найти — ведь радиопеленга они, как мы помним, не получали. Однако у хорошего полярного штурмана всегда имеются про запас «маленькие хитрости». Еще тогда, когда они только вылетали на поиск, Бродкин попросил командира сделать широкий вираж над окрестностями бельгийской зимовки, чтобы засечь местоположение крупных приметных айсбергов, севших на мель в прибрежном море. Теперь, на обратном пути, штурман с большой высоты старательно высматривал в морской дали айсберги знакомой конфигурации и, обнаружив их, уверенно указывал пилотам курс. Через два часа они совершили благополучную посадку, четвертую за те сутки с небольшим, что истекали с момента их вылета из Мирного.
На станции «Король Бодуэн» постоянно работали семнадцать человек. Четверо пропали без вести, трое застряли у горы Трилинген, поэтому семеро спасателей с комфортом разместились в комнатах отсутствующих. Разговаривали мало, нервы и без того были напряжены, а ничего нового сказать друг другу они не могли.
Утром 14 декабря штурман встал раньше других. Над станцией висела низкая облачность, но далеко-далеко на юге, над глубинной Антарктидой, проступала полоска ясного голубого неба. Бродкину вспомнились предыдущие полеты в центр континента, беседы с кудесниками-синоптиками, собственный опыт высокоширотных воздушных кочевий. Каждый штурман полярной авиации непременно должен обладать знаниями и ледового разведчика, и метеоролога-практика, понимать основные законы Мирового океана и океана воздушного. Без этого просто-напросто невозможно летать в условиях, которые ныне модно называть «экстремальными», — то есть в обстановке постоянного разгула стихий.
Вот и сейчас Бродкин быстро вспомнил, что генеральный поток воздуха здесь, в Антарктиде, юго-восточный, с купола к побережью. Погода обычно идет оттуда, из околополюсной области, и, если там чистое небо, рано или поздно оно «придет» сюда, на берег. Поэтому решили лететь, так сказать, с упреждением, в расчете на лучшее.
В 12 часов 25 минут они снова направились к горе Трилинген. Погода улучшалась на глазах, видимость, как любят говорить пилоты, была «миллион на миллион»! Люди, много повидавшие в жизни, хлебнувшие досыта «неба и зрелищ», пресыщенные, казалось бы, всякими красотами — полярными, океанскими, тропическими, — они сейчас не могли не восхищаться открывавшимся взору ландшафтом. Среди льда нежнейших оттенков вставали отвесные темные скалы, похожие на средневековые замки, и людям на борту «Ли-2» так хотелось в эти мгновения забыть о грозной действительности, отдаться воспоминаниям и грезам.
«Средневековый мираж» быстро улетучился: у подножья одного из каменных замков они увидели вертолет и фигурки людей, бурно размахивающих руками. Значит, спасательная партия в порядке, помощь ей не нужна. Теперь надо набрать высоту, взять примерный курс на полумифический Сфинкс, на «гору с фотографии», чтобы потом начать разыскивать совсем уж мифические Кристальные горы!
Самолет шел по воображаемой семьдесят второй параллели. Когда машина пролетела около ста километров и оказалась на широте 72°24′, вдали в прозрачном голубом воздухе возникли контуры типичного египетского сфинкса, до которого оставалось не менее сорока километров. Через десять минут «Ли-2» был уже над Сфинксом, тут Перов взял градусов на пятьдесят вправо, и вот уже впереди появилась гора с вертикально вздыбившимися геологическими пластами, за нею другая вершина, еще одна… Кристальные горы! (Впоследствии на картах Антарктиды была обозначена их высота: 2450 метров.)
Одна минута полета на «Ли-2» — это примерно три с половиной километра. От Сфинкса до Кристальных гор машина шла ровно четыре минуты, а на пятой летчики увидели распластавшийся у подошвы одной из вершин самолетик, беспомощно накренившийся набок. Никого поблизости не было. Перов стал искать место для посадки. Сесть рядом с «Остером» было невозможно: самолет лежал среди крутых моренных осыпей, дальше тянулась полоса бугристого, похожего на брусчатку льда, каждая «подушечка» которого имела в диаметре двадцать — тридцать сантиметров, и подобный «субстрат» был явно не для тяжелой двухмоторной машины.
Более или менее сносная площадка отыскалась километров в четырех посреди крутого, но ровного снежника без крупных, губительных для самолета застругов. Сбросили дымовую шашку, определили направление ветра и совершили первую посадку в глубине материка на высоте 2050 метров. Резко сбавляя скорость, машина побежала вверх по снежнику и замерла в самом его центре. Стихли моторы, механики заботливо укрыли их чехлами, двое из членов экипажа остались возле самолета, чтобы время от времени прогревать двигатели (как-никак морозец был под минус пятнадцать, с ветерком), а все остальные, включая находившихся на борту бельгийцев, де Маре и доктора Ван Гомпела, двинулись в путь.
Дорога оказалась мучительной. Ноги в валенках скользили по отполированной до блеска поверхности ледника, люди то и дело проваливались в занесенные снегом ямки. Сейчас летчики с особым чувством вспоминали экспедиционных гляциологов, специалистов по снегу и льду. Как, бывало, подтрунивали над этими «искателями прошлогоднего снега» (а те и в самом деле изучали слои прошлогоднего, позапрошлогоднего, тысячелетней давности снега, фирна и льда, чтобы по ним «прочесть» историю оледенения Антарктиды), как, случалось, проявляли недовольство тем, что гляциологов нужно доставить именно в ту, а не иную, точку материка, где и ландшафт «непосадочный», и погода лютует!..
Спустя полтора часа летчики добрались до самолетика. Людей они не обнаружили, зато в фюзеляже лежала записка, объяснявшая случившееся. 5 декабря на взлете машина задела крылом за плотный сугроб и завалилась на левую плоскость. Сломалась стойка шасси, от удара о лед расщепились кончики лопастей деревянного винта. (Много позже, вспоминая эту картину, Виктор Михайлович Перов признавался, что у него сразу же возникло искушение на скорую руку починить «Остер», подвязать стойку какими-нибудь крепкими веревками, ровненько обрезать сантиметров на пять поврежденные лопасти, чтобы хватило на один-единственный взлет, развернуть машину против ветра и — подняться в воздух!)
В пострадавшем самолете в момент аварии находились пилот де Линь и механик Юльсхаген, оставшиеся, к счастью, невредимыми. Де Жерлаш и Лоодтс работали в это время у подножия горы Сфинкс. Де Линь отправился к ним пешком, чтобы поведать о неприятности. Он шел целый день, едва добрался до Сфинкса и назад идти был уже не в силах. Вместо него к Юльсхагену пошел де Жерлаш. Решено было, что два «дуэта» будут ждать помощи. Какой, от кого — они понятия не имели. Просто ждать и надеяться на то, что коллеги на побережье поднимут общеантарктическую тревогу и найдутся добрые души, которые не бросят их в беде. Разумеется, в первую очередь, они рассчитывали на помощь собственных вездеходов, не подозревая, что наземная спасательная партия оказалась в тупике.
Далее в записке говорилось, что обе пары останутся каждая на своем месте в течение пяти суток, то есть до 10 декабря, после чего объединятся у горы Сфинкс и двинутся к горе Трилинген, к складу, до которого было сто тридцать километров. О том, как они преодолеют это расстояние, в записке не говорилось, но наши-то летчики видели, пролетая над тем районом, какие ужасающие трещины пересекают предполагаемый маршрут бельгийцев! К тому же записка недвусмысленно информировала, что продуктов у четверки хватит лишь до 15 декабря. Иными словами, до завтрашнего дня…
Летчики и два бельгийца двинулись обратно к «Ли-2». Тем временем заметно потеплело, и, когда машина начала разбег, лыжи стали прилипать к снегу. Одна из них была повреждена еще раньше, и теперь при взлете самолет неудержимо тянуло влево. Но снежник наудачу оказался широким, просторным, и Перов, меньше всего заботясь о ювелирной красоте взлета, сделал разбег по плавной, казавшейся бесконечной дуге. Они вышли на прямой курс Кристальные горы — гора Сфинкс и тут же увидели поблизости от Сфинкса треногу и красный ящик, почему-то не замеченные прежде. Людей и на сей раз нигде не было видно, сесть рядом с треногой не удалось из-за крутого, разбитого поперечными трещинами ледопада, и «Ли-2» пошел курсом на гору Трилинген.
Началась работа галсами, привычная работа, — словно на воздушной ледовой разведке над одним из морей Северного океана, только здесь галсы были не причудливо изломанными, как в Арктике, а строго прямолинейными, по нескольку десятков километров в обе стороны от генеральной линии гипотетического маршрута бельгийского отрядика. Такими прямоугольно-параллельными линиями требовалось покрыть весь немалый район между Сфинксом и Трилингеном и не пропустить при этом ни единого квадратного метра ледяной земли: именно на таком квадратном метре могла находиться сейчас крошечная палатка бедствующих людей. Ясная погода и совершенно фантастическое внимание — вот что необходимо было экипажу.
Штурман с секундомером в руке отмерял время, а значит, и расстояние. Две минуты — поворот, четыре минуты — поворот, еще двенадцать минут — еще один поворот… Пилоты, повинуясь командам штурмана, вели машину, радист, механики, переводчик и два бельгийца во все глаза — и во все иллюминаторы! — вглядывались в безжизненный ландшафт. Машину сносило в сторону, приходилось то и дело вводить поправку на ветер, чтобы ни в коем случае не сошлись, не сблизились аккуратные параллельные линии галсов. (Между прочим, в полете никто не дает штурману сведений о скорости ветра на данной высоте, а ведь здесь она совсем иная, чем у земли, где ее фиксируют метеорологи. Угол сноса машины определяют по специальному прибору, борт-визиру, с помощью которого можно вычислить путевую скорость самого полета.) На длинных прямых отрезках летчикам удавалось ненадолго включить автопилот, немного расслабиться, отдохнуть, у штурмана же не было ни секунды передышки. Так, бесконечными галсами, они летали ровно до тех пор, пока не подошло к концу горючее, и на его пределе экипаж возвратился на базу.
Люди уже остро чувствовали усталость, однако в 22 часа 10 минут 14 декабря, через полтора часа после посадки, они снова вылетели на поиск. Стоял круглосуточный светлый летний день, и у этого — формально ночного — полета была даже определенная положительная сторона: когда Солнце стоит низко над горизонтом, тени от предметов резко удлиняются, и крошечная фигурка человека, почти неразличимая с высоты, «вырастает» благодаря собственной тени чуть ли не до пятидесяти метров! Те, кто сейчас искали людей, принимали в расчет и это, жертвуя столь желанным полноценным отдыхом.
В этот рейс командир не взял сразу нескольких человек. Желая максимально загрузить машину горючим, он оставил на земле переводчика (вполне достаточно было штурмана, владеющего английским), одного бортмеханика и обоих бельгийцев. Свои, хотя и без энтузиазма, подчинились, чужие заупрямились, и возникло нечто вроде «международного конфликта».
— Я сердитым был в те дни, — вспоминал потом Виктор Михайлович Перов. — Все время на нервном взводе, невыспавшийся, а барон де Маре вдруг мне заявляет: «Нашего непременного участия в полетах требует престиж Бельгии». Ну, на это мне было что сказать ему на русском языке, но я сдержался, только в полет их все равно не взял. Летаем мы себе, ищем, а наш радист Коля Зорин вдруг подает мне радиограмму от начальника Главсевморпути такого примерно содержания: «Срочно сообщите, принимают ли участие в поисковых полетах бельгийские полярники». Ах ты, думаю, мать честная, успел де Маре на меня нажаловаться! Потом уже, когда мы с ним подружились, он признался, что обиделся на меня и тут же отбил депешу в Брюссель, а бельгийский посол в Москве, натурально, тотчас сделал запрос в Главсевморпуть через наш МИД. Но ведь и я не лыком шит! Отвечаю Москве: «Бельгийские полярники принимают участие во всех полетах, за исключением одного». И ведь честно ответил, потому что сразу решил: вернемся из очередного рейса — и, если никого не найдем, в следующий, так и быть, возьму этого жалобщика! Должен признать, что в конце концов этот барон нам весьма пригодился и свою роль в поиске сыграл хорошо.
Ночные галсы продолжительностью три, пять, девять, двенадцать, пятнадцать минут каждый не дали результата. Под самолетом расстилалась безбрежная зона широких бездонных пропастей. Сам ландшафт как бы безмолвно свидетельствовал: чтобы миновать это пространство, пешая партия должна обязательно забрать резко восточнее. Однако, с другой стороны, нельзя было скидывать со счетов и психологии бедствующих. Усталые, полуголодные, вероятно, обмороженные люди могут не пожелать делать изнурительный обход и с отчаяния пойдут напрямик через ледяные ущелья с коварными снежными «мостами»…
Под утро 15 декабря, после шести часов полета, «Ли-2» вернулся на станцию «Король Бодуэн». Экипаж несколько часов поспал, пообедал — и в очередной поисковый рейс, четвертый за последние двое суток. На этот раз решили сблизить линии галсов, делать их не через десять, а через пять километров, чтобы ни один предмет не ускользнул из поля зрения. Результат не замедлил сказаться: пилоты вскоре заметили разбросанные по снежно-ледяной поверхности многочисленные предметы — санки, сделанные из лыж, ящики, одежду. Де Маре (командир сдержал данное самому себе слово и взял его на борт), обращаясь к штурману, произнес с горечью: «А Big trouble» («Большая беда»)…
Бродкин в эти мгновения почему-то с особой отчетливостью вспомнил, что именно 10 и 11 декабря, когда четверо бельгийцев, если судить по их записке, уже двигались к горе Трилинген, и в Мирном, и в Моусоне, и в районе станции «Король Бодуэн» бушевала сильнейшая пурга. Кто поручится за то, что она не свирепствовала здесь, в Кристальных горах? Как перенесли ее и без того измученные люди?
Сели возле брошенных вещей.
На лыжах — примитивные санки из дощечек, парус из спального мешка, ящичек из-под буссоли, разрозненные предметы одежды, несколько рассыпавшихся по снегу галет — и никакой записки! Четкие цепочки следов уходили — слава богу! — на восток, в обход трещин. По характерным отпечаткам гофрированных подошв сапог удалось определить, что двигаются все четверо. Целый час просидели летчики на этом месте в надежде на то, что бельгийцы, если они находятся где-либо поблизости, дадут о себе знать, — ведь они не могли не видеть, как идет на посадку «Ли-2». Тщетно. К вечеру самолет возвратился на побережье.
Теперь летчикам предстоял пятый и, по всей видимости, последний полет к Кристальным горам. Конечно, последний! Ведь найди они людей — и другого рейса просто-напросто не понадобилось бы. Не найди — и следующего полета уже не могло быть в обозримом будущем: бензина на станции «Король Бодуэн» оставалось только на один-единственный поисковый рейс продолжительностью восемь-девять часов и на перелет до австралийской станции «Моусон», ближайшего пункта, где имелось горючее. Все, точка!
Именно об этом радировал Перов в Москву и в Мирный. Вскоре пришел ответ от начальника Третьей САЭ Толстикова: «Поиски прекратить. На оставшемся горючем следовать в Мирный, где будет решаться вопрос о дальнейших действиях». Радиограмма обескураживала, она словно перечеркивала все, что было сделано, одновременно лишая всякой надежды на благоприятный исход операции. Но буквально четверть часа спустя, в ответ на предложение летчиков искать пропавших до последней капли бензина, начальник Главсевморпути Александр Александрович Афанасьев прислал радиограмму: «С вами согласен, продолжайте поиски. Вопрос о доставке вам горючего будет решать Москва». Летчики, конечно, не могли знать, что газеты всей Большой земли переполнены сообщениями о случившемся в Антарктиде.
Дизель-электроход «Обь» в те самые дни находился неподалеку от Кейптауна. Капитан получил распоряжение немедленно следовать напрямик к бельгийской станции «Король Бодуэн» с горючим для самолета номер Н-495. Вопрос заключался лишь в том, доживут ли четверо бельгийцев до того момента, когда у наших пилотов будет вдоволь бензина! Сегодня, 15 декабря, у этой четверки уже кончились все продукты…
…Экипаж сидит на бельгийской зимовке. Командир корабля еще и еще раз вчитывается в скупой текст приказа из Москвы, предписывающий искать до последней капли горючего. Бортмеханики подсчитывают эти капли, ставшие поистине бесценными. Штурман намечает последние галсы поиска, итогом которого через несколько часов станет либо величайшая награда — спасение людей, либо жестокая, гибельная неудача. До последнего взлета остаются три часа. Два часа. Час.
Был поздний светлый вечер 15 декабря 1958 года.
Не воевали из шестерых лишь двое, бортмеханики Сергеев и Меньшиков. Первый, самый молодой в экипаже, успел закончить техникум, затем авиаучилище ГВФ, школу высшей летной подготовки и почти сразу же попал в Антарктиду. Второй обладал уже довольно большим арктическим стажем. Бывалым полярником считался и Николай Зорин. Окончив в 1936 году речной техникум, он стал сперва плавающим, а потом летающим радистом. Воевал под Сталинградом, после Победы оказался в северных полярных широтах и обосновался там прочно. В экипаже его любовно звали «Стрекотаем» — был он и словоохотливым рассказчиком-балагуром, и выдающимся радистом-оператором, с бешеной скоростью работавшим на ключе азбукой Морзе.
Второй пилот Владимир Афонин начинал слесарем на заводе, без отрыва от производства учился в аэроклубе, в летной и планерной школах, в Оренбургском высшем училище летчиков. Еще до войны попал на Север, затем сражался на различных морских коммуникациях, на Северном Кавказе. После войны вновь отправился в Арктику, зимовал на дрейфующей станции Северный полюс-4 в качестве командира вертолета (вертолет стал его главной пилотской специальностью), летал в ледовые разведки, возил грузы и партии исследователей.
Борис Бродкин по возрасту был в экипаже старшим, ему уже подошло к пятидесяти. А в авиацию он пришел позже других, перепробовав перед тем не одну профессию. Был «фабзайцем», работал в Ростове на обувной фабрике, увлекался туризмом и альпинизмом, вместе с известным горовосходителем и ученым Александром Михайловичем Гусевым (который стал профессором и во время Первой САЭ возглавлял маленький коллектив труднейшей зимовки на внутриконтинентальной станции Пионерская) поднимался зимой на Эльбрус, где однажды отморозил пальцы на руках. Сделался профессиональным инструктором по туризму, водил группы по кавказским ущельям, переехав в Москву, стал служить в ОПТЭ (Обществе пролетарского туризма и экскурсий). В 1937 году эта организация прекратила свое существование, и Бродкин, неожиданно для себя самого, оказался на курсах полярных работников.
Он выучился на метеоролога и через год получил назначение в низовья Лены, в аэропорт полярной авиации. В 1939 году ему уже доверили руководство метеослужбой якутской авиагруппы, но с каждым днем в нем все более крепло острое желание летать. Началась воина с белофиннами, на которую Бродкин ушел добровольцем в лыжный батальон (правда, на фронт они попали чуть ли не в последний день боевых действий). До начала Великой Отечественной войны будущий штурман возглавлял метеослужбу полярной авиации Главсевморпути. Погода и непогода, таинство метеопрогноза, многообразие атмосферных условий и явлений, умение использовать каждое из них для нужд авиаторов — вот что стало фундаментом его «кабинетной» работы в Москве. Мечта же о небе продолжала жить.
Военным летом 1941 года на Северный флот отправилась большая группа пилотов полярной авиации, из нее было сформировано особое подразделение ВВС флота. Метеоролог Бродкин вел занятия с летчиками и штурманами, обучая их «погоде», а те, в свою очередь, учили его своему ремеслу. Когда же дивизия, которой командовал Герой Советского Союза генерал Илья Павлович Мазурук, стала перегонять боевые машины из США на наш западный фронт, Бродкин оказался в Номе на Аляске. Здесь он обеспечивал оперативность и безопасность перелетов, здесь же, к слову сказать, выучил английский, так пригодившийся в Антарктиде пятнадцать лет спустя!
В конце 1945 года Бродкин демобилизовался, вернулся в Управление полярной авиации Главсевморпути и наконец-то начал летать. Закончил школу высшей летной подготовки и с 1947 года «утюжил» воздушное пространство над Северным Ледовитым океаном в экипажах самых именитых полярных летчиков. Бродкин принимал участие почти во всех послевоенных экспедициях в высокие широты под кодовым названием «Север» — от четвертой до двадцать второй (за вычетом полутора лет, проведенных в южных полярных широтах), приобрел колоссальный опыт полетов на всевозможных типах машин, и гидропланов, и сухопутных. Порой за две недели при норме семьдесят часов налетывали сто семьдесят! Борис Бродкин стал штурманом первого класса, а попутно овладел навыками летчика, научился не только «рулить», но и сажать машину, и взлетать на ней. Словом, сделался первоклассным полярным пилотом (кстати, «пилот» в переводе как раз и означает «лоцман», «штурман»), и неудивительно, что в Третьей САЭ ему доверили должность начальника штаба авиаотряда и флаг-штурмана всей экспедиции.
Командир Виктор Перов родился в жарком Иране, жил в Средней Азии, слесарил на заводе, еще в юности страстно увлекся авиацией и, тщательно скрывая это от родителей, обучался летному мастерству. Потом, уже ни от кого не таясь, окончил в 1938 году военную школу летчиков-истребителей. Служил в Белоруссии, в Прибалтике и на рассвете 22 июня 1941 года принял первый воздушный бой под Ригой. В том бою он был сбит, получив ранения в голову и сотрясение мозга. Однако через три недели снова поднялся в воздух на своем «ишаке» (машина «И-16»). Во время очередного боевого вылета, на самом взлете, не успев еще набрать высоты, Перов попал под гибельный огонь «мессера».
