Море волнуется…

Все неприятности начались за обедом, когда из рук у Олая выпал нож и, как назло, не черенком, а именно острием ударился о каменный пол. Он издал долгий, протяжный звон, подобно надтреснутому камертону; звук этот вибрировал под столом, раздражающе действуя на нервы, волной прокатывался вдоль позвоночника и гнал кровь к мозгу. Камилла вскочила с места и издала душераздирающий вопль, однако санитар и ухом не повел; он любовался из окна садовыми грядками и дроздом, расхаживающим между грядок. «Орут больные, конечно, противно, — думал санитар, — но в остальном с ними хлопот немного». Дрозд прыгал с грядки на грядку и радовался жизни, а санитар смотрел на него и радовался своей неопасной работе.

— Сядьте на место! — одернул Камиллу Олай. — К чему эти дикие вопли?

Олай плохо переносил шум. Он подвизался юристом, когда разразилась война, и на фронте взрывной волной гранаты его раз и навсегда выбило из колеи. С тех пор в нем вызывал ужас любой звук, напоминающий свист пуль или визг летящих гранат. Камилла же терпеть не могла, когда ее успокаивали; вот и сейчас губы у нее задрожали, глаза выкатились из орбит, она схватила с пола нож и с воплем наслаждения всадила его санитару под лопатку.

Нож, согласно инструкции, был тупой, но хоть и тупой, а нож он ножом и остается. Когда санитар, не пикнув, повалился ничком, все вскочили из-за стола.

Дальнейшие события разворачивались как бы сами собой. У санитара забрали ключи. Открыли двери, одну за другой, двигаясь по порядку из отделения в отделение. Из распахнутых настежь дверей — словно нарочно подкарауливали у входа — тотчас прямо-таки вываливались больные. Гул шагов, выкрики, прокатываясь по коридору, отзывались эхом. «Еще одним меньше! Еще одним меньше!» — орал шизофреник Геринг, стоило только откуда-нибудь появиться санитару или врачу; пыхтя и отдуваясь, он бросался на них с рояльной табуреткой и прихлопывал насмерть, как мух на стене.

Больные, освобожденные из запертых помещений, присоединялись к толпе. Некоторые из них выскочили прямо из-под душа и, мокрые, обнаженные, следовали за остальными; иные, одурманенные лекарствами, не успев продрать глаза, пошатываясь, брели в полусне. Корец, которого днем преследовали кошмары, а по ночам мучила жестокая хандра, в этот крайне напряженный момент проявил необычайную находчивость.

— Не можем же мы в таком виде показаться на улице! — крикнул он. — Надо взломать гардероб!

Гардеробная была взломана, и больные хватали одежду без разбора, кому что под руку попадется. Олай накинул дамский халат, украшенный розовыми фламинго, а на голову нацепил пожарную каску, Корец облачился в сутану и, не смущаясь разностильем, пытался подобрать себе шляпу со страусовыми перьями. Камилла отыскала генеральскую шинель, прицепила к поясу зонтик, а в качестве головного убора выбрала лисью шапку вроде тех, которые носят марамарошские старьевщики. По счастью, выбор был огромный, и даже наспех, в суматохе, больным удалось экипироваться весьма эффектно. Главного врача, который неожиданно появился в самый разгар событий, тумаками и оплеухами загнали в дамский туалет и заперли на ключ.

Вся толпа высыпала во двор. На радостях больные не знали, что и делать; Камилла размахивала саблей, император Рудольф тоненьким детским голоском распевал польский гимн, Магомет ползал на карачках, головой подталкивая остальных под зад.

И опять положение спас Корец; он встал у ворот и энергично скомандовал:

— А ну, построились! Нечего время даром терять!

Перепуганный привратник распахнул железные ворота и откозырял. Когда человеческая лавина хлынула на улицу, из левого крыла здания послышался отчаянный крик главного врача.

Впереди в одиночку вышагивал Олай, за ним двигались Корец и Камилла, а следом вразброд тянулась толпа. Геринг, будучи самым тучным, бежал в хвосте колонны и, насилу отдуваясь, пытался удержать остальных. «Нельзя действовать так неорганизованно! Тут недолго и дело загубить, и самим погибнуть!» — заклинал он своих сотоварищей. Однако заниматься организацией не было никакой нужды: ведь толпа подчиняется голосу инстинкта. Вот и сейчас выискались энтузиасты; они поймали такси и крикнули Олаю:

— Встретимся в центре города!

И с этими словами умчались, чтобы успеть охватить крупные государственные дома для умалишенных, психиатрические отделения при больницах и санатории для привилегированных нервнобольных. Всюду распахивались ворота, взламывались двери, и людской поток устремлялся к центру города. Спрашивается, нужно ли тут было заранее что-либо организовывать? Многие из тех, кто находился на домашнем режиме, даже понятия не имели о начавшемся волнении, но они вдруг вскидывали голову, выбирались из своих кресел, надевали галоши и — прочь из дому! Глаза их лихорадочно блестели, ноздри принюхивались, жадно раздуваясь. Больные брели к центру города. Толпами прибывало подкрепление с зеленых окраин города и даже из провинции скорыми поездами, следовавшими согласно расписанию. Больные побогаче, которые в это время лечили свой недуг на водах за границей, неожиданно останавливались посреди аллеи где-нибудь в Сан-Ремо или Грефенберге, склонив голову набок, словно прислушивались к какому-то отдаленному шороху, а затем опрометью бежали в ближайшее бюро путешествий. Служба информации у этого восстания оказалась не только надежной, но и дешевой.

К центру города первым прибыл Олай. Геринг реквизировал открытую подводу, на которой поставляли скот городской бойне; на этой подводе умалишенные и разъезжали по центральным улицам; отовсюду сбегались прохожие, хохоча и отпуская в их адрес нелестные словечки. Олай не обращал на это внимания; подняв голову и скрестив на груди руки, взирал он на скапливающиеся группки прохожих. Через какое-то время он сделал знак Магомету выбросить конфетти, и тут, как и следовало ожидать, у всего этого уличного сброда пропала охота смеяться.

— Как у нас с музыкой? — поинтересовался Олай.

Обеспечить музыкальное оформление было поручено Герингу, и он тотчас взялся за дело, объявив, что в оркестре могут занять место лишь музыканты, выступающие с сольными концертами, или по крайней мере активные преподаватели музыки.

По мере того как умалишенных прибывало, росла и толпа вокруг. Откуда ни возьмись нахлынули и журналисты, однако Олай, которого буквально бомбардировали вопросами, ответил лаконично:

— Пока что мне сказать нечего.

Но сказано это было таким тоном, что у борзописцев мурашки по спине побежали, и они поспешили убраться восвояси.

По правде говоря, ни Олай, ни вечно витающая в облаках Камилла и надеяться не смели, что их выступление встретит такой отклик. Улицы — эти воронки, стоком обращенные к центру города, — выплескивали все новые массы народа. Толпы прибывали и прибывали, им было конца-края не видно. Прохожим теперь уже стало не до смеха. Кому-то пришла мысль вызвать полицию, и по тревоге примчались две полицейские машины, затем еще три и еще семь, но они буквально растворились в толпе, откуда сотни рук протянулись к стражам порядка, отобрав у них сперва шашки, затем резиновые дубинки, а под конец и полицейскую форму. Блюстители закона даже не успели выбраться из своих автомобилей; они так и остались сидеть там, дрожа от холода и прикрывая срам ладонями, и испуганно глядели на толпу, пока один из них не пролепетал посиневшими от страха губами:

— Да здравствует Олай!

С этого и началась свистопляска.

А толпа между тем все росла-разбухала. Когда приток общественно опасных сумасшедших иссяк, за ними потянулись психически больные, опасные для самих себя, полоумные, тихие помешанные; шли юродивые, идиоты, придурковатые. Шли чокнутые и без царя в голове, шли одержимые страстью филателисты, помешанные на своем открытии изобретатели и свихнувшиеся гении. Шли те, кто всегда старается держаться бровки тротуара, и те, кто ни под каким видом не садится в поезд по пятницам; те, кто ждет не дождется, чтобы у них на глазах кто-нибудь да выбросился из окна, и те, кто принимает близко к сердцу судьбу отчизны, зато по чем попало бьет кровных детей. За ними шли неудачники — все, кого оттеснили, подсидели, утопили, кого оплевали, подвергли осмеянию; и тотчас следом — трезвые и здравые разумом. Шли печальные настройщики роялей, размахивая нанизанными на камертон кактусами; живодеры с лампадой в руках, жестокосердые директора банков, играя на арфах. С петардами шли оставшиеся в девичестве почтовые барышни, подоспели и политики, таща гигантских размеров полотна, на которых маслом были намалеваны закат солнца или мать, баюкающая в объятиях дитя. Все шли запыхавшиеся, взлохмаченные, обливаясь потом; пихали, толкали, притискивали друг друга в толпе, потому что каждый боялся, как бы не отстать.

Вожаки — Олай, Корец и Камилла, — стоя в отсеках для убойного скота, призывали толпу сохранять порядок. Геринга с оркестром послали на окраины устраивать пропагандистские концерты; император Рудольф обошел все казармы, Корец занял гидростанции, а Магомет захватил телеграф и телефонную станцию. В одном месте — в кинотеатре «Венера», что на улице Плеяд, — восставших встретили револьверными выстрелами из проекционной будки, в ответ на что кинотеатр был немедленно подожжен. (Количество жертв — две.)

К тому времени поездами и самолетами один за другим прибывали зарубежные друзья, и число им легион. Упомянем для наглядности лишь тех, кто воображал себя сыром: горгонзолу из Цюриха, трапписта из Э-ля-Бена и пользующегося всеобщим уважением старца из лондонской психоневрологической клиники, который пятьдесят пять лет отдал служению сей навязчивой идее, причем столь успешно, что в момент его прибытия весь аэродром насквозь пропитался сырным духом. Было совершенно очевидно, что любой из них — не новичок в своем деле, однако Олай оказался на голову выше всех. Говорил он мало, но каждое слово его было к месту; а во второй половине дня он настолько разошелся, что чуть ли не превзошел самого себя… К вечеру исход борьбы был решен: восстание победило.

Было объявлено осадное положение. В здании парламента временно разместили тюрьму; Олай со свойственным ему беспримерным пуританским складом ума разместил свою штаб-квартиру в коптильне. Отсюда расходились во все края начертанные на брусках сала и копченых окороках первые величайшей значимости распоряжения. На второй день победы каждому досталось по тюбику вазелина; многодетным матерям — всем поголовно, невзирая на разницу в общественном положен и и, — был вручен стеклорез, а падшим женщинам и сиротам минувшей войны — мешочек птичьего корма. Спекуляция каралась смертной казнью, а грызть ногти можно было лишь с разрешения санитарного врача. По инициативе языковедов был расширен смысловой круг определенных слов, связанных главным образом с наименованием таких продовольственных товаров, которые достать было невозможно. Согласно этому нововведению, дозволялось есть сухой хлеб под видом «хлеба с маслом», ну а если человек складывал вместе обе половинки разрезанной на части булочки, то он с полным правом мог назвать ее «булочкой с ветчиной». Лица, у которых по причине их нищенской доли не хватало денег на трамвайный, железнодорожный или театральный билет, отныне могли по грошовой цене приобретать билеты, как две капли воды похожие на настоящие, но все же не дающие права на проезд в трамвае и поезде или на посещение театра. Охваченные радостным азартом, тысячи и тысячи людей на следующий день после победы скупали билеты, по которым нельзя было попасть в оперу.

Гудели колокола, город красовался, убранный флагами, провинция тоже присоединилась ко всеобщему ликованию, и даже за границей в знак солидарности прошли крупные демонстрации. На третий день на площади Свободы было провозглашено народное собрание. Вдоль дороги шеренгой выстроились полмиллиона человек, а сгрудившиеся на площади триста тысяч ожидали появления Олая — «Старшего брата» — в сопровождении сводных, названых и побочных младших братьев и сестриц, словом, всей почтенной семейки.

Едва Олай поднялся на трибуну, как стекла в окнах повылетали от восторженных криков толпы. И сразу же наступила тишина — тяжелая, гнетущая; заряженные орудия перед залпом молчат так, как сейчас затих народ. Олай вскинул голову и заговорил. От раскатов его голоса на колокольне базилики качнулся и зазвучал колокол, а на цветочных клумбах поникли без чувств анютины глазки.

Олай успел сказать лишь:

— Эники-беники, море волнуется…

Да он и не мог бы продолжить: ведь больше этого человеку не вынести! Толпа взревела, возрыдала, возопила и слилась в единое целое. Кое у кого еще оставались собственные шнурки на ботинках, своя мочка уха или тому подобное. Но гораздо важнее, что кровь циркулировала в них по общей системе сосудов и воля у них стала общей.

(1940)

Загрузка...