IV

Е. Люсин О физике непопулярной

Я — физик. У вас это слово вызывает в воображении молодого человека в белом халате, в бороде и очках, копающегося в недрах огромной установки, которую он ласково называет «кастрюля», тогда как на самом деле она носит романтически-загадочное имя «Токамак». Или вам видится комната с доской во всю стену, исписанной математической абракадаброй. У доски — человек, выпачканный мелом, в комнате — люди, сидящие верхом на стульях с трубками и сигаретами в зубах. Или, наконец, вам представляется двухсветный зал Академии наук, где президент вручает награды сгорбленным белоголовым старцам, написавшим десятки книг, монографий и учебников, по которым учатся студенты.

Я уже не молод, у меня нет бороды и очков, а на работе я хожу в обычном костюме, надевая черный халат лишь по случаю субботников. Я никогда не копался в «Токамаке» и плазму вижу только на улице, когда мертвым огнем вспыхивают токосъемники троллейбусов и трамваев. Я не выступал с докладами на теоретических семинарах Ландау или Зельдовича и не писал учебников даже для школы. Тем не менее, когда меня спрашивают о моей профессии, я отвечаю — физик. Просто мне пришлось работать в той области этой науки, которая лежит в стороне от проторенных дорог дурной литературы и дурного кинематографа.

Я часто задаю себе вопрос: почему я выбрал именно эту профессию и до сих пор рад этому выбору? В этих рассказах я пытаюсь найти ответ на этот вопрос, ибо хорошо известно правило: лучший способ разобраться в каком-либо предмете — это попробовать рассказать о нем другому.


Трубка номер тринадцать

Случилось так, что в конце четвертого курса мне с несколькими моими товарищами пришлось изменить специальность. На кафедре ядерной физики физического факультета, где я тогда учился, нам объявили об этом в то время, когда между студентами были уже распределены темы дипломных работ. Некоторые только начинали читать предложенную преподавателями литературу, другие (и я в том числе) уже приступили к сооружению необходимых для диплома установок.

Декан, по видимому, хотел облегчить процесс переориентации будущих выпускников, многие из которых познакомились с ядерной физикой еще в школе, когда учителя для объяснения физической природы сил, уничтоживших Хиросиму и Нагасаки, пользовались газетными сообщениями. Поэтому нам было предоставлено право выбора новой специальности.

Я выбрал оптику.

В значительной мере этот выбор был обусловлен моим безграничным пиететом к Сергею Эдуардовичу Фришу, заведовавшему в то время кафедрой. Кроме того, что Сергей Эдуардович был автором многотомного учебника общей физики, по которому нам предстояло сдавать госэкзамены, эрудированность и интеллигентность, мягкость и доброта делали его кумиром факультета. Читал Сергей Эдуардович курс атомной физики (он почему-то произносил слово «атомной», с ударением на втором слоге). Я до сих пор помню его длинную сухопарую фигуру, узкое лицо в очках с металлической оправой и тонкий, немного протяжный голос. На кафедральных семинарах, которые считались одними из самых интересных на факультете, Сергей Эдуардович обычно молчал, внимательно слушая докладчика и его оппонентов. Очень часто темы докладов выходили за пределы ограниченного студенческого кругозора, но когда в конце семинара брал слово Сергей Эдуардович, все сразу становилось на свои места.

Необычная мягкость заведующего кафедрой проявлялась самым различным образом. Он никогда не ставил двоек на экзаменах, позволяя студентам многократно пересдавать читаемые им курсы. Замечания подчиненным, которые он делал лишь в самых крайних случаях, были часто похожи на извинения. В анналах кафедры, например, сохранилась знаменитая история об исчезающем фене. В трудные послевоенные годы оснащение факультета было нищенским. На всю кафедру был только один фен, в котором не осталось ни одной неотремонтированной детали. В лабораторной практике тех лет фен был одним из самых необходимых приборов, поэтому с утра на кафедре возникала некая определенная очередность пользования этой вещью. Но вот с некоторых пор сотрудники лаборатории стали замечать, что фен бесследно исчезал на некоторое время, чтобы внезапно обнаружиться в самых неожиданных местах: на столе аспирантки Людочки, на крышке спектрографа ассистента кафедры Николая Николаевича, как правило больше всех возмущавшегося пропажей, и даже в большом фанерном ящике с резиновыми пробками. Эти события приводили к задержкам в работе, к возникновению взаимной подозрительности, а со стороны особенно темпераментных сотрудников дело доходило до отдельных выкриков и угроз. Эта нервная обстановка продолжалась до тех пор, пока Николай Николаевич не обнаружил одного странного на первый взгляд явления: как раз в те дни, когда исчезал лабораторный фен, исчезала также и Тамара Ивановна — одна из сотрудниц кафедры. Более того, на следующий день она появлялась на работе с особенно сложной и затейливой прической. С Тамарой Ивановной разговаривали все: и аспирантка Людочка, и Николай Николаевич, и даже доцент Хромов — правая рука заведующего кафедрой. Ничего не помогало. Тамара Ивановна хотела быть красивой, и фен время от времени исчезал. И вот, когда Николаю Николаевичу из-за отсутствия фена пришлось сушить особенно ценные негативы над плиткой, отчего эмульсия на некоторых стеклах покоробилась, чаша терпения переполнилась. Все пошли жаловаться Фришу. Сергей Эдуардович попросил вызвать Тамару Ивановну к себе в кабинет. Она прошла туда, гордо подняв свою красивую голову, а все сотрудники кафедры приникли к двери, чтобы собственными ушами услышать, как будет наказан порок.

— Простите, Тамара Ивановна, — раздался знакомый, немного протяжный голос, — но мы будем вас очень просить: не берите, пожалуйста, фен из лаборатории надолго, он ведь нужен всем…


Итак, я — оптик.

В деканате сказали, что мне надлежит найти Михаила Алексеевича Пухтина, который назначен руководителем моей дипломной работы.

Кафедра физической оптики находилась в первом этаже старого здания физического факультета, спрятанного в глубине университетского двора. Помещение кафедры представляло собой лабиринт проходных комнат, заставленных вытяжными шкафами и длинными старинными лабораторными столами, выкрашенными в коричневый цвет. На столах громоздились установки, состоящие из стеклянных трубок, колб и шаров, наполненных тяжело блестящей ртутью.

Когда я вошел в одну из последних комнат лабиринта, я увидел на огромном столе странное сооружение, спрятанное под черными чехлами. В углу комнаты стоял письменный стол со старинным кожаным креслом, блок библиотечных ящиков и высокий, лоснящийся от долгого употребления лабораторный табурет.

Комната была пуста, и я собрался идти дальше по лабиринту, когда из не замеченной мною двери, скрытой черной портьерой, вышел Михаил Алексеевич. Проучившись четыре года на факультете, я, конечно, знал его в лицо, но ни разу с ним не разговаривал. Я представился, кратко объяснив причину своего появления в оптической лаборатории. Михаил Алексеевич был явно недоволен и с трудом это скрывал. Только потом я узнал, что через четыре месяца он должен был защищать кандидатскую диссертацию и лишние хлопоты с дипломниками были ему ни к чему.

— Что такое метод крюков Рождественского, знаете? — сурово спросил он.

— Знаю, — соврал я. Ничего, кроме названия, я не знал, но признаться в этом Пухтину было страшно.

Михаилу Алексеевичу было за тридцать. Он ушел на войну, будучи аспирантом, вернулся, кажется, в чине капитана и, с точки зрения моих двадцати лет, казался пожилым и мудрым. Это впечатление подчеркивалось строгим выражением его лица с бросающимся в глаза обилием глубоких и резких морщин.

— Ну, хорошо, — сильно окая, сказал Михаил Алексеевич, — тогда найдите Римму Мазину, пусть она вам даст мои оттиски, почитайте…

Говоря это, Михаил Алексеевич энергичными движениями растирал лицо и голову, ероша и без того торчащие в разные стороны короткие седые волосы.

— Прочтете оттиски, — продолжал он, — поговорите с Риммой и приходите опять ко мне.

Римму, с которой мы были знакомы еще с первого курса, я нашел в факультетской читалке. Даже при ее сдержанности мне было нетрудно уловить некоторую тень огорчения на ее немного монгольском лице: теперь внимание учителя будет направлено не только на нее, Римму, но и на второго дипломника, невесть откуда взявшегося чужака.

— Ну, и что же ты от меня хочешь? — спросила Римма, когда мы вышли с ней из читалки на лестницу.

— Расскажи, чего вы делаете, — потребовал я.

— Мы определяем плотность паров в газовом разряде методом крюков. Знаешь, что это такое?

— Понятия не имею, — сказал я. Здесь уже врать не имело смысла.

— А что такое интерферометр Жамена, тоже не знаешь?

— Тоже, — уныло признался я.

Как и все на курсе, Римма знала, что оптиком я стал не по своей воле, поэтому она вздохнула и стала рассказывать.

— Интерферометр Жамена, — начала она лекторским тоном, — представляет собой прибор, где луч света с помощью двух зеркал делится на два когерентных потока, которые идут параллельно друг другу, а потом сливаются в один. Когда это происходит, возникает интерференционная картина, которая зависит от разницы в длинах путей двух разделенных пучков…

Римма увлеклась, ее длинный тонкий палец чертил на грязной стене невидимые фигуры, и перед моими глазами мелькал батистовый обшлаг белой блузки, выбившийся из-под манжеты синего халата.

— Понимаешь, — с жаром говорила она, — около линии поглощения интерференционные полосы изгибаются, образуя крюки, именно их и открыл Дмитрий Сергеевич Рождественский. Он установил, что расстояние между вершинами крюков, расположенными по обе стороны полосы, зависит от свойств вещества, помещенного в интерферометр…

В этот день Римма рассказала мне очень много, еще несколько дней я читал учебники и статьи Пухтина. Боясь что-нибудь забыть из приобретенных за столь короткое время сведений, я явился к Пухтину. Смирившись со своей судьбой, он встретил меня на этот раз вполне приветливо.

— А ведь вы с Риммой у меня первые, — смущенно улыбнулся Михаил Алексеевич и крепко потер голову ладонью. — Ну, давайте знакомиться с прибором. — Он подошел к установке и снял с нее чехлы. — На этом приборе работал сам Дмитрий Сергеевич, а когда настраивал его, то сидел вон на том табурете, — кивнул он на уже виденный мною высокий дубовый табурет. — А интерферометр по эскизам Дмитрия Сергеевича выточил известнейший в то время парижский ювелир… Хотите посмотреть интерференционную картинку? — вдруг спросил он и, не дожидаясь ответа, включил рубильник на распределительном щите. — Пока дуга нагревается, посмотрим трубку, — сказал Михаил Алексеевич и подвел меня к сооружению, стоявшему на плите интерферометра.

Это был уродливый кокон из асбеста, внутри которого блестели через специальные окошки отполированные стекла. Отогнув несколько проволочек, Михаил Алексеевич ловко освободил трубку от кокона, оказавшегося самодельной электрической печкой. Из прочитанных оттисков работ Пухтина я знал, что он работает с парами цезия, но, глядя на трубку, я нигде не мог заметить даже следов этого металла.

— А где цезий? — спросил я.

Михаил Алексеевич снял маленькую асбестовую печку с отростка трубки, и я увидел металлически блестевшую каплю.

— Мы его здесь нагреваем до трехсот градусов, он испаряется, и пары заполняют все пространство трубки, — пояснил Михаил Алексеевич.

Тем временем электроды нагрелись, Пухтин отвел их друг от друга, и в железной коробке вспыхнуло ослепительное бело-голубое пламя. Тонкий луч вырвался из узкой диафрагмы, прошел систему линз и фильтров и широким желтым пучком ударился в зеркала интерферометра. Михаил Алексеевич подтащил табурет к окуляру спектографа и несколько минут молча регулировал систему. Потом оторвался от окуляра, потер голову и сказал:

— Смотрите…

Я припал к окуляру. Перед моим глазом возникла удивительная картина: на желтом прямоугольном экране протянулись темные интерференционные полосы, которые все время дрожали, отчего картинка казалась немного размытой.

— Почему они дрожат? — спросил я.

— Так ведь дом-то трясется, — ответил Михаил Алексеевич, — люди ходят по лаборатории, машины по двору ездят… Плита весит четверть тонны и стоит на резине. Плита изгибается, расстояния между зеркалами меняются, вот полосы и бегают…

— Это может изгибаться?! — я с недоверием ткнул пальцем цементную плиту. От этого толчка интерференционная картина вообще исчезла и появилась только через несколько секунд, когда колебания плиты успокоились. Михаил Алексеевич улыбнулся:

— Снимаем только по ночам, иначе фотографии получаются смазанными. Дмитрий Сергеевич, — добавил он, — тоже ночью работал. Говорил, что извозчики на Менделеевской линии мешают, там ведь булыжник… Ну, насмотрелись? — Михаил Алексеевич выключил рубильник, и биения ослепительного пламени сразу прекратились, только еще некоторое время жарким оранжевым светом светились, остывая, концы углей.

Мы прошли к письменному столу, и Михаил Алексеевич взял лист бумаги и карандаш.

— Нам удалось установить, что во время газового разряда плотность паров цезия в разрядной трубке уменьшается, — сказал он. — Это ясно заметно по увеличению расстояний между крюками. Теперь вот что интересно: куда они деваются? — и он испытующе посмотрел на меня.

— Кто? — растерянно спросил я.

— Кто, кто, — передразнил он меня, — ионы цезия, конечно… Ведь если их в разряде стало меньше, значит, они где-то скопились… Где?

Я молчал.

— Допустим, их оттеснило к стенкам трубки, — говорил Михаил Алексеевич, рисуя на листе чертеж. — Но ведь это надо доказать, а?

— Как? — спросил я.

— Очень просто, — сказал Пухтин. — Если ионы выталкиваются из разряда к стенке, — он нарисовал ряд аккуратных стрелочек, — то мы их поймаем и отведем сюда… — на рисунке появилась вторая трубка, соединенная с первой тремя перемычками. — Теперь смотри, — с азартом говорил Михаил Алексеевич, — эту составную трубку мы помещаем в интерферометр так, чтобы свет проходил через соседнюю с разрядом часть, поэтому если ионы вытолкнутся из разряда, то они наверняка попадут сюда, в эту измерительную трубку. А мы их тут и померим крюками! — заключил он и яростно растер голову и лицо ладонью.

Волнение Пухтина передалось мне. Оказывается, не только на кафедре ядерной физики могут ставиться задачи, над которыми стоило ломать голову… И потом, действительно хотелось бы узнать, куда деваются атомы из разряда… Вот ведь и Михаилу Алексеевичу пока не удалось, а у меня есть шанс…

— Что надо делать? — спросил я Михаила Алексеевича.

— Работать побольше, — ответил он совершенно серьезно. — Это — если вообще говорить. А в частности — заказывать новую трубку Яше-стеклодуву.

Яшу на факультете знали все. Коренастый гориллообразный человек с длинными руками мог из стекла сделать все, что бы ни создало воображение физика-экспериментатора. В очередь к Яше становились, как к хорошему портному. Он знал себе цену и даже со старшими научными сотрудниками разговаривал свысока, поэтому я был уверен, что меня, пятикурсника, он просто выгонит. Когда я робко высказал эти соображения Михаилу Алексеевичу, он махнул рукой:

— Подпишите заказ у Сергея Эдуардовича, и все будет в порядке.

Когда я спустился к стеклодувам и показал Яше бумагу с подписью Фриша, он выключил ревущую горелку и стал внимательно рассматривать эскиз.

— Придумают же люди, — ворчливо произнес он, — они там карандашиком нарисуют, а ты тут ломайся… Цезий сами будете загонять или мне прийти? — вдруг деловито спросил он.

Я не знал, что значит «загонять цезий», но на всякий случай сказал, что загоним сами.

— Ну ладно, — сказал Яша, — приходи через пять дней.

В лаборатории я нашел Римму, сидящую на высоком табурете у прибора, и Михаила Алексеевича, регулирующего пламя дуги.

— Давайте, Женя, присоединяйтесь, — мы тут учимся интерферометр настраивать. Римма, дайте ему тоже посмотреть.