— Кабину окутало дымом, а пламени, как такового, не было: слишком велика была скорость истребителя, пламя сбивалось, только фюзеляж зловеще сверкал черными углями. Немец дал очередь из пулемета трассирующими пулями, мне прошило ногу, пробило бензобак. А на «ишаке» бензобак располагается прямо над коленями, и горящий бензин хлынул мне на ноги. Высота была метров тридцать, не более, и я решил выскочить из кабины. О том, что из этого выйдет, не думал. Главное — вывалиться за борт, чтобы не сгореть живьем. Парень был молодой, сильный, а вот взобраться с ногами на сиденье и выброситься из машины так и не сумел: раны, ожоги, едкий дым — все мешало. Схватился рукой за плексигласовый козырек — тут же обгорела, обуглилась рука, потому что плексиглас тоже горел, накаляясь и размягчаясь одновременно. Увидел я сквозь дымные клубы, что мчится подо мною навстречу мне ярко-зеленый июльский луг, а впереди встает стена такого же изумрудного леса, и понял: это последнее в моей жизни…
Не знаю уж почему, но стал дергать за кольцо парашюта. До сих пор не знаю, что меня на это толкнуло. Позже с другими летчиками происходило такое же, многим удавалось спастись на малой высоте «методом срыва» — даже теоретическую базу под этот способ подвели, но я-то ни теоретически, ни практически не представлял себе, что произойдет секундой позже. Просто дернул, рванул от отчаяния. Пусть, думаю, лучше разобьюсь о свою землю, чем факелом гореть в небе! И меня сразу выдернуло из кабины раскрывшимся парашютом…
Через мгновение он был уже на земле. Обгорело все тело, руки, ноги, из сквозных ран хлестала кровь. Вдобавок ко всему его сильно ударило о стабилизатор истребителя, и потом полтора месяца летчику пришлось лежать на спине, полгода он не мог сидеть. Товарищи по полку, видевшие, как падал его самолет, не заметили, что пилот выбросился с парашютом, и посчитали Перова погибшим. А его подобрали местные крестьяне, разрезали на нем одежду, облачили в длинную рубашку, мгновенно прилипшую к обожженному телу…
Мимо проезжал в легковой машине пожилой полковник, чья часть эвакуировалась на восток, и взял летчика с собой. Шоссе было забито беженцами, то и дело налетали «юнкерсы» и «мессеры», и, едва начиналась бомбежка либо обстрел, люди прятались в кюветы, но полковник и водитель ни разу не покинули своей легковушки, оставаясь рядом с беспомощным летчиком. Добрались до Новгорода, оттуда на поезде Перова переправили в тыловой госпиталь, в Горький. Еще много месяцев его мучили операциями и перевязками, прежде чем он встал на ноги. (Тридцать пять лет спустя, когда знаменитый полярный летчик Перов выступал по Центральному телевидению, его узнала медицинская сестра Валентина Федоровна Костеневская, самоотверженно выхаживавшая искалеченного летчика в 1941 году.)
После госпиталя — снова в небо, в военное небо над далеким, но исключительно суровым тылом. Илья Павлович Мазурук привлек Перова к работе на сверхмарафонской трассе перегона американских боевых машин. Длина каждого «плеча» линии Аляска — фронт доходила до полутора тысяч километров, и одномоторному истребителю типа «Аэрокобра» приходилось лететь без посадки и заправки не менее пяти-шести часов — ситуация, совершенно не предусмотренная для скоростных машин такого рода. На истребители ставили дополнительные баки с бензином, и самолеты уходили на трассу, на которой были и исполинские горные хребты, и сплошная тайга, а летать надо было и днем, и ночью, и зимой, чукотской, колымской, якутской, сибирской, уральской зимой!
Сразу после войны Перов стал профессиональным арктическим пилотом и уже к 1957 году провел в северном небе восемь тысяч часов, совершив около двухсот взлетов и посадок в околополюсных дрейфующих льдах. На его груди было несколько боевых орденов, полученных и за войну, и за Арктику, а в служебных характеристиках появлялись все новые и новые строки: «Летать любит, не устает», «любит полеты с предельными перегрузками», «техника пилотирования отличная», «смел, решителен, прекрасно владеет машиной в сложных метеорологических условиях».
В сентябре 1956 года Перов вместе с летчиком Москаленко пришел на помощь интернациональной группе ученых, попавших в опасную переделку на одном из ледниковых куполов архипелага Шпицберген. Здесь неожиданно застрял отряд гляциологов, в составе которого были советские, шведские и норвежские исследователи. Вертолет, доставивший их на купол, во время очередного рейса потерпел аварию, и теперь вся надежда была на летчиков, которым предстояло садиться на совершенно неподготовленный пятачок на макушке ледника (не говоря уже о том, что взлетать приходилось с аэродрома, почти лишенного снега, — каково было проделать такой трюк на машине с лыжным шасси?!). Перов на колесном самолете часами кружил над куполом, «давая» погоду, а Москаленко, уловив подходящий момент, прилетел на своем «Ли-2», сел и спас людей. После чего тут же отправился в Антарктиду, где годом позже его сменил Перов.
На шестом материке Виктор Михайлович Перов первым из советских летчиков совершил пересечение всей Антарктиды, он побывал и на Южном полюсе, и на полюсе относительной недоступности, в точке, максимально удаленной от ближайших берегов континента. Снабжал зимовки внутри Антарктиды, «возил» исследователей, но, как и в Арктике, вовсе не был пресловутым «воздушным извозчиком», а был полноправным участником научной экспедиции, открывателем безымянных горных вершин, целых цепей высоких гор, островков у побережья ледяного материка, ледовым разведчиком-первопроходцем, пилотом-первооткрывателем, который вместе со своим экипажем уточнял географическую карту, совершенствовал методику полетов в этом отдаленнейшем и грозном краю Земли.
А теперь вот пытался спасти людей, представителей чужой страны, о которых он всего несколько дней назад и знать-то ничего не знал. Сейчас он не знал главного: где они находятся, живы ли…
В 22 часа 25 минут 15 декабря экипаж «Ли-2» отправился в пятый поисковый полет. Шли под низкими плотными облаками при попутном ветре. Долетели до горы Трилинген и стали совершать длинные поперечные галсы через каждые четыре-пять километров. Как и в предыдущем полете, сделали добрый десяток таких воздушных «разрезов», каждый протяженностью в тридцать — сорок километров. Наступило уже 16 декабря. В 1 час 50 минут ночи де Маре, сидевший на стульчике за командирским креслом, внезапно забарабанил кулаком по спине пилота с криком: «Look!» («Гляди!»)
Впереди слева едва виднелось микроскопическое оранжевое пятнышко — это была палатка.
До нее оставалось еще не меньше двадцати километров, и летчики не сводили глаз с этой точки среди снегов, а люди в поле зрения все не появлялись, и у каждого на борту самолета мелькала горькая мысль: опоздали… Но вот рядом с палаткой показалась крошечная фигурка, и — опять плохо: значит, только кто-то один уцелел!
В этот миг взыграла непогода. Просто неслыханное счастье, что поземка не началась несколькими минутами раньше, — сквозь снежные вихри ни за что не удалось бы обнаружить лагерь бельгийцев. Палатка моментально исчезла из виду, хотя она находилась уже совсем близко, но штурман успел засечь угловой курс на нее, и самолет сел в двух-трех километрах от лагеря посреди сравнительно ровного снежного поля.
Перов медленно рулил по направлению к невидимой палатке. Машина ползла вверх по довольно крутому склону, ползла натужно, так что перегревались моторы, а на «дворе», между прочим, было около двадцати градусов мороза. Двигатели у «Ли-2» имеют воздушное охлаждение, необходимо было хотя бы ненадолго заглушить их, чтобы дать моторам остыть, но в этом крылся немалый риск: а вдруг потом не удастся завести моторы!.. Однако пойти на такой риск все же пришлось, и минут через пять ледяной ветер привел головки двигателей в норму. Машина снова двинулась в путь, в своеобразный слепой «полет»: один из механиков стал ногами на сиденье, высунулся в аварийный люк, с тем чтобы оказаться выше слоя низовой метели, и кричал пилоту, куда тому направлять самолет. Несколько раз пришлось останавливаться и «охлаждаться», а потом снова на ощупь ползти по склону.
Вдруг прямо перед носом «Ли-2» вырос человек. Это был Гастон де Жерлаш, а рядом с ним стали, словно из-под земли, появляться другие бельгийцы, все в ярких разноцветных куртках. Распахнулась дверца в фюзеляже, из нее на снег посыпались люди, начались объятия, раздались восторженные возгласы. Один Перов не стал ликовать, а сразу же занялся делом. Убедившись, что самолет чуть ли не накрыл крылом палатку, он выключил двигатели, вылез, взял в руку лыжную палку и пошел прощупывать полосу для предстоящего взлета. Метров триста прошагал он по снежной целине при видимости метров двадцать, не более, и, оглянувшись однажды, не без тревоги увидел, что его следы тут же заносит метелью и он рискует безнадежно заблудиться, — только этого не хватало! Летчик возвратился к машине. Они пробыли в этой точке считанные минуты. Собрали и погрузили нехитрые пожитки путешественников и в 2 часа 15 минут ночи взлетели, в последний раз взяв курс на станцию «Король Бодуэн». С разрешения командира принц де Линь посидел несколько минут в кресле второго пилота, с благоговением держась за штурвал самолета-спасителя. Во всех углах машины шли сбивчивые жаркие разговоры о случившемся, о пережитом.
Как и подозревали наши летчики, у четверки бельгийцев уже не было продуктов, лишь жалкие остатки галет, по горсточке изюма на брата, крошки вяленого мяса. Отчаяние успело поселиться в их душах, они понимали, что товарищи на берегу бессильны, что помощь может прийти только с неба, но сколько ни ломали головы, не в состоянии были сообразить, чей самолет и с какой стороны прилетит к ним, в Кристальные горы. О советских пилотах бельгийцы, по чистосердечному их признанию, совершенно не думали…
За жизнь всей четверки, слава богу, можно было не опасаться, но утомлены они были крайне, геодезист Лоодтс не смог даже без посторонней помощи взобраться в фюзеляж. К слову сказать, Лоодтса, самого пожилого в группе, советские люди спасли дважды. В 1945 году его, участника бельгийского Сопротивления, заточенного фашистами в концлагерь на севере Польши, освободила Советская Армия. В светлую морозную летнюю антарктическую ночь 16 декабря 1958 года едва стоявшего на ногах Жака Лоодтса бережно усадили в свой самолет советские летчики.
Де Линь разулся, и все увидели большие кровавые раны на его стертых ногах. Накануне дня своего спасения бельгийцам удалось за сутки пройти… два километра. Очевидно, в последующие дни пройденные расстояния измерялись бы уже не километрами, а метрами!
Пока летели к побережью, радист Зорин сообщил в Мирный радостную весть и передал руководству Третьей САЭ благодарственную радиограмму де Жерлаша на английском языке. Она начиналась так: «Мы очень признательны вашим друзьям, русским летчикам, которые нашли нас сегодня, когда мы очень медленно и мучительно шли к нашей базе…» Борис Семенович Бродкин потом с удовольствием рассказывал, как, переводя английский текст, он вдруг запамятовал, что означает слово «painfully» (его можно перевести и «мучительно», и «болезненно»). Тогда де Линь довольно чувствительно стукнул своего спасителя по спине, и штурман мгновенно вспомнил! Ныне радиограмма в числе других реликвий тех дней представлена на специальном стенде в Музее Революции в Москве.
Надо ли говорить о том, как встретили их на бельгийской базе?! Экспедиционный повар барон Ги закатил грандиозный ужин — или ранний завтрак — в полчетвертого ночи, и по поводу той трапезы бельгийцы высказались единодушно: за все время зимовки они ни разу не наблюдали и сотой доли подобного поварского рвения (кое-кто даже украдкой жаловался гостям на своего титулованного кормильца).
Долго длиться праздничное застолье, однако, не могло, нужно было снова лететь и снова — в глубь Антарктиды: де Жерлаш упросил Перова доставить его к горе Трилинген, к вертолету, чтобы «раскочегарить» стрекозу, их единственное отныне воздушное транспортное средство. Полет туда и обратно с пятиминутной посадкой занял ровно три часа, после чего можно было с чистой совестью собираться домой, в Мирный. Но пурга задержала экипаж еще на полтора суток, подняться в воздух удалось лишь утром 18 декабря.
Ветер, против ожидания (и против сложившихся как будто воззрений синоптиков-теоретиков), добрую половину маршрута вновь был попутным, и летчики восприняли это как подарок фортуны, как награду за содеянное. Не понадобилось садиться на японской станции и брать там оставленную про запас бочку с бензином — пошли напрямик к Моусону. Австралийцы ликовали так, словно это их соотечественников спасли наши пилоты! Они усиленно зазывали погостить, хотя бы переночевать, подготовили умопомрачительный банкет, но Перов в своей решимости лететь дальше без промедления был совершенно неумолим. И тогда австралийские зимовщики доставили прямо к самолету все содержимое праздничного стола, вместе с хрустальными бокалами и накрахмаленной скатертью!
Еще во время посадки в Моусоне 12 декабря второй пилот Афонин получил от кого-то из австралийцев любительскую кинокамеру с большим запасом кассет. Его умоляли снимать как можно больше, снимать все эпизоды предстоящего спасения. Афонин, страстный любитель и фото-, и киносъемок, охотно взялся за дело и аккуратно снимал все, что происходило в течение той незабываемой недели. Теперь, на обратном пути, он возвратил владельцам и киноаппарат, и отснятые пленки. В итоге получился захватывающий документальный фильм, который, если верить рассказам очевидцев, шел в Москве во время какого-то международного конкурса документальных (или короткометражных) лент, не говоря уже о том, что эти кадры прошли по кино- и телеэкранам многих стран мира. Жаль только, что ни один из советских участников событий, запечатленных в картине, ни одного кадра так и не увидел!
Когда самолет находился между Моусоном и Мирным, на борт неожиданно поступила радиограмма из Москвы. Правительство поздравляло экипаж с выполнением задания. «Ваш подвиг высоко оценен советским народом», — говорилось в тексте радиограммы, одновременно с которой был передан Указ Президиума Верховного Совета СССР. Летчик Перов награждался орденом Ленина, остальные члены экипажа — орденами Трудового Красного Знамени, переводчик — орденом «Знак Почета». Кажется, это был первый случай в истории полярной авиации (да только ли полярной?), когда герои узнали о наградах прямо в небе!
В 2 часа 25 минут ночи 19 декабря «Ли-2» сел в антарктической столице. Миновала неделя со дня вылета. За это время был совершен перелет до станции «Король Бодуэн» и обратно общей протяженностью шесть тысяч километров, что заняло двадцать девять часов полетного времени. Двадцать четыре часа продолжались поисковые рейсы, и было покрыто расстояние в пять тысяч километров. В итоге за пятьдесят три часа пребывания в небе машина прошла одиннадцать тысяч километров над морями, берегами, скалами, ледниками, горными цепями Антарктиды, экипаж совершил несколько посадок на побережье материка, пять посадок (и взлетов) в глубине континента. Летчики разыскали и спасли людей, уточнили в ходе полетов географическую карту, координаты ряда объектов, их конфигурацию и высоту. Получили свое законное место на карте дотоле мало кому известные Кристальные горы, ныне — горы Бельжика. Гора Сфинкс стала называться горой Принца де Линя, одна из соседних вершин — горой Перова. А когда Третья САЭ в полном составе уже плыла на Родину, судовые радисты приняли радиограмму от австралийских геологов — они просили наших летчиков дать согласие на то, чтобы одна из недавно обнаруженных в Антарктиде горных цепей называлась отныне именем их славного экипажа.
Теперь, по прошествии четверти века, когда неизбежно должны были потускнеть или стереться в памяти даже самые яркие эпизоды (хотя канву самих событий память пилотов хранит цепко), участникам спасательных рейсов непросто отвечать на такие, могущие показаться излишними, вопросы: рассчитывали ли они с первых минут на успех? Что было бы, если бы 16 декабря не удалось обнаружить пропавших?
Ответ на второй вопрос ясен: бельгийцы наверняка погибли бы, потому что, кроме экипажа «Ли-2», их не спас бы никто, и сами они уже были не в состоянии добраться до склада у горы Трилинген.
А вот первый вопрос нелегок. Чтобы ответить на него, необходимо «проиграть» в памяти все случившееся тогда, а заодно найти декабрьским событиям 1958 года подобающее место среди бесчисленных опасных и аварийных ситуаций, удач, счастливых спасений. И все-таки летчики попытались дать ответ.
Нет, дружно заявляют они, бывали в нашей воздушной жизни, мирной и военной, переделки и посерьезнее. Мы горели в машинах, совершали вынужденные посадки, прыгали с парашютами, садились на ломающиеся плавучие льды, взлетали с обломков всторошенных полей, по полсуток и более летали без посадки над Ледовитым океаном, над ледниками Антарктиды, пересекали всю Центральную Арктику и весь шестой континент, терялись в облаках и туманах, приземлялись в пургу… Поэтому ничего особо выдающегося в полетах 12–19 декабря искать не нужно. Уж если говорить о трудностях и риске, то тяжелее всего было добраться от Мирного до бельгийской базы — в непогоду, без точных карт и радиопеленга.
Более того, продолжают летчики, мы были уверены в удаче. А как же иначе?! Полярный летчик должен рассуждать только так, полярная авиация всегда считалась авиацией всепогодной, ссылки на трудности слепого полета, на метеоусловия, сложность посадки на неподготовленную полосу — это все не для полярных авиаторов!
Что возразишь на такие слова, хотя поначалу они могут показаться излишне бодрыми, чуть-чуть приподнятыми… Действительно, истинного полярного пилота никак не должны смущать трудности и прямые опасности. Впрочем, не одного пилота — весь экипаж обязан быть на высоте, и в том декабрьском рейсе так оно и было. Причем если о роли летчика, штурмана и радиста распространяться долго не приходится, то о бортмеханиках необходимо сказать особо. Им обычно «не грозит» широкая известность, о «чернорабочих» авиации не пишут книг, не снимают фильмов. А ведь в том, что во время самого тяжелого полета ни разу не изменила техника, — исключительно их заслуга!
В воздухе у механика вроде бы и нет особых забот, однако он всегда должен держать ухо востро и быть предельно внимательным при манипуляциях краниками переключения бензобаков (сколько трагедий случилось из-за того, что по ошибке включался бак, в котором уже не было ни капли горючего!). А уж на земле механикам всегда приходится лихо. В любую непогоду они готовят машину к старту. Коченея на ледяном ветру, они отлаживают «материальную часть», греют моторы, приводят в порядок лыжи. А лыжи эти сильно истираются, изнашиваются после каждой внеаэродромной посадки, металлическая обшивка под ними изгибается, и нужно домкратами поднимать машину, выправлять металл, и все это — не в теплом ангаре, не на зеленой травке…
А теперь все-таки нужно еще раз вернуться к оценке сделанного ими в декабре 1958 года, вспомнить, как начальник полярной авиации Шевелев никак не мог решиться приказать Перову лететь. Марка Ивановича, героя и генерала, участника самых выдающихся полетов и плаваний в Арктике 30-х годов, человека, не раз попадавшего в гибельные ситуации, право же, можно понять.
Разве мыслимо было лететь на такое задание (с учетом расстояния, неопределенности поисков, отсутствия надежных карт и радиопеленга, необходимости бог знает какого количества посадок на необорудованную полосу и т. п.) одним самолетом, точно зная, что никто не придет тебе на помощь в минуту крайней нужды?! Даже если бы колесные «илы» отправились им на выручку, «оголив» при этом все научные работы в глубине Антарктиды и все операции по снабжению внутриконтинентальных зимовок, это вряд ли помогло бы: ни одна машина на колесах не в состоянии сесть на неподготовленный аэродром, а, как мы помним, даже на австралийской станции «Моусон» посадочная полоса была рассчитана лишь на маленький самолет с лыжным шасси.
Но допустим на миг, что колесный «Ил» долетел бы благополучно до бельгийской станции «Король Бодуэн» — что это дало бы? Ведь там для него не было уже ни капли горючего! Ну, ладно, пусть и горючее каким-либо волшебным образом нашлось бы — все равно «Ил-12» не сумел бы сесть в глубине материка возле «потерпевшего аварию» «Ли-2». Лишь сбросил бы с воздуха аварийный запас продуктов, не более. А это означает, что экипажу Перова, случись что-нибудь с машиной, пришлось бы двигаться к спасению пешком, в точности как тем самым бельгийцам, которых они искали!
Высокая, высочайшая степень риска! В полярных широтах рискован любой полет. Ни один летчик, однако, отправляясь в рейс, не размышляет о возможном несчастье. Его задача — сделать свое дело и непременно возвратиться живым. Экипаж самолета Н-495 обязан был остаться живым хотя бы для того, чтобы спасти четырех человек. Чужих по паспорту, но своих, родных по принадлежности к великому братству полярников всей Земли!
Наверное, все-таки это справедливо: рассказывать о событиях в Арктике и Антарктике под обязательным «героико-романтическим» углом зрения, потому что люди идут туда ради науки (и практики), а добываются знания о природе высоких широт чаще всего «с помощью» героических деяний. Так было и в эпоху первооткрывателей, то же происходит и в наши дни, когда исследования ведутся, как говорится, на базе высшей техники и бытового комфорта.
Почти тридцать лет идут планомерные научные работы в Антарктиде, и редкая экспедиция обходится без «экстремальных» событий. Не далее как в апреле 1982 года зимовщики самой лютой точки на ледниковом щите материка — внутриконтинентальной станции Восток — оказались на краю гибели в результате пожара. Надвигалась полярная ночь, температура воздуха опустилась за отметку минус семьдесят градусов, что, в сочетании с большой высотой местности и сильной разреженностью атмосферы, делало невозможной посадку спасательного самолета. Сотрудники Востока, а их было двадцать человек, вправе были рассчитывать только на себя. Они пережили страшное потрясение, потеряв в огне пожара товарища, вынуждены были жить в условиях невероятной скученности, в одной-единственной отапливаемой комнате, при свечах и самодельных, отчаянно дымящих камельках, однако не дрогнули, вытерпели, проявили чудеса сноровки и сообразительности, сумели перезимовать, дождаться прихода санно-тракторного поезда. И при этом не просто выжить, но и почти в полном объеме выполнить огромную исследовательскую программу, включая чрезвычайно трудоемкое глубинное бурение ледникового щита. Работая и исследуя, они, по их собственному признанию, спасали себя в самом прямом смысле этого слова!
Бельгийское правительство наградило советских летчиков орденами. Командир удостоился ордена Леопольда II. Эта награда хранится ныне в Музее Революции, и по особо торжественным случаям Виктору Михайловичу выдают на время (и под расписку!) его орден. Несколько лет спустя после эпопеи, всколыхнувшей и поразившей весь мир, летчик Перов в составе делегации Советского общества дружбы с зарубежными странами побывал в Бельгии, Голландии и Люксембурге. В Брюсселе его принимала королевская семья, побывал он, естественно, и в домах бельгийских полярников, спасенных его экипажем.
Неподалеку от бельгийско-французской границы находится родовое имение де Линей. Вся советская делегация сопровождала Перова в поездке к принцу. Гости с восхищением разглядывали старинный замок с башнями, каналы, фонтаны, пруды, гуляли по аллеям, любовались убранством зала… Екатерины II: один из де Линей был некогда послом при русском дворе. А еще раньше в замке останавливался Петр I во время поездки в Голландию. На круглом столике, за которым обедал русский царь, по сей день хранится под стеклянным колпаком его личный столовый прибор.
Двадцать пять лет между Брюсселем и Москвой идет оживленная переписка. Не раз бельгийские исследователи приезжали в нашу страну и сердечно встречались со своими друзьями-братьями. В домах де Жерлаша и де Линя, Лоодтса и Юльсхагена хорошо и прочно помнят обо всем, что произошло в декабре 1958 года. Тогда же двенадцатилетний Жан, сын геодезиста Лоодтса, начертал золотыми буквами имена спасителей на стене своей комнаты. Прошло несколько лет, и геодезист вновь отправился в Антарктиду, а его жена написала в Москву сыну летчика Перова:
«Дорогой Миша! Мой муж только что уехал на Южный полюс. Все наши мысли устремляются сейчас туда, к этим далеким и коварным местам, где только благодаря самоотверженности твоего отца папа Жана был спасен. Мы этого никогда не забудем».
