II

В. Полищук На общих основаниях

Рассказы о судьбе одной химической реакции и ее создателя

Эта история вошла в мою жизнь незаметно, начавшись с каких-то пустяков.

Возник однажды спор: с какого времени в нашей стране появилась бриллиантовая зелень, в просторечье зеленка, которой смазывали все — от тяжких ран до аллергических прыщиков на детских физиономиях. Казалось, зеленка существовала испокон веку. Но один из спорщиков, человек старшего поколения, твердил: нет, она появилась не так давно. Только перед войной, мол, засияли ярко-зеленые пятна вокруг мальчишеских порезов и болячек. И предъявил сей незнакомец невесть откуда взявшийся у него документ:

«Руководство Наркомздрава выражает благодарность тов. Белоусову за успешную разработку и внедрение в массовое производство фармакопейно чистого препарата „Бриллиант зеленый“ (тетраэтил-р, р1-диаминотрифенилкарбинол). Благодаря оригинальной разработке тов. Белоусова отпала необходимость в импорте препарата, а обеспеченность бойцов Красной Армии и гражданского населения антисептическими средствами достигла необходимой нормы.

…марта 1938 года».

По строгому счету, заключать это в кавычки нельзя: документ приведен не дословно, по памяти. И дата в точности не запомнилась. Да и инициалы человека, одарившего нашу страну знаменитым антисептиком, тоже были невнятны — то ли Б. Н., то ли В. П. Тускло печатали старые машинки… Фамилия, однако, запомнилась. А вскоре — так бывает нередко — снова всплыла, по другому поводу.

Был-де в начале 30-х годов преподаватель Белоусов в только что организованной Академии химзащиты. Прекрасный лектор в высоком воинском звании, чуть ли не генеральском. Умел рассказывать о химии так, что ею начинали увлекаться даже кавалеристы, проходившие в академии стажировку. И большой, как припоминают, юморист. Такие опыты затевал, что слушатели то ужасались, то с хохота покатывались. А однажды говорит ассистенту: дайте, мол, большую пипетку с эфиром. Аудитория притихла, ждет чего-нибудь эффектного. Белоусов же молча выливает эфир себе в сапог — и продолжает речь как ни в чем не бывало. В перерыве подходят к нему, спрашивают, что за опыт-то был с эфиром. А он отвечает: никакой не опыт. Блоха в сапог забралась, так я ее химическим оружием…

Как звали этого Белоусова, собеседник припомнить не мог, но клялся, что тот читал неорганическую химию, даже учебник написал. И концы с концами не сходились. Один Белоусов, выходит, был знатоком неорганической химии, генералом, а другой, штатский, синтезировал бриллиантовую зелень, вещество исконно органическое.

И третий возник Белоусов, и четвертый…

В совсем давние времена, в голодном 21-м году, был-де лектор с такой фамилией в народном университете, устроенном в городе Кисловодске. И состоял у него будто бы в ассистентах некий юноша, впоследствии ставший знаменитым академиком. А читал тот, третий, Белоусов химию и вовсе аналитическую. Как его звали? То ли Б. Е., то ли Г. П.

Еще один Белоусов служил на армейском складе горюче-смазочных материалов. Возникла там проблема — как учесть, сколько в наличии бензина. Бензин весь в бочках, для удобства разлива поставленных наклонно, в одной с половину будет, в другой поменьше, в третьей побольше… Повздыхал начальник склада да и приказал из всех этих десятков бочек горючее сливать и перемерять ведрами. А тот Белоусов говорит: погодите. Откопал какую-то хитрую формулу и по ней, промеряя лишь палкой высоту жидкости в бочках, подсчитал все в точности. Получил от командования благодарность.

Надо думать, уж этот, четвертый, Белоусов к остальным никакого отношения не имеет. Задачу-то он решил математическую, а те трое химики. Да и с ними непонятно, сколько их было на самом деле. Упоминают, между прочим, еще одного. Тот перед войной изобрел какие-то чудодейственные приборы для анализа воздуха. Чуть появится в воздухе ядовитая примесь — краснеет в них что-то или синеет…

Были ли вообще в природе эти Белоусовы? Ведь все здесь записанное — смутные слухи, фольклор. Про старые времена чего только не нарасскажут. Да и Белоусовых в России тысячи…

Окончательно сбил меня с толку еще один старик (мне на них везло). Услышав предания о Белоусовых, он поднял меня на смех: может, оно и было, да мелочи это, шелуха. Белоусов! — эту фамилию он произносил благоговейно, — этим человеком мы еще будем гордиться, как Ломоносовым… Белоусов такое открыл — раз в сто лет бывает.

Подробности открытия, впрочем, остались на тот момент неизвестными. Из собеседника удалось выжать лишь одно: речь идет о некой химической реакции.

Давно уже, думаю, нет на свете скрытных стариков, с которыми мне посчастливилось когда-то знаться. И многое из того, что они обязаны были таить, стало теперь общеизвестным. Не все, впрочем. Одно могу сказать: мои давние знакомые не привирали ни на полслова.


Старорежимный детектив

За спиной нового здания МХАТа, в Малом Гнездниковском переулке, вросло в землю темно-красное сооружение прочнейшей постройки прошлого века. Угрюмый фасад не оживляют даже кокетливые узорчики, пущенные белым кирпичом. Почему так получается? Не потому ли, что на окнах решетки? Или в том, может быть, дело, что я знаю об этом доме больше, чем положено праздному пешеходу?

В начале века здесь помещалась канцелярия московского генерал-губернатора, а при ней — городской арестный дом, предварилка, гости которой, не задерживаясь в Гнездниковском надолго, перемещались кто в Бутырки, кто в Лефортово, а кто и в Сибирь-матушку на вечное поселение…

Те, кто служил здесь постоянно, не хвастливы. Работой своей не гнушались, однако в городе предпочитали показываться в партикулярном. Такая уж была эпоха — модно быть интеллигентным, остроумным, цитировать загадочные стихи. Мундир же их ведомства не в почете. Веяния проникают и в предварилку. Несущие здесь службу молодые офицеры игриво, на больничный манер величают ее приемным покоем, арестантов — пациентами…

Сквозь зарешеченное пыльное окошко видится мне склоненная над столом фигура. Подтянутый блондин в пенсне трудится над толстой тетрадкой. Как его звать? Не все ли равно. Обозначим так: ротмистр К. Заглянем в записи:

15 января 1906 г.

Порядок, поддержанием которого мы озабочены денно и нощно, имеет точную меру. Для оценки хаоса, беспорядка в физике существует особая функция, именуемая энтропией. Любой самопроизвольный, стихийный процесс сопровождается ростом энтропии — это должен помнить каждый, кто печется о пресечении стихийности человеческого бытия.

Дневник ведется нерегулярно — свободного времени у ротмистра мало: служба прежде всего. Да и заносятся в тетрадь не какие-нибудь пустячки, а мысли и наблюдения, могущие, по мнению этого серьезнейшего человека, представить интерес для грядущих историков.

17 января 1906 г.

Культура — это порядок, который поддерживает сам себя. Государственность — тоже порядок, но поддерживаемый любыми средствами, чаще всего силой. Нашей бедной стране недостает первого, приходится возмещать вторым. Сила, способная умерить энтропию этих громадных просторов, выполняет огромную цивилизаторскую работу. Эта сила — мы, не претендующие на суетную славу. Порой даже презираемые недальновидными соотечественниками.

Энтропией, от французишек завезенной анархией отравлено православное юношество. Все хотят немедленных, пустых удовлетворений — и забывают о непреходящем, вечном значении Порядка. Газеты трубят на парижский манер о сказочных ограблениях, о Губаре, который разрубает свои жертвы и рассылает части тел по почте. А самое, на мой взгляд, страшное дело нашего времени — это никем не замеченный вчерашний протокол о задержании малолетних братьев Белоусовых. Ужасает обыденность, с которой отпрыски приличной, исконно русской семьи изготовляли бомбы, заворачивали их в полотенца и под видом посещения бань относили свертки для дальнейшей передачи бунтовщикам с Пресни. Главный виновник здесь, разумеется, старший, А. П. Белоусов, член фракции большевиков, ныне скрывающийся от правосудия.

Ротмистр К., восходящая звезда московского охранного отделения, в юности учился в университете, слыл среди приятелей гениальным стихотворцем. Засилье инородцев и курс общей физики — вот два барьера, помешавших потомку древнего дворянского рода обзавестись дипломом. Впрочем, может ли какой-то диплом считаться целью бытия? И вот он служит, как его деды и прадеды, истово, с огоньком. А начальство охотно прощает ротмистру не выветрившиеся еще штатские замашки, нарушения формы одежды, даже либеральную разговорчивость. Не такое уж оно тупое — понимает, что времена переменились, что нужны люди, разбирающиеся и в психологии, и в фотоаппаратах с телеобъективами, и в прочей чертовщине.

14 апреля 1911 г.

В. П. и Б. П. Белоусовы, приговоренные к высылке из столичных городов, предпочли выехать за границу. Его высокопревосходительство не возражал. Отправились (это было ясно заранее) в Цюрих, к немчуре, среди которой уже обосновалось немало высланных и беглых. Агентура в Цюрихе надежна. Осенью прошлого года из Красноярского края бежал ссыльный А. П. Белоусов, подпольная кличка «Бомбиль», арестованный в 1907. Его брат С. П., царствие небесное, утечь не успел, скончался в Иркутске от чахотки.

Вместе с А. П. бежала невенчанная его жена Валентина, каковая родила в Японии ребенка. С помощью социалистов, которые водятся и в стране желтоглазых, А. П. с семьей перебрался в Италию, а затем конечно же в Цюрих.

Трудолюбиво, как древний летописец, собирает наш ротмистр сведения, хотя бы косвенно относящиеся к революционной эмиграции. В толстых прошнурованных папках, которыми он уже заполнил целый шкаф, значилось и то, что В. П. и Б. П. Белоусовы, едва кончился срок высылки, стали наезжать на родину. Знакомства здесь поддерживали предосудительные. Посещали, например, деревню Витенево, где проживал по летнему времени профессор химии Каблуков, всей Москве известный своими левыми симпатиями.

С профессором гости фотографировались и увезли будто бы с собой за границу приветы разным сомнительным личностям, за которыми также хорошо бы установить негласный надзор.

3 ноября 1913 г.

Идеал, к которому должна стремиться государственная структура, — кристаллическая решетка. Новейшими исследованиями установлено, что правильный кристалл состоит из микроскопических, строго одинаковых ячеек. Его энтропия близка к минимально возможной, а организованность — к идеальной. Для понимания свойств кристалла и, следовательно, для управления его поведением достаточно знать свойства одной-единственной ячейки, то есть обладать весьма малой информацией. Нам, государственным людям, известно, как дорого обходится информация. А вечная забота Империи о достижении единообразия (над ней всегда глумились невежественные писаки) была прозорливейшей даже с точки зрения физики.

На подходе 1914 год. На свете уже насчитывается несколько человек, понимающих, как устроен атом. Двое-трое из них знают даже, что это понимание весьма ограниченно и скоро потребуется новое, непредсказуемое. Химики предпринимают первые попытки получить искусственный белок, разобраться в строении ферментов. А иные из них подумывают и о том, как бы пристроить успехи своей науки для быстрого и поголовного истребления армий противника. Что противник найдется — не сомневаются.

Ротмистр К. едва успевает следить за потоком новостей, изливающихся из научных журналов и агентурных сводок…

7 августа 1916 г.

Из теории, развиваемой профессором Эйнштейном, следует, что масса любого тела и даже время не есть величины строго постоянные. При достижении громадных скоростей движения масса может возрастать, а время сокращаться. Если после войны эти выкладки найдут практическое применение, не следует забывать о государственных надобностях, в частности о потребностях сыска, перед которым могут открыться блестящие возможности.

Что же касается самого Эйнштейна, то это фигура подозрительная. С ним, по некоторым данным, перед возвращением в Отечество свели знакомство В. П. и Б. П. Белоусовы. Если подтвердится, будут основания завести дело.

Б. П. Белоусов ныне служит на заводе Гужона, в металловедческой лаборатории. По неизвестным причинам пользуется покровительством председателя военно-химического комитета генерал-лейтенанта, академика Ипатьева, известного и другими компрометирующими его чин знакомствами, а также противоправительственными высказываниями.

С превеликим удовольствием завел бы ученейший ротмистр дело и на его превосходительство академика, да руки не достают: ходит именитый химик в героях, грудь в крестах. Так и не удается до него добраться. И до маленькой девочки со странным именем Мобиль, дочери большевика Александра Белоусова, — тоже. Ее тайно привезли в Москву еще перед войной…

Ротмистр К. высок ростом, хорошо сложен, обучен верховой езде, боксу и фехтованию. У него гладкое, породистое лицо, волосы аккуратно зачесаны на пробор, мутноватые глаза смотрят зорко и вдумчиво. Никакие тайные пороки на лице не отражаются. Разве что подбородок чуть-чуть скошен да слева, около рта, какая-то припухлость. Тем не менее — странное дело — любой, кому, охотой или неволей, приходится с господином ротмистром знакомиться, в первую же секунду непроизвольно думает: «Экая гадина!»

И получается, что даже облик блистательного жандарма наносит вред тому, о чем он болеет всеми атомами своего тренированного тела, — пришедшей в ветхость российской государственности.


Акулы и сардины

Солнце Италии щедро, земля Италии расточительна. Обильна эта страна звуками и запахами. Попробуйте выключить звук в любом итальянском фильме. Останется живописная толпа, останется неповторимая жестикуляция. А Италии не останется — ее говора, воплей, хлопушек… Да и со звуком, включенным во всю мощь, до полной картины ох как далеко! Разве может целлулоидная пленка запечатлеть безумные ароматы, запахи рыбы, чеснока, фруктов? А без них — какая Италия?

Обильна Италия и гениями. Кто сказал, что вывелась в наш машинный век эта богоравная порода, что нет больше светлых умов, способных вместить целый мир?

Родился в многодетной семье мальчонка. Рано осиротел, пошел по людям, по сердобольным, но тоже очень бедным родственникам. О чем может думать сирота, когда ему сравняется четырнадцать? О порции макарон? О дырявых ботинках? Об этом, конечно, тоже, но главной заботой юного Вито Вольтерра была старинная неразрешимая задача о взаимном влиянии трех небесных тел. Думал он над ней так крепко, что своим умом дошел до интегрального исчисления. А в сорок с небольшим Вольтерра состоял членом почти всех академий мира — в первую голову, понятно, старинной римской академии Линчеев — зорких, как Линчей, впередсмотрящий на корабле аргонавтов, — она же академия рысьеглазых, в которую входил еще сам Галилей. Такой взлет объяснялся тем, что за недолгие годы успел Вольтерра оставить след чуть ли не на всех страницах величественной книги, в которую записываются деяния математиков. Да что там академии! Самодержец итальянский, добрейший из королей Виктор-Эммануил, заметил блистательные таланты скромного подданного, пренебрег его низким происхождением — и в 45 лет стал бывший оборванец сенатором, самым молодым из сенаторов королевства.

Тут бы и передохнуть. Но не таковы итальянцы…

Вспомните полотна старых мастеров. Все они любили изображать умудренных годами людей. Старики голландские, французские, испанские обременены воспоминаниями, погружены в тихие размышления, подумывают о душе. А взгляните на итальянцев — да в них черт сидит! Нет им угомона и в почтенные годы. Итальянский старец смотрит на мир божий жадно, лихо, отчаянно. Впрочем, не надо опережать события. Уместно ли называть стариком человека, даже если ему не 45, а за 60 и он собирается выдавать замуж любимую дочку? У него, может быть, самые главные дела еще впереди.

Итак, была у Вольтерры дочь, а у дочери жених, молодой зоолог по фамилии д’Анкона. И занимался этот зоолог загадочным делом: ходил по великолепным, благоухающим всеми ароматами суши и моря итальянским базарам, пересчитывая рыб.

Разве может Италия сидеть на безрыбье? Можно ли жить без жареной рыбы, без рыбной пиццы, без умопомрачительных соусов и подлив? А после мировой войны, будь она неладна, резко упали уловы. Старики из Неаполя, Палермо и прочих тысячелетних столиц рыболовства припоминали, что такое не раз случалось и до 1920 года. Надо перетерпеть… Но то старики — а что скажет наука? Вот и ходит зоолог по базарам, подсчитывая, сколько каких рыб приносят сети. И вот чему поражается: до обидного мало в уловах сардины и сельди, но ничуть не меньше, чем в сытые годы, скатов, тунцов и любимых итальянцами мелких акул катранов. В чем тут дело? Почему такое изобилие хищников? Д’Анкона делится за обедом своими наблюдениями с будущим тестем — а тот сразу спрашивает, не бывает ли так, что годы, богатые уловами, регулярно чередуются вот с такими, скудными. Как в библейском сказании — семь тучных коров, потом семь тощих… Зоолог подтверждает, это точно, на базаре так и рассказывают. И тут почтенный математик срывается из-за стола, удаляется в кабинет. В кабинете же, не теряя ни минуты, берется за новую работу — главную работу своей жизни.

Что же, в самом деле, получается? Вот размножились обычные мирные сардинки. Прибыло корма для хищников. Начинает идти в гору их поголовье — но численность жертв из-за акульего обжорства падает… На словах это понятно и неграмотному рыбаку. Но предскажет ли рыбак, к чему приведет такой ход событий? Едва ли. А вот математик напишет систему уравнений и обнаружит, что она нелинейна: входят в эти уравнения члены, содержащие переменные величины (численность хищников и жертв) не только поодиночке, но и совместно, перемноженные друг на друга. И приведет изучение этих уравнений к незыблемому подтверждению старинных наблюдений: поголовья и сардин, и акул должны колебаться подобно двум маятникам. Только со сдвигом по фазе. Когда численность поедаемых идет к максимуму, хищники еще только начинают раскачиваться (тут-то и обрушиваются сказочные, рекордные уловы — хищников-то всегда гораздо меньше, чем жертв). А вот когда зубастая банда разгуляется в полную силу, ресурсы для ее прокорма уже идут на спад. Тут начинают вымирать и акулы с тунцами.

То же самое должно иметь силу для волков и оленей, для рысей и зайцев, для овец и травы. Вообще для любых биологических видов, связанных пищевой цепью. Тем-то и дорога математика, что — «вообще»…

Когда Вольтерра вывел эти уравнения, ему сразу припомнилось, что очень похожую систему предложил еще в 1910 году другой математик — перебравшийся из Австро-Венгрии в Америку Альфред Лотка. Только его уравнения описывали не животный мир, а химическую реакцию. Фантастическую, никем еще не осуществленную — колебательную реакцию, при которой некие вещества реагируют многоступенчато. Вначале превращаются в один неустойчивый промежуточный продукт, потом в другой, а уж из него получается что-то окончательное, прочное. Но как раз это окончательное Лотку интересовало менее всего. Для математика было важно другое: если по скорости превращений стадии отличаются друг от друга не сильно, а конечные продукты могут как-то влиять на поведение исходных, то ход событий описывается нелинейной системой уравнений. И промежуточные продукты ведут себя точь-в-точь как — это уж Вольтерра мог догадаться — хищники и их жертвы. И концентрации этих промежуточных веществ могут колебаться, а вовсе не устремляться только вверх или только вниз.

В общем, сильно подкрепили веру Вольтерры в значение своего открытия эти самые фантастические превращения. Ведь написал он в своем кабинете не что иное, как один из важнейших законов природы — закон борьбы за существование. Мудрый закон, согласно которому хищник никогда не может окончательно восторжествовать над беззащитной жертвой, потому что каждый его успех для него же, проклятого, и губителен.

Очень похожие выводы из своих химических выкладок сделал к тому времени и сам Лотка. Работая параллельно, два замечательных математика перешли от простейшего случая сосуществования всего двух видов (разве в природе бывает, чтоб всего два?) к более сложным, близким к реальности. Каждый по отдельности пришел к сложнейшим системам уравнений, выражающих общий вид Закона. Закон этот лег в основу новой науки, значение которой оценили совсем недавно, хотя название для нее — экология — было припасено давным-давно. А уравнения научились решать, лишь когда появились счетные машины…

Богата Италия гениями — богата и крикунами. Пока Вольтерра работает над своими уравнениями, а потом над книгой о честной борьбе за существование, все громче звучит над страной глотка лихого крикуна, предлагающего — в который уже раз за два тысячелетия? — возродить величие древнего Рима. Глоткой дело не ограничивается. Расползаются по щедрой земле стаи хищников в черных рубашках, а в руках у них не только символические пучки прутьев, но и вполне реальные кастеты, велосипедные цепи, револьверы.

И уж в сенате поставлен вопрос о передаче власти этому горластому.

«Мне на плечи бросается век-волкодав», — напишет вскоре поэт, как никто другой чувствующий подземные толчки истории, и продолжит гордо: «Но не волк я по крови своей».

Отцы-сенаторы, трусливая рухлядь, голосуют «за». Все, кроме одного: Вито Вольтерра против. Его голос ничего не решает.

И вот — стучат колеса. Старый математик уезжает доживать свой век за границей. Уезжает, увозя рукопись новой книги, увозя свою всемирную славу. Потому что нельзя жить в стране, где царствуют акулы.

Потому что не волк я по крови своей,

И меня только равный убьет.

Очень скоро в Риме спохватятся, сообразят, что Италия без гениев — не Италия, начнут зазывать, подкупать, заискивать. Он не поддастся.

Академия рысьеглазых приветствовала непобедимого дуче? Значит, к черту академию.

«…Прошу исключить меня из списков…»


Любительский детектив

Во второй половине 50-х годов стали размножаться науки. Народились, пошли в гору гибриды, кентавры: химфизика, биохимия, биофизика.

В среде ученых людей, в Москве, в Новосибирске, в Харькове, как грибы после дождя, плодились семинары. Выступали на этих шумных собраниях невесть откуда взявшиеся решительные, остроумные люди всевозможных возрастов и самых неожиданных профессий. И гипотезы высказывали дерзкие, еретические.

В то памятное, веселое время, в сентябре 1958 года, собрался семинар в только что организованной при Московском институте химической физики лаборатории физики биополимеров. Выступал на нем гость со стороны, из медицинского мира — свежеиспеченный кандидат биологических наук Шноль. Сейчас можно не вспоминать подробности того, о чем он рассказывал (речь шла о замеченных им периодических изменениях в активности неких ферментов), — для нас важен самый конец доклада. Поведав о своих наблюдениях, Шноль сказал, что ритмичные, периодические явления, свойственные живому миру, бесчисленные биологические часы, бесшумно отсчитывающие в нашем организме отрезки времени длиною от секунд до десятилетий, обязаны иметь простой, чисто химический прототип. Должны существовать в природе реакции, в ходе которых концентрация веществ то возрастает, то убывает. И обратился с вопросом: не знает ли кто из присутствующих таких реакций, не слышал ли хоть о чем-нибудь подобном?

Говорилось это неспроста. Уже добрых два года Шноль, посмеиваясь над собой, сравнивая себя то с Генрихом Шлиманом, то с Шерлоком Холмсом, шел по следам загадочных слухов о «мерцающей колбе» — об открытой будто бы кем-то из московских химиков реакции, при которой раствор аккуратно, словно по секундомеру, окрашивается то в один цвет, то в другой. Шноль знал о математических выкладках Лотки, о том, что проницательные теоретики прямо призывали к поиску таких реакций. Он посмеивался — но настойчиво опрашивал каждого химика, с которым ему удавалось познакомиться. Как правило, его переправляли сначала к одному коллеге, потом к другому, вырабатывалась гипотеза насчет того, кто бы мог такую штуку открыть. Но каждый раз, когда Шноль добирался до заветной кандидатуры, та снисходительно разъясняла, что ничего подобного не видела и видеть не могла, потому что мерцающих колб на этом свете не бывает («Вы что, батенька, термодинамики не знаете?»). Теоретических же выкладок со всякими там прогнозами почти никто из химиков не читал: такие вещи печатались не в химических журналах.

Ко времени, когда собрался семинар, все известные в академическом мире химики были опрошены, детективный поиск совершенно зашел в тупик, и свое заклинание Шноль повторил просто по привычке. Повторил — и тут же забыл, потому что зубастые физики взялись за его доклад всерьез. От иронических вопросов и суровой критики пришлось отбиваться не один час.

Когда же споры утихли, к Шнолю подошел человек двадцати с небольшим лет, местный аспирант Борис Смирнов. Подошел — и тихо сообщил, что о мерцающей колбе ему известно. Он не раз видел ее в руках своего родственника, Белоусова Бориса Павловича.

— Где же об этом можно прочитать? — накинулся на него Шноль.

— Нигде, — отвечал аспирант. — Его статью не стали печатать ни в одном журнале.

— Разве так бывает?

— Выходит, что да. Я ему советовал — поди, мол, в редакцию, покажи им, как цвет меняется. Это же дело пяти минут.

— А он?

— Говорит, клоун я им, что ли, фокусы показывать?


Требовался Галилей

Одни утверждают, будто все в нашем мире движется прямо, другие, непримиримые их противники, убеждены, что всеобщая траектория — круг, что реки и те возвращаются к истокам своим, что восходит солнце и заходит, ну, и так далее. С Аристотелевых времен тянется абсурдная перебранка между мыслителями — а незатейливая земная жизнь, бывает, смеется и над твердолобыми прямолинейщиками, и над хитроумными круговиками. Потому что случаются в ней ходы прямые и косвенные, круговые, эллиптические, параболические и даже такие, каким вообще невозможно приписать определенную траекторию.

Падает камень с крыши — что его остановит, заставит вернуться наверх? Нет такой силы, скажет цивилизованный человек, не подумав. И тут же осечется, припомнив картинку из старой детской книжки: купол древнего собора, люстра, качаемая сквозняком, и Галилей в пышном воротнике свой пульс считает… Простейшая штука — веревка. Но привяжите к ней камень, натяните ваше вервие вдоль горизонта да и отпускайте на здоровье с крыши или откуда угодно. Полетит груз книзу — а потом поднимется. И еще не раз полетит вниз да вверх.

Экая новость, маятник! Да его в каменном веке знали!

Не знали, а видели. Видели, но не замечали, не понимали. Нужен был Галилей, чтобы заметить и понять, чтобы действительно узнали. Простая штука веревка, а дело совершает, как подумаешь, замысловатое. Увязывает конец падения с началом подъема, обращает падение во взлет…

Придет ли кому-нибудь в голову утверждать, что маятник невозможен, что противоречат его падения и взлеты термодинамике? Да такого олуха на смех поднимут. Ему напомнят, что при колебаниях одна форма энергии переходит в другую — но система в целом, как ей и положено, неотвратимо движется к равновесию. При каждом падении или взлете малая доля энергии расходуется на нагрев воздуха, на износ нитки и прочую неизбежную чушь, энтропия потихоньку растет, а размах колебаний затухает. И если не подкармливать их энергией извне — за счет ли опускающейся гирьки, как в старинных ходиках, или электрической батарейки, как в часах современных, через несколько секунд или минут наш маятник остановится.

Легко рассуждать о маятнике, каждый может увидеть его и пощупать, но куда труднее — о молекулах.

У всех в мире явлений есть общие основания, законы термодинамики универсальны, однако едва мы переходим от веревок и гирек к предметам неосязаемым, не наблюдаемым воочию, как сразу начинаем чувствовать, насколько трудно эти основания выявляются, насколько наш мир в действительности не прост. Кажущаяся она, ложная — эта средневековая простота очевидного. Ведь глядим мы на мир хоть и данными нам от рождения, но очень сложными оптическими устройствами, и рука, которой мы эту обыденность осязаем, — хитрейшая биомеханическая конструкция…

К чему это говорится? Да к тому, что не надо очень уж строго судить химиков, не веривших в возможность колебательных реакций (речь идет, разумеется, не о тех, от кого зависит судьба открытий, — с них спрос особый). Химики — люди земные, пуще всего ценят конкретность, очевидность. И, как говорил Сократ, не знать — не позор… К тому, что он говорил дальше, мы еще вернемся, а пока напомню: и маятника не понимали, не видели, пока не явился Галилей. Не найденному, не увиденному, а лишь предсказанному химическому маятнику тоже требовался свой Галилей. Требовался настоятельно. Его ждали несколько десятилетий.

Если начинать по порядку, то придется заглянуть в конец прошлого века. 1896 год занесен в анналы истории как дата открытия радиоактивного распада урана. Но в том же году было сделано еще одно открытие, тоже важнейшее, но не столь громкое. Немецкий химик Рафаэль Лизеганг налил на стеклянную пластинку подогретый раствор желатина, в котором содержался бихромат калия — обычный в лабораторной практике окислитель, чаще именуемый хромпиком. Когда желатин застыл, Лизеганг капнул в центр пластинки раствором другого широко известного вещества — азотнокислого серебра, ляписа.

Прежде чем рассказать, к чему это привело, стоит пояснить, что Лизеганг не был ученым академического склада, а специализировался в узкой области: фотографическая химия. Именно так называлась его книга, выпущенная годом ранее. Был он фотограф многоопытный, потомственный, знаменитые руководства по практической фотографии еще в 60-е годы публиковал его отец, Пауль Лизеганг. И именно этой узкой специализацией объяснялись необычные условия опыта: пластинка, желатин. Какому химику вздумается проделывать реакцию не в пробирке, а вот так, на стекляшке? Да только тому, который стремится изыскать новый способ приготовления фотоэмульсий или что-нибудь в этом роде.

При взаимодействии между хромпиком и ляписом выпадает плохо растворимый осадок бихромата серебра — это знали и до Лизеганга. Осадок выпадал и на его пластинке, но — странное дело — не сплошным пятном двинулась от места падения капли мутная волна осаждения. Осадок почему-то выделялся кольцами, концентрическими окружностями, очень похожими на годовые кольца, видимые на срезе дерева. Аккуратные, разделенные примерно равными прозрачными промежутками окружности, постепенно расширяясь, ползли по пластинке и успокоились лишь тогда, когда иссякло азотнокислое серебро.

Надо отдать должное Лизегангу. Увидев это невероятное явление, он моментально забыл о своих фотографических затеях и взялся за изучение того, что впоследствии вошло в учебники под названием «кольца Лизеганга». И изучал это еще добрых полвека.