Я забрался на табурет и увидел в окуляре ровное желтое поле без какого бы то ни было намека на интерференционные полосы. Подошел Михаил Алексеевич.

— Полосы надо ловить так… — и он описал довольно сложную процедуру юстировки зеркал, тут же продемонстрировав, как это делается. — А теперь договоримся, — продолжал он, — я буду сбивать, а вы — поочередно настраивать систему… — Он едва заметным движением повернул микрометрические винты на одной из стоек и ушел к своему столу.

Пять дней, все то время, пока Яша делал трубку, мы с Риммой учились настраивать интерферометр. Первый раз нам это удалось только на третий день работы, потом эта процедура стала занимать у нас меньше времени, а через два месяца я юстировал зеркала почти так же быстро, как и Михаил Алексеевич.

Наконец Яша принес трубку. Это была первая трубка, и она казалась мне верхом красоты, изящества и триумфом конструкторской мысли Михаила Алексеевича.

— Сказали, что сами будете цезий загонять, — кивая на меня, сказал Яша. — Так я пойду тогда…

— Сами, сами, — ответил Михаил Алексеевич, — спасибо, Яша.

Стеклодув ушел. Михаил Алексеевич взял трубку и примерил ее к металлической подставке, которую вытащил откуда-то из-под интерферометра.

— Теперь давайте делать печки, — сказал Пухтин.

Римма принесла асбест, размочила его в большой кастрюле и стала облеплять трубку асбестовым тестом.

Михаил Алексеевич посмотрел на часы:

— Уже девять, пора и домой. К завтрему высохнет, будем мотать печки.

На следующий день Михаил Алексеевич намотал на Риммины изделия нихромовую проволоку, которую Римма сверху опять покрыла тонким слоем асбеста, спрятав под ним кончики термопар. Дали ток, сырой асбест сразу высох, и от нашей трубки повеяло жаром. Вот уже трубка подсоединена к вакуумной системе, к ней припаяна ампула с цезием, и Михаил Алексеевич включает форвакуумный насос. Несколько минут насос глухо чмокает, отсасывая из системы воздух, потом звук становится все более четким, а когда давление падает до десятых долей миллиметра ртутного столба, становится слышно звонкое клацанье металла клапанов. Итак, печки включены и трубка поставлена на тренировку.

Мне кажется, что с того момента, как я пришел утром в лабораторию, прошло не более двух-трех часов, но Михаил Алексеевич вдруг объявляет нам, что уже девять и пора идти домой.

— Идите, — говорит он, — я посижу здесь до одиннадцати. Приходите завтра с утра…

Вечером дома я все время вспоминаю раскаленную трубку и металлический стук форвакуумного насоса.

Утром в лаборатории я увидел разобранные печки и лежащую на лабораторном столе трубку с отломанной у одного из электродов частью. Михаила Алексеевича не было. Я взял в руки обломки, пытаясь понять, что произошло.

— Доброе утро, — услышал я за спиной знакомый окающий голос. — Худая оказалась трубка-то…

— Почему? — спросил я.

— Я уж не знаю почему. Часов в десять я услышал, что насос воздух качает, смотрю, а конец уж и отвалился. Очень сложная форма, а после дутья остаются напряжения в стекле, печка чуть-чуть неравномерно греет — и вот результат… Худо, — заключил Михаил Алексеевич. — Я уж Яшу позвал. Давайте пока воздуходувку принесем…

Мы притащили из другой комнаты сложный аппарат в виде маленького столика на колесиках, покрытого толстым листом прожженного в нескольких местах асбеста. Из недр стола тянулись красные резиновые шланги, оканчивающиеся сверкающей от частого употребления латунной горелкой.

В комнату вошел Яша. Он молча взял в свои длинные руки обломки трубки и внимательно со всех сторон их осмотрел.

— Попробуем, — сказал Яша и положил сломанную трубку на столик воздуходувки.

Михаил Алексеевич услужливо принес откуда-то еще один лист асбеста и подложил его под лежащую трубку. Яша взял горелку, сел на стол и укрепил ее на штативе так, чтобы ее сопло было направлено немного вверх и вперед от его груди, повернул рукоятку пускателя, укрепленного на воздуходувке, и тут же зашумел компрессор. Из горелки с тихим шипеньем пошел воздух, и в комнате запахло бензином. Яша поднес к горелке горящую спичку, раздался легкий хлопок, и перед горелкой вспыхнуло большое бело-оранжевое пламя. Вращая вентили на горелке, Яша уменьшил факел и взял в руки обломки трубки. Непрерывно поворачивая их, он осторожно приблизил стекло к пламени. Через некоторое время, когда трубка достаточно нагрелась, Яша мгновенным поворотом вентиля превратил яркий большой факел в тонкий, почти невидимый кинжал голубого пламени, с грозным шумом вырывавшийся из сопла. Те участки стекла, которых касался конец этого кинжала, сразу же теряли свой блеск и начинали светиться сначала темно-красным, а потом уже почти бледно-розовым светом. Стекло становилось мягким и изгибалось под собственной тяжестью. Но Яша не давал трубке потерять свою форму и сразу же поворачивал обломки другой стороной. Наконец, когда танец Яшиных пальцев достиг почти немыслимой быстроты, он одним движением соединил обломки. Увеличив немного пламя и держа над ним раскаленное стекло, Яша свободной рукой достал из кармана тонкую резиновую трубку, один конец которой он взял в рот, а другой — надел на отросток, предназначенный для откачки. Пламя опять стало узким и шумным. Направляя его острие в уродливо искореженные места стыка обломков, Яша то втягивал, то надувал щеки. В такт этому как живое пульсировало светящееся пятно стекла под жалом синего пламени, становясь гладким и тонким.

Наконец, когда место стыка становится почти незаметным, Яша опять делает пламя горелки большим и светлым и долго вертит в нем готовую трубку, чтобы снять напряжения. Потом он осторожно кладет трубку на асбест, вытирает платком мокрое от пота лицо и улыбается.

Я смотрю на часы и удивляюсь: оказывается, уже три часа, и очень хочется есть. Появившаяся во время ремонта трубки Римма достает из своей сумки бутерброды и пирожки, которыми она заблаговременно запаслась в буфете. Мы жуем их всухомятку, так как чаю ждать невтерпеж.

Остаток дня мы тратим на то, чтобы подготовить отремонтированную трубку к тренировке.

Домой я прихожу, еле переставляя ноги, но с твердой решимостью научиться стеклодувной работе. И действительно: на следующий день, пока трубка тренировалась, я аккуратно сгибал тонкие стеклянные трубочки, ломал их и снова спаивал, просидев за горелкой полный рабочий день. Ночью мне снятся кошмары, в которых непременными действующими лицами выступают черные большие черти. Их пасти кроваво-алы, и из них с шумом вырывается синий кинжальный огонь.

На следующий день трубка оттренирована, и Михаил Алексеевич собственноручно загоняет в нее цезий. Это — операция тонкая, и выполняется она с помощью той же горелки, только с большим пламенем. Когда цезий был уже в трубке и Михаил Алексеевич приступил к последней операции — запаиванию отростка, через который перегоняется серебристый металл, трубка лопнула.

Я в ужасе смотрел на выпачканные мгновенно окислившимся цезием осколки и вдруг услышал короткий смешок.

— Почему вы смеетесь? — спросил я.

— А вы бы в зеркало на себя посмотрели. Если после каждой трубки так убиваться, много не наработаешь… Давайте-ка третью трубку сами попробуем сделать…

Целый день мы с Михаилом Алексеевичем сидели за воздуходувкой. Он поручал мне все более и более сложные операции, и по мере завершения работы я все более проникался верой в собственные силы. Переворачивая трубку над пламенем горелки, я легонько ударил ее о лежавший на столе напильник. Трубка разбилась.

С этого момента процесс изготовления трубок слился у меня в памяти в одну непрерывную полосу. Некоторые из них мы делали сами, другие приносил из стеклодувной мастерской Яша, но, независимо от происхождения, все их ожидала одна и та же участь: трубки бились или лопались.

Особенно эффектно погибла седьмая трубка. Накануне ее принес Яша и сказал:

— Если эту разобьете — больше делать не буду.

Было уже поздно, и мы решили не трогать трубку до завтра, чтобы поставить ее с утра на тренировку. Для трубки выбрали самое спокойное место в комнате: постелив предварительно лист асбеста, ее положили на крышку спектрографа. На следующий день я явился в лабораторию раньше всех и прежде всего подошел к спектрографу. Трубка лежала на асбесте, и в ее блестящих стенках отражались светящиеся на потолке плафоны. Когда я надевал свой прожженный в нескольких местах и забрызганный вакуумным маслом халат, раздался мелодичный звук разбивающегося хрустального бокала. Я подошел к спектрографу и увидел, что трубка разбита на две почти равные части.

Как-то в разгаре зимы случилось так, что очередная трубка не лопнула при изготовлении, уцелела при тренировке и осталась жива после перегонки цезия. Боясь дышать на бесформенный асбестовый кокон, его установили на интерферометр и подсоединили к нему электрические провода. Через час в нагретой до трехсот градусов трубке вспыхнул газовый разряд. Я включил дугу. Михаил Алексеевич следил за режимом разряда. Римма вращала окуляр спектрографа.

— Вижу крюки! — вдруг закричала она.

Мы все по очереди смотрели в окуляр и любовались зрелищем круто изгибающихся интерференционных полос.

— Подождите, — сказал Михаил Алексеевич. — Римма, идите следить за дугой, Женя, смотрите в окуляр, а я буду включать и выключать разряд.

Все заняли свои места. Я неотрывно смотрел на чуть расплывающиеся и дрожащие полосы.

— Выключаю разряд, — сказал Михаил Алексеевич.

Картинка на мгновение исчезла, потом появилась вновь, и мне показалось, что расстояние между крюками уменьшилось, что и должно было происходить в соответствии с теорией.

— Дельта уменьшается, — сказал я, — давайте еще раз…

Михаил Алексеевич поджег разряд, мы подождали, пока установится режим, и я опять приник к окуляру.

— Выключайте, — скомандовал я.

Полосы вздрогнули, исчезли и тут же появились снова. На этот раз горбы стали явно дальше друг от друга.

— А теперь дельта больше, — растерянно сказал я.

— Женя, идите к дуге, а Римма — к окуляру, — распорядился Михаил Алексеевич.

Римма утверждала, что при выключении разряда дельта явно увеличивается.

— Явно быть не должно, — сказал Михаил Алексеевич. — Изменение, скорее всего, настолько мало, что его можно поймать только на компараторе. — Он посмотрел на часы и продолжал: — Сейчас пятнадцать часов. Идите домой и спите. Собираемся здесь в двадцать три часа и будем снимать.

Дома я, конечно, не спал и думал о предстоящих съемках. Совершенно уверенный в успехе, я размышлял о том, что можно будет успеть еще сделать на этой аппаратуре до апреля, то есть до защиты дипломной работы.

Трамвай медленно полз по зимнему Невскому. Я с высокомерной жалостью разглядываю немногих сонных пассажиров: скоро они все будут спать в теплых постелях, а мне предстоит узнать, куда деваются ионы из разряда.

В лаборатории я застал озабоченного Михаила Алексеевича, который возился с дугой.

— Что случилось? — спросил я.

— Механизм сближения углей не работает.

— Так давайте руками двигать!

— Руками можно только корректировать, надо, чтобы освещение было равномерным.

Пришла Римма. Мы включили трубку, разогрели ее и зажгли разряд. А перед Михаилом Алексеевичем на маленьком столике лежали отдельные части разобранной дуговой лампы. Он поднял голову и показал нам длинный бронзовый винт, по которому перемещались оправки электродов:

— Резьба совсем худая. Надо точить новую.

Пока мы нашли в ночном институте незапертое помещение с токарным станком, пока Михаил Алексеевич вытачивал винт, пока он собирал дугу, прошло много времени. Часа в три ночи дуга зажглась. Я взглянул в окуляр. Ни крюков, ни даже интерференционных полос не было видно. Михаил Алексеевич внимательно осмотрел систему.

— Худо, — сказал он, растирая голову. — Зеркала сбиты, а это — на несколько часов работы. Я буду здесь ночевать, а вы, ребята, давайте по домам. Женя, проводите Римму…

К счастью, Римма жила рядом, на Васильевском острове, поэтому я, срезав угол по льду Невы и выйдя к адмиралтейским львам, скоро был дома.

К двум часам я вернулся в лабораторию, где обнаружил мечущегося от зеркал к окуляру Михаила Алексеевича.

— Смотрите в окуляр, — скомандовал он, — если что-нибудь увидите — сразу дайте знак…

Часа через два я заметил, что независимо от манипуляции Михаила Алексеевича перед моими глазами непрерывно плывут темные пятна с яркой радужной оторочкой. Когда я сообщил об этом Пухтину, он махнул рукой.

— Все, кончаем, — сказал он. — Все равно вы больше уже ничего не увидите…

В это время пришла Римма, и юстировка зеркал продолжалась. От долгого горения дуги в комнате стало жарко и остро пахло озоном.

Часам к пяти на экране появились четкие интерференционные полосы.

— Зажигайте трубку, — сказал Михаил Алексеевич.

Я подал напряжение на электроды и включил высоковольтный импульс. Трубка не зажглась. Я снова и снова нажимал на кнопку, но все было безрезультатно.

— Дайте я… — Михаил Алексеевич внимательно осмотрел провода и несколько раз попытался зажечь разряд сам. Потом он подошел к трубке и заглянул в окошко кокона. — В трубке атмосфера, — сказал он совершенно спокойно и сел за свой письменный стол.

Из лаборатории мы расходились молча, стараясь не глядеть друг на друга.

С этого момента мы с Риммой работали почти самостоятельно, так как у Михаила Алексеевича близилась защита диссертации. Он сидел за столом, углубившись в свои бумаги, и мы обращались к нему только в случаях крайней необходимости.

Начались месяцы изнурительной работы. Трубки, как заколдованные, бились и ломались одна за другой. Римма спешно написала диплом по экспериментам, которые мы в течение двух дней сделали на одной из простых, одиночных трубок Михаила Алексеевича.

После защиты наш руководитель опять полностью включился в работу. Как-то после очередной неудачи он подошел ко мне:

— Женя, какое число сегодня, знаете?

— Двадцатое февраля, а что?

— Через два месяца — защита диплома.

Я растерянно смотрел на Михаила Алексеевича. Он буквально терзал свою голову.

— У меня тут есть кое-что, — сказал он, не глядя мне в глаза, — почитайте…

Ничего не понимая, я взял в руки несколько листов, исписанных четким почерком моего руководителя. Быстро пробежав их, я увидел, что это — записи одного из экспериментов, которым мы занимались параллельно с моими неудачными опытами.

— Ну и что? — спросил я.

— Напишете выводы, и будет хороший диплом. Я же знаю — вы с лихвой выполнили дипломное задание…

Мне стало обидно чуть ли не до слез. Пять месяцев провозиться с делом, которое теперь надо бросить!.. Я понимал то положение, в которое мы попали с Михаилом Алексеевичем, но согласиться так, сразу — не было никакой возможности.

— Давайте еще месяц попробуем, — робко сказал я.

— Давайте, — пожал плечами Михаил Алексеевич, — но это, — он показал на бумаги, бывшие у меня в руках, — это пусть будет у вас.

Теперь я уходил из дома в восемь утра, а возвращался в десять-одиннадцать вечера. Мысль о том, что мне так и не удастся узнать, куда деваются атомы и ионы из разряда, не давала мне покоя.

Наступило 17 марта. До контрольного срока осталось три дня. Как обычно, я пришел в лабораторию около девяти часов утра. Пусто и тихо. Риммы нет, она теперь здесь не бывает, предупредив, что явится по первому моему зову. Михаила Алексеевича нет тоже, и сегодня, как я вспоминаю, не будет, так как он уехал в Политехнический на весь день.