…Когда Борис Семенович Бродкин прочел рукопись о событиях 1958 года, он неожиданно сказал:
— До чего же трудно летать с Виктором Перовым! Я вовсе не имею сейчас в виду его характер, отнюдь не из легких. Трудно вот по какой причине: он родился на юге и постоянно страдает от холода, даже от слабого морозца, и потому всегда на полную мощность включает отопление в кабине. Мы все едва живы от зноя, а ему хоть бы что!
Остается лишь добавить, что полярный летчик Перов провел в морозных широтах Земли около тридцати лет.
Я полагаю, я не ошибусь, сказав, что едва ли о какой отрасли естествознания существует в нашем обществе такое смутное понятие, как именно о ботанике.
Мы любим цветы. А цветы нас любят? Или хотя бы чувствуют, как мы к ним относимся? Вот я лежу в траве. Трава же знает, что я лежу, придавил, мну. Она же как-то должна реагировать на мой поступок. Встану, отломаю у березы веточку. Что почувствует береза? С чем это для нее соизмеримо? С легким щипком или с переломом пальца?
Жаркий летний день, пряные запахи леса, ленивые мысли… Вот трава, березы, если бы растения не существовали, фантасты не смогли бы их выдумать, у них не хватило бы воображения. Рядом с нами живет загадочный мир, о котором мы знаем едва ли больше, чем о мире Луны. Тимирязев, мудрый человек, писал: «Дайте самому лучшему повару сколько угодно свежего воздуха, сколько угодно солнечного света и целую речку чистой воды, попросите, чтобы из всего этого он приготовил вам сахар, крахмал, жиры и зерно, — и он решит, что вы над ним смеетесь. Но то, что кажется совершенно фантастическим человеку, беспрепятственно совершается в зеленых листьях растений». Подсчитали: один квадратный метр листьев за час продуцирует грамм сахара! Все растения земли изымают из атмосферы и перерабатывают для себя и для нас 100–200 миллиардов тонн углерода в год. Это значит, за 60 лет они прогоняют сквозь себя столько углекислого газа, сколько его есть в атмосфере планеты. Грандиозный, астрономических масштабов процесс! Но главная, самая важная для нашей планеты биохимическая реакция фотосинтеза, происходящая вот в этих травинках, в каждом из сотен листьев этой березки, в миллионах таких березок, до конца не осмыслена.
Рядом, на одной и той же земле, под одним и тем же небом растут ель и береза, и люди не удивляются этому! Но посмотрите, как они непохожи друг на друга! Вот они — существа с разных планет! 17 тысяч видов различных растений произрастает только на территории нашей страны. 17 тысяч живых существ разных растительных национальностей, разных рас! А в других странах!.. 400 000! Я вспоминаю поездку в Малайзию, многокилометровые рощи гевей, каучуковые плантации. А земля под ногами была самая обыкновенная. Разве не чудо, что сотни лет из этой обыкновенной земли, из этих обыкновенных синих небес эти в общем внешне ничем не примечательные деревья без компрессоров, без нагревателей, электричества, пара, без всего этого чада, шипения и жара химических производств, тихо, днем и ночью, летом и зимой качают для нас каучук? Разве это не чудо? Для нас! Все для нас! Мы, люди (впрочем, и животные тоже), ведем себя по отношению к растениям как истинные эксплуататоры: сеем — жнем — едим, рубим — сажаем — перерабатываем, выращиваем — срываем — консервируем, — бесконечные варианты потребления. А ведь оно, всякое растение, оно же живое! Живое. Это живое живет рядом с нами, само заботится о нас, а мы часто даже не знаем. Ботаники из Киева и Воронежа недавно установили: фитонциды, которые выделяют можжевельник, тополь, черемуха, обладая химической активностью, реагируют с химически активными промышленными аминокислотами, нейтрализуют их и осаждают. Зеленый фильтр проверяли в угольной Караганде, там «работали» белая и желтая акация, клен татарский, амурская и венгерская сирень, тополь бальзамический. В районе Лениногорского полиметаллического комбината на Рудном Алтае, где работают свинцовый и цинковый заводы, где производят серную кислоту, где несколько полиметаллических рудников и обогатительная фабрика, ботаники Главного ботанического сада Академии наук Казахстана испытали более тысячи кустарников и деревьев и выявили самых активных «санитаров воздуха»: клен, жимолость, бузина. Тополь, лиственница, вяз именно в зоне промышленного загрязнения воздуха усиливают свои антимикробные свойства, словно понимают: надо выручать царя природы… В Московской области деревья на одном гектаре леса выделяют 3,7 килограмма летучих веществ за сутки. Искусственный синтез этих веществ стоит 111 рублей. Чтобы насытить один гектар отрицательными ионами с помощью ионизатора «Рязань» так, как это делает лес, надо затратить еще 250 рублей. Ботаник В. Н. Власюк подсчитала: леса только одной Московской области (не самой большой и не самой лесистой в стране) выделяют фитоорганических веществ — этого, казалось бы, бесценного лесного аромата, свежести этой — на вполне конкретную сумму 643 410 300 рублей. А мы все рубим…
Сколько спорим, как находчиво фантазируем, — какую жизнь, в какой форме отыщем на других планетах, в далях несусветных, как надо будет деликатно и аккуратно с этой чужой жизнью контактировав… А вот она, чужая жизнь. Как мы с ней контактируем? Цветы поливаем. Удобрениями подкармливаем. Сорняки пропалываем. И все? Примитивнейшие формы контактов. Как их усилить? Как отыскать новые связи? В сказке яблонька говорит Аленушке: «Съешь моего яблочка, тогда скажу, где твой братец Иванушка…» Ах, если бы вот так-то… Как хорошо было бы, если бы эта трава и березки эти знали сейчас, что я о них думаю…
В тот день занятия в полицейской школе окончились поздно, и Клив Бакстер вернулся в свой кабинет уже затемно. Устало опустился в кресло, закурил, включил кофеварку. Сегодня он провел несколько семинаров по работе с детектором лжи. Бакстер был одним из разработчиков этого прибора и крепко в него верил. Детектор был научно абсолютно обоснован. Когда человек дает заведомо ложные показания, зная, что это наказуемо, он не может не волноваться. А раз он волнуется, то, как он ни сдерживается, меняется и частота дыхания, и пульс, человек потеет, а значит, меняется электрическое сопротивление кожи. И детектор фиксирует это. Он не может узнать правду, но может заподозрить ложь. Впрочем, все это для блатной шушеры, опытные преступники, не говоря уже о разведчиках-профессионалах, так владеют собой, что детектор их не берет…
Бакстер обвел глазами кабинет, увидел драцену у окна, автоматически отметил про себя: надо ее полить перед уходом — и тут же подумал: если полью, в листьях изменится концентрация солей, следовательно, изменится электрическое сопротивление листьев. Детектор должен это заметить… Он подсоединил датчики к листу и полил растение. Стрелки индикатора были неподвижны. Жаль… Отхлебнул кофе. А что, если окунуть лист в горячий кофе? Стрелка осталась недвижимой. Бакстер взял сигарету, щелкнул зажигалкой. «А что, если опалить лист пламенем? Неужели и тогда не среагирует?» — подумал он. Только подумал, не успел еще поднести язычок огня к листу, как стрелка индикатора прыгнула! Драцена угадала его намерение, прочла его мысли!
С этого все и началось. Усовершенствованный детектор лжи, подключенный к растениям, делал в руках Бакстера форменные чудеса! Растения реагировали, когда он в их присутствии резал себе палец, бросал в кипяток живых креветок и обнимал любимую девушку. Филодендрон «волновался», когда в комнату входил человек, который накануне сломал стебель другого филодендрона в соседнем горшке. Когда мимо растения, которое стояло в комнате в момент совершения убийства, пропускали цепочку людей, среди которых был подозреваемый в убийстве, растение «указывало» на него изменением напряжения своих биотоков.
Начался форменный средневековый шабаш, колдовство, магия. Клив Бакстер получил лабораторию, быстро понял: его новые зеленые друзья могут сделать столько денег, сколько на прежней его работе ему и не снилось…
Читал и думал: неужели правда? Но ведь тогда это грандиозное открытие! Допустим, что-то приврали, с убийцей наверняка пустили «утку»: с одной стороны, эффектно выглядит, с другой — убийцы призадумаются, — кругом выгода. Ну, пусть только половина правды во всех этих сообщениях, — все равно это сенсационное открытие!
С другой стороны, как возможно, чтобы ботаники всего этого так долго не замечали? Ну, пусть у них не было детекторов лжи, но ведь биотоками растений занимались в последние годы много исследователей в разных странах. Как они могли пройти мимо такого поразительного, а главное, столь ярко выраженного явления?!
Одна швейцарская газета написала, что работы, подобные исследованиям Бакстера, ведет в Советском Союзе профессор Тимирязевской сельскохозяйственной академии И. И. Гунар. И я поехал в Тимирязевку.
Проговорили мы с Гунаром пять часов подряд. Обо всем говорили. О знаменитом его учителе Дмитрии Николаевиче Прянишникове. О военных дорогах, по которым шел будущий профессор все 1419 дней — с 22 июня 1941-го по 9 мая 1945 года. Но больше всего, конечно, говорили мы о «чувствах» растений.
— О Бакстере я знаю, — кивал Иван Исидорович. — Правда, ни одно из известных мне серьезных научных изданий не взяло на себя смелость опубликовать его результаты. Убежден, что все перечисленные опыты — чистый вымысел, рассчитанный на завоевание популярности. Мы пробовали повторить эти опыты. Резали листы на одной мимозе, — очень «чуткое», «нервное» растение, как вы знаете, — но соседняя мимоза на это никак не реагировала. И никто из ученых опыты Бакстера повторить не смог. Думаю, что и в будущем не смогут. Кстати, в случай, рассказанный вами, натолкнувший Бакстера на его дальнейшие опыты, я верю. Просто из объективного факта сделаны, мягко говоря, субъективные выводы. Бакстер не знал, что реакции растений протекают несравненно медленнее, чем у животных и человека. В момент полива, от повреждения листа при довольно грубом для физиологического опыта подключении контактов детектора, не говоря уже о погружении листа в горячий кофе, драцена не могла моментально отреагировать изменением своего биопотенциала. Для этого потребовалось некоторое время. И сигнал был зарегистрирован позднее. Случайно он совпал по времени с мыслью Бакстера о поджоге листа.
Однако все это вовсе не значит, что заслуживают порицания сами исследования электрических реакций растений на всевозможные раздражения и изменения внешних условий. Мы в Тимирязевке занимаемся исследованиями в этой области с 1957 года. Но мне не так хочется говорить о результатах, как высказаться по самой сути интересующего вас, да и меня, вопроса. Сегодня Бакстер, завтра новая «сенсация». Всех опровергать — ни сил, ни времени не хватит. Речь должна идти не о конкретных опытах, а о взгляде в целом, о мировоззрении, если хотите.
В процессе эволюции все живое, правда в разной степени, научилось реагировать лишь на те изменения, с которыми это живое сталкивалось миллионы лет своей эволюции и которые прямо его касаются — способствуют жизни или угнетают ее. Подумайте сами, как может появиться у растения реакция на убийцу, к примеру, или на чьи-то объятия с девушкой, если эта реакция растению не нужна, как не нужна она была миллионы лет его предкам? Вот прекрасный пример: радиация. В природе не так уж много естественных зон повышенной радиации. И оказалось, что и у травы, и у человека нет органов, которые воспринимают радиацию, как воспринимаем мы и трава свет или тепло. А между тем радиация по мощи своего воздействия на живую клетку несравненно сильнее, чем, скажем, изменение температуры на 5 градусов. Но такое изменение и трава, и мы с вами чувствуем, а губительный, смертельный для нас поток нейтронов не чувствуем. Почему? Да потому, что за миллионы лет эволюции живое не сталкивалось с повышенной радиацией и просто не могло выработать необходимой реакции…
Через несколько месяцев после нашей беседы на глаза мне попалась заметка «Цветок — индикатор радиации». «Неужели Гунар ошибался в своем эволюционном примере?» — сразу подумал я. В заметке рассказывалось, что в серьезном ежемесячном журнале «Гарден», который издается Нью-йоркским ботаническим садом, была опубликована статья о работах японского ученого Садао Итикава. Ботаник из университета префектуры Сайтама работал с традесканцией, растением, которое уже прославилось тем, что оказалось весьма эффективным индикатором, указывающим на присутствие в воздухе выхлопных автомобильных газов и двуокиси серы. Доктор Итикава установил, что клетки волосков на тычинках цветков этого растения изменяют цвет с голубого на розовый при облучении очень слабой дозой: менее 150 биологических эквивалентов рентгена (бэр), а некоторые ученые считают, что традесканция способна реагировать на еще более низкие уровни радиации. «Когда радиация разрушает генетический материал, обусловливающий голубую окраску клеток волосков на тычинках, — говорилось в заметке, — клетки становятся розовыми, и количество розовых клеток зависит от степени радиационного повреждения. При этом изменение цвета более ярко наблюдается на 13-й день после воздействия радиации».
Нет, Гунар прав. Опыт японского ботаника говорит совсем о другом. Он нашел растение, способное заболеть лучевой болезнью под действием таких слабых доз, которые благополучно переносимы другими растениями. Но ведь давно известно, что воздействие радиации на живые организмы дифференцированно. И у разных людей реакции на одну и ту же дозу тоже различны. Вот если бы традесканция сразу или в пределах времени распространения сигналов от других раздражителей реагировала бы на облучение, тогда другое дело. Тогда радиация была бы уравнена со светом, теплом, химическим составом почв, то есть явлениями окружающей среды, растению знакомыми, что противоречило бы примеру Гунара.
Итак, первый итог визита в Тимирязевку: опыты Бакстера не воспроизводимы и, как считает Гунар, по всей вероятности, вымышлены в рекламных целях. Говорить об эмоциях растений — нельзя. Можно говорить лишь о выработанных в течение долгой эволюции реакциях на известные раздражители. Иван Исидорович явно стремился, если можно так выразиться, «упростить» растения, а я как-то инстинктивно этому сопротивляюсь.
Как говорится, не будем дразнить гусей и говорить о «чувствах» растений. Поговорим о наших собственных чувствах, в наличии которых никто не сомневается. Итак, великая пятерка: зрение, слух, обоняние, осязание, вкус. Пять информационных каналов, по которым мы узнаем все об окружающем нас мире. Есть ли у растений… нет, не чувства, конечно (мы же договорились!!), а некое их подобие, заменители, что ли? Выразимся даже более корректно: существуют ли у растений реакции на внешние раздражители, адекватные человеческим чувствам?
Зрение. Ну, глаз ни у кого, кроме анютиных глазок, нет, как вы знаете. Однако свет — определяющий фактор в жизни растений. Именно освещенность является основным условием процесса фотосинтеза. Сменяемость света и темноты определяет рост и развитие растений. Слишком долгий свет утомляет их и даже может вызвать шоковое состояние. В Ленинградском институте агрофизики исследовали, как «устает» фасоль при избыточном искусственном освещении. Ученые построили электрическую схему, подключенную к чувствительным датчикам на растениях, которая позволяла фасоли включать и выключать свет «по желанию». Опыт дал хорошие результаты.
Растения умеют точно отличать искусственный свет от естественного. Они улавливают малейшие дозы освещенности, которые не может уловить человеческий глаз.
Слух. Выдающийся индийский ученый Джагдиш Чандра Бос в своем институте в Калькутте около 10 лет проводил довольно странные исследования: устраивал растениям музыкальные концерты. Его как физиолога интересовала реакция растений на акустические колебания. Но не просто колебания — шумы, а именно на упорядоченные колебания — музыку. Оказалось, растения «слышали» музыку и реагировали на нее. При всем уважении к Босу в ученых кругах, эти выводы вызвали улыбки его коллег. Но ученики Боса К. Синх и С. Понниа продолжили эти работы в начале 50-х годов. В 1953 году они сообщили о своих исследованиях с водным растением гидриллой, а затем об опытах с мимозой и бальзамином. Да, скрипичный концерт помогал растению развиваться, как это ни фантастично! Всякий раз, когда звучала музыка, можно было заметить ускорение в движении зерен хлорофилла. Цитоплазма быстрее совершала свои транспортные функции внутри клетки, обмен увеличивался, музыка помогала развитию! Старинные индийские мелодии, исполняемые на скрипке, которые в течение 25 минут ежедневно «слушала» мимоза, позволили ей в полтора раза обогнать в росте контрольные растения. Но самым поразительным было другое: если музыка способствовала развитию растений, то шум угнетал их. При определенном подборе шумовых тонов их рост замедлялся. Американские физиологи подтвердили: мелодичная музыка способствует росту растений, а джаз они «не любят». Студенты одного из американских университетов воздействовали на растения шумом интенсивностью до 100 децибел, примерно так грохочет надземная железная дорога в американских городах. Растения засохли и погибли через 10 дней: шум приводил к чрезмерному выделению листьями влаги. В интересной и полезной книге В. Пономарева «Зеленые чародеи» (Кишинев, 1977) автор пишет: «Под звуки флейты быстрее набирает силу пшеница, скрипичная музыка благоприятствует дружному зацветанию вишни. А вот гвоздика не выносит шума. Если она находится вблизи радиоприемника, то вскоре увядает». Выяснилось, что наиболее восприимчивы к звукам рис и табак.
Время от времени в печати появляются различные забавные истории, подтверждающие реакции растений на музыку. Можно ли им верить, сказать трудно, — чаще всего этими опытами занимаются не ученые, а любители, среди которых немало шутников. Английский огородник Ч. Робертс вырастил один из самых крупных в мире помидоров — до двух килограммов. По его словам, он достиг успеха только потому, что надевал своему любимцу наушники и проигрывал помидору различные музыкальные произведения.
Веселые огородники из американского городка Питершима в штате Массачусетс пошли в своих помидорно-акустических исследованиях еще дальше. «В конце концов человеческая речь — это тот же шум, — рассудили они. — А как реагируют томаты на политику?» В одной из теплиц они установили магнитофон и в течение 166 часов 40 минут прокручивали на нем пленки с записями политических дебатов в сенатской комиссии конгресса США. По сравнению с контрольной теплицей «политически обработанные» помидоры захирели. Шутки шутками, но сила звука магнитофона достигала 30 децибел, что вполне могло привести к отмеченному эффекту.
В то же время опыты в Каролинском университете (США), где изучалось влияние звуков на прорастание семян, показали, что такой малоприятный звук, как рев реактивного двигателя, способствует развитию семян репы и сахарной свеклы. Ботаники Сибири подтвердили, что ровный непрерывающийся и довольно сильный звук, например звук автомобильного гудка, способствует всхожести семян некоторых древесных пород.
Во время беседы с профессором И. И. Гунаром в Тимирязевской академии я спросил:
— Иван Исидорович, ну а как же музыка, шумы? Вот вы говорите, что реакцию у растений можно ожидать лишь на те явления, которые им стали известны в процессе эволюции. Но ведь музыку и гудки разные они не знали и, выходит, реагировать на нее не могут…
— А я где-то читал, что растения и на голос человеческий реагируют, — усмехнулся Гунар. — Но не верю в это. Что такое звук? Акустические колебания, некая физическая среда, которая, конечно, должна оказывать воздействие на живое. Если сила и тембр звука лежат в пределах тех звуковых раздражителей, которые встречаются в природе — шум леса соизмерим с голосом человека, — растение не должно на него реагировать, будет пропускать его «мимо ушей». Не думаю, чтобы помидор отличал Генделя от Армстронга. Если же воздействовать на растение мощными звуковыми волнами или, скажем, ультразвуком, оно, конечно, будет реагировать…
Об ультразвуках действительно надо сказать отдельно. Мы их не слышим, а растения, очевидно, «слышат». И если над скрипичными концертами в теплицах можно иронизировать, то обработка семян ультразвуком — уже совсем нешуточное дело, коль скоро она в отдельных случаях позволяет увеличить урожай, например, дыни или кукурузы на 40 процентов. Ультразвуковая обработка семян все шире внедряется сегодня в практику сельского хозяйства.
Итак, при всех скидках на шутников, растения, очевидно, «слышат». Разные виды реагируют на разные частоты. Собственно, и в животном мире так же точно получается. Недоступный человеческому уху ультразвук слышат летучие мыши. Впрочем, это уже все детали. Главное: растения воспринимают звуковые колебания и реагируют на них.
Обоняние. Наверное, в первую очередь именно растения, цветы дарят нам радости одного из пяти человеческих чувств. Ну а сами растения, известны ли им запахи?
В 1818 году доктор Арнольд и его спутник Раффльс обнаружили в девственных лесах острова Суматры самый большой в мире цветок. Он весил без малого 5 килограммов и имел около метра в поперечнике. Арнольд не успел описать свое открытие: через несколько дней он умер от тропической лихорадки. С цветком-гигантом ученый мир познакомил два года спустя выдающийся английский ботаник Роберт Броун, который назвал его именами первооткрывателей: Раффлезия Арнольда. Этот гигантский, мясистый, толстый цветок, лежащий на земле, издает тошнотворный запах гниющего мяса и всегда окружен целым роем мух и жуков, которые откладывают в него свои яйца, одновременно унося на лапках пыльцу цветка. Казалось бы, все нормально: запах гнили — эволюционно выработанная приманка для дальнейшего продолжения рода. У одних нектар, у других падаль — но это уже дело вкуса, так сказать. Но ведь чтобы имитировать запах падали, растение должно знать этот запах, различать его среди других запахов, то есть оно должно обладать обонянием!
Думаю, что в мире растений запахи играют несравненно большую роль, чем в нашем мире, а палитра ароматов, доступная деревьям и цветам, намного богаче нашей.
Что такое запах, в конце концов? Когда мы чувствуем запах? Очевидно, тогда, когда в окружающей нас атмосфере происходят какие-то изменения, когда меняется ее состав, — ведь так в самом общем виде? Думаю, что нет смысла долго распространяться о том, как реагируют растения на изменения в составе окружающей атмосферы. Поставить опыт, подтверждающий это, по силам любому школьному живому уголку.
Осязание. Несравненно превосходящие человеческие возможности осязательные реакции растений уже давно восхищают ученых. Еще великий Ч. Дарвин в своих опытах с подвижными органами насекомоядных и вьющихся растений поражался их невероятной осязательной чувствительности. Отрезок женского волоса весом 0,000822 миллиграмма, соприкасаясь с щупальцами росянки, заставлял их двигаться. Сам Дарвин писал по этому поводу: «Чрезвычайно сомнительно, чтобы какой-нибудь нерв человеческого тела, даже в состоянии возбуждения, мог быть раздражен таким легким телом, погруженным в плотную жидкость и лишь постепенно приведенным в соприкосновение с нервом. Но клетки железки росянки в таких условиях в состоянии передавать двигательный импульс и вызывать таким образом движение в месте, удаленном от них на определенное расстояние. Вряд ли был когда-нибудь наблюдаем в растительном царстве более замечательный факт».
Дарвина поражала и необыкновенная избирательность осязательных органов растений. Ведь ни щупальца росянки, ни усики различных вьюнков не реагировали на сильные и резкие удары дождевых капель, а на невесомый волосок или шелковую ниточку — реагировали.