Оказалось, что периодическое, послойное выпадение осадка возможно не только на пластинке, но и в пробирке, что периодически, импульсами может выделяться не только твердый осадок, но и жидкость, и газ (очень модными в начале нашего века были исследования «химического нерва» — железной проволочки, погруженной в азотную кислоту и выделяющей газ не равномерно, а толчками; толчками же, импульсами проводящую ток). Оказалось также, что при некоторой сноровке осадку на пластинках можно придавать форму не только колец, но и затейливых, художественных фигур (одно время это тоже было в моде), что кольца можно наблюдать в природе — на срезах горных пород, например агата, при замерзании жидкостей и во многих других случаях.

В 20-е годы, когда появилась квантовая механика, горячие головы пытались даже увязать эти периодические, колеблющиеся во времени явления с волновыми свойствами материи: вот, мол, они, эти свойства, видимые воочию. Сказывалась, конечно, тоска химиков по очевидности, таявшей на глазах по мере открытия все новых немыслимых физических свойств вещества.

Точной, математически безупречной теории кольца Лизеганга не получили до сих пор, но есть неплохие модели, и из них явствует, что ничего сверхъестественного в кольцах нет, что они представляют собой лишь один из примеров широко распространенных в природе явлений, описываемых нелинейными уравнениями. Однако не эти ли самые кольца натолкнули Лотку на изобретение его фантастической схемы, на предсказание периодических реакций? Не слыхивал ли о них и Вольтерра — кто знает, одни ли только средиземноморские рыбы взбудоражили фантазию великого итальянца?

Ну, да теории теориями, а немало жило и живет на свете просто любознательных людей, не замахивающихся на вселенские проблемы, а лишь ставящих опыты, тысячи опытов. Кольца Лизеганга — простые, зрелищные и в то же время загадочные — привлекли внимание сотен экспериментаторов, и профессионалов, и любителей. Наблюдений накопилось столько, что выпущенную в 1938 году в Москве книгу Ф. М. Шемякина и П. Ф. Михалева «Физико-химические периодические процессы» пришлось снабдить списком литературы, содержащим свыше восьмисот ссылок. Каких только затейливых фотографий и феерических выкладок не найдешь в этой, ставшей теперь редкостью, книге! Чего только не подмешивали к веществам, образующим кольцеобразные осадки! И теориями какими-то задавались, и просто так подливали чего-нибудь, на авось.

Особо существенны для нашего повествования опыты, проделанные в 1934 году самими авторами книги — Михалевым и Шемякиным. Прибавляя к раствору ляписа, коим капают на пластинку, различные органические соединения, они каждый раз измеряли, насколько меняется в результате этого расстояние между кольцами. И установили, что сильнее всего раздвигает кольца добавка лимонной кислоты. Лимонной — а не щавелевой, не уксусной, не этилового спирта и не метилового.

Этот факт надлежит запомнить: лимонная кислота в нашей истории будет упоминаться еще не раз.

В те же довоенные времена были начаты и другие важнейшие для нас опыты. Занимался ими не химик, а физик, крупнейший советский физик Д. А. Франк-Каменецкий. Работая над теорией сложных процессов, составляющих в сумме нехитрую, всем известную реакцию горения, он наблюдал, как смесь паров углеводородного топлива (в частности, бензина) с кислородом воспламеняется не сразу, а после некоторого периода разгона, именуемого среди специалистов индукционным периодом. И замечал, что в некоторых случаях даже после воспламенения горение становится непрерывным не сразу. Смесь вспыхивала, потом погасала, потом вспыхивала снова — и так несколько раз, с довольно регулярными промежутками между вспышками. Можно было, конечно, отнести это на счет того, что вещество сначала лишь прогревается (химик, возможно, так бы и заключил), но физик Франк-Каменецкий понял, что дело обстоит иначе. Зная уравнения Лотки, владея теорией разветвленных цепных реакций, только что разработанной Н. Н. Семеновым, он заключил, что наблюдается новый, ранее неизвестный режим горения — нелинейный, периодический, колебательный.

В 1941 году Франк-Каменецкий написал статью, в которой объявил, что необходимо искать колебательные реакции и в кругу обычных, происходящих в жидкой среде превращений, что они обязаны существовать, что изучать их будет куда легче, чем горение с его неустойчивым режимом. После войны, в 1947 году он издал книгу — одну из самых блестящих книг в истории науки о скоростях реакций. И в конце ее, изложив с поразительной ясностью теории Лотки и Вольтерры, снова описав свои наблюдения, повторил призыв: ищите колебательные реакции, их существование неизбежно!

Был ли призыв услышан? Ведь большинство химиков остерегается читать физическую литературу: больно уж непривычная логика, интегралы…


Продолжение любительского детектива. Голос

После семинара Шноль и Смирнов проговорили недолго. На естественную просьбу познакомить его с Белоусовым Шноль услышал ответ уклончивый. Борис Павлович, мол, живет очень замкнуто, всегда занят, неизвестно, сможет ли уделить время… В общем, придется прежде спросить его согласия. Шноль удалился, подозревая, что ждать ему придется долго.

Тем не менее ответ оказался скорым. Смирнов позвонил ему домой в тот же вечер и сообщил, что времени для личной встречи у Белоусова нет, но он согласен поговорить по телефону. Был продиктован номер.

Набирать его Шноль не торопился. Попытался представить себе голос человека, которого искал два года.

Бывает же такая чертовщина! Живем в одном городе, занимаемся смежными науками, а познакомиться, найти друг друга можем только по счастливой случайности. Как будто по параллельным плоскостям ходим, нигде не пересекающимся… Каким голосом может говорить человек, не имеющий ни времени, ни желания общаться с товарищами по науке, человек, открывший удивительную реакцию, но нигде и ничего о ней не сообщивший? Наверное, глухим басом, коротко, отрывисто, считая в уме бесполезно утраченные секунды… А может быть, это человек слабый, больной, стесняющийся своей внешности. Такой будет говорить фальцетом, сбивчиво, со множеством вводных предложений. Беседа затянется на час — а до сути так и не доберется…

Набрав наконец названный ему номер, Шноль долго ждал, пока позовут Бориса Павловича. Женщина, поднявшая трубку, медленно шлепала задниками туфель, очевидно по коридору (было ясно слышно, как она шлепает), потом скрипнула дверь, послышался ее призыв — Борис! — и спустя пару минут послышался голос. Обыкновенный, не бас и не фальцет, очень внятный, спокойный — чересчур даже спокойный, принадлежавший, как легко было понять по говору, исконному московскому интеллигенту. Шноль торопливо представился, начал было излагать историю своих поисков, но голос твердо, хотя и очень вежливо, эту тему отклонил, предложив взять бумагу и записывать. Затем уверенно, явно не нуждаясь в шпаргалке, продиктовал: лимонной кислоты столько-то, бромата натрия да сернокислого церия — по столько, серная кислота — вода один к трем. Если нужно, чтобы смена окрасок была легко заметна, можно добавить железо-фенантролин. Как вы сказали? Прошу прощения, я не расслышал… Железо-фенантролин, комплекс двухвалентного железа с фенантролином, есть такое органическое основание, количество такое-то. Вот и все.

Шнолю не хотелось верить, что это все, что разговору конец. Он попытался просить о личном свидании, предложил познакомиться. Голос ему ответил… Нет, рано еще, пожалуй, рассказывать, что он ответил. В общем, не согласился голос материализоваться. Попрощался, в трубке раздались короткие гудки. Весь разговор длился минуты две.


Амигдалин

Вскоре после того как был открыт радиоактивный распад и началось его изучение, некоторые из тех, кто этим занимался, начали страдать непонятными недугами. У них расстраивалось пищеварение, выпадали волосы, появлялись признаки белокровия. Первые же опыты на животных подтвердили то, о чем пострадавшие ученые догадывались и сами: элементарные частицы и осколки атомных ядер оказывают на организм губительное действие; живым существам, соприкасающимся с радиацией, необходима защита.

Пока речь шла о немногочисленных экспериментаторах, работающих в хорошо оборудованных лабораториях, проблема решалась с помощью толстых стенок из бетона, содержащего свинец, защитных костюмов и прочих средств, изолирующих организм от зловредного излучения.

Началась эра атомного оружия. На столы президентов и фельдмаршалов легли первые секретнейшие доклады, в которых с профессиональным цинизмом высчитывалось, сколько единиц вражеской живой силы можно вывести из строя ударной волной, а сколько — радиацией. Гибель Хиросимы подтвердила: расчеты, к несчастью, верны, они если и ошибаются, то лишь в сторону занижения числа возможных жертв.

Так возникла потребность в радиозащитных лекарствах, способных хотя бы частично застраховать безвинных людей, их жизнь и здоровье. Поиски лечебных и профилактических препаратов начались в разных странах одновременно с разработкой новых образцов ядерного оружия. И то, и другое окружалось строжайшей государственной тайной, ибо защитное средство — это тоже оружие.

Среди веществ, испытанных советскими учеными, был амигдалин, природный алкалоид, содержащийся в косточках горького миндаля, персика и в некоторых других растениях. Позднее, в 1963 году, о радиозащитном действии амигдалина была написана целая книга. Но поначалу и алкалоид был тайной.

Теперь, пожалуй, невозможно установить, кто первым предложил взять на вооружение это вещество, известное с давних времен, но то был человек глубокой культуры и четкого химического мышления.

Амигдалин считался изрядно ядовитым, однако такие свойства не были редкостью среди радиозащитных препаратов: опасность, от которой они должны были предохранять, настолько грозная, что как средство от радиации испытывался (и не без успеха) даже цианистый калий, даваемый, разумеется, в несмертельных дозах. Сведения об этих испытаниях, проводившихся за рубежом, возможно, и натолкнули неизвестного нам ученого на мысль предложить амигдалин. Дело в том, что ядовитость алкалоида тем и обусловлена, что при распаде под действием особого фермента, который тоже содержится в персиковых или миндальных косточках, он выделяет синильную кислоту — ту самую, в которую превращается в организме цианистый калий.

Книга об этом амигдалине насыщена таблицами, фотографиями, печальными описаниями острых опытов на крысах и собаках — а есть в ней и неожиданная для сухой научной монографии глава об истории амигдалина. Из нее читатель узнает, что еще в древнеегипетском храме Изиды было начертано «умрешь от персика», что таинственные «воды ревности» и «горькие воды» итальянского средневековья, известные также под названием «аква тофана», скорее всего, представляли собой настои горького миндаля или персиковых косточек, что изобретенные в XVIII веке успокаивающие лавровишневые капли содержали все те же опасные компоненты, но только в малых количествах…

Можно сказать, что современная органическая химия началась с амигдалина. Полтора века назад Либих, изучая этот доступный даже в те времена алкалоид, установил, что при ферментативном его распаде выделяется не только синильная кислота, но и «масло горьких миндалей» — бензальдегид. Исследуя бензальдегид, Либих и Велер проделали первую в истории серию последовательных, целенаправленных синтезов, предложили первую теорию, объяснявшую непонятные свойства веществ органического происхождения. Вслед за ними изучать «масло горьких миндалей» взялись молодой русский химик Зинин, француз Жерар, немец Кекуле и десятки других крупнейших мастеров эксперимента.

Кем мог быть человек, из тысяч веществ выбравший именно это, украшенное почтенной химической родословной? Думаю — химиком, и притом химиком, прошедшим добрую старую школу…

К началу нашего века было установлено, что сам по себе, в отсутствие фермента, получившего название «синаптаза», амигдалин довольно устойчив, синильную кислоту выделяет с трудом и потому в чистом виде он ядовит сравнительно мало. На эту особенность и ориентировались те, кто взялся изучать его радиозащитное действие. Ведь амигдалин доступен, довольно дешев и в случае успеха испытаний его без труда можно добыть в любых количествах.

Расчеты во многом оправдались. Амигдалин, если его давать животным заранее, до облучения, очевидным образом повышает их сопротивляемость даже при дозах радиации в 550 или 600 рентген (а это втрое превышает дозу, вызывающую острую лучевую болезнь). При 700, правда, его действие незаметно — но эта доза вообще чудовищна, она считается абсолютно смертельной.

Вводя собакам, мышам или крысам амигдалин в количествах, не вызывавших почти никаких неприятностей, исследователи тем не менее уделили внимание и неприятностям, которые возникают при больших его дозах. И подтвердилась при этом теория, которой руководствовался безвестный инициатор испытаний: амигдалин, подобно синильной кислоте, только несколько слабее, блокирует работу ферментов, управляющих внутриклеточным дыханием. Биохимические анализы показали, что под действием больших его порций в клетках печени падает содержание лимонной кислоты, а также кетоглутаровой, образующейся из той же лимонной в ходе преобразований, составляющих в сумме так называемый цикл Кребса, тот самый цикл, по которому (наряду с аппаратом наследственности) в первую голову ударяет радиация…

Эта круговая, бесконечная последовательность ферментативных реакций достойна удивления. Органические кислоты непрерывно превращаются друг в друга, потребляя энергию любого горючего — углеводов, белков, жиров, что в данный момент доступнее. Однако не только на вращение этого биохимического колеса тратятся ресурсы. Колесо оказывается универсальным генератором, выдающим клетке энергию в форме стандартных, пригодных для любой ее житейской надобности молекул аденозинтрифосфата. В этом важнейшем, существеннейшем для выживания клетки пункте, от надежности работы которого зависит все прочее в организме, не приняла природа превращений прямоточных, линейных, нет — выбран был цикл, последовательность, сходная с колебательной. Не совсем, конечно, строга эта аналогия с точки зрения современной теории — но мог ли пройти мимо нее человек, размышляющий о колебательных реакциях? Мог ли он знать другое, тоже часто применяемое название цикла Кребса: цикл лимонной кислоты?

Опять на первый план выходила лимонная кислота…

Повторяю: мне не известно в точности, кто первым предложил испытать амигдалин, кто первым додумался до особой роли, которую играет в защите от радиации цикл лимонной кислоты. Знаю только одно: в списке авторов книги о радиозащитном действии амигдалина значится имя Б. П. Белоусова.


Мобиль Александровна

Да, я была в Швейцарии вместе с отцом, Александром Павловичем Белоусовым, членом военно-технического бюро, организованного в 1905 году при Московском бюро РСДРП для подготовки вооруженного восстания, а также с его братьями Владимиром и Борисом. Родилась же я в Японии. Точнее сказать, на пароходе вблизи японских берегов. Пароход был английский. Поэтому крестили меня по англиканскому обряду, присвоили имя Мэйбл. И я считалась британской подданной.

Родители бежали из Красноярска через Китай. Это был обходный, но относительно безопасный для ссыльного маршрут в Западную Европу. В Японии пробыли недолго, отправились пароходом через Суэцкий канал в Италию. Этой страны я не помню, но в нашем альбоме сохранились фотографии. Потом перебрались в Цюрих. Там жило немало большевиков, друзей отца, там учились его братья.

Следует уточнить, что отцу тогда было двадцать три, Владимиру девятнадцать, а Борису — семнадцать лет. Революция, в которой все они участвовали, произошла на пять лет раньше. Тем не менее и четырнадцатилетний Владимир, и двенадцатилетний Борис действительно работали в мастерской, тайно устроенной на чердаке родительского дома, делали бомбы для Красной Пресни. Был еще Сергей, ему было шестнадцать. В начале 1906 года мастерскую нашли, ребят арестовали. Такая подробность: когда их размещали в камере, у одного нашли под накидкой плюшевого мишку. Невзирая на годы, наказали детей по всей строгости. Сергея сослали, из Сибири он уже не вернулся. Владимира и Бориса исключили с волчьим билетом из коммерческого училища, приговорили к высылке из Москвы. Здоровье у обоих было неважное. Мать решила отправить их не в деревню, а в Швейцарию. Сама поехать с сыновьями не могла — у нее были на руках двое еще меньших. Списалась с пансионом в Цюрихе, ребята отправились самостоятельно.

Вы спросите, какое участие в них принимал отец, Павел Николаевич. Он был далек от сыновей. Посмотрите фотографию… Старше матери лет на двадцать пять, суровый, традиционный «глава семейства», он занимал важную должность в каком-то банке. Сыновья доставляли ему немалые неприятности: воспитать их по своему образцу он так и не сумел. А мать — Наталья Дмитриевна — была человеком совсем другого склада. Видите, какая красавица… Стриглась коротко, с шестерыми своими мальчишками играла, как старшая сестра, прощала им многое — но вырастила людей, отличавшихся глубокой порядочностью и не показной, не казенной, а внутренней, истинной дисциплиной.

Хлопот с такой командой было, конечно, предостаточно. Интерес к химии появился у братьев раньше, чем мастерская на чердаке. И способствовал этому, сам того не желая, отец. В обязанность мальчикам вменялось набивать Павлу Николаевичу папиросы (покупных он не любил). Часть папирос утаивалась и передавалась солдатам из охраны арсенала, помещавшегося по соседству с их дачей в Лосинке, — это была одна из первых там дач; по Лосинке, как рассказывают, еще бегали волки. В награду за папиросы солдатня без отказа выдавала ребятам порох. И они устраивали взрывы, судя по результатам, довольно значительные. Изменили, например, русло Яузы, чтобы сделать себе удобную купальню. Подняли на воздух любимую отцовскую клумбу, усаженную какими-то особыми, специально выписанными георгинами, с модным тогда стеклянным шаром в центре.

Потом склеили шар синдетиконом, навтыкали цветов, каких попало. Отец, приехав, начал было бранить цветоводство — жулики, мол, продают семена невесть какие. Но потом взялся свою клумбу поливать, и правда выплыла наружу.

Вскоре, однако, навыки работы со взрывчаткой пригодились для дел самых серьезных.

В Цюрихе Борис с блеском закончил гимназию, поступил в политехникум. Следует сказать несколько слов о том, как взимали там плату за обучение. Проходя курс наук, студент вносил сравнительно скромные суммы, не составлявшие и половины общей стоимости образования. Главный, самый крупный взнос полагалось делать в конце, при получении диплома. Из-за этого многие русские эмигранты — денег у всех было не густо, — пройдя курс наук, диплома не запрашивали, оставались без официального документа об образовании. Так получилось и у Бориса Павловича. В 1915 году он ученье закончил, и притом отменно (ему предлагали тут же остаться работать при университете), но диплома не выкупил. Впоследствии это было причиной немалых неприятностей.

Меня увезли из Швейцарии еще до начала мировой войны. Приехала из Москвы Наталья Дмитриевна и забрала без всяких документов, записав в дорожных бумагах вымышленное имя. Без документов я жила довольно долго: после Октябрьской революции царские свидетельства и паспорта силу утратили. Потом же, в начале тридцатых годов, когда я собралась замуж (да и паспортизация началась), документы были мне выданы на основе свидетельских показаний. Мою личность удостоверили известные деятели нашей партии Литвинов и Ульянинский — они помнили меня еще по Швейцарии.

Там, в Цюрихе, квартиру, которую снимали мои родители вместе с братьями отца, посещали также Луначарский, Дзержинский и другие известные революционеры. Нередко бывал и Ленин. Они с отцом подолгу работали вместе, запершись в кабинете. Я-то этого не помню — мала еще была, — но отец впоследствии рассказывал, как Ленин брал меня на колени и весело, заразительно смеялся.

Тогда же возникло и мое необычное имя. Одни продолжали называть меня Мэйбл, другие величали старым прозвищем отца — Бомбиль. А потом оба имени слились — и получилось: Мобиль.

Мой отец, профессор математики, умер во время ленинградской блокады. Когда началась война, он успел отправить мне по почте (это я узнала позднее) воспоминания о Ленине, но они не дошли, затерялись… Я да и мой сын Борис несколько раз принимались расспрашивать Бориса Павловича, что помнит о Ленине он, но ответы выдали скупыми. К своей памяти Борис Павлович относился строго и, видимо, не хотел стать источником недостоверных сведений. Помнил только замеченный многими заразительный ленинский смех, непобедимую его игру в шахматы да привычку во время спора расхаживать, заложив пальцы за проймы жилета. Говорил, что друзья моего отца были люди отнюдь не сухие, а веселые, насмешливые, ценили шутку, розыгрыш… Ведь в большинстве своем они были тогда очень молоды.

После ученья братьев потянуло на родину. Предлагали им в Швейцарии работу, война шла — но Владимир и Борис нашли способ вернуться в Россию окольным путем. Отцу же дорога была по-прежнему закрыта. Борис явился в Москву настолько худой, что его даже в армию не взяли «по малости веса». Он и в зрелые годы был худ — Белоусовы к полноте не склонны, но тогда, видимо, отощал уж совсем небывало. Потом он работал на заводе Гужона (теперь — «Серп и молот»), завод считался оборонным, и оттуда не забирали. Тогда же на него обратил внимание академик Ипатьев. Несмотря на разницу в возрасте и общественном положении, подружился, даже домой заходил… Борис Павлович потом говорил, что перенял у этого одаренного химика очень многое — и в исследовательском деле, и в манере чтения лекций, и в показе многочисленных, увлекавших аудиторию лекционных опытов.

Лекции он начал читать после революции, когда вернулись наконец мои родители. Отец тоже стал преподавать, Владимир ушел в Красную Армию. Борис Павлович также стал военнослужащим, но уже после гражданской. Служил на складе горючих материалов, потом снова стал читать лекции. Вот, сохранились фотографии…

Рассказывая, Мобиль Александровна Белоусова листала старинные семейные альбомы в добротных переплетах. Фотографии, десятки фотографий. Совсем давние, плотнейшего картона, с тиснением на обороте: «Овчаренко, Тверская, дом Олсуфьева, вблизи дома господина генерал-губернатора». Чуть пожелтевшие, двадцатых годов — это легко определить по кепкам мужчин и женским береткам. Более поздние, с людьми в военной форме. Многие кадры — любительские, но удивительно четкие, выполненные уверенной рукой. Это работы Бориса Павловича, знатный был фотограф, разъясняет хозяйка.

А вот и сам Борис Павлович. Длинное, чуть скуластое лицо, громадные широко открытые глаза, губы сжаты, поза напряженная… Видно, что человек непрерывно думает о чем-то. Не знать, кто изображен, так вообразишь: поэт или музыкант (и не будет в этом большой ошибки; Белоусов когда-то славился импровизациями на рояле), но на воротнике петлицы, на петлицах ромбы — знаки отличия военного специалиста высшей квалификации, так тогда обозначали звание, равное генерал-майор-инженеру. Это Белоусов, преподаватель Академии химзащиты. То же лицо, но чуть помоложе, еще худее. В пенсне, одежда штатская… Белоусов — лектор в Кисловодском народном университете. Четыре таких же лица, заостренных, глазастых, пятое чуть пополнее, в круглых очках… Братья Белоусовы, собравшиеся на материнские похороны. 1932 год. Слева в очках — старший, Александр Павлович. Остальные похожи друг на друга так сильно, что Бориса Павловича среди них выделишь не сразу.

Был, значит, в самом деле был такой человек, успевший сделать все, о чем рассказывают смутные предания. И бомбы для революционеров, и зеленку для раненых, и первую в мире колебательную реакцию. Живы еще люди, слышавшие его голос, видевшие его лицо. Очень их мало — а Борис Павлович достоин того, чтобы его голос, его дела стали внятны для всех.


Колба-зебра. Версия 1984 года

Шесть раз в неделю ровно в восемь утра во двор въезжает потертая «эмка», и старший лаборант Белоусов, пожилой, немногословный, удивительно худой даже по несытому послевоенному времени, отправляется в институт, расположенный в дальнем пригороде столицы. Такой невиданный при скромнейшем звании почет объясняется тем, что лаборант он не простой. Бывают, знаете, такие уникумы, у которых все не как у людей, — это тот самый случай. Добрый человек при таких заслугах да наградах, да на пятьдесят восьмом году жизни, уж как минимум кандидат наук. А этот знаменитый в кругу специалистов химик не то что ученой степени — простого диплома, как выяснилось при проверке личных дел, не имеет. Ну, и результат: переводят начлаба на общих основаниях, как по новому закону положено, на должность старшего лаборанта. Но с сохранением прежних обязанностей (лабораторию-то кто будет тянуть?), с правом подписи, участия в заседаниях, с машиной… Говорят ему, однако, по-человечески: мы ж все понимаем, ну, не смог в свое время бумажку оформить, дорого за нее брали при буржуазном строе — так напиши куда следует, объясни, попроси. Обязательно пойдут навстречу. А он гнет свое: на харчи мне хватает, сколько платят, столько, стало быть, и стою. На общих основаниях, — значит, на общих, по справедливости. Вот и пиши вместо него бумажки во все инстанции…

Дирекция, общественные организации пишут понемногу, поругивая строптивца, но восхищаясь им в глубине души, как героем из чудесной, давно не читанной книжки. А Борис Павлович тем временем ездит на «эмке» на работу да с работы; вернувшись домой, садится за те же книжки, что и в рабочем кабинете. Съедает, не замечая, легчайший ужин, да и укладывается спать. На прочие дела у него в настоящий момент времени не хватает, так что когда приходят звать на заседание или в дирекцию — безмолвно раздражается.

Тягостнее всего, если канцелярские глупости наваливаются прямо с утра, когда голова свежа и работает особенно четко. Вот и сегодня… Ровно в девять, с машины — сразу на заседание, приехало начальство, доклад будет.

…Верно ставится вопрос и справедливо. Работая над защитой людей от радиации, думаем почему-то только о громадных дозах, которые могут им достаться в случае аварии реактора или если, не приведи господь, какой-нибудь душегуб бомбу бросит. А ведь не менее вероятны дозы малые, не столь заметные: атомная техника не сегодня завтра станет бытом. Да не только дозы… Есть еще и тяжелая вода. Она не радиоактивна, но кто знает, как действуют на организм небольшие ее количества?

Все говорится дельно — только цифры называются с трибуны какие-то загадочные.

Когда доклад закончился, попросил слова начальник химической лаборатории Белоусов и объявил, что испытания растворов тяжелой воды названной концентрации он готов начать хоть сегодня, и притом на самом себе. Одно требуется: руководство должно обеспечить эксперимент жидкостью, с которой легко смешивается водопроводная вода, лучше всего этиловым спиртом. Зал оживился, предчувствуя оборот событий веселый, а то и скандальный. Председатель собрания очень серьезно спросил, для чего требуется жидкость. Здесь-то Белоусов и разъяснил, что обычная вода, какую мы ежедневно наливаем в чайники, содержит окиси дейтерия, сиречь воды тяжелой, вдвое больше, чем названо с трибуны. Так что ежели разбавить ее спиртом один к одному, будет в самый раз. Сдавленный смех в зале.

Белоусов же произнес, сел — и начал думать о другом. Об эксперименте, намеченном на сегодня. Неизвестно, состоится ли… А в зале царила тихая буря, а в президиуме приезжее начальство, еще большее, чем сам докладчик, шептало ему, бедному, неописуемые слова касательно ответственности, которую берет на себя каждый, дерзающий вылезать на трибуну.

Но довольно о заседании. Наш герой не охотник убивать служебное время таким способом. Ускорим же ход событий, поможем ему сменить пиджак на потертый сатиновый халат, а ботинки — на шлепанцы. Старые химики любят работать в домашней обуви.

Предстоит Борису Павловичу подействовать на лимонную кислоту раствором, в котором будет смесь бертолетовой соли и сульфата церия. Почему на лимонную? Да потому, что она — ключевая в цикле Кребса. Потому, что она сильнее всего влияет на расстояния между кольцами Лизеганга. Думаете, не читал Борис Павлович книги Михалева и Шемякина? Читал, наверняка читал. Он сам увлекается этими кольцами, умеет делать их как никто — даже в тончайших капиллярах. Да если бы даже и не увлекался. Есть в книге целая глава о применении периодических процессов в аналитической химии. А эта химия — первейшая из многочисленных профессий Белоусова, перед войной, как раз когда книга вышла в свет, а Белоусов с преподавательской работы ушел, стал штатским исследователем, он только аналитикой и занимался. Что же касается книги Франк-Каменецкого, то она ему, видимо, незнакома. В ней тоже кое-что написано об аналитической химии, однако последующий ход событий заставляет предполагать, что — увы, к сожалению, не читал.

В общем, с лимонной кислотой — дело ясное. Но почему бертолетова соль, а не, скажем, марганцовка, перманганат калия? Да потому, что марганцовка окисляет лимонную кислоту сама по себе, без всяких посредников. А нужен окислитель, способный действовать только через передаточное звено, через катализатор. Или, думаете, Белоусову не известна схема Лотки? Известна: она в той же книге Шемякина подробно описана. А в математике он, в отличие от большинства химиков, толк понимает, среди прочих его домашних изобретений — и некий магический квадрат для опознания простых чисел, и специальный бильярд со шкалой по борту: шарик, отражаясь от бортов, все те же простые числа отмечает…

Короче говоря, Борис Павлович знает, что требуется последовательность промежуточных продуктов реакции, и выяснил уже, что окислительный потенциал бертолетовой соли вроде бы как раз достаточен, чтобы в кислой среде переводить ионы железа, марганца или церия в высшее валентное состояние. А оные после этого способны, в свою очередь, окислять лимонную кислоту. И остановился он на соли редкоземельного металла церия: в низшем, трехвалентном состоянии его ионы бесцветны, а в высшем, четырехвалентном — желты. Значит, если реакция пойдет вообще, без колебаний, будут видны пузырьки углекислого газа — их выделяет при распаде лимонная кислота. Ну, а если посчастливится поймать колебательный режим — начнет меняться окраска.

Так он думал или не так — никаких сведений сейчас, в 1984 году, не сохранилось. Но в 1950-м логика его рассуждения могла быть похожей. Попробуем держаться этой версии.

Итак, Белоусов добирается до своего рабочего места. Время уже обеденное, все сотрудники в столовке. Он не спеша переодевается, достает из шкафа банки с лимонной кислотой и сернокислым церием. И еще одну баночку, совсем старенькую, с отвалившейся этикеткой, — лаборантка, женщина пожилая, надежная, многоопытная, уверяла, что это бертолетка, и ей ли не знать свое хозяйство? Белоусов разбавляет серную кислоту, остужает ее, присыпает в колбу с кончика ножа немного бертолетовой соли, а потом, обтерев лезвие, — лимонной кислоты (первый, пробный опыт химики всегда делали именно так, не взвешивая реактивы). Осторожно, стараясь не перебрать, подцепляет чистым скальпелем несколько кристаллов сульфата церия (много не надо, это же катализатор), всыпает их туда же и — слышит настырный звон телефона.

Будь проклят этот телефон!..


Восемь лет спустя. Снова голос

Нетрудно догадаться, что сделал Шноль, узнав по телефону рецепт периодической реакции. Рано утром, едва открылся институт, он был в лаборатории. Часть веществ нашлась тут же, кое за чем пришлось сбегать в соседние комнаты. Спустя какой-нибудь час Шноль уже наслаждался колбочкой, в которой то вспыхивало, то угасало желтое сияние. Бледное, но на фоне белой бумаги заметное любому, имеющему глаза.

Таковых нашлось немало. Все, кто являлся в комнату, по очереди любовались мерцающей, пенящейся колбой… Потом потянулись любопытные из других комнат, с других этажей… Шноль терпеливо смешивал все новые порции растворов, повторял очередному гостю загадочную историю, связанную с реакцией, спорил насчет ее механизма.

Это тянулось не один день. Реакцией восхищались, рассказывали о ней коллегам, знакомым, являлись все новые любопытствующие — теперь уже и химики. Две старшекурсницы с физфака МГУ взялись реакцию изучить — Шноль естественным образом оказался их научным руководителем. Но экспериментировать девушки почти не успевали, больше работали, как острил один аспирант, гидами, показывая всем, кто бы ни попросил, новую достопримечательность.

Среди всеобщего восторга только один человек становился с каждым днем все печальнее — и это был сам его виновник Шноль. До него начало доходить, что происходит нечто ужасное. Все большее число специалистов узнает об открытии, которое на сегодняшний день — ничье. Хозяином колебательной реакции, владельцем приоритета и связанных с этим лавров станет тот, кто первым опубликует ее описание в издании, доступном всеобщему прочтению. И с каждым днем возрастают шансы на то, что таковым станет случайный человек, который, даже и не имея никаких дурных замыслов, просто обнаружит какую-нибудь подробность в этой мало еще изученной реакции — и напишет о своем наблюдении в журнал.

Вот почему Шноль сначала затосковал, а потом понял, что, несмотря на ясно выраженное Белоусовым нежелание продолжать знакомство, придется снова ему звонить. В конце концов Шноль так и сделал. Это произошло спустя несколько месяцев после первого их разговора. Снова медлительная женщина шлепала разношенными туфлями, снова слышался ее крик — Борис! — и опять Шноль услышал невеселый голос. Усвоив опыт предыдущей беседы, о свидании просить не стал, а лишь кратко изложил суть своих переживаний. Ответ был неожиданный: если украдут — буду рад. Стало быть, реакция кое-чего стоит. Никудышных вещей не воруют.

Шноль пустился уговаривать: крупнейшие-де ученые пришли в восторг (он невзначай предвосхитил события), все только и спрашивают, кто до такой замечательный штуки сумел додуматься. Лесть не подействовала. Голос твердо заявил, что скромный его опыт общения с редакциями журналов вполне достаточен, и в дальнейшем ни в какие отношения с этими организациями он вступать не намерен.

Но нас-то вы в какое положение ставите, возопил Шноль. Мы же, выходит, преступники, подрываем законный ваш приоритет. Голос смягчился. Поняв, что собеседник хлопочет вовсе не о своей выгоде, Белоусов пообещал подумать. Может быть, он напечатает сообщение о реакции в каком-нибудь сборнике. Но только не в журнале — о журналах не может быть и речи.

Одержав эту маленькую победу, Шноль вздохнул с облегчением. Вскоре ему сообщили: в некоем сборнике трудов по медицине, даже не трудов, а кратких рефератов, появилась публикация, подписанная Б. П. Белоусовым. В ней сообщалось о периодически действующей реакции между лимонной кислотой и броматом натрия. Катализатор — соль церия. И все, никаких подробностей, детальной рецептуры, никаких фотографий. Пораженный столь быстрым результатом своего телефонного звонка, Шноль стороной разузнал, что в сборник принимают материалы без предварительного рецензирования (вот почему Белоусов выбрал именно его), составители этого малоизвестного издания Бориса Павловича знают и почитают. Поэтому когда им в руки попал реферат его неопубликованной статьи, они немедленно вставили его в уже готовый сборник, чуть ли не в корректуре. Вот и получилось быстро.

Маленький реферат 1959 года так и остался единственной публикацией Белоусова об открытой им реакции. Общеизвестным он стал очень скоро. Отчасти — благодаря курьезному случаю. Знаменитый старый физикохимик швед Христиансен выступил с очередным призывом искать колебательные реакции. А Шноль, прочтя его статью, написал письмо, в котором сообщил, что дело сделано. Указал ссылку. И с легкой руки Христиансена об открытии Белоусова узнали по всему свету.

Значимость, ценность того, что делает исследователь, принято оценивать по числу упоминаний той или иной его публикации в последующих научных изданиях. Так вот, годы спустя скромный реферат, а вместе с ним и безвестный сборник вошли в круг самой что ни есть элиты: почти каждая статья о колебательных реакциях, о проблемах неравновесной термодинамики, «биологических часов» содержит ссылку на Белоусова. А таких статей теперь сотни.

На университетской кафедре биофизики между тем события развивались так. В 1961 году ее посетило начальство. Не такое, чтобы к его приходу выставлять цветочные горшки или показательные неработающие приборы. Академика Тамма почитали не только из-за титулов. Крупнейший физик-теоретик, лауреат Нобелевской премии, он был одним из тех, кому кафедра биофизики была обязана своим существованием, в свое время он упорно добивался ее организации. Ударить лицом в грязь перед Таммом не хотели. Поэтому, хотя парадных костюмов не надевали, да и обыденная рабочая суета не прекращалась, все были в сборе. У каждого наготове были таблицы и диаграммы, каждый был готов (и мечтал) ответить на любой вопрос.

Комната, в которой изучали белоусовскую реакцию, помещалась прямо против лифта. Из-за этого Тамм заглянул в нее в первую очередь. А заглянув, уж больше никуда не пошел. Добрых полтора часа любовался игрой окраски, расспрашивал о планах дальнейших опытов, придумывал вместе с девушками и Шнолем, успевшим уже стать постоянным лектором кафедры, что можно проделать еще. Когда же хватился, что пора уходить, дела ждут, — пришли из других комнат, спросили с обидой: что же, к нам-то и вовсе не зайдете?

Игорь Евгеньевич, извиняясь, произнес: довольно и этого. Если хорошенько взяться за одну только реакцию Белоусова, работы хватит на целую лабораторию.

А вскоре появился на кафедре человек, взявшийся за дело капитально, — аспирант Анатолий Жаботинский.


Колба-зебра. Продолжение

Будь проклят этот телефон!

Борис Павлович с надеждой косится через плечо (может, хоть кто-нибудь вернулся?), никого, конечно, нет — и он, вздохнув, ставит колбочку на стол, бросается к требовательно трезвонящему аппарату. Не отрывая глаз от стола (в колбе начинают выделяться пузыри), слушает решительный голос, приказывающий сей же час явиться в дирекцию, потом вдруг швыряет на полуслове трубку — и кидается к посудине. Поднеся ее к окну, успевает еще заметить, что на фоне пузырьков появляется бледненькая, но несомненно желтая окраска. Появляется, исчезает, возникает еще раз спустя пару минут — и пропадает окончательно. Пузырьки больше не идут, реакция закончена.

Тихо чертыхаясь, Белоусов надевает ботинки с галошами, пиджак, пальто и потертую шляпу, отправляется в корпус, где помещается дирекция. На дворе — поздняя, слякотная осень. 1950 год. Многие горожане еще носят галоши.

Он не без труда переправляется через лужи и разбитые колеи, пересекающие институтский двор во всех направлениях, предъявляет пропуск охраннику в зеленых петлицах, оберегающему директорский корпус. Пока тот обстоятельно, будто впервые этого человека видит, изучает документ, находит наконец Борис Павлович время задаться вопросом, зачем его вызвали. Уж не по поводу ли утренней проделки на заседании? Может быть, в угол хотят поставить за шалость… Пропуск тем временем возвращается в его руки, и Белоусов, тщательно стерев с ног глину, с несолидной легкостью взбегает по ковру, устилающему парадную лестницу.

В кабинете, куда он попадает, подавляюще тихо. Тяжелые шторы, день и ночь заслоняющие окна, отгораживают его от стихий погоды и прочих превратностей внешнего мира. Двое стоят около стола неподвижно, руки по швам. Белоусов, нисколько не ошеломленный их молчанием, шагает в угол, неторопливо, по-домашнему скидывает у вешалки пальто и галоши, затем направляется к столу. На столе лежат какие-то бумаги, в которых дальнозоркий начлаб сразу улавливает свою фамилию. «Прочтите сами, Борис Павлович», — не меняя позы, шепотом говорит ему один из неподвижных.

Борис Павлович вынимает из нагрудного кармана очки, берет пачку листков — и обнаруживает, что это ходатайство дирекции о восстановлении его должностного оклада. Поперек первой страницы крупными, очень разборчивыми буквами начертано: «Платить, как заведующему лабораторией, доктору наук, пока занимает эту должность».

Стоящий у стола — теперь уже своим обычным резким голосом — поздравляет дорогого Бориса Павловича и снова в который раз осведомляется, не намерен ли тот оформить себе докторскую степень. Если со временем туго — можно без защиты. Ответ таков же, как и во всех предшествовавших беседах на эту тему: вы полагаете, я от этого стану умнее?

Поспешно, не говоря более ни слова, одевается у вешалки Белоусов. Успевает тут же забыть и о бумагах, и о лестном предложении обзавестись тем, что старые его довоенные друзья непочтительно называли вывеской. Спешит к себе, мечтая попить чайку да снова взяться за опыты. Но ни то, ни другое ему в тот день не суждено.

Так уж повелось с давних пор, что Белоусову приходится выступать в роли консультанта в делах самых непредсказуемых. Спрашивают его, к примеру, чем можно обезвредить какую-нибудь экзотическую восточную отраву, — он это знает, любопытствуют, из чего состоят космические лучи, — он выдает сведения последнего физического журнала; просят помочь по части крашения меха — извлекает из закутков памяти точную рецептуру… Когда-то это напоминало развеселую игру. Пригласят Бориса Павловича в какую-нибудь неведомую организацию, ставят перед ним вопрос, какого и сатана не измыслит, — а он, покуривая, попивая чаек, задает этой организации работу на год вперед. Потом еще поражается: приехал, чаю попил с хорошими людьми — а по почте деньги приходят за какую-то там консультацию. Теперь особых радостей этот вид спорта не доставляет, но совестливый Борис Павлович по-прежнему раздает советы всем без отказа.

Вот и теперь, вернувшись в лабораторию, он застает ходока из родственного института. Ходок озабочен вопросом не столько научным, сколько административным: куда, с какой формулировкой и в скольких экземплярах следует подавать некую бумагу. Белоусов в этих делах не силен — но не огорчать же гостя! Возится с ним несколько часов, создает неуязвимый черновик. А когда творение наконец готово — звонит шофер Сева и напоминает, что пора домой ехать. Так в тот день до колбы он и не добирается.

Назавтра Борис Павлович самолично заходит на склад, отбирает нужные реактивы в свежих, нетронутых банках, взвешивает каждый из них точнейшим образом — и у него ни черта не получается. То есть пузырьки в колбе выделяются исправно (разлагается, стало быть, лимонная кислота) и осадок выпадает (о его природе Борис Павлович уже догадывается), однако никаких цветных чудес не видно. Пенится и бурлит в колбе унылая, совершенно бесцветная жижа.

Звонит Борис Павлович «старикам» — так он обращается к Ивану Александровичу Пигалеву и Алексею Петровичу Софронову. Призывает на совет. Те в охотку пьют особый, крепчайшей белоусовской заварки чай, дымят папиросами да помалкивают. Такая уж у людей этого круга привычка — до времени помалкивать. Потом же, выслушав все до мельчайших подробностей, подает голос Софронов: а покажи-ка, Борис Павлович, вещества, с какими пробовал вчера…

Просьба для профана бессмысленная, но для старого химика — законнейшая. Мало ли какая путаница может быть в этикетках, мало ли что может приключиться с веществом при многолетнем хранении. Надо посмотреть, какое оно есть. Софронов оглядывает банки не спеша, даже на палец кристаллы пробует, а потом заявляет: вот в этой, без надписи — не бертолетка.

Здесь уместно отвлечься и поговорить о вещах, которых ни в одном учебнике не напишут. Представьте себе человека, знающего назубок все подряд справочники и ученые монографии. Даже какую-нибудь химическую энциклопедию наизусть задолбившего. Можно такого назвать химиком высшего класса? Не торопитесь с восторженным согласием: вполне может оказаться, что энциклопедист — химик самый никудышный. Потому что главное в его ремесле — не бумажные сведения, а опыт, знание вещества, понимание души всяких там жидкостей и кристалликов. Настоящий химик поболтает в пузырьке жижу, объявленную, скажем, эфиром, — и объявит, не нюхая: нет, не эфир, эфир не так со стенки стекает. Заглянет в баночку, потрет пальцем кристаллик — и установит: не бертолетка, у нее, мол, кристаллы не такие. И это — без всяких инструментов, без анализов…

Проверяет Белоусов вещество из сомнительной баночки — и точно: вместо хлора, присущего бертолетовой соли, содержит оно бром. Бромат натрия — близкий родственник бертолетки, вот лаборантка и перепутала.

Еще день. Добывает Борис Павлович новенькую, нетронутую банку с броматом натрия, снова берет точнейшие навески. И снова никакой окраски не усматривает. Только теперь становится ясно, какое феерическое счастье привалило ему в том, первом опыте. Угадал, стало быть, случайно, присыпая вещества с кончика ножа, те самые заветные их концентрации, при которых реакция переходит в колебательный режим. Теперь пора за удачу расплачиваться.

Ложится на стол Бориса Павловича лист ватмана, на нем — таблица, напоминающая те, что чертят в свободное время фанатичные болельщики. Только не футбольные команды обозначены по краям — концентрации. И предстоит Борису Павловичу перепробовать все сочетания, как на всесоюзном первенстве. Не на год, конечно, история — но все же не такая скорая, как бездумно насыпать чего-то там с ножа. Начинается работа нудная, обстоятельная, не для суетливых.

А ведь служебные обязанности у него совсем другие. Пора писать отчеты, квартальный и годовой; заседания частят одно за другим, — выручает Софронов. Придет Белоусов в свой кабинет с какого-нибудь пустого совещания — а в таблице две-три клеточки аккуратно зачеркнуты. Выдалась, значит, у Алексея Петровича свободная минутка, забежал, проверил пару вариантов…

Долго ли, коротко ли — натыкается Белоусов на сочетание концентраций, при котором раствор в колбе желтеет раз-другой и, подмигнув дружески, гаснет. Соседняя клетка мигает раз десять. И вот наконец Борис Павлович нападает на золотую жилу: уголок таблицы, в котором какую клетку ни ткни, — колба включается всерьез и надолго. Мерцает, родимая, и по двадцать раз, и по сорок, а интервалы между тактами — хоть по секундомеру проверяй. Только к концу, когда исходных веществ в растворе становится мало, мерцания — реже. «Стареет реакция», — определяет для себя это состояние Белоусов и звонит Пигалеву. По телефону, однако, никаких сенсаций не преподносит, а говорит слова обыденные: старик, иди пить чай. Иван Александрович слегка удивляется: до привычного времени чаепития еще добрых полчаса, однако идет.

В белоусовской комнате он застает Софронова. Тот вместе с хозяином созерцает колбочку, в которой бурлит пена, возносящая лохмотья какого-то осадка, — а раствор в колбе время от времени желтеет. Нашли-таки пропорцию, черти, думает гость восхищенно. А молчун Софронов срывается с места, выходит и отсутствует минут пять. Возвращается с крошечным бумажным кулечком, содержащим несколько кристаллов. Подсыпь-ка этого, только и говорит.

Борис Павлович подсыпает — и бледно-желтая окраска внезапно сменяется ярчайшей синью. Синь резко, будто щелкнул выключатель, переходит в красноту. Потом снова, будто щелкнуло, — синь. И так много раз.

Железо-фенантролин, односложно отвечает Софронов на невысказанный вопрос.

Неделю-другую после этого счастливого дня в кабинете творится то же, что восемь лет спустя предстоит испытать комнате Шноля. Один за другим входят любознательные люди — и им показывают мерцающую колбочку. Белоусов, и до того, вопреки всем инструкциям, дверь запирать не любивший, теперь уж держит ее и вовсе нараспашку. Обнаруживается у него вдруг неизвестная большинству сослуживцев улыбчивость, шутки его становятся легкими, довоенными. Она живая, объясняет он какому-нибудь безусому мэнээсу, она, реакция то есть, может быть молодой и старой, порывистой и медлительной. И продукт метаболизма выделяет — вот этот самый осадок, пентабромацетон. Если выдохлась — можно ее подкормить, подлить растворов, снова заиграет.

Показывается и совсем новый фокус. Запустив на полный ход сине-красное чередование, Белоусов осторожно подливает поверх раствора чистую воду. Она понемногу разбавляет слои, лежащие ниже, время пульсации в каждом становится свое — и окраски начинают не просто чередоваться, а пробегать снизу вверх волнами, полосами. «Колба-зебра», — шепчет счастливчик новое, тут же придуманное слово.

А потом кто-то глазастый усматривает на фоне главных, медленных волн другие, не столь яркие, сменяющиеся куда чаще. Кино бы отснять — целый боевик получится…

Демонстрации продолжаются дома. Приходит внучатый племянник и тезка Борис. Ему скоро школу кончать, вот и случай приохотить парня к химии. Борис-старший раскладывает фотографии: колбы — рядом секундомер. Сам гляди, как четко ходят наши химические часы. Борис-младший с набитым ртом (Настя успела что-то вкусное сготовить) заинтересованно мычит, а потом вдруг произносит совершенно отчетливо: а статью-то, Борис, будешь писать? Никогда не зовет старшего ни дедом, ни дядей — просто Борис.

А ведь верно, товарищи, про такое дело и написать не стыдно. Даже в самый разакадемический журнал!

Призывается назавтра Софронов, говорится ему: будем писать. А тот — ни в какую. Я-де тут ни при чем, ты, Борис Павлович, сам все сделал. Тычется ему таблица на ватмане: вот же — твоей рукой клетки замараны. А индикатор такой замечательный кто подсунул? Никакого впечатления. Молчуны — народ упорный. Побившись с ним добрый месяц, Белоусов пишет статью сам. Пишет долго, стараясь все подробности изъяснить простыми словами, пунктуально отмечая то, что проделано Софроновым. Оформляет, чертыхаясь, бумаги, какие в подобных случаях полагаются, — да и отправляет рукопись в журнал.

А через пару месяцев, в мае возвращается в институт его рукопись с рецензией. А в ней написано: не бывает, мол, таких реакций. Публиковать нецелесообразно.


О пользе физического образования

Реакция, которую восемь лет спустя с восторгом разглядывали в Институте химфизики, сияла красками куда более скромными. Ярчайшего сине-красного мерцания не было, а лишь бледно-желтое, первоначальное. Забыл, думаете, Шноль о железо-фенантролине? Нет, не забыл. В первый же день стал искать, и дали ему какую-то баночку. Но то ли с надписями опять путаница вышла, то ли вещество в ней было старое, разложившееся — только никакого влияния эта добавка на реакцию не оказала. Как был желтый цвет, так и остался. Удовлетворялись и этим. В желтых тонах была выдержана и кандидатская диссертация Жаботинского…

Некий мудрец говорил: все, кто работает в новых, только начинающихся направлениях науки, — дилетанты. Не может быть профессионалов там, где нет еще ни законов, ни правил. Спорить с мудрецом трудно, однако далеко не безразлично, из каких сфер старого, привычного знания откочевал дилетант (в случае успеха его зовут первопроходцем). В наше время все чаще таковым оказывается физик. Выпускников физфаков и физтехов судьба заносит в биологию и лингвистику, в археологию и спорт, в химию и нумизматику, в металлургию и швейное дело… И эти люди, наделенные суховатой, твердо поставленной логикой, всюду наводят порядок, опирающийся на прочно усвоенные общие, универсальные основания науки — не какой-нибудь там средневековой, а сегодняшней, изъясняющейся на магическом языке математики.

Ничего загадочного в их всесилии нет: в сравнении с рядовым искателем истины каждый физик обладает примерно тем же преимуществом, каким пользуется правильно тренированный боксер перед сельским забиякой. Не всякий из них способен выдумать порох — физики такие же люди, как все, — но уж когда порох выдуман, а пушка заряжена, он до тонкостей разберется, почему она стреляет и чем еще, кроме этого стихийно найденного пороха, ее можно зарядить. Словом, на физика всегда можно положиться…

Потомственный физик Анатолий Жаботинский взялся за дело круто. Поставил недвусмысленное условие: если реакцию поручают ему — ею не должен заниматься больше никто. После некоторых колебаний с ним согласились. По первому времени, когда нет еще того, что строители называют фронтом работ, двое или трое, углубленные в одно и то же, могут только мешать друг другу.

Девушкам пришлось переменить тему.

Жаботинский же сразу повернул от созерцания и неконкретных восторгов в сторону точных измерений.

Объем работы предвиделся колоссальный. Реакция сложна, она состоит из множества стадий. Каждую из них надо по возможности вычленить и изучить отдельно, да не просто зафиксировать ее существование, а точно измерить скорость при разных температурах и концентрациях участвующих в ней частиц.

Надо измерить, как влияют на каждую стадию добавки посторонних для нее веществ, в особенности тех, которые участвуют в других стадиях. Без этого разложенная на части система под рукой чересчур прямолинейного экспериментатора легко утрачивает свою сущность — так говорит многолетний опыт.

Надо посмотреть, существуют ли другие колебательные системы, вряд ли белоусовская реакция — единственно возможная.

Надо доказать, что колебания происходят во всем объеме раствора, а не только на стенках сосуда или на поверхности инородных тел — пылинок или, скажем, выделяющихся пузырьков газа. Если окажется, что на поверхности, что реакция носит, как говорят химики, гетерогенный характер, это сразу ее обесценит: гетерогенных колебательных процессов было известно уже довольно много. Правда, всерьез браться за них боялись — считалось, что доступным на тот момент теориям они не подвластны (впоследствии оказалось, что это неверно, подвластны).

Все перечисленное требовалось для того, чтобы построить математическую модель, формульный фантом явления. Без этого физики не могут, фантом должен в точности отражать поведение и этой живой, бурлящей в колбочке системы, и других систем, еще вовсе не открытых. Ведь коллеги-физики скажут о работе доброе слово не ранее, чем гороскопы начнут сбываться. Можно над этим посмеиваться, но по объективному-то счету: разве не удивительная эта вещь — математическая магия? Чего только с ее помощью не угадывают!

Такова была программа, которой задавались в начале затеянного цикла работ. Теперь большинство ее пунктов выполнено, из иных выросли новые проблемы, каких тогда, в начале 60-х годов, нельзя было даже назвать. Важнейшая из них родилась на свет при обстоятельствах довольно неожиданных.

В 1964 году Шноль вместе со своим аспирантом Жаботинским отправился на прием к академику Келдышу. Принимал он их не в качестве президента Академии наук, каковым тогда был. Визит был рабочий. Попытки построить математическую модель колебательной реакции породили немало вопросов, относящихся к сфере прикладной математики, — а Келдыш был крупнейшим авторитетом по этой части.

Академик принимал гостей в кабинете, в котором стоял большой стол, крытый зеленым сукном (эта подробность имеет в данном случае прямое отношение к делу). Визитеры пришли с заготовленными растворами, чтобы показать колебательную реакцию в ее первоначальном, белоусовском варианте. Стараясь не отнимать зря дорогое время хозяина кабинета, смешали их чересчур быстро. Из колбы повалила пена, часть жидкости пролилась на стол. А в ней — серная кислота. Заахали гости: сукно-то проест! А Мстислав Всеволодович говорит — бог с ним, сукном, — смотрите, окраска же в вашей колбе идет волнами, снизу вверх.

Напомню: индикатора, помогающего видеть полосы так четко, как их видел Белоусов, у них не было. И кто мог догадаться, что, если разглядывать бледно-желтую колбу на зеленом фоне, откроется в ней нечто новое, да притом важнейшее: автоволны?

Так получилось, что маститый математик неожиданно совершил хоть и повторное, но несомненно самостоятельное открытие в чисто экспериментальной науке, каковая есть физическая химия.

Аспирант Жаботинский за время, отпущенное ему для обучения, доказал, что реакция действительно идет во всем объеме раствора: добавление дробленого стекла и прочих инородных тел, резко увеличивающее поверхность соприкосновения жидкости со «стенкой», равно как и резкое уменьшение поверхности «стенки» с помощью нейтральной, не смачиваемой раствором смазки, на скорости процесса существенно не сказывались. Доказал он и то, что желтая окраска действительно принадлежит ионам церия (Белоусов предполагал, что она может принадлежать и свободному брому, выделяющемуся на некоторых стадиях реакции). Было доказано и то, что Белоусов предполагал совершенно безошибочно, — что за обратную связь в системе ответственны ионы брома, подавляющие окисление церия. Пока они есть в растворе, желтая окраска не появляется. Ну, и других, тоже очень важных вещей было доказано немало. Перечислять их едва ли нужно — все они значатся в книге Жаботинского «Концентрационные автоколебания», увидевшей свет в 1974 году.


«Еще говорил Сократ…»

Машина — уже не «эмка», а «Победа» — приезжала за Борисом Павловичем по-прежнему без опозданий. И все чаще приходилось, не заходя в лабораторию, с утра отправляться на заседание. Запутанное дело медицина, сколько людей, столько мнений, решения принимаются в долгих, нудных словопрениях. И все чаще случалось ссориться с биологами…

Образцы препаратов, изготовляемые в белоусовской лаборатории, передавались им для испытаний: не могут ли эти вещества защищать от радиации? Биологи возились подолгу, а результаты того, что у них получалось, никакому предсказанию не поддавались. Образец, на который возлагались верные надежды, объявляли никуда не годным, а другой, заведомо пустой, поданный лишь для сравнения, вдруг возносили до небес, чтобы потом, при повторном испытании, напрочь ниспровергнуть.

Заседание того дня в институте запомнили надолго. Руководитель испытаний, длинноволосый профессор, которого смешливые лаборантки за глаза звали «мышиным полковником», докладывал результаты очередной серии. Уснащая речь латынью, сбиваясь порой на стиль лекции для первокурсников, он многословно поведал о том, что образец Б абсолютно не активен, действие радиации он скорее даже усиливает; другой, обозначенный буквой В, активен умеренно. А вот образец А — чудотворен. Все мыши, которым его вводили, перенесли дозу радиации, от которой контрольная группа передохла почти поголовно. А одна рекордистка выдержала такое, чего живому организму вообще выносить не полагается. Профессор предъявил даже клетку с беспокойно мечущейся счастливой долгожительницей.

Он хотел порадовать начальство, сидевшее в президиуме, чем-то еще, но послышался надсадный кашель — в институте его слышали все чаще, — и по проходу к трибуне двинулся Белоусов. В руке он держал банку, обыкновенную банку с пластмассовой крышкой, в каких продают и хранят химические реактивы. Подойдя к «мышиному полковнику», он унял кашель и вежливо осведомился, каков размер ячеек в проволочных сетках, из которых делаются клетки для мышей. Профессор оторопел и пролепетал: мол, что-то около сантиметра. Это когда клетки в исправности, кротко уточнил начальник химлаборатории, ну, а если надорвалась сеточка?

И тут не выдержал, сорвался с места начальник вивария. Верно, закричал он, давно пора чинить клетки. Дыры в них такие, что приходишь утром — десяток-другой мышей на воле. Отловишь их со служителями, по клеткам растолкаешь, но какая откуда выскочила, на них же не написано. Вот и получаются невероятные результаты!

Сидящие в зале — каждому из них доводилось хоть раз побывать в виварии — припомнили зловонный бетонированный подвал, дырявые клетки, воющих собак, измученных служителей, которых вечно не хватало (кто же пойдет на такую адскую работу за семьдесят рублей в месяц), — и стало большинству ясно, какова порой действительная цена результатам, о которых наверху, в чистых кабинетах, важно рассуждают профессора и их ассистенты. Даже начальство, отродясь в виварий не заглядывавшее, почувствовало, что неладно там, неладно. А Белоусов — нет бы ему в этот момент промолчать — уточнил: все три образца, о которых докладывал профессор — и Б, и В, и чудотворный А, — взяты из одной и той же, вот этой самой банки. Только действуют почему-то по-разному.

Что тут началось! Кричал, чуть не плача, «мышиный полковник»; кричало приезжее начальство; перекрывая его, гремел своим знаменитым басом председатель собрания, огорченный пустой, как ему казалось, тратой времени и подопытного материала; дерзко хохотали молодые сотрудники, окопавшиеся в дальнем углу зала…

После многочасового крика решение приняли, конечно, разумное — то, которого Белоусов и добивался: биологам надлежит навести в своем хозяйстве порядок, методику испытаний сделать надежной, об исполнении — доложить.

И все же эта победа бесполезна. Кому здесь нужна его химия? Требуется препарат — один-единственный, но верный, способный кормить институт долгие годы. Он уже сделал такой. Испытания прошли блестяще, результаты, полученные не очень-то надежными институтскими биологами, подтвердились и на стороне. Теперь дело перешло в руки физиологов и клиницистов, сразу несколько солидных мужей в белых халатах спешно кроят диссертации, а он уже не нужен… Следующий препарат всерьез потребуется не ранее чем через лет пять-шесть, и все склоки вокруг испытаний — так, для плана. Институт, среди прочего, отчитывается и по числу образцов, прошедших испытания, эту клеточку в таблице заполнять необходимо. А чем — на сегодняшний день безразлично.

Как бы подтверждая справедливость невеселых белоусовских размышлений, пригласило его в директорский кабинет начальство. То самое, памятливое — его Борис Павлович еще давно по поводу тяжелой воды всенародно оконфузил. И устроило тяжелый разнос по поводу профессиональной этики: не знаю, мол, как там у вас, в Швейцариях, а среди нас, русских врачей, принято беречь авторитет руководителя, не всякий вопрос уместно выносить на всеобщее обсуждение, в присутствии подчиненных, ну, и так далее. Глядел Борис Павлович на взбешенного приезжего устало и думал: на пенсию, что ли, податься…


«Еще говорил Сократ: не знать — не позор, постыднее, пожалуй, не хотеть знать». Суждение знаменитого грека, написанное рукой Белоусова, я видел на титульном листе книги, подаренной старинной его знакомой профессору Беккер. Дата стояла: весна 1956 года. Надпись сделана по-немецки, видимо, так он запомнил фразу со времен цюрихской гимназии. Печально ее значение: незадолго до того пришел по почте отказ публиковать новый, расширенный и уточненный вариант его статьи, над которым Борис Павлович работал пять лет, пустив в ход не только секундомер, но и осциллограф. Неизвестный (таковы редакционные правила) рецензент предлагал урезать ее до одной-двух страничек, не гарантируя, впрочем, публикации даже после сокращения.

К тому времени Белоусов был автором то ли пятидесяти, то ли шестидесяти научных трудов, владельцем двух десятков авторских свидетельств. Однако статьи в академических журналах он не публиковал никогда. Вероятно, именно поэтому он совершил две ошибки, обычные для начинающих: не разбил текст на главки со стандартными подзаголовками и не сопроводил свое сочинение списком ссылок на труды предшественников. Вероятно, он преувеличивал осведомленность неизвестных ему коллег, которым предстояло знакомиться с рукописью: не могут же эти почтенные люди не знать такие фундаментальные вещи, как теории Лотки и Вольтерры, как книга Шемякина с Михалевым, не ему о таких общеизвестных предметах напоминать… Знай он книгу Франк-Каменецкого, прямо призывавшего искать колебательные реакции, — несомненно бы на нее сослался, это же был сильнейший его козырь, но как раз этой книги Белоусов, вероятно, не знал.

Между тем времена переменились. Повывелись энциклопедисты, осведомленные о положении дел во всех науках сразу; посуше, поскучнее стало то, что признавалось теперь правильной научной статьей. Не заметил этих перемен Борис Павлович, долгие годы занятый важнейшей, как он считал, проблемой — как сделать, чтобы сохранить на земле людей…

Не надо — значит, не надо, им виднее, жестко сказал Белоусов Борису-младшему, уже не школьнику, а студенту института тонкой химической технологии. И запретил даже упоминать в своем присутствии о злосчастной реакции.

Чем дальше, тем реже видели его веселым. Пришло ему как-то в голову составить список своих старых друзей и сверстников. Переписал он их — и обнаружил, что почти никого уже нет в живых.

Вот как обстояли дела Бориса Павловича в то время, когда его разыскал человек по фамилии Шноль. Позвонил, начал восхищаться его открытием. Запоздали, дорогой Симон Эльевич, не ваша вина — но запоздали… На предложение приехать, помочь, чем можно, наконец, просто познакомиться Белоусов ответил так: извините, но мне уже поздно заводить новые знакомства. Почти все, кого я знал и любил, умерли или убиты…


Тяжкий крест обаяния

Любите ли вы людей навязчивых, бесцеремонных? Думаю, нет. И я не люблю, и никто не любит. Ходит такой субъект по организациям, которым до него дела нет, пробивает, проталкивает свои открытия. И никому-то они не нужны, кроме него, настырного.

Куда приятнее люди кроткие, интеллигентные. На страницы энциклопедий не рвутся, работать никому не мешают, а помрут — добрая им память.

Таким, вероятно, был еще один герой, о котором пришло время рассказать. Ни в каких энциклопедиях, даже в тех, что изданы на его родине, имени профессора Брэя не найдешь — рангом не вышел. А в справочниках, сообразных рангу, пишут лаконично: родился, учился, потом занимался тем-то, член таких-то обществ, скончался тогда-то. Зацепиться не за что, никакой индивидуальности. Есть, однако, основания думать, что этот человек не был назойлив.

Беркли, Калифорния. Было ли на свете в нелегком 1920 году местечко благодатнее? В чинном университетском захолустье — ни голода, ни роковых потрясений. Жители таких мест всегда доброжелательны, остроумны и вежливы. Одного не выносят — шарлатанства.

Житейская дорога, которая привела в эти края сорокалетнего Уильяма Брэя, была хоть и извилистой, но гладкой. Родился в Канаде, учился в Европе у первейших знатоков физической химии, потом преподавал в одном университете, в другом — и наконец осел на калифорнийском берегу. В 1918 году стал здесь полным профессором химии, в 1919-м — шефом лаборатории, занятой изысканием наилучших способов связывания атмосферного азота.

Мечта Брэя — изобрести и запатентовать катализатор для синтеза аммиака, да такой, чтобы выход продукции был выше, чем на немецком, придуманном перед войной. Если удастся — озолотят. Но не все его исследования направлены на этот меркантильный предмет. Профессор бескорыстно любит катализ. Его наставники еще помнили времена, когда только люди дурного тона, лжеученые возились с мистическими добавками, якобы меняющими ход реакций. В 1920 году, однако, в занятиях катализом ничего предосудительного уже не усматривают — и Брэй всласть изучает распад перекиси водорода, вызываемый йодом. Опыты ему, бывалому экспериментатору, всегда удаются с первого раза.

Измерить скорость выделения газа — задача тривиальная. Прибор Брэя нехитрый, стандартный: термостат, в нем колба, а от нее — отвод к газовой бюретке. Измеряй себе, на сколько делений прибывает в ней газа каждую минуту или две, первокурсник справится.

Записывает трудолюбивый профессор деления — собственноручно (это вам не феодальная Европа, здесь нанять лаборанта дороже, чем купить автомобиль) — и поражается тому, как неравномерно, толчками поступает кислород в бюретку. Будто клапан на его пути стоит. Нет, нет движения, а потом — бух! Жидкость в трубке опускается сразу на несколько делений.

Брэй проверяет все шланги (может, капля воды где болтается?), продувает краны. Повторяет измерения — та же картина: будто клапан срабатывает.

Хорошо все-таки, что в Калифорнии туго с лаборантами. Лаборанту все равно — гладко идет газ или толчками, его дело записывать. Профессор же такую неожиданность не упустит. Уменьшает Брэй интервалы между замерами, чертит график — вместо обычной в таких случаях унылой покатой прямой получает шаловливую лесенку. Расстояние между ступеньками — около трех минут.

Он меняет температуру, потом концентрацию раствора (у физикохимиков это первое дело), повторяет измерения. Получаются новые лесенки, со ступеньками то пореже, то почаще. Налицо периодичность, заключает начитанный Брэй (только что ознакомился со свежей статьей своего соотечественника Лотки).

Ну, ладно, перекись водорода превращается в воду и кислород, кислород почему-то выделяется периодически. А что происходит с катализатором, йодом? Брэй ставит затяжной эксперимент с сильно разбавленными, совершенно не мутными растворами. Держит их в темноте (свет реакцию ускоряет, ему ведомо и это), время от времени измеряет плотность окраски йода. Получается, что она тоже колеблется! Только очень медленны ее волны: от ступеньки до ступеньки — почти трое суток.

Пишет американский профессор Брэй статью, благополучно публикует ее в американском же химическом журнале, и никто на это не обращает внимания. Будто и не выходил журнал.

Брэй безмятежно берется за другие опыты. Разлагает перекись водорода в присутствии не йода, а брома (там никаких лесенок не получается), потом изучает окисление гидразина, потом чего-то еще.

Отклик на его статью появляется лишь через шесть лет. Выводы Брэя, мол, ошибочны, его реакция негомогенна, колебания происходят не в толще раствора, а на поверхностях его раздела с пузырьками газа или на стенках сосуда. Объявляют об этом его же земляки американцы (нет пророка в своем отечестве!).

Ну что же, как прикажете. Настаивать — это неинтеллигентно. Да и неудобно как-то: больно уж отдают все эти колебания лженаукой. Этак в шарлатаны записать могут.

Уильям Брэй до конца дней к своей реакции не возвращался, а жил он долго, умер после второй мировой войны. И никто другой ее не трогал. Почему? Стандартный ответ: момент, мол, еще не назрел. Но почему он должен был назревать, как нарыв? Не потому ли, что научные идеи необходимо не только высказывать — проталкивать, вдалбливать?

Через четверть века после смерти Брэя за его реакцию взялись в Институте биофизики, что в Пущине под Москвой (и Шноль, и Жаботинский уже работали в Пущине). Оказалось: гомогенная, колебательная вне всяких сомнений, очень сложная по механизму.

Имени Брэя, почтенного профессора, члена всех ученых обществ, какие только водились в Соединенных Штатах Америки, нет ни в одной, даже американской энциклопедии. Старомодный, видно, был человек, дорожил своей репутацией…


Избыточная информация

Жизнь должна быть непрерывным восхождением, взлетом. На том стоит кандидат химических наук Михаил Алексеевич (назовем его так), и стоит прочно. Каждый год он публикует до десятка статей; кандидатом стал в двадцать восемь, в сорок (это намечено с десятилетки) обязан стать доктором. И время поджимает — до срока осталось годика два…

Москва еще донашивает фронтовые шинели да линялые гимнастерки, по ней еще бегают трофейные «опели» и «хорьхи» — а Михаил Алексеевич, начальник крошечной лаборатории, редактор и рецензент сразу в трех почтенных научных журналах, восседает за рулем одной из первых личных «Побед». Не потому, что пижонит, — времечко поджимает: планы лаборатории приходится обдумывать, пока стоишь у светофора, отчеты подчиненных проглядывать да подписывать во время заседаний, а рецензии диктовать жене с десяти до двенадцати, перед сном. Не потому ли превыше всего в статьях ценится простота и необременительная ясность?

Поставьте себя на место этого неколебимого человека, усядьтесь в полночь после сумасшедшего дня в кресло да возьмите в руки запутанную статью никому не ведомого Б. П. Белоусова, на оценку коей распорядок дня отпускает вам двадцать минут — и ни секунды более… Разве не бросится вам в глаза многословие, отсутствие отдельно прописанной экспериментальной части, претенциозное слово «итоги» там, где должно стоять — «выводы»? И каков будет отклик вашего идеально тренированного мозга, когда в этих самых итогах обнаружится заявление о том, что — ни более, ни менее — открыта новая реакция, действующая периодически?

Азы-то термодинамики вам, слава богу, знакомы? Всякий самопроизвольный процесс — напомнит засыпающий мозг, — и реакция в том числе, катится прямо, как камень под горку, пока не иссякнет движущая сила. Все прочее — булькнет он, отключаясь, — выкрутасы, чуждая нам умственность. И никаких колебаний. Жизнь — непрерывное восхожде…

Надо ли повторять, что было написано в рецензии, продиктованной измученным Михаилом Алексеевичем, или как там его звали.

Честный ученый всегда даст бой лженауке, мракобесию, чертовщине…


Кто умножает знание, тот умножает скорбь. Алексей Михайлович (назовем его так), стародавний профессор физической химии, понимает эту истину лучше всех на свете. Живет он в двух шагах от родного института (здесь учился, здесь же и лекции уже три десятка лет читает), в туго набитых, душных трамваях не ездит (некуда), в кино не ходит (вдовец), а телевизор видел лишь однажды у соседа-доцента. Тем не менее даже этот кроткий анахорет, прочно окопавшийся в своей старенькой экологической нише, замечает, что мир кругом меняется резко и неуправляемо. Племянница-студентка, изредка набегающая, чтобы наесться да перехватить тридцатку, угрюмый ассистент Василий Степанович, даже преданнейшая домработница Матильда — все они смущают покой профессорской души, обрушивая на нее избыточную, бесполезную информацию.

…Прилетала тарелка с Марса, американцы сфотографировали…

…Какие-то типы объявились, стиляги называются…

…Уважаемый человек А. застрелился, а Б. куда-то исчез…

Эти невнятные сведения прорывают прочную ткань сознания Алексея Михайловича, оставляют в ней зияющие бреши, мешают сосредоточиться. А без сосредоточенности ученому нельзя: приходится заботиться и о лекциях, и о лабораторных занятиях, статьи писать да редактировать, доставать приборы для кафедры.

Сосредоточенность необходима и для изучения того, что пишут коллеги в статьях, вверяемых журналу, которым руководит Алексей Михайлович — и руководит на совесть. Великая ответственность возложена на редактора, — повторяет он на всех совещаниях, — не упустить ничего важного, ценного для отечественной науки, сберечь при всех превратностях судьбы лицо журнала, его незыблемую репутацию (на совещания Алексея Михайловича возит институтская машина).

Каждое поступившее в редакцию сочинение профессор читает медленно, от корки до корки, с огорчением отмечая огрехи и пустословие, определяя истинную цену написанному. Ведь авторы тщеславны, спешат, норовят любое сообщение раздуть на десятки страниц. Между тем куда достойнее порой выглядит краткое письмо на одну-две…

Избыточная информация — вредная информация. Алексей Михайлович и об этом всегда говорит прямо. Как хрестоматийный пример неудачной организации материала он нередко приводит статью Б. П. Белоусова «Периодически действующая реакция и ее механизм». Интересное исследование, фактов — на пяток публикаций хватит. А все затиснуто в одну, рыхлую, неорганизованную. Следовало же: написать краткое письмо о самых главных результатах. Потом — первую обстоятельную статью, но без осциллограмм; за ней — другую, с осциллограммами. А уже потом писать о механизме реакции.

В таком духе, скорбно вспоминает редактор, и было автору отписано: сократить, организовать, убрать избыточную информацию, в представленном виде к публикации непригодно…

А автор куда-то исчез.


На покой

— Ста двадцати рублей в месяц мне хватит…

Начальство решило проявить чуткость. Пригласило в кабинет, говорит задушевно: что ж, старик, так и уйдешь на общих основаниях, без надбавки к пенсии, без ордена на прощанье… Будто и не оно когда-то устраивало выволочку по поводу этики, а неделю назад кричало на институтском собрании, что не может быть толка от начлабов, по полгода сидящих на больничном.

Это верно: здоровье уже не то. Семьдесят три года, с чем только не работал, чего не нанюхался… Насчет денег можно, конечно, ответить, как отвечал многим: не ради них, мол, работаю. Но здесь, в кабинете, прозвучало бы это как высокий штиль, хохшпрахе. А хохшпрахе с детства ненавистен. Вот и выходит, сказать нечего, кроме: ста двадцати — хватит.

А может, не такое оно твердолобое, само ведь уже в годах. Спрашивает — может, тебе, старик, все-таки повременить, диссертацию оформить. Да ведь не гимназист — кому нужны эти экзамены?

Защищались многие. И друзья, и помощники. А поздравляли, случалось, его. Теперь уж и после докторских поздравляют: новый препарат пошел в дело, и очень успешно. Да только не всегда это в радость. Перессорился кое-кто из-за дележки лавров. Искушение лаврами не многие выдерживают.

И с реакцией этой злополучной… Начал было названивать некий юноша, ею увлеченный, рассказывал, какие чудеса он там намерил. Уломал подать вместе с ним заявку на открытие. Сколько бумажек пришлось подписать, не сочтешь. А в результате — отказ: открытием вашу реакцию признать-де нельзя, колебательное горение знали раньше. С тем юноша и сгинул.

Пожалуй, реакция — это не главное, всякую реакцию люди когда-нибудь найдут. Были бы живы — вот что важнее всего, для того и закопал себя в этом заведении. Но могут и не дойти до всего, она же живая, может умереть…

Холодно, все время холодно. В своем-то кабинете можно нести службу в меховой безрукавке. А здесь, среди штор и ковров, — как же, пиджак, галстук, чин чином… Сиди да зябни.

Начальство между тем, отговорив положенные нежности, начинает официальным порядком прощаться. Ты, мол, не забывай, позванивай. И мы, старик, будем тебя навещать. В общем, не долго уламывало остаться.

Бывает же так: двадцать лет человека знаешь — а облик его будто и не видишь. Только сейчас (последний раз, вероятно, встречаемся) видно: глаза-то у него хитрые, зеленые. И зрачок будто у кота — щелочка.


Не подобает, конечно, сравнивать с чем-либо глаза такой персоны, но вспоминается Борису Павловичу, совсем некстати, как он давным-давно изобретал экспонометр. Не было таких приборов в магазинах, хоть зарежься. А как жить без него фотолюбителю? Вот и предлагал: носить с собой в кошелке кота. У кота зрачок — чем освещеннее, тем уже. Измеряй, стало быть, кошачий глаз да выбирай по шкале выдержку. Рассказывал друзьям, хохотали. Даже шкалу составлять начал. Но таскать при себе животное не пришлось. Сжалился кто-то, раздобыл ему отличный немецкий экспонометр.

Вспоминает Борис Павлович под рокот начальственного голоса — и соображает; вместо кота можно сажать в кошелку этого дядю, только тяжеленько будет. От таких мыслей не то чтобы улыбается (разучился), а как-то светлеет лицом. Собеседник же, уловив это движение, решает, что вызвано оно услышанными благосклонными словами (неужто проняло упрямца?), ухватывает момент, чтобы пожать руку и достойно расцеловаться.

Борис Павлович шагает в лабораторный корпус, коротко прощается со своими (эти-то и впрямь будут навещать). Последний раз пьет чаек, тут же оставляя свой чайник на память старушке лаборантке (тридцать лет вместе работали). Сдает бумажные дела, на что уходит остаток рабочего дня.

Пора домой. К электричке, что ли, править? Нет, звонит Сева, говорит, приказано довезти. Чуткие все-таки люди, могли и не приказать…

1966 год. Уже никто не утверждает, что колебательные реакции — лженаука. Их изучают люди серьезные и маститые. Некоторым из них предстоит получить за это ученые награды самой высокой пробы.


Железо-фенантролин

Тем временем в Институте биофизики бились над тем, чтобы сделать окраску, возникающую при колебательной реакции, более яркой. Потребность была крайней: желтый цвет слишком бледен, автоволны, которые углядел Келдыш, просматриваются слишком слабо. А ими следовало заняться с особым вниманием. Думали даже приспособить телеустановку, которая бы цвет усиливала и накапливала. Но городить сложный физический агрегат не пришлось — выручила незатейливая химия.

В 1967 году наконец заново открыли действие железо-фенантролина. На этот раз взяли вещество свеженькое, специально для такого случая приготовленное. И снова все сбегались любоваться волнами, теперь уже сине-красными.

С того момента реакция как бы начала жить самостоятельной жизнью. Все больше людей — физиков, биологов, математиков — подключалось к ее изучению, и все меньше превратности ее судьбы зависели от воли каждого из них.

Взялись за дело и химики-органики: пузырьки, выделяющиеся при распаде лимонной кислоты, мешали наблюдать за автоволнами не меньше, чем бледная окраска. Был найден целый класс веществ, реагирующих так же, как лимонная кислота, но без выделения газа.

Дольше всего не удавалось подобрать другой, не цериевый катализатор. А потом оказалось, что тот же железо-фенантролин может работать и катализатором: сине-красные волны прекрасно возникают без всякого церия.

Забегая вперед, скажу, что необязательным оказалось и органическое вещество. В 1982 году ухитрились обнаружить колебательный режим в белоусовской реакции без лимонной кислоты. Зафиксировать это явление было исключительно трудно: интервал концентраций, при котором улавливаются колебания, чрезвычайно узок. Результат 1982 года подтвердил некоторые теоретические выкладки о природе реакции, которая теперь представляет собой лишь один из образцов колебательной реакции некоего класса. А всего таких классов то ли четыре, то ли еще больше.

Имеются в виду только превращения, происходящие в колбах или пробирках. Что же касается природы — как живой, так и неживой, — то один перечень обнаруженных в ней колебательных химических процессов занял бы немало страниц. Ограничусь лишь некоторыми.

Колебания нередко происходят при передаче нервного импульса (интересно, что это было предсказано еще полвека назад в результате опытов с «железным нервом»). Причина — в том, что клеточные мембраны способны время от времени менять свою проницаемость для ионов натрия и калия. Какие вещества управляют этим, пока не установлено, однако мембрана нервной клетки в иных случаях сама способна играть роль периодически действующего физико-химического генератора. Вероятно, это связано с тем, что и концентрация этих неизвестных веществ колеблется.

Колебательными реакциями сопровождается гликолиз, важнейший для живых организмов путь добывания энергии в условиях недостатка или отсутствия кислорода. Доказана активность одного из ключевых ферментов, управляющих гликолизом (в свое время Шноль предполагал, что такое поведение свойственно ферментам, — об этом уже упоминалось). Примечательно, что в активности системы гликолиза есть и другие колебания — медленные, совпадающие с суточным ритмом.

Колебательные стадии обнаружены в еще одном жизненно важном процессе — делении оплодотворенных яйцеклеток. Этими стадиями управляет обратная связь, организуемая с помощью неких белков, концентрация которых колеблется так же, как концентрация ионов церия в белоусовской реакции.

Колебания, происходящие, как говорят биологи, на молекулярном уровне, порождают другие — на уровне организмов и целых популяций.

Рост культур некоторых грибков и плесеней происходит от центра к периферии периодически, причем образуются концентрические круги, очень похожие на кольца Лизеганга. Это явление обнаружила еще три десятка лет назад профессор Беккер (помните, именно ей была подарена книга, на которой Белоусов надписал памятные слова Сократа). Как рассказывает Зинаида Эрнестовна, она предъявляла культуры Белоусову, и тот уверенно сказал: это результат периодических реакций.

Культуры бактерий также развиваются неравномерно. Если измерять скорость их роста, нередко получается синусоида, похожая на ту, что отражает колебания маятника. Результатом таких колебаний оказываются, в частности, периодически повторяющиеся вспышки некоторых болезней. Так, известно, что заболеваемость малярией достигает максимума каждые три года. Причина — борьба между размножающимися в организмах малярийных комаров паразитами, носителями болезни, и антителами, порождаемыми этими же паразитами. Вступает, стало быть, в действие схема Вольтерры.

А вот примеры совсем другого характера.

На химических предприятиях временами случается, что реакция, происходящая в аппарате, выходит из-под контроля. Как говорят технологи, идет в разгон. Реактор перегревается, приключаются порой и взрывы, и прочие неприятности. Испокон века считалось, что разгон — результат небрежности, нечеткого соблюдения технологического режима. Теперь установлено, что, хотя чаще всего причина действительно такова, иной раз бывает по-другому. Рабочий поддерживает и температуру, и давление, и прочее, что положено, строго в установленных рамках — но начинаются в аппарате колебательные реакции с нарастающей амплитудой; концентрация каких-то опасных промежуточных соединений, обычно очень скромная, достигает в определенный момент критической величины. Результат — необъяснимая авария.

Другой пример, не столь печальный. С начала 50-х годов в промышленности применяются реакции окисления ароматических углеводородов воздухом. Впервые такой процесс внедрили советские химики, разработавшие чрезвычайно оригинальный способ одновременного получения фенола и ацетона. Так вот, четверть века спустя выяснилось, что ключевая стадия процесса — окисление воздухом углеводорода кумола, происходящее при катализе солями кобальта, — тоже колебательная реакция. Правда, не гомогенная, а происходящая на поверхности катализатора. Но теперь это различие уже стерлось. Теоретики доказали, что основания и у тех, и у других — общие.

Еще пример из области техники. Колебательный режим горения, известный свыше сорока лет, нашел неожиданное практическое применение. Химики из Института катализа, что в Академгородке под Новосибирском, заметили, что интервал между вспышками зависит, при прочих равных условиях, от строения молекул углеводородного горючего. Построили график — оказалось, что период прямо связан с октановым числом топлива. Так это число, известное каждому, кому случается сидеть за рулем автомобиля, теперь и измеряют — с секундомером в руке. Раньше требовалось куда более хитрое оборудование.

Но довольно перечислять, вернемся к событиям, происходившим на кафедре биофизики МГУ и в Институте биофизики.

Реакции Белоусова повезло. Она попала в хорошие руки. Московская школа физиков традиционно сильна в исследовании всевозможных волновых процессов. Физический факультет университета, можно сказать, насыщен теорией колебаний — еще бы, здесь работают ученики Мандельштама и Тамма! Едва трудности с наблюдением автоволн были преодолены, результаты пошли косяком.

Пришло время разъяснить, почему к словам «колебания» и «волны» иногда приклеивают приставку «авто». Дело в том, что система, в которой колеблющийся элемент (например, маятник) подкармливается энергией (падающей гирьки, батарейки — помните?), называется автоколебательной, колебательным контуром. А возникающие в ней устойчивые волны — автоволнами. Колебательные контуры чрезвычайно распространены, причем некие общие системные их свойства не зависят от природы входящих в их состав элементов. Например, движение импульсов по замкнутому контуру подчиняется одним и тем же закономерностям независимо от того, представляет ли собой этот контур часть схемы радиоприемника или входит в состав нервной системы.

Сине-красные волны, пробегающие в растворе, тоже стали называть автоволнами: энергия, расходуемая при их движении, пополняется за счет энергии исходных веществ, взятых в реакцию. Поэтому, наблюдая за тем, что происходит в растворе, измеряя это с помощью несложных приборов, можно уточнить детали аналогичных по природе событий, свершающихся там, куда никакой глаз или прибор не доберется…

К началу 70-х годов существовали теории, согласно которым автоволновые процессы — причина тяжких испытаний, иногда обрушивающихся на сердечную мышцу. Регулярность ее сокращений обеспечивается регулярностью поступления нервных импульсов, циркулирующих в замкнутом контуре ее нервных разветвлений. Эта система в высшей степени надежна — но под влиянием врожденных недостатков или перегрузок, нервных потрясений случаются в ней сбои. Начинают, например, гулять в этом контуре волны, чужеродные по частоте или амплитуде, — и режим работы важнейшего из насосов, существующих в этом мире, разлаживается. Возникает, как говорят медики, аритмия.

Другое явление можно сравнить с рябью, возникающей на поверхности воды, если бросить в нее сразу два камня: высоких, четких волн нет, участки поверхности как бы содрогаются независимо друг от друга. Так бывает и с сердечной мышцей. При определенном, опасном интервале между двумя сильными нервными импульсами («интервал уязвимости») отдельные ее участки сокращаются с высокой частотой, но сердце в целом биться перестает, мышца как бы застывает в среднесокращенном состоянии. Результат такого колебательного, автоволнового кризиса, именуемого фибрилляцией, до середины нашего века, как правило, бывал трагическим.

Врачи и биологи предполагали, что бороться с этими явлениями можно физическими средствами. Например, подачей на сердечную мышцу дополнительных электрических импульсов, которые восстанавливали бы нормальный ритм ее работы. Действуя на ощупь, иной раз удавалось сильным разрядом фибрилляцию сбить. Но гарантий, точных рецептов, методик не хватало. А в медицине, особенно в такой ответственной ее части, наобум действовать опасно.

Требовалась модель, на которой можно было бы в деталях «проиграть» ситуации, возникающие в святая святых организма.

Когда физик А. Н. Заикин попробовал проделать реакцию в тонком слое раствора, налитом в чашку Петри, то увидел, что сине-красные волны могут бежать в чашке, будто вытекая из некоего ведущего центра. Центров, порождаемых случайностью, флуктуацией, может быть и несколько — тогда простым глазом видно наложение волн, очень похожее на то, что происходит в сердечной мышце. Волны могут, огибая отверстия или преграды, завихряться, получается то, что называют ревербератором; могут идти по кольцу.

Красота картин, наблюдавшихся при этом, как говорили в старину, превосходила всякое воображение. И в то же время стало понятно, что в руках — желанная модель, воспроизводящая любые подробности событий, совершающихся в замкнутых контурах живого организма. Этими подробностями можно не только любоваться — их ничего не стоит сфотографировать, точно измерить, перевести на язык математических формул…

Теперь в распоряжении врачей есть проверенные средства борьбы с фибрилляцией, имеются и «водители ритма», предостерегающие изношенные человеческие сердца от сбоев. Дозировку лекарств, режим лечения тяжелых больных предварительно проигрывают на математических моделях, заложенных в память электронных машин.

В том, что все это стало возможным, — немалая заслуга тех, кто изучал колебательные, автоволновые химические реакции. А изучали их коллективы, возглавляемые Г. Р. Иваницким и В. И. Кринским.


Настя

— Борис Павлович любил делать подарки. Приедет, бывало, ко мне родня из деревни, дарить что-нибудь надо. Он всегда говорит: не то давай, чего не жалко… И в войну, когда на лесозаготовки меня посылали, всегда напоминал: возьми с собой подарков, хоть гостинцев каких-нибудь. Поселят тебя у людей, ты их обязательно одари, порадуй. Вот уж кто не жадный был…

Когда его перевели в лаборанты, говорил — ничего, Настя, и так прокормимся. Ты препаратор, я лаборант — две зарплаты. Я же не для денег, говорит, работаю. А потом прибавили ему жалованье. Я тогда в отпуске была, в деревне (я вятская, летом всегда к своим езжу, и отдохнуть, и помочь, чем могу). Прислал телеграмму: приезжай. Приехала, а он дает пачку денег. Говорит, вот разбогатели, купи там, чего надо. Только и сказал, очень занят был. Чего купить-то? А чего хочешь, только по очередям не стой. Не стой… Вот наивный человек!

Ел всегда очень мало. Я готовила на скорую руку, самой же на работу спешить. Иной раз почти совсем не ест, но чтобы ругаться — невкусно, мол, — этого никогда не было. Однажды только пристала я к нему: скажи, ради бога, Борис Павлович, может быть, плохо я состряпала, почему не ешь? Отвечает: правду сказать, Настя, невкусно. Но сам никогда не скажет…

Была когда-то у Бориса Павловича жена, да разошлись. С тех пор жил холостяком. Комната — целых четырнадцать метров, по сороковым — пятидесятым годам роскошь. А Настя, Анастасия Петровна Князева, жила рядом, в шестиметровой. Работала в институте то препаратором, то уборщицей — и вела его нехитрое хозяйство. Кем числить ее среди прочего кадрового состава этой истории? Не жена, не любовница, не совсем даже домработница… Трудно записать ее в какую-то стандартную рубрику, простую добрую соседку, которая сердечно, как-то не по-современному бескорыстно скрашивала жизнь одинокого ученого человека.

— Я в его делах да книгах, конечно, ничего не понимала. Книги многие не русские, по-немецки или по-французски написаны. Сидел он целыми вечерами над ними, курил и кашлял. Ему курить вредно было. У них, Белоусовых, у всех легкие слабые. А он ведь травленый был. Сказывал, еще до войны какой-то отравой надышался. Так вот, сидит, занимается, и ничего больше ему не надо, лишь бы тихо было. Радио не выносил, даже в комнате его не держал… Редко когда в театр соберется или на концерт, хотя музыку очень любил.

А иногда отложит книги, позовет меня чаевничать да рассказывает. Очень интересно всегда рассказывал. Или книжку какую-нибудь вслух читает.

Говорил — все мы братья во Христе. Шутил, конечно, — в бога не веровал, в церкву никогда не ходил. Но говорил так.

Церковь тут когда-то была близко, Спас на Наливках, ее потом сломали. Борис Павлович вспоминал, какой там священник был наблюдательный. Их гимназистами-то заставляли ходить на праздничные службы, а они пропускали, играть бегали. Так поп, старичок, встретит потом на улице, сразу говорит: а тебя, раб божий, я в храме не видел. Учителям хоть и не жаловался, но ребята уж на улице ему старались не попадаться.

Когда Бориса Павловича печатать в журнале отказались, очень обиделся. Ему советуют: ты, мол, напиши им, объясни. А он — ни за что. Гордый.

Всегда был гордый. В последние годы, когда ослабел, на палочку опираться отказывался. Позор, говорит. Старался держаться прямо, не гнуться. Потом на улицу ходить перестал. Далеко шагать сил нету, а во дворе на лавочке сидеть со стариками — это не для него. Все говорил: вот умру, и останешься ты, Настя, одна в клетушке, отберут мою комнату. А раз зашел его навестить Софронов, он снова про комнату. Тогда Алексей Петрович и говорит: а ты женись на Насте, вот и будет у нее крыша над головой.

Борису Павловичу это понравилось. Собрались мы как-то, дошли до загса да и записались. А вскоре он ходить перестал… Все говорил: умрешь — пусть тебя рядом со мной похоронят. А я отвечала: или здесь я тебе не надоела?

Я был в этой четырнадцатиметровой комнате, сидел в жестком кресле за стареньким письменным столом с выдвижной доской, на которую Анастасия Петровна в свое время осторожно, чтобы не отвлечь, ставила Белоусову ужин.

Она и теперь старается помогать ближним. Ездит к родственникам, чтобы посидеть с ребенком, прополоть огород, штопает, вяжет… Счастье, что не вывелись еще люди, для которых числиться — не самое главное.


Учение о самоорганизации

Остановить колебательную реакцию ничего не стоит — плесните в колбу раствором щелочи или бромистого натрия… Пустить же ее в ход можно только при соблюдении целой тучи условий. Капризны эти реакции, маложизнеспособны. Не потому ли так долго пришлось до них доискиваться?

Да и как им быть живучими? В колебательный режим может войти только та система, которая далека от состояния равновесия. Стремясь же к равновесию — из режима выходит.

Неуязвимым кажется такое рассуждение — и все же есть в нем слабое место: любое устойчивое состояние молчаливо приравнивается к равновесному. Между тем это неверно. Долго, бесконечно долго может длиться не только безжизненное состояние, когда скорость всяких превращений равна скорости превращений, им обратных, когда даже время как бы стоит на месте… Маятник, если он подвешен не на нитке, а на жесткой проволоке, может бесконечно долго стоять торчком и не падать, как тростник, колеблемый ветром. Чтобы проделать такой фокус, не надо быть мастером цирковой арены. Подставьте под проволоку палец и организуйте обратную связь, поддерживая баланс: простоит, пока вам не надоест.

Молекулы, образование которых невыгодно, потому что при их распаде выделяется энергия, тем не менее, возникнув однажды каким-то образом, тоже могут не распадаться годами. Пример тому — общеизвестный газ ацетилен, применяемый при сварке и резании металлов. Настоящее равновесие наступает, когда этот газ превращается в смесь углерода и водорода. Тем не менее у баллона с ацетиленом можно просидеть в ожидании хоть столетие — и ничего в нем не случится.

Не всякое устойчивое состояние равновесно. Вот почему возможны колебательные реакции, вот почему возможна на Земле жизнь.

Лауреат Нобелевской премии Манфред Эйген построил физико-химическую модель, в которой происходит «естественный отбор» белков, синтезируемых и разрушаемых в присутствии ферментов. Эйген показал, что при прочих равных условиях в открытой, неравновесной системе будут выживать те белки, которые синтезируются быстрее, чем распадаются. Естественный отбор и эволюция белковых цепей станут устойчивы, если система организуется в «гиперцикл», в котором — это существенно, не правда ли? — весьма вероятны автокаталитические, колебательные процессы.

Любой организм, если его рассматривать в отрыве от среды, живет как бы вне закона: он высокоорганизован, его энтропия куда ниже, чем была бы, превратись он в хаотическую кучу атомов и молекул. Тем не менее он существует — пусть не бесконечно долго, но достаточно для того, чтобы пройти завещанный предками круг бытия и породить, если повезет, себе подобных. Неужели при этом действительно нарушаются законы классической термодинамики?

Нет. Отделять организм от окружающей среды — вот еще одна логическая ошибка. Ведь он не существует вне обмена с внешним миром. Обмена веществом, энергией, а если он мыслит — то и информацией. И нельзя его, стало быть, числить замкнутой системой. В этом его слабость, извечная уязвимость — но в этом же и непобедимое преимущество перед красивым, незыблемым, но не способным к самоорганизации и самосовершенствованию туповатым кристаллом.

Структура кристалла равновесна. А тростник, колеблемый ветром, принадлежит к числу иных структур — диссипативных, не замкнутых. Их открыл другой лауреат Нобелевской премии, бельгиец русского происхождения Илья Пригожин. Он сумел примирить термодинамику с существованием устойчивых неравновесных структур (не отменять же в угоду несовершенству наших законов наше же собственное существование!), построил математический аппарат, позволяющий свойства этих капризных структур рассчитывать и предсказывать, разработал четкие признаки способности к эволюции.

В качестве удобного образца устойчивых неравновесных структур Пригожин и его ученики нередко используют колебательную реакцию, которую (откуда им это знать?) еще три десятилетия назад некий житель Москвы величал «живой».

Тростник, колеблемый ветром, птенец, выпавший из гнезда, жалкая плесень, наросшая на краю огнедышащего кратера… Не требуется много усилий для того, чтобы вышибить их из неравновесного состояния — и вернуть к мертвой энтропийной норме. Поднимите или опустите на десяток градусов температуру… Подуйте ветерком покрепче… Пусть пробежит какой-нибудь зверек или сам царь природы прошествует со своей неотложной хозяйственной надобностью… Вот и нет, как не бывало. Но пройдет время, утихнут бури, простынет кратер — и снова невесть откуда возьмется, сама собою организуется наша незаконная, нелинейная, наша замечательная жизнь.

На то и надеюсь.


Эпилог

Борис Павлович Белоусов умер 12 июня 1970 года в коммунальной квартире на Малой Полянке. Теперь, задним числом, стало понятно, что этот человек, вероятно, был одним из крупнейших ученых нашего времени. Конечно, не в титулах дело — сам Борис Павлович был к ним непритворно равнодушен, — но была ему свойственна та великолепная, озорная простота замыслов, которая есть первый признак гениального экспериментатора.

В последние годы жизни Белоусов говорил немного. А память близких сохранила и того меньше. Запомнили, однако, его слова о порче стиля науки, об утрате уважения к факту. В старинных книгах, говорил он, можно обнаружить великое множество непонятых, но честно записанных достоверных наблюдений, завещанных потомкам для осмысливания. В современных такого не найдешь.

А в чем тут, действительно, дело? Может быть, в том, что каждый умеет радоваться своим успехам — однако рыцарская традиция радоваться чужим утрачена?

Может быть, и в этом, но, к счастью, утрачена она не до конца. Нашлись ведь люди, которые без всякой для себя корысти разыскали самого Бориса Павловича и вывели его имя из безвестности…

Колебательные реакции, которые теперь называют реакциями Белоусова — Жаботинского, изучают по всему свету. Будут изучать еще долго. По-прежнему много в них неясного, необъясненного — и перспективного. Ясно, однако, уже теперь, что такого рода процессы — одна из основ нашей земной жизни…

Исследователя, как и всякого творческого человека, следует судить по законам, им самим признаваемым. Если следовать этому правилу, что нелегко, ибо Белоусов, видимо, располагал степенями внутренней свободы, непостижимыми для большинства современников, то его судьбу следует признать на редкость удачной. Он достойно завершил свой жизненный цикл, сумев без утайки передать людям все, что для них сделал, не причинив зла ни одной живой душе.

Слава его нашла. 22 апреля 1980 года группа исследователей в составе Г. Р. Иваницкого, члена-корреспондента АН СССР, директора Института биофизики, В. И. Кринского, доктора физико-математических наук, заведующего лабораторией, А. М. Жаботинского, доктора физико-математических наук, заведующего лабораторией, А. Н. Заикина, кандидата физико-математических наук, и Б. П. Белоусова, химика-аналитика, была награждена Ленинской премией.

Ю. Вебер Звездный час (Университетские страницы)

Увидев звезды, сотвори…

(Народное песнопение)

Большой двор Вильнюсского университета. Под сводами старинной аркады, обнимающей двор с трех сторон, царит тишина. Мраморные доски вдоль стен, имена, писанные золотом. Наиболее выдающиеся деятели университета, знаменитые профессора и воспитанники, — за все время его почтенного существования. Пантеон университетской памяти. Заложенный в дни недавнего празднования четырехсотлетия университета.

Солнце, совершая свой круг, обходит аркаду, высвечивая доски одну за другой. Падает луч:

МАРТИН ПОЧОБУТ

1728–1810

— Для нас незабываемая страница, — говорит мой спутник и проводник по университетским лабиринтам.

Мы прошли глубоким, как тоннель, проходом в соседний двор. Уютный малый дворик, с зеленой травкой, с плющом по стенам. Фасад здания в классическом стиле, две стройные полукруглые колонны по бокам, с куполочками сверху. Астрономические знаки, надписи-изречения на латыни. Сюда непременно приводят посетителей, гостей университета. Одно из самых его примечательных мест. «Дворик Почобута».

— Вот здесь это происходило, — обвел спутник рукой.

— Далекая история?

— Ну, как сказать… — ответил тихо. — Как взглянуть. Но посудите сами.

И я последовал его совету.


Под знаком трех букв

Он получил последнюю аудиенцию у ректора академии, последние советы и наставления. Отстоял раннюю обедню в костеле святого Яна, что высится каменным стражем над большим академическим двором. Погрузил свой багаж, и крытая колымага тронулась в путь, увозя его от дома профессоров и преподавателей, через проходные дворы, за пределы академии. Главная улица, длинная площадь рынка, старая ратуша с высокой башней и часами, еще поворот на короткую уличку, и вот уже городские ворота, с часовней Богоматери, сияющей в серебре и золоте над ними. Сойдя на землю, преклонил колено, испрашивая благословения на предпринимаемое дело.

Так молодой преподаватель греческого и латыни Виленской академии Мартин Почобут отправился майским утром 1761 года в дальнюю дорогу. Впереди — Европа, несколько стран, которые предстоит пересечь.

Невольный взгляд на город, остающийся позади. Вот через эти же ворота двести лет назад вошли в город Вильно те пятеро в одинаково темной одежде, с приходом которых все началось. Члены Ордена иезуитов, или иначе — Святого общества Иисуса. Первая группа, посланная сюда для претворения планов Ватикана в Литовском крае — распространение католической веры, захват в свои руки воспитания и образования юношества. Первая группа, из которой выросла здесь с годами иезуитская коллегия, а затем и этот бастион высшей школы за крепкими стенами — «Академия и университет Вильнензис», ставшая ныне известной во всей Европе. И все эти двести лет пребывания под неусыпным управлением ордена. Свой строгий распорядок, своя система обучения, свои уставы и запреты. Профессора, преподаватели, носящие духовные звания, доктора богословия, и многие к тому же сами члены Ордена иезуитов. И он, Мартин Почобут, преподаватель классических языков, тоже состоит в ордене.

Уже давно. С тех пор как в родном городе Гродно на высоком берегу Немана проходил начальную школу, находящуюся в руках иезуитов. Утешительные беседы наставников, внушение милости и страха божьего, молитвы, молитвы… И семнадцатилетний школьник, едва вступающий в жизнь, вступает в ряды ордена. Отчаянное сопротивление отца. Но влияние отцов-иезуитов сильнее родительской власти. По уставу ордена каждый вновь обращенный должен отречься от всех близких привязанностей, от родственных связей. Лишь одна привязанность может быть у него отныне — к своему иезуитскому братству, верность его союзу и его целям. Вся жизнь его пойдет под знаком трех условных заглавных букв, означающих: «Святое общество Иисуса».

Затем Вильно. Шесть лет в иезуитской коллегии за монастырской оградой. Догматическое богословие. Уроки древнегреческого и все той же латыни. Искусство риторики, ибо уменье говорить и доказывать считается непременной особенностью каждого деятельного члена ордена. Обнаружена у него между прочим и способность к математике, — что тоже не упускается из виду.

Вскоре он сам уже учитель классических языков в иезуитских школах Полоцка, Вильно. И проявляет себя настолько, что его посылают за границу. В Прагу, в знаменитый Пражский университет. Для совершенствования в древнегреческом… и в математике.

Профессор Степлинг, математический владыка университета, руководит его занятиями. Почобут все больше чувствует вкус к точнейшей из точных наук. Расширяет свои знания по физике. Ведут они с профессором и, можно сказать, астрономические беседы. Но академический покой нарушен. Семилетняя война, захлестнувшая Восточную Европу. Спешный отъезд из Праги, возвращение к себе в Литву.

Орден уже не оставляет собственного сына своим вниманием. Сама Виленская академия проявляет к нему интерес. Приготовлено уже новое место. Преподаватель греческого и латыни на факультете философии, — что по-прежнему считается его специальностью. Латынь… Она особо владеет его душой. Язык церкви и науки. На латыни он обращается к богу в часы молитв, на латыни познает авторов ученых сочинений, наслаждается стихом Вергилия и Горация и сам пишет стихи на латыни в полете возвышенных мыслей.

Но математические уроки в Праге, общение с профессором Степлингом заложили прочную основу. К тому времени в одном из двориков академии возникла новая постройка. Весьма примечательная по своему значению. Над старым зданием прежней коллегии возвели еще два этажа. Просторную залу с высокими окнами, с колоннами и арками между ними. Над ней — другую залу, поменьше. И две четырехугольные башни над крышей. Покрыли медными бляхами. Не все успели довести до конца, но уже ясно: здесь основана астрономическая обсерватория. Распоряжался всем профессор Фома Жебровский, который тоже когда-то занимался у Степлинга в Праге и привез оттуда убеждение в силе и важности математических наук и науки астрономической. И всячески стремился повысить их роль в академии.

Давно еще был привезен телескоп из Италии, одним из преподавателей, проходившим школу у самого Галилея. Ученики-академисты могли изучать звездное небо в эту длинную трубу. Но сколько-нибудь постоянных, серьезных наблюдений еще не велось. Теперь с начинаниями профессора Жебровского открывались новые возможности.

Сюда и зачастил преподаватель классических языков Мартин Почобут. Большая зала, превращенная в астрономический кабинет. Приборы, карты, глобусы, книги. Малая зала наверху и башни с инструментами для наблюдений. Зрительные трубы, угломерные приспособления, часы. Профессор Жебровский охотно встречал каждого, кто проявлял внимание, интерес к его заведению.

Здесь Почобут вплотную соприкоснулся с кухней астрономии. Сам пробовал обследовать небо в зрительную трубу. Различать приметные светила, планеты, фигуры созвездий. И пробовал проделывать элементарные небесные вычисления. Здесь испытал он первый восторг и какую-то манящую жуть от бездонной глубины мира, открывавшегося ему в круглое стекло увеличения. И чувство удовлетворения оттого, что в этой бездне сверканий наука ищет и находит черты какого-то порядка, нити взаимных связей.

Всякий раз наступивший час наблюдений был для него его «звездным часом».

Обсерватория построена на дары и подношения, которые орден умело извлекает отовсюду. Знатная дама Эльжбета Пузына, любящая оказывать покровительство наукам, пожертвовала на постройку. Первые зрительные трубы, кое-какие приборы поступили от богатых любителей астрономических досугов. Были к тому и причины земные. Литовский край нуждался в определении собственной географии. Огромные поместья, латифундии в руках магнатов, земельное наследование, купля и продажа, прокладка дорог… — для всего требуются карты, планы, геодезические измерения. Но основа земных измерений лежит там, в небесах. Только по небесным светилам можно вывести с достаточной научной точностью географические координаты любого земного пункта, отправные точки при составлении планов и карт — широту, долготу.

Орден как раз уловил, что требуется сейчас для хозяев земли. И завел у себя в академии этот уголок практической астрономии. Частые посещения его молодым преподавателем классических языков не остались незамеченными. На него падает выбор академического начальства. На кафедре, в обсерватории профессору нужен помощник — такой, чтобы мог и заменить профессора, если придется… Жебровский очень больной человек. Состоялось решение: отправить Мартина Почобута в европейские центры католической учености. Совершенствоваться в небесной науке, особенно в практической астрономии. Широко образован, греческий и латынь — хороший фундамент для любой науки, как член ордена весьма дисциплинирован, «достоин доверия» — формула, открывающая многие двери.

И вот он в качестве особого стипендиата Виленской академии следует в колымаге по пыльным дорогам Европы — все ближе к южным ее границам. В его дорожной суме, с которой он ни на миг не расстается, лежит наибольшая сейчас драгоценность — рекомендательные письма к ученым лицам разных стран. Все те же три заглавных буквы стоят под каждым письмом. Напоминая, что всякий член ордена оказывает другому члену ордена всемерное содействие.


Угол «фи»

Италия. Страна его любимой латыни, любимых поэтов. Колыбель католической церкви, резиденция римского папы, резиденция «черного папы» — генерала ордена…

Небо и краски Италии увидел он, добравшись на исходе третьей недели путешествия до Генуи. Широкий, сверкающий на солнце залив, силуэты кораблей и галер, крепостные стены с башнями, мраморная белизна палаццо в тенистых садах, взбирающихся террасами по склону… — все говорит о богатстве, о недавнем могуществе торговой и воинственной Генуэзской республики.

Несколько в стороне от этой пышности находит он владение иезуитской академии и, предъявив в канцелярии бумагу с рекомендациями, получает тотчас в ней пристанище. В тот же вечер он уже в обсерватории при академии и смотрит черное небо Италии с южными созвездиями, которых не увидишь в северных прибалтийских широтах. В обсерватории много такого, чего нет у них в Вильно. Успеть ознакомиться, запомнить. Долго оставаться здесь нельзя. Генуя — всего лишь промежуточный пункт для него. А главная-то цель лежит дальше, на южном побережье Франции.

Марсель. Порт, кипящий движением судов, грузовыми работами, разноязыкой речью, буйством матросских кабачков. По извилистым, не очень опрятным уличкам едет путешественник в высокую часть города, поближе к отрогам скалистых гор. И вот на удобной открытой площадке маячит небольшое строение с круглой башенкой. Известная французская обсерватория, где директор профессор Эспри Пезена. Выдающийся математик-астроном, гидрограф, отмеченный высоким званием «королевского астронома». К тому же видный член ордена. К нему-то и направлен на выучку стипендиат Виленской академии Мартин Почобут.

Профессор оказался кругленьким господином с благодушным лицом, живыми, чуть насмешливыми глазками, — не угадаешь в нем иезуита. Но к рекомендательному письму отнесся со всей серьезностью и под видом первой непринужденной беседы исподволь прощупывал приезжего вопросами — о его научных интересах, о его подготовленности и, кстати, о твердости его взглядов как члена ордена.

Пезена — знаток математики, автор сочинений по сферической тригонометрии. Астроном-наблюдатель имеет дело с недоступными объектами, до них не дотянуться с обычными измерениями. Только угол зрения, под которым видит он то или иное светило, дает отправную величину для вычислений. Основная мера здесь — угловой градус. А расстояния выражаются в угловых расстояниях. Сферическая тригонометрия и накладывает на небесную сферу разные треугольники, определяя по известной величине углов неизвестную величину сторон. Превосходный математический аппарат, работающий в руках астрономов, — им должен овладеть Мартин Почобут под руководством Эспри Пезена.

«Королевская» обсерватория в Марселе располагала набором отличных инструментов, а сам «королевский астроном» искусно владел техникой наблюдения, уверяя лукаво, что для этого достаточно иметь меткий глаз… и аккуратность.

Пезена предоставил в его распоряжение небольшую зрительную трубу. Не самой последней, совершенной конструкции, — шестнадцать футов фокусного расстояния, в ней нет еще ахроматического объектива. Но это вполне хорошая труба, представляющая небесные объекты с достаточной отчетливостью. Он сам, Пезена, пользовался ей охотно. Пусть теперь попробует Почобут для начала. И надо сказать, действительно она доставила ему немало радости.

В программе занятий был раздел, имеющий особое значение для Почобута. Определение географических координат. Собственно, ради этого его и направили сюда за тридевять земель. Профессор Пезена считался в этой области великим маэстро.

Не такое простое искусство — определить по звездам земные координаты. Оно складывалось веками. Звездочеты древности не умели, не могли определять долготу. Широту пробовал вычислять в Древнем Риме поэт Манилий, поставив на открытой площадке тонкий обелиск-гномон, отбрасывающий тень от солнца. В день весеннего или осеннего равноденствия ровно в полдень измерял он длину тени. Отношение этой длины к высоте обелиска и давало ему основу для расчета широты. Грубый способ, грубые результаты. Даже три столетия спустя патриарх поздней античной астрономии Клавдий Птолемей определял географические координаты не астрономическим путем, а собирая сведения о маршрутах купцов и путешественников: сколько времени надо проехать на коне, на колесах или на корабле от одного пункта до другого? Не лучше обстояло дело и в средние века. В пятнадцатом столетии выдающийся узбекский ученый Муххамед Улугбек, используя в своей Самаркандской обсерватории достижения астрономии мусульманского Востока, умел получать широту и долготу, дал определение географических координат для шестисот с лишним пунктов на земном шаре, в Азии, Африке, в Европе. Пример этот войдет в историю как уникальный. Еще два века спустя правительство Голландии — Генеральные штаты Нидерландов — могущественная тогда морская держава — обращается к стареющему, слепнущему Галилео Галилею с просьбой передать открытый им способ определения долготы по спутникам Юпитера. Но Галилей узник инквизиции, и по приказу из Рима генеральный инквизитор Флоренции накладывает запрет на переговоры.

Только с применением телескопа, появлением точных часов-хронометров, изданием астрономических справочников-календарей определение географических координат стало входить в практику обсерваторий. Гринвичская на Британских островах, Парижская во Франции, обсерватория Петербургской академии наук, что на Васильевском острове… Известнейшие в Европе. И все равно каждый раз такое определение воспринимается как дело особой, государственной важности. Русский царь Петр Первый, познав азбуку практической астрономии, проведя сам ряд наблюдений в обсерватории Копенгагена, предпринял в России широчайший план астрономо-геодезических работ. Снаряженные им экспедиции должны были наложить сеть географических координат по всей огромной полосе от Балтийского моря до Камчатки. Рассказ об этом Почобут слышал еще от профессора Жебровского.

А вот совсем недавно… Правительство Англии назначило крупную премию золотом тому, кто найдет наиболее удобный, верный способ определять долготу на море. И как раз накануне приезда Почобута в Марсель было объявлено, что часть премии присуждена выдающемуся математику и физику, бывшему профессору Петербургской академии наук Леонарду Эйлеру, — за его теорию движения Луны, на основе которой был разработан новый способ «по лунным расстояниям».

Пезена открывает ему, чем же теперь располагает практическая астрономия. Арсенал накопленных средств.

Определение долготы. В звездном небе, среди всех этих движений, обращений, восходов и заходов, ловят, как говорят, «физический момент», который можно с достаточной точностью наблюдать и фиксировать. Затмение Луны, прохождение Луны и звезд через небесный меридиан, покрытие какой-либо звезды Луной, затмение Солнца… — все может служить, лучше или хуже, таким моментом. Астрономы стараются его не пропустить. Нацеливают трубы со всех обсерваторий, из разных точек Земли. Но из разных точек Земли наблюдатели будут видеть этот момент в разное время. Одни раньше, другие позже. Те, что находятся восточнее, — раньше. Те, что западнее, — позже. На столько-то часов, минут, секунд. Эта разница во времени и дает нужный отсчет долготы. От одного пункта наблюдения до другого. Каждый час разницы — пятнадцать градусов долготы.

Считают, скажем, от Гринвича, как от одной из старейших обсерваторий. Точка ее принята за нуль — начало всех долгот земного шара. В одну сторону от Гринвича — долготы восточные. В другую сторону — долготы западные. Иногда считают и от какого-нибудь соседнего пункта, если долгота его уже известна. Астрономы держат общий строй. Публикуют в журналах, в календарях данные своих наблюдений. Можно сравнивать время: кто в какой час видел тот или иной «физический момент». Иногда сообщают друг другу и в письмах. Астрономия, практическая астрономия, она ведь наука круговая, артельная.

Вывести долготу по времени не так уж трудно. Куда труднее провести само наблюдение выбранного момента. Поймать его, точно зафиксировать — начало, полная стадия, конец. Учесть все сопутствующие явления и внести на них поправки. Пезена демонстрировал, какие тут тонкости.

Определение широты. Здесь уже прослеживание какой-нибудь заметной, незаходящей звезды. Геометрические построения на небесной сфере. Угол, под которым звезда видна над горизонтом, когда проходит небесный меридиан в высшей точке, — верхняя кульминация. И угол, когда она проходит меридиан в низшей точке, — нижняя кульминация. Отсюда и выводится некий средний угол «фи», выражающий значение географической широты в градусах.

Угол «фи». За ним гонялись и гоняются астрономы, желая определить место своего наблюдения на сетке земных координат. Пробует и Мартин Почобут на широте Марсельской обсерватории, помня о том, как ему понадобится находить этот угол «фи» там у себя, на широте Вильно.


Не введи меня в искушение!

Успехи, успехи… Все шире круг его астрономических знаний. И все настойчивее его сомнения. Вопросы, которых уже не избежать.

Профессор говорит: «Вводим поправку на аберрацию света». А отчего она, эта аберрация, смещение в видимом положении звезды? От движения звезды? Или оттого, что движется Земля и вместе с Землей наблюдатель?

Профессор говорит: «Направление на небесный полюс совпадает с продолжением земной оси». Ось Земли? Стало быть, ось вращения. Значит, Земля все-таки вертится!

И Мартин Почобут вступает с этими вопросами в самый омут столкновения и страстей. Столкновение двух систем мироздания, двух взглядов науки, которые, увы, давно уже стали заботой не только науки.

Система Птолемея — и противоположная ей система Коперника. Тысячелетнее безраздельное господство одной. И клеймо проклятия на другой, едва успевшей появиться. Неподвижная Земля Птолемея в центре всего мироздания, как первый акт творения. И Земля Коперника, всего лишь такая же, как и другие планеты, обращающаяся вокруг Солнца и к тому же вращающаяся еще вокруг собственной оси. Геоцентрическая система мира, выражаясь научно, или гелиоцентрическая, опрокидывающая первую.

Первая — провозглашаемая со всех кафедр университетов и академий. Получившая благословение церкви как находящаяся в согласии с тем, что говорит Библия: «В начале сотворил Бог небо и землю… День один… И создал Бог два светила великие: светило большее, для управления днем, и светило меньшее, для управления ночью, и звезды. И увидел Бог, что это хорошо. День четвертый».

Вторая же предана церковью анафеме. Ученый трактат Николая Коперника «О круговращении небесных тел» вот уже полтораста лет как внесен в индекс запрещенных книг. Хотя сам Клавдий Птолемей сделал в своем объемистом труде краткую оговорку о том, что может быть и другая точка зрения на устройство мира, так сказать от обратного, от движения Земли, — но он, Птолемей, убежден в своей системе. А кто же в пылу заклятий и запрещений захочет об этой оговорке напомнить? Птолемея спасают от Птолемея. Печальная участь Джордано Бруно, Галилео Галилея — достаточное предупреждение.

Позднее появилась еще одна система, предложенная датским астрономом Тихо де Браге. Система-уступка. Планеты обращаются вокруг Солнца, как по Копернику. Но Солнце вместе с ними обращается вокруг центра мироздания — Земли, по Библии и Птолемею. Новейшие открытия это опровергали, и по-прежнему оставались на противоположных полюсах две противоборствующие системы — геоцентрическая и гелеоцентрическая.

Между тем Иоганн Кеплер, укрывшись за стенами старой Праги от длинной руки Ватикана, установил на основе Коперникова учения эмпирические законы движения планет относительно Солнца. В том числе и движения Земли. Уже Ньютон на Британских островах, за оборонительным рвом Ла-Манша, обобщая выводы Коперника и Кеплера, установил великий закон всемирного тяготения — основу всей небесной механики. И Джеймс Брадлей открыл уже аберрацию света, исходя из представлений о подвижности Земли… Новые времена под крышами астрономии.

Что же делать перед наступающими вопросами, перед соблазнами запрещенного знания послушному сыну ордена Мартину Почобуту? Черные списки осужденных сочинений продолжают храниться в библиотеке его академии, пополняясь все новыми именами. На каждой такой книге стоит жирно выведенная надпись латынью: «Осторожно! Еретическое!» И коль возьмешь все-таки для прочтения, сам будешь в ответе перед богом и перед людьми. А «перед людьми» — значит прежде всего перед старшими своими по ордену.

«Не введи меня в искушение!» — остается только молить Почобуту в минуты своих сомнений.

Он пробовал осторожно открыться профессору. Эспри Пезена ответил уклончиво. Для практических расчетов не так уж важно знать, что вокруг чего вертится. Важно, что есть относительное движение небесных тел, оно вносит известные отклонения, которые надо учитывать. А бездна первопричин ничего не изменит, — профессор посмотрел на него ясным взглядом.

Было понятно: не доверяет. Не надо лишних вопросов. Каждый член ордена, замечающий у другого члена ордена проявление колебаний, недостаточной твердости, должен по неписаному, но известному правилу об этом донести. Профессор доволен его успехами, проявляет к нему внимание, посвящая в технику наблюдений и технику вычислений, но никогда не касается общих вопросов мироздания. Что он сам думает о них, ученику знать вовсе необязательно. Всегда между ними сохраняется какая-то черта, которую не следует переступать. Хорошо, что профессор хоть не запрещает ему брать любую книгу, любой журнал в библиотеке и разбираться там по собственному разумению.

Мартин Почобут был предоставлен самому себе в своих сомнениях.

А назавтра его ожидал уже новый звездный час, новая серия наблюдений, вычислений, когда всякие христианские муки остаются за порогом смотровой башни.

…Известно, Ньютон был очень набожный человек. Но ни разу не поступился тем, что считал научной истиной, в угоду церковным интересам.

«Счастливы те, кто вещей познать умели причину», — пел в своих гекзаметрах Вергилий.


Красный глаз Антарес

Скоро третий год его занятиям в Марсельской обсерватории. Он уже ведет самостоятельные наблюдения, пользуясь уверенно все той же шестнадцатифутовой трубой и поражая часто профессора меткостью глаза и тем, что наблюдатели называют чувством момента.

Нелишне подумать и о том, что от Марселя не так уж далеко до столицы королевской Франции, а там, в Париже, при Военной школе состоит профессором математики и астрономии Жозеф Лаланд — звезда первой величины на горизонтах небесной науки. Неутомимый исследователь, автор известных астрономических сочинений, организатор совместных работ обсерваторий разных стран, издатель журнала «Вестник времени». В его программе наблюдений, которые он проводит с вышки своей Парижской обсерватории, всегда что-то важное для развития астрономии.

Как же не повидать Лаланда, если уж находишься здесь, во Франции? Он ведь тоже прошел ступени иезуитского воспитания и, надо надеяться, окажет посланцу Виленской академии благосклонный прием. Профессор Пезена одобрил это намерение, что же касается верности Лаланда орденским правилам, то… профессор лишь слегка усмехнулся.

Но оказалось — не так близко бывает от Марселя до Парижа. Подземный гул надвигающихся перемен сотрясает почву во Франции. Брожение умов, бунтарские настроения. Летучие памфлеты Вольтера. Сам воспитанник иезуитов, он выступает их беспощадным обличителем. «Раздавите гадину!» — призывает против засилья католического духовенства. Дидро выпускает том за томом своей «Энциклопедии» — слово философского материализма. Руссо излагает свою систему педагогики, воспитания юношества, — полная противоположность тому, что насаждают иезуиты в своих школах и коллегиях. Французское общество не желает больше мириться с постоянным вмешательством папского воинства во все стороны жизни. Волна возмущения против иезуитов поднимается в стране. И вот уже подступает к высокой площадке Марсельской обсерватории, где директором Эспри Пезена, видный слуга иезуитского ордена.

Директор спешно собирается в отъезд, куда-нибудь в безопасное место. Мартину Почобуту ничего не остается, как следовать его примеру. Перед расставанием Пезена вручает ему на память шестнадцатифутовую трубу, которая так неплохо служила в эти годы обучения. Почобут тщательно упаковывает ее в дорогу.

Но куда же? Новое прибежище находит он в общем-то совсем неподалеку, чуть вверх от Марселя по реке Рона. Та же южная Франция. Но есть там место, огражденное от общественных бурь своим особым положением. Город Авиньон. Бывший не раз за свою долгую историю местом папского престола. Когда под давлением королевской власти римские папы должны были покинуть Рим и обосноваться здесь, в отведенном им скалистом городке на юге Франции — Авиньоне. Последний раз это было четыреста лет назад, но с тех пор Авиньон по-прежнему считается папским владением. Дух католической святости неистребимо поселился в нем.

Почобут увидел крепостные стены, боевые башни, старинный папский дворец на террасе высоченной скалы. Настоящая цитадель. Множество церковных шпилей, куполов. Даже его, привыкшего к обилию костелов и монастырей у себя в Вильно, поразил многоголосый, плывущий над всем городом звон колоколов, перекликающихся с разных концов. «Звенящий город» — назвал Рабле.

Здесь он мог чувствовать себя за надежными стенами. Обширный дом иезуитской коллегии. Три знака под рекомендательными письмами действуют здесь безотказно. У коллегии своя астрономическая вышка, не очень богато обставленная, но все необходимое есть. Почобут уже извлекает из футляра зрительную трубу, подарок Пезена.

Удобный случай проверить самого себя. И он наводит трубу на эту часть неба, где, касаясь краем Млечного Пути, блистает, переливаясь разными оттенками, скопление звезд, напоминающее по силуэту ядовитого паучка южных стран. Созвездие Скорпиона. Носитель бурь и войны, считают астрологи. Символ превращения железа в золото, считают алхимики. А в центре созвездия, в самом сердце Скорпиона, горит яркая звезда. Антарес — что значит «противостоящая Марсу», по-гречески. Такой же огненно-красный глаз, как и Марс, только еще более сверкающий и могучий, глядящий оттуда, из глубины небес, на суету сует земную.

Ее-то и выбрал он для проведения самостоятельного опыта, в том, в чем особенно важно было укрепиться. Определение долготы. По способу «покрытие звезд Луной». Антарес как раз очень подходящая для этого звезда. Яркая, заметная — особенно отсюда, с южных широт наблюдения. Можно более или менее точно уловить те моменты, когда край Луны коснется звезды, ее накрывая, и когда звезда снова блеснет из-за края с другой стороны. Час, минуты, секунды. Тот «физический момент», который служит исходным показателем при определении долготы.

Он повторял и повторял наблюдения, подстерегая каждый раз встречу Луны со звездой. И был однажды такой вечер, когда Солнце еще не село за горизонт, заливая закатное небо мягким золотом. А в другой стороне небес Луна уже вступила в созвездие Скорпиона, приближаясь к его огненно-красному сердцу — Антаресу. Такая гармония мира, что перехватило даже дыхание. Испытывал ли он когда-нибудь столь сильное чувство в моменты самых торжественных молитв? Страшно помыслить!

За наслаждением красотой следовала, конечно, цепь долгих наблюдений и вычислений. Она и привела к итогу: Авиньон лежит на восточной долготе в двадцать градусов, столько-то минут, столько-то секунд. Вполне самостоятельное определение, без всякой профессорской подсказки. Подарок от него, от Почобута, этому городу, который принял его в трудный час. Ректорат коллегии взялся работу немедленно опубликовать. Первая астрономическая публикация Мартина Почобута.

Почти полгода провел он в Авиньоне, проверяя на практике свои знания, приобретенные у Пезена. Но что касается тайных сомнений, «лишних вопросов», Авиньон был менее всего тем местом, где можно было бы кому-нибудь о них сказать. Он покинул авиньонскую цитадель, увозя свои вопросы с собой. Дальнейшее путешествие по католическим центрам Италии.

Зеркальная гладь залива, город, раскинувшийся амфитеатром, шапка Везувия… Место, про которое говорят: «Взгляни на Неаполь и потом умри».

Он любовался видом Неаполя и потом… с замиранием сердца любовался тем, что увидел в местной Неаполитанской обсерватории. Новейшее превосходное оборудование, и многое — изготовления английских мастеров. Телескопы для угловых измерений, секстанты, квадранты… Если бы это было у него в академии в Вильно! Ему предоставлено испробовать наблюдения на любом инструменте.

Но был соблазн. Рядом Рим. Какое сердце истинного католика не всколыхнется при этом слове, тысячекратно повторяемом в его жизни! И сердце, не бесчувственное к явлениям искусства. Забыв как будто про свою астрономию, бродит он беспечным созерцателем по улицам, площадям, галереям «вечного города». Микеланджело, Рафаэль… Великие тени оживают перед ним. Но оживает и другое.

Площадь деи Фиори — «Площадь цветов», ласковое название. На ней был сожжен бесстрашный Джордано Бруно. Скромного изящества церковь Санта Мария. На ее ступенях павший духом Галилео Галилей должен был принести публичное покаяние в своих ученых грехах. Громада собора святого Петра, а в нем в левой части центрального нефа стоит громадное изваяние Игнатия Лойолы, основателя Ордена иезуитов. Каменно-суровое лицо смотрит строго на маленького человека, остановившегося у подножья. А за подковой двойной колоннады против собора — сады и дворцы Ватикана, резиденция папы, который правит отсюда всем католическим миром и показывается толпе в положенный час в верхнем дворцовом окошке. И неподалеку — кабинет, канцелярия генерала ордена, «черного папы», потому что в отличие от светло-серого одеяния первого папы он всегда в черном.

…Астрономия вновь призывает к себе. Ожидается солнечное затмение. Почобут спешит вернуться в Неаполь, чтобы включиться в строй наблюдателей разных стран, приготовившихся встретить затмение по всей полосе прохождения тени. Хороший повод еще раз поработать на новейших английских инструментах. Его последняя работа под небом Италии. Прощальный аккорд.

Обратный путь лежал через Флоренцию, где престарелый Галилей доживал свои последние дни под надзором инквизиции. Через Венецию, где на прекрасной площади Марка можно видеть крытый перекинутый мостик от Дворца дожей к тюрьме. «Мост вздохов», с которого осужденные бросали последний взгляд на светлый мир.

Дальше дорога на север, на Вену. Здесь остановка, чтобы посетить профессора Гелла. Известный астроном, который преданность науке сочетает с не меньшей преданностью Ордену иезуитов. Гелл просматривает его результаты наблюдения солнечного затмения и берет их для опубликования в своем ежегоднике «Венские Эфемериды». Ценные результаты. Еще одна заявка Мартина Почобута на свой голос в общем хоре европейских астрономов.

…В зимний день 1764 года подъезжает он по санному пути к городским воротам Вильно. К тем же воротам, через которые выезжал в дальнее путешествие почти четыре года назад. Перед той же часовней приносит благодарение за счастливый возврат. Но тот ли он сейчас, что был тогда, безупречный член ордена, без колебаний и сомнений?

Возок ныряет в академический двор.


Совесть каждого

С утра лекция по математике. После обеда лекция по астрономии. Таковы теперь обязанности профессора Мартина Почобута. Лекции в малой аудитории под низким сводчатым потолком, для небольшой группы студентов и, конечно, на латыни, ибо считается, что только на этом классически строгом языке может говорить высокая наука.

Главное время поглощает, конечно, обсерватория. Особенно после того, что здесь недавно случилось. «Казус белли», выражаясь латынью. Профессор Ян Накцианович, занимавший пост директора обсерватории после смерти ее основателя Жебровского, оказался не ко двору. Он не был большим знатоком астрономии, не мог наладить серьезных наблюдений. И к тому же впал в прегрешение. Ксендз по духовному званию, он был неосторожен в вопросах философии и позволил себе прельститься идеями Христиана Вольфа. Крупный немецкий ученый, автор обстоятельных сочинений по философии, психологии, этике, физике, математике оказывал сильное влияние на многие умы. У него в Марбургском университете слушал лекции Михайло Ломоносов из России и перевел в кратком изложении известную «Вольфианскую экспериментальную физику». Вольф, между прочим, создал и свое учение о нравственности, из которого следовало, что главное достоинство человека — в его личном самосовершенствовании. Вот это и вызвало негодование отцов-иезуитов. Как! Значит, не безусловное следование установлениям и канонам, а вольное разумение? Не полное подчинение сверху донизу, а совесть каждого? Угроза всему, на чем держится система ордена. Недаром учение Вольфа пришлось по вкусу таким отступникам, как Вольтер и Дидро.

В дело вмешался сам провинциат — представитель генерала ордена по Литве. Накцианович должен был прекратить чтение лекций, был отстранен от управления обсерваторией, а затем и вовсе покинул академию, Вильно. Переехал в Гродно, забросил занятия естественными науками, философией и стал преподавать только чисто церковные предметы. Искупление вины? Но какой урок! Показательный для всех урок.

Волей того же провинциата директором обсерватории был определен Мартин Почобут, облеченный доверием ордена. Совет академии присвоил ему звание профессора.

В обсерватории все оставалось примерно таким же, что и три с лишним года назад, перед его отъездом. Академическое начальство, видно, не очень-то проявляло щедрости на улучшения. Да и само помещение, несмотря на довольно импозантную парадную часть, не было еще завершено. Все требовало наведения порядка. Наладить программу наблюдений. И прежде всего осуществить то, ради чего здесь все было когда-то затеяно: определение географических координат по Литовскому краю. Обозначить точно свой научный адрес на земном шаре.

Молодой бакалавр наук, назначенный ему в помощники, оказался как нельзя кстати. Окончивший академию-университет с отличием. И весьма осведомленный в астрономии, — можно передать ему часть лекций. Аккуратный в обращении с приборами и инструментами, — может ассистировать при наблюдениях. Серьезный не по годам, исполнительный, опускающий взор в разговоре со старшими — признак хорошего иезуитского воспитания. Андрей Стрецкий — член Святого общества Иисуса.

Представляя Почобуту конспект своих первых лекций, он красочно изложил систему Птолемея. И тщательно обошел все явления, которые могли бы вызвать у слушателей ненужные вопросы. Вполне осмотрительный молодой человек. Но и Почобут согласно кивнул, просматривая конспект, не предложил что-либо изменить в этом смысле. Оба соблюдали друг перед другом «правила игры». Остальное — совесть каждого, и каждый хранил ее про себя.

В одном из шкафов в большом зале обнаружили они в темной глубине любопытную игрушку. Какой-то искусный мастер соорудил систему деревянных шариков, бегающих при вращении рукояти по проволочным кругам, — возле одного центрального шарика, самого большого. Да ведь это же Солнце с планетами! Вот и знак на большом шарике: черная точка внутри круга. Астрономический символ Солнца. А вот шарик, на котором кружок с крестиком, — Земля. Шарик такой же маленький, как и остальные планеты. И бегает он при вращении рукояти наряду с ними, по своей орбите. Земля обращается вокруг Солнца.

Внимательно осмотрели они игрушку. Пробовали приводить в движение. Модель Коперниковой системы мира. По всему — сделанная уже достаточно давно. Кому же она понадобилась, если на лекциях демонстрировать такую игрушку, конечно, не могли? Слишком было бы явным, демонстративным нарушением папских, орденских установлений. Заманчивое зрелище еретической системы. Но слово о ней все же пробивалось время от времени в академических стенах. Можно вспомнить. Еще в прошлом столетии, в самый разгар крестового похода против Коперника, профессора Андрюс Миляускас и Освальд Кригер, читавшие математику и физику, касаясь вопросов мироздания, говорили не только о великом Птолемее, но упоминали и о том, что есть и другая система, предложенная польским астрономом Николаем Коперником. Может быть, говорили о ней с осторожностью, как об одной из гипотез, но говорили. И писали в своих учебниках. А учебники издавала сама академия. «Типография Академии Общества Иисуса» — обозначалось на заглавном листе.

Чей-то недосмотр? Нет, при всех строгостях и запретах орден вынужден был здесь, в отдаленном Литовском крае, глядеть иногда сквозь пальцы на вольности некоторых профессоров. Выдающиеся профессора. Авторитет академии. Как же иначе удержать в своих руках дело высшего образования юношества? Ведь можно и растерять свое стадо. Гибкость по необходимости. А уж каждый профессор поступал «по совести каждого».

Пусть модель-игрушку и не показывали публично на лекциях. Но в своем-то тесном кругу преподавателей, ассистентов позволяли себе иногда ею забавляться. Знание для немногих.

И вот уже в недавнее время. Профессор Жебровский, создатель академической обсерватории. Он предлагал некоторым своим ученикам задачу: как объяснить по той или иной системе мира смену дня и ночи, времен года… и по системе Коперника тоже. Не отдавал ей предпочтения, но и не умалчивал о ней. Он тоже был членом ордена. А вот все же… Осмеливался преступить. Потому ли, что имел очень большой вес в академии? Или сознавал уже свой близкий конец из-за тяжелого недуга? Только ли потому…

А после него модель эта оказалась и вовсе упрятанной под запор.

Стрецкий бросил испытующий взгляд на Почобута. Тот сказал:

— Надо обтереть пыль… И поставьте обратно.

Помощник с готовностью задвинул модель вновь подальше в глубину шкафа. Каждый остался при своих мыслях.

Скорее, скорее от всего этого в башню для наблюдений!


Место под Солнцем

Итак, первейшая задача. Определение своего «научного адреса».

Долгота. Он избрал для этой цели способ «по спутникам Юпитера». Может быть, в честь Галилея, который открыл эти спутники и открыл способ определения по ним долготы. Тогда его тщетно пыталось выведать правительство Нидерландов, теперь же, спустя сотню лет, им пользуются астрономы всего мира.

Четыре спутника, четыре пятнышка, ведущие свой хоровод вокруг огромной янтарно-желтой планеты — венценосного Юпитера. Каждый из спутников периодически попадает в конус его тени. Затмение спутника. Звездные часы, по которым наблюдатели разных стран сверяют свои наземные часы. И высчитывают затем по разности времени географические долготы. Жозеф Лаланд составил на эти затмения подробное календарное расписание и поместил его в своем капитальном труде «Астрономия», ставшем настольной книгой для многих ученых. И Почобут намечает по ней сроки своего наблюдения.

Выставив зрительную трубу в распахнутое окно наблюдательной башни, сидит он ясной октябрьской ночью, холодной ночью, ожидая момента затмения спутника. Октябрь — лучший месяц для наблюдения желтой планеты.

Рядом с табуретом, на котором он сидит, высится узкий шкаф красного дерева, резной работы, с колонками по углам, а в шкафу длинный маятник с медной тарелкой на конце, мерно покачивающийся. Высокой точности часы лондонского мастера Эликота, полученные обсерваторией в дар еще при профессоре Жебровском. Дорогой, тщательно оберегаемый механизм. С его помощью Почобут фиксирует время затмения спутника — момент, когда тот вступает в конус тени Юпитера, и момент, когда выходит из тени. Не только по стрелке часов, но и по слуху, когда уже нельзя ни на миг оторваться от окуляра. Тик-так… — громко щелкает маятник. Тик-так… — ловит на слух Почобут каждую драгоценную секунду. Способ фиксации времени, называемый аудиовизуальный: слышу и вижу. Чем точнее уловлен момент, тем вернее будет расчет долготы.

Те же таблицы Лаланда дают ему возможность сравнения. От Парижа, от Гринвича… И вот результат: город Вильно лежит на восточной долготе в 25 градусов 17 минут.

Одна часть географического адреса найдена. Надо найти вторую. Кстати, можно доставить себе удовольствие разыграть эту процедуру на новеньком инструменте. В Париже по налаженным иезуитским связям был заказан угломерный инструмент — секстант. Двое профессоров, приехавших читать физику в Вильно, привезли с собой оттуда тщательно упакованный груз. Труба ахроматического телескопа, соединенная с дуговой шкалой, по которой удобно отсчитывать угол зрения на тот или иной небесный объект. Все выполнено известным мастером Каниве.

Небесным объектом была намечена сейчас Полярная звезда. Ярко сверкающая там, в хвосте Малой Медведицы, в некотором отдалении от других звездных россыпей. Всегда отчетливо различимая, особенно в ясную зимнюю ночь. Первейшая путеводная точка в небе для всех скитальцев по белу свету. Найти Полярную — значит уже не заблудиться. Звезда надежды! Такой она была сейчас и для него, Мартина Почобута, в решении поставленной задачи.

Полярная почти совпадает с воображаемым полюсом мира на небесной сфере. На нее удобно наводить телескоп, как на полюс, — с допустимой погрешностью. А высота полюса над горизонтом и дает по шкале секстанта как раз искомый угол «фи» — широту того пункта, откуда ведется наблюдение. Вторая часть всякого географического адреса.

В студеную январскую ночь, когда даже раскаленная жаровня, поставленная в башне, едва согревает руки, наводит и наводит он дуло секстанта на Полярную. Стараясь повысить каждый раз точность прицела и выводя затем среднематематическое значение «фи» из серии угловых показаний. Ближе, возможно ближе к истинному.

Он получает: наиболее вероятный угол «фи» равен 54 градусам 41 минуте 2 секундам северной широты.

Столица Литовского края — город Вильно обрел наконец свой точный географический адрес. Отправная точка для всех измерений литовской земли. Происходит и встречное обогащение между небом и Землей. Звезды дают возможность измерять на Земле. А меридиан, проведенный через точку найденной долготы, дает возможность определить положение небесных светил — их координаты. Так обсерватория в Вильно, найдя свое «место под Солнцем», получила право занять и свое место в ряду других известных, признанных обсерваторий. Гринвичская, Парижская, Петербургская… и теперь еще Виленская.

…Немного позднее проделал он и другой опыт, весьма существенный для Литовского края. Во Франции ввели новую меру длины — фут. А в Литве издавна принят за единицу литовский локоть. Две страны, все больше развивающие друг с другом торговые, культурные связи, — а кто знает вполне достоверно, в каком соотношении находятся локоть и фут?

Мастер Каниве изготовил в Париже одну из первых копий образцового фута для отсылки в Вильно. В городской ратуше Вильно под надзором магистрата хранится железная полоса — эталон литовского локтя. Почобут и Стрецкий провели их строгое сравнение друг с другом на опытном столе. Дважды проверяли. И оба раза получили один и тот же результат: литовский локоть совершенно равен двум парижским футам.

«Число и мера — первый мост от народа к народу», — говорили еще пифагорейцы.

…Король Станислав-Август Понятовский пожаловал Мартину Почобуту звание «королевский астроном» — и признание его заслуг. Академическая обсерватория в Вильно получила наименование «королевская».


Мирный договор

Близкая к нам Луна. Бледный фонарь, висящий над головой. Первая ступенька в бездонный космос. А сколько в ней загадок, в этой Луне, в ее движениях, в ее поведении среди других небесных тел.

Самые великие посвящали ей свои труды. Кеплер, Галилей, Ньютон разрабатывали механику ее движений. И целая плеяда исследователей дополняла и развивала теорию Луны новыми выводами и положениями. И, конечно, такой первостепенный вопрос, как лунные затмения. Три небесных тела — Земля, Луна и Солнце — должны оказаться в своем круговороте на одной прямой и так, что Земля загораживает Луну от Солнца, накрывая ее своей тенью. Какие же зависимости тут надо найти, чтобы можно было предсказать затмение Луны, его характер, сроки? Задача, всегда волнующая науку небесной механики. И занимающая сейчас Мартина Почобута, «королевского астронома», сидящего у себя за столом вычислений в обсерватории Вильно.

Причудливый рисунок вычерчивает Луна в мировом пространстве. Ее обращение вокруг Земли — не просто по кругу, а по вытянутому эллипсу, ось которого совершает еще небольшое круговое движение. Поэтому Луна в разное время находится на разном расстоянии от Земли и видна под разными углами зрения. К тому же, следуя за Землей, описывает она особую кривую по отношению к Солнцу, и лунная орбита проходит в другой плоскости, чем орбита Земли, — обе плоскости пересекаются под углом, который тоже со временем меняет свою величину. И еще собственные вращательные движения Луны. И еще тяготение других планет… Не один десяток всевозможных движений числится за Луной. Запутанный клубок условий, который надо размотать, протянув путь математических расчетов, чтобы сказать: вот когда будет то положение трех тел на одной прямой, которое и приводит к лунному затмению.

Две доски, обтянутые кожей, обнимают этот том, как плотно закрытые дверцы. Не так уж много страниц между ними, но они содержат текст, совершивший один из величайших переворотов в науке: Исаак Ньютон, «Математические начала натуральной философии». Основа всей теории движения небесных тел. Том, отпечатанный и переплетенный в кожу не где-нибудь, а здесь, в самой академии, в соседнем дворике, где за окошками старого дома тихо работает какой уже век собственная академическая типография, ставящая на своих изданиях все тот же знак Святого общества Иисуса. Ученые иезуиты приложили к Ньютону свое обширное предисловие с отрицанием всего того, на чем возводилось здание его теории — духа и буквы учения Коперника. Так, считалось, еще допустимо заглядывать в этот том для негласного ознакомления. А сейчас Мартин Почобут извлек его из шкафа и перенес на свой стол, приступив к «лунной задаче». Нет, не ради предисловия, не сверяться с ним. А ради того, чтобы сверять все по Ньютону.

Многолетние наблюдения за Луной, справочники, таблицы… Только опираясь на широкий круг сведений, добытых другими, можно сделать и какие-то собственные выводы.

Довольно давние таблицы Джованни Кассини, первого директора Парижской обсерватории, известного тем, что установил три приближенных закона либрации Луны — периодических колебаний в ее вращении. Лунные таблицы Никола Лакайля, французского астронома, который своими исключительно строгими измерениями дал возможность установить точное значение параллакса Луны — важную угловую величину, зависящую от вращения Земли и от движения Луны вокруг Земли. Таблицы досточтимого доктора Джеймса Брадлея, директора Гринвича, открывшего аберрацию света. Таблицы Клода Клеро, французского математика, получившего премию Петербургской академии наук за блестящий мемуар с теоретическим обоснованием методов вычисления места Луны для любого времени. «Эфемериды» и таблицы господина Лаланда, а также уже знакомого Гелла из Вены. Таблицы Тобиаса Майера из Геттингена. Ежегодник «Боннские Эфемериды»… Именитая международная компания, можно сказать, собиралась у него за столом в Вильно, обсуждая вопросы лунных затмений. Результаты наблюдений. Методы расчетов.

Изучая, анализируя, сопоставляя накопленный материал своих «собеседников», их выводы, выстраивал он столбцы подсчетов. Привлекая в ход вычисления все, что знала астрономия его времени. Параллакс, аберрация света, расширение земной тени, тяготение небесных тел… И еще явление прецессии, — Земля вращается как волчок, и ось ее вращения движется по круговому конусу под влиянием Солнца и Луны. Не надо только пытать его прямым вопросом: «Ага, все-таки вертится?» Оставим ему говорить языком научных терминов. И может быть, прятаться за ними.

Цифры, полученные после всех вычислений за его столом, — часы, минуты, секунды; градусы, минуты, секунды — сказали: затмение Луны должно произойти 24 февраля наступающего 1766 года. В Париже оно начнется в 6 часов 35 минут и 48,04 секунды. А в Вильно — в 8 часов 9 минут и 13,04 секунды. Будет длиться два часа с лишним (минуты, секунды). Будет неполным, — лишь такой-то сектор Луны закроется земной тенью. Затем пересчет сроков затмения и для Варшавы, и для Кракова, и для Гданьска.

Свои расчеты изложил он в виде краткого мемуара. Пунктуально перечислил все источники и труды, на которые опирался. Не забыл ни одного имени из тех «собеседников», что собирались все эти месяцы за его круглым столом лунной темы. Воздал должное теории Ньютона, называя ее «небесной физикой». Только одного имени не упомянул он в трактате. Коперник, идеи которого, система которого лежит в основе всего того, что знает современная астрономия с ее новейшими методами и достижениями. Пусть кто знает все это, тот знает, но запретное имя не должно открыто звучать. Мемуар пойдет в академическую типографию, а там никогда не дремлет всевидящее око ордена. Так, ему казалось, он заключает мирный договор между своей наукой и своей церковью. Если он вообще возможен, такой «мирный договор».

«Исчисление затмения Луны, имеющего быть 24 февраля 1766 года» — тоненькая тетрадочка в несколько страниц. Отпечатанная на латыни, потом на французском. Разосланная поспешной почтой по адресам обсерваторий Европы. И еще всем его живым «собеседникам», и господину Лаланду в Париж, и профессору Геллу в Вену.

…Было ожидание. Подтвердится или не подтвердится?

Ожидание, когда Почобут и Стрецкий отсчитывали часы, минуты, секунды, уставившись в небо. Сияла полная Луна, освещая крыши старого Вильно в белых снегах, накладывая призрачные тени. Только в полнолуние может произойти затмение. Маятник Эликота отстукивает последние мгновения… И вдруг что-то происходит с левого края Луны, какое-то помутнение, еще темнее, словно кто-то отщипнул от этого светлого края узенькую полоску. Первое касание земной тени. Начало затмения. Подтвердилось!

Подтвердилось по всем указанным в его «Исчислении» пунктам. Начало, медиум, величина сектора покрытия, конец.

И еще более томительное ожидание. Пока не стали приходить отклики из других обсерваторий, от тех, кому был послан мемуар. Подтвердилось! Почобут с помощником, конечно, могли бы торжествовать успех. Но между ними не принято было шумное проявление чувств. Каждый молча занимался своим делом, — и журналы наблюдений обсерватории пополнялись все новыми и новыми данными.

А мир астрономов еще раз убедился, что в Литовском крае, в городе Вильно, работает серьезный наблюдатель-исследователь.


«Мыслящий тростник»

Его «королевская» обсерватория. Большой зал, над ним зал поменьше. Колонны, арки, лепные украшения. Красиво. Но оборудование, приборы и инструменты… Как все это не по-королевски! Особенно в сравнении с тем, что видел в Марселе, в Италии. Пожалуй, только секстант Каниве, с которым он выходил на Полярную для определения широты, отвечает нужным требованиям. Остальное — в общем-то вчерашний день, любительский уровень, как было еще при профессоре Жебровском, собиравшем от даяний местных богачей. Для практических занятий со студентами — еще как-нибудь. Но для серьезных наблюдений, — прости меня, Урания, богиня астрономии!

В парадном одеянии, в шапочке доктора наук является он на прием у княгини Эльжбеты Пузыны. Когда-то она пожертвовала на первое устройство обсерватории. Может, еще не изменила своей благосклонности?

Княгиня слушает внимательно ученого посетителя с энергичным, волевым лицом, его убежденную речь. Развитие академической обсерватории, поднятие научного авторитета… Но и то обстоятельство, что перед ней «королевский астроном», имеет тоже свой вес. И благородная дама, прекрасно разбирающаяся в практических делах, дает согласие выделить довольно ощутимый капитал, доходы с которого можно пустить на дело астрономическое.

Почобут вновь собирается в дальний путь. За оружием для обсерватории, какое считает самым необходимым. Академические заботы можно оставить на Андрея Стрецкого. Тот уж, кажется, не допустит никаких промахов.

Сборы недолгие. В последние дни он часто беседует с архитектором Кнакфусом. Молодой, но уже достаточно известный строитель в Вильно и в Литве. Вместе обходят помещения, и залы, и башни. Собираясь в отъезд, Почобут хочет знать, что придется делать здесь, какие переустройства, когда он вернется.

На этот раз путь его лежал по другим широтам Европы. Через Польшу, в портовый город Гданьск, по волнам Балтики, к берегам Датского королевства… Сколько возможностей по пути утолить собственное любопытство, жажду впечатлений, — и не скажем, что праздных.

Датская столица Копенгаген. Морской международный перекресток. Столичный университет, еще более старинный, на целый век, чем академия в Вильно. А главная-то приманка — рядом в море на маленьком острове, где двести лет назад Тихо де Браге возвел свою обсерваторию, похожую на крепостной замок и названную в честь богини астрономии Ураниборг. Оснастил превосходными инструментами, изготовленными по его собственным рисункам. Первое в Европе сооружение, предназначенное специально для астрономических наблюдений. Не было еще зрительных труб, телескопов, но Браге определял положение небесных светил невооруженным глазом с небывалой до того точностью. Двадцать один год постоянных наблюдений. Громадный накопленный материал. Ураниборг стал «столицей астрономии» своего времени.

Остров в море не оградил от врагов, от преследований. У Браге был нелегкий характер. Великий астроном должен был отсюда бежать, захватив с собой самое ценное, что у него было, — таблицы своих многолетних наблюдений. На основе этих таблиц Иоганн Кеплер и вывел впоследствии законы движения планет, утверждающие систему мира Коперника. Сам Браге, как известно, не разделял этой системы, пытался создать нечто среднее между Птолемеем и Коперником — тоже по-своему заключить «мирный договор». Увы, мир не пришел на поля астрономии. Компромиссная попытка Тихо де Браге не была принята ни той, ни другой стороной и осталась бесплодной. Не напоминание ли кому-то? И простим великому наблюдателю его неудачную теоретическую попытку.

После ухода Браге молчание поселилось на этом острове, среди его каменных стен, подтачиваемых временем. Печать запустения на всем. Печальное место. Священное место.

Отсюда снова на континент. Огромный город-порт Гамбург под всеми флагами — главный перевалочный пункт для заокеанских товаров. Вольный город Бремен, славящийся своими искусными мастерами и уличными музыкантами. Здесь, в старом квартале ремесленников, наблюдает он работу мастеров по отделке каменных плит для строительства. Наблюдает с тем большим вниманием, что помнит свои беседы в Вильно с архитектором Кнакфусом.

И вот уже дороги Голландии, машущие ему крыльями ветряных мельниц. Амстердам, Лейден… В Лейденском университете у профессора Мушенбрука можно лицезреть последнее чудо — «лейденскую банку», которая способна накапливать электрические заряды. Какой бы эффект произвела она в аудитории академии в Вильно!

Но надо спешить дальше, к цели всего путешествия, в Англию, на Британские острова. Отплытие из Роттердама. Все же в последний час успевает он найти уличку, дом, где, по рассказам, родился и провел юность Эразм Роттердамский. Тихий замкнутый дворик, стены кирпично-бурого цвета. Вон то окошко, забранное решеткой. Когда Мартин Почобут еще совершенствовался по математике у профессора Степлинга в Праге, случалось ему почитывать украдкой «Похвалу глупости» Эразма. Странное, смешанное чувство при этом. Книга, вызывающая уже более двух веков ярость одних и восхищение других. Осмеяние схоластов от науки, лицемерия духовенства и придворных. Эразм писал свое сочинение как пародию на панегирик — на те восхваления властителей мира сего, в которых заставляли упражняться воспитанников иезуитских коллегий. И Почобута заставляли. А все же всякий раз, читая эту книгу, ловил себя на том, что не может не улыбнуться на блестящее остроумие автора. Да простит ему бог!

Эразм тоже любил латынь, говорил и сочинял на латыни, превосходно знал греческий. И тоже преподавал эти языки. Что-то было в этом сходстве, что еще более толкало прийти сюда и взглянуть на старое окошко, забранное решеткой.

Наконец Британские острова. Ошеломляющий размах королевской столицы. Лондон. И рядом другая столица, переместившаяся сюда спустя столетие после Браге, — столица астрономии Гринвич. Гринвичская обсерватория, от которой отсчитываются теперь все меридианы земного шара. Свои коронованные особы, своя освященная традициями история. Ньютон, Галлей. Знатный ряд современных исследователей: Флемстед, Брадлей, Маскелайн… А также созвездие прославленных мастеров — создателей астрономических инструментов и приборов, имена которых блистают наравне с громкими именами ученых. Рамсден, Доллонд, Шелтон… Почобут на всех имел свои виды.

Английские коллеги оказывают ему любезное внимание. Первый виленский астроном, появившийся на островах. О нем уже кое-что известно: определение координат Вильно, прогноз затмения Луны. Директор Гринвича Невиль Маскелайн открывает ему многие двери — кабинеты, павильоны, смотровые башни с раздвижными куполами. Солидная обстановка, новейшее оборудование, чем директор сдержанно гордится. Попутно упоминает страницы истории Гринвича. Основана почти сто лет назад ради нужд британского флота: поставлять сведения о положении небесных светил, ориентиров во время плавания. Со временем более широкие исследования. В этом кабинете работал сэр Исаак Ньютон. Здесь проводил свои наблюдения комет Эдмунд Галлей. Обсерваторию посещал, приехав в Англию, русский царь Петр. Беседовал с Галлеем, и есть основания утверждать, что и с самим Ньютоном. Царь Петр прожектировал тогда постановку астрономического дела в России. Почобут заметил в ответ, что примерно в те же годы в Вильно в академической типографии был напечатан курс астрономии профессора академии Альберта Дыблинского, — и царь Петр повелел перевести эту книгу на русский, дабы распространить в России как учебник. Оба согласились: да, удивительный был царь!

«Умей слушать другого, это всегда может быть полезно», — использовал в английских встречах Мартин Почобут старое правило, внушаемое в иезуитских школах. И так к себе расположил, что довольно скоро был введен в «святая святых» — в тесный замкнутый круг именитых мастеров инструментов. Большой мастер соглашается делать не для всякого. Мастерская Джесси Рамсдена, мастерская Питера Доллонда… Им не надо было долго приглядываться к приезжему, чтобы убедиться: сделанная ими вещь попадет не в пустые руки. Он смог заказать у них все, что считал нужным для своей обсерватории. Телескопы с ахроматической оптикой, объективы особой обработки. Приспособления с предметным микрометром для точной наводки. Теодолит непременно с двумя трубами и буссолью. Ему нужна полуденная труба. Ему нужен зенитный сектор… Только жесткий счет червонцев, лежащих в его дорожном ларце, мог ограничить этот безудержный аппетит на новые приобретения.

Было еще тайное желание. Заполучить большой стенной квадрант для точных угловых измерений в небесах — подобный тому, что видел в одном из павильонов Гринвича. Но куда поместить у себя в академии такую махину? Потребовалось бы совсем особое помещение. (Архитектор Кнакфус как бы погрозил ему пальцем из Вильно.) Пришлось удовольствоваться квадрантом малым, всего двухфутовым.

Так или иначе самое необходимое было заказано. Можно быть уверенным: будет исполнено в срок, исполнено в наилучшем виде. Слово мастера здесь прочнее всяких ручательств.

Почти полгода провел он на Британских островах. Был еще в Ричмонде, где находится тоже «королевская» обсерватория. Кембридж и Оксфорд с их университетскими обсерваториями. Всюду следовал своему правилу: больше увидеть, больше узнать.

Обратный путь. Выбрал его таким, чтобы непременно попасть в Париж. Там же Лаланд! Пять лет назад не удалось до него добраться — пришлось уходить из Марселя в другую сторону. С тех пор имя Лаланда стало еще более притягательным. Новые глубокие исследования, объединяющие усилия астрономов разных стран. И среди них такое, что особенно побуждало с ним встретиться.

Лаланд оповестил ученый мир о том, что вскоре должно совершиться прохождение Венеры по диску Солнца. Явление, само по себе уже вызывающее всеобщий интерес. Но возлагалась также надежда, что оно позволит осуществить и большой космический опыт: установить более точно расстояние от Земли до Солнца. Лаланд рассчитал срок прохождения — 3 июня. Наметил наиболее благоприятные точки на земном шаре, откуда лучше всего будет производить наблюдения. Составил и отпечатал такую карту, разослал ее по многим обсерваториям. А в газетах и журналах опубликовал свои советы-инструкции. Воистину собиратель астрономического воинства!

Почобуту, конечно, не терпелось принять участие в этом «фестивале 3 июня». И обсудить все с самим Лаландом. Теперь ведь только переправиться через бурный по весенней поре Ла-Манш — а там прямиком на Париж.

Он так спешил поскорее на эту встречу, на один из парижских холмов, где стояла обсерватория Лаланда, что даже не воспринимал из окна кареты легкую, изящную прелесть французской столицы, особенно разительную после строгой, чинной красоты Лондона.

Жозеф Лаланд с первых же слов установил простой, дружественный тон общения, нисколько не рисуясь своей известностью. Директор одной обсерватории принимает директора другой обсерватории. Расспрашивал о Вильно, об академии. Прочитав рекомендательное письмо с тремя условными буквами, лишь неопределенно улыбнулся. И тут же перевел разговор на астрономические темы.

Все прояснилось во время вечерней трапезы. Почобут, став перед столом, сложив ладони, проговорил привычное благодарение деве Марии. Хозяин вежливо ждал, тоже стоя, чуть склонив голову, но молитвы не произнес. На вопросительный взгляд Почобута только сказал:

— Я уважаю ваше верование, ваши убеждения.

Явный призыв больше этого не касаться.

Что же касается астрономии, вопросов текущих наблюдений, тут они сразу нашли общий язык. Лаланд поддержал его намерение вступить в круг участников «фестиваля 3 июня». Расстелил свою карту с намеченными пунктами наблюдения, и оба пришли к выводу, что Почобуту лучше всего было бы отправиться к тому дню в Эстляндию, в Ревель — от Вильно не так далеко — и оттуда следить за прохождением Венеры с какого-нибудь возвышенного прибрежного места. Неплохой повод для начала их сотрудничества.

Осмотр обсерватории тотчас убедил, в каких более скромных условиях работает знаменитый астроном в сравнении с тем, чем располагают там, в Гринвиче, английские коллеги. Удивительно, как удается Лаланду при всем этом достигать таких блестящих, значительных результатов. Уменье? Талант? Он не носил звания «королевского астронома» и, видимо, не пользовался особой королевской милостью. То ли от высочайшего невнимания. То ли… Может быть, здесь, во Франции, подверженной всяким брожениям, перестают уже нуждаться в подобной чести?

Почувствовав в госте истинную жилку звездочета, Лаланд предложил ему «сыграть в четыре руки». Почобут так истосковался по наблюдениям за время своего длительного путешествия! И они провели несколько восхитительных ночей, сидя рядом на табуретах перед двумя телескопами, определяя по выбору положение небесных светил, их азимут, высоту и сравнивая затем свои результаты. Лаланд был азартный наблюдатель и ревниво воспринимал малейшее преимущество своего партнера. А виленский гость нисколько не собирался уступать в меткости глаза и точности отсчетов именитому хозяину. Соперничество, в котором можно было узнать друг друга как следует.

Тогда Лаланд и заговорил с ним о Меркурии. Красноватая планета, самая малая, как считалось, в солнечной системе и самая близкая к Солнцу. Ей посвятил он многолетние неустанные наблюдения. Пять сочинений по теории Меркурия, об особенностях его движений. Вся история изучения планеты за многие века, начиная еще с великих греков — Аристотеля и Птолемея, вплоть до последних дней. Лаланд составил подробные таблицы на Меркурия, распространил среди астрономов — с тем чтобы они проверяли и дополняли его выводы. А теперь он угощал виленского гостя своей планетой, показывая ее на заре перед восходом Солнца. С явным намерением и его вовлечь в число ее постоянных поклонников. Они уже рассуждают о том, чем мог бы Почобут, вернувшись в Вильно, пополнить общую «копилку Меркурия».

Взаимное доверие между ними росло. И все же Почобут как бы исподтишка приглядывался к нему. Подвергались одинаково воспитанию в иезуитской школе. Груз отеческой заботы ордена, который уже не оставляет своих питомцев, Почобут ощущает неотвратимо каждый день, каждый час. А что же он, Лаланд? Неужели для него все это прошло так бесследно?

…Блез Паскаль. «Письма к провинциалу» — прочитал заглавие. И по привычке оглянулся, не смотрит ли кто за ним. Трижды проклятая, запрещенная книжка. Никто в коллегиях и университетах ордена не может безнаказанно даже подержать ее в руках. Одно из самых опасных орудий слова, бичующее порядки ордена, политику и мораль отцов-иезуитов. Сто лет, как ходит явно или тайно по свету, переведенная с французского на многие языки. Здесь у Лаланда в обсерватории стоит в открытую на полке. Не сам ли случай?

И на первых же страницах: «У них настолько хорошее о себе мнение, что они считают полезным и как бы необходимым для блага религии, чтобы их влияние распространилось повсюду, и они могли бы управлять всякой совестью».

Религиозный философ, выдающийся математик и физик Блез Паскаль писал эти письма, «летучие листки», скрываясь от преследований, скитаясь по гостиницам под чужим именем. Иезуиты в то время не боялись никого, а их боялись все.

«Насилие пытается подавить истину. Все старания насилия не могут ослабить истины, а только служат к ее возвышению».

Вероятно, следовало бы захлопнуть книжку, отвернуться. Но бросились строчки:

«Напрасно было также с вашей стороны испрашивать в Риме декрет об осуждении Галилея относительно движения Земли. Не этим будет доказано, что она стоит неподвижно; если бы имелись несомненные наблюдения, которые доказали бы, что именно она-то и вращается, то все люди в мире не помешали бы ей вращаться и себе — вращаться вместе с ней».

Несомненные наблюдения… Блез Паскаль о них еще не знал, но с какой силой предугадывал! А теперь-то вся астрономия знает, и он, Почобут, увы, тоже знает. Боже, дай сил быть всегда верным истине!

В последнем письме Паскаль говорил о тех, кто подвергается гонениям со стороны иезуитов и кто покорно склоняет голову: «Их терпение меня изумляет… Что касается меня, я не считаю возможным следовать их примеру».

Это писал одинокий, хилый, слабый здоровьем человек, который, по собственному признанию, «не помнил ни одного дня без боли». Почобут закрыл и поставил обратно книгу, будто в чем-то виноватый. «Мыслящий тростник» — называл Паскаль человека.

…Приятное известие дошло до Парижа. Мартин Почобут избран членом Лондонского Королевского общества. И первым, кто искренне его поздравил, был Жозеф Лаланд. Теперь, когда они беседуют друг с другом в глубоких кожаных креслах или сидят рядом на смотровой башне перед телескопом, — сидят рядом, работают двое английских академиков.

…Дорожная карета выезжает за ограду обсерватории. Жозеф Лаланд машет ему со ступенек. Обратный путь в Вильно.


Символы над окнами

Разгар переустройства, подготовка обсерватории к тому, чтобы принять и разместить оборудование, заказанное в Англии. Архитектор Кнакфус снова становился неотлучным советчиком, распорядителем всех строительных работ.

В толстых стенах пробиваются прорези, в которые, как в крепостные амбразуры, должны глядеть дула телескопов и труб. В потолке верхней залы — большое отверстие в виде эллипса для зенитного сектора. Закладываются прочные фундаменты, устанавливаются массивные тумбы под инструменты, чтобы им было покойно… Стук, грохот, пыль ворвались в стены обсерватории, где полагается обычно невозмутимая тишина. Волей-неволей приходилось откладывать проведение регулярных наблюдений.

Лишь однажды позволил себе Почобут покинуть строительную суету и отлучиться из Вильно. Приближался день 3 июня. Сколько наблюдателей повсюду были уже готовы встретить прохождение Венеры по диску Солнца!

Упаковав любимую старую зрительную трубу, секундный маятник, отправился он в сопровождении Стрецкого в эстляндский приморский город Ревель. Там облюбовали они место на Вышгороде, на открытой площадке одной из старинных крепостных башен по прозвищу Большой Герман, откуда открывается вид на весь город, на порт, на залив и на высокое чистое небо. Оно было действительно чистым, когда они расположились со всей своей аппаратурой на площадке, ожидая час прохождения.

Но какой удар! В самый решающий момент вдруг потянуло с моря, сгустилась облачность, заморосило, — ничего уже не разглядеть. Балтийское небо, капризное и неверное, сыграло над ними злую шутку. Напрасно молить господа бога, деву Марию расчистить небеса. Погода, увы, не подвластна всевышним, — как знает отлично и сам Почобут, проводя на своей обсерватории постоянные метеорологические наблюдения. Оставалось только собрать инструменты и отправиться восвояси.

Надо было пережить неудачу. И не было чем скрасить ее, каким-нибудь другим, интересным, серьезным наблюдением. Приходилось ждать еще месяцы и месяцы, чтобы привести обсерваторию в надлежащее состояние. Стали прибывать заказанные инструменты. Их установка тоже нескорая процедура. А в других обсерваториях недоумевают: почему молчит обсерватория в Вильно?

Наконец-то! В залах и башнях наступила опять звездная пора. Долгожданный час. Архитектор Кнакфус наводит еще кое-какую наружную косметику здания, а здесь, на смотровых площадках, где все приведено в готовность, — скорей, скорей за работу с новыми инструментами. Наверстывать упущенное. Обсерватории Европы вновь получают «признаки жизни» из Вильно.

Стрецкий ведет больше текущие наблюдения. Почобут оставил за собой, как собственную привилегию, изучение Меркурия. Серия исследований по обширной программе, намеченной вместе с Лаландом. Циркуляция планеты возле Солнца. То восхождение справа, как утренняя звезда. То слева, как звезда вечерняя. Каждый раз, приближаясь к светилу, Меркурий исчезает в его лучах, а затем появляется с другой стороны. Так и кажется, что он ходит вокруг Солнца, ходит по кругу, а Почобут смотрит за этим с Земли, с еще большего круга. В новейший ахроматический телескоп отчетливо различаются разные фазы Меркурия, подобные фазам Луны. Длинный список угловых расстояний отражает все зафиксированные положения Меркурия. Есть о чем сообщить Лаланду!

Тот отвечает: «Я счастлив убедиться, что Вы сделали несколько наблюдений Меркурия. Если Вы их сможете рассчитать и сравнить с моими таблицами, я буду рад новому подтверждению моих наблюдений и моих расчетов, которые потребовали много труда».

Не жалея труда, Почобут производит кропотливый расчет, тщательное сравнение и с радостью убеждается, что у него нет расхождений с Лаландом. Между Парижем и Вильно протягивается нить постоянного общения друг с другом. Меркурий — вестник богов в крылатых сандалиях, ставший покровителем их переписки.

Архитектор Кнакфус заканчивал свою «косметику». Директор обсерватории Мартин Почобут распорядился: украсить обновленный фасад здания астрономическими знаками. Изобразить над окнами большой залы символы планет. По три с каждой стороны, а посередине, над центральным окном, — золотой диск с лучами. Солнце! Солнце в центре планетной семьи. А Земля, кружочек с крестиком, — сбоку, в ряду других. И об этом как бы оповещается с высоты обсерватории.

Почобут, Почобут! Разве ты забыл, что ты не только ученый, но и раб божий? И не думаешь о возможных последствиях такого поступка?

Возможно, что-нибудь и последовало бы, если бы не события, грянувшие вскоре как гром небесный.


На перепутье

Папа Климент XIV издал буллу об упразднении Ордена иезуитов. Всеобщее возмущение против них не только во Франции, но и в других католических странах достигло такого накала, что сама римская церковь должна была пресечь непомерное засилье собственного святого воинства. Булла 1773 года.

В Вильно ее провозгласил с амвона Кафедрального собора епископ Игнатий Массальский, а за ним и ксендзы в своих костелах. Только в костеле святого Яна, что стоит над Большим двором академии, не спешили громогласно объявить папский декрет. Орден получил костел в дар от короля еще с самого начала для своей коллегии, для академии-университета, придал ему более пышный вид в духе затейливого барокко, — в нем совершались ежедневные молитвы, произносились яростные проповеди против всех неверных, в нем и настоятель и все служители были членами ордена. Так что же теперь читать собственный приговор!

Но уже последовали королевский указ, постановление сейма о передаче Виленской академии-университета, как и всех иезуитских школ в Польше и Литве, — в ведение светской власти. Учреждена особая Эдукационная комиссия, которая будет теперь перестраивать систему образования, обновлять программы, состав профессуры и преподавателей. Изгонять иезуитский дух.

А что же с профессором Мартином Почобутом, видным членом Ордена иезуитов? Что будет с академической обсерваторией? Он подает «на высочайшее» в тревоге о том, как бы в общей ломке не пострадало то, что уже создано. Просит не отрывать его от астрономии.

Король Станислав-Август Понятовский помнит заслуги профессора. И помнит, что тот все-таки «королевский астроном». Высочайший указ выдает как бы охранную грамоту: оставить обсерваторию под руководством директора ее Мартина Почобута. Дело как будто спасено.

Почобут в свою очередь не остается в долгу перед королевской особой. Обследуя небо в сильный ахроматический телескоп, разглядел он в космической глубине между созвездиями Орла и Знаменосца некое сочетание звезд, напоминающее фигуру молодого бычка. Неизвестное еще созвездие, которое не обозначено ни в каких каталогах. Спешное сообщение об этом Лаланду. Тот, разумеется, взволновался, просил немедля прислать точные координаты, рисунок созвездия, чтобы опубликовать в текущих «Эфемеридах». Почобуту как автору открытия предоставлялось право дать новому созвездию название. И он назвал в честь своего покровителя «Телец Понятовского».

Король, конечно, понял всю любезность этого жеста и в ответ приказал выбить в честь астронома золотую медаль с изображением его профиля и символов его учености: небесный глобус, карта солнечной системы, книга, зрительная труба.

Кажется, астроном Почобут мог спокойно продолжать свои астрономические занятия.

Но ему оказывается не только высочайшая милость, а еще и высокое, весьма обременительное доверие. Его вводят в состав Эдукационной комиссии. Видный член ордена должен искоренять наследие ордена. Он сам все время на перепутье — и такое еще испытание. Перестройка академии — долгий, мучительный процесс. Противоборство интересов, противоборство сил. И что бы ни предпринял он в своем новом положении, все равно подвергается обвинениям и с той и с другой стороны. Традиционная профессура видит в нем притеснителя своих же. Наиболее рьяные реформаторы в комиссии подозревают его в намерении защищать старое, тормозить ход преобразований. А ему кажется, что он всего лишь ограждает от слишком поспешных, непродуманных шагов. Как бы не выплеснуть и то ценное, что было накоплено за два века в этих стенах! Что же, опять ищет возможность «мирного договора»?

…У Почобута на квартире в доме профессоров — двое посетителей. Доверенные бывшего провинциата, лишенного ныне власти всем распоряжаться, но продолжающего подспудно действовать. Почобуту излагается в осторожной форме план задуманной акции. Все средства академии, принадлежавшие ордену, все доходы от богатых земельных владений иезуитов перевести разными путями в тайные фонды — до лучших времен. Он, Почобут, влиятельный член Эдукационной комиссии, мог бы во многом этому плану способствовать.

А как же академия? Лишить ее материальной основы? Обречь на бедное состояние?.. Нет, это противно его натуре. Все дело просвещения в крае пострадает. Доверенные лица так и не получили от него согласия. Сын науки поборол в нем другие чувства. Но он ничего и не сделал, чтобы в корне пресечь этот план. Отошел как бы в сторону. План потерпел поражение и без его вмешательства.

Но были вопросы, в которых он проявлял всю твердость и настойчивость. Нужды его обсерватории. Еще многое надо, чтобы поставить дело как следует. Мечта о большом квадранте тоже не угасает. Он просит, требует от комиссии выделения на обсерваторию новых средств. Ну да, преследует личные интересы! — пускают в ход языки.

— Если комиссия так обеднела, — отвечает он громко, — мне остается только предложить мой собственный кошелек. Я готов внести десять тысяч злотых.

Комиссия постановляет отпустить на обсерваторию две тысячи. Такова уж особая арифметика у тех, кто финансирует науку.

Он спешно собирает Стрецкого в отъезд. В Париж, в Лондон — по проторенной уже тропе к знакомым астрономам, к мастерам инструментов. Разумеется, одно из важнейших поручений — заказать в Лондоне у мастера Рамсдена большой стенной квадрант. Путь-дорога, Андрей!

Усталым шагом поднимается Почобут к себе в обсерваторию.


Вверх по лесенке

Как только было получено известие, что мастер Рамсден согласился изготовить большой квадрант, началась подготовка к его приему. Куда поместить, как закрепить на стене?.. Архитектор Кнакфус снова обследует вместе с Почобутом этажи обсерватории.

Подходящего помещения не было. Надо создать какое-то особое. Но наращивать здание еще вверх невозможно. Так же и в сторону — справа и слева вплотную примыкают другие дома академии. Что же придумать?

И они придумали. Этакая строительная уловка. К южному фасаду здания, что выходит на маленький обсерваторский дворик, прислонить по всей высоте от низа до крыши нечто вроде прямоугольной коробки. И в ней оборудовать все, что нужно для наблюдений, и там же поселить подобающим образом его величество большой квадрант.

Сооружение такой пристройки позволяло решить и самую важную задачу: как подвесить квадрант. Большой квадрант не только большой, но и высокоточный инструмент. Очень чувствительный к малейшим помехам — толчкам, сотрясениям. Ему нужна вполне надежная опора. «Невозмутимо спокойная стена», как выразился Почобут.

Он вспоминает то, что видел несколько лет назад во время своего путешествия. Вольный город Бремен. Квартал бременских мастеров. Изготовление каменных плит искусной отделки. Вот что сейчас нужно! И в Бремен посылается человек, с подробным описанием того, что нужно сейчас для обсерватории в Вильно.

А во дворике академии раздается уже стук строительных работ. Только ночью, когда все затихает, честной народ уже спит, а для астрономов наступает «рабочий день», — можно урвать какой-то звездный час-другой для наблюдений. И немного забыть про земные хлопоты. О занятиях со студентами, с ассистентами, о передрягах реорганизации, о страстях на комиссии… Сокровенный час.

…После долгого отсутствия, как показалось Почобуту, вернулся Андрей Стрецкий. Ему-то пребывание за границей не показалось столь долгим. Обилие впечатлений, встреч. И самое сильное — общение с Лаландом. Тот отметил астрономическое рвение виленского академиста и называл его весьма любезно профессором. Надо сказать, Стрецкий выполнил свою миссию с толком. Привез письмо Почобуту. В нем Лаланд хвалил его помощника. А в конце писал: «Если бы во Франции питали такой же интерес к астрономии, то я не был бы занят бесплодными просьбами о квадранте. Помощников я имею только тех, которых беру за свой счет. Вы гораздо счастливее меня, потому что Вам их дают. У Вас есть своя типография, а я не могу найти издателя, который бы напечатал мои труды. В Вашу честь выбивают медали, а я терплю только придирки…»

Вот, оказывается, какой может быть оборотная сторона широкой славы. Но если бы Лаланд знал, как и ему, Почобуту, приходится иногда отстаивать здесь у себя интересы астрономии! Даже новое почетное назначение и то ведь словно норовит отнять от его науки.

Мартин Почобут объявлен ректором академии-университета. Вернее, той новой высшей школы, в которую они должны превратиться после преобразований. Может быть, он как-нибудь и уклонился бы от такой чести, если бы не шла речь о судьбе академии. Дом родной! И сразу он оказался в водовороте самых тяжких дел.

Были разные проекты и планы преобразования. Новая система обучения, введение новых, современных дисциплин, повышение роли естественных и точных наук. Обещающие планы, которые нужно проводить в жизнь.

Но были намерения и совершенно другого рода. В Эдукационной комиссии воспылали личные, местные, национальные страсти. Образовалась сильная «краковская» партия, которая дала волю старым ревнивым чувствам. Академия в Кракове — и академия в Вильно. Вечно настороженное внимание друг к другу, к успехам и авторитету другого. В недрах «краковской партии» и родилась идея: сохранить университетское образование только в Кракове. А в Вильно упразднить. Краков — вторая столица Речи Посполитой, оплот, хранитель наиболее коренных национальных устоев. А Вильно в их глазах — всего лишь город Литовского края. Зачем здесь университет? Ну, в крайнем случае какой-нибудь лицей, среднее учебное заведение несколько повышенного типа… И уже составлен в таком духе проект, его собираются представить на усмотрение сейма. Угроза самому существованию высшей школы в Литве. Ректор Почобут может вот-вот оказаться капитаном корабля, идущего ко дну.

Что же это? Перечеркнуть вдруг все, что создавалось столетиями, росло, переживало свои болезни, и все-таки стояло, и стало таким, что любой профессор в Европе не сочтет себе в обиду быть приглашенным прочитать курс в Вильно… У Почобута не было колебаний. Он едет в Варшаву. Обивает ходатаем придворные пороги. «Королевский астроном», кавалер золотой королевской медали. Едет не раз. Отправляется в Гродно, где заседает сейм. И там выступает перед всем собранием, торжественный, в ректорской мантии, с ректорской цепью на шее. Держит горячую речь, взывающую к разуму и справедливости, построенную по всем правилам элоквенции, какой обучали в иезуитских коллегиях.

Правое дело одерживает верх. Сейм выносит постановление: сохранить в городе Вильно высшую школу — университет. Присвоить наименование: «Главная школа Великого княжества Литовского», может быть хоть в этом названии сделав уступку самолюбию краковчан.

Победа литовского просвещения, победа Почобута… Но когда он вернулся из Гродно, поднялся в обсерваторию, Андрей Стрецкий увидел, как изменился, как постарел сразу учитель.

И отдыха после сражения не было. Ректорские обязанности требовали немедленного решения множества дел. Не говоря уже о строительных заботах в обсерватории, о преподавании на кафедре.

Стрецкий представил ему новый план своих лекций. Пункт девятый программы: «Законы движения первичных планет вокруг Солнца и вторичных — вокруг их первичных».

Как изменился его помощник под влиянием всех перемен! И после того, как побывал у астрономов Англии, Франции, у Лаланда.

Следующий пункт: «О планетных теориях, уравнениях Кеплера, кои могут быть разобраны не иначе как на основе предварительного ознакомления с движением Земли».

Все сказано. Учение Коперника, явно проступающее за весьма прозрачными выражениями. И это тот Стрецкий, который пришел к нему пятнадцать лет назад, ревностный член ордена, пекущийся о неукоснительном соблюдении уставов и запретов. Что же от того праведного сына осталось?

Ни одного упоминания имени Коперника он в плане не нашел. Вот что еще осталось! И не видит ли Почобут сейчас в своем помощнике отражение того, что происходило и происходит с ним самим?

— Достаньте, пожалуйста, ту механическую игрушку, — сказал Почобут.

Стрецкий с готовностью, даже как-то поспешно исполнил его просьбу. Извлек из глубины шкафа модель солнечной системы. Они поставили ее на видном месте в зале астрономического кабинета. Наглядное учебное пособие.

А то, что не сказал еще в своей программе Андрей Стрецкий, сказал в своей ректорской речи перед собранием профессоров и студентов Мартин Почобут. Сказал о Копернике и назвал его великим.

…Необычайное волнение на строительной площадке обсерватории. Прибыл груз из Бремена. Тяжелый, связанный в огромные пакеты. Его везли морем до Клайпеды, оттуда, перевалив на баржу, через огромный как море Куршский залив, речной дорогой по Неману, по Вилии до самого Вильно и здесь к причалу неподалеку от университета. Затем уже конной тягой до обсерваторского дворика.

Каменные плиты, из которых должна быть сложена опорная стена для большого квадранта. Плотный белый песчаник, тщательно, гладко отесанный. Одна плита подогнана к другой. Прислана также деревянная модель стены и к ней инструкция: порядок соединения плит.

Похваливая аккуратную работу бременских мастеров, виленские строители принялись складывать стену. Ее возвели от глубокого фундамента до крыши через все этажи внутри той самой «коробки», что придумали Почобут с Кнакфусом. Совершенно самостоятельно стоящая автономная стена, не связанная с наружными стенами и потому не реагирующая на их сотрясения. Вполне надежная стена. Уникальная стена. На нее приходили смотреть многие. Она разделила «коробку» пристройки на две половины — два маленьких рабочих зала, две смотровые площадки. А по бокам пристройки возвели две круглые башни в виде толстых колонн, с куполами из жести. И устроили так, что купол можно раздвигать как ставни, открывая обзор в небо, — подобно тому, что в Гринвиче.

Внутри каждой колонны выложили винтовую каменную лестницу, совсем узенькую, крутую, как на колокольне. Но по ней Почобут может подниматься прямо из своего кабинета наверх, на смотровую площадку под самый купол, минуя длинные парадные лестницы и переходы. Вот только открыть дверцу в нише кабинета.

Получен и большой квадрант. В солидной упаковке со всякими прокладками и подстилками. При нем сопроводительное письмо ректора Гринвича Невиля Маскелайна о том, что он самолично проверял все ответственные части квадранта и не нашел в них ни малейшей погрешности. Мастер Рамсден и в этот раз оказался на высоте.

Когда квадрант был собран и его распяли на бременской стене, все присутствующие здесь, на смотровой площадке, застыли в оцепенении, глядя на это медное, слегка поблескивающее великолепие с раздвижной трубой, дуговой шкалой, с нониусными делениями для точной наводки. Невозможно оторваться!

Не терпелось, конечно, испробовать этот царственный инструмент. Был бы только в звездном небе сейчас какой-нибудь достойный объект. Такой объект как раз предполагался. Лаланд сообщил недавно: по его вычислениям, между 8 августа и 25 сентября должно произойти очередное прохождение Меркурия по диску Солнца. «Я настоятельно прошу Вас и дорогого Стрецкого тщательно наблюдать прохождение в его видимых удалениях — афелии и перигелии. А после сравнения с Солнцем и со звездами тотчас отправить мне эти наблюдения. Они редки и важны. Изыскания, которые я только что сделал по теории Меркурия, заставляют меня ожидать их с нетерпением».

Все полтора месяца, указанные в письме Лаланда, следили они неотступно за медленным ходом Меркурия. Сколько же раз взбирался ради этого Почобут из своего кабинета на верхотуру по крутой винтовой лесенке внутри колонны, испытывая затем невыразимую сладость работы на таком превосходном, зорком и точном инструменте, как большой квадрант. Уступить место Стрецкому соглашался он лишь тогда, когда зрение, немолодое уже зрение, слишком утомлялось и глаз терял обычную меткость.

Сто двадцать наблюдений за этот срок. Все данные по всем моментам прохождения планеты, и в афелии и в перигелии, отосланы немедленно в Париж Лаланду для сравнения с его данными. Под этим перекрестным огнем Меркурий выдал еще несколько тайн своего движения по орбите. Лаланд смог внести значительные усовершенствования в свои таблицы, а наблюдения Почобута опубликовал в астрономических «Мемуарах». И сделал доклад в Парижской академии наук, подчеркивая существенный вклад виленского астронома.

Фасад новой пристройки-коробки, выходящий во дворик, архитектор Кнакфус украсил лепными деталями, триглифом с изображением знаков Зодиака, а круглые башенки по бокам приобрели вид изящных колонн дорического ордера. Образчик легкого классического стиля среди старых домов иезуитской академии. Если хотите, символ ее преобразования в школу нового типа. Этот маленький замкнутый дворик обсерватории, дворик с тремя задумчивыми кленами, с ковровым плющом по стенам, с зеленой травкой под ногами стал на долгие времена любимым местом для многих, когда душа просит «тихой минуты».

Мартин Почобут был так воодушевлен этой строительной удачей, успехом своих наблюдений на большом квадранте, что вспомнил увлечение молодых лет и сочинил на возвышенной латыни:

Это дом Урании!

Удалитесь, мирские заботы!

Здесь исчезает низменная Земля,

Отсюда идут к звездам!

Золотом написанные слова на мраморной доске между двумя колоннами-башенками.

…Весть из Франции. Профессор Мартин Почобут избран членом-корреспондентом Парижской академии наук.


«Невозможно, ваше величество!»

Мирские заботы не хотели удаляться прочь. Ни в какой башне не укрыться от событий, потрясающих целые народы.

Революция во Франции. Шум и ярость свободы. Казнь короля и королевы. Разгул безбожия… И — бог ты мой! — Жозеф Лаланд приветствует переворот и близок с теми, «кто сидит на левых скамьях». И как ученый не видит в этой буре ни малейшего ущерба для своих занятий. Напротив, пишет счастливый: «Я только что установил свой большой стенной квадрант на север (наконец-то удалось приобрести!), чтобы наблюдать северные звезды». Предпринимает огромную работу: определить положение сотен, тысяч звезд, создавая редчайшей ценности звездный каталог.

События во Франции эхом отозвались в Польше, в Литве. Восстание Костюшки. Совет народных депутатов в Вильно, городская народная гвардия, которой командует… И кто же! Профессор университета, выдающийся зодчий, создатель кафедрального собора Стуока-Гуцявичус, которого он, Мартин Почобут, так жаловал своим ректорским расположением.

Возмездие. Третий раздел Польши. Литва, ее большая часть вместе с Вильно, отходит в состав Российской империи. Новый прибой перемен бьет в стены Виленского университета. Мощь огромного государства несет большие надежды. Но воля всемогущих может вдруг принести совсем другое. Ректору Почобуту суждено было в этом убедиться.

Молодой русский император Павел I осматривает свою западную провинцию. Посещает Вильно и, конечно, Главную литовскую школу-университет. Быстрый, порывистый, опережая сопровождающих, взбегает он, звеня шпорами, по ступеням парадной лестницы обсерватории. Вступил в большую белую залу. Ему навстречу, отделившись от шеренги ассистентов и служителей, шагнул Мартин Почобут и произнес на французском приветственную речь. Павел слушал его, озирая с любопытством зал. Колонны, балюстраду, белый портал в противоположном конце с фигурами богинь — покровительниц науки и астрономии, ряды шкафов, картины, портреты на стенах…

— Салон! Какой салон! — вдруг радостно воскликнул он. И даже чуть шаркнул по гладкому блестящему полу, выстланному квадратными плитами шведского камня.

Императору многое понравилось в университете. Дворики, аудитории, кабинеты… Но он приехал сюда уже с определенной идеей. И высказал ее Мартину Почобуту в его ректорском кабинете, когда они остались в кругу немногих избранных лиц. Надо восстановить прежнюю академию, вернуть под начало Ордена иезуитов.

Почобут молчал, склонив голову. Наконец с трудом ответил:

— Это невозможно, ваше величество.

Все замерли. Возразить императору, который не терпит ни малейшего духа прекословия! Но бог спас своего заблудшего сына, Мартина Почобута. Павел был сегодня на редкость в радужном настроении. Он с удивлением уставился круглыми навыкате глазами на этого старого, почтенного человека с орденской лентой через плечо, стоящего перед ним, и весело спросил:

— Это почему же, господин прелат? Вы, кажется, сами того же прихода… Экс-иезуит! — подчеркнул язвительно.

Меняясь в лице, Почобут все же повторил:

— Ваше величество, невозможно вернуть к прошлому. Его уже нет. Ломать дважды, ваше величество…

— Страхи, монсиньор! — небрежно махнул Павел. — Ордена нет, но орден есть! Мы уж божьей милостью позаботимся.

И в сопровождении свиты покинул университет.

Прихоть самодержца? Не совсем. Еще покойная матушка императрица Екатерина II переписывалась с Вольтером, страстным противником иезуитов, и она же давала в России иезуитам приют. В самое грозное для них время. Булла папы римского об упразднении ордена не имела силы в православной России. Павел действовал с еще большим рвением, всячески способствуя иезуитам. Все годится, что может служить хоть каким-то лишним заслоном от революционной смуты, распространяющейся по Европе. К тому же у Павла были свои представления о безграничности монаршей власти, стоящей даже над церковью. Он обратился к папе с посланием — отменить запрещение ордена.

Ну, а на примере Виленской академии можно было подтвердить независимость, могущество русской короны. Так что у Павла был свой резон к упрямству.

В Вильно появляется известный иезуит Габриель Грубер. Облеченный большими полномочиями. Подготавливать возвращение Главной школы-университета в прежнее академическое русло. Все возражения, все доводы Почобута, ученых ударяются в глухую стену железной исполнительности. Грубер озабочен лишь тем, в какой последовательности может осуществляться передача. Мартин Почобут должен будет как ректор скреплять все это своим именем.

Беда одна не приходит. Тяжко болен Стрецкий. Нет надежды. В предсмертной тоске бредит о наблюдениях двойных звезд, беспокоится, что не успел их закончить. Верный помощник, товарищ по звездному часу. Тридцать лет рядом в этих стенах — становления обсерватории, переустройств, борения с обстоятельствами… и борения с самим собой.

Время идет, и не видно никакой возможности изменить что-либо в судьбе университета. Одни лишь попытки замедлить хотя бы наступление ломки. А сил и без того остается немного. Почобут подает прошение об отставке с поста ректора, ссылаясь на свои годы и на плохое здоровье. Отставка его принимается, за ним остается кафедра астрономии и руководство обсерваторией.

Как будто снят тяжелый крест.

Он велит закладывать карету. И отправляется в путь. По той же дороге, по которой ехал когда-то молодым стипендиатом за новой наукой, полный радужных ожиданий. На юг, в Италию. Что-то теперь его там ожидает?

Вероятно, только отчаяние заставило пуститься на такое предприятие. Ехать в Рим, в Ватикан, чтобы искать там защиты от притязаний недавнего римского воинства. Ордена нет, но орден есть. Где-то рядом с резиденцией папы продолжает гнездиться канцелярия Генерала, откуда негласно тянутся многие нити. Прелата Почобута принимают почтительно, отдавая дань его известности. Он предстает перед самим Генералом. Его внимательно выслушивают… и ничего не говорят в ответ. Отработанная форма отказа. Под конец ему делают предложение: он может быть возведен в сан епископа. Понятно, с какой целью.

— Я не церковнослужитель, я ученый, — отвечает Почобут.

И на том откланялся.

Провалившаяся миссия. Вернувшись в Вильно, почувствовал, как он изнурен и действительно стар. А Габриель Грубер проводит тщательную опись всего университетского имущества, интересуется составом профессоров и преподавателей. Готовит, готовит роковой переход. Новый ректор Иероним Стройновский, уважаемый профессор права и политической экономии, должен давать ему отчет.

Стройновский тоже было отважился на отчаянный шаг. Подал императору Павлу петицию с многочисленными подписями — нижайшая просьба изменить свое высочайшее решение. Но Павел был уже в другом настроении и в ответ велел посадить докучливого ректора на месяц в карцер, «на хлеб и воду».

Тревожно в университете, тревожно в обсерватории. Что будет здесь с наукой астрономией, если совершится возврат к прошлому? «На круги своя» — в горьком значении. Нет Стрецкого. А кто же вместо него? Кто бы мог разделить ношу времени? И взять многое на себя, что нужно по кафедре, по текущим наблюдениям. Кто из молодых, которые, как писал Лаланд, «могут видеть лучше, чем мы»?

Краков. Там, в Краковской академии, преподает молодой ученый Ян Снядецкий. Философ, математик, занимающийся естественными науками, особенно астрономией. Они познакомились еще в самый разгар борьбы Почобута с «краковской партией» за сохранение высшей школы в Литве. Ян Снядецкий, хоть и сам из Кракова, был одним из немногих, кто понимал Почобута, принял его сторону. С тех пор между ними завязалась переписка. Стараниями Снядецкого в Кракове была открыта недавно тоже академическая обсерватория, и они обменивались наблюдениями. Вот о ком думал Почобут. Была уверенность, что Снядецкий ответит согласием, если ему предложить переехать в Вильно, работать вместе.

Но… Молодой ученый никогда не скрывал от него, что в области космологии целиком разделяет Коперниково учение, руководствуется законами Кеплера, идеями новейшей английской астрономии. И всюду, где можно, выступает их приверженцем. В последние годы это уже не могло смущать Почобута. Но теперь… Если все вернется «на круги своя». Вправе ли он тогда звать к себе? И что еще ответит тогда молодой ученый?..

В полном бессилии что-либо изменить бродит старый астроном одиноко по залам обсерватории.

…Есть все-таки суд божий! Дворцовый переворот в Петербурге, убийство Павла, на престол всходит Александр I. Новые веяния нового правления. Радужные планы распространения просвещения в стране. Новый царский указ: Главную литовскую школу именовать впредь Виленским императорским университетом. Отныне вся мощь великого государства будет служить порукой его процветания.

Иезуит Габриель Грубер исчезает с виленского горизонта.

Профессора облачаются в форму, положенную в российских университетах.

У Почобута в обсерватории работает новый старший астроном-наблюдатель, доктор математических и астрономических наук Ян Снядецкий. Правая рука. Читает лекции о новейших идеях в астрономии.


В чем же главная вера?

Как ни трудно уже всходить каждый раз по крутой винтовой лесенке на башню, он упрямо лезет наверх. Ах эта неотступная боль в суставах! Вероятно, от вечного сидения холодными ночами на смотровой площадке. Он сердится, когда Ян Снядецкий пытается помочь, поддержать или — того хуже — предлагает подняться через удобный парадный вход. Этим восхождением «по винтовой» Почобут пытается доказать, что он все еще по-прежнему на звездном посту. Неслабеющая жажда наблюдений.

А наблюдения были захватывающими. Год назад итальянский астроном Джованни Пиаци из Палермо, обследуя небо, обнаружил в сильную трубу, что в промежутке между Марсом и Юпитером обращается вокруг Солнца неизвестное небесное тело. По характеру его движения можно было заключить, что это какая-то маленькая планета, которую раньше никто не приметил. Открытие! Пиаци назвал планету Церерой — богиней земледелия и плодородия у древних греков. Он наблюдал ее в течение полутора месяцев. Но, заболев, прервал наблюдения. А планетка тем временем исчезла с небесного горизонта. Едва открытая, она вновь как бы улизнула из поля зрения.

Как же ее снова найти, если она не плод воображения пылкого звездочета? Вопрос, волнующий многих. Им загорелся и Карл Гаусс, великий математик, директор обсерватории в Геттингене. Решая эту задачу, он разработал даже специальный метод, позволяющий определять эллиптические орбиты, по которым, как известно, обращаются планеты вокруг Солнца. И вычислил будущие положения новой планетки на небесной сфере. По вычислениям выходило: Церера, если она есть, должна появиться для земных наблюдателей примерно через год. Назначенный срок приближался.

Множество телескопов из разных точек Земли уставились в промежуток неба между Марсом и Юпитером, подстерегая возможное появление заблудшей планетки.

Великий Гаусс подтвердил великую силу математики. Третьего апреля, как и предполагал геттингенский профессор, виленский профессор Мартин Почобут поймал светящуюся точку планеты-путешественницы. В том самом участке неба. Поймали ее и другие.

Так каждую ночь в течение всего апреля выходил он на свидание с этой точечкой, прослеживал ее движение среди звезд, определяя небесные координаты.

Никто, конечно, не подсчитывал, сколько для этого ступеней он должен был одолеть вверх и вниз. Но он дал расчет движения Цереры за эти двадцать пять дней апреля. Таблица, выведенная четким, каллиграфическим почерком.

Церера заняла свое место в солнечной системе. Как займет потом и следующая обнаруженная малая планета — Паллада. А за ней и третья, и четвертая — Юнона и Веста… Целый рой небесных карликов, получивших со временем общее родовое прозвище астероидов. И он, Почобут, был действующим лицом у этого начала новой страницы астрономии.

Университету нанес визит академик Севергин из Петербургской академии наук. Крупный химик, знаток минералогии. Он внимательно осматривал кабинеты, лаборатории, коллекции. И всюду старался отметить, что бы можно было еще улучшить. В чем оказать университету помощь. Русские ученые понимали это как общее дело с учеными Литвы.

Особо сильное впечатление произвела на него обсерватория. Обстановка, налаженный порядок, обилие работ. Правда, он нашел, что место для обсерватории было выбрано не совсем удачно, среди городских построек, в соседстве с костелами и монастырями, которые могут мешать круговому обзору, будущему развитию обсерватории.

Почобут предложил установить между Петербургом и Вильно постоянный обмен метеорологическими сведениями, угадывая за этим создание единой службы погоды. На прощание он вручил Севергину таблицу своих наблюдений Цереры — для передачи петербургским коллегам.

Севергин сделал сообщение о своей поездке на общем собрании Петербургской академии. О Виленском университете сказал в заключение: «Желательно для успехов разума человеческого, чтобы сие заведение могло прийти еще в лучшее состояние». Много говорил о Почобуте. Форум академиков с благодарностью принял его подношение — таблицу Цереры — и его идею «обмена погодой».

В одной из зал Петербургской академии положена на бархате под стеклом золотая медаль с портретом Мартина Почобута.

…Его лицо уже мало похоже на то энергичное, красивое, что было отчеканено на золотой медали. Дряхлеющий человек с глубокими морщинами. Когда он не в силах подняться наверх — сидит внизу у себя в директорском кабинете, занятый решением любопытного исторического ребуса.

Перед ним на столе развернутая полоса изображений. Человеческие фигурки, животные, предметы, значки. Череда символов, над смыслом которых бьются многие ученые головы.

В недавнем походе Наполеона в Египет с его войсками следовал ученый путешественник Франсуа Денон. Разведчик культуры при грабительской армии. На левом берегу Нила, неподалеку от древних Фив, в пустынной местности Дендеры предстали перед взорами отряда французов дивные руины храма — осколок древнеегипетского царства. Храм Гатор. «Художественное произведение, соединяющее в себе египетскую серьезность с греческой грацией», — записал в путевую тетрадку Франсуа Денон. Залы, коридоры, лестницы, кладовые, святилища. Здесь-то в большой зале с остатками колоннады увидел он на стенах и потолке художественную роспись с фигурами людей и животных, с символическими знаками.

Денон зарисовал ленту изображений. Что же она означает? Да ведь это же символы древней астрономии, символы созвездий, по которым проходит эклиптика — видимый годичный путь Солнца! Рак, Лев, Дева, Весы, Скорпион… Знаки Зодиака. То был зал астрономии, где древние звездочеты хранили свои наблюдения, устраивали мистерии в честь бога богов Озириса, процессии в день Нового года.

Тотчас же возник вопрос: а когда же все это было нарисовано? Какую эпоху и какие астрономические представления отражает эта роспись? Воображение ученых было так возбуждено, что различные объяснения древности Зодиака в Дендерах породили уже огромную литературу. Большинство исследователей заключило: около десяти тысяч лет назад. Иные считали, и еще старше.

Так ли? — усомнился Почобут. И надо сказать, что в этом сомнении была доля и его христианских чувств. Библейская хронология не признает столь долгой человеческой истории и насчитывает от сотворения мира не более нескольких тысяч лет. Голос собственной веры нашептывал Почобуту-ученому желание все самому проверить. Ему удалось получить копию стенной росписи в Дендерах. И теперь он решает этот ребус изображений.

У астрономов есть свой способ исчисления времени, когда речь идет о веках и тысячелетиях. Явление прецессии дает к этому ключ. Солнце, совершая свой годичный путь по дороге созвездий Зодиака, оказывается последовательно то против одного созвездия, то против другого. Но и звездное небо не остается для земных наблюдений неподвижным. Земля вращается, и ось ее вращения описывает подобно волчку круговой конус в пространстве. Движение, идущее навстречу движению Солнца. Прецессия! Крайне медленное это взаимное движение. За 72 года всего на один угловой градус. За шесть тысяч лет все небо повернется почти на четверть оборота. А полный оборот произойдет за 26 тысяч лет. И все же это постоянное движение. Оно-то и позволяет выводить хронологию.

Своеобразной стрелкой при этом может служить, скажем, день равноденствия, когда продолжительность дня и ночи одинакова. Против какого Зодиака находится Солнце в этот день? Астрономы сейчас говорят: «Мы находимся в созвездии Рыбы…» Но две тысячи лет назад могли говорить: «Мы находимся в созвездии Овна». Из-за прецессии день весеннего равноденствия смещается относительно созвездий, наступая все раньше и раньше. «Предварение равноденствия». За две тысячи лет должно переместиться от Овна до Рыб.

Этой шкалой времени пользовались исследователи, пытаясь установить давность Зодиака в Дендерах. Художники, естественно, изображали на стене то, что видели тогда звездочеты на небе. Потому исследователи искали среди символов росписи тот, который мог бы означать равноденствие. Искали, с каким же символом созвездия он связан. Все дело в том, чтобы правильно расшифровать язык древних знаков, понять значение их чередований. Остальное довершает математика. Расчеты и показывали: десять тысяч лет назад. А то и больше.

Почобут сам все проверяет. Производит свою расшифровку, ищет свое толкование места и порядка символов. Изучает уровень астрономических знаний древних египтян. Более поздние античные описания неба. Старинные звездные атласы. И выстраивает свою логику объяснений. Он приходит, например, к убеждению, что день равноденствия обозначался на росписи не ладонью с пятью пальцами, как принимали многие. Это должно скорее соответствовать солнцестоянию. А день равноденствия — другой символ. Тоже несколько похожий на ладошку, но как бы юную, маленькую и нежную. Воплощение весны. Он обращает также внимание на роль женской фигуры с пшеничным колосом в руках. Дева плодородия. Символ, имеющий особое значение.

Так ведет он постепенно цепь рассуждений, которая приводит к другому расчету. И у него получается. Возраст дендерского Зодиака всего лишь в пределах между 638 и 533 годами до рождества Христова. Математически среднее — 585. Значит, чуть более двух тысяч лет назад. Это уже совсем другая эпоха, чем утверждает большинство авторов. Уже не древний Египет, а позднее эллинистическое время, наука Птолемеев. Время частичных перестроек храма по греческому образцу, что отметил еще в своей тетрадке Франсуа Денон. И время новой росписи на стенах.

Он глядит на свой итог вычислений — и, надо сознаться, испытывает чувство двойного удовлетворения. Его вывод ученого оказался на сей раз в согласии с его христианской добродетелью.

Но… Опять «но»! Он опирался в своем исследовании на явление прецессии. Вращение Земли. А что же на этот счет говорит его христианская добродетель? Он сам себя должен все время допрашивать. Уйти некуда.

Мемуар «О давности Зодиака в Дендерах» Мартина Почобута вызвал разное к себе отношение. Кто-то с ним согласился. Кто-то счел его доводы малоубедительными. А нашлись и такие, что и вовсе отозвались: это он ловко подстроил свой расчет, чтобы сохранить церковную хронологию. Ну да, католический дух, иезуитские корни…

Как мало надо было знать Мартина Почобута, чтобы бросить такое подозрение! Он мог уступить грубой силе, умолчать перед ней о научной истине. Но сознательно искажать, подстраивать научный вывод… Не приведи господи!

Истина. В том-то и была его главная вера.

…Во Франции Жозеф Лаланд участвует в составлении «Словаря безбожников». Многие явления, считавшиеся божественными, получают под его пером простое и ясное научное объяснение. Жозеф, Жозеф, если бы ты знал, в каких мучительных противоречиях живет твой старый друг Мартин Почобут!


Небо без звезд

Комета! К нам летит комета! — известие, которое вряд ли кого может оставить равнодушным. Смятение чувств, ожидание чего-то, великих бед, а может, и нечаянной радости. Само предупреждение свыше.

А для астрономов — небесное тело, вестник далеких звездных миров, залетевший в нашу солнечную систему, лавирующий между силами тяготения, описывая свои растянутые эллипсы или параболы и даже гиперболы, уносящие комету от солнца к солнцу, от одних звезд к другим. Светящийся клубок, распушивший светящийся, слегка изогнутый шлейф. Есть отчего смутиться человеческой душе.

Помнится история, разыгравшаяся во Франции лет двадцать назад. В небесах появилась комета. Жозеф Лаланд должен был прочесть доклад о ней на публичном заседании Парижской академии наук. В нем говорилось, что, подходя близко к Земле, комета может вызвать в атмосфере и на море некоторые возмущения. Расторопные журналисты поспешили оповестить об этом в газетах. Что поднялось! Паника в стране — всемирная катастрофа! Набожные люди бросились к архиепископу парижскому с просьбами объявить молебствие о спасении. Дом Лаланда подвергся осаде встревоженной толпы, требующей разъяснений. Лаланд должен был спешно опубликовать свой доклад, приведя пример для всеобщего успокоения: три года назад комета столкнулась со спутниками Юпитера… И спутники остались невредимы, а комета, напротив, сама уничтожилась, рассеялась при столкновении, — так тонка, воздушна ее материя.

Вольтер, конечно, не замедлил воспользоваться этой историей, чтобы еще раз осмеять невежество и суеверие обывателей. Необразованных… и «образованных». И все же всякий раз появление новой кометы — событие.

Почобут лежал больной в доме для престарелых профессоров, куда он перебрался в последний год, передав руководство обсерваторией Яну Снядецкому. Получив известие о приближении кометы, заставил себя встать. Его везут в коляске к университету, в обсерваторский дворик. Ян Снядецкий и младший наблюдатель подхватывают под руки и почти вносят наверх, на смотровую площадку, — увы, по официальной широкой лестнице. Укладывают на пол на тюфячок, подперев голову подушками. Прилаживают низко над ним на треноге зрительную трубу, чтобы он мог смотреть, не поднимаясь. Его старую, первую, любимую трубу. Раздвигают ставни.

Так наблюдает он появившуюся комету, лежа, напрягая последние силы. И радость, почти детская радость освещает его морщинистое лицо. Еще один его звездный час!

Наконец, откинув голову на подушки, тихо сказал:

— Это за мной…

Когда его свели вниз, невольно потянулся к своему директорскому кабинету. К его бывшему кабинету. Медленно оглядел с порога. Большой письменный стол, за которым уже не он работает. Две малозаметные дверцы в стене, ведущие на узкие винтовые лестницы, по которым ему уже не подниматься. За стеклом в шкафу — длинная шеренга толстых томов с одинаковыми корешками: журналы наблюдений Виленской обсерватории. За все годы, что был он здесь наблюдателем и директором. Тридцать с лишним томов. Неплохое наследие. Сейчас к этому прибавится еще одна страница, увы, не им написанная. Прохождение кометы. Октябрь 1807 год.

Слабо кивнул и повернулся.

…В его квартиру в доме для престарых профессоров стали наведываться молчаливые фигуры в скромной темной одежде. Такие чуют всегда, где может быть жертва. О чем говорят там, за закрытой дверью?

Его одолевают гнетущие мысли. Он слишком стар, немощен, на пороге уже восьмидесяти. Негоден больше к научной деятельности. Вероятно, он всем уже в тягость. Страшат перемены, которые он не может принять. Жозеф Лаланд прислал признание: «Зрелища неба кажутся нам доказательством существования бога. Так я думал в 19 лет. Сегодня я вижу только материю и движение». А он, Почобут, не в состоянии ему на это ответить. Да и что ответить?

Он объявляет о своем решении. Вероятно, принятое не без помощи тех молчаливых посетителей. Удалиться от соблазнов мира сего. В тихое уединенное место. За пределами Литовского края, за Двиной, лежит небольшое селение Динабург, или иначе — Даугавпилс. Там в монастырских стенах Орден иезуитов все еще держит одну из своих сохранившихся коллегий. Туда и решил он укрыться на последний покой. Переезд, похожий на бегство.

Решение, которое удивило одних, огорчило других и вызвало радость злорадства у третьих. Экс-иезуит возвращается в прежнее лоно!

После попыток отговорить от этого шага Ян Снядецкий провожает сам своего учителя. По дороге пришлось сделать на два дня остановку в каком-то хуторе — так плохо стало беглецу. Но он настаивает следовать дальше. Наконец Динабург, и монастырские ворота поглотили королевского астронома Мартина Почобута.

Но уж такую ли безгласную жертву получили отцы-иезуиты? Едва оправившись от переживаний переезда, он уже диктует проект новой системы преподавания в школах, которая отвечала бы больше, по его мнению, потребностям жизни. Предлагает испробовать эту систему в здешней коллегии. Увы, он пишет с горечью Яну Снядецкому: иезуиты отвергли этот план. Его последняя размолвка с отцами ордена. В утешение он пробует снова писать в одиночестве стихи на латыни.

Дальше уже ничего не было. Сводчатый потолок его кельи навис над ним небосводом без звезд.

— Вы и теперь думаете, что это всего лишь далекое прошлое? — спросил мой спутник.

Нет, так я не думаю. Почобут против Почобута. Соблазны «мирного договора»… Солнце совершает свой вечный круг.

Загрузка...