На крышке спектрографа лежит трубка, паянная и перепаянная несчетное число раз. Именно поэтому я на нее особенных надежд не возлагаю. Взяв журнал и внимательно изучив все записи, ведущиеся Риммой с октября прошлого года, я вдруг выясняю, что номер этой трубки — тринадцать. Эта цифра не увеличивает моего энтузиазма, но тем не менее я осторожно беру эту многострадальную тринадцатую трубку, запаковываю ее в печки и ставлю на тренировку. Выясняется, что сегодня не подвезли углекислоты. Я иду к своим друзьям-ядерщикам, и мне дают полный литровый дюар с жидким азотом. К четырем часам тренировка закончена. Отключаю откачку и перегоняю цезий. Когда последняя капля цезия оказывается в трубке, я благополучно запаиваю отросток и вдруг понимаю, что пока все идет нормально, и, может быть, именно сегодня…

Для контроля температуры трубки используются две термопары, один из спаев которых должен быть при нуле градусов. Я бросаюсь на улицу и под мусорной кучей возле окон стеклодувной мастерской нахожу мартовский грязный слежалый снег. Набиваю дюар и мчусь обратно в лабораторию. Теперь — крюки. Ставлю трубку в интерферометр, прогреваю ее и с первого же раза зажигаю разряд. Крюки на месте. Смотрю на часы — пять. Пора искать помощников. Бегу на четвертый этаж, на «физику земли». Я знаю, там сидит Марк (тоже бывший ядерщик) и с помощью арифмометра заполняет какие-то невероятно длинные таблицы. Посулив ему в неограниченном количестве булку, колбасу и чай, я сумел завербовать его на целую ночь. Потом звоню Римме. Она обещает быть к одиннадцати. Дрожащими руками я включаю дугу, потом опять с первого импульса поджигаю разряд. Смотрю в окуляр: крюки такие же четкие, как в учебнике Ландсберга. Выключаю установку и готовлю фотопластинки, заряжая ими все имеющиеся в наличии кассеты и нумеруя их простым мягким карандашом. После того как я внес все необходимые данные в журнал, было только десять часов. Оставшееся время я провожу в страшном волнении, огромным усилием воли заставляя себя не включать установку и не начинать измерений.

К одиннадцати приходят помощники. У Риммы в сумке — обещанная Марку булка и колбаса. Мы завариваем двухлитровую колбу чаю. За чаем я рассказываю Марку, в чем заключаются его обязанности. Он усаживается на стул возле дуги и приборов. Их показания он должен систематически сообщать Римме, ведущей лабораторный журнал, я вожусь с кассетами и регулирую время экспозиции.

Ровно в двенадцать мы начинаем. Это была неповторимая ночь. Через полчаса мы все понимали друг друга с полуслова, включая и Марка, который сегодня в первый раз в жизни видел интерферометр Жамена. Этой ночью никто не ошибался, никто ничего не ронял и не разбивал, этой ночью удавалось все, что мы хотели сделать, этой ночью я был уверен, что у природы нет таких секретов, которые мы не могли бы узнать.

К шести часам утра программа измерений была выполнена полностью, и мы даже сделали несколько контрольных фотографий при одинаковых режимах работы.

Мы опять вскипятили чай и доели колбасу.

— Идите, — сказал я ребятам, невольно подражая интонации нашего руководителя. — Идите, а я буду проявлять. Уже шесть часов, трамваи ходят, идите…

— Ладно, — сказал Марк, — иди проявляйся…

А Римма не сказала ничего, только, прикрыв свои монгольские глаза, сладко потянулась…

Пластинки были большими, как раз по размеру кюветы, поэтому я провозился с ними довольно долго. Когда я вышел из-за темной портьеры, оставив пластинки промываться в проточной воде, то, зажмурившись от яркого света, увидел Римму и Марка, мирно беседующих у стола Михаила Алексеевича.

— Что вы здесь делаете? — удивился я.

— Ничего, — сказала Римма, — тебя ждем. Когда мыть кончишь?

— Минут через пятнадцать… — Я взглянул на Марка: — А ты-то чего торчишь? Шел бы домой спать или, на худой конец, считал бы свои поля.

— За поля не беспокойся, — ответил Марк. — А день ты мне все равно испортил… Что получилось-то?

— Негативы хорошие, а что намерили — узнаем на компараторе.

Лаборатория в эту пору была пуста, поэтому найти фен не составило труда. Через несколько минут под веселое гудение моторчика мы молча смотрим на рамку, полностью уставленную влажно блестевшими пластинками. За этим занятием нас застает Михаил Алексеевич. Пока Римма рассказывает ему о событиях прошедшей ночи, я уже с высохшими пластинками и с лабораторным журналом направляюсь в соседнюю комнату, где на специальном столе установлен большой компаратор — прибор, позволяющий измерять расстояния на изображениях с точностью до тысячной доли миллиметра. Я по очереди устанавливаю негативы на предметный столик и методически измеряю расстояния между крюками, занося результаты в лабораторный журнал. Снимки сделаны при разных режимах, негативы перепутаны, и без классификации полученных данных мне не понять, что происходит с крюками после включения разряда. В это время я слышу за спиной какой-то шорох, оборачиваюсь и вижу в комнате всю троицу: Михаил Алексеевич, Римма и Марк молча смотрят мне в спину.

Через несколько минут я заканчиваю измерения, и, не отходя от компаратора, мы все трое, мешая друг другу, анализируем результаты эксперимента.

Вывод был непреложен и удручающе краток: плотность паров в трубке не зависела от того, включен разряд или нет.

— Значит, они скапливаются или за катодом, или за анодом, или за обоими электродами вместе… — задумчиво потирая голову рукой, сказал Михаил Алексеевич.

В этот момент я почувствовал, что невыносимо устал. Взглянув на часы, я понял, что вот уже больше суток бегаю по лаборатории. Михаил Алексеевич посмотрел на мое лицо и взял меня за локоть:

— Не убивайтесь, Женя, отрицательный результат в науке иногда значит больше, чем положительный. Вспомните Майкельсона, он, кстати, работал на интерферометре, похожем на наш… А ведь опыт Майкельсона — классика!

Мне потом часто приходилось вспоминать эти слова и даже говорить их другим, но горечь отрицательного результата имеет странную особенность: она с трудом поддается воздействию логических доводов. Тем не менее через несколько дней я смирился с необходимостью писать диплом с негативными результатами. Формулировка задач исследования, литературный обзор и описание экспериментальной установки заняли пятнадцать страниц, на что ушло два дня. Но все это время мне казалось, что что-то в нашем эксперименте остается странным. Особенно смущало абсолютное совпадение плотности паров в разряде и в пустой трубке. Понять это было невозможно.

Тут обнаружилась странная вещь: мое сознание как бы раздвоилось. Часть его, очевидно наибольшая, продолжала заниматься обычными проблемами: я становился в очередь за знаменитыми никитинскими конспектами по курсу общей физики от Ломоносова до Дирака, ходил на концерты Вилли Ферреро, заседал в бюро комсомола, слушал доклады на философском семинаре физиков, мирил внезапно поссорившихся друзей-молодоженов. Но все это время вторая, наименьшая часть сознания продолжала работать, и в мыслях стояла картина газового разряда, из которого неизвестно куда выталкиваются ионы. Я их даже видел, эти ионы, которые почему-то были розово-фиолетовыми…

Как-то я встретил Римму. Она сообщила мне, что Михаил Алексеевич просил нас привести в порядок установку и убрать комнату. Мы договорились встретиться в лаборатории с утра. Когда я туда пришел, Риммы еще не было. За две недели, прошедшие со времени нашего странного эксперимента, на всех деталях установки и на приборах появился легкий, но заметный слой пыли. Тринадцатая трубка, освобожденная от своего асбестового кокона, как обычно лежала на крышке спектрографа. Когда я подошел поближе, то увидел, что трубка сломана, и цезий в отростке почернел. Я прикоснулся пальцем к тускло блестевшему под пылью излому и понял, что это теперь меня совершенно не волнует. Тем не менее я не отрываясь смотрел на отросток с окислившимся цезием, как будто видел его в первый раз. И вдруг я понял. Я понял все: и почему совершенно не изменялись крюки при включении разряда, и куда деваются из разряда ионы, и как надо ставить будущие эксперименты. Это ощущение понимания было таким полным, таким абсолютным, что на некоторое время окружающий меня мир куда-то исчез. Очнулся я оттого, что кто-то дергал меня за рукав.

— Что с тобой? — в голосе Риммы был неподдельный страх.

— А что? — спросил я и с ужасом почувствовал, что у меня влажные глаза.

— У тебя лицо идиота. Что случилось?

— Я понял.

— Что ты понял?

— Там жидкий цезий.

— Где «там»?

— В трубке.

Римма с удивлением посмотрела на пыльные обломки, лежащие на спектрографе.

— Слушай, — в ее голосе уже звучала обида, — или ты мне толком все объясняешь, или кончаем этот глупый разговор и начинаем работать.

— Не обижайся, — мое смущение уже прошло, и я могу говорить более связно. — Понимаешь, я сейчас понял, что мой эксперимент в принципе не мог дать положительного результата… Дело в том, что наша трубка похожа на цилиндр с поршнем, под которым находится жидкость с ее парами. В нашем случае жидкость — это жидкий цезий, а роль поршня выполняет газовый разряд. Все «лишние» атомы, вытолкнутые из разряда, уходят в отросток и становятся жидкостью… Ясно? Крюки не могли, не должны были меняться, и расстояние между ними определяется только температурой цезия в отростке, только температурой, больше ничем!

Римма испуганно смотрела на меня и молчала.

— Что ты молчишь? — спросил я.

— Не кричи, — тихо ответила она. — Ты забыл о Михаиле Алексеевиче.

— Михаил Алексеевич только обрадуется, когда я ему все это расскажу…

— Глуп ты, Женя, — посмотрела она на меня с сожалением. — Если ты прав, то, выходит, Михаил Алексеевич ошибся и не до конца продумал твой диплом… Приятно ему будет об этом узнать, как ты думаешь?

Я растерянно молчал, не зная, что ей ответить.

— Ладно, давай работать. — Римма надела халат и достала из своей бездонной сумки тряпки, щетку и бутылку с зеленовато-голубой жидкостью. — Я займусь окном, а ты приведи в порядок приборы и вымой стены.

Большинство операций по настройке и регулировке оптических приборов легче проводить при приглушенном свете, а то и в полной темноте. Поэтому единственное окно в лаборатории было практически всегда закрыто шторой из черной бумаги. Прежде всего Римма вытерла штору влажной тряпкой и подняла ее кверху. Ярко сиявшие под потолком шаровидные плафоны сразу потускнели, и на них тоже стала видна пыль. Безжалостные лучи апрельского солнца осветили все закоулки лаборатории, где обнаружились старые запыленные вещи неизвестного происхождения.

Работы было много, мы перемазались как трубочисты, но через несколько часов лабораторию было не узнать. В отмытое до воздушной прозрачности окно были видны кусты с огромными, готовыми распуститься почками, в сверкающих молочно-белых плафонах четко отразился оконный переплет, на сияющем чистотой столе Михаила Алексеевича не валялось ни одной лишней бумажки. Пусто было даже под плитой интерферометра, куда обычно прятался ненужный пока, но впоследствии могущий понадобиться хлам.

— Диплом сдала? — спросил я Римму, отмывая руки под слабенькой струйкой теплой воды, вытекающей из самодельного нагревателя.

— Уже рецензию получила, — ответила Римма. — Срок ведь был еще две недели назад… — Она помолчала и добавила: — Ты-то что решил?

— Не знаю, — сказал я, хотя все уже знал.

Через два дня, когда до защиты осталась неделя, я пришел к Михаилу Алексеевичу.

— Что так долго писали? — спросил он.

— Думал, — ответил я.

— Чего думать-то, — пробурчал он под нос, раскрывая принесенную мною папку, — крюки же сфотографированы… А это еще что? — вдруг спросил он, увидев в конце рукописи отдельную страничку, на которой было написано «второй вариант».

— Это другое объяснение полученных результатов. Прочтите, Михаил Алексеевич.

Он пробежал текст, долго невидящими глазами смотрел на меня, потом прочитал еще раз.

— Сами придумали или сказал кто?

— Сам.

Михаил Алексеевич долго смотрел в окно, терзая свою голову. Мне показалось, что и без того глубокие морщины на его лице стали еще более резкими.

— Худо, — наконец произнес он и пристально посмотрел мне в глаза. — Очень худо… Позвоните мне завтра утром, я еще подумаю, ладно?

Когда на следующее утро я позвонил в лабораторию, трубку снял Михаил Алексеевич.

— Приезжайте сейчас, — сказал он.

По дороге в университет я твердо решил, что предложу Михаилу Алексеевичу уничтожить второй вариант и защищать диплом так, как будто этого варианта и вовсе не было. Но этот план оказался неисполнимым, так как, придя в лабораторию, Михаила Алексеевича я там не застал. Встретивший меня в одной из комнат Николай Николаевич сказал, что на столе Пухтина для меня оставлена записка. Через минуту я уже держал в руках свою папку с пришпиленным клочком бумаги. «Женя, — читал я, — вам надо торопиться. Сегодня же перепечатайте текст и отдайте его Николаю Николаевичу — он согласился написать рецензию. Мои замечания найдете на полях. Если согласны — исправьте». Как назло тесемки папки завязались в тугой узел, который я никак не мог развязать. Наконец я просто вырвал шнурок из картона и сразу же посмотрел последние страницы рукописи. Она кончалась «вторым вариантом».

На защите я очень волновался, казалось, что язык и нёбо покрыты наждачной бумагой. Потом меня хвалили за преодоленные трудности сложного физического эксперимента, за проявленные трудолюбие и упорство и даже за мои успехи в стеклодувном деле. Поэтому я почти не удивился, когда секретарь кафедры объявил об отличной оценке моего диплома.

Через несколько дней мы прощались с кафедрой оптики. Пришел Сергей Эдуардович и по очереди пожимал нам руки. Когда подошла моя очередь, я увидел его быстрый и доброжелательно любопытный взгляд. Но я, быть может, и ошибся: комната была залита весенним солнцем — и глаза Сергея Эдуардовича были скрыты сверкавшими на этом солнце стеклами очков.


Шутки сопромата

После окончания университета я преподавал физику в одной из школ города Новгорода. Быть учителем я не хотел и мечтал о работе в любой физической лаборатории, в любой должности и с любой зарплатой. Но в школу я был направлен комиссией по распределению и должен был мириться со своей участью. Наконец, через два года после начала преподавательской деятельности, мне удалось уволиться и вернуться в Ленинград. Пять месяцев я ездил по городу в поисках работы: звонил по бесчисленным телефонам, записанным в специально заведенную для этой цели книжечку, и вел переговоры с начальниками самых различных рангов. Все было напрасно: несмотря на лестные характеристики, выданные мне кафедрами ядерной физики и оптики, никто не хотел принимать на работу специалиста, не отработавшего свои три года по путевке. Поэтому можно представить себе, как я обрадовался, встретив на Невском приятеля-однокурсника, который, узнав о моем бедственном положении, продиктовал мне очередной номер телефона.

— Лаборатория физики нефтяного пласта, — произносил он не вполне понятные для меня словосочетания, — Ленинградский геолого-нефтяной институт, понял?

Я не успел даже толком расспросить моего приятеля о новой работе, так как вдали показался его троллейбус.

— Позвони, позвони, — торопясь повторял он, — заведующего зовут Сергей Сергеевич, ты ему скажи, что звонишь от Анатолия Петровича. Запомни! От Анатолия Петровича! — крикнул он мне на прощанье.

Утром следующего дня я уже звонил Сергею Сергеевичу. Сославшись на неизвестного мне Анатолия Петровича и рассказав кратко о себе, я получил приглашение приехать.

Лаборатория помещалась в трех маленьких комнатках, приткнувшихся к огромному куполу церкви. Высившаяся рядом с куполом колокольня придавала гармоническую завершенность общему силуэту храма, украшавшего панораму низких старинных построек Васильевского острова.

Для того чтобы попасть в лабораторию, надо было подняться на третий этаж по очень крутой лестнице, выйти на чердак и по деревянным мосткам, проложенным на засыпанном шлаком полу, пройти в дальний конец полутемного, не имеющего видимых границ помещения. Когда я остановился перед маленькой дверью, обитой рваным дерматином с вылезающими наружу клочьями грязной ваты, с написанной от руки табличкой с названием лаборатории, мне стало как-то не no себе. Я секунду поколебался, вспомнил многочисленные переговоры в отделах кадров и открыл дверь.

Сергей Сергеевич оказался благообразным щупленьким старичком. Большой костистый нос нависал над седыми чаплинскими усиками, маленькие, близко посаженные глаза пытливо вглядывались в мое лицо.

— Понимаете, — убедительно говорил он, — без настоящего физика мне сейчас трудновато. Перед лабораторией стоят колоссальные задачи в связи с изучением трещинных коллекторов… — Сергей Сергеевич взял со стола грубо выточенный из камня цилиндр с коричнево-бурыми пятнами на чистой поверхности и поднес его к своему хищному носу, после чего передал цилиндр мне. — Министр недавно сказал, что проблема трещинных коллекторов имеет сейчас первостепенное значение… — Он говорил это так, что у меня не оставалось ни тени сомнения, что министр сообщил свое мнение о важности каких-то там неизвестных мне трещинных коллекторов лично ему, Сергею Сергеевичу…

Профессорский тон заведующего, его комплименты моему университетскому образованию и обилие непонятной мне научной терминологии сделали свое дело. Спускаясь по крутым ступеням, я уже не думал ни о рваной обивке двери, ни о чердаке с земляным полом, ни о том, что я — физик-универсант — буду делать с запачканными дурно пахнущей нефтью камнями.

Через несколько дней после сложных переговоров между директором института, Сергеем Сергеевичем и начальником отдела кадров я был зачислен на должность младшего научного сотрудника лаборатории физики пласта. Впечатление от непрезентабельного вида лаборатории было частично скомпенсировано величественным обликом главного здания института с роскошными интерьерами старинного особняка, расположенного на одной из центральных магистралей города.

Итак, ранним январским утром я направился на работу. Встретив меня с деловитой суровостью, Сергей Сергеевич показал мне мое рабочее место — маленький письменный столик с одним ящиком — и торжественно вручил книгу Котяхова «Основы физики нефтяного пласта».

— Материал очень непростой, — многозначительно сказал он, — понять его вам будет трудновато. Поэтому сначала прочитайте только те разделы, которые я отметил точкой… — Его желтый непропорционально большой ноготь медленно полз по оглавлению. — Думаю, недели вам хватит, — он захлопнул книгу. — Потом мы встретимся и углубленно поговорим о вашей деятельности.

Через неделю, начитавшись до одури Котяхова, я явился к Сергею Сергеевичу в его крохотный кабинет, отгороженный от остальных помещений лаборатории стеклянной перегородкой.

— Нашему институту вменена в обязанность разработка проблемы трещинных коллекторов, — начал Сергей Сергеевич, доставая из стола альбом с надписью «Тематический план института на 195… год». — Это — очень важная для нас тема, — продолжал заведующий, — настолько важная, что ее руководителем назначен сам Матвей Михайлович! — Заметив мое недоумение, Сергей Сергеевич поспешил объяснить мне, что трещинные коллекторы в отличие от обычных поровых содержат нефть в трещинах, а Матвей Михайлович Грехов — один из известных геологов-нефтяников, заместитель директора нашего института по научной работе. — Отсюда вытекает основная задача, которую определил для нас Матвей Михайлович, — заведующий поднял кверху указательный палец со своим большим желтым ногтем, — нам надо уметь измерять пористость и проницаемость трещиноватых горных пород.

Из контекста я понял, что такое «трещиноватость», но непривычное слово неприятно резануло слух. Знал бы я, что это слово станет одним из основных в моем лексиконе на ближайшие десятилетия! Тем не менее мои друзья еще долго потешались над этим термином, всячески его перевирая и коверкая.

— Но для того чтобы научиться измерять проницаемость, надо быть уверенным, что в условиях трещиноватых пород действуют классические законы фильтрации, — робко возразил я.

Сергей Сергеевич удивленно посмотрел на меня:

— А что, они могут не действовать?

— Конечно.

— Тогда я поручаю вам это выяснить. — Весь вид Сергея Сергеевича выражал важность порученного мне задания. — Сколько вам нужно времени?

— Месяца два-три, — неуверенно ответил я.

— Когда вам станет ясно, как вы будете решать этот вопрос, скажете мне. — Сергей Сергеевич встал, показывая этим, что я и так занял у него слишком много времени.

Продумать схему экспериментов было делом нескольких дней, ибо чем невежественнее человек, тем проще и быстрее решает он возникающие перед ним научные задачи. Первая придуманная мною установка была настолько проста, что выточить детали в мехмастерской института, собрать их и начать эксперименты можно было за две-три недели. Еще через месяц опыты были благополучно завершены. Они показали прекрасную сходимость экспериментальных результатов с данными вычислений по формуле, взятой из книжки Котяхова. Я быстро написал статью, собственноручно перепечатал ее на отцовской машинке, нарисовав на миллиметровке рисунки и графики, и отдал все это Сергею Сергеевичу.

— Очень хорошо, — сказал он, закончив через час чтение. — Можно печатать. Только в конце надо добавить завершающую фразу — вы увидите, я ее дописал карандашом.

Я отправился к своему столику и с волнением открыл рукопись. В ней не было ни одного исправления, если не считать обещанной «завершающей фразы». Корявым ломающимся почерком с обилием орфографических ошибок в конце статьи было написано: «Все вышеизложенное основано на общих соображениях и подтверждено экспериментом».

Я понял, что ждать совета и помощи от моего заведующего было напрасно.

Первым моим побуждением было запечатать статью в конверт и отправить ее в какой-нибудь физический журнал. Но потом я все-таки решил найти человека, который смог бы квалифицированно оценить полученные результаты. Я пошел на физфак. Довольно быстро мне удалось выяснить, что интересующие меня вопросы изучаются на механико-математическом факультете в лаборатории Павла Исааковича Гринберга. Лаборатория помещалась в знакомом здании на Десятой линии, тем не менее я долго плутал по коридорам мехмата, ходил под глубокими, похожими на туннели арками проходных дворов, пока не очутился в высоком пустынном вестибюле с полом из узорных шестиугольных плиток, перед большой дверью с эмалированной табличкой, на которой было написано: «Газомеханическая лаборатория». Длинный коридор, выложенный такими же плитками, привел меня в большой зал, до отказа заполненный громоздкими приборами. На противоположной от входа стене были невысокие хоры, куда вела деревянная лестница. Поднявшись наверх, я увидел три двери, на одной из которых висела табличка: «проф. П. И. Гринберг».

Меня встретил человек с сильно передевшими седыми волосами, в дорогом синем костюме. На бледном гладковыбритом лице выделялись светлые, по-детски удивленно-радостные глаза. Я рассказал ему о своих занятиях и неуверенно достал из портфеля свой первый самостоятельный опус. Гринберг жадно схватил рукопись и буквальна уткнулся в нее носом — зрение у него было плохое, но очками, он почему-то не пользовался. Знакомство со «статьей» заняло у него не более двух-трех минут.

— У вас есть руководитель? — спросил он, возвращая мне папку.

— Нет.

— Понятно, понятно… — Глаза Павла Исааковича излучали доброжелательность и радость. — Вот тут у меня есть два оттиска, — продолжал он, роясь в столе, — вы их прочтите, а потом приходите ко мне, поговорим…

— Когда прийти? — спросил я, пряча бумаги в портфель.

— Когда прочтете, тогда и приходите, — улыбаясь, повторил Гринберг, пожимая мне руку.

От мехмата до моей церкви — одна остановка, которую я в нетерпении пробежал чуть ли не бегом. Когда я наконец добрался до своего стола и открыл первый оттиск, то обнаружил, что понятна мне была только одна первая фраза: «Выпишем систему уравнений, описывающих движение газа в узкой щели. Эта система состоит из…» Далее следовали уравнения, занимавшие полторы страницы текста. Что это были за уравнения, откуда они взялись — я не знал. Несколько дней я пытался вникнуть в смысл математических знаков с помощью своих старых конспектов, учебников физики и различных справочников. Все было напрасно. В понимании текста статей Гринберга мне не удалось продвинуться ни на йоту. Тогда я опять пошел на физфак, где на кафедре теоретической физики учился в аспирантуре один из моих однокурсников. Он взял оттиск и лениво перелистал первые страницы.

— Ну, и чего же ты от меня хочешь? — в его голосе слышалось извечное превосходство теоретиков над экспериментаторами.

— Объясни, откуда берутся эти уравнения, — терпеливо попросил я.

— Объяснить это нельзя, — пожал плечами теоретик. — Это надо просто знать.

— Что надо читать? — еще терпеливее спросил я.

— Возьми, например, Кочина, Кибель и Розе… — он задумчиво пожевал губами и посмотрел куда-то поверх моей головы. — Впрочем, это, наверно, слишком для тебя сложно… — Теоретик решительно поправил очки: — Попробуй лучше Лойцянского… Да, да, Лойцянского, — уверенно повторил он, — это будет в самый раз.

Через несколько дней я уже сидел за своим маленьким столиком и аккуратно конспектировал толстенный том Лойцянского. Дело продвигалось медленно. Гидромеханику нам не читали, а мои курсовые работы на кафедрах ядерной физики и оптики были сугубо экспериментальными. Кроме того, время от времени Сергей Сергеевич заставлял меня проводить на придуманных им приборах различные опыты. Приборы были тяжелые и имели красивые самолетные названия: «По-1», «По-2» и так далее (фамилия моего заведующего была Потапов). Очень скоро я понял, что попытки определять проницаемость трещиноватых образцов на этих приборах совершенно бесполезны. Тем не менее эти попытки по настоянию Сергея Сергеевича продолжались, и у меня уже болели руки от громоздких железных аппаратов со все увеличивающимися номерами. Несмотря на это, месяца через два я уже стал входить в непривычный мир новых понятий, определений и методов гидромеханики.

Как-то раз, когда я мучился над физическим смыслом операции вихря, ко мне подошел Сергей Сергеевич. Его хищный нос угрожающе навис над моими бумагами.

— Как успехи?

Я пожал плечами:

— Да вот, разбираюсь…

— И долго будете разбираться?

— Пока не пойму.

— А проницаемость надо измерять сейчас.

Уже не помню, в который раз я пытаюсь объяснить моему заведующему, что этого делать не надо, но он непреклонен. Наконец мы договариваемся о том, что я буду продолжать эксперименты на приборах серии «По» до тех пор, пока их не отменит сам Матвей Михайлович. Я понял, что избавление от тяжеленных «Потапов» находится в руках таинственно всемогущего Грехова.

И вот я уже иду по длинному коридору главного здания института. Невероятно высокий потолок теряется в пыльном сумраке, левая сторона коридора уставлена старинными геологическими шкафами, похожими на довоенные школьные пеналы гигантских размеров, по правой стороне расположены двери с написанными от руки табличками. Почти каждая фамилия имеет перед собой приставку «проф.», поэтому я невольно стараюсь ступать по скрипящему паркету не так громко. Кабинет Матвея Михайловича — последний по коридору, рядом со старинной кафельной печью. Я постучался и вошел в комнату. Возле большого письменного стола я увидел невысокого широкоплечего человека с длинными руками. Рукопожатие его было сильным, у меня даже заболели пальцы. За те несколько мгновений, пока моя рука находится в ладони Грехова, я успеваю заметить между его большим и указательным пальцами полустершийся якорек, почти скрытый растущими на тыльной стороне руки волосами.

— Разглядели? — улыбается Грехов, растягивая седые, прокуренные до желтизны усы.

Видя мое смущение, он усаживает меня около себя и достает из правого ящика стола несколько разных пачек папирос и сигарет. Мы закуриваем, и в течение нескольких минут ему становятся известными все основные вехи моей нехитрой биографии.

— Так кто вы по специальности? — спрашивает Грехов, внимательно вглядываясь в меня из-под густых жестких бровей. — Что у вас по этому поводу написано в дипломе?

— Я физик.

— А чем мы тут занимаемся, знаете?

— Знаю, — неуверенно сказал я. — Мы ищем нефть в этих самых, как его… в трещиноватых породах, — с удивлением произнес я в первый раз в жизни эти странные слова.

— А как вы собираетесь с помощью своей физики искать нефть в этих самых, как вы изволили выразиться, трещиноватых породах?

Тут я понял, что наступил момент, когда я могу что-то изменить в своей судьбе и, может быть, избавиться от «Потапов» с угрожающе большими номерами. Я рассказал Грехову о своих экспериментах, о Павле Исааковиче, о том, какая трудная наука гидромеханика, и о том, сколько будет весить изготавливающийся в мастерских «По-6»…

— Это все очень интересно, — перебил меня Грехов, — но все-таки какая нам будет польза от ваших занятий?

Я опять стал долго объяснять смысл экспериментов, которые, на мой взгляд, просто необходимы для уточнения некоторых еще неясных положений теории фильтрации. Наконец, с большим трудом мне удается убедить его в том, что дальнейшие попытки лабораторного определения проницаемости на приборах серии «По» обречены на неудачу. Я мог теперь не заниматься «Потапами», но был обязан со временем предложить какой-то другой метод лабораторного определения проницаемости трещиноватых пород. С тем мы и расстались.

Теперь мне уже ничего не мешало постигать премудрость законов гидромеханики, и спустя полгода после памятного посещения газомеханической лаборатории я опять направился на Десятую линию. Только на этот раз в моем портфеле лежали зачитанные до дыр оттиски Гринберга, а при воспоминании о моих первых опытах и о «статье», написанной шесть месяцев назад, я содрогался от стыда за мою самоуверенную невежественность.

Надо отдать должное Павлу Исааковичу: он разговаривал со мной так, как будто я никогда ему никаких статей не показывал. По некоторым тщеславным соображениям мне очень хотелось, чтобы он взглянул на отданные мне когда-то оттиски. Поэтому при первом удобном повороте разговора я сослался на какие-то уравнения из этих работ и достал их из портфеля. Павел Исаакович уткнулся носом в замусоленные страницы.

— Что вы имеете в виду, вот это? — спросил он, не поднимая глаз.

— Да, да, уравнение сохранения энергии, — ответил я, с нетерпением ожидая момента, когда Павел Исаакович заметит сделанные мною исправления опечаток в трехэтажных математических выражениях. Увы, он вернул мне оттиски, ничего не сказав о замеченных мною ошибках.

— Это может быть интересно, — задумчиво проговорил Гринберг, глядя на меня невидящими глазами. — Если вы сделаете хорошую модель, отладите ее сначала на жидкости, а потом перейдете на газ, то можно проверить теорию… Это может быть интересно, — повторил Гринберг, и его взгляд сделался опять осмысленным. — Как называется ваш институт?

— Ленинградский нефтяной…

— Нефтяной так нефтяной, — Павел Исаакович поднес к своему носу часы на руке. — А теперь извините, я должен идти на заседание кафедры. Когда сделаете модель — приходите… — И, уже пожимая мне руку, добавил: — Простите меня: я не предупредил вас об опечатках… Такое мученье с типографиями, обязательно в формулах наврут!

С этого момента я стал рисовать эскизы своей будущей установки. Я решил, что она должна состоять из двух толстых стальных плит, между которыми укладывается прокладка из металлической фольги. Для изготовления установки надо было прежде всего достать плиты. За ними я поехал на Металлический завод. С огромными сложностями мне удалось заказать там две поковки из особой нержавеющей стали, идущей на изготовление турбинных лопаток. Поковки весили килограммов двадцать — двадцать пять, но и лет мне тогда было столько же, поэтому, оторвав по дороге ручку от старого портфеля, я сам приволок плиты с завода в нашу механическую мастерскую. Потом я направился на завод имени Ворошилова, выпускавший тонкий прокат цветных металлов. Узнав, что мне нужно всего пятьсот — семьсот граммов тонкой медной и алюминиевой фольги, начальник отдела сбыта завода выругался и отослал меня к главному инженеру. Тот внимательно выслушал мою просьбу и попросил начальника прокатного цеха принести образцы продукции.

— Ну, а уж как вы будете выносить это через проходную — ваше дело. Здесь я уже ничем вам помочь не могу, — и главный инженер выпроводил меня из своего кабинета.

Где-то на темной лестнице заводоуправления, забравшись на последний чердачный этаж, я с помощью брючного ремня подвесил рулон фольги у себя на боку, как шпионы и инспекторы полиции подвешивают пистолеты. Была весна, и модное в то время широченное весеннее пальто скрыло от глаз военизированной охраны похищенное государственное имущество.

Труднее всего было уговорить заведующего производством гигантского оптико-механического завода принять заказ на оптическую полировку стальных плит. Тем не менее через два-три месяца и эта задача в конце концов тоже была решена.

Итак, установка была собрана. На специальной подставке, привинченной к столу, покоилась нижняя плита. По ее контуру укладывалась прокладка из фольги требуемой толщины. Сверху накладывалась вторая плита, которая привинчивалась к нижней шестью болтами. В образующуюся между плитами щель по специальным трубкам подавалась вода. Сразу же после начала экспериментов я понял, что мне одному на установке не справиться. Один человек должен был следить за давлением поступающей на вход воды, тогда как другому следовало в это время с секундомером в руках определять ее расход. После долгих уговоров Сергей Сергеевич разрешил мне в особо экстренных случаях прибегать к помощи лаборантки Ляли, «если, конечно, она в этот момент не будет занята выполнением своих прямых обязанностей». Для того чтобы я лучше запомнил его последние слова, заведующий повторил свой излюбленный жест, подняв кверху пожелтевший указательный палец.

Мы начали с широких щелей, раскрытие которых измерялось десятыми долями миллиметра. Установка работала как часы, выдавая результаты, абсолютно совпадающие с классической теорией вязкого течения жидкостей. Я то и дело собирал и разбирал модель, укладывая между плитами все более тонкие прокладки. Видя, как я работаю здоровенным гаечным ключом, отвинчивая и завинчивая большущие гайки, Ляля прониклась уважением к тяжелому труду младшего научного сотрудника и всячески старалась мне помогать, не жалея своих наманикюренных пальцев. Для увеличения момента я стал пользоваться известным у водопроводчиков приемом, надевая на рукоятку ключа отрезок газовой трубы. От ключа у меня болели плечи, но когда я «халтурил» и завинчивал гайки с недостаточным усердием, через прокладку начинала сочиться вода, и опыт приходилось начинать сначала.

Но самым неприятным и неожиданным было то, что при ширине щели в тридцать микрон и меньше результаты опытов не согласовывались с теорией. Отклонения были тем сильнее, чем тоньше была щель и чем скорее двигалась в ней жидкость. Этот эффект был особенно заметен при самых узких щелях: когда расход воды в полтора-два раза превышал теоретически вычисленные значения. Трудно было поверить, что я столкнулся с новым, не описанным еще в литературе явлением, поэтому я повторял эксперименты снова и снова. Только когда я окончательно убедился в стабильности получаемых результатов, я отправился к Павлу Исааковичу. Он долго и внимательно вглядывался в каждую цифру, листая страницы принесенного мною лабораторного журнала. Нос его почти касался бумаги, и казалось, профессор тщательно обнюхивает исписанные столбиками цифр листы. Но вот он вскинул голову:

— А вы не ошиблись? Все правильно мерите?

Я обиженно развел руками.

— Можно, я приду завтра посмотреть вашу машину? — неожиданно спросил Павел Исаакович.

На следующее утро я уже встречал профессора у ворот нашей церкви.

— Это здесь вы работаете? — с искренним удивлением спрашивал меня Павел Исаакович, осторожно ступая по деревянным мосткам нашего «зимнего сада».

Потом он дотошно «обнюхал» всю установку, заставив меня рассказать обо всех, даже самых мелких деталях ее работы. Затем профессор попросил разобрать модель. Открывшаяся рабочая поверхность отразила лицо Павла Исааковича.

— Четверть микрона, говорите? — спросил он.

— Мерили на интерферометре, паспорт есть, — сказал я.

— С такими гладкими поверхностями еще никто не работал, — задумчиво произнес Павел Исаакович, почти касаясь носом стальной плиты. — Может быть, скольжение?

— Какое скольжение? — спросил я.

— Скорость на стенке не равна нулю.

— Как это может быть? — растерянно спросил я. — Ведь вся гидродинамика построена на абсолютном торможении на стенке русла…

— В некоторых случаях может, особенно в газах… А вдруг у вас тоже… а? Щель-то ведь очень гладкая… — Тон его изменился, близорукие голубые глаза загорелись. — Вам надо сделать серию экспериментов с разными раскрытиями щели при разных давлениях. Если это скольжение — можно построить теорию…

Проводив почетного гостя, я с новыми силами взялся за гаечные ключи. Визит профессора окончательно сломил Сергея Сергеевича, и на ближайшие три месяца Ляля поступила в мое полное распоряжение.

Я не заметил, как в напряженной работе промелькнули сентябрь и октябрь. К Ноябрьским праздникам столбцы с цифрами почти целиком заполнили толстый лабораторный журнал.

На восьмое ноября меня назначили дежурным по объекту с восьми утра до восьми вечера. И вот я сижу один в теплой уютной будке, служившей в нашей церкви проходной, и считаю. Грохочет электрический арифмометр с красивым названием «Рейнметалл», и огромные простыни миллиметровки постепенно заполняются цифрами. За маленьким окошком темнеет, я включаю свет и считаю, считаю, считаю, а конца расчетам не видно. Когда я сосчитал последнюю цифру и нанес на график последнюю точку, было три часа ночи. Я соединил точки на графике сплошными линиями, и передо мною предстал веер кривых, настолько четких и определенных, что они не могли не отражать существующую в природе еще не открытую закономерность.

Проснулся я от громкого стука в дверь, в которую уже, наверно, давно ломился очередной дежурный. Я зажег свет и открыл засов. Все тело ломило от неудобного сна на жесткой скамье. «Может, все это мне приснилось?» — мелькнула нелепая мысль. Но под яркой стосвечовой лампой желтел лист миллиметровки с веером кривых, доказывающих, что огромная постигшая меня удача — не сон.

Кончились праздники, но ощущение радости не проходило. С помощью Павла Исааковича я обрабатывал результаты моих опытов, имея в виду существование некой скорости проскальзывания на стенке щели. Экспериментальные данные прекрасно укладывались в эту гипотезу, если не считать нескольких самых последних опытов со щелями меньше десяти микрон.

— Пустяки, — говорил по этому поводу Гринберг, — потом разберемся…

Я так шумно восторгался полученными результатами, что слух о событиях в лаборатории физики пласта вскоре дошел до Грехова. И вот я уже сижу у знакомого старинного стола с массивным гранитным прибором, в пепельнице которого покоится большой и тяжелый окаменевший моллюск из какого-то древнего девонского моря.

— Ну, что у вас новенького? — спрашивает Матвей Михайлович, водружая на нос очки в круглой металлической оправе с мягкими старинными заушниками.

— Да вот, — говорю я, с трудом скрывая гордость, — удалось тут явление одно обнаружить. Понимаете, если поверхность щели очень гладкая, то… — и я начинаю подробно рассказывать Матвею Михайловичу, какие красивые у меня получились кривые и как хорошо они укладываются в рамки теории проскальзывания.

Матвей Михайлович слушает внимательно, изредка перебивая меня вполне разумными для геолога вопросами. Потом, когда я наконец умолкаю, он достает платок, снимает очки и начинает их долго протирать. Наконец он кончает эту процедуру и широко улыбается:

— Вот вы говорите: скольжение, щель с гладкими стенками… А вы хоть представляете себе, что делается там, на глубине нескольких тысяч метров? Вы знаете, что давление там достигает многих сотен атмосфер?.. А трещину в горной породе вы когда-нибудь видели?

Матвей Михайлович поднялся со стула и подошел к большому фанерному шкафу, занимавшему весь угол просторного профессорского кабинета. Он открыл дверцу и, легко нагнувшись, достал с нижней полки микроскоп. Привычными движениями профессор включил осветитель, поймал зеркалом пучок света и положил на предметный столик препарат. Сбросив очки и припав к окуляру, он вращал кремальеру.

— Вот, полюбуйтесь, — Матвей Михайлович разогнулся и уставился на меня своими близорукими глазами, — типичная заполненная нефтью трещина… Обратите внимание на форму стенок: они далеко не гладкие…

Я закрыл ладонью левый глаз и наклонился над микроскопом. На ярком желто-оранжевом фоне отчетливо выделялась трещина с зазубренными рваными краями. Я смотрел в микроскоп, а надо мной негромко рокотал греховский бас:

— Ну что, видите теперь, какими бывают трещины? А вы говорите — гладкая щель… Если бы там, в породе, они были бы гладкими, то их просто не существовало бы: они должны сомкнуться под давлением выше лежащих толщ…

— А почему не вся трещина заполнена нефтью? — спросил я, заметив внутри полости светлые прозрачные пятна.

— Так ведь трещины «дышат»… Давление снаружи изменилось, когда образец подняли из скважины, трещина и расширилась… — Грехов помолчал и тихо добавил: — А проницаемость этих пород нам надо уметь предсказывать так, как мы это делаем в случае обычных песчаников…

Я представил себе сжатый огромным давлением пласт, из трещин которого нефть выжимается в скважину, поднимается по ней и вырывается наружу большим коричневым цветком фонтана. Ни скважин, ни нефти, ни фонтанов я в то время еще не видел, поэтому картина, рисовавшаяся моему воображению, была, мягко говоря, условной, тем не менее «дышащие» трещины представлялись мне очень ясно.

Прошла неделя. Эксперименты со щелью были полностью обработаны, на столе лежала пачка графиков, непреложно доказывавшая существование скольжения на стенке щели. Павел Исаакович велел через неделю принести статью с уже сформулированным названием: «Об эффекте проскальзывания жидкости при ее движении в щелях с очень гладкими стенками». Надо было сесть за стол и начать писать, но что-то меня останавливало. Шатаясь без дела по лаборатории, я как-то подошел к своей установке. Собранная щель красовалась на своей подставке, отполированная моими ладонями труба аккуратно лежала вдоль стола. «Ляля постаралась», — подумал я и взял в руки двадцатимиллиметровый болт, один из тех, которыми плиты стягивались друг с другом. Держа его в руках и рассматривая сорванную резьбу, я вспомнил, как принес его в мастерскую, когда заметил, что гайка на него стала навинчиваться с трудом.

— Ого, — сказал тогда слесарь-механик, — силен ты, братец! Такой болт растянуть…

От волнения у меня вспотели руки и я никак не мог найти страницу в справочнике, где есть формулы для расчета деформаций. Сопромата нам в университете не читали, поэтому прошло много времени, пока я, путаясь в терминах и ошибаясь от спешки, подсчитал возможные удлинения болтов при проведении экспериментов. Получилось, что щель может расширяться на три-четыре микрона. Это мало, если раскрытие щели больше пятидесяти микрон, и очень много, если я работаю с семимикронным каналом.

Три дня я находился в полной прострации. Мало того что никакого проскальзывания нет, но и вся полугодовая работа пошла насмарку. Никому не нужны сорванные моими мускулами болты, воровство фольги на заводе, бессонная ночь в институтской проходной… Нет, бросить все это просто так — невозможно…

На четвертый день я взял учебник сопромата и подсчитал, что если из куска восьмидюймовой трубы с пятимиллиметровыми стенками сделать камеру, то она вполне выдержит давление в восемь атмосфер. Труба валялась в груде металлолома во дворе церкви, я ее собственноручно притащил в мастерскую и уже через день запихивал модель щели в камеру.

Я работал, как каторжный. Ляля не отходила от установки ни на шаг, и уже к концу года я сумел повторить всю серию экспериментов.

Как и следовало ожидать, никакого проскальзывания не было и в помине: экспериментальные точки идеально укладывались на теоретические прямые, построенные по формуле, выведенной в 1868 году неким французом по фамилии Буссинеск.

Когда я принес Гринбергу эти результаты, он молча выслушал мои комментарии и мельком взглянул на графики. Потом, откинувшись в кресле, долго смотрел на меня невидящими глазами. По лицу его блуждала какая-то странная полувиноватая, полумечтательная улыбка.

— Жаль, — вдруг сказал он, — жаль… Очень все это было небанально…


Да здравствует Ломоносов!

Я любил монтировать свои установки не на столах, а на специально изготовленных для этой цели широких массивных полках, укрепленных на вделанных в стену кронштейнах. Стены в старой церкви были по нескольку метров толщиной, и такие полки служили действительно «незыблемыми» основаниями для моделей, камер, манометров, вентилей и прочих приборов, из которых состояли обычно мои установки. Вот и на этот раз я выбрал для полки самую толстую стену в лаборатории, возле которой под окантованным портретом Михаила Васильевича Ломоносова стоял никому не нужный письменный стол.

Заведующий лабораторией был большим почитателем таланта великого ученого, искренне считая, что все необходимые сведения для физики нефтяного пласта уже содержатся в его трудах: просто их внимательно еще никто не прочел. Наверно, поэтому под известным изображением русского энциклопедиста, где он в белом парике и расстегнутом на пухлом животе кафтане держит перо и задумчиво смотрит вдаль, висел тоже окантованный и написанный шрифтом, имитирующим древнерусский устав, плакат: «В земные недры ты, химия, проникни взора остротой, и нам сокровища благия, драги сокровища открой…» Цитировать это четверостишие Сергей Сергеевич очень любил: при этом голова его умильно склонялась набок, а указательный палец с массивным желтым ногтем многозначительно устремлялся кверху.

Я не любил Сергея Сергеевича, плакат меня раздражал, но, зная, какую ценность он представляет для заведующего лабораторией, я даже и не пытался перевешивать его на другое место. И вот теперь, когда мы с моим лаборантом Витей долбим старые кирпичи под отверстия для кронштейнов, мне кажется, что Сергей Сергеевич испытывает некое удовлетворение: «Вот, — наверно, думает он, — новую установку тоже делают под присмотром Михаила Васильевича…»

Так или иначе, но установка была собрана, и я был очень доволен, что мы не поленились пробить глубокие отверстия в стене: теперь в самом центре полки, как раз под портретом и плакатом, был установлен не любящий тряски и вибрации компаратор — микроскоп, с большой точностью определяющий расстояния между объектами. В поле зрения компаратора внутри тонкого капилляра, наполненного жидким трансформаторным маслом, находится пузырек воздуха. Если масло в капилляре движется, то вместе с маслом движется и пузырек. Капилляр тонкий, пузырек движется медленно — по сантиметру в час, и мы надеемся, что с помощью этого приспособления нам удастся измерять очень маленькие расходы жидкости — до миллионной доли кубика в секунду.

Компаратор только что установлен, с помощью шприца я загнал в капилляр пузырек, и мы с Витей по очереди наклоняемся к окуляру. Пузырек виден очень четко, изображение не дрожит даже тогда, когда мы прикасаемся к полке руками.

— Хорошо кронштейны замурованы, — говорю я Вите, осторожно вращая кремальеру микроскопа.

— Фирма, — сказал он и хлопнул ладонью по полке, отчего изображение в микроскопе чуть дрогнуло. — Теперь мне дайте… — его рука нетерпеливо прикоснулась к моему плечу.

С Витей я познакомился, когда ему было шестнадцать лет. Непутевого парня привела в институт его бабка, веря в чудеса трудового воспитания. Два года службы в армии пошли ему на пользу, и сейчас я имел помощника, о котором можно было только мечтать. Этот невысокий узкоплечий парень отличался необыкновенной дотошностью и педантизмом, который необходим в научной работе и которого мне всегда недоставало. Как и все люди, он очень не любил быть виноватым и поэтому иногда даже шел на мелкое жульничество.

— Шеф! — звал он меня после того, как уже полчаса возился с какой-нибудь накидной гайкой, не желавшей навинчиваться на штуцер. — Здесь гайка никак на резьбу не заходит!

Я брался за ключ, и после первого же оборота трубка вместе с гайкой летела на пол: со штуцера уже давно была сорвана резьба.

— Что, резьбу сорвали? — участливо спрашивал Витя, лазая под полкой в поисках сорвавшейся гайки. — Ну да, вы такой здоровый, а резьба-то тонкая…

Сейчас Витя приник к окуляру компаратора, настраивая его по своим глазам.

— Феноменально, — сияя говорит он, — только там никакого пузырька нету…

— Как это нету, — говорю я и оттесняю Витю с высокого табурета. Действительно, видимый участок капилляра целиком заполнен маслом — и пузырька не видно. Я перемещаю тубус компаратора влево, тут же находя сверкающий в ярком свете мениск. — Смотри, — усаживаю я Витю на свое место.

Время шло незаметно, и мы, сменяя друг друга, дождались, когда пузырек дошел до левой границы участка капилляра, просматриваемого компаратором. Надо было вводить новый пузырек. Для этого в правом конце капилляра имелось специальное утолщение — бульбочка, диаметром пятнадцать — двадцать миллиметров. В бульбочке было отверстие, закрытое резиновой пробкой, прижатой сверху колпачком. Колпачок отвинчивался, через резиновую пробку я вводил в отверстие иглу шприца, и пузырек оказывался в капилляре. Затем пробка вновь прижималась колпачком к отверстию, надежно герметизируя расходомер. С помощью этой простой операции я запустил в капилляр целую гирлянду пузырьков, которые медленно, но верно поползли влево, к выходному концу капилляра.

— Шеф, а почему они двигаются? — спросил Витя. — Ведь у нас сейчас все отключено, даже ртуть в щель не подана…

Ответ я нашел быстро:

— Как ты не понимаешь, Витенька, ведь термостат отключен, лампа горит, масло в бульбочке нагревается, вот они и бегут…

Было уже поздно, мы выключили свет и разошлись по домам.

На следующее утро я решил провести пробные опыты с использованием смонтированного вчера расходомера. К обеду щель, состоящая теперь из двух брусков полированного стекла, была собрана, мы заполнили ее дистиллированной водой и дали давление. Пузырьки в капилляре двигались устойчиво и равномерно, и мы несколько раз измерили их скорость. Затем я уменьшил давление во входной камере прибора в два раза. Если у нас все работает нормально, то и пузырьки в капилляре должны двигаться вдвое медленнее. Можно представить себе наше удивление, когда мы убедились, что пузырьки плывут с той же скоростью. Не спрашивая меня, Витя полностью перекрыл вентиль, и стрелка манометра, показывающего давление в приборе, упала до нуля. Отталкивая друг друга, мы кинулись к компаратору. По праву начальника на табурет взгромоздился я. Медленно, но неуклонно пузырьки двигались к выходу из капилляра. Наступила тишина, нарушаемая щелканьем реле и шумом вентилятора, перемешивающего воздух в термостате.

— Ну, и что будем делать? — спросил Витя.

Я молчал, потому что пребывал в полной растерянности. Потом приоткрыл дверцу термостата, взял зажим и намертво пережал резиновую трубку, ведущую от выходной камеры модели к капилляру.

— Теперь чудес не будет, — сказал я, закрывая крышку термостата. — Пойдем покурим, надо подождать, пока температура не стабилизируется.

Дверь лаборатории, обитая старым дырявым дерматином, выходила прямо на чердак церкви, в котором всегда стоял полумрак, слабо рассеиваемый единственной сорокасвечовой лампочкой. Рядом с дверью на засыпанном шлаком полу стояло старое пожарное ведро, куда мы бросали окурки. Здесь же проходила толстая труба отопления, укутанная цементной оболочкой. Поверхность трубы была теплой, и сидеть на ней было очень уютно.

Мы закурили.

— Евгений Семенович, — вдруг спросил Витя, — а на фига нам все это, а?

— Ты что имеешь в виду? — спросил я, хотя уже догадывался, какая проблема волнует моего лаборанта.

— Ну, я понимаю, узнаем мы, как жидкость там течет, в этой тонкой щели, а зачем?

— Чтобы знать, — сказал я. — Ты пойми, до нас с такими щелями никто не работал… А вдруг там все будет по-другому?

— Да понимаю я все, — обиделся Витя. — По-другому или не по-другому — какая разница? Нефти, что ли, от этого станет больше?

— Вряд ли, — пожал я плечами.

— Так вот я и говорю, если пользы никакой, тогда — зачем?

— Просто интересно, и все… — сказал я.

Витя презрительно махнул рукой, и, не окончив нашего философского спора, мы направились к установке.

Мерно щелкало реле, гудел вентилятор, лабораторный термометр, который мы специально поместили рядом с расходомером, показывал двадцать градусов. Я отвинтил колпачок и ввел пузырек. Когда навинчивающийся колпачок стал давить на пробку, резина прижалась к отверстию, пузырек переместился в тонкую часть капилляра, где и застыл.

— Все, — сказал я, — чудеса окончены. С этого места он теперь не сдвинется во веки веков.

— Если аллаху будет угодно, — добавил Витя, скептически наблюдая за моими действиями. Он был убежден, что мои толстые пальцы не приспособлены к обращению с деликатными приборами.

Я настроил компаратор так, чтобы левый мениск пузырька совпадал с нитью окуляра, и, сняв показания нониуса, записал их в журнал.

— Посмотрим через полчаса, — сказал я и выключил лампочку осветителя.

Полчаса мы не могли найти себе места, ходили «на трубу», флиртовали с самой интересной женщиной лаборатории — лаборанткой Лялей, жевали принесенные из дома бутерброды. В назначенное время я включил осветитель. Пузырька не было. Перемещая тубус микроскопа влево, я определил, что мениск за это время продвинулся на четыре с половиной миллиметра. Витя записал показания в журнал, и мы снова отошли от установки. Через полчаса пузырек ушел на четыре и две десятых миллиметра. Мы решили во что бы то ни стало дождаться момента, когда он остановится (не остановиться он не мог!) и с перерывами в полчаса снимали показания. Вопреки здравому смыслу пузырек двигался с приблизительно постоянной скоростью.

Подошел Сергей Сергеевич.

— Что у вас тут происходит? — строго спросил он, глядя на мои странные манипуляции с отключенным от установки расходомером.

— Да вот, — говорю я растерянно, — пузырек никак не устанавливается.

— Какой пузырек? — В свое время я показывал Сергею Сергеевичу схему будущей установки, но он ее, видимо, либо не понял, либо просто забыл.

— С расходомером чудеса какие-то происходят, — объясняю я ситуацию. — Он уже почти весь день отключен, а все время фиксирует расход…

— Какая величина расхода? — интересуется заведующий.

Я быстро прикинул на линейке:

— Что-то около пяти десятитысячных кубика в секунду.

— Это очень мало, — обиженно сказал заведующий, как будто выражая неудовольствие, что мы его беспокоим по поводу таких ничтожных величин. Потом подумал немного и возвел глаза к портрету своего кумира. — «Все перемены, в натуре встречающиеся, такого суть состояния, что, сколько от одного тела отнимется, столько присовокупится к другому», — начал он торжественным голосом, подняв кверху палец с массивным желтым ногтем, — «так, ежели убудет где несколько материи», — продолжал Сергей Сергеевич, — «то умножится в другом месте». — Закончив цитату, он продолжал стоять со вздетой вверх рукой, глядя на портрет, как священник глядит на икону.

— А как же аннигиляция материи? — не выдержал я.

— Какая аннигиляция? — оторопело спросил заведующий, закончивший свое образование в Менделеевском техникуме еще в дореволюционную эпоху и поэтому не имевший об аннигиляции материи никакого представления. До соответствующей страницы сочинений Ленина он тоже наверняка не добрался, поэтому я знал, что моя стрела бьет без промаха.

— Ну как же, Сергей Сергеевич, — укоризненно говорю я заведующему, — если, допустим, электрон встречается с позитроном, то происходит взрыв, и оба они исчезают… Об этом даже Ленин писал…

— Да, конечно, но ведь это совсем другие масштабы… — говорит Сергей Сергеевич, растерянно пытаясь найти путь достойного отступления. Мне становится стыдно:

— Я шучу, Сергей Сергеевич, великий Ломоносов вместе с не менее великим Лавуазье были правы: закон сохранения материи никто не отменял, он действует всюду… — Я помолчал и добавил: — Всюду, кроме нашей установки…

На следующий день я пришел в лабораторию раньше всех. В чудеса я не верил, поэтому твердо знал, что таинственное движение пузырьков в капилляре должно было прекратиться. В лаборатории всю ночь стояла ровная температура, и термометр в термостате показывал девятнадцать с половиной градусов. Я включил установку, запустил в капилляр пузырек и стал спокойно перебирать в уме возможные причины увеличения объема жидкости в бульбочке капилляра, так как иначе объяснить движение пузырьков было нельзя. Тем временем лаборатория постепенно оживала: пришла Ляля и, запершись в весовой, принялась колдовать над своей и без того яркой внешностью, чтобы через полчаса появиться перед нами во всем блеске, проследовал в свой кабинет Сергей Сергеевич: в одной руке он нес пустой кожаный портфель, другой — прикасался к островерхой мерлушковой папахе, здороваясь с сотрудниками, через пять минут после звонка прибежали запыхавшиеся девочки-лаборантки, а Вити все не было. Он появился только через полчаса. Торопливо, без лишних разговоров мой помощник снял пиджак и стал надевать свой персональный, подогнанный по его щуплой фигуре синий сатиновый халат.

— В чем дело? — стараясь напустить на себя побольше строгости, спросил я.

— Да понимаете, Евгений Семенович, сессия скоро, мы с Вовкой поздно сидели, вот я и проспал…

Витя знал, что к его занятиям в заочном политехническом институте я отношусь с великим уважением, поэтому частенько списывал свои прегрешения на трудности заочного образования. Вот и сейчас мне казалось, что Витя прячет от меня свои чуть нахальные глаза с белесыми ресницами.

— Знаешь, Витя, — говорю я, злясь уже по-настоящему, — высшее образование — это прекрасно, но ведь работать тоже надо?

— А я не работаю? — вспыхивает Витя. — Вон вчера сколько сидели после звонка… И потом, что делать-то? Опять скорость пузырьков мерить?

— Скорость я буду мерить сам, если нужно. А ты лучше форвакуумний насос перебери — там воды уже полно.

Перебирать форвакуумный насос — работа не из приятных: после руки и спина ноют от напряжения, а потом час еще надо отмываться от масла.

— Насос так насос, — с деланным безразличием сказал Витя, расстегивая манжеты своего парадного халата. (Для грязных работ у нас были специальные куртки.)

Он стал греметь ключами, а я забрался на табурет и включил осветитель. Пузырек еще был в поле зрения компаратора, но за те несколько минут, пока я проводил воспитательную работу с моим лаборантом, он уже успел заметно уйти влево. Я смотрел в окуляр, и мне казалось, что я даже вижу это необъяснимое движение, которое как будто гипнотизировало меня. Я находился в состоянии какого-то странного транса, когда услышал за спиной голос Вити:

— Шеф, ну что?

— Двигаются.

— Быстро?

— Так же, как вчера.

Витя махнул перемазанной в масле рукой и пошел к насосу, а я направился «на трубу». Выкурив сигарету, я уже знал, что надо делать. Спустившись на второй этаж, я отправился в нефтяную лабораторию. Мой друг Валя сидел как обычно у себя в закутке между лабораторным столом и книжными шкафами. Стол и стул, казалось, были малы для его нескладной фигуры, скрюченной над толстой английской книгой по химии нефти, которую он переводил вот уже второй год. У него была странная привычка: сталкиваясь с каким-нибудь сложным вопросом, он, сидя за столом, начинал раскачиваться, как мусульманин на молитвенном коврике. Вот и сейчас Валя то откидывался на спинку стула, то почти касался носом бумаг на столе.

— Привет, — сказал я. — Что, опять трудный кусок попался?

— Здорово, — Валя перестал раскачиваться и надел очки, в которых по меньшей мере одно стекло всегда было с трещиной. — Откуда ты знаешь, что трудный кусок?

— Знаю… Слушай, — приступаю я к делу, — резина в масле может набухать?

— Смотря какая резина и смотря в каком масле, — сказал Валя, поправляя очки.

— Вакуумная в трансформаторном.

— Не знаю, — сказал Валя, — а в чем дело?

Я рассказал моему другу о необъяснимом движении пузырьков в капилляре.

— Нарисуй схему расходомера, — попросил он. Я нарисовал. Валя повернул рисунок к себе и стал усиленно раскачиваться на стуле. Потом поднял голову: — Смени резинку, я тебе дам нефтестойкую.

Через десять минут я уже возился с расходомером, меняя пробку под колпачком. Бросив свою работу, над моим ухом сопел Витя, давая время от времени ценные указания, за что и был отправлен обратно к насосу. После того как пробка из новой нефтестойкой резины была вырезана и установлена на место, я очередной раз запустил в капилляр цепочку пузырьков.

К концу дня мы убедились в том, что пузырьки в капилляре плывут по-прежнему, теперь уже, правда, со скоростью около трех миллиметров в час.

О таинственных событиях, происходящих в нашей лаборатории, Валя раззвонил по всему институту, и в нашу комнату на третьем этаже потянулись любопытные.

— Вот, — говорил Витя, небрежно положив руку на термостат, — мы собираемся установить законы движения жидкости (он так и говорил: «установить законы») в очень тонких щелях и сделали для этой цели специальный расходомер, который почему-то все время фиксирует какой-то расход…

— Что, перпетуум мобиле? — деловито осведомился мой приятель Ося — физик из спектрометрической лаборатории.

— Типичный перпетум, — не моргнув глазом, серьезно ответил Витя, не раз удивлявший меня скудостью своих познаний, несмотря на законченную среднюю школу.

Потом несколько раз к установке подходил Сергей Сергеевич. Он подолгу смотрел в окуляр компаратора, щурился и прикасался своим толстым ногтем к колпачку расходомера.

— Поменяйте капилляр, — вдруг сказал он.

— Зачем? — спросил я.

— Он кривой. — Заведующий повернулся и ушел в свой кабинет.

— Может, поменяем, а? — спросил Витя. — Давайте, я быстро…

— Зачем менять? — повторил я. — Если капилляр будет прямее, то ведь от этого ничего не изменится… — Я задумчиво смотрел на пережатую мной резиновую трубку, соединяющую расходомер с установкой. — Вообще-то поменять можно, — сказал я, — но не для этого.

— А для чего? — спросил Витя.

— Смотри, — сказал я, — у нас все трубопроводы располагаются выше, чем измерительный капилляр. Если в этой системе есть хоть одно крохотное отверстие, через которое может поступать воздух, то этим можно все объяснить… Про сообщающиеся сосуды слышал что-нибудь? — спросил я, видя недоумевающий взгляд моего лаборанта.

— Феноменально, — сказал Витя, уяснив наконец мою мысль. — А что теперь-то делать будем, ведь систему крепления расходомера надо менять…

— И поменяем, — сказал я. — Я сейчас пойду к стеклодувам и закажу капилляры с новыми наконечниками, завтра-послезавтра переделаем систему, и чудеса закончатся, я тебе это гарантирую.

— Если аллаху будет угодно, — добавил Витя.

Через час я уже выходил из подвала нашей церкви, где размещалась стеклодувная мастерская. Стеклодув Вася поклялся, что эту «уму непостижимую» работу он сделает к послезавтрашнему дню.

На следующее утро меня срочно вызвал к себе руководитель темы. Длинным хорошо знакомым коридором я иду в кабинет Матвея Михайловича Грехова. Как всегда, от его матросского рукопожатия у меня болят пальцы.

— Евгений Семенович, — говорит Грехов официальным тоном, — вам необходимо сегодня или, в крайнем случае, завтра поехать на неделю в Москву.

— Но я не могу, у меня опыт идет…

— Опыт подождет, — Матвей Михайлович непреклонен. — Завтра открывается сессия СЭВ, на которой поставлен наш доклад… — Он помолчал, улыбнулся и добавил: — О методе шлифов все равно никто лучше автора не расскажет, кроме того, вашими щелями тоже интересовались… Езжайте.

Неделя в Москве тянулась бесконечно долго. Мне не терпелось скорее попасть в лабораторию, и я вылетел в Ленинград утренним самолетом.

Когда аэрофлотовский автобус подошел к конечной остановке, было три часа дня. Через полчаса я уже поднимался по крутым ступеням церковной лестницы. Открыв дверь лаборатории, я очень удивился: на табурете возле установки сидел Ося и смотрел в окуляр компаратора. Рядом стоял Витя и что-то регулировал, подчиняясь Осиным командам.

— Влево, — вкрадчиво говорил Ося, — еще влево, еще… еще… стоп! Записывай…

Витя что-то записал в журнал.

— Теперь поверни вправо, — командовал Ося, — замри…

Отчаявшись понять смысл происходящего, я шагнул в комнату.

— Здравствуйте, — громко сказал я.

— Здорово, здорово, — не отрываясь от микроскопа, ответил Ося, — одну минуточку, пожалуйста…

— Сейчас, Евгений Семенович, мы кончим, — извиняющимся голосом сказал Витя. — Я тут просил Иосифа Марковича помочь…

Я подошел к своему столу, поставил тяжелый портфель и опустился на стул. Только сейчас я почувствовал, как я устал. То ли от вчерашнего банкета, то ли от рева турбин «Ту-104» в голове стоял шум, и я пожалел, что не поехал сразу домой.

Подошел Витя.

— Как съездили, шеф? — спросил он со своей обычной полуизвиняющейся, полунахальной улыбкой. За неделю в моем лаборанте произошли кое-какие перемены: он осунулся, ярко-синий халат был грязен, а на локте зияла большая дыра.

— Что с тобой, Витя? — спросил я, усаживая его на соседний стул. — Почему у тебя такой вид?

— Да бросьте, шеф, вид у меня совершенно нормальный, а они все-таки двигаются… Ну и намучился я с вашим новым капилляром! Он, зараза, в старое гнездо не встает, пришлось новое делать, пока делал — два капилляра сломал, перед Васькой опять унижался… Только позавчера вставил, заполнил маслом, запустил пузырек, а он двигается, как и раньше… Вот вам и чудеса, — не без ехидства улыбнулся Витя. — Тогда я пошел к Иосифу Марковичу, и он согласился помочь. Мы сделали такое устройство из шприца с микрометрическим винтом, чтобы удерживать пузырек на месте…

Ося, улыбаясь, слушал Витин доклад и кивал своей лысиной, обрамленной рыжими волосами. Он был добрым человеком и никогда никому ни в чем не отказывал.

— Ребята, — сказал я, — поздно уже, давайте по домам.

— А вы идите, — вдруг обозлился Витя, — вы, наверно, устали там, в Москве, а я еще поработаю…

— Он каждый день торчит в лаборатории до десяти-одиннадцати часов, — вдруг сказал Ося. — Совсем свихнулся с этими пузырьками.

— Евгений Семенович, — Витя поднял на меня свои нездорово блестящие глаза, — сколько можно на этой ерунде сидеть, ведь они не должны двигаться, не должны, а мы вот уже второй месяц неизвестно какой расход мерим…

— Ладно, Витя, — примирительно сказал я, — утро вечера мудренее. Пошли домой. А тебе, Ося, — обратился я к своему другу, — большое спасибо, мы обязательно попробуем твое устройство… Чем черт не шутит? Вдруг пойдет…

Когда Ося ушел, я объяснил Вите, что весь смысл наших опытов — в точном измерении расхода, поэтому какие бы то ни было стабилизирующие приспособления нас устроить не могут.

Через несколько дней, когда мы с Витей сидели около нашей установки, полностью исчерпав все возможные объяснения бесконечного движения пузырьков в расходомере, в лабораторию заявился Валя с толстым справочником в руках. Своей характерной ныряющей походкой он подошел к нам и, сверкая треснувшими стеклами очков, сказал:

— Вот, я нашел. Вы употребляете масло марки М-13/61. Если оно слишком старое, то его химический состав изменяется, а при этом, вполне естественно, изменяется и его объем. У вас такая сумасшедшая чувствительность, что вы вполне можете заметить эти изменения… А зачем вам, собственно, масло? — вдруг спросил он. — Запустите туда воду, хотя бы временно, пока установка отключена, ведь вы возитесь сейчас только с расходомером…

Я готов был расцеловать моего нескладного приятеля за его идею, которая при всех своих достоинствах и недостатках была, по крайней мере, конструктивной: мы с Витей в ближайшее время будем чем-то заняты.

— Промывай капилляр, — сказал я Вите, — заполним его водой.

Витя рьяно взялся за дело: он свинтил колпачок, вынул капилляр из гнезда и стал с помощью резиновой груши промывать его бензином, спиртом, водой, а затем и хромовой смесью. Через час Витя с некоторой виртуозностью запустил в капилляр один пузырек. Теперь надо ждать стабилизации температуры в термостате, и я сажусь за составление давно висящего надо мной годового отчета.

Прошло довольно много времени. В комнате стоит тишина, и я отчетливо слышу, как Витя что-то бормочет себе под нос.

— Шеф, — вдруг громко говорит он, — колпачок не навинчивается, попробуйте вы…

Я знаю штучки моего лаборанта и поэтому не принимаю его предложения всерьез.

— Что, резьбу сорвал? — спрашиваю я, подхожу к установке и сразу же определяю размеры постигшего нас бедствия.

Резьба сорвана не на колпачке, а на штуцере, внутри которого расположена бульбочка с отверстием. Это означает, что необходимо изготавливать заново всю довольно сложную систему крепления капилляра, его гнездо, а это — работа не маленькая, и займет она в лучшем случае не менее трех-четырех дней…

Витя прекрасно это понимает, и его глаза с белесыми ресницами смотрят на меня с таким выражением, что я начинаю его успокаивать:

— Наплевать, Витя, не расстраивайся. Это даже хорошо, что у нас какой-то перерыв будет, а то мне порой хочется взять кувалду и шарахнуть как следует по всему этому хозяйству. Я отчет буду писать, а у тебя — сессия, позанимаешься как следует… — Но тут я вижу, что, не слушая меня, Витя кидается к шкафу, к той его половине, где у него стоит специальный ящик с барахлом, которое он, не поддаваясь ни на какие уговоры, не только не хочет выкидывать, но даже не соглашается отнести в подвал.

— Хорошему хозяину все впрок идет, — часто говорил он, разбирая, например, старый выключатель и раскладывая по разным коробкам пружинки, контакты и болтики с гаечками.

Теперь он лихорадочно роется в своих сокровищах, безжалостно расшвыривая их по полу. Наконец он находит то, что искал, и бежит к установке. В его руках брусок красного детского пластилина. Он отламывает от него кусочек, разминает его в пальцах и в течение нескольких секунд замазывает отверстие капилляра. Потом включает осветитель, настраивает компаратор и записывает показания на листке бумаги.

— А теперь через пятнадцать минут посмотрим, насколько он уйдет, — говорит Витя, с трудом скрывая в голосе торжествующие нотки. — Я-то знаю, — продолжает он, — все равно пузырьки снова поплывут, но вы хоть не будете говорить, что опять Витя виноват…

— Ладно, — смеюсь я, — завтра закажу в мастерской гнездо, а ты иди, готовься к экзаменам…

— Нетушки, — отвечает Витя, — я сам хочу посмотреть, как он в воде будет двигаться… — и он нагибается, тщательно собирая с пола разбросанные драгоценности.

Я тоже не верю, что что-то изменится оттого, что мы заменили в капилляре масло на воду, и не отрываюсь от отчета. Тем неожиданней для меня звучит немного растерянный и странно спокойный голос Вити:

— Шеф, а ведь он стоит…

Я не верю своим ушам.

— Стоит, — повторяет Витя, — уже двадцать минут, как не сдвинулся ни на одну десятую миллиметра… Да вы сами посмотрите.

Я навел перекрестье окуляра на левый мениск пузырька, записал показания нониуса на листке бумаги, который молча спрятал в карман, выключил осветитель и сел за свой стол.

— Я пошел «на трубу», — говорит Витя, достает сигарету и, не зажигая ее, садится на табурет рядом с установкой.

— Слушай, — говорю я, — а какой у тебя первый экзамен?

— Химия, — отвечает Витя.

— Ну, и что же ты знаешь из химии?

— Ничего, — отвечает Витя и, глупо улыбаясь, зажигает осветитель.

— Не трогай, — говорю я, — еще пяти минут не прошло.

Витя щелкает тумблером и опять садится на табурет с незажженной сигаретой в пальцах.

— Так как же ты пойдешь сдавать химию, ничего о ней не зная? — продолжаю я свой бессмысленный допрос.

— Я подготовлюсь, — тихо говорит Витя.

— Когда?

— Завтра с утра, — говорит Витя, не отрывая взгляда от тумблера осветителя.

Проходит долгая пауза. В лаборатории совсем тихо, и мы слышим, как щелкают электрические настенные часы, когда их минутная стрелка перескакивает на следующее деление.

— Можно? — спрашивает Витя.

— Подожди, — отвечаю я и, не включая осветитель, сдвигаю тубус микроскопа. — Теперь включай и настраивай по левому мениску.

Еще минуту-две он тщательно настраивает компаратор и снимает показания нониуса.

— Ноль девяносто шесть, — произносит он, вопросительно глядя на меня.

Я достаю из кармана листок и протягиваю ему. Он смотрит, не веря своим глазам: на листке написана та же цифра.

— Феноменально, — говорит Витя и, нарушая все правила, закуривает тут же у установки.

Я тоже достаю сигарету, и мы молча сидим и курим, глядя на наше детище, пребывающее наконец-то в «таком суть состоянии», которое соответствовало «всем переменам, в натуре случающимся».

Как объяснили нам потом опытные резинщики из института синтетического каучука, резина под нагрузкой ведет себя как вязко-пластичное тело, она течет. Именно это и происходило с нашими резиновыми пробками, которые, деформируясь под действием колпачка, двигали пузырьки в нашем расходомере.

Когда Витя узнал об этом, он долго просил меня разрешить повесить в лаборатории еще один плакат с ломоносовским текстом закона сохранения вещества. Я отнекивался, но потом просьба отпала сама собой: единственное свободное место на стене вскоре было занято новым прибором, из-за которого я долго воевал в отделе снабжения. Прямо под портретом первого русского физика, сверкая сталью, ртутью и стеклом, висел теперь прецизионный чашечный барометр.


Если немного повезет…

Два года назад я перешел работать в другой институт. После четверти века, проведенного в стенах Ленинградского нефтяного, трудно было расставаться с друзьями, с церковью на Васильевском острове, с роскошным особняком, отделанным росписью и лепниной. Но что было делать? Новая дирекция Нефтяного решила, что занятия физикой нефтяного пласта не лежат в профиле генеральной тематики института, и поэтому всячески препятствовала расширению моих исследований. В этом деле начальству удалось весьма преуспеть, и, когда численность моей группы достигла двух человек (включая меня самого), я понял, что пора уходить.

Естественно, новое место отыскалось не сразу. Длительные поиски окончились тем, что мне предложили работать в лаборатории физики горных пород Геологического института. Один из старших научных сотрудников лаборатории уволился, оставив мне в наследство штатную единицу, небольшую группу и незаконченную тему, связанную с изучением электрокинетических явлений.

Еще во время предварительных переговоров мой будущий начальник заверил меня, что я сам могу формировать тематику своих исследований. Взамен он требовал выполнения лишь одного условия: мне надлежало закончить тему, начатую моим предшественником. Мне это условие не нравилось, но я надеялся, что развязаться с чужим заданием будет не так уж сложно, тем более что в основе электрокинетики лежат хорошо известные мне процессы фильтрации.

Когда я первый раз вошел в комнаты, где размещалась моя новая группа, они были пусты. Сотрудники, с которыми мне предстояло работать, с утра отправились на овощебазу, поэтому первый рабочий день на новом месте я должен был провести в одиночестве. Честно говоря, со своими будущими коллегами я был уже знаком, так как в качестве гостя бывал в этой лаборатории и раньше, но одно дело — изредка встречаясь, вежливо разговаривать об отвлеченных материях, а другое — ежедневно треть суток проводить вместе в одном помещении, занимаясь одним и тем же делом и обсуждая самые различные проблемы: от тенденций современной моды и способов приготовления сырной закуски под водку до событий в Иране и возможности контактов с внеземными цивилизациями.

В первой из двух комнат, где нам предстояло работать, стояли четыре письменных стола, шкаф и несколько открытых книжных полок. Прежде всего я привел в порядок свое рабочее место, соскоблив со стены вырезанные из журналов фотографии актрис и манекенщиц и тщательно вытряхнув и вымыв ящики теперь уже моего письменного стола. Разложив затем по местам бумаги и книги, я пошел осматривать свои владения.

В соседней комнате стоял вытяжной шкаф, лабораторный стол и верстак, к которому приткнулся маленький письменный столик. На столике лежали книги: «Справочник физика-экспериментатора», «Спутник радиолюбителя» и пухлый третий том «Справочника химика». Специфический подбор литературы говорил о том, что маленький столик принадлежит Ивану Андреевичу — человеку, который своими большими руками может сделать все: собрать электронную схему, починить наручные часы фирмы «Омега» и ликвидировать возникшую в лаборатории аварию водопровода. Из одного справочника выглядывал кончик плотного листка бумаги. Почти машинально открыв книгу, я обнаружил между ее страницами цветную женскую фотографию. Лицо на фотографии было знакомым, и я решил, что это Анна Петровна — жена Ивана Андреевича, тоже работавшая в этой лаборатории. На лабораторном столе располагалась установка, на которой, по-видимому, и производились те неведомые мне пока исследования, которые я должен завершить.

Я вернулся в первую комнату и подошел к книжным полкам. Когда я увидел обилие литературы по различным областям физической химии, мне стало не по себе: ведь мое химическое образование завершилось около тридцати лет назад после успешной сдачи экзамена на первом курсе университета…

Среди стоящих на полке книг я нашел отчет о двухлетних исследованиях лаборатории, благополучно защищенный в прошлом году на ученом совете. Когда я открыл переплетенную в синий дерматин рукопись, то понял, что лучшего пособия для первоначального ознакомления с новой для меня тематикой не найти. Но, увы, не понимая сути явлений, я только и мог уяснить, что мой предшественник изучал зависимость электрохимической активности образцов пористых тел от величины радиуса пор. Поэтому на следующий день, когда в лаборатории появились мои новые сотрудники, я им прямо сказал, что для вхождения в курс дела мне нужен достаточно продолжительный срок.

— А мы что в это время будем делать? — вскинул голову Иван Андреевич.

— То же, что и раньше, — сказал я.

Иван Андреевич дернул плечом и отвернулся к окну. Его мефистофельский профиль выражал презрительное безразличие к происходящим вокруг событиям.

— Вот вы, например, чем сейчас занимаетесь? — обратился я к сидевшей рядом с Иваном Андреевичем женщине, фотографию которой я видел у него.

— Измеряем на специальной установке дзета-потенциалы различных пористых образцов, в том числе и горных пород.

— Зачем?

— Чтобы узнать, как зависит дзета-потенциал от размера пор в образце.

Вчера я уже успел прочитать в одной из книг, что подобной зависимости быть не должно, поэтому, не боясь последствий, смело возразил:

— Но ведь формула Гельмгольца — Смолуховского такой зависимости не дает?

Моя собеседница пожала плечами:

— Формула не дает, а зависимость есть… Вот хоть Анну Петровну спросите, — продолжала она, с вызовом посмотрев на женщину, сидящую у двери, — она у нас известный теоретик…

Это было для меня полной неожиданностью: оказывается, в справочнике Ивана Андреевича спрятан портрет вовсе не жены, а его соседки, которая с плохо скрываемым обожанием то и дело взглядывала на надменный мефистофельский профиль.

Пропустив ехидное замечание мимо ушей, в разговор вступила Анна Петровна:

— Дзета-потенциал действительно, вопреки теории, зависит от радиуса пор. На этой зависимости вся промысловая геофизика построена: чем больше радиус, тем больше потенциал. Вот Иван Андреевич с Галей и пытаются опытным путем установить такую зависимость для различных типов горных пород и для различных пористых материалов. Пористость и проницаемость образцов определяет Зиночка, а они работают на установке, которую Иван Андреевич два года назад сделал…

— А какая задача стоит перед вами? — спросил я.

— Я вообще-то должна их результаты перенести в промысловую геофизику, в «скважину» так сказать, но пока ни у меня, ни у них ничего не получается… — смущенно улыбнулась Анна Петровна.

— Все это не так просто… — снова дернул плечом Иван Андреевич.

Опять, уже в который раз в своей жизни, я засел за учебники, пытаясь разобраться в сложных вопросах незнакомой мне науки. Только через несколько недель мне стало более или менее ясно, что нам необходимо делать дальше.

— Надо найти теоретическую зависимость дзета-потенциала от радиуса пор, — заявил я, когда мы опять собрались в комнате все вместе.

— Это невозможно, — сказала Анна Петровна.

— Почему?

— Уравнение распределения потенциала в тонком капилляре нелинейно и практически не имеет решения.

— Тогда попробуем найти его приближенное решение… Без теории нам все равно не обойтись.

Сначала мы попробовали найти решение с помощью ручных вычислений по одному из методов последовательных приближений. После того как в результате двухнедельного каторжного труда мы получили пять точек на одной из двенадцати кривых, я понял, что необходимо искать другой путь.

— Может быть, ЭВМ? — нерешительно спросил я Анну Петровну, когда она начала расчерчивать новые листы для записи промежуточных результатов.

— А вы умеете программировать?

— Нет.

— И я не умею.

— Так давайте попросим кого-нибудь… У вас никаких знакомых нет? — спросил я, соображая, как найти своих однокурсников, связанных с ЭВМ.

— Мой брат — главный программист Вычислительного центра Академии наук, — вдруг сказала Анна Петровна. — Я попробую что-нибудь сделать…

Академический ВЦ располагался на первом этаже старинного петербургского здания. Мы вошли в длинный коридор, по стенам которого тянулись черные клеенчатые двери. На одной из дверей вырезанными из пенопласта буквами было написано: «Машинный зал № 1. БЭСМ-6». По коридору сновали люди со сложенными в пухлые гармошки листами белой бумаги с дырками по краям.

Брат Анны Петровны оказался симпатичным моложавым человеком, которому было всегда некогда и которого все сотрудники ВЦ называли почему-то Симом. Его никогда не было на месте, а если вдруг он и оказывался случайно за своим столом, то разговаривать с ним все равно было практически невозможно: сменявшие друг друга бесконечные посетители обращались к нему с не терпящими отлагательства вопросами. С большим трудом, урывками, нам удалось объяснить Симу, что мы от него хотим.

— Это очень просто, — сказал Сим, переписывая себе в блокнот наше дифференциальное уравнение. — Я думаю, что к вечеру я вам это сосчитаю…

На следующий день Анна Петровна привезла в лабораторию длинную распечатку, на которой после нескольких десятков строк, написанных на каком-то непонятном языке, аккуратными столбиками были напечатаны результаты расчетов и даже нарисованы все двенадцать графиков решения нашего уравнения. Когда я, взглянув в конец распечатки, увидел напечатанную машиной фразу: «Время решения — 52 секунды», я показал эту цифру Анне Петровне:

— Попробуйте сосчитать, во сколько раз БЭСМ-6 работает быстрее, чем мы…

Графики были теперь перед глазами, и я стал теперь искать приближенное выражение для функции-решения нашего уравнения. Вид формулы сомнений не вызывал, но значения содержащихся в ней численных коэффициентов нужно было опять определять с помощью длинных и сложных расчетов.

Опять мы пошли на поклон к Симу. В этот раз задача была посложнее, но тем не менее через несколько дней он, используя стандартную программу метода наименьших квадратов, проделал на машине все необходимые вычисления.

Теперь нужно было идти к Ивану Андреевичу и к Гале, чтобы получить у них экспериментальные данные для проверки правильности новой формулы.

Когда я вошел в комнату, где обычно проводились все наши эксперименты, я увидел, что Иван Андреевич с помощницей колдуют над какой-то небольшой, собранной на верстаке установкой. Иван Андреевич держал в своих толстых пальцах невидимую проволочку, рассматривая ее в увеличительное стекло, а Галя осторожно наливала в маленький стаканчик бесцветную жидкость. Мне показалось, что при моем появлении Галя слегка покраснела, а Иван Андреевич еще больше насупил и без того сдвинутые к переносице брови. Любопытство взяло верх, и, после того как необходимые данные были получены, я спросил:

— А что это вы делаете, если не секрет?

Галя покраснела еще больше, а Иван Андреевич твердо, даже с некоторым вызовом заявил:

— Почему же секрет? Мы хотим измерить абсолютный электродный потенциал.

Электрохимии я почти не знал, но со времен университета смутно помнил, что сделать это принципиально невозможно. Так же, как и проблема вечного двигателя, «проблема абсолютного скачка потенциала» уже давно стала кладбищем многих честолюбивых замыслов и надежд. Поэтому, ни слова не говоря, я взял с полки первый попавшийся учебник электрохимии, нашел нужную страницу и громким голосом начал читать: «Экспериментально можно определить лишь сумму электродных потенциалов, но не потенциал каждого электрода в отдельности…»

— Да знаю я, — дернул плечом Иван Андреевич.

— Я же говорила тебе, что это бессмысленная работа… — повернулась к нему Галя.

— Помолчи, — сказал он ей строго. — А вы, — обратился он ко мне, — напрасно верите всему тому, что написано в учебнике.

— Так во всех же учебниках одно и то же! — взмолился я.

— Все равно не поверю, что такую задачу нельзя решить экспериментально, — упрямо сказал Иван Андреевич.

Можно было понять, что Ивану Андреевичу, привыкшему с помощью своих талантливых рук решать самые заковыристые экспериментальные задачи, трудно было согласиться с наличием теоретического запрета на постановку физического опыта. Долго еще, когда я в шутку спрашивал его, как обстоят дела с определением абсолютного потенциала, он только махал рукой: времени нет этим заниматься, а то бы…

Как раз в это время заболела Анна Петровна, и все расчеты, связанные с проверкой новой формулы, мне пришлось делать самому.

Однажды я остался после работы в лаборатории вместе с Зиночкой. Она собиралась с мужем в театр, и ехать из центра города в Шувалово, где им недавно дали квартиру, а потом опять в центр, было бессмысленно. Зиночка сегодня была выдержана в зеленых тонах: и туфли, и платье, и даже умело положенные тени около глаз — все имело один и тот же изумрудный оттенок.

— Вы неотразимы, Зиночка, — не удержался я от комплимента, когда мы остались в комнате одни. — И неужели это все для него?

Зиночка кокетливо улыбнулась:

— Мужу надо нравиться, а то могут быть неприятности…

— Какие неприятности? — спросил я.

— Обыкновенные… Такие, как у Анны Петровны, например… — вдруг сказала она, быстро взглянув на меня, будто испугавшись, что выдала чужую тайну.

— Я не знаю, какие неприятности у Анны Петровны, — твердо сказал я.

— Ну как же, вся лаборатория знает, а вы не знаете… Плохо у них с Иваном Андреевичем. Вы думаете, Анна Петровна просто так заболела?

— Мне говорили, у нее бронхит, — неуверенно сказал я.

— Ну, прямо бронхит… Просто она видеть не хочет, как дружно работают Иван Андреевич со своей помощницей…

Формула для теоретической зависимости дзета-потенциала от радиуса пор имела одну неприятную особенность: все расчеты с ее помощью можно было производить только методом подбора, поэтому, для того чтобы обработать данные только по одной экспериментальной кривой, нужно было затратить не менее недели. Можно было представить мое настроение, когда я думал о количестве предстоящей рутинной вычислительной работы! Эксплуатировать родственные чувства Сима было уже стыдно, и я попробовал научиться считать на ЭВМ сам.

В ВЦ была специальная комната, где вплотную друг к другу стояли обычные школьные парты. На партах, склонившись над простынями распечаток, работали программисты-пользователи. Едва отыскав свободное место, я сел зубрить очередной учебник. Книжка оказалась краткой, но очень толковой инструкцией «для программирования на алгоритмическом языке „АЛГОЛ-60“».

Когда мне показалось, что язык уже изучен, я написал свою первую программу на специальном бланке и отнес его в перфораторную. На другой день я уже держал в руках небольшую колоду карт с пробитыми насквозь прямоугольными отверстиями. Положив в начало колоды несколько карт с пробитым шифром и паспортом задачи, я одел ее в «рубашку» из текстолитовых дощечек, стянул все это резинкой и с некоторой торжественностью отнес в машинный зал. Перед залом находилась маленькая комната, где стоял стол, куда надо было складывать предназначенные для счета задачи. Стены комнаты были сплошь заставлены библиотечными ящиками с номерами шифров. Время от времени из зала выходила девушка-оператор с уже сосчитанными задачами и распечатками. Колоды рассортировывались по ящикам, а распечатки укладывались на краю стола. После этого девушка собирала приготовленные для счета задачи и уносила их в зал. На большой деревянной двери зала висела картинка с забавной оскаленной тигриной мордой, под которой красовалась надпись: «Не входить!» Когда дверь открывалась, из зала веяло прохладным кондиционированным воздухом и раздавался грохот нескольких одновременно работающих печатающих устройств. Не сходя с места, дежурил я у входа в машинный зал, чтобы не пропустить момента, когда девушка вынесет мою задачу. Через два часа распечатка была у меня в руках. После шифра на листе был напечатан текст моей программы, внизу, под текстом, машина сама перечисляла мои ошибки. Их было столько, что не хватило заказанной мною в паспорте длины бумажной ленты. Просидев без толку над распечаткой целый час, я пошел к Симу. Ему достаточно было трех минут, чтобы разобраться во всех моих ошибках. Я исправил их, набив новые карты, и снова отнес колоду на стол…

С этого дня время для меня стало идти рывками. С того момента, как я получал новую распечатку с очередной ошибкой, и до мгновения, когда колода исчезала за дверью машинного зала, оно вообще выключалось. И наоборот, те часы, которые я проводил в нетерпеливом ожидании под картинкой с тигриной мордой, длились бесконечно долго. Именно в эти часы давало знать о себе сердце — в середине груди возникала тупая тяжесть. Но вот появлялась новая распечатка, и все отступало на второй план: и великолепная весенняя погода, и духота коридора ВЦ, и ноющая боль в груди.

Стояло уже жаркое лето, когда я получил очередную распечатку, которая оканчивалась фразой: «конец задачи», что означало отсутствие в программе ошибок. Теперь, после прохождения тестов, можно было начинать обработку по новой формуле всех имеющихся экспериментальных данных о зависимости дзета-потенциала от радиуса пор. Набив числовой материал на перфокарты, я запустил данные в машину. Результаты обработки были неправдоподобно хороши: экспериментальные значения отличались от теоретических не более чем на пять-шесть процентов.

Победа была полной, и досталась она сравнительно легко: ведь с начала моих исследований по новой теме не прошло и двух лет… Похудевшая и осунувшаяся после долгой болезни Анна Петровна снова и снова перебирала листы распечаток, не веря в справедливость полученной теоретической зависимости, но факт оставался фактом: такая зависимость была и она прекрасно описывала весь имеющийся в наличии экспериментальный материал.

С сердцем опять стало хуже, и врачи не велели мне выходить из дому. Теперь, после нескольких месяцев, проведенных в ВЦ, мне казалось, что у меня появилась уйма свободного времени, и я продолжал свое электрохимическое образование. Дойдя в учебнике Антропова до глав, посвященных возникновению скачка потенциала между фазами, я еще и еще раз перечитывал то место, которое я цитировал год назад Ивану Андреевичу. Вглядевшись в свою формулу, я внезапно осознал, что одна из констант, которую машина подбирает в процессе обработки экспериментальных кривых, непосредственно связана с тем самым неуловимым абсолютным скачком!..

Это было невероятно, но это было именно так. Более того, проверить это предположение ничего не стоило: надо было просто померить электродные потенциалы тех материалов, с которыми работал Иван Андреевич.

Эта мысль привела меня в состояние какой-то странной эйфории: я бросился к телефону и набрал номер. Трубку снял Иван Андреевич. Я извинился за поздний звонок и попросил к телефону Анну Петровну.

— Она здесь больше не живет, — после небольшой паузы сказал Иван Андреевич.

— А ей можно позвонить?

— Нельзя, там нет телефона… Если что-нибудь срочное, я могу дать адрес… — добавил он нерешительно.

Я поблагодарил и повесил трубку.

На следующий день, наплевав на предписания врачей, я явился в лабораторию ни свет ни заря. Едва дождавшись прихода сотрудников, я с плохо скрываемым волнением объявил им об открывающихся перед нами перспективах.

— Здесь какая-то ошибка, — сразу же сказала Анна Петровна, — проблему абсолютного скачка решить нельзя.

— Ерунда, — сказал Иван Андреевич, — я всегда говорил, что абсолютный потенциал измерить можно.

— Это должен решить эксперимент, — сказал я, вкратце описал схему предполагаемого опыта.

— Это все не так просто, — сказал Иван Андреевич и тут же стал набрасывать эскиз установки.

Мне пришлось долго доказывать необходимость проведения задуманных экспериментов, так как ни Анна Петровна, ни объединившаяся на этот раз с ней Галя никак не хотели со мной соглашаться.

— Да поймите, — говорил я им, — такой шанс может выпасть один раз в жизни, да и то — не каждому…

Наконец сопротивление моих помощниц было сломлено, и мы стали обсуждать, как лучше и быстрее осуществить намеченные исследования.

Наше импровизированное совещание кончилось, и Иван Андреевич попросил меня выйти вместе с ним в коридор.

— Вы были больны, — сказал он, жадно затягиваясь сигаретой, — и, наверно, не знаете… Мы с Анной завтра разводимся. Сами понимаете, — продолжал он, — при таком положении работать в лаборатории Гале, мне и Анне будет трудно. Анна привыкла к вам, так уж лучше нам с Галей исчезнуть. Мы решили уволиться…

— А как же эксперимент?

Иван Андреевич дернул плечом:

— Ничего, найдете кого-нибудь…

— Такого, как вы, — нет, — сказал я. Голос мой дрогнул: — Послушайте, я прошу вас еще два-три месяца поработать, надо же посмотреть, что получится с абсолютным скачком… Неужели вам самому не интересно?

— Ладно, — не глядя на меня, сказал Иван Андреевич, — я посоветуюсь с Галей…

Недели через две я уговорил врача выписать меня на работу. За это время новая установка была уже собрана, испытана, и мои помощники ждали моего возвращения, чтобы обсудить схему предстоящих опытов. Наконец Иван Андреевич и Галя залили в ячейку раствор с первой из серии концентраций и приступили к измерениям. Как обычно, сразу же возникло множество экспериментальных сложностей и других всевозможных препятствий, затягивающих работу. Так, например, оказалось, что для исследуемого нами стекла электрохимическое равновесие с раствором наступает лишь через несколько суток после начала опыта. Потом ночью в лаборатории лопнула батарея отопления, и вода попала в наш самый главный измерительный прибор, который после этого пришлось отдавать в ремонт. Поэтому была уже глубокая осень, когда на установке была снята первая точка.

Для моего сердца осень всегда была не лучшим временем года, и, в конце концов, дожди и холодные ветры загнали меня в больницу. Потянулись длинные недели, заполненные капельницами и кардиограммами. Мне запретили видеться с моими сотрудниками, и я строил самые различные предположения о том, что происходит с новой установкой. Эти мысли не давали мне сосредоточиться даже на великолепных зарубежных детективах, которыми меня буквально завалили мои друзья.

Из моей палаты виден кусок больничного парка с аллеей, ведущей от проходной к нашему отделению, и я подолгу сижу у окна, глядя на разыгравшуюся на дворе осень.

Вчера, в пятницу, у меня был большой день. Заведующая клиникой профессор Габелина — строгая подтянутая дама в больших модных очках — вызвала меня к себе в кабинет. Властным, не допускающим возражений тоном она объявила, что врачи пришли к единодушному решению: мне нужно делать операцию на сердце.

— Вы, конечно, согласны, — сказала Габелина скорее с утвердительной, чем с вопросительной интонацией.

— Согласен, — сказал я.

Потом я вышел в коридор, где меня ждала жена, и, воспользовавшись ее слезами и драматичностью момента, получил от нее обещание, что она позвонит Ивану Андреевичу и попросит его завтра прийти в больницу.

Сегодня суббота. На улице — яркий осенний день, один из тех, которые так украшают северную ленинградскую осень. Я сижу в палате и смотрю в окно на больничный парк с голыми деревьями, на гуляющих по дорожкам больных и на высохшую под солнцем аллею, где должен вот-вот появиться Иван Андреевич.

Загрузка...