В статье немецкого журналиста — популяризатора науки Гюнтера Корвейна, опубликованной в журнале «Штерн» (ФРГ), говорится: «Осязание у некоторых настолько развито, что растения распознают специализирующихся на хищении нектара муравьев и быстро закрывают перед воришками свои цветы. Необычайно чувствительны усики, выполняющие круговое движение в поисках подходящей опоры. Их осязательные клетки реагируют на прикосновение кончика шелковой ниточки, весящей 0,25 грамма. А некоторые настолько восприимчивы, что даже тянутся к подставкам, с которыми у них нет никакого контакта».
Вкус. Под вкусом мы, наверное, должны понимать реакцию растений на состав питания. Что такая реакция существует, ни у кого сомнения нет. Все знают, что растение может задохнуться в неблагоприятной атмосфере. Ну, а если бы растения не реагировали на состав, «вкус» своей минеральной пищи, тогда, спрашивается, зачем наши далекие предки выжигали леса под посевы, а мы создаем целую индустрию минеральных удобрений.
Иногда «вкусы» растений настолько хорошо выявлены, что они могут служить своеобразными фитоиндикаторами при поисках полезных ископаемых. Не здесь ли корни уральских легенд о чудо-цветках, ведущих в кладовые подземных сокровищ? Алмазоносные породы облюбовала ольха кустистая в Якутии. Растет анемона — ищи никель, качим — медь, млечик — поваренную соль. Открыть в Южной Африке месторождения платины помогло, наоборот, отсутствие всяких растений, — для них этот металл оказался враждебен.
Иногда вкусовая приверженность отдельных растений к отдельным видам минеральной пищи может сделать выгодной добычу этих веществ из самих растений. Сильно рассеянный в природе элемент селен, столь необходимый современной технике, накапливается в стеблях астрагала, который так и называют селеновым. В США из него добывают селен, подобно тому как издавна из морских водорослей добывали йод.
Даже ничтожнейшие отклонения в режиме питания сразу улавливаются растением. Проводя опыты со своей любимой росянкой, Чарлз Дарвин решил дополнить чисто механическое раздражение растительного хищника раздражением химическим. Ведь суть реакции росянки — ловля насекомых, то есть процесс питания. Растению нужен азот, фосфор и другие «продукты». Дарвин капал на щупальца раствор 0,000423 миллиграмма фосфорнокислого аммония, и щупальце тут же изгибалось. Трудно было поверить, что растение сразу улавливает вещество столь слабой концентрации. Но стоило заменить раствор обыкновенной водой, и щупальце оставалось неподвижным.
Кандидат биологических наук Виталий Владимирович Горчаков, который работает на факультете сельского хозяйства Университета дружбы народов имени Патриса Лумумбы, рассказал мне о поистине сенсационной работе, которую он проводил со своими студентами. Давно было известно, что азотные удобрения повышают урожайность. Однако с помощью исследования электрических реакций растений Горчаков и его помощники установили, что растению совсем не безразлично, когда происходит эта азотная подкормка.
Практика утвердила закон: азотные удобрения вносятся перед посадкой сахарного тростника, а опыты, проведенные с сахарным тростником в Индии, в штате Махараштра, по методике, которую Горчаков разработал в Москве вместе с аспирантом-индусом Пракаш Мотилал Гуджаратхи, показали, что можно собрать наибольший урожай, если вносить азотные удобрения не сразу. Оказалось, что они не только не нужны, но даже угнетают юное растение. Наибольший урожай удавалось получить, если удобрения вносились на 135-й день после посадки. Замеры электрических характеристик показали, что потребность в удобрениях наступает лишь в зрелом возрасте. Таким образом, на урожай влияет не только количество удобрений, а и те сроки, когда они «включаются в работу». Эти сроки оказывали большое влияние на урожайность цитрусовых, хлопчатника, кукурузы. Очевидно, как и у нас с вами, у растений «вкусы» с возрастом меняются, и у них есть, наверное, своя манная каша и свои кровавые бифштексы.
Да что уж говорить о чувстве вкуса, когда даже наркотики действуют на растения! Работая с излюбленным объектом своих опытов — мимозой, «стыдливой невестой», как называют ее в Бенгалии, доктор Бос обнаружил, что введение в растение наркотиков, особенно алкоголя, резко меняло привычные режимы опускания и подъема листа. Мимоза на глазах пьянела. «Вот благодарная тема для антиалкоголика», — восклицает по этому поводу Бос.
Итак: зрение, слух, обоняние, осязание, вкус. Это — у человека. У растения: обостренная реакция на свет, реакция на звуковые раздражители в более широком диапазоне, захватывающем ультразвуковую область, безусловная реакция на присутствие газов в атмосфере, превосходящая животные, реакция на прикосновение, ярко выраженная реакция на состав продуктов питания. Имеем ли мы право сказать: растения воспринимают известные нам формы проявления окружающей среды и реагируют на их количественные соотношения? Мне кажется, такая формулировка может устроить даже самых придирчивых специалистов.
…Сижу и думаю: ну, а что ж все-таки растения не могут воспринять из того, что можем мы? Нет, речь, разумеется, не об искусстве и литературе, а о явлениях природных.
Растения, все без исключения, реагируют на изменения температуры, — это знают все, ничего доказывать не нужно. Чем меньше растения подвергаются этим изменениям, тем болезненнее реагируют. Тропические растения простужаются легче, чем растения средней полосы. Многие растения «замечают» столь малые изменения температуры, которые мы с вами не чувствуем.
Помню подмосковный лес в конце сентября. Я сидел на пеньке и думал о листьях, падающих с неба. Лист, вся жизнь которого в воздухе, на ветру, летает лишь однажды — в момент своего перехода в вечное небытие. По библейским легендам смерть возносит душу человека в небо. А душу дерева ввергает в землю? Вознесение наоборот? Что чувствует дерево, когда листья покидают его? Лист умирает, но дерево продолжает жить. Дерево не может не чувствовать приближение зимы. А тогда наше, такое острое, щемящее, покойно-грустное восприятие золотой осени, — не есть ли это влияние самих деревьев на нас? Не передают ли они нам свое настроение? Только ли в нашей психике тут дело? И чувства наши — только ли результат переработки в нашем мозгу картин, звуков и запахов этого засыпающего мира? Не сложнее ли все это, чем мы думаем?
Зачем, однако, все эти туманные фантазии? Вернемся к фактам. Как и у животных, и у нас с вами, у растений под влиянием изменений внешней среды изменяются электрические потенциалы. В интересной книжке С. Г. Галактионова и В. М. Юдина «Ботаники с гальванометром» описан такой опыт Боса. Он соединил внешнюю и внутреннюю часть зеленой горошины с гальванометром, а затем нагрел ее до 60 градусов. Электрический потенциал составил 0,5 вольта. Большой мастер научной популяризации, Бос писал: «Если 500 пар половинок горошин собрать в определенном порядке в серии, то конечное электрическое напряжение составит 500 в., что вполне достаточно для гибели на электрическом стуле не подозревающей об этом жертвы. Хорошо, что повар не знает об опасности, которая ему угрожает, когда он готовит это особенное блюдо, и, к счастью для него, горошины не соединяются в упорядоченные серии».
Сейчас еще трудно сказать, как именно, но ясно, что и изменения гравитационного поля также влияют на растения. Впрочем, с этими влияниями и на нас мы сами еще не разобрались до конца. Пока что видно, что невесомость «сбивает растение с толку» на некоторое время (как, впрочем, и человека). В опытах, проводимых на советских космических кораблях и станциях, результаты были различными, в некую строгую систему не укладывались. Надо отметить, что и сами условия опытов в замкнутом пространстве станции, где нет ни солнышка, ни свежего ветерка, мешают выявить влияние невесомости в чистом виде. Первая посадка гороха, например, на станции «Салют-4» не дала дружных всходов, очевидно, ростки «запутались» в невесомости, «не разобрались», где верх, где низ, куда расти. При втором посеве им помогли лампами, подсказали: ползите на свет. Семена дали хорошие всходы, но через некоторое время растения погибли. То же случилось с луком. Командир многомесячной экспедиции на космической станции «Салют-6» Владимир Ляхов пишет в дневнике: «Посеянные лук, петрушка, салат, огурцы дали отменные всходы. Свежую зелень используем в пищу. А вот смогут ли в невесомости растения давать семена? Однако растения развивались до бутонов, и на этом их рост прекращался».
Что, как и почему — во всем этом космические биологи рано или поздно разберутся. Для нас важен общий вывод: все живое, рожденное на Земле, прошедшее многомиллионолетний путь эволюции на родной планете, будь то человек или горох, поначалу испытывает в невесомости явный дискомфорт, нуждается в адаптации, сроки которой, равно как и последствия влияния невесомости, определяются пластичностью живого организма и особенностями его строения.
Безусловно, разница в восприятии окружающего мира человеком и растением огромна, но очень часто, как мне кажется, эта разница касается лишь количественных соотношений. Вот говорят, некоторые люди ощущают приближение изменения погоды, кости ломит, поясница болит. Свойство для человека скорее болезненное, чем естественное. А у растений реакция на атмосферные перипетии — вполне нормальное явление. В мире флоры работает много отличных синоптиков. Перед ненастьем закрываются цветы мать-и-мачехи, чертополоха, чистотела, словно сжимается белый шарик одуванчика. В. Пономарев, на книжку которого я уже ссылался, приводит сроки действия живых барометров. За 9–12 часов перед началом дождя усиленно выделяет нектар цветок дремы. За 15–20 — цветок жимолости. За 60 часов начинают «плакать» канны, а за 3–4 суток (каков прогноз!) — клен. Обычный картофель за два дня реагирует на изменение атмосферного давления.
Ничего подобного мы с вами делать не умеем. И тут растения оказываются чувствительнее нас.
Сравнительно недавно выяснилось, что и сами растения могут влиять на погоду. Например, эфирные масла, выделяемые растениями, окисляясь в воздухе, образуют мельчайшие частицы, которые создают известную всем сизую дымку, часто окутывающую дали садов и лесов. Эти частицы являются центрами конденсации паров и атмосферного электричества. По мнению специалистов, именно эти лесные ароматы могут вызвать не только дождь и грозу, но даже такое грозное явление природы, как торнадо.
Читал, что в Японии живут рыбки, которые поведением своим предупреждают человека о приближающемся землетрясении. Недоступные нашим органам чувств подземные толчки ощущают некоторые животные. Оказывается, и растения тоже. Меняется цвет листьев, один из сортов индийской капусты предупреждает о землетрясении выбросом новых побегов.
В человеческом мире есть люди, которые хорошо ориентируются на местности, есть — плохо, но чувствующих магнитное поле, и, подобно стрелке компаса, без мшистых пней, солнышка и Полярной звезды определяющих страны света, я не встречал. А в мире растений есть живые компасы. Строго ориентируются по странам света некоторые водоросли. Дикий салат латук всегда как бы приплюснут, словно его вынули из папки гербария. И плоскость растения направлена строго по меридиану. Такой же живой компас — сильфиум, невзрачное растеньице южноамериканских прерий.
Ботаник В. Лебедев из Вологды прислал мне письмо: «Нам показалось интересным и важным провести опыты по изучению влияния ориентации по странам света проростков на рост растений помидоров сорта Невский-7, розовой циннии и комнатного растения гемантуса белоцветкового, у которого листья располагаются в одной плоскости. Наблюдения показали, что ориентация проростков по отношению к геомагнитным полюсам сказывается на росте и накоплении биомассы у растений. У всех трех видов рассада, ориентированная на север-юг, имела увеличенные размеры стебля, корней и биомассу… Опыты показывают возможность влияния сил земного магнетизма на рост растений…»
Да, отличия, которые я ищу, коли они есть, все в пользу флоры в сравнении с фауной. Ну, а взаимоотношения в самом мире флоры? Может ли растение узнавать свое растительное живое окружение, различать хороших и дурных соседей, друзей и врагов, помощников и конкурентов? Оказывается, существует целая наука о взаимоотношениях растений между собой — аллелопатия. Узнаю: ведущий советский центр аллелопатов в Киеве, в Центральном республиканском ботаническом саду Академии наук Украины. Лечу в Киев.
— Да, вы правы. По моему глубокому убеждению, растения узнают друг друга, — говорит член-корреспондент АН УССР Андрей Михайлович Гродзинский. — Не так, разумеется, как мы узнаем своих знакомых в толпе. Вот, например, семена некоторых паразитических растений могут десятилетиями лежать в почве, если нет высших растений. Но как только появятся живые корни, эти семена прорастают и вцепляются в жертву. Семена иван-чая лежат в почве под деревьями, не прорастая. Они как бы «понимают», что такое соседство им опасно. Стоит, однако, срубить деревья, и плантации иван-чая заполняют всю местность. Мы еще не знаем в полной мере устройства механизма этого «узнавания», но в общих чертах ясно, что в основе этого механизма — выделение с одной стороны и поглощение — с другой химических веществ…
В Киевской лаборатории физиологии растений, которой руководит А. М. Гродзинский, я узнал, что о симпатиях и антипатиях в мире растений было известно еще древним. «Отец ботаники» Теофраст уже указывал, что растениям трудно ужиться с плющом, древовидной люцерной, лебедой, что лавр и капуста, растущие вблизи виноградников, передают вину свой запах и вкус, а потому «если росток молодой лозы оказывается по соседству с капустой, то он отворачивается в другую сторону»…
Многовековые наблюдения выросли в науку. Простейшая школьная истина — «растение поглощает углекислый газ и выделяет кислород» — обернулась тончайшими биохимическими процессами. Все оказалось гораздо сложнее: и поглощение, и выделение. Выяснилось, что состав биологически активных выделений зависит от почвы, температуры, влажности и даже от состава выделений соседних растений.
И вот уже совсем под другим углом зрения можно рассматривать проблему севооборотов и «утомления» почв: установлено, что может происходить отравление, интоксикация посевных площадей самими сельскохозяйственными культурами. По данным Международной организации по производству пищевых продуктов, токсикоз почв — самая большая угроза для сельского хозяйства. Считают, что потери урожая за счет отравления почв составляют 25 процентов!
Биохимики уже начинают прорисовывать «симпатии» и «антипатии» растений, разбираться в сложностях их взаимоотношений, объяснять, почему «дружат» люпин и овес, тополь и жимолость и почему «не желают» расти рядом мари и кукуруза, почему другие растения «не любят» пырей или самшит. Киевские ботаники выяснили, например, что лепестки и опавшие плоды многих плодовых деревьев содержат вещества, вредные для них самих. Надо ли объяснять, как важны все эти исследования для наших полей и садов? Ведь получается, что наш вроде бы отвлеченный, умозрительный разговор о «нраве трав» имеет самое прямое отношение к такой предельно конкретной категории, как урожай.
— Вот вы говорите — «чувства» растений, — улыбается Иван Исидорович Гунар.
— Я не говорю…
— Но думаете…
— Думаю…
— Я знаю. Поймите, с этим понятием надо очень осторожно обращаться. Растение чувствует в смысле «воспринимает», но не чувствует в смысле «влюбляется», понимаете? Началось все с Чарлза Дарвина. Он последние годы жизни охладел к своей теории эволюции, занялся изучением растений. Смотрите, что он писал: «Нельзя не изумляться сходству между движениями растений и многими действиями, производимыми бессознательно низшими животными». Каково? Ему и принадлежат слова о том, что «кончик корешка… действует подобно мозгу одного из низших животных». Многие физиологи на него ополчились: «Разве можно сравнивать чудо природы — мозг — и морковку какую-нибудь!» Наш известный советский ботаник, академик АН УССР Н. Г. Холодный говорил про эту фразу, что великим людям свойственны великие ошибки. А ведь ошибки по сути нет. Как прикажете сформулировать деятельность корня, если он реагирует на 50 механических, физических, химических, биологических факторов и всякий раз выбирает при этом оптимальную программу для роста растения? Всякая ли ЭВМ на это способна? Вдумайтесь: на одном квадратном сантиметре листа — миллион клеток, в каждой из которых зашифрован весь генетический код растения. Но каждая клетка делает не то, что могла бы сделать, а выполняет именно свою, ей предназначенную работу. В свою очередь в каждой клетке — 5 миллиардов молекул различных ферментов. Как, каким образом координируется эта невероятная биологическая мозаика?
С помощью замеров электрических импульсов удалось установить, что в растении существуют различные системы сигнализации. Сигнал может передаваться вместе с водными растворами, с движением отдельных ионов, с аминокислотами и сахарами. Скорость распространения таких сигналов невелика — 10–15 метров в час. Но в то же время поврежденный корень «сообщает» об этом стеблю уже со скоростью 70–100 метров в час. Конечно, по сравнению с нервной системой человека, которая посылает в мозг сигнал о том, что вы укололи палец, со скоростью 100 метров в секунду, это не много. И все-таки пока не удается объяснить: как же корень «сигналит»? Какой механизм использует? Идут ли сигналы разными путями или, что более вероятно, в растении существует полифункциональная (выражаясь языком физиологов), многоканальная (выражаясь языком связистов) система? С какими скоростями регистрируют сигналы разные клетки? И, самое главное, как это все измерить? Ведь образуется замкнутый порочный круг: чтобы измерить реакцию, надо внедрить в живое измерительную аппаратуру, а самое внедрение в свою очередь вызывает реакцию. Так не измеряем ли мы реакцию на сами измерения? Ведь был такой случай в истории физиологии растений. Немецкие ученые Пфеффер и Рихардо установили в 1892 году, что у раненого растения повышается температура. Они вели опыты с картофелем, морковью, репой и редькой. Их коллега Гарри Тиссен повторил опыты и подтвердил открытие. Но потом ему пришло в голову провести эксперимент не с живыми растениями, а с мертвыми плодами. Оказалось, что и у мертвой картофелины, если ее ранить, температура растет в среднем на 0,04 градуса. Растет за счет интенсивного окисления ткани на месте разреза.
Бездна тонкой изобретательности требуется тому, кто решил изучать «нрав трав»…
Прав Иван Исидорович: бездна требуется изобретательности, но ведь и дело того стоит! Сколько тайн совсем рядом — руку протяни. Вот я очень старался не употреблять этот термин: «чувства растений». А прав ли я? Гунар говорит: «чувствует в смысле воспринимает, но не чувствует в смысле влюбляется». Но ведь это слова: не воспринимаю — отторгаю — не нравится — не люблю. Что же это, как не чувства — активные реакции на все окружающее? Нет, растения чувствуют, но не так, как мы, не то видят, не то слышат, не так ощущают, но как-то, по-своему они чувствуют! Ведь Бос постоянно говорит в своих сочинениях о «нервной системе растений». Ведь Бердон-Сандерсон еще в 1887 году установил, что в венериной мухоловке при раздражении возникают электрические явления в точности такие, какие распространяются при возбуждении в нервно-мышечных структурах животных. Ведь скорость ответной реакции многих растений выше, чем у моллюсков, например, несмотря на то что в принципе реакция растительной клетки намного медленнее, чем нервной клетки животного. «И все же не подлежит сомнению, что различия эти непринципиальные, — пишут С. Г. Галактионов и В. М. Юдин. — В основе лежит один и тот же механизм — способность мембраны под действием электрического поля временно изменить свою проницаемость по отношению к определенным ионам».
«Вопрос о существовании нервной деятельности у растений не является новым», — пишет фитофизиолог А. И. Потапенко. Он работает в опытном хозяйстве Института виноградарства в Новочеркасске и написал смелую книжку «Биорегуляция развития растений». Ее и цитирую: «Но после возникновения биокибернетики он стал на иную научную основу. Биокибернетика сделала очевидным существование необыкновенно сложной и совершенной системы управления даже у самых, казалось бы, примитивных организмов… Не соглашаться с наличием нервной деятельности у растений могут только те, кто мыслит докибернетическими нормами и кто, следовательно, закрывает для себя возможность постигнуть своеобразный мир регуляционных процессов растений».
Я все время противопоставлял: вот животные, человек, а вот растения. А где она, разница? Ведь растем-то из одной точки — из живой клетки. Недавно прочитал, что в клетках морского червя конволюты поселяются водоросли, которые поглощают из организма червя углекислый газ, минеральные соли, воду, все это с помощью солнечного света, освещающего этого червя, перерабатывают в органические вещества, которые червя же и кормят. Где здесь кончается флора и начинается фауна? А эвглена зеленая, добрая знакомица из школьного учебника, что она такое? Растение или животное? На свету — растение, в темноте — животное. Нет границы. Все свои сравнения с пятью человеческими чувствами выстраивал я робко, с оглядками и оговорками, а Александр Иванович Потапенко прямо говорит: «Ортодоксальная научная методология требует безусловного размежевания функций растений и животных. Все попытки рассматривать далеко идущее сходство в функциях растений и животных, как правило, немедленно квалифицируются как зооморфизм. Пугало зоо- или антропоморфизма… становится искусственным препятствием на пути познания наиболее общих свойств живого. Очевидно, в силу биологического эгоцентризма человеческих представлений, всегда легче просто зачеркнуть мир сенсорных процессов у растений, чем научиться постигать их».
Жарко. Как хорошо лежать в траве… О непутевом человеке говорят: «Растет бездумно, как трава». Как это несправедливо по отношению к траве… После публикации моей статьи «Нрав трав» в «Комсомольской правде» пришло много откликов, особенно почему-то всяких медицинских советов, что какими травами лечить, хотя я об этом ничего не писал. Но я запомнил четыре других письма — из Приморского края, Ленинграда, Томска и Полтавы. Их написали четыре незнакомые друг другу женщины. У меня остались фамилии. Жебрунова, Бондарь, Карташова, Лшаткина. И все четверо писали об одном. Обратите, пожалуйста, внимание, писали они, — комнатные растения и даже растения, живущие рядом с домом, засыхают и погибают после смерти своего хозяина, если человек умирает в их присутствии.
Что это: факт или распространенное суеверие? Но ведь внутри каждого суеверия прячется всегда какая-то причина, его породившая. Если факт — как найти ему объяснение? Да, всякий живой человек — источник физических полей: инфракрасного или электрического. Неужели растения могут реагировать на изменения этих полей столь чутко?! Тогда открытие механизма восприятия этих полей — мировая сенсация! А может быть, разгадка весьма тривиальна. Умирает человек. До растений ли тут окружающим. О них на время просто забывают, не ухаживают, не поливают, и растения чахнут и погибают. Потом спохватываются — и рождается молва.
Не идут эти письма из головы…
Так что же ты чувствуешь, трава?
…несколько подобных предисловий и обнаружил, что они напоминают восточные тосты, — написаны не об объекте, а по поводу объекта. По поводу записок Ивана Петровича я хотел кое-что сказать о дилетантизме в науке.
…хорошо организованное научное исследование движется по наиболее перспективным направлениям. Стыки этих направлений прикрыты, употребляя военный термин, слабо и оставляют широкое поле деятельности для малых коллективов и даже одиночек.
…поэтому то, что автор работает практически один, еще не признак дилетантизма, и переживания Ивана Петровича в этой связи кажутся мне кокетством.
…хотя, по формальным признакам, Иван Петрович — любитель: медицинского или биологического образования не имеет, зарплаты как научный работник не получает.
…сам выбрал объект исследования и довел работу до результата. В большой науке для этого нужна удача, и изрядная. Любителям легче — нетронутый материал оказывает меньшее сопротивление на первом этапе.
…разрабатывает пакет программ, позволяющих, во-первых, по данным о больном рекомендовать дозировки при лечении методом гипербарической оксигенации…
…или ГБО — это лечение повышенным давлением кислорода в барокамерах.
…в-четвертых, по ритму сердечных сокращений («вариационная пульсометрия») ответить на вопрос: допустимо ли именно сейчас подвергать больного такому мощному воздействию, как кислород под давлением.
…чтобы читатель понимал слово «стык» не только по-военному, но и как соединение различного, — специалисты знают, что трудно сварить прочным швом разнородные материалы. Поэтому мне представляется, что основная мысль записок не «о чем», а «как».
…отыскиваются пути к взаимопониманию представителями разных наук — кибернетики и медицины.
…меняется естественнонаучный подход от описания фактов к их анализу.
…замечание личного характера: автор сравнительно точно изложил содержание моих реплик в связи с его научными занятиями, но придал им не свойственную мне молодежно-легкомысленную форму…
…никогда не называл его «старик» и «борода» и обращаюсь к нему на «ты» только наедине или в семейном кругу.
…понимаю, что литература живет по своим правилам, даже когда касается действительных событий и живых людей, но, наверное, и я вправе…
…просил Ивана Петровича хотя бы скобками отделять слова литературного персонажа Николаева от комментариев доктора …ских наук Николаева.
Чуть ли не каждый день я вспоминаю, что слова «больница», «больной» происходят от слова «боль», и — когда врач записывает привычное: «больной страдает…» — это буквальная правда. Вот почему в отделение не пускают родственников. Возможность инфекции скорее — повод: страшно у нас свежему человеку. Так и стоят у дверей. Выйдешь, кидаются. Даже не к тебе, к халату твоему, все наготове — и слезы, и крик, и улыбка недоверчивая: «Доктор, как там Иванов?» Отвечаю правду: «Я не доктор, подождите дежурного врача». Мой предшественник ушел за вторым образованием в медицинский, видимо, не случайно. Трудно со стороны наблюдать борьбу со смертью, хочется помочь действием. Только будем все же заниматься своим делом, а эмоции переключим в нужном направлении.
«…уже устал нажимать на клавиши и сам себе разрешил — еще точку обсчитаю и чайку попью. А нанес точку — ложится, гладко ложится на экспоненту, на глаз видно, и какой там чай, считаешь следующую, и только на двадцатом каком-нибудь цикле вспомнишь: елки-палки, остыл уже, а сам считаешь дальше. Охотничье чувство, азарт, тяга.
…на защите я, говорят, волновался, галстук теребил и глубокоуважаемого назвал уважаемым. Но это пустяки, а вот когда первую серию обсчитал и вижу — есть! Вот тогда действительно: в животе холодок, и сердце даже не бьется, а дрожит».
Моя должность уникальна до несуразности. Я — инженер отделения гипербарической оксигенации. В нашей, очень крупной клинике больше тридцати отделений, несколько сот врачей, а инженеров — четыре, считая главного. Поэтому меня не раз пытались перенацелить: то на обеспечение всех реанимационных отделений, то на кислородную службу клиники. Понять это желание можно, в отделении шесть коек и свой инженер. Не самая, на мой взгляд, удачная шутка Михаила Ивановича: «Имеем инженера, а бачок в нужнике течет который месяц» — выражает в сущности ту же идею о несуразности. Но что делать — моя должность закреплена приказом министра, вот и не разрешают работать без инженера.
Бывает, барокамера есть, врачи есть, а инженера нету — маловат оклад; и тут хоть на голове стой, а сеансы больным проводить не моги. А кто из инженеров, кроме специалистов гипербарической оксигенации, может похвастать, что учился в Центральном институте усовершенствования врачей? Я учился, и бумага соответствующая есть, хотя тот же Михаил Иванович утверждает, что эту бумагу я то ли купил, то ли подделал, а в Москве был один раз в детстве, проездом. Если же говорить серьезно, мне кажется, что инженерская должность, в большинстве случаев, — перестраховка в связи с давними авариями (академик Амосов в книге «Мысли и сердце» описывает такую).
Доктор …ских наук Николаев. Заметка на полях.
Мне, напротив, такая точка зрения кажется ошибочной. Любая лечебная барокамера, как сосуд, находящийся под давлением и оборудованный системой жизнеобеспечения, есть техническое устройство по своей сути строгое, требующее постоянного технического контроля и обслуживания. Выполняемого на инженерном уровне, как я полагаю, — вслед за министром здравоохранения.
Заезжие корреспонденты любят фотографировать наши барокамеры. До телевидения мы не доросли, они все больше барокомплекс Всесоюзного центра хирургии показывают — крупнейшая барооперационная, зал барокамер с хоккейное поле размером, а у нас не те масштабы, наши камеры — одноместные. Зато мы собрали коллекцию очень хороших фотографий и сделали стенд «Наша жизнь», его хоть сейчас на выставку…
Понимаю корреспондентов. Например, хирургия: что интересно, то страшно, а в сотый раз потный лоб и добрые глаза над марлевой маской снимать неинтересно. А у нас симпатичные сестры управляются с техникой космического вида: стрелки, циферблаты, ручки, кнопки, прозрачные колпаки блистеров сверкают, крышки двух камер откидываются чуть ли не до потолка, а у третьей цилиндр весь в круглых иллюминаторах. На подходе четвертая, — так у нее иллюминаторы квадратные!
По мне, нет хуже разнородной техники. Я уж не говорю, что на каждую камеру своя техническая инструкция, своя эксплуатационная и своя — по технике безопасности и что две последние я должен сочинить, согласовать в трех местах и утвердить. Но ведь каждый раз заново обучать врачей и медсестер и заново сдавать зачеты, да не свои, внутренние, а комиссии. Не так трудно сдавать, трудно комиссию собрать. С обслуживанием тоже проблема. Две камеры отечественные, третья, реанимационная с аппаратом искусственной вентиляции легких, системами внутривенного вливания, отсосами, — импортная. Для наших камер техническая документация есть, иностранка — без документов. Когда техник фирмы приезжает на ежегодный осмотр, он из чемоданчика с шифр-замком вынет чертежи, посмотрит — и обратно в чемоданчик. Поэтому, когда с родными не ладится, то можно и самому повозиться, не выйдет — через недельку с завода приедут. Фирму не дозовешься: представителя в СССР они не держат, а переписка по инстанциям тянется месяцы. Кое-что освоили, но когда я управление электромагнитным клапаном не только что без монтажной, а и без принципиальной схемы разбирал, пробитый диод менял и снова собирал, мне надо было спецмолоко пополам с бромом выдавать.
Зарубежный техник после восторгался русской смекалкой, однако придумку выкинул, вставил фирменный диод и выписал счет. А камера с отечественным накрутила девятьсот часов и дальше бы работала. Впрочем, удивительно, что она еще на ходу. Год назад вместе с техником приехал представитель фирмы по Восточной Европе, весь день притворялся, что по-русски не понимает. Он-то и сообщил, что этот экземпляр имеет рекордную наработку. А как экземпляру ее не иметь, если в Вене такая камера за два года проработала триста часов, а у нас триста за месяц набегают. В Австрии медики экономные.
Баротерапия — дело не дешевое. Если прикинуть стоимость сеанса на отечественной барокамере, выйдет около трех рублей. На импортной, сверх того, еще пару рублей золотом. Я почему думаю, что представитель фирмы понимает по-русски. Мы через переводчика беседовали насчет капитального ремонта и проверок — срок испытания на предельное давление истекает, я и пошутил вполголоса: «Может, мы часть работы выполним своими силами, пусть за это новые аппараты искусственной вентиляции поставят бесплатно». Переводчик еще думал, стоит ли такое переводить, а у представителя по Восточной Европе на лице крупными буквами: «Дружба дружбой, а денежки врозь».
Так вот, я все знаю про гуманизм и бесплатное медицинское обслуживание, но когда мы укладываем алкоголика с печеночной комой в валютную барокамеру, не могу удержать негуманную мысль, что вряд ли он отработает эти деньги.
Надобно заметить, что работа со сложной и разнообразной техникой меняет образ мышления врачей, делает их податливее к техническим идеям. На днях Людмила Васильевна спокойненько переставила монитор барокамеры в палату. Она не знала, конечно, всех неисправностей — предохранитель перегорел, но поменяла местами восемь блоков, отключила и подключила двенадцать разъемов и ведь ничего не перепутала. Я уверен, что в других отделениях ни одна женщина такого не смогла бы при всем желании.
Доктор …ских наук Николаев. Справка.
«Монитор» — англоязычный термин и означает в данном случае набор блоков для дистанционного контроля, или мониторинга, состояния тяжелых больных. В отделении, где работает Иван Петрович, мониторами обеспечены все койки и барокамеры.
А если бы мы не ленились оформлять рацпредложения, то весь бы фонд премий по рацработе выбрали. Бывают просто-таки отличные идеи: Сережа мне продувку на отечественной камере померил — я ахнул. Я ведь только обмолвился, что надо, а сам не знал, с какого бока к этому вопросу подлезть.
«Не знаю. Нет, Саша тоже этим не занимается… Ну и что физтех? Если у тебя ухо заболит, ты же не к гинекологу, который какой-нибудь первый медицинский в столице закончил, а к ушнику пойдешь. А справочник смотрел? Чей-чей… Рыжика… Какие шутки, фамилия у него такая — Рыжик… Резонно, но помочь ничем не могу. Это чистая теория, вряд ли какой прикладник поможет».
Никак я не мог разобраться с дозировкой кислорода. Не связывалась концентрация со временем, а с давлением — и подавно. Я уже в графиках запутался, но ничего умного выдумать не мог. Есть зависимость — видно, что есть, а начнешь считать — ответ не сходится, систематическая ошибка.
Он ни «жи» ни «ши» не выговаривал, еще Сашка пересмешничал: «Яков Фаич, скажите „жижа“». Задачку его помню — заряженный шарик на длинной нити; там хитрость, что нитка длинная, и потому синус угла углу и равен. Не школьная хитрость. Он и был, Яков Файвелевич Лернер, первый мой научный руководитель. Учитель физики.
Наш научный руководитель защитил диссертацию недавно, поэтому и прозвище «доктор». То, что его зовут «шеф» за глаза и в глаза, тоже понятно, но не очень правильно — должность научного руководителя в реанимационном отделении гипербарической оксигенации не предусмотрена. Официальное наше название — «реанимационное отделение хирургического сектора», и шеф — реаниматолог, хотя он и создавал нас именно как отделение ГБО. Поэтому он еще и отец-основатель, но это не прозвище, а взаимное отношение. Когда у шефа (его зовут Грачик Нерсесович, и темперамент у него южный) болит голова, или что-то не ладится на кафедре, или автомобиль среди зимы ломается, то он срывает настроение дома, то есть у нас. Врывается и учиняет разгон за небрежные карты курса ГБО или задает риторический вопрос: «От чего лечат этого больного?» — и вытаптывает ростки противоречия классическим концепциям. Скандал разрастается, потому что классика классикой, а больные бывают и сами по себе — не классические. И характеры у нас тоже не ангельские, и когда Иванов умер, то анализы у него были прямо как в учебнике. Знаем, что безнадежный, мы тут не слепые сидим, но когда безнадежного две недели тянешь… (Это точно — долгая интенсивная терапия порождает бессмысленные надежды не только у родственников). Оканчивается скандал ледяным спокойствием, кратким напоминанием о срочных делах и демонстративно незаметным уходом шефа. Взаимная надутость длится дней пять — шеф только звонит и только по делу, врачи ворчат и пережевывают старые обиды.
Потом вдруг появляется — да это же солнце ясное! — раздает кучу провинциальных сборников, тут же выискивает в них жемчужины и каждому дарит персональный перл: Михаилу Ивановичу рижскую статью о неэффективности гипербарической оксигенации при массивном некрозе печени; это надо понимать — шеф, основатель и приверженец, и — о неэффективности собственного детища. Мишель не перебивает и не хамит, а тоже подносит трубку мира — схему обследования, которую Грачик Нерсесович из него пол года выбивал. Я в тот раз с шефом не ссорился, но все равно получаю куйбышевский сборник, а в нем — доклад по экспертной методике, это хоть сейчас в литобзор. Спасибо! Короче: всем сестрам по серьгам, взаимные любезности и всеобщее благолепие.
Еще и Наташа с Женей приходят и притаскивают торт с полстола размером. Наташа у нас везунчик: две остановки сердца в роддоме (реаниматоры редко говорят «клиническая смерть» — это для записей и официальных докладов) и еще две остановки у нас; наш единственный случай, когда больной выжил после прямого массажа сердца.
Второй раз Наташа остановилась прямо на камерном ложе, перед сеансом. Я то утро хорошо помню — все вверх дном, в барозале кровавые простыни и перчатки валяются, рану уже зашили, хирург за дренажем присматривает. Впрочем, лучше на это не глядеть, а подкатить большой респиратор, поворчать на перерасход кислорода, а главное — не видеть этого голого (не женщину, не тело даже, именно «этого»), желтого, в потеках запекшейся крови, оно шевелится в такт пыхтению «Ассистора», и потому особенно понятно, что живет частично. А в ординаторской шеф, завотделением и Миша чай пьют, и халаты у них тоже в крови.
Да, это вам не сегодняшний чай. Наталья-то красавица, да какая, — на улице оглянешься. Женя быстро и точно режет торт, как и не было тогдашних трясущихся рук с кастрюлечкой: «Мама сварила, нам в роддоме сказали, бульон, творог…» Солидный, гордый даже, Грачик Нерсесович тут же шутит, что, согласно английскому прецеденту, все, что съедено и выпито, не отходя от стола, не считается взяткой. Он хитрый, шеф, гордыня мигом слетает с Евгения Михайловича Заболотина, это он в своей конторе начальник, из молодых, да ранний, а здесь — посетитель.
Такой у нас шеф. Правда, мне достается от него редко. Последний раз было, когда я влез в лечебные дела, прибавил давление в камере на две десятки, чтобы поглядеть, как изменится ритм сердца амбулаторного больного. Едва новый прибор сработал, мое инженерское желание поиграть с параметрами преодолело слабый голос разума. А у правильного врача «не вреди» — это инстинкт.
Итак, мне влетает реже потому, что у нас с шефом негласный уговор — не сталкиваться в узких местах. Мы и так — конь и трепетная лань в одной упряжке. Оба мы понимаем: тянуть надо — надо переводить все эти «мне кажется», «наметившееся улучшение», «неопределенная динамика» на язык хотя бы ясных терминов, а в идеале — на язык цифр. Шеф — максималист и верит во всесилие точных наук. Одно время он полагал, что ежели со всех больных в барокамере снимать все допустимые по технике безопасности электрофизиологические параметры, брать все известные анализы перед сеансом, а потом еще раз — после сеанса, а еще потом все это рассортировать по болезням и усреднить, то все будет ясно: и какие заболевания лечить с помощью ГБО, и как выбирать режим лечения.
Не сразу мне удалось объяснить доктору, виноват, тогда доценту, что даже очевидное для него понятие «режим», по существу, техническое понятие и пока вовсе не очевидное, а — напротив — очень и очень неточное. Действительно, мы разбирались с определением «режим ГБО» полгода, и без серии небольших экспериментов и расчетов на большой ЭВМ дело не обошлось.
Доктор …ских наук Николаев. Комментарий.
Экспериментальное определение содержания кислорода, скорости продувки и затем интегрирование на ЭВМ позволили объединить неупорядоченный набор величин в одну — дозу. Внешне простой математический ход на деле требовал не только гибкого ума, но и смелости. Fisher пишет о таких решениях: «Чтобы оперировать усредненными или абстрактными соотношениями, требуется значительно больше интуиции и смелости, чем при простом перечислении всех известных фактов». Для грамотного физика или радиолога подобное рассуждение естественно, но грамотные специалисты обычно работают по специальности.
Зато попутно Грачик Нерсесович получил почти строгое определение «ухудшения состояния пациента в связи с воздействием гипербарического кислорода». И каково было мое удивление, когда, выступая на союзном семинаре, шеф заявил, что у реаниматологов нет, в сущности, единого мнения о вроде бы всем известной легочной недостаточности, что общий язык с инженерами и математиками надо искать, сначала уточнив свой медицинский язык.
«Зря ты с большой машиной связался. Программистов каждый раз не напросишься… не учить же тебе все эти Коболы и Ассемблеры. Да и не по твоим задачам. Все разно что в автобусе цемент навалом возить — ни пользы, ни радости. Съезди лучше к Сашке, у него есть настольная японская машина с дисплеем. Александр ее от большой занятости выучил в „Жизнь“ играть. Интересная штука. Так что японочка с памятью на гибких дисках бездельничает, и Соня тебя за пару часов натаскает, как с ней беседовать».
Вот тогда я подумал, что дело у нас с врачами пойдет, не кончится парой статей и рацпредложением. И ошибся. Оказалось, что Грачик Нерсесович, доктор, шеф и основатель, едва ли не белая ворона в собственной стае.
Я плохо работаю руками. В данном случае из этого не следует: «Зато хорошо думаю». Я просто констатирую факты: оборванный кабель я перепаиваю час, и он снова рвется; шурупы у меня идут вкось, а прокладки не держат. Что говорить — я ухитрился голыми руками сломать гаечный ключ семнадцать на четырнадцать. Натурально, стыковать приборы и отлаживать эксперимент для меня мука мученическая.
Я знаю врача, для которого это не вопросы: проводники у него всегда целые, кислород на соединениях не шипит, глазурованная плитка под сверлом не колется. Сережа почти каждый день в отделении. По отчеству его зовут только при посторонних — он начинал с медбрата, закончил вечерний, побыл полгода на «скорой» и вернулся к нам.
Но я не прошу его о помощи, когда отлаживаю переход от мониторов к анализатору кардиограммы. И не только потому, что самолюбие не позволяет. Врачи не верят в возможность рассчитать дозировку и не хотят заниматься «затеями шефа». Обоснованием служит тезис, сформулированный Михаилом Ивановичем: «Мы не НИИ, а пока что больница, заняты не наукой медициной (употребляя это сочетание, кандидат медицинских наук нехорошо улыбается), но врачеванием. Врачевание же скорее искусство, нежели наука». После чего Мишель, естественно, произносит защитную формулу: «Ради шефа лично я готов на ушах стоять, пусть он только скажет, что ему от этого лучше. И все же вопрос, будет ли от этого лучше больным, для нас решающий». И я честно отвечаю, что в ближайшие два-три года больным лучше не станет.
Дело в том, что способы, которые мы разрабатываем, сперва будут только подтверждать накопленный хорошим врачом опыт. Правда, подтверждать строго, но что практику теоретическая строгость! Не все практики опытные, неопытных пока больше. Ну так пусть шеф, если он такой умный, обобщает опыт, а не обосновывает ненужные методики, полагает Михаил Иванович. И попробуй докажи, что правильно ставить вопрос перед опытом можно только после теоретических посылок. Как раз и увязнешь в общих рассуждениях, благо здесь мы все умные, все сдавали минимум по философии.
И дело не только в этом кое-как оправданном нежелании. Раз в месяц у нас бывают курсанты Института усовершенствования врачей — слушают обзорную лекцию по гипербарической оксигенации, смотрят отделение, барокамеры, дежурный врач рассказывает о больных — все как положено. Зеленые бахилы они снимают в подвале, рядом с мастерской.
Вообще пора белого цвета оканчивается в минздравовских учреждениях: в отделении можно встретить халаты, костюмы и колпаки чуть ли не всех цветов спектра. Дежурная смена носит голубые, зеленые, реже — розовые (уж очень у них вид, как бы это помягче, будуарный) костюмы, особо брезгливые и белье меняют. И то верно, попробуйте переложить с кровати на каталку, а с каталки на ложе барокамеры бессознательное тело с катетерами в ране, с мочевым катетером, с иглой и капельницей в вене, с электродами кардиографа. А то и с иглой датчика артериального давления… Да так переложить, чтобы искусственную вентиляцию легких не сбить, а точно перейти с большого респиратора на ручной, а с ручного — на камерный, и после сеанса все в обратном порядке. И менять постельное белье пять раз на дню, и с отсосом работать: когда слизь из носоглотки отсосать, когда рану очистить — грязная и физически нелегкая работа у дежурной смены.
Так вот, наша гардеробная рядом с мастерской, и я часто слышу восхищенные охи и ахи курсантов насчет высокого научного уровня врачей отделения: «У них в ординаторской, видели, реферативные журналы свежие лежат и „Терапевтический архив“, а аппаратура какая!» И приятно мне — все же наших врачей хвалят, а они, это верно, про клеточную мембрану к месту ввернут, и про радикальный механизм воздействия могут, и зло берет. Ведь для них «МРЖ» как поваренная книга, даже журнал мод: что нынче носят? Бета-блокаторы из моды не вышли?.. Ищут готовых решений, но ведь, кроме нас, никто наши вопросы не решит — действительно лучшие силы и лучшая техника. Экспертную группу составляли и оценивали — помилуй господи — пятьдесят процентов кандидатов, врачебный опыт в среднем пятнадцать лет, из них в ГБО — шесть. А всей гипербарической оксигенации едва десять лет.
«Нет, старик, так не годится. Ты измышляешь сущности. Должны быть упорядоченные факты и максимум одна гипотеза, а у тебя три гипотезы и пара фактов. И печатай, пожалуйста, через два интервала, править неудобно. Бумаги у тебя нету, что ли? Возьми в столе. Да не эту, эта для беловиков».
Но и это еще не все. Психология врача скована чеканной формулой: «Лечить не болезнь, а больного». Клиницисты не любят отвлекаться от конкретных больных, хотя на самом деле сплошь и рядом лечат болезнь. Вчера Людмила Васильевна подробно рассказывала, как она билирубин в норму приводила. Это она так больного лечила — тяжелейшего, с обширным поражением печени. Я спрашиваю радостную Людмилу Васильевну: «Когда переводите?» Она в ответ: «Курс ГБО закончит, и домой». — «А дальше что будет?» Людмила Васильевна смешалась и отвечает: «Я его предупредила — будет пить, его из печеночной комы больше не вытащат». Она понимает, что только болезнь вылечила, и не основную, а сегодняшнюю…
…Радость попортил, конечно, но и меня надо понять. Врачи вчера втроем втолковывали, что не существует «среднего» больного и мои осреднения только для железок годятся (милейшая Людмила Васильевна под горячую руку технику отделения именует «вашим железом»), а подход врача учитывает каждую индивидуальность и неповторимость. По существу, они правы: статистический метод от опыта, нажитого на страдании, крови и смерти, крайне далек. Хотя их же диссертации щедро украшены обработкой «малых выборок по Стьюденту», доверительными уровнями, регрессиями и прочими статистическими онерами.
Но при всем при том лечат врачи! Лечат хорошо и вылечивают, вытягивают, выхаживают. И любят лечить. Михаил Иванович, человек большой грубости, чтобы не сказать — цинизма; грубости, одетой сперва, как маска в пантомиме Марселя Марсо, для защиты от нескончаемого потока больничного горя, а потом приросшей намертво; этот Михаил Иванович, не стесняясь, говорит: «Я люблю лечить», но тут же добавляет: «А больных не люблю». Что же, чтобы любить немалую часть нашего реанимационного контингента — алкогольные поражения печени и так называемую пьяную травму — надо быть Альбертом Швейцером или, по меньшей мере, Людмилой Васильевной.
Стоит поглядеть, как Людмила Васильевна уговаривает больного: «Ну покашляй, миленький, покашляй, родной, тебе надо кашлять, а то воспаление легких будет. Кашляй, мой хороший». И «родной», остаток сознания которого истерзан болью и страхом и придавлен наркотиками (врачи щадят больных и, как у нас говорят, «загружают» их), слышит этот настойчивый голос и кашляет, и обходится без воспаления… Это только реаниматолог может понять: две недели искусственного дыхания плюс цирроз печени — и без пневмонии!
А блистательная решительность Людмилы Васильевны в самый ответственный момент перехода на самостоятельное дыхание! Случай — как раз к вопросу о соотношении науки медицины и искусства врачевания. Сережа в свое дежурство вызвал на консультацию Барсукову Елену Станиславовну, элегантную женщину, эрудированного ассистента кафедры с десятилетним клиническим стажем. Елена Станиславовна в безупречном крахмальном халате внимательно смотрит больного, час читает историю, изучает анализы, пересчитывает параметры, расспрашивает Сережу и заключает: «Еще неделю ИВЛ[1], может быть, днем на часик самостоятельно». Наутро Сережу сменяет Людмила Васильевна и тут же отключает больного от аппарата, полчаса сидит рядом, а к вечеру он как миленький дует в детский воздушный шарик, а она его терпеливо уговаривает дуть посильнее. И всю ночь спит и дышит сам, своими легкими.
Через неделю Людмила Васильевна обмолвилась, что Лена Барсукова три года больных не ведет, а смотрит, а это не совсем одно и то же.
Наши врачи отлично лечат: решительно, быстро. Реанимация требует скорости и решительности, а интенсивная терапия, по определению, — интенсивная.
Но когда у меня артериальное давление полезло вверх, как занудно, три дня подряд тот же Михаил Иванович меня обследовал! Чего я только не таскал в лабораторию, каких приборов не насмотрелся в отделении функциональной диагностики. Наконец он решился и выписал мне обзидан, ехидно заметив, что дорогие лекарства внушают больному повышенную веру в их эффективность. Но и после этого мне не было покоя: два раза в день я мерил давление, а Михаил Иванович варьировал дозировку, как гомеопат: «Четверть таблетки прибавить, но теперь не три раза в день, а два». И так две недели, после чего прозвучал приговор: «С такой наследственностью давление проверять раз в три дня, при устойчивом подъеме пить обзидан, как я учил. Тогда я гарантирую, что с Кондратием Иванычем вы не познакомитесь. Побочное действие обзидана вам не грозит».
Хотя я подозреваю, что все эти фокусы имели смысл гипнотический, но время от времени прошу девочек померить мне давление и не опасаюсь раннего инсульта. Михаил Иванович добился своего. Я верю лечащему врачу.
Сидим мы с ним однажды и, вместо того чтобы дело делать, беседуем о науке. Михаил Иванович отодвинул недописанную историю болезни, я неисправный самописец с колен на подоконник переложил — заспорили.
— Вы отказываетесь говорить на языке точных наук, — убеждаю, — но вот на окне кардиограф, вы же от кардиограмм, а это и есть точный язык кардиографа, не отказываетесь.
— Это средство, — отвечает Михаил Иванович, — вроде термометра… Кстати о термометрах. Вы знаете, что такое эффект плацебо?
— Да знаю. Это когда от гипсовой таблетки проходит головная боль, потому что врач ее сунул в упаковку с надписью «анальгин».
— Не так просто. Смотрите, мы готовим статистику в доклад шефу на конгресс и пишем, что ускоряем заживление язвы желудка при совмещении с обычной терапией на столько-то процентов с такой-то достоверностью. Ну, вы сами считали. А я уверен, что если наших язвенников просто класть в барокамеру — без кислорода, без подъема давления, — то мы тоже получим ускоренное заживление, тоже статистически различимое. Мы не проводим такой контроль не только потому, что нечего дорогую технику, на которую очередь, вхолостую гонять. Мы не хотим усомниться в ГБО. Шеф не допускает посягательства на священных коров и не желает рубить сук, на котором сидит. Так вот, — продолжает Михаил Иванович, — когда только появились термометры, больные, если им совали в известное место градусник, выздоравливали быстрее. Что вы ухмыляетесь? Вы испорченный тип. Температуру раньше измеряли во рту.
— Но ведь лучше лечить под контролем температуры.
— Нет спору, но это пример того, что средство в медицине всегда может создавать побочное действие на больного. А электрокардиограф, тот же термометр по назначению, — средство контроля и диагностики. Оттого что градусник проще кардиографа, анализ температурного листа не становится проще чтения ЭКГ. Вас обманывает то, что центр тяжести практической медицины сместился из инфекции в кардиологию…
— Ладно, — настаиваю, — пример похитрее: компьютерный томограф. Суперприбор. Ведет не только регистрацию, но и анализ. И анализ не по медицинской методе, гибкой и размытой; за четкостью контуров на томограмме стоит жесткий технический алгоритм. Электроника решает, что важно, а что несущественно, и решает на основе не ваших принципов.
— Все равно средство, — упрямится Михаил Иванович и разъясняет, что ежели данные вскрытия всегда или почти всегда совпадают с четкими контурами, то ему, Михаилу Ивановичу, плевать, на каком языке думает компьютер, раз он не врет и объясняется доступно, а томограммы, кстати, куда понятнее, чем мои выверты со «средними больными». — Ставить диагноз и лечить я все равно буду по-своему, применительно к каждому больному, даже когда ваши программы предложат мне обоснованные режимы ГБО. Но они, конечно, не повредят, — великодушно добавляет Михаил Иванович и, чтобы оставить за собой последнее слово, придвигает историю болезни.
«А где твоя симпатичная мысль насчет верхнего и нижнего пределов интенсивности?.. Это не я сказал, это Ньютон и Оккам сказали, я сказал — одну гипотезу можно. А в целом — выправи и посылай. Как оно у вас называется? Ага, вот в „Медицинскую технику“ и пошли».
Доктор …ских наук Николаев. Пояснение.
Признаюсь, я не видел ни одной книги Оккама и труды Ньютона перелистал единственный раз лет пятнадцать назад. Поэтому прошу меня простить за расхожие ссылки на «гипотез не измышляю» и принцип Оккама об отсечении лишних сущностей. Впрочем, полагаю, автор мог не создавать себе авторитет моими ошибками…
…По какому праву я навязываю врачам свой язык? Их языку пять тысяч лет, моему — едва две сотни. Их учили семь лет и время от времени доучивают, я — только осваиваю медицинскую кибернетику, да и сама кибернетика делает в медицине первые шаги. В лучшем случае — вторые. Выходит, надо смиренно искать средства, говорящие на языке врачей-клиницистов?
Завотделением сам отменный врач. Быть может, не такой начитанный, как Михаил Иванович, и не такой сострадательный, как Людмила Васильевна, зато исчерпывающе точный, и осторожность с активностью соотнесены в нем, как следует быть.
Но уж администратор он — поискать. Марк Александрович, на мой взгляд, занимает должность ниже своих возможностей. Сколько помню, он ни на кого не повысил голос, и, напротив, не помню, чтобы то, что он хотел сделать в отделении, не было сделано хотя бы частично. Когда он в отпуске или болеет, дела идут не намного хуже.
…Был будто бы такой зарубежный тест: в крупной фирме заведующих подразделениями собрали на пару недель на учебу и без них проверили отделы и лаборатории. Тех, в чьем хозяйстве дела пошли значительно хуже или лучше, переместили…
Не было главного врача, с которым бы заведующий не ладил. Не было проверки, из которой отделение вышло бы с существенными замечаниями. Вместе с тем мы — не самые лучшие, не торчим на виду. Нет, я навидался начальников, наш — первого сорта. Скучноват только, но это оборотная сторона медали, ведь надо Марку Александровичу дистанцию держать. Максимума скучности заведующий достигает, когда пишет годовой отчет.
Правда, последний раз шеф внес демократизм в это мероприятие, и было решено отчет обсудить перед оформлением. Вот тогда я и попробовал реализовать идею об использовании средств, нужных и доступных врачам. Представлялся удобный случай, в кои-то веки врачи собрались вместе. Дело в том, что в нашем отделении нет лечащего врача для каждого больного, дежурный реаниматолог ведет всех и передает их по смене. Стратегию и тактику лечения уточняют на утренних конференциях, вот они и длятся иной раз по полтора часа. В это время в ординаторскую лучше не звонить — трубку-то возьмут, но на вежливый ответ может рассчитывать только прямое начальство, а оно в курсе и по утрам не тревожит. Так и выходит, что из четырех реаниматологов в отделении по утрам двое, ну, и заведующий — независимо от дежурства. Он после суток дежурства уходит домой на пару часов раньше, если все в порядке.
Наши терапевты, напротив, с утра пораньше в отделении — стараются скорее начать сеансы амбулаторным, приходящим больным. Когда дело налажено и с кислородом да барокамерами проблем нет, то ухитряются крутить на одной камере семь сеансов за рабочий день, а на двух — все двенадцать.
Не следует думать, что у врачей узкая специализация: реаниматологи прекрасно управляются с барокамерами, а терапевты, когда вынуждают отпуска или болеет кто, берут реанимационные дежурства, только Сережа не любит дежурить — опыта маловато, а у Марианны Леонидовны характер не для реанимации, солидный, неторопливый, даже заторможенный немножко. Манеры ее настолько великолепны, что мне все время хочется у нее убавить, а Михаилу Ивановичу прибавить. Амбулаторные больные перед Марианной Леонидовной трепещут, а Михаила Ивановича, пока он усов не отрастил, принимали за санитара.
Людмила Васильевна сменилась, позвонила соседке, попросила присмотреть за сыном. Петр Яковлевич, врач из нейрореанимации, он у нас совмещает полставки, принял дежурство и остался наверху. Сережа начал сеанс и спустился в курсантскую, барокамеру Марианны Леонидовны я поставил на профилактику, так что Петр Яковлевич за одним сеансом уследит. Сам я с профилактикой возиться не стал, всех дел на час, а тоже спустился в подвал, в курсантскую. Там и места побольше, и от телефонов подальше.
Шеф подъехал, как всегда стуча клапанами, — ему по знакомству так регулируют, что кажется, у его «Жигулей» распредвал квадратный. Марк Александрович разложил бумаги и начал, в это время вломился Мишель, потный и злой, ему единственному пришлось специально ради обсуждения из дому ехать. Заведующего слушают внимательно, у врачей есть хорошая привычка слушать внимательно. Отчет официальный, поэтому цифры выглядят внушительно: какому проценту положено расти — растет, какому уменьшаться — уменьшается.
Начинаем обсуждение. Михаил Иванович, оперируя выписками из истории болезней и данными отчета, доказывает давнюю и нехитрую идею о том, что хирурги бяки, а мы молодцы. Это к вопросу о перитонитах, их нам поздно передают, и Михаил Иванович, похоже, доказал, что поздно. Ох уж эти тяжелые перитониты! В газетах любят писать, что мы бы сейчас Пушкина спасли и князя Андрея бы вылечили. Смотря на какой день после поступления, доказывает Михаил Иванович. Все с ним согласны. Шеф выдвигает конструктивное предложение — смотреть все перитониты сразу после поступления к хирургам и совместно решать вопрос о переводе к нам. Мишель огрызается, что хирурги и так норовят случаи, требующие операции, лечить в барокамере. Шеф тут же начинает известную филиппику в адрес Михаила Ивановича, который не любит ГБО и рубит сук, на котором сидит. Людмила Васильевна и Марианна Леонидовна удерживают вконец озверевшего «Мишеньку, лапоньку, рыбоньку, птичку» в рамках ворчания.
И вот настает мой звездный час. Дело в том, что я обсчитал центральную таблицу отчета по двум независимым методикам, выявляя связи между количеством больных данной болезнью и результатом ее лечения. Выводы я сейчас и излагаю. Они сводятся к тому, что мы не формируем свой поток больных, а плывем по течению, то есть берем не тех, кому гипербарическая оксигенация поможет наверняка, а тех, кому она, наверное, поможет. В результате — снижается средняя эффективность лечения. Должен быть взрыв. Во всяком случае сам я, когда убедился в правильности расчетов, был поражен. Действие моих выкладок, однако, слабенькое. Более или менее адекватно реагирует только шеф, и то вяловато для его темперамента. А Марк Александрович, для которого это, по идее, руководство к действию, скучно молчит, а потом цедит, что, дескать, наши данные весьма субъективны. Лет пять назад я бы раскричался, но сейчас у меня хватает ума не шуметь.
Все же я выбираю день, когда заведующий дежурит, задерживаюсь после работы и пробую объяснить все сызнова.
Все в порядке. Марк Александрович меня прекрасно понял еще на обсуждении, он боится, что я его превратно понял, и ежели я не буду заводиться с пол-оборота, то он со мной, так сказать не для печати, поделится мыслями по поводу отсутствия выраженной связи между эффективностью лечения данного заболевания в барокамере и общим количеством больных этой болезнью, леченных в нашем отделении. Но за все время существования отделения в клинике, обращаю ваше внимание. Это первое. Почему таблица составлена за все восемь лет? А потому что тысячи больных смотрятся убедительнее, чем сотни. Четырехзначные цифры лучше трехзначных — согласитесь. Значит, ваша обработка охватывает и первые два года, когда мы пробовали все подряд лечить в барокамерах от избытка энтузиазма и недостатка опыта. Вы, кстати, попытайтесь оценить динамику режимов, впрочем, картотека — сущие авгиевы конюшни…
Во-вторых, в отделении сейчас трое больных (следует небрежный взгляд на дублер мониторного контроля, действительно три кардиограммы, — ну, меня рассчитанным на посетителей взглядом не пробьешь, по кардиограммам о наших больных немного узнаешь). Из них одного отдал Лева (заведующий большой реанимацией), — дескать, если ничего не помогает, одна надежда на барокамеру, но больной обречен — не держат швы. Чтобы шов был состоятелен, надо шить по живому и здоровому, а у него в животе не осталось здорового — старый разлитой перитонит. Швы несостоятельны, и теперь ему может помочь только один реаниматолог — Иисус Христос. Он скажет: встань! — и наша «поездная травма» возьмет постель свою и без ног пойдет домой. Впрочем, виноват, постель придется оставить — казенная. (Кто это говорил, что завотделением скучноват?) Послеоперационная девочка заживет отлично, небольшой застой, как ему положено, и сам бы прошел. Но она — дальняя родственница Марианны Леонидовны, постеснялась в свое время проситься к нам, легла в районную. Вторично операцию делали, естественно, уже здесь. И я взял ее в отделение в основном по дружбе, а ГБО так, для страховки. Сейчас свободные койки есть, и откажи я, Марианна Леонидовна меня не поняла бы, а если обстановка изменится и я ее девочку верну в хирургию, она меня поймет. И только третий больной — печеночная кома, стопроцентно наш. То есть без барокамеры он бы не выжил.
Вы думаете, с амбулаторными лучше? Хуже. ГБО — в большой моде. Мы эту моду поддерживаем, еще бы — современные методики, публикации, диссертации. И вот к нам направляют кого попало и, если нет явных противопоказаний, начинают давить, звонят и уговаривают, а потом нажимают уже по административной линии, а в этой ситуации не очень-то поспоришь. У Грачика Нерсесовича полстраны друзья, а вторые полстраны — знакомые. Думаете, он нам только целевых больных направляет? Может ли все это учесть ваша корреляция — не знаю. Знаю, что абсолютных показаний для ГБО раз-два и обчелся. Но метод вне всякого сомнения хорош, как вспомогательное средство во многих случаях. В каких точно, мы пока не можем сказать.
Вот вам и третья причина — наш поиск не окончен.
Нет, то, что вы сделали, не прошло впустую, у меня был на эту тему разговор с Грачиком Нерсесовичем. А для администрации приготовьте мне, кстати, ваши выводы на паре страничек, больше там читать не будут. И, разумеется, без математики.
Доктор …ских наук Николаев. Заметки на полях.
На мой взгляд, автор ошибся. А врачи напрасно ему верят на слово. Цифры и факты вовсе не одно и то же. Видный специалист по обработке данных Ehrenberg, например, пишет: «Лично я не нахожу, что методы корреляционного анализа обладают достаточной практической ценностью».
А наутро старшая сестра меня добила, попросила на «моей машине» рассчитать, сколько Петру Яковлевичу должна Людмила Васильевна за то, что он по два часа лишних три раза прихватывал, когда она задерживалась из-за сына. Ну, обошлись без ЕС-1022, просчитал я эту умственность столбиком… А потом подумал, то ли я на большее не гожусь, то ли здесь больше не сделать, не конем же в шахматной партии с администрацией работать.
«Слушай, борода, я вот чего звоню. Тебе твоя кустарщина не надоела? А то у нас в сентябре будет вакансия. Тридцатник лишний, а защитишься — еще полсотни… Ну и что, переучишься, ты уже привык переучиваться… А это и вовсе пустяки, полчаса разницы, мне еще дальше ездить. Кстати, у тебя нету на месяц баллона пяти- или десятилитрового?.. Вот и чудно, я к тебе дипломника посылаю. Жди, он такой длинный и стесняется, ты его сам встречай, а то ваши лихие девицы его женят».
Доктор …ских наук Николаев. Замечание.
Сведéние Иваном Петровичем в одном моем высказывании предложения работы и просьбы об одолжении (на самом деле отделенных значительным промежутком времени) я хотел бы считать непреднамеренным.
И опять я ошибся, только через месяц вспомнил и оценил намек насчет картотеки. А весь этот месяц мы пускали новую барокамеру и было, конечно, не до высоких теорий.
Снег, оттепель, потом мороз. Все проезды в клинике прихватило льдом, песок не помогает, потому что снова оттепель. Автопогрузчик еле пробивается к шкафам с кислородными баллонами. Первыми операционные, потом — большая реанимация, третье призовое место — наше. А наши шкафы на горке, а горка вся обледенела. Так что с утра я работаю дворником. И пока я на свежем воздухе разминаюсь со скребком, как раз и всплыл разумный совет заведующего про картотеку. Динамика режимов из года в год, это само собой, а вот ежели режимы соотнести с результатом лечения? Нет, свежий воздух и впрямь способствует свежим идеям. Но как выявить результат задним числом? Ладно, это потом, а пока статистику режимов в зависимости от дозы… И не забыть посмотреть, как делать представительную выборку. Где-то видел. Ну, будет ли этому льду конец?
Доктор …ских наук Николаев. Комментарий.
Видимо, следует пояснить: автор описывает не миг постижения истины, а удачное упорядочение фактов. Пользуясь обобщенным им критерием «доза гипербарического кислорода», он собирается выяснить, какие существуют закономерности в назначении врачами доз. Для профессионала такой шаг является естественным, хотя способ Ивана Петровича несколько старомоден. Так что горячность описания — это либо свойство характера, либо очередные издержки любительства.
Тут как раз является спаситель — милицейский старшина с небритой компанией пятнадцатисуточников. Зам. главного врача по АХЧ отреагировал на наши панические звонки и выслал скорую противоледовую помощь, а я, показавши, что и как, опрометью скатываюсь в подвал, к картотеке.
Если уж обращаться к мифологии, то картотека не столько авгиевы конюшни, сколько сизифов труд. Мало того что врачи ведут истории болезней в отделении и на этих же больных — реанимационные карты; мало того что они на амбулаторных вписывают в их истории болезней заключения о возможности и необходимости гипербарической оксигенации и о каждом проведенном сеансе делают запись, шеф упорно требует вести подробные карты ГБО, по которым можно было бы после точно восстановить, что мы делали с больным в барокамере и как больной на это реагировал. Доктор, как всегда, преследовал благородные цели: иметь под рукой весь массив информации по ГБО. К сожалению, результат не отвечает затраченным усилиям. Картами пользуются редко. Если врач работает над статьей или еще чем научным, он подбирает больных загодя и ведет по ним что-то вроде своего лабораторного журнала, а если нужны прошлые данные — запрашивает истории болезней из больничного архива. Может быть, в архиве все истории есть, но насчет порядка… Недавно Михаил Иванович заказал пятнадцать историй леченных у нас перитонитов, а получил девять, и из девяти две оказались вовсе не те, даже номера были другие.
«А у меня для тебя подарок. Нет. Не совсем. Все равно не догадаешься. Стоит у меня уже с год один прибор, мы его частично используем, а к нему приделана микро-ЭВМ с программированием и пишущим устройством. Пока я добрый, отстыковывай и забирай, а то Саша жалуется, что ты его утомил. Запрос от клиники напиши: …в порядке оказания научно-технической помощи, просим и умоляем, вернем по первому требованию. Название записывай: „эйч-пи“ прописные, тире девяносто семь».
…Прогресс коснулся и этой области. В большой реанимации уже стоят дисплеи, куда вы (теоретически) передаете истории болезней и откуда в любой момент (еще более теоретически) можете переданное получить обратно. Мы собираемся заводить такое же новшество. Врачи по этому поводу пребывают в расстройстве. Мало того что с дисплеем надо уметь обращаться, мало того что он не шариковая ручка: не пишет — у первого встречного не одолжишь. Основная печаль в том, что запись в памяти машины не отменяет обычную рукописную историю. И дело не в формализме, до юридических придирок даже не дошло. Дисплей-то не сам по себе, а при ЭВМ состоит, а на ней работают люди. Дефицит кадров приводит к тому, что нет возможности обеспечить круглосуточную работу вычислительного центра, но врачи-то заполняют и смотрят истории болезней в любое время. Правда, в перспективе даже при такой двойной записи будет аналитический выигрыш — программа даст не только ответ, но и предварительный анализ, например, выдачу по запросу Михаила Ивановича всех осложнившихся перитонитов (увы, из уже переданных историй). Как раз врачи и не хотят лишних хлопот, пока нет острой потребности.
Примерно так же с нашим архивом карт ГБО. Не следует думать, что карта курса — это карточка или, кто видел, — карта с боковой перфорацией. Это простыня в газетный лист шириной, а длиной метров до трех. Хранить несколько тысяч таких карт в удобном и доступном порядке непросто. Правда, настоящий хаос начинается с прошлого года, сперва дело шло аккуратно. Поэтому кое-где информация избыточна, например, запись о том, что больному холодно, и тут же пометка — температура в барозале +16°. Пожалуй, в хлопчатом тонком костюме (а других в барокамеру нельзя по технике безопасности), да еще не подвигаешься особенно, и впрямь нежарко. И кислород с улицы идет, а на улице была? — точно, зима, январь. А какими одеялами можно укрывать в кислороде под давлением, никто не знал. Запросили фирму, и, что удивительно, получили какие-то специальные одеяла бесплатно. В отечественных камерах сделан подогрев кислорода. Просто и умно.
Ну ладно, берем 76–80-й годы, как раз пять лет, круглое число. Сколько за это время курсов провели? Первое дело — оценить стандартное отклонение хотя бы по двадцати случайным курсам. Таблицы случайных чисел у меня, разумеется, нет. Звоню в вычислительный центр, знакомые сегодня не работают, все на овощной базе. Ладно, голь на выдумки хитра — где калькулятор?
«Пи» в пятой степени, три значащие цифры после запятой записываем, прибавляем «пи», результат возводим в четвертую степень, и так двадцать раз. Это, конечно, не случайные числа, математики мигом бы придрались, но для наших задач сойдет. Теперь отыскать двадцать курсов со «случайными» номерами, точнее — десять из первой тысячи, десять — из второй. Нет, это я вру, вторая тысяча у меня неполная, значит, так: из первой — тринадцать, из второй — семь… В общем, работа пошла. Ну вот, номера нету. Как это можно, потерять карту, такой здоровый лист? Ага, — пример недостаточной информации, проведено два сеанса, второй прерван — по длительности видно, и никаких комментариев: почему, зачем. А кто эти комментарии пишет, если пишет? Врач пишет, или сестре говорит, что записать. И тоже понятно, почему не записано. Конец прошлого года, карты всем надоели.
Итак, причины перерыва курса могут быть технические. Неисправна камера, нет кислорода, мало ли их, технических; организационные — отменили сеанс, потому что больному мазевую повязку наложили, а с вазелином в кислород строго-настрого нельзя, и в этом роде. Все это надо отбросить, не обращаясь к врачам. И, наконец, медицинские, здесь-то и придется тонко различать, когда режим изменили из-за того, что больному от кислорода под давлением стало хуже, а когда у него, к примеру, насморк, а потому уши заложило на подъеме давления, вот и смягчили режим…
Значит, так. Предварительный отбор делаю я, а окончательный врач, для надежности два даже, чтобы всегда было большинство, — три врача.
А что мы выбираем? Перерывы курса, изменения режима, то есть моменты, когда врач меняет суждение об эффективности.
…И тут, на самом интересном месте, захрипел-загулькал динамик внутреннего переговорника производства… — скажем, чтобы не позорить, неопределенно — провинциального радиозавода.
Первое полученное нами МПУ — медицинское переговорное устройство — вообще не переговаривалось, только выло, и никто с ним справиться не мог. Нынешнее с месяц работало пристойно, потом принялось бессмысленно мигать лампами, а потом охрипло, понять, правда, пока его можно: сейчас меня зовут наверх…
На ходу я еще успеваю подумать самое умное за сегодняшнее утро. То, что я затеял, называется экспертными оценками, о них наверняка есть литература. Поэтому, прежде чем все это раскручивать в полном объеме, надо литературу посмотреть, и краешком мелькает мысль, что определенное нами «изменение режима в связи с изменением состояния больного» не определено количественно.
Доктор …ских наук Николаев. Комментарий.
Вот она, лихорадка поиска, над которой Иван Петрович посмеивался в главе «Эмоции», пересказывая мои слова (быть может, излишне откровенные, но знаете эти разговоры за полночь). Кстати, обращение к литературе по принципу «надо посмотреть» приводит к методическим погрешностям и потере времени. Мои аспиранты не составляют литературных обзоров в процессе эксперимента. Лучше затратить три месяца на сбор и анализ информации, чем три года на движение по обходным путям.
И это количественное определение должны сделать врачи, но как? Мыслить цифрами они не умеют…
Наверху между тем происходят интересные дела. Не работает система под названием «гипотермогенатор церебральный». Строго говоря, это не мое железо. В мои обязанности входит техническое обслуживание барокамер и обеспечение безопасной эксплуатации остального оборудования отделения: чтобы не горело, током не било, утечек газов не было. А коли не работает, на то есть объединение «Медтехника» и заводы-изготовители. Но холодильник гипотерма пока гарантийный, завод-изготовитель далеко, а я понимаю, что, если врачам-реаниматологам понадобился «прохладитель мозгов», в переводе Михаила Ивановича, значит, дело нехорошо…
Точно. Наша «поездная травма», оказывается, вторые сутки температурит под сорок и начинает «ронять давление».
Вот я знаю, как это опасно — давление «пятьдесят на ноль», но ничуть я не лучше врачей, воображение отказывается от цифр, и я вижу почему-то, как бредет маленькая фигурка, как она спотыкается и роняет что-то в темноту, и наклоняется, чтобы поднять, и падает, а вставать так трудно…
Не надо давать волю воображению, пойдем посмотрим на гипотерм. Работать он, допустим, работает, автоматика в порядке, все, что должно вертеться, вертится, а вот холода нет как нет. Похоже, вытек фреон из хладоагрегата. Точно, и ясно где: сальник слабо затянут.
Это плохо — фреона нет. Даже если сервисных холодильщиков уговорить, чтобы привезли, — самое малое полдня потеряем. «Ну что вы огорчаетесь, — говорит Людмила Васильевна, — положим пузыри со льдом на крупные сосуды и на голову, обходились же раньше, когда „Холод-2ф“ был». И тут меня осеняет, видно, день сегодня такой для меня удачный. «Холод»-то у нас стоит без дела. Идея его была в том, что голову больного охлаждали водой, пользоваться им было очень неудобно, да и систему циркуляции безнадежно сломали. Гипотермогенатор лучше — он подает охлажденный воздух. Но холодильник-то в списанном, сваленном в углу подвала «Холоде-2ф» цел, фреон в нем есть, можно перекачать.
Собираю всех мужчин отделения, вытаскиваем тяжелое, древнее и пыльное наверх. Положение не для игры в самолюбие, прошу Сережу помочь… Часа не прошло, заработал наш гипотерм как миленький, а еще через два часа у больного температура упала на три десятых. И как врачи рады этим трем десятым, и как просят меня проверить другим датчиком, и как сами проверяют привычным ртутным термометром…
Нет, я опять не прав, они все же умеют понимать цифры, но только конкретные, вот такой же конкретный должен быть ход экспертных оценок: две цифры и вопрос — изменен режим или нет, еще пара цифр — и еще вопрос. А расчет оценки уже мое дело. Лицо больного тем временем приобретает нормальный цвет, багровость сходит с него, глядишь — вытянут. А мы зато пойдем пить кофе. Кофе в отделении пьют со вкусом. Чай — для еды, а кофе — для удовольствия, Имеем штучную армянскую кофемолку, привез ее шеф, разбирает и чистит Сережа — мне не доверяют, — две джезвы: большую — на восемь чашек — и малую — на четыре. Купленный в складчину кофе пережаривает дома старшая сестра. В отделении жарить кофе заведующий запретил. Один раз попробовали, благо к вентиляции барозалов драконовские требования и кратность обмена у нас — три в час. Как раз этот час и благоухало в отделении, как в сухумской кофейне…
Вчера днем нашей «поездной травме» достали в кардиологии и подключили водитель ритма сердца.
Что же я, «поездная травма» да «поездная травма». Первые два года самому слух скребло, что врачи называют человека «перитонит». Теперь и я знаю, коли больной для меня «Маша» или «Валентин Петрович» (а это самые тяжелые, с самыми симпатичными родными), то если не выживет, будет мне худо не день и не два. Вот и выучился скользить по поверхности чужого горя.
Сегодня утром Петр Аркадьевич Иванов, тридцати четырех лет, получивший многочисленные повреждения при падении в состоянии алкогольного опьянения с платформы под поезд, умер, несмотря на две операции и трехнедельное лечение в реанимационных отделениях. Его семья состояла из тихой жены и двоих детей, одиннадцати и шести лет. Если бы это зависело от меня, то не мелкими буковками сбоку и не «Минздрав предупреждает…», а по диагонали каждой водочной и винной наклейки шла бы красная надпись: «Не пей — убьет!»
У отсоса разбили банку, аппарат искусственной вентиляции выключили, а подачу кислорода не закрыли, и утечка шипит впустую. Михаил Иванович пишет посмертный эпикриз и огрызается, что его дело лечить, а если не выходит — эпикризы писать, переводные — в морг, мрачно добавляет он, а банками и кислородом пусть занимается, кто за это деньги получает. Я демонстративно звоню в «Медтехнику» и вызываю мастера для ремонта отсоса и поиска утечки в «РО-5», заводской номер такой-то, я за это денег не получаю.
В буфете плачет Марина, третий год у нас работает и каждый раз плачет, старшая сестра ее обняла и утешает.
Через десять минут после конференции, как обычно, приходит жена Иванова. Заведующий спрашивает, не ушел ли Михаил Иванович. Михаил Иванович часто задерживается на полчасика-часик покойно побеседовать, сейчас смену сдал, и нет его. Заведующий тоскливо вздыхает и идет вниз, в холл. Самое малое двадцать минут предстоит Марку Александровичу таких, для которых раньше в больницах священников держали, и считались их должности незавидными. Через полчаса он поднимается наверх, а старшая сестра спускается в подвал со стаканом, и вот сейчас вдова и мать двоих сирот сидит и стучит зубами об стекло, а в холле удушливо пахнет валерьянкой.
«Я понимаю, что это не ваш профиль, но что-то у меня сердце по ночам жмет. Ты бы спросил своих эскулапов… Да нет, если не так просто, какой разговор — пойду в академичку. Ну извини, ну не так понял, чего обижаешься… Приеду, разгребусь только с аспирантами и приеду. Ладно, завтра. Нет, в десять никак. Так и записываю — восемь утра кардиограмма и анализы, а потом ты мне звонишь, я и заеду».
Не будем все же впадать в меланхолию, за эти две недели мы одного в терапию вернули, и еще двое идут на поправку.
А через два часа машина «Скорой» привозит больную. Домашние грибы, ботулизм, уже на искусственной вентиляции. Двадцать лет, совсем девочка. И все сначала: заземление, кислород (штуцер подтянуть, утечка-то была. Как давление? Ага, до утра кислорода хватит. Сеансы ей будут проводить? Значит, не дотянем, два амбулаторных сеанса придется отменить). Еще через час на черной «Волге» приезжает девочкин папа. Большой, седой, растерянный и сразу уходит с заведующим в его кабинет. Еще через час появляется шеф, тоже уединяется с заведующим, а выходит злой-презлой и устраивает скандал.
К концу дня снова приезжает папа и привозит с собой невысокого худого мужчину, горбоносого, хорошо и дорого одетого. Начинается такое, чего я потом долго не могу забыть врачам. Невысокий мужчина, оказывается, экстрасенс. По основной специальности — ведущий инженер НИИ. Единственное, чего добились шеф и заведующий, чтобы папа остался в ординаторской, но папа, выполняя то, что нашептал сверхчувствительный ведущий инженер, сосредоточивается, а горбоносый надевает халат и колпак, зато бахилы не обувает, напротив, снимает туфли и носки и босиком шлепает в палату. В палате происходит уже стопроцентное шаманство: простирание рук, пассы и произнесение несвязных текстов о жизненных центрах, металле, который мешает, ауре (это такое невидимое сияние) и астральном теле (что такое астральное тело, я не знаю). На фоне пыхтящего респиратора, исправного мигания кардиотахометра и экранов кардиомонитора все это выглядит, мягко говоря, несообразно.
Ладно, пусть это психотерапия. Могу понять фокусы Михаила Ивановича надо мной и моей гипертонией. Я был в сознании, меня подвергли внушению, я поддался — поверил, что лекарство поможет. Техника такого внушения специалистами отработана, и цель его понятна. Но что и как можно внушить человеку с глубокой потерей сознания? Допустим, экстрасенс добросовестно заблуждается, но наши-то профессионалы? Их мнение формулируется кратко и ненаучно: «Вреда от этого нету, а вдруг да что-нибудь есть». Сегодняшний плохой день и так меня раскачал: это «вдруг» загоняет мое настроение в крайний пессимизм. Да можно ли что-нибудь вообще поделать с этой многовековой мешаниной из опыта, искусства и несомкнутых теорий, органически не способной воспроизводить эксперимент и потому считающей невоспроизводимое явление (и это в лучшем случае, если говорить о так называемом биополе и феномене пси) доказанным фактом, если его якобы наблюдали добросовестные очевидцы. Что говорить, я сам видел, как девочки из медучилища раскачивали на ниточке обручальное колечко — не шутя артериальное давление без тонометра измеряли. А ведь им сейчас физику преподают и начала матанализа. Шаманство воспроизводится без преподавания. Легко верить. Трудно докапываться до истины, не измышляя гипотез.
Доктор …ских наук Николаев. Замечание.
На месте Ивана Петровича я бы не иронизировал задним числом, а тут же попросил экстрасенса изменить амплитуду импульса кардиограммы или хотя бы частоту пульса у здорового добровольца. Побоялся, что ли, Иван Петрович подвергнуться? Так по таблице случайных чисел в пределах нормы, чтобы обеспечить статистическую достоверность и, если вдруг «феномен пси» сработает, не повредить. Даже если бы экстрасенс под благовидным предлогом отказался, в отношении врачей к «биополю» и к научной потенции автора мог произойти сдвиг.
Марк Александрович который раз напоминает, что надо провести ежегодный инструктаж. Мероприятие неформальное: пришли две новенькие медсестры. Симпатичные девочки, длинненькие такие. Я почему тянул — ждал, что третью дадут.
Нельзя сказать, что у нас нехватка медсестер, но есть постоянный недокомплект, девочки за его счет подрабатывают, берут лишние дежурства. Не очень хорошо получается, через раз дежурить в ночь трудно. Мало того, что физически и морально тяжело медсестрам в реанимационных отделениях, умственная и нервная нагрузка тоже выше средней: помнить надо много, до шестидесяти назначений в сутки получает больной, точность нужна: все, что сделала, запиши, давление и пульс запиши, параметры работы дыхательного аппарата тоже запиши (мониторной сестры не держим — коек маловато для такой специальной работы), наркотики пиши отдельно, да не моги пустые ампулы перепутать. О высоких профессиональных навыках и разговору нет — каждая умеет перелить в вену, «на стоме постоять» — проассистировать врачу при экстренном переходе на искусственную вентиляцию прямо в трахею — через разрез горла, хирургу на перевязке помочь, эндоскописту при бронхоскопии пособить…
Вот тоже новое дело, эндоскопия — осмотр изнутри. Работает отделение эндоскопии, врачи освоили волоконную оптику и уже почти забыли, как язву желудка, не заглядывая внутрь желудка, — рубцуется ли? — лечить. Когда действительно нужно, медики принимают технику легко и с удовольствием. Однако эндоскопия бронхиотрахеального дерева, как они красиво выражаются, с одновременной «чисткой», — работа для троих: смотреть, отсасывать и кислород подавать.
Еще уход — нет лучших сестер по уходу за больными, чем реанимационные. И санитарка в отделении всего одна, значит, девочкам полы мыть в палате и барозалах, и койки протирать, и стены. Работы выше головы.
А тут я с инструктажем: не применять открытый огонь, если нужно банки ставить, предупредить, чтобы я кислород отключил, незаземленным и неисправным оборудованием ни-ни пользоваться, эфир, бензин, вазелин, спирт в барозале увижу — очень сердиться буду, огнетушитель запускается так. Нет, этот углекислотный, а тот порошковый, его как раз на кнопку нажать. Обязанности ваши, девочки, по пожару прочтите, завтра я проверю.
Крепко должны любить свою работу специалисты по охране труда, чтобы получать от нее радость, — невидная работа. Надо, кстати, к больничному инженеру по технике безопасности с журналом инструктажа зайти, чтобы подписал.
Девочки, распишитесь здесь, а вы, Люба, будете на барокамере работать, так что погодите подписываться, вам еще вот эти три инструкции надо прочесть, с вами завтра отдельно поговорю.
Мне, главное, не забыть завтра Любе показать, как переключать кислород на улице. Нехорошее место зимой — темновато и скользко, травмоопасное место, рискованное.
Стоп-стоп, пожалуй, и с больными похожая ситуация, надо не подряд набирать их для анализа, а как раз выбирать «рискованных», — по-моему, у врачей есть такой термин. И вообще вся наша работа должна быть целенаправленной — не как у плохого, а как у хорошего специалиста по технике безопасности, — мы должны стремиться исключить ситуации, когда создается риск в связи с использованием нашего весьма мощного метода. То есть, во-первых, выявить рискованных больных, а затем только проверять, не применяли ли мы рискованные дозировки, вместо того чтобы беспорядочно пытаться что-то с чем-то соотнести. При такой расстановке получается, что идея анализа доз случайно выбранных курсов и все месячные расчеты годятся только как отработка методики. Нет, это надо обдумать. Не суетиться, а уж шефу сообщать, только спокойно все обдумавши.
Доктор …ских наук Николаев. Комментарий.
…внимание читателя на этот абзац: Иван Петрович определил цели исследования и сформулировал условия задачи. Как часто бывает, он не сразу понял значение важной идеи, отвлекся, стал сетовать на потерю времени. Кстати, распределение случайно выбранных курсов по дозам станет впоследствии эталонным для решения важнейшего вопроса: какие дозы считать опасными.
Но мысль, похоже, правильная — отсортировать по архиву случаи ухудшения, а после разбирать их по общим признакам. Так мы выделим факторы риска, ну вроде как избыток веса, — его одного недостаточно для коронарной болезни, а вот если вы еще и курите пачку в день, и лет вам за сорок, и холестерин у вас не соответствует, то врач в вашу кардиограмму не глянет, а будет ее разглядывать.
Грачик Нерсесович нашел мне переводную статью о факторах риска — спасибо, шеф. Только там исследуется множественная корреляция нескольких тысяч наблюдений, в таком объеме мне не сработать. А можно ли уменьшить объем, и если можно, то насколько и как? Надо теорию почитать.
Вот до чего инструктажи доводят! Вместо того чтобы длинненьких девочек по противопожарной инструкции опросить, я в так называемую непараметрическую статистику углубляюсь, как Иван-царевич в темный лес: мужественно, но не без трепета.
Я весьма самолюбив. Выигрыш в самолюбии ведет к потере сил и времени, но я все равно не хочу расспрашивать и просить о помощи. Для шефа это, напротив, просто и естественно, и он бомбит меня телефонами знакомых то из АСУ железнодорожного узла, то из биофизической лаборатории, а то и с кафедры статистики университета. Ему действительно непонятно, как это можно — не консультироваться.
Михаил Иванович о себе весьма высокого мнения, но без заметного внутреннего сопротивления спрашивает совета коллег, теребит кафедру, способен иного доктора чуть ли не от академика выдернуть, чтобы прояснить, что происходит у больного в животе. По большому счету (а точнее — по единственно правильному) так и должно быть — о жизни и смерти речь.
Правда, бывают накладки. Однажды Марк Александрович через главного врача официально пригласил на консультацию профессора, светило гематологии, а шеф, с раннего утра позвонивши дежурному врачу и узнав о трудностях, приехал с другим доктором, тоже звездой первой величины. Надо было видеть, как два кита перемещались в нашей крохотной ординаторской, чтобы никого не задеть, — все были правы, все было возможно, только определенности так и не достигли. Такой случай, конечно, следствие корпоративного духа, которым пропитаны отношения врачей. Я работаю с ними не первый год, но никто меня, инженера, «коллегой» не называет, а вот когда к нынешней девочке родственники прислали дальнюю родственницу — поликлинического врача, ее любезно пригласили в ординаторскую, любезно разъяснили историю болезни — на милом личике при этом было написано непонимание некоторых терминов. А когда ей позволили посмотреть племянницу, на лице ее отразилось и замешательство, — действительно, больная на искусственной вентиляции, без одежды, вся в иглах и датчиках, на сияющей койке сложного устройства больше похожа на киборга из фантастического романа, чем на позавчера полную жизни веселую девушку.
И не преминули коллеги со смаком разъяснить, что мужчины и женщины лежат в одной палате как раз потому, что им все равно, а врачам удобнее — все реанимационные больные вместе, а вот ежели больным не безразлично, то это верный признак, что реанимация закончена и началась интенсивная терапия.
Разумеется, в этой демонстрации было желание удивить, похвастать и косвенно показать имеющим сильные знакомства родным, что ничего от них не скрывают, что стараются изо всех сил, но основное свое — цеховое, то, что объединяет всех врачей, от задерганного дежурного на «скорой» до академического небожителя. Эта корпоративность несет глубокий положительный смысл: пациент общается не с врачом, но с Врачами. Обычаи сохраняют традиции важнейшей профессии, необходимую инерцию, консервативность, если угодно, врачевания, не склонного реагировать на переменчивую моду. Но они же и мешают: медики с невольной привычкой отвергают сторонние вмешательства, врач заранее плохо слышит неврача при разговоре на тему «как лечить».
Времена, несомненно, меняются, размывается и традиционный подход, появились медики новой формации, наш доктор тому пример. Мы работаем вместе не потому, что мы такие прогрессивные и хорошие. На нашем месте неизбежно были бы другие. Это потребность современной медицины — принимать новую технику, срастаться с ней, решать количественно задачи информации и управления во всех своих разделах и на всех уровнях. Поэтому надо соединять, сшивать медицину и кибернетику, математиков, и инженеров, и врачей, работать и учиться, и учиться работать вместе. Но то, что есть, это, пожалуй, первые ласточки. Весны пока нет.
Однако сегодня проблема, у кого проконсультироваться по статистике, стоит передо мной. И опять все наоборот — пришли за консультацией ко мне, даже не пришли, а приехали завотделением и его инженер из соседней областной больницы. Интересуются, как им устроить систему подачи кислорода.
Что делать: показываю свое хозяйство, рассказываю, где, что и через кого доставал, кому что заказывал. Поясняю, что надо было делать не так. Хвастаю спаренными мощными редукторами.
Консультируемые похваливают, записывают марки, ГОСТы, адреса, телефоны, а я печально думаю, что хватило часа, чтобы рассказать о том, что занимало столько времени, отняло столько сил, стоило таких переживаний. Что сделано в сущности немного и не лучшим образом. И вторым планом — похожая мысль: вот уже и в непростую математику приходится влезать, а идеи едва только оформляются, что же будет дальше? И еще: а не кустарщина ли все это, не следует ли подыскивать сильных специалистов, заинтересовать сильные организации, по себе ли я дерево рублю?
Доктор …ских наук Николаев. Заметки на полях.
…наивно считает, что легко подыскать сильных специалистов или заинтересовать серьезные лаборатории… У всех свои задачи. А себя — недооценивает, кому, как не ему, работающему бок о бок с практическими врачами, решать задачи математического обеспечения клинической работы?
Но идея о сильных организациях со стороны не нравится шефу. Из его недомолвок я понимаю, что он хочет делать свое, своими силами и доводить это свое до результата. Происходит утомительный разговор, и в который раз выясняется, что мы разговариваем на разных языках, слабо понимая друг друга. Плюс тема тонкая: работа не идет, поэтому в беседе чувствуется привкус взаимной обиды. Шеф считает, что мне просто лень хорошо думать. Он отчасти прав, но главное — я устал изучать по кусочкам весь океан прикладной математики без видимого результата. Я со своей стороны полагаю, что Грачик Нерсесович неверно ставит задачу анализа состояния пациента в барокамере известными способами. Кислород под давлением всегда и сильно влияет на перечисленные им характеристики больного в сторону улучшения, так сказать, цифр, и ранние признаки ухудшения просто не будут видны на фоне якобы положительных сдвигов.
Надо искать что-то другое, и пусть мне объяснят возможные механизмы этого чего-то. Я тоже прав, но не учитываю, что шеф — клиницист, а не физиолог, мои беспомощные идеи из барофизиологии ему смешны, а выдумывать новое в этой области — не его специальность.
Доводы уже прошли по два витка, и я уже сказал: «Вы меня не слышите», а шеф ответил колючим комплиментом: «Будете набирать свою команду, не берите гениев». В конце концов мы сходимся на том, что я буду решать математические вопросы с людьми, которых мне укажет шеф, а он за это будет просить у академика аспиранта-физиолога потолковее. Аспирант будет разъяснять, чего я хочу на самом деле, заодно писать диссертацию по нашим данным, а также, как я догадываюсь, пополнит команду шефа — будущую лабораторию.
…Да, государи мои, биофизики живут не чета нам. Современнейшее здание отделано снаружи ярко-желтым, а каждый этаж внутри своего цвета. Этот — оливковый. Тихие коридоры с упрятанными в потолок светильниками. На полах бобрик, натурально, оливковый. Покой и белые халаты, цветные здесь не в моде.
«Потери времени для тебя неизбежны. Кабы ты шел в потоке, как в академических институтах: все вокруг делают диссертации по аналогичным проблемам, а методики отработаны, это при твоей цепкости заняло бы пару лет. А так может и на пять растянуться. И, главное, качество будет ниже, хотя материал у тебя самостоятельный и, наверное, новый».
Кругом кондиционеры. Очень хороша аппаратура, особенно мини-ЭВМ и магнитофон для кардио- и энцефалограмм. На работе, однако, не надрываются, по холлам перекуривают и толкуют о хоккее. И двор завален сугробами, чай, сами разгребать не желают.
А вот заведующий, это да! Кандидат физико-математических и доктор биологических. Низенький, обтекаемый, отрицает сходство с артистом Калягиным, подчеркивая длинными усами сходство с моржом. Шея борца и хватка борцовская. Мои подготовленные фразы выслушивает чутко, и я вижу, что понимает сразу. Ни разу не перебил, а я говорил минут двадцать. Потом задал вопрос, который я не понял, точнее, понял неправильно: для меня распознавание образов — это различение с помощью программ круга и квадрата, я что-то в этом роде в «Науке и жизни» читал. Тогда он переспрашивает так, что мне понятно, но теперь я не знаю, что ответить. Таких вопросов мне задает три. Третий я понимаю с первого раза, из чего следует, что доктор биологических наук дообучился применительно ко мне. После этого без перерыва и предупреждения сообщает, что, если я отвечу на эти три вопроса или объясню, почему я считаю возможным на них не отвечать, он примет соответствующую статью в их сборник. Тема не вполне подходит, но некоторые пути решения могут заинтересовать возможного читателя. Затем дает исчерпывающий ответ на один мой вопрос и перечисляет источники, где я должен искать ответ на второй. Да, разумеется, доктор биологических наук готов и далее отвечать на возникающие у меня вопросы. Да, его тоже кое-что интересует. Не могу ли я уточнить методику расчета минимального и максимального числа экспертов в группе? Впрочем, пусть я лучше сообщу библиографию. Я любезно записываю заглавие и автора, он любезно дает мне визитную карточку, пометив на ней время звонков по телефону, мы любезно расстаемся.
Я прохожу оливковым коридором, нажимаю в сияющем голубом лифте зеленую кнопку, в белейшем вестибюле сдаю пропуск вахтеру и думаю, читая солидные объявления о семинарах, симпозиумах и путевках: «Шеф прав, работать здесь мы бы не смогли. По крайней мере, я не готов к работе в таком стиле». А еще я думаю, что моржеобразный доктор понял меня быстро, а я только уловил смысл его вопросов да о направлении интересов догадался, и все потому, что у нас разный математический уровень. Точнее — язык разных уровней: у меня — втузовского учебника да брошюр общества «Знание», а у него — монографий и Корновского справочника. И мой язык должен был его раздражать не менее, чем меня — размытость врачебной терминологии. А вот не раздражал — он сразу заговорил по-моему. Следовательно, шеф опять прав, необходимо осваивать язык большой математики. Но, быть может, собеседник попросту был значительно умнее меня?
Доктор …ских наук Николаев. Заметки на полях.
Работа не дает результата, и автор нервничает. Но почему он не отделяет одно от другого: подавленное настроение от унизительного состояния, — академическая обстановка ослепляет, ученые степени ошеломляют, все кажутся лучше Ивана Петровича и умнее его. Такое состояние ошибочно, нельзя проводить самостоятельное исследование и не верить в свои возможности, свой талант, если угодно.
Петр Яковлевич просто так пришел, у себя сменившись, Михаил Иванович принял у Людмилы Васильевны дежурство и сейчас пойдет смотреть больных, а пока рассказывает.
— Обширный разрез, тампон с антисептиком, выздоровление, — и так случай за случаем. А мы консервативно тянем до крайности, сверхантибиотики выбиваем, а результаты — вот они — Иванов…
— Ну, ты не забывай, какой тогда был больной, здоровый был больной. Если тогда тяжелый дотягивал до стола, — при одном столе на всю губернию, — он по конституции и анамнезу должен был быть здоровяком из здоровяков. А нынешние, погляди, по три сопутствующих заболевания, аллергии, чувствительность к пенициллиновой группе повышена. Потому и собираем импортные антибиотики по всей округе, и еще наскребем ли на полноценный курс…
— Это я каждый день от тещи слышу, что раньше сахар был слаще. По-твоему, и больной был здоровее. Вообще-то возможен такой вариант, микрофлора обозлилась, потому что антибиотики в ней учинили искусственный отбор. Да нет, резистентность к антибиотикам и патогенность разные вещи — оттого, что стафилококк какой-нибудь стал устойчивее к пенициллину, он не начал превращать чирей в трофическую язву.
— Как это разные вещи, когда сейчас кишечная палочка бывает патогенной.
— Только потому, что остальные подавлены антибиотиками, а организм ослаблен. А главное, хирурги тянут, ждут, что мы остановим процесс, а чего ждать — резать надо.
— И хирургов тоже можно понять. Класть на стол такого больного без жизненных показаний. Тебе несладко, когда больной в палате гибнет, а у них он под руками…
— А когда будут жизненные показания, он наверняка не выдержит операции. Ты в нейрореанимации работаешь вместе с хирургами, а у нас — пойди их дозовись. Свой своя не познаша. Операцию тоже можно считать реанимационным мероприятием, значит, непременно и безотлагательно, а не после трехдневных уговоров, когда шансы из малых станут нулевыми.
Суть спора мне ясна. Утомленный после дежурства Петр Яковлевич вяло защищает хирургов, полный сил Михаил Иванович атакует их за пассивность — только что прочел монографию пятидесятилетней давности по гнойной хирургии и распространяет опыт.
— И притом я не считаю, как ты, что хирурги стали хуже и не делают потому, что не могут. Не об оснащенности говорю, это само собой лучше, о технике вмешательства. Нынешний средний хирург на уровне первых того времени. Хотя… Пирогов удалял камень из мочевого пузыря за сорок секунд.
— Погоди, Миша, ты же никому слова сказать не даешь. Техника, разумеется, улучшилась, но характеры у человеков меняются куда медленнее. И ты условия не забудь. Пирогов — военный хирург. Ты сегодняшних ругаешь, а вспомни Анну Львовну, она всю войну, не разгибаясь, оперировала. И представляла другой тип хирургов: никаких посторонних разговоров. Вошла, поглядела — и «на стол» либо «не возьму».
— Да, — мечтательно вздыхает Миша, — это тебе не Арнольд: «Совсем хорошо, кормить, сажать, через три дня ходить». У больного разлитой перитонит, а Арик анекдоты для спокойствия рассказывает. И ведь мозги есть, и руки — переупрямишь его, отлично оперирует. А насчет Пирогова ты, кажется, путаешь, демонстрация с извлечением камня была до Севастопольской обороны, такие скорости были нужны для операций без обезболивания. Можно в библиотеке проверить.
Тут не выдерживает Людмила Васильевна. Минут пять она объясняет, что не след все валить на хирургов, потому что мы ведем крайне тяжелых больных, риск гибели которых на операции или сразу после особенно велик. Анестезиологическое прошлое позволяет Людмиле Васильевне авторитетно напомнить, что таких больных еще попробуй без осложнений вывести из наркоза.
Вспомните у Ремарка: «Спросят, когда ранили, скажи — два часа назад, а то не станут оперировать». А вы хотите, чтобы Арнольд взял перитонит десятидневной давности, да еще на третью операцию. Для наших больных специальные хирурги нужны — реанимационные — или башибузуки вроде шефа в молодости.
Миша опять мечтательно вздыхает и вслух вспоминает, как на третий день работы отделения больной остановил дыхание, и трубка не пошла, и как шеф схватил скальпель, которым карандаши точили, чтобы разукрашивать карты сеансов по его требованию, одним махом рассек горло, швырнул скальпель в угол, и, не успел скальпель долететь, трубка уже сидела в трахее. И как потом шеф боевым слоном прошел по отделению, требуя реанимационного стола со стерильным набором для трахеостомии.
— Он нас всех чуть не поубивал, а больной вылез, и не было никакого нагноения, рана отлично зажила.
— Отделение-то было новое, без микрофлоры. Думаешь, роддома для красоты устраивают ремонты раз в год, а то и в полгода? Для стерильности!
Врачи полагают, что для хирургических больных внутрибольничные инфекции опаснее внешних.
— А ты думаешь, в раньшее время не было внутрибольничной? Сколько хочешь. Ее тряпкой с лизолем не уберешь.
— Нет, конечно, дело в больных. Не было неврозов, курили и то меньше.
— Не помню насчет неврозов, а целые деревни болели сифилисом. Вересаева почитай.
Так они, наверное, до вечера будут по кругу ходить. А разговор интересный.
— Врачи, скажите, пожалуйста. Вот у вас впечатление — ситуация с гнойными ранами стала острее. Так? Дозвольте вместе с вами опыт произвести.
— Эксперимент на живых врачах? Ладно, инженер. Серые подопытные кролики готовы, валяйте.
— Валяю. Пусть вы собрали сто историй болезней гнойных ран нынешнего года и сто — тысяча девятисотого, максимально возможно подобравши одинаковых больных: пол, возраст, характер раны, срок поступления. Ну, короче, все. Какая разница в эффективности лечения? Скажем для точности — в сроках излечения. Людмила Васильевна… Да погодите, Михаил Иванович, не в трамвае — место-то даме уступите.
— Думаю, одинаково, или у нас лучше.
— Согласен с Людмилой Васильевной, даже сейчас наверняка лучше.
— При прочих равных условиях, равные, а может, и впрямь сейчас лучше, — неохотно соглашается Михаил Иванович и великодушно добавляет: — Хитрый инженер прав, наши оценки совпали, значит, и спорить не стоило, а метод создавать контрольные группы историй болезни давно известен. Мы по-базарному трясли воздух: не истину выясняли, а жаловались на трудности и тяготы, что уставом не рекомендуется. Инженер нас уел, коллеги.
И я рад. Не тому, что доказал, эка невидаль, а тому, как быстро поняли задачу тренированные эксперты, как легко отделили мнение от впечатления. Все же мы находим точки контакта, находим.
«…Пока можешь держать у себя… А у тебя через неделю снова появятся идеи. Да, конечно, понял; ты молодец, возьми с полочки пирожок. Только частоту события с его вероятностью не путай… Сделай контрольную выборку за текущий год и проверь. И обрадуй своего биофизика, это может иметь отношение к его делам».
Вот они лежат передо мной, два исписанных, исчерканных вдоль и поперек листка и еще кусок ленты из калькулятора. Пожалуй, готово. Сейчас я точно знаю, о чем только догадывались врачи, то самое, о чем они говорят: «Этот сеанс решающий», «пятый сеанс часто бывает опасный». Вероятность ухудшения при гипербарической оксигенации действительно зависит от дозы воздействия, впрочем, вся эта математика не для медиков. Отсюда естественно следует расчет вероятности повторного ухудшения, это, конечно, интереснее, но врачи и так настораживаются после первых неприятностей.
Доктор …ских наук Николаев. Комментарий.
Действительно, суть понятна только специалистам. Но мне кажется интересным, что результат выглядел парадоксально: количество ухудшений не возрастало с увеличением дозы, а гладко снижалось. Результат для применения почти бесполезный — автор надеялся выявить дозу, с которой начинаются ухудшения, а ее не оказалось, ухудшения начинались с нуля. Как объяснил позже Грачик Нерсесович, это значило, что существует группа, чувствительная к кислороду под давлением. Это, естественно, требовало придумать, как обнаружить чувствительных больных, не используя для этого барокамеру.
Все правильно, и ошибки нет, а я не весел. Надо радоваться за себя, за врачей, составлявших карты, а потом нудно оценивавших их, за шефа, который столько лет настаивал на всем надоевших картах, верил, что пригодятся и понадобятся. Но как-то непропорционально: целый год возни — и два листка. В конце концов, этот шаг, без которого нельзя сделать следующих, поможет в обучении врачей, а какой-нибудь двадцатый шаг поможет больным. Может быть, я поэтому не радуюсь — до конечного, живого результата еще ох как далеко. Да, мы знаем точно, что существуют рискованные больные, но не знаем, как их обнаружить, не подвергая риску. Пока — промежуточный результат. Он подтверждает, что мы на правильной дорожке, что не блуждаем впотьмах.
И, наверное, не только в этом дело: где в конце концов аплодисменты, лавровые венки и триумфальные арки? Завтра я все расскажу врачам, захлебываясь и перебивая сам себя. И они меня не сразу поймут, а когда поймут, скажут, «мы это и без вас знали». Правильно, знали, я только доказал и объяснил с их помощью. Так что хвастать нечем, не будем покупать лавровый лист — шеф не прав, в его команде нет гениев. Будем считать себя честным столяром, который сделал хорошую табуретку. Чтобы на ней можно было сидеть, пройдемся шкуркой — перепечатаем эту пару листков через два интервала в четырех экземплярах: один шефу, один — и верно — биофизикам, насчет пуассоновских распределений, это может им пригодиться. И два себе — чтобы не потерять.
Но все-таки не бывает толковой работы впустую. Промежуточный результат должен был меня порадовать — и порадовал. Через три месяца я возился с анализом ритма сердца, ничего не получалось, только что я не записал ритм в момент ухудшения, из-за того, что электрод оборвался. Сижу над проклятым электродом, а аспирант с кафедры удивляется, почему я огорчаюсь, — осложнение, дескать, всего на втором сеансе, значит, случайное, нетипичное. И слышу, как Сережа ему говорит: «Ты не в курсе, Рашид, — ухудшение как раз должно быть в начале, а не в конце». И рассказывает промежуточный результат. А я держу электрод, жду, пока паяльник нагреется, и улыбаюсь, как кормящая мать.
Через недельку я поехал в очередной раз к биофизикам — они мне пообещали водоэмульсионную пасту для электродов, безопасную в кислороде под давлением, а то мы пользуемся зубной пастой, проводимость у нее хорошая, но она пахнет, и не всем больным нравится запах. Укладываю в чемоданчик импортный тюбик, иду среди оливковых красот, заглядываю к заведующему лабораторией — поздороваться и извиниться, что рассчитать автокорреляцию, как он советовал, пока не могу. А он мне говорит, что еще раз обдумал мои доводы и я его, пожалуй, убедил. И если я готов работать в этом направлении, то он полагает, что мы подберем формулировку темы диссертации, которая удовлетворит членов ученого совета. У меня хватает силы воли не расплываться до ушей только те пять минут, которые нужны, чтобы пообещать обдумать планы экспериментов на животных и распрощаться.
«Слыхал, серьезная контора, так что твои дела в принципе меняются. Но, как я понимаю, твоя тематика тоже повертывается другим боком. Место не предлагал? Тогда проси, чтобы оформили договорную работу, — бывают такие варианты. Ну, если ты такой робкий, пусть шефы между собой решат».
Однако пока я доехал до нашего старенького флигелечка, радости у меня поубавилось: пару лет туда-сюда метаться, пожалуй, похудеешь. И как я пришью теоретическую работу с крысами, как положено у биофизиков, к клиническим идеям шефа? Где у меня экспериментальная барокамера для крыс и сколько этих крыс надобно? В конце концов, нужен ли уход в теории, когда просматривается выявление чувствительности по данным пульсометрии? В сущности, для нас это главная задача. Да, для нас, нечего морочить себе голову, это не только моя работа, а я не смогу вести две работы параллельно.
Все же человек слаб. Вечером я звоню шефу, и мы с Грачиком Нерсесовичем обсуждаем время возможного выхода на результат в клинике и время, которое уйдет на эксперимент с крысами, с учетом оформления положительного и, как вариант, отрицательного результата. Получается в первом случае — два года минимум, во втором — пару лет максимум. И совершенно непонятно, как и где я смогу защищаться по фактически медицинской тематике, не имея медицинского образования, если откажусь от работы с биофизиками.
Я очень недоволен результатом разговора, еще больше — недоволен собой. Неприлично впутывать шефа в мои персональные трудности. Не мальчик все-таки. Первый раз я слышал, как шеф огорчается всерьез. У него появился акцент и голос стал старый.
Доктор …ских наук Николаев. Замечание.
Автор то ли случайно, то ли намеренно создает впечатление о себе как об идеалисте, а обо мне как о прагматике. Мне кажется, что это не вполне так, но пусть судит читатель.
Микрофон связи лежит прямо на преобразователе. Наше машинное время пошло, уже одиннадцать, и я нажимаю кнопку микрофона — вызываю дежурного инженера вычислительного центра: «Николай Андреевич, Николай Андреевич!» — «Слушаю вас, бароцентр, с добрым утром». Мы теперь республиканский бароцентр — не шутка, нашли проектантов, будем строить новый корпус. Я теперь знаю, что такое СНиП (строительные нормы и правила) и познакомился с районным архитектором.
— Николай, наше время пошло?
— Подожди, пожалуйста, у Гали программа в работе, десять минут скомпенсируем.
— Подожду-подожду, только у меня сегодня новый больной, будем обследовать.
Последнюю фразу я произношу не без заискивающей ноты: заведующий вычислительным центром не любит использовать большую машину в режиме мониторного контроля и уже пару раз напомнил, что программа обследования временная… У него есть хороший знакомый, начальник конструкторского бюро, которое как раз делает микропроцессоры и может нам отладить опытный образец. Сейчас для этого самое время: вышло постановление о шефстве их министерства над медициной, просьба выходит за рамки личного одолжения. Я пока отшучиваюсь, что нет ничего более постоянного, чем временные вещи.
Что делать — замотался с проектом. Вчера шеф, так и быть, согласился на четвертый этаж, и появилась проблема поднимать шахту грузового лифта до лаборатории кафедры. Значит, надо перемещать палату на третьем этаже — существует минимальное расстояние по строительным нормам между палатами и шахтами лифтов.
Ладно, Николай как раз передал, что программа обследования стартовала. Амбулаторная больная, женщина лет шестидесяти, исправно обклеена датчиками, лежит на ложе барокамеры. Обе импортные камеры, хвала аллаху, в полном порядке. Одна — из капитального ремонта, вторая — три месяца как с выставки, еще краска не ободралась. Электрокардиограмма первой записи уже на экране.
Закончит Люба институт, кого на запись поставим? Люба как раз набирает на дисплее данные формализованной карты. Сколько я видел, сколько сам делал, программу помню, когда ее и программой нельзя было назвать, и все равно мне удивительно, когда Люба нажимает последнюю клавишу — и на экране появляются оценки риска по основному заболеванию, по сопутствующим, по прочим факторам. И общая. Сейчас Люба сменит кадр, и формализованная карта уйдет в архив, и там чуть-чуть изменится статистика по всем данным, и наши оценки риска по воздействию гипербарического кислорода станут немножко точнее. А на следующем кадре уже появились варианты режимов. А машинное-то время идет, а врач опять где-то зацепился, кто варианты будет выбирать?
Иду в ординаторскую, а Марианна Леонидовна с историей болезни уже мне навстречу. Люба тем временем запускает программу обследования по данным текущей кардиограммы, щелкает у меня за спиной наш самодельный аналог-код, неказистый с виду ящик, для передачи кардиограммы в ЭВМ, а работает — куда фирменному. Сейчас пройдут три цикла передачи данных, и программа обследования оценит риск уже не по истории болезни, а по текущему состоянию больной. Хорошо бы, конечно, эту оценку проводить перед каждым сеансом, но вычислительный центр работает не на нас одних — два часа днем, и то немало. Точно, нужна своя специализированная машина.
И, главное, пора приниматься за реанимационных больных, с амбулаторными все более или менее ясно. Но там тьма работы и дефицит идей. Надо выявлять параметры, хотя бы прямо не связанные с тяжелым состоянием больного, но отзывающиеся на кислород под давлением. Шеф молчит, от экспериментальной камеры толку чуть, поскольку аспиранты ждут, что посоветует шеф. Вот бы Михаила Ивановича уговорить ими заняться! Да нет, куда он от больных.
Я иду по коридору все быстрее, крахмальный голубой халат хрустит, проходящий физиолог здоровается и любопытствует, где я купил галстук. Я отвечаю и иду дальше — какой коридор у нас, однако, длинный, не замечал раньше. Двери сами распахиваются передо мной — одни, другие… Я иду, нет, я уже, наверное, лечу, высокий и стройный, бородка моя подстрижена а-ля Ришелье и в самую меру благоухает одеколоном, купленным в «Галери Лафайетт» заодно с галстуком.
…Все эти грезы лезут в голову, пока я по уши в пыли и паутине, посвечивая фонариком, пробираюсь через трубы и мусор нежилой части нашего подвала, — изыскиваю подходы к подвалу вычислительного центра. Я высматриваю, где и как протянуть кабель. Нужна прямая связь с ЭВМ. А где взять кабель, об этом я и думать боюсь. Заодно я размышляю, с кем можно договориться, чтобы нам в порядке шефской помощи изготовили ящик для барокамеры. Фирма потребовала камеру отправить в капитальный ремонт в капитальном ящике, а я надеялся брезентом обойтись.
…Пустяки, сиюминутные заботы… Что-то меня жмет, беспокоит. Нет, к издержкам воображения я привык. Другое, с ним связанное… Зыбкость? Не то слово. Вот — неосновательность. Даже конечный результат не сможет быть основанием такого маниловского благолепия. Да, сейчас ясно, окончательный ответ на вопрос «когда нельзя проводить гипербарическую оксигенацию?» — дело только труда и времени.
Главный вопрос другой: когда нужно? — …Спрашивают: «От чего лечат в барокамерах?» — и я отвечаю неопределенно. Потому что ответ потом, далеко потом…
«Кстати, борода, тебе моя машинка не надоела? Нет, не срочно, но товарищ тут хочет установку в комплексе задействовать и спрашивал. Я его, разумеется… переадресовал, но у него целеустремленное лицо, не добился бы своего. Может, я ему чего другого подберу, но ты все же сворачивайся. Переходить не надумал? Ну, ты просто-таки пришился к медикам — не оторвешь».
А что… пожалуй, пришился. Дело, наверное, не во мне, а в точных методах, с которыми сживается медицина. Шито правильно — но живому и здоровому. Ничего, что болит и чешется, — значит, шов состоятелен. Вот что действительно главное, хотя и лирика. Но пока пыль. Желтоватый свет фонаря. Пока кабель и ящик для барокамеры. И не забыть напомнить шефу про аспиранта — никак нельзя без физиолога работать…