Сначала это сообщение прозвучало по радио. Потом на завод пришли газеты. Они накапливались в парткоме, у директора, в цехах. Почти каждый день какое-нибудь новое известие.
В боннском бундестаге разразилась парламентская буря! Правительство ФРГ объявило об эмбарго на поставку в СССР стальных труб большого диаметра.
На заводе с возрастающим удивлением следили за тем, как заправилы НАТО стараются раздуть кадило, перекинуть его дымовую завесу и на другие страны Атлантического блока.
Бонн оказывал сильное политическое давление на Англию, стараясь удержать ее от продажи «стратегических» труб!
В США откровенно радовались политике Аденауэра.
Однако внутри парламентской фракции христианских демократов не было единогласия. Правящая фракция прибегла к процедурному крючкотворству. Официальные лица заявляли, что вопрос об эмбарго является в высшей степени политическим делом. Попросту говоря — торговой войной.
Мировая пресса с интересом обсуждала сложившуюся ситуацию: новый шаг в холодной войне! Попытка затормозить экономическое развитие СССР!
«Мы делаем России булавочный укол, а себе наносим удар ножом», — предупреждали свое правительство экономисты.
Появились тревожные сигналы из некоторых районов ФРГ:
Из Дуйсбурга — введение эмбарго поставит местный крупный завод под угрозу закрытия.
Из Мюльгейма — на заводах концерна «ХЕШ АГ», а также на предприятиях «Феникс Рейнрор АГ» будет сокращена рабочая неделя. Здесь решили отправить рабочих в принудительный отпуск.
Из Бремена — эмбарго нанесет серьезный ущерб транспортным предприятиям города.
Журналисты подсчитали, что предприниматели Западной Германии теряли на эмбарго заказы приблизительно стоимостью в сорок пять тонн золота!
И все же!
Озлобление политиков взяло верх над интересами промышленников. Игнорируя мнение значительной части депутатов парламента, правительство ФРГ настояла на своем и добилось введения эмбарго в законную силу. Это произошло 18 марта 1963 года. В двенадцать часов ночи!
Запомните это число, мы к нему еще вернемся.
Весь мир следил за вспыхнувшим экономическим сражением между политиканами из Бонна и металлургами-трубопрокатчиками Советского Союза.
Немногие в ФРГ, да и в нашей стране, знали тогда, что на передний край этой промышленной битвы выдвинулся расположенный за несколько тысяч километров от границ Германии, южноуральский трубный завод в Челябинске, и главным «полем боя» стала внутризаводская площадка, где, занимая целый квартал, высится «коробка» одного из цехов, который для краткости, да и по привычке с военных лет, называют просто шестым цехом, а официально — трубоэлектросварочным.
С этим цехом, его людьми и историей я познакомился еще в 1956 году, когда только что была построена первая линия для электросварочных труб.
С тех пор я приезжал на завод в разные годы и подолгу жил в Челябинске.
Честное слово, порой мне кажется, что я представляю себе трубоэлектросварочный так же отчетливо, как и свою квартиру.
Но если человек впервые войдет в трубоэлектросварочный, то он наверняка будет поражен его масштабом, длиной его просторных пролетов, где почти не видно людей, где властно царит автоматика.
И днем и ночью в цехе сравнительно тихо. Сварка проходит бесшумно. Здесь светло даже в пасмурный день, а солнце прямыми стрелами проникает через стеклянные проемы крыши, обрамленные сеткой стальных стропил. В солнечных столбах, как в зеркальных колоннах, отражаются плавающие в воздухе мельчайшие пылинки. И яркие блики играют на металле, на трубах, которые, позванивая на железном ложе рольгантов, движутся по ним от одного сварочного стана к другому.
Но не в этом все же главное внешнее своеобразие этого цеха, его архитектурная особинка, что ли. Она в поразительной схожести цеха с образом корабля, как бы пришвартованного к вечной стоянке, но готового вот-вот тронуться в путь.
Образ цеха-корабля представляется всякий раз с какой-то зримой четкостью, даже с иллюзией присутствия на палубе, точнее, на палубах, состоящих из множества малых и больших переходных железных мостиков и мостов, пешеходных галерей, протянувшихся во всю глубину цеха над станами, где массивные тела труб, точно живые, медленно ползут по пролетам, озаряемые голубоватыми звездами сварки.
Калибры труб нарастают от пролета к пролету. Зимой шестьдесят третьего самым большим был диаметр в 820 миллиметров. Строящимся в нашей стране газопроводам требовались метровые трубы. Прекратив поставки именно метровых труб, ФРГ пыталась остановить продвижение наших газовых магистралей.
Создалась ли тогда действительная угроза строительству трассы Бухара — Урал? Могла возникнуть, если бы… Если бы введение эмбарго действительно застало нашу промышленность врасплох.
Итак, вспомним — запрещение вступило в силу 18 марта 1963 года. А 30 марта в Челябинске, при огромном стечении людей, праздновалось, правда, еще экспериментальное, еще, так сказать, рабочее рождение первой большой уральской трубы — «1020».
Угроза из ФРГ застала челябинцев в самый разгар строительной страды. Угроза эта только подняла и без того высокое напряжение и родила новый энтузиазм и темпы.
Иначе и не могло быть! Нельзя представить себе технический прогресс следствием тех или иных зигзагов в холодной войне, введением того или иного запрета на импорт. Наоборот, стремление освободиться от случайностей импортной политики всегда составляло ведущую тенденцию в развитии нашей молодой трубной промышленности. Уже давно начала она этот сложный, тернистый путь к вершинам мировой промышленной практики к высшим достижениям этого древнейшего и вечно молодого «трубного искусства».
Чтобы яснее представить в исторической перспективе это жаркое поле боя зимой и весной шестьдесят третьего года в Челябинске, надо мысленно вернуться к довоенным пятилеткам, вспомнить военную юность самого завода и начало трубного дела в стране.
Об инженере Юлиане Николаевиче Кожевникове я впервые услышал в Челябинске как об «основателе завода». Кожевников был первым до войны начальником Главтрубостали. Много лет он занимал высшие командные должности в трубной промышленности, и жизнь его, по сути дела, стала отражением полувекового пути, пройденного сначала небольшим, а ныне разросшимся отрядом хорошо знающих друг друга людей, тесно спаянных профессионально, связанных многолетним пересечением судеб. Одним словом, он один из славной дружины трубников в огромной армии советских металлургов.
Мне сказали, что Юлиан Николаевич хочет писать историю трубных заводов. Он вышел на пенсию и наконец-то располагает свободным временем.
Приехав в Москву после четвертой своей поездки на завод, я поспешил разыскать Юлиана Николаевича. И вот мы беседуем в его квартире в Доме правительства, хорошо знакомом под этим именем старым москвичам. Когда-то одной из первых советских строек поднялся этот огромный серый дом у берега Москвы-реки.
Мы сидим за столом и разбираем фотокопии документов, подобранных Юлианом Николаевичем. Их немного. Самое интересное — это приказы Серго Орджоникидзе. И комментарии к ним моего собеседника. А точнее, документы служат ему лишь направляющими вехами в потоке воспоминаний, волнующих его, как и всякого человека, который может оглянуться на долгие годы, отданные главному делу жизни.
Юлиан Николаевич — коренная рабочая косточка. Дед был мастером по паровым машинам, отец — вальц-токарем, внук — рабочим, и все в одном городе — Днепропетровске, на соседних заводах. Потом внук закончил институт и вернулся начальником в тот же цех, где был рабочим. А сам цех тонкостенных труб под его руководством стал таким, что от него, как говорит Юлиан Николаевич, «пошла вся металлургия высококачественных труб».
Ни в дореволюционной России, ни после революции в нашей стране тонкостенные трубы не производились. Просто не умели их делать. Страна целиком зависела от импорта, главным образом шведского. Ввозили даже трубы для самолетов. Было время, когда мысль конструкторов ориентировалась не на дюраль, а на стальные трубные конструкции. Но и для тракторов, для автомашин трубы покупали за границей.
В те годы только одна автотракторная промышленность потребляла 137 разновидностей труб. Подумайте только — 137 видов для сотен тысяч тракторов, и все за счет импорта, оплаченного валютой.
Золотой валютный обруч надо было сбросить «в бою». С годами в нашем литературном обиходе эта метафора как-то примелькалась, стерлась, но тогда, в тридцатые годы, она звучала свежо и точно, выражая коренной смысл событий и истинный дух энтузиазма.
«В боях за трубы». Это название книги, фотокопию которой я взял из папки Юлиана Николаевича. Год издания тридцать четвертый. Харьков. Здесь есть статья Кожевникова и его портрет комсомольского возраста.
Большелобый, с буйной шевелюрой, с резко очерченной линией рта, с милой ложбинкой над верхней губой, чуть-чуть курносый и серьезный, потому что глаза смотрят пристально из-под густых бровей.
Бывает, что тяжкие рубцы времени резко деформируют лицо человека. Но есть и такие лица, которые сохраняют первоначальный ясный лик молодости, — не счастливый ли это знак устойчивости характера и мироощущений?
Неважно, что нет уже и шевелюры, а седой ободок волос еще больше обнажил нависший над глазами лоб, и нет былой остроты углов, округлились, смягчились черты лица, и все же, я чувствую, — жив в человеке, любовно перебирающем фотокопии старых книг, комсомолец тридцатых годов, начальник цеха, «энтузиаст овладения новой техникой», как сказано в подписи под портретом.
— Нас никто не учил, учились сами, — говорил Юлиан Николаевич, — срывались, ошибались, снова мучились и снова учились. А иного не было пути. Никто бы не подарил нам этой науки. И опыта. И патентов. Все сами. Без иностранной технической помощи.
Одно время цех завода имени Ленина в Днепропетровске являлся и единственной производственной базой и всесоюзной лабораторией трубной новизны.
— А как мы размахались в экспериментах, — вспоминал Юлиан Николаевич, — каким шли широким фронтом поиска — от фигурных крупных труб до капиллярных трубных сосудов с диаметром в какие-нибудь пять миллиметров и полумиллиметровой толщины стенки. Ювелирная работа! И сначала мы несколько ослабили импорт.
Он так и сказал: «ослабили импорт». Но еще не сняли его вовсе. На это ушли годы.
Я надеюсь, что Юлиан Николаевич напишет свою книгу по истории трубных заводов. Хромомолибден! Хромоникель! Хромовольфрам! За каждым из таких звенящих слов — рассказы о том, как мучительно трудно достигалась желанная свобода от импорта. Я уверен, не написанные и не исследованные еще никем интересные повести таятся за каждым именем новой марки стали.
28 ноября 1933 года нарком Орджоникидзе издал приказ: «Об освоении производства автотракторных труб».
Там были такие строки:
«…Предприятиям черной металлургии было принято к освоению 127 позиций труб из 137, потребляемых автотракторной промышленностью, из коих 93 ранее в Союзе не изготовлялись… Отмечая это достижение, создающее базу по снабжению автотракторной промышленности трубами внутрисоюзного производства, объявляю благодарность…»)
И далее длинный список фамилий мартеновцев и трубников. Отныне тракторы и автомашины становятся целиком советскими.
Работал в те годы в Харькове рано погибший при катастрофе и, к сожалению, забытый конструктор Константин Алексеевич Калинин, спроектировавший самолет-гигант «К-7». Кожевников дружил с ним, вместе они создавали первые, легированные тонкостенные трубы для самолета.
Подобно другому своему крылатому собрату, самолету-гиганту «Максиму Горькому», — «К-7» погиб в полете. Но трубы выдержали самое жестокое из возможных испытаний — испытание катастрофой. Остались целы. И оказались крепче шведских.
И вот новый приказ Орджоникидзе:
«…Осевые трубы к легким самолетам и гнутые полуоси к тяжелым — изготовлялись из хромоникелевой стали исключительно в Швеции, которая по очень высокой цене поставляла их нам…
…Особую сложность и трудность освоения представляло производство полуосей для тяжелых самолетов… Теперь трудности освоения преодолены.
Отмечая достигнутые успехи в деле освобождения от импорта в абсолютной сумме за 1933 и 1934 гг. на 10 000 000 р. и поднятия обороноспособности нашей страны, объявляю благодарность и приказываю премировать следующих работников…»
Далее снова идут списки трубопрокатчиков. Их много. Это были интереснейшие люди.
А в войну трубы — это авиабомбы и минометы, орудийные стволы и снаряды «катюши».
Со второй половины сороковых годов начинается качественно новый взлет трубного искусства. И не только для земной цивилизации, но и в космосе.
Но все это еще впереди. А нам пора вернуться в Челябинск, но и Челябинск военной зимы сорок второго года, на пустынную площадку далеко за городом, где еще нет никаких прокатных цехов, а лишь торчат полузанесенные снегом стропила недостроенного базового помещения для каких-то нужд наркомата судостроения. И пустырь этот пока именуется непонятным для непосвященного человека, полузашифрованным названием «Стройсемь».
Осенью сорок первого Кожевников по поручению правительства руководил эвакуацией Днепропетровской и Никопольской группы трубных заводов. Положение в Приднепровье создалось крайне тяжелое. Кожевников находился в своем родном Днепропетровске и каждый день звонил в Москву — докладывал о военной обстановке.
Немцы рвались к Днепропетровску. Кожевников предупреждал, что надо скорее эвакуировать завод имени Либкнехта, находящийся на левой стороне Днепра, ибо немцы, если войдут в город и займут правый высокий берег, начнут обстреливать завод.
— Завод надо останавливать, — убеждал Кожевников.
— Подожди, — отвечали ему из Москвы, — положение еще выправится.
Ждали. На соседнем заводе имени Ленина эвакуация шла успешно. Вывезли и станы и оборудование. А с заводом Либкнехта, к сожалению, случилось так, как и предвидел Кожевников. Противник из занятого города, с правого берега осыпал цехи шрапнелью. Приходилось демонтировать под огнем. Люди гибли прямо на заводском дворе. И все же часть оборудования вывезли. Остальное привели в негодность.
— Но все тяжелые вещи мы там оставили, — вздохнул, вспоминая эти дни, Юлиан Николаевич.
Тем временем еще южнее, в Мариуполе, сложилась такая же грозовая ситуация. Приказ об эвакуации завода на Урал пришел, когда немцы уже стояли вблизи города. 18 сентября сорок первого года здесь остановились прокатные станы. Но и подача железнодорожных вагонов к городу почти прекратилась.
В Мариуполе железнодорожный тупик. Эвакуация морем в планах не предусматривалась. Начали переадресовывать угольные составы. Уголь сбрасывали на землю, в вагоны грузили прокатное оборудование.
«Негабаритные» — как говорят железнодорожники — махины станов высоко поднимались над платформами.
Работы по эвакуации привалило столько, и такая кругом царила суматоха и запарка, что и директор завода Михаил Федорович Щербень, и главный инженер Сергей Алексеевич Фрикке едва не прозевали тот момент, когда немецкие мотоциклисты начали въезжать в западные ворота завода.
Фрикке вскочил в пожарную машину, совершенно случайно задержавшуюся на территории, и на этой последней машине выехал через… восточные ворота, оставив за своей спиной грохот взрывов, клубы пыли, пламя разгорающихся пожаров.
На коленях у Фрикке лежали чертежи, схемы им же заминированного завода, через плечо висела сумка от противогаза, в которой не было самого противогаза, а лежал сигнальный экземпляр его новой книги по теории проката.
Оборудование завода пошло на восток и на юг. Противник бомбил железные дороги. Менялись маршруты, пересоставлялись эшелоны. Многотонный маховик от пильгерстана попал в Баку, его погрузили на судно, а судно затонуло. Крупный ротор приводного электрического мотора мощностью 3500 лошадиных сил, будучи негабаритным, зацепился где-то за мост и с поврежденной обмоткой вместо Урала попал в город Сумгаит.
Пильгерстан был, как сама жизнь, необходим для производства труб, из которых делались авиабомбы, реактивные снаряды.
Зимой сорок второго на площадке «Стройсемь» встретились люди, которым и предстояло пустить первый стан любыми средствами в кратчайшие сроки. Это были Щербань и Фрикке, главный механик Михаил Иванович Матвеев, начальники будущих цехов В. Казаков, Д. Мотрий, сын Матвеева Юрий Михайлович и бригада Наркомчермета, руководимая Юлианом Николаевичем Кожевниковым.
Жилья для рабочих не было — рыли землянки. На Южном Урале бывают жгучие арктические морозы. Плохо одетые люди работали по 16—18 часов в сутки. Не меньшая нагрузка выпадала и проектантам. Снабжались они по третьей категории и буквально пухли от голода. Но чертежи прямо с ватмана шли на стройку.
Кожевников имел комнатку в общежитии Ферросплавного завода, ночевал же большей частью прямо на столе, в конторе. Не было времени даже съездить в общежитие.
Незадолго до войны пришлось побывать ему во Франции, Бельгии, Италии. Отличные гостиницы, чистенькие заводы. Теперь было даже как-то странно вспоминать ту далекую, сытую жизнь промышленников, технических экспертов, коммерсантов фирм, с которыми он имел дело.
В какую даль отодвинулось все это от площадки «Стройсемь», где даже рукавицы примерзали к холодному металлу, где люди и на морозе жили в палатках.
Над пролетом монтируемого стана висел плакат:
«Чтобы врага победить на войне, план выполняй вдвойне и втройне».
Три года полагалось на строительство такого завода — по нормам. В сорок втором его возвели за полгода. Как это вышло — трубники удивляются до сих пор…
Цех был готов. Но где взять мощный, уникальный мотор к стану?
В конце лета на площадку прилетел нарком Тевосян.
— Где пильгермотор? — сурово спросил он у главного инженера.
Фрикке развел руками. Он не знал точно, никто не знал.
Шли дни. Пожалуй, не было даже в войну времени, когда бы, как осенью сорок второго понятие времени стало полным синонимом жизни, когда, неумолимое, оно поистине отсчитывало часы истории. Выиграть время. Но как?!
Наконец решились взять мотор от другого механизма, от блюминга, находящегося в Нижнем Тагиле. И на нем пустить стан. Риск? Конечно! Но что делать?
Запросили Гипромез в Москве. Пришло несколько рекомендаций. То можно пускать, то нельзя.
Кожевников, мучимый сомнениями, позвонил Тевосяну.
— Решай сам, — ответил Иван Тевадрасович. — Ты на месте, ты хозяин.
В октябре, за несколько дней до пробного пуска, в Челябинск прилетел замнаркома Райзер. Ходил по площадке мрачный, озабоченный. Потом уехал в Магнитку, оттуда ночью Кожевникову телефонный звонок:
— Мне сказали электрики, что они дают голову на отсечение — стан не пойдет. А ты уверен? Можно ли пускать?
— Будем пробовать.
В ту же ночь начали. Стан немного покрутился и остановился. Мотор не тянул. В цехе сгустилась зловещая атмосфера катастрофы. Но все же решили искать ошибку. И вскоре нашли. Исправили настройку электросистемы. Стан заработал. Катали всю ночь. Сначала легкие трубы, потом все тяжелее и тяжелее. Стан работал… без маховика! Якорь мотора и служил маховиком. Такого никогда не случалось в мировой практике пильгерстанов.
Через некоторое время снова позвонил Тевосян. Спросил у Кожевникова:
— Кто автор безмаховичной работы пильгерстана?
Вот уже и появился научный термин, обозначавший новацию, родившуюся в силу крайней и острой нужды, сцепления жесточайших обстоятельств. Но там, где победа, подразумевается и автор.
1Юлиан Николаевич задумался, ответил растерянно:
— А черт его знает, кто автор? Тут такое было! Не заметили. Все думали, все мучились, каждый что-либо предлагал. И Щербань, и Фрикке, и Матвеев.
Но Тевосян все же допытывался:
— Не Гипромез ли?
— У меня сохранились телеграммы. Одно заключение — налево, другое — направо. Я вам докладывал, — возмутился Кожевников.
— А Гипромез рапортует по-другому, — заметил нарком.
— Ну, не знаю. — Кожевников вздохнул. — Я думаю — главный автор — завод. Все мы тут. И товарищи из Гипромеза. Дело артельное.
Титул основателя завода прилепился к Кожевникову позже. А в сорок втором всей тяжестью лежала на его плечах должность начальника Главтрубостали.
Когда за чертой фронта остались все южные заводы, город Первоуральск превратился в главный бастион трубной индустрии. Он вобрал в себя все — и оборудование и людей. В цехах висели знамена южных заводов, как знамена дивизий, побывавших в бою. Бывшие директора заводов становились начальниками цехов. Новотрубный первоуральский превратился, по сути дела, в завод заводов.
Когда-то сам Кожевников был на этом заводе техническим директором. Пока не ушел в Главк. После него назначили Осадчего.
Это ему каждый день, и утром, и вечером, звонили из Москвы. Из ГКО. Сколько сделано труб для минометов? И когда отправлены эшелоны? Час, минута?
Прямо в цехе стоял паровоз с вагонами, куда грузились трубы. На вагонах адрес назначения — Москва.
Надо полагать, это уже не секретная цифра — Первоуральский ежесуточно давал тысячи стволов минометов. Можно себе представить, что стоил здесь каждый горячий час для фронта!
Потрясающая по трудовому героизму летопись этого флагмана трубной промышленности военных лет — особая тема. И, возможно, глава книги Юлиана Николаевича. Я же не могу больше углубляться в военную историю, это бы нас далеко увело.
Но об одном вспомнить все же необходимо. В Первоуральске впервые громко зазвучало в семье трубников имя Якова Павловича Осадчего. Пятнадцать лет жизни и часть своей души он отдал Первоуральску. Приехав сюда в тридцать восьмом, — застал два цеха, уехав в пятьдесят четвертом, — оставил десятки. Было вокруг завода несколько бараков — вырос большой город.
В Первоуральске Осадчий получил ордена Ленина и Трудового Красного Знамени и дважды был удостоен Государственной премии. По-человечески сложный, в чем-то противоречивый и вместе с тем все же сцементированный внутренним единством, облик этого директора сложился тоже в Первоуральске.
Фигура директора Челябинской «Трубной Магнитки» с недавних пор привлекает внимание журналистов. Об Осадчем пишут и, должно быть, будут еще писать. Основные вехи его биографии известны.
Родился на Украине, на станции Кривой Рог Херсонской губернии. Отец работал грузчиком на известковых печах. Там же в Донбассе начал свою карьеру и четырнадцатилетний Яша — коногоном на известковых карьерах. Потом перешел на угольную шахту откатчиком, грузчиком, забойщиком.
Энергичного, смышленого парня заметили, выдвинули на профсоюзную работу. Сначала председателем рудничного комитета. Потом перевели в профсоюз строителей угольных шахт. В областной центр. Оттуда уже сам Осадчий уехал на строительство Днепрогэса.
И снова — профсоюзная линия. Рабочком. Начальник отдела найма и увольнения.
Совсем молодой еще парень, а успел показать организационную жилку. Умел заглянуть в душу человека, оценить, менее всего по анкетной копии жизни, более — по самим свидетельствам жизни, по рабочей хватке.
На Днепрогэсе впервые Осадчий окунулся в кипение большой стройки, почувствовал ее размах, силу. Это притянуло его душу надолго. Здесь он познакомился с выдающимися деятелями энергетики того времени — Винтером, Веденеевым.
Почти через сорок лет в Запорожье вспомнили о «кадровике», прислали в Челябинск письмо с просьбой дать фотографию, написать воспоминания для музея.
С этой знаменитой стройки Осадчий уехал учиться в Промышленную академию. Сначала на подготовительный факультет. До этого Осадчий учился мало.
— Грамоты у меня всего две зимы церковноприходской школы, товарищ нарком, — так сам он определил свой образовательный ценз, когда на строительной площадке встретился однажды с Серго Орджоникидзе.
— Немного, — сказал Серго.
— Я уже начальник, — посетовал Осадчий, — а начну бумагу составлять — мучение: слова вразброд и мысль никак не поймаешь. Получиться мне необходимо. Очень хочу.
— Будешь, раз хочешь, — сказал нарком. — Мы такие желания уважаем.
Осадчий учился в академии истово, как люди, которые поздно садятся за студенческую парту. К диплому инженера пробивался упорно, как, бывало, забойщиком в шахте через угольный пласт.
После академии — Первоуральск и должность заместителя директора завода. Временно.
Была потом в жизни Осадчего еще одна — и хорошо, что только еще одна — «временная должность». После Первоуральска два года он проработал на высоком посту заместителя министра черной металлургии Украины.
А через два года попросился снова на завод.
Ныне об этом Осадчий рассказывает чистосердечно, что «не потянул», не справился с бумажным потоком, заскучал, почувствовал себя не на месте.
Должно быть, у каждого человека случаются в жизни должности временные, а есть и прочные, постоянные, отвечающие самому корню натуры, характера. Осадчий — и он доказал это тридцатилетним стажем, — директор по призванию и по любви.
Мы встречались не раз, хотя не так уж и часто, зато в разные годы, и само время своей протяженностью корректировало мои впечатления. К тому же об Якове Павловиче я слышал на заводе много и едва ли не каждый день от самых разных людей. Нравственный портрет? Не лепится ли он всякий раз именно из этой пестрой мозаики суждений и оценок всех тех, кто близко знает человека?
Я думаю об этом часто и не тороплюсь с выводами. Так легко быстро присудить человеку те или иные качества и так легко при этом ошибиться в их истинности. К тому же портрет Осадчего не из тех, коих можно обозначить двумя-тремя броскими и резкими штрихами.
Пусть вызревает постепенно характер, видный читателю, пусть он складывается сам из фактов, поступков и событий, которым я был свидетель или которые узнал от других и почерпнул в документах.
Со своей замминистровской должности Яков Павлович хотел вернуться в Первоуральск. Это естественно. Нельзя за пятнадцать лет не полюбить завод, который сам же называешь «красавцем».
— Все замечательные кадры юга я оставил там, в Первоуральске, — сказал мне как-то Яков Павлович. — А какие специалисты! Золотые руки! Золотые руки!
Даже став директором Челябинского трубного, Осадчий не оставлял попыток вернуться в Первоуральск, правда, уже не столь активных. Об этом мне уже рассказывал не сам он, другие. Но по-человечески я понимаю и такое.
Руководитель на новом месте производит сразу великие перемены только в плохих романах. А в жизни действия нового директора часто напоминают медленное движение айсберга, три четверти которого до времени скрыты глубоко под поверхностной рябью производственной текучки.
Об Осадчем я впервые услышал от брата, когда приехал к нему в Челябинск осенью пятьдесят шестого года. Ю. А. Медников, закончив в Москве институт стали, начал на Трубном — мастером, начальником смены, в тот год он работал заместителем начальника цеха.
Завод переживал довольно сложное время. После Щербаня здесь узнали Кирилла Петровича Токового — инженера ярких, сильных дарований, но рано умершего. Потом распрощались с человеком, который и пробыл недолго, и доброй памяти о себе не оставил. Осадчий появился на Трубном как четвертый директор.
Четвертый директор. Любопытно, что в своих старых дневниках пятьдесят шестого года я нахожу мало записей о новом, только что появившемся директоре. Об Осадчем еще не заговорили громко на заводе. Он присматривался, изучал людей, и заводчане присматривались к нему.
Записей мало, но все же они есть. И сейчас, по прошествии пятнадцати лет, они кажутся мне особенно примечательными.
Четвертый директор начал с того, что достраивал недоделки своего предшественника. Прежде всего каменные дома в поселке, который раздвинул хаос мелких домишек и сараев на берегу огромного, голубоватого, похожего на море пресноводного озера Смолино.
Четвертый директор застал на берегу недостроенный стадион и рядом клуб, напоминавшие развалины древнеримского цирка с колоннами и каменным полукружьем трибун.
Новый директор расширил и достроил эти сооружения. Более того, он внес в эти проекты черты даже некоей монументальности и современного комфорта.
Поставил рядом с клубом две новые столовые, ресторан, оборудовал пляж, яхтклуб.
Там, где раньше шныряли в кустах рыболовы, вытянулся приозерный бульвар, ей-ей, украсивший бы любой приморский городок.
Кто-то пустил тогда по заводу шутку: «Новый-то директор ищет путь к сердцу рабочего через его желудок». Шутки бывают разные. Эта звучала по-доброму, с оттенком уважения.
Много ли в стране заводов, имеющих свои здравницы на Кавказском побережье? А новый директор начал строить санаторный корпус в Сочи. Нашел деньги, добился разрешения. В этом уже чувствовался размах той щедрой заботы о рабочем человеке, которой здесь не были прежде избалованы. Правда, и времена прежде были более суровыми.
Четвертый директор круто занялся делами жилищными, снабжением. Многое добывал для завода: от холодильников до автомашин.
Да, хозяйская жилка у четвертого директора была, как говорится, налицо! И это нравилось.
Сам же завод в том году делал трубы для магистрали Ставрополь — Москва. Первая пионерная стройка — предвозвестница той могучей системы подземных газовых дорог, которые ныне растут год от года.
Помню плакаты в цехах — «Даешь трубы!» Помню огромную картину и на ней толстую, извилистую линию длиной в 1300 километров. Словно бы новым голубым меридианом она рассекала Европейскую часть СССР.
«Сварщики! — гласило обращение. — Есть правительственное задание дать не 80, а 90 километров труб в этом месяце, чтобы к холодам закончить трубопровод».
А новый директор как раз в этом месяце начал внедрять новшество — автоматическую флюсовую аппаратуру, и целая линия станов замирает на пять дней!
Вот так! Не побоялся — остановил. Для новой техники.
Читаю запись:
«В старом, хронически отстающем мартеновском цехе на ремонт поставил две печи. Старый директор долго не разрешал делать здесь никаких ремонтов, с тем чтобы «показать свою работу» и вытягивать план любой ценой. Новый шел на временные потери в надежде с лихвой наверстать упущенное».
Что это? Пока лишь отдельные, хотя и любопытные штрихи к портрету, еще скудноватый материал для обобщений. Еще неизвестно, куда все может повернуться? И не выродится ли линия четвертого директора в элементарный производственный авантюризм или в жадненькое делячество хозяйственника, которые все гребет под себя, у которого государственный горизонт конусом сошелся только на его заводе?
Бывает и так. Ведь каждый поступок окрашивается в конце концов замыслом, который в нем заложен. И недаром говорят, что иные наши недостатки — суть продолжение наших достоинств.
Не написанное еще никем и негласное, но все же сущее в ту пору и реальное, кем-то впервые сгоряча сформулированное, кем-то с охотой поддержанное — «Дело об авантюризме Осадчего» начало созревать в первый же год пребывания нового директора на заводе.
«Дело» это, хотя и старое, и есть пословица о том, что, кто старое помянет, тому!.. Но правду все же сказать надо, хотя бы потому, что история эта глубоко поучительна, и потому, что сам Осадчий не забывает о ней. И, наверно, никогда не сможет забыть.
Трубоэлектросварочный готовился к пуску как раз в те дни, когда новый директор впервые открыл двери своего нового кабинета.
Приемная Осадчего ныне на третьем этаже массивного здания заводоуправления. Чтобы попасть в нее, следует пройти тихим коридором, минуя комнаты референтов слева и справа, затем большую — секретаря, а из нее уже в кабинет ведет двойная, обитая кожей дверь.
За дверью — просторное, продолговатое помещение с белыми занавесками на окнах, шкафами из красного дерева, с красивой дорогой медной люстрой над традиционным столом для заседаний, который примыкает к рабочему, образуя большую букву «Т». Рядом — маленький столик для селектора и трех телефонов, один из них «вертушка». Прямая связь с руководящими учреждениями области и республики.
Кабинет прежде всего внушителен. Он уютен. Пожалуй, еще и величествен. Он отражает лицо завода, а о том, чтобы это значение эмоционально ощущалось всяким, кто сюда войдет, позаботился бывший директор.
Осадчий ничего здесь не менял, кабинет был удобен для работы, хотя и хранил некий отпечаток личности человека, которого здесь нет.
Зато все другое оставленное Осадчему наследство подверглось его критическому пересмотру. И прежде всего новый цех, который он приехал принимать, и, приняв, стал директором завода.
Осадчий предложил расширить цех вдвойне.
Как?!
Трубоэлектросварочный только-только пустили после многонедельных мук настройки и отладки. Новенький, чистенький, красивый — он радовал глаз, вселял гордость в души строителей, проектировщиков. Еще впереди было много работы, чтобы заставить цех набрать нужные темпы, подняться до проектной мощности.
Можно ли не понять тех, кому причиняла боль уже сама мысль о том, что новенький цех надо ломать, реконструировать и, не воспользовавшись вдоволь сладкими плодами победы, вновь окунуться в бетонную пыль, железный скрежет и сумятицу всяких строительных и переделочных работ?
— Страшно подумать, что цех, если принять идею директора, надо будет остановить минимум на год! — заклинали противники реконструкции.
Они были против: и главный инженер, и его заместитель, и бывший заводской работник — проектировщик цеха, а к тому времени уже крупный начальник в Гипромезе. И Осадчий вдруг ощутил упругую волну сопротивления многих людей, тех, кто должен был ему помогать во всех заводских делах, во всех начинаниях.
— Цех мы не будем останавливать вовсе, новую линию можно поставить на месте склада, который сейчас фактически пустует, — говорил он.
Однако это не разрешило споры.
Случается порой такая психологическая коллизия, которая как туман над полем, — знаешь, что вот он пройдет, рассеется, но пока висит в воздухе мутной пеленой и застилает глаза.
Что бы ни говорил Осадчий, а все же фактом было то, что он новый человек на заводе, а те, кто ему возражали, начинали здесь с «нуля», с зимы сорок второго. Он приехал лишь принимать трубоэлектросварочный, а они его выстрадали и построили. Ни разу не брошенный ему прямо в лицо, но разве от этого менее ощутимый, прячась за каждой репликой, все время растворялся в спорах горький упрек:
«Еще бы! Тому, кто не строил, легко крушить, тому не дороги наши успехи! Известно, что новая метла чисто метет!..»
Осадчий мысленно отметал эти подспудные, втайне подразумевавшиеся упреки, сметал их с души, как мусор, который может сбить с толку, увести от главного, решенного.
Можно иной раз произносить одни и те же слова и даже лозунги, но вкладывать в них противоположный смысл.
Осадчий говорил: «Это движение вперед».
— Это гигантомания, — говорили его противники. — И лучше три средних завода, чем один гигант. Экономичнее. И легче будет с транспортом.
— Большие и даже огромные трубы вскоре потребуются стране, к этому надо готовиться, — настаивал Осадчий.
— Но начинать-то надо не с нашего цеха, это проблема иного масштаба. А для завода это прожектерство, попахивающее аферой, — возражали противники.
Как это ни странно, но когда впервые вошло в заводской обиход слово, вернее, цифра «1020», обозначавшая калибр трубы, ей сопутствовал подозрительный шумок — «афера»!
Спор о трубоэлектросварочном цехе был действительно лишь частью большой, сложной проблемы, выдвигаемой жизнью.
Прошли годы. Но даже и сейчас, вспоминая все эти стычки, споры, дискуссии, сам Осадчий, а так думаю, вряд ли мог бы упрекнуть своих оппонентов в полной слабости аргументировки, в беспомощности их контрдоводов. Более того, они выглядели логичными, порою основательными.
— В стране нет пока такого стального листа, из которого можно делать очень большие трубы, — говорили оппоненты директора.
И это было так.
— Нет и соответствующих станов.
И это было верно.
— Сначала лист, а потом станы и трубы.
Куда как логично!
Казалось бы, это были предупреждения людей разумных, осторожных, мыслящих хрестоматийно правильно. А Осадчий говорил:
— Сначала станы, а потом лист! Он появится. Будет нужен, значит, появится. Жизнь потребует, и промышленность ответит: «Есть!»
Был ли во всем этом риск забежать вперед, построить новые линии и оставить их без листа, необходимого металла? Был. Но известная доля смелого риска и афера — это не одно и то же. Далеко не одно и то же.
Разве жизнь сразу выдает нам абсолютно верные решения, не влекущие за собой каких-либо отрицательных факторов? Существует в конце концов диалектика, о которой так много говорят в высшей школе, но иные напрочь выкидывают ее из головы, едва переступив за порог института, завода. Диалектика, а в ней закон единства противоположностей.
Осадчий часто ездил в Москву. Решать вопрос в принципе. Всякий раз обходил немало организаций — директивных, и плановых, и конструкторских.
Украинские ученые предложили новую идею: формовать большую трубу не из цельного, как раньше, листа, более чем трехметровой ширины, такими тогда страна не располагала, а сваривать из двух полуцилиндров, раздельно сформованных на прессе.
Это была новация мирового масштаба. Нигде никто так не варил большие трубы. Получится ли? Выдержат ли швы огромное давление? Все это надо было проверить, испытать.
И вновь возникли горячие споры. Выйдет — не выйдет?! Был грех — даже Осадчий поколебался. Но потом решился поддержать новый, смелый метод.
Однако новое, как известно, надо пробивать. Странноватый это термин, но емкий, ходовой и ко многому приложимый.
Первоначально родившийся, видимо, из лексикона горнопроходчиков, он потому и прижился, что довольно точно определяет характер творческих усилий, и нравственных, и физических.
В один из очередных приездов Осадчего в Москве шел дождь. Когда «ИЛ-18» сел на бетонку и с последним сердитым чиханием заглохли моторы, вдруг стало слышно, как звонко, словно дробью по стеклу, барабанит ливень по дюралевой обшивке.
«Прилетать в дождь — хорошая примета», — подумал Осадчий.
Натянув дождевики еще в креслах, пассажиры суетливо потянулись к трапу, как будто окутанное дождевой сеткой смугло-льдистое здание аэровокзала могло, подобно автобусу, уехать в бор, окаймляющий аэродром.
На площади перед аэродромом Осадчий поманил пальцем такси, кратко бросил: «Площадь Ногина».
Вот и знакомый поворот на главное шоссе, и транспарант, выглядывающий из леса:
«Счастливого полета!»
«Надо бы написать еще: «После счастливого завершения дела», — подумал Осадчий.
Машина шла по слегка всхолмленной дороге со скользким асфальтом и роняющими слезы елками на обочине. А впереди в дождливом тумане, как дальние айсберги, — первые белые квадраты и башни новых зданий… Москва.
Через час Осадчий уже поднимался в лифте и шагал по гулким, темноватым коридорам старого, большого дома, давнего штаба тяжелой индустрии, еще со времен Серго Орджоникидзе, дома, который всегда в общем-то оставался этим штабом, как бы ни менялись вывески у парадного подъезда: то наркомат, то министерство, то комитет, то снова Министерство черной металлургии.
Сейчас в этом доме происходила очередная перестройка, во всяком случае внешняя — менялась мебель в кабинетах, с дверей снимались старые таблички и укреплялись новые, слышался стук топоров, где-то рубили перегородку, расширяя кабинет. И в коридоре пахло стружкой, масляной краской, влажным цементом, как на новостройке.
Запахи эти живо напомнили Осадчему трубоэлектросварочный цех, перестройку которого он уже мысленно представлял себе во всех ее последовательных этапах.
В комитете не говорили окончательно ни да, ни нет. Тянули, взвешивая доводы «за» и доводы «против». Есть у нас такие работники, люди неплохие и знающие, но для которых самое мучительное — это принимать решения. Всегда удобно, если ответственное решение примет кто-либо другой. И будет за него отвечать. И потом эта привычка к многоступенчатым согласованиям. Конечно, согласования нужны. Но в том-то и дело, что порой дьявольски трудно найти человека, с кем можно согласовать решение. Да, именно так.
Осадчий пробыл в комитете несколько часов. Положение с реконструкцией не прояснялось. И Осадчий чувствовал, что вызревает все определеннее, все более властно стучится в сердце, в сознание ранимость сделать еще один, самый важный и ответственный шаг. Вернее, несколько десятков шагов от площади Ногина к Старой площади.
И чтобы обдумать все окончательно, Осадчий решил погулять немного по городу.
Когда приезжий выходит на шумный асфальтовый пятачок площади Ногина, куда он свернет отсюда? Направо, на Солянку? Вряд ли! Можно подняться к Старой площади и бывшей Маросейке, а сейчас улице Богдана Хмельницкого. Осадчий хотя и не москвич, но названия московских улиц с запахом старины знал и, привыкнув к ним, даже любил.
Эта дорога по красивому бульвару, правда, крутоватая, слева здание ЦК КПСС, в конце бульвара памятник гренадерам, павшим под Плевной.
Но скорее всего приезжий пойдет налево, что и сделал Осадчий, по Варварке, ныне улице Разина, здесь еще продолжается склон покатого Кремлевского холма и видна темно-серая, как срез на свинце, вода Москвы-реки, и Зарядье, и Замоскворечье. Вместе с тем каждый шаг приближает к знаменитому спуску от Красной площади к Кремлевской и Москворецкой набережным.
О многом здесь думалось, многое вспоминалось.
Как-то зимой, в военный год, вызвали Осадчего из Первоуральска в Москву получать орден Ленина в том самом большом здании, чей зеленый купол и всегда трепещущее на ветру знамя хорошо видны с площади.
Пропуска тогда выдавали в красной пристройке у Спасских ворот.
Солдаты и офицеры в хорошо пригнанных шинелях с темными меховыми воротниками долго и тщательно сверяли карточку Осадчего на пропуске с похудевшим, скуластым ликом оригинала.
Осадчий помнил, что он нервничал, ожидая вызова, а между тем, что же могло случиться? Указ-то ведь уже был опубликован. И все же он волновался и успокоился лишь, когда Шверник мягко пожал ему ладонь, негромко и как бы доверительно, как бы ему одному, слегка наклонясь к Осадчему, пожелал успехов в работе и здоровья.
И хотя Шверник примерно то же самое говорил каждому, Осадчий чувствовал себя растроганным именно тем, что эти слова прозвучали для него с какой-то особой интонацией.
Так казалось ему, наверно, казалось всем. Чтобы понять это, надо было пережить военное время, нести его бремя, не отделяя себя от народа, от его труда и подвига.
А уж во время войны каждый квант добра, отзывчивости нес в себе удвоенный, утроенный заряд энергии, аккумулировавшийся в сердце.
В день награждения Осадчий вместе с другими снялся рядом со Шверником в Андреевском зале.
Они сидели рядом: группа металлургов и двое летчиков — Герои, и группа партизан со своими партизанскими медалями, и женщины из текстильной промышленности, молодые и старые ткачихи, все немного глуховатые от грохочущего шума веретен, в скромных кофточках, ситцевых платьях той суровой поры.
Сейчас Осадчий подумал о том, что та военная, вспомнившаяся ему на Красной площади борьба за трубы ныне, в иных условиях и формах, все же осталась трудной борьбою в пути к новым рубежам и свершениям.
Когда человек проживет на свете лет шестьдесят, он вместе со всеми неприятностями старости приобретает в дар и нечто хорошее — двойное зрение, когда настоящее легко опрокидывается в прошлое, а прошлое высвечивается резким светом настоящего.
Только вот о далеком будущем старики думают меньше, чем молодые, во всяком случае не примеривают к нему свою личную судьбу, а скорее — судьбу своего народа, человечества. Тут уж вступает в силу иной масштаб времени. Иные планетарные, теперь уже и космические шаги истории.
С Красной площади Осадчий вернулся на площадь Ногина и теперь поднялся вверх по бульвару к зданию ЦК КПСС.
В Центральном Комитете Осадчий, доказывая свою правоту, спорил, убеждал. Его противники также выступали со своими доводами. Дважды к этому вопросу возвращалось Оргбюро ЦК. И решение о строительстве стана «1020» состоялось.
Решение это входило составной частью в научное предвидение громадного разворота нефтяной и газовой промышленности, а следовательно, и строительства газопроводов в стране.
Формула Осадчего: «Не ждать. Сначала станы, а потом и лист», к удивлению многих противников реконструкции, оказалась правильной и даже провидческой, когда металлургия подтянулась и стальной лист нашелся, а в Средней Азии и на Кавказе, затем и в Восточной Сибири геологи открыли грандиозные месторождения природного газа и нефти. От них пролегли трансевропейские, евроазиатские тысячекилометровые газо- и нефтепроводы. Вот тут-то и понадобились большие трубы — метрового диаметра.
— Тогда или чуть позже все увидели, что нельзя в планирующем органе держать человека, который не видит будущего, — сказал мне Осадчий.
Он имел в виду автора первого проекта трубоэлектросварочного, того самого, кто в Госплане более всех возражал против реконструкции и был вскоре перемещен на другую работу. Он невольно пострадал, недооценив свое же детище, не увидев новой, открывшейся перспективы.
На первый взгляд это странно, но если вдуматься — закономерно и диалектично. Остановившийся — отстает, когда жизнь так стремительно идет вперед.
Мне же кажется, что и сам Осадчий всем своим темпераментом помог укорениться такому мнению. И твердостью человека, обычно избегающего полумер: взыскать — так взыскать, наградить — так наградить! Но конечно, главное — убедительностью самой победы — созданием в рекордные сроки огромного стана.
Трубоэлектросварочный цех за двенадцать лет увидел четырех руководителей. Должно быть, повесть о четырех начальниках, сменивших один другого, могла быть сама по себе интересна и поучительна.
Я видел и знал всех четырех. Но более всех Игоря Михайловича Усачева — того, кто и сам больше других сделал для цеха и завода и имя которого долго здесь не забудут.
Был когда-то рыжеватый, крутолобый парень вратарем в юношеской футбольной команде завода. В той же команде играл правым крайним Коля Падалко, рядом с ним Валентин Крючков — оба рабочие. Вратарь — Игорь Усачев тоже слесарил в гараже, потом ушел учиться в техникум, практику проходил на заводе, где у него полно родни. Закончил институт — и снова Трубный. Мастер, начальник смены, замначальника цеха — проходил обычную здесь для молодого специалиста лесенку восхождения, по которой не все идут ровно, один споткнется и застрянет на какой-либо ступеньке, другой и вовсе сорвется. Игорь Усачев довольно быстро стал начальником огромного цеха.
Я помню нашу первую встречу. По пролету быстро шагал человек с приятным, чуть-чуть курносым лицом, с тем веселым взглядом, который выражает общительность как черту характера и еще как полноту внутренней энергии, ищущей выхода. Он разговаривал со мной и как-то успевал боковым зрением видеть все, что делалось на линии.
Вот заметил какой-то непорядок на стане, когда штанга сварочной аппаратуры, выставив вперед, словно щупальца, три кончика толстой электродной проволоки, приблизилась к переднему краю трубы. Вспыхнула электрическая дуга. Ее голубоватый язычок был виден лишь одно мгновение, ибо тут же погас под порошком флюса. А через минуту труба поглотила и весь флюсовый аппарат.
Когда бункер, похожий на тендер крохотного паровозика, выползающего из длинного тоннеля, показался в заднем конце трубы, Усачев вместе с Падалко и Крючковым нагнулись над ним с ключами и молотком в руках.
Об Усачеве уже тогда говорили — хороший механик.
Любопытное дело, я заметил на Трубном, да и на других заводах, — всякий начальник, как правило, имеет еще и второе, чисто профессиональное лицо: то он хороший механик, то электрик, то сварщик. Руководитель, так сказать, вообще, без крепкой специальности, хотя бы в прошлом, — ныне не в большой чести.
Игорь Усачев прошел все ступеньки к этой своей профессиональной гордости, не перепрыгивая через одну или две. И хотя шел быстро, но все же основательно набирал на каждой ступеньке опыт, мастерство. И вместе с тем он всегда мне казался очень молодым — и в первую встречу, и в последующие, и через десять лет.
Моложавость его лица, должно быть, своего рода зеркало молодости души и энергии, которая не иссякает, и увлеченности, без которой трудно много лет работать на заводе.
Вот, видно, в силу этих качеств, а не только по должности Усачев в шестьдесят третьем стал одним из руководителей специально созданного на заводе штаба на строительстве стана «1020».
Представьте себе громадное трехпролетное здание, пристраиваемое к основной, таких же размеров «коробке». Здесь одних металлоконструкций четыре тысячи тонн.
Осадчий обещал правительству не останавливать действующие линии. Но как быть, например, со складом готовой продукции, куда идет поток труб и без которого цех не может жить ни минуты?
Усачев и строители находят выход. Ломая обычный порядок, архиспешно сооружают сначала один пролет, куда переносят склад, а затем уже другие пролеты.
Но главное, конечно, — темпы! И согласованность строительства и монтажа. И механизация. И сборный железобетон.
Штаб объявляет соревнование комплексных бригад за право поездки с первым эшелоном труб на трассу газопровода Бухара — Урал.
Многотиражка завода «Трубопрокатчик» день за днем печатала героическую хронику строительных буден:
2 февраля.
«На строительство стана пришли комсомольцы Челябинска. Молодежь Лакокрасочного, Часового заводов, Хлебокомбината, педагогического училища. Ребята долбили грунт, убирали опалубку. Принесли плакат: «Пусть страна быстрее получит трубы большого диаметра».
16 февраля.
«До пуска стана осталось чуть больше месяца. Строители и монтажники это прекрасно понимают. Бригада Н. Д. Волкова выполнила трехсуточное задание за шестнадцать часов. Бригады Г. Т. Князева и В. П. Сериченко сэкономили двадцать дней на монтаже пресс-расширителя».
27 февраля.
«Много хлопот доставляет сборочное устройство, которое складывает два полуцилиндра будущей трубы. В ударной работе здесь отличились сварщики: В. Ф. Галанцев, В. И. Фролов, Н. В. Игнатов, В. И. Крючков, А. П. Шаповалов».
2 марта.
«За небывало короткие сроки смонтирован участок формовки трубы. Здесь отличился Б. Теляшов».
13 марта.
«Битва за большую уральскую трубу продолжается. Главная задача сейчас — пустить станы внутренней сварки».
30 марта.
«Из заводской оранжереи Игорю Михайловичу Усачеву принесли большой букет живых весенних цветов, правда, обернутых в плотную бумагу, потому что на улице сильнейший мороз. Усачев торжественно вручил букет Виктору Галанцеву, рабочему, который сварил первые швы на первых трубах…»
К сожалению, меня не было в Челябинске на пуске стана. Я не видел в эти торжественные часы Усачева, Колю Падалко, его друга Валентина Крючкова, стоящего у сварочного пульта. Но рядом с ними там находился Геннадий Королев, молодой рабочий и начинающий рабкор.
Все эти дни Геннадий Королев вел записи. Затем он опубликовал их в своей многотиражке — искренний, взволнованный репортаж с рабочего места сварщика:
«…Идет последний лист диаметром 529 мм. Цех работает без остановки. И вот два часа мы занимались регулировкой роликов и кулис. Наконец-то стальной лист уже не лист, а «полукорыто», как мы здесь его называем. Заготовка устремилась к прессу окончательной формовки. И в ту же секунду со стуком уперлась кромкой в пуансон.
Сотни глаз следят за каждым движением заготовки. Все невольно ищут глазами начальника участка формовки Бориса Приходько.
— Пошел, пошел! — кричит Приходько.
Заготовка входит в пресс окончательной формовки. Приходько машет рукой машинисту — и пресс опускается. Наступает, пожалуй, самая торжественная минута! Правильный полуцилиндр не спеша, будто с достоинством, выплывает из стана и замирает.
Приходько хватает мел и крупно, прямо на трубе пишет: «1020».
Я вижу Игоря Михайловича Усачева. Лицо у него озабоченное. Усталые глаза говорят, что сегодня ночь была неспокойной. Он не сомкнул глаз.
— Ну, как дела? — спрашивает он у старшего мастера сварки Виктора Ермолаева.
— Все в порядке, сейчас зажжем дугу и начнем варить, — отвечает тот.
И вот вспыхивает пламя дуги.
— Дуга! Есть дуга! — кричит Ермолаев электрикам. — Только убавьте напряжение.
И заструилась с концов электродов тонкая, ослепительная нить.
Хочется кричать — ура! Да здравствует первая труба! Вот она, долгожданная!
Закончив шов, Алексей Красильников поднимает голову.
Кто-то уже выводит мелом на трубе огромными буквами: «Труба тебе, Аденауэр!»
За воротами цеха светает. Холод к рассвету еще больше усилился. Вот оно какое крепкое, ядреное, жгуче-морозное утро большой уральской трубы…»
Окончательное завершение двух очередей нового стана праздновалось в апреле. На завод пришло поздравление ЦК КПСС и Совета Министров. Поздравления ВЦСПС, ЦК ВЛКСМ.
20 апреля, поздно вечером, прямо на квартиру к Осадчему позвонили из Софии. Там готовился очередной номер «Отечествен фронт», и корреспондент задал Якову Павловичу несколько вопросов:
— Мы видели снимок трубы, на которой написано: «Труба тебе, Аденауэр!» Как появилось такое «приветствие» самонадеянному канцлеру?
Осадчий вспомнил:
— Это написали рабочие. Когда первая труба появилась на рольганге. Один из тех, кто был поближе, и написал этот ответ советских рабочих господину Аденауэру.
— Яков Павлович! — спросил корреспондент. — Наши читатели хотят узнать, какие успехи в производстве труб большого диаметра?
— Успехи такие, — сказал Осадчий. — По нашим советским нормам стан «1020» должен строиться два года. А мы сделали за десять месяцев. Мы обещали правительству пустить стан к первому апреля и пустили досрочно.
— Куда предназначаются ваши трубы?
— Через два-три дня первые эшелоны будут отправлены на магистрали Бухара — Урал и «Дружба». Мы поставляем трубы и социалистическим странам.
Если бы корреспондент из Софии позвонил еще раз, несколькими месяцами позже, Яков Павлович мог бы сказать ему, что та самая газовая река с востока и Средней Азии, для которой завод эшелон за эшелоном поставлял новые трубы, пришла и в Челябинск, пришла и на завод, и здесь был торжественно зажжен газовый факел мира.
Пожалуй, на этом можно было поставить точку. Если бы эта примечательная история наших дней не вызвала громкого отзвука в той стране, чьи недальновидные руководители бросили первыми вызов челябинским трубникам.
В конце 1964 года в ФРГ вышла книга — репортаж о путешествии по нашей стране группы западногерманских журналистов. Они побывали в Средней Азии, в Сибири, приехали на Урал.
«Там, где Москва, — далекий запад» — называется книга.
«Ехал я осматривать «поле боя», — написал автор Георг Поликайт, — то самое «поле боя», на котором летом 1963 года Федеративная Республика потерпела поражение. Правда, речь идет не о военной битве. Это было сражение в рамках так называемой холодной войны, в которой наша страна вновь «вынуждена» была участвовать после капитуляции 1945 года».
Осадчий на заводе любезно встретил гостей, сам прошелся с ними по цехам.
В достаточной мере объективный, написанный с открытым сердцем репортаж Поликайта любопытен не только непосредственностью лестных для нас признаний. Журналисты ставили важные вопросы, директор Трубного серьезно им отвечал.
Он сказал, между прочим, что наши большие трубы ни в чем не уступают трубам из ФРГ, и то, что у них два сварных шва, не отражается на их качестве. Любой специалист знает, что труба почти никогда не лопается по сварному шву.
В ответ на вопрос журналистов Осадчий заметил, что для газопровода Бухара — Урал требовались трубы, выдерживающие давление в 70 атмосфер, а заводские прошли проверку под давлением в 110 атмосфер и выдержали.
— Аденауэр может получить назад те трубы, которые он поставлял нам до объявления эмбарго, — сказал тогда журналистам Осадчий. — Дело в том, что собственное производство нам обходится дешевле. За одну тонну труб большого диаметра мы платили ФРГ двести пятьдесят золотых рублей.
И почти утешающим тоном, как заметил Поликайт, Осадчий добавил, что и в случае отмены эмбарго западногерманские трубы нам пока не нужны… Не знаю, может быть, они понадобятся когда-нибудь позже, для других целей…
Сам же Яков Павлович в своей рецензии на эту книгу, которую он вскоре опубликовал в газете, дружески пожурив Поликайта за некоторые фактические ошибки и неточности репортажа, отметил его общий дружеский и честный тон.
«Прочтя книгу «Там, где Москва, — далекий запад», многие читатели из ФРГ, — написал Осадчий, — глубоко задумаются над тем, почему западногерманские реваншисты и их заокеанские подстрекатели потерпели очередное поражение, на сей раз на «трубном фронте». Экономические и прочие диверсии против могучего социалистического государства обречены на провал».
На Челябинском заводе — два горячих цеха непрерывной печной сварки труб. Относительно старый — с импортным оборудованием, и совсем новый — с отечественным.
Внешне и цеха, и станы — как два родных брата. Один поменьше, другой побольше. И в том и в другом в начале потока овальное каменное горло печи с горящим газом, через которое двойной петлей летит стальная лента штрипса, потом ее утюжат калибры прокатных валков, и лента под обжатием становится из плоской круглой, превращаясь в трубу, которая льется и льется из клети в клеть, пока в конце большая круглая маятниковая пила легким касанием, с протяжным стонущим звуком не начнет резать эту бесконечную, докрасна накаленную трубу на равные части.
И стан и трубы во время работы всегда залиты пурпурно-торжественным сиянием. В первые минуты своего рождения трубы являются в мир в багрово-красной, брызжущей жаром и искрами, но потом быстро чернеющей стальной рубашке.
Цех в силу полной автоматизации кажется простым и красивым, выделяясь гармонией и красочной палитрой даже среди прочих процессов вообще красивого металлургического производства.
Скорость на новом стане — 400—500 метров в минуту. Так движутся поезда. У нового стана — огромная производительность. Авторы, создатели этого горячего цеха, в их числе Осадчий, бывший начальник цеха Усачев и его заместитель, ныне покойный инженер Каган, — в 1963 году удостоены Ленинской премии.
Я часто бывал в цехе, заходил порою, чтобы просто постоять недалеко от стана и посмотреть на этот бесконечный процесс, от которого трудно оторвать взор. Должно быть, эта завораживающая многих стихия огня и металла вошла и в меня когда-то и осталась, как первая любовь.
И Усачев, и Каган, и Ю. Медников, и многие другие инженеры, в разные годы работавшие в этих двух горячих цехах, проводили экспериментальные и производственные опыты по увеличению силы обжатий в клетях с тем, чтобы сформовать трубы с более тонкими, но прочными стенками. Сделать трубы легче. Сэкономить металл. Одним словом, добиться более тонкого экономичного профиля.
Экономичные трубы — это ходовой термин на заводе. Хотя, если подумать, в это словечко заложена некая смысловая нелепость. Как будто бы есть правомерность в существовании труб явно неэкономичных, то есть слишком тяжелых, слишком громоздких, с большими допусками запаса прочности. Все трубы должны быть предельно экономичными.
Как-то Усачев показал мне похожий на рентгеновский снимок пластического удлинения трубы. Научно это называется: «Удлинение труб между клетями при редуцировании с натяжением».
Постепенно под давлением валков становятся тоньше стенки непрерывно бегущей трубы. Но вот уже и опасный момент — слишком велико натяжение, и на трубе образовалась «шейка». Она тянется, как ириска, если позволительно такое кондитерское сравнение, тянется, тянется… и бац! Обрыв!
Я видел на снимке и ось этого обрыва. И его изломанную линию.
Всякий обрыв при экспериментировании означал для Усачева, для мастеров, для рабочих цеха новую установку контрольных приспособлений и контактных роликов измерительного прибора с подключенными к нему осциллографами.
Но еще прежде в лаборатории работали со специальным прибором, в который закладывается моделька трубы из прозрачного полиэтилена, и там, в приборе, с помощью светового фильтра можно наглядно увидеть, как распределяются по модели напряжения при сжатии трубы. Зная модуль перехода от полиэтилена к стали, нетрудно уже просчитать аналогичные напряжения, возникающие в металле труб при обжатии и прокатке.
Тонкостенные трубы рвались на стане. Порою очень часто, порою не слишком часто, и это обнадеживало.
«Где тонко, там и рвется», — гласит пословица. Но Усачеву и его товарищам она не казалась верной. Надо найти, доискать — почему они рвутся! И как в производственных условиях избежать обрывов?
Горький привкус неудач Усачев многие месяцы словно бы ощущал на губах. Горечь эта примешивалась ко всему, о чем бы он ни думал.
Но на стане продолжались опыты. Усачев упорно катал тонкий профиль.
…Я помню конец одной ночной смены. До пересменки оставалось минут десять.
Обычно стан работает непрерывно, если все идет нормально, но в то утро Усачев дал команду на полчаса зажечь на табло красный свет остановки, пока будут менять режим главной редукционной клети.
— Перевалочная бригада уже собралась, скоро начнем, — сказал он мне. И махнул рукой мастеру — мол, начинайте!
Рядом с Усачевым стоял научный сотрудник из расположенного рядом с заводом Научно-исследовательского трубного института. Там тоже проводились работы по утоньшению стенок трубы. Усачев называл сотрудника просто Алик, хотя Алику было за тридцать.
Лет тридцать пять на вид можно было дать и высокому, худощавому сварщику с добрым лицом — Александру Павловичу Гречкину, сыну знаменитого на заводе человека — Павла Игнатьевича Гречкина, печного мастера, в гражданскую войну воевавшего бок о бок с М. В. Фрунзе, строителя первого цеха на заводе в сорок втором, Героя Социалистического Труда.
Я заметил, что Усачев немного волнуется, зато его ученый коллега Алик выглядел иронически благодушным, шутил, рассказывал анекдоты. Он называл их «абстрактными».
— Вот послушайте: летит над Лондоном стая крокодилов, вожак оборачивается и говорит: «Что за черт, вот десять часов летим — и все среда!»
Усачев удивленно уставился на Алика, но чувствовалось, что думает о другом. Гречкин-младший из вежливости, видно, коротко посмеялся.
— Да ну вас к шутам с этими крокодилами! Пора, начинаем, Александр Павлович, вызывайте бригаду, — распорядился Усачев.
Гречкин пошел вслед за мастером, нагнал его, и потом они все вместе — Гречкин, мастер и бригада дежурных слесарей — взяли со склада и потащили на руках тяжелые верхние и нижние валки для редукционной клети.
Мастер, красный от натуги, пыхтел и шумно дышал рядом с Гречкиным.
Бригада слесарей уже завела привычную:
— А ну раз, взяли! Еще раз, взяли!
Не хватало только «Эй, ухнем!».
Дотащили валки до тележки, стало легче — повезли. Но около стана снова пришлось браться руками, крючок мостового крана бесполезно плавал над головами рабочих. На руках, только на руках, можно было точно и аккуратно вставить эти большие цилиндрические ролики в оправу клети.
Валки, освещенные ярким светом переносных ламп, весело поблескивали отполированной сталью. Зеркально светились ручьи калибров, места контактов с прокатываемой полосой, те самые места, где холодный и крепчайший металл с огромной силой давит на раскаленный и поэтому более податливый металл трубной заготовки.
Гречкин погладил ладонью холодный еще и скользкий валок, спросил у Алика:
— Ну, как вам наш механизированный ручной труд?
Рабочие перевели дыхание, снова взялись за ломы и крючья. Оба валка пришлось поднимать на уровень груди.
— А ну еще… все вместе… разом дружно — взяли! — зычно, на весь пролет, командовал бригадир слесарей.
Стан не работал. Привычный слоистый шум, напоминающий низвержение потока по каменистому руслу, смолк, и кругом стало тихо, звонко разносились голоса рабочих, и где-то там, высоко под стеклянным потолком цеха, в переплетении стальных балок, рождалось ответное эхо.
Алик разговаривал с Усачевым. Я слышал, как он сказал:
— Теперь, Игорь Михайлович, в ученом мире не считается вовсе доблестью, так сказать, многостатейность, обилие мелких научных публикаций. Само по себе количество работ — уже не украшение ученого. Раньше у нас водились просто чемпионы в этом смысле, а теперь, извините, это выглядит как халтура.
— Но есть работы и работы! — возразил Усачев. — Но вообще-то оно и правильно. А то уж очень мы торопимся каждое наблюдение поскорее тиснуть на печатном станке.
— Верно или неверно, но это так. Я здорово устал в этом году. Знаете, теперь в ученом мире принято отдыхать два раза в год: летом и зимой. Хотя бы по полмесяца. Иначе не хватает нервного заряда.
— Завидно. А на заводе так не выплясывается, — сказал Усачев, — то конец месяца, то квартала. План! План! Всегда напряжение.
— Угу! — кивнул Алик. — Поэтому и переходите-ка к нам в науку, пока не укатали сивку крутые горки.
Усачев забрался на клеть, сел верхом на раму, чтобы еще раз осмотреть, как установлены валки.
Привычный, проникающий во все уголки завода звук сирены возвестил начало утренней смены.
Усачев спрыгнул на пол, отряхнул брюки и сделал рукой энергичный жест, точно стартер на беговой дорожке. Сигнал этот предназначался Гречкину и был понят без слов.
Я поднялся на командный мостик операторов. Гречкин уже стоял за пультом. Двумя поворотами ручки он включил конвейер рольгангов.
На табло загорелась красная надпись: «Внимание! Стан работает!»
Гречкин работал спокойно, он мог наблюдать за станом и за Усачевым и Аликом, которые остались внизу и, кажется, о чем-то спорили. Алик размахивал руками, широко открывал рот, только теперь уже ни Гречкин, ни я не слышали их голосов и словно бы смотрели немое кино.
Должно быть, только одного боялся сейчас Гречкин — обрывов.
Я был уверен, что и Усачев в эту минуту думает о том же.
Прошло минут десять.
Я хорошо видел с мостика, как готовые тонкостенные трубы, внешне, конечно, ничем не отличимые от обычных, скатываются с последнего рольганга по наклонной плоскости туда, где, охлаждая трубы, били в воздух сильные струи воды.
От потемневшей массы металла все же продолжал излучаться жар, накалявший и балки пролета, и стропила потолка цеха, где дрожало в воздухе и плавало, как марево, серое облако испарений.
— Хорошо! — неожиданна вздохнул Гречкин.
— Что? — не понял я.
— Порядок. Катаем нормально. А тонкий профилек — вот он! Труба за трубой!
— Выходит, не оправдывается пословица, — сказал я, — что, где тонко, там и рвется?
Гречкин как-то смущенно пожал плечами. Боялся порадоваться раньше времени и сглазить. Мол, скажи с уверенностью «да», и тут же что-нибудь стрясется.
Внизу, около стана, не торопясь прогуливались трое: Усачев, Алик и мастер участка.
Они прошагали мимо редукционной клети, мимо маятниковой пилы, остановились в двух метрах правее, как раз над световым табло.
Усачев что-то говорил, показывая рукой на пилу, Алик смотрел туда же, прикрыв глаза ладонью, ибо от пилы летели искры.
В это-то мгновение и мелькнула в воздухе огненная полоса!
Она рванулась из стана, где-то рядом с маятниковой пилой, словно брошенная чьей-то сильной рукой.
Стан ударил лентой о стену цеха, лента, согнувшись, поползла вверх, уперлась о балку, назад к стану и только тогда упала на пол.
Но и здесь, извиваясь змеей, она образовала нечто вроде огненного круга, внутри которого очутились Усачев, Алик и мастер.
А багровая лента все текла и текла, стан все мотал и мотал трубу, пока один ее конец не полез в потолок, а другой — на переходный мостик, запутавшись там в поручнях.
При обрывах полосы Гречкин как бы терял ощущение времени. Время растягивалось. Секунды казались минутами, хотя на самом деле счет шел на доли секунд.
Гречкин сразу же дернул аварийный кран, со стоном и скрежетом все клети начали замедлять вращение, но можно ли сразу остановить полосу, летящую по рольгангам с такой скоростью?
Пораженный, я наблюдал за тем, что происходит вокруг. Вначале Усачев, Алик и мастер пытались убежать от полосы, но когда Усачев понял, что это им не удастся, он схватил за руки Алика и мастера. Теперь им нельзя было двигаться, и надо только спокойно стоять, стоять и ждать. Пусть сталь шипит у твоих ног, пусть даже коснется ботинка, прожжет штанину. Ни с места!
Но вот я увидел, что Алик все же метнулся в сторону. Да, он заметался внутри огненного кольца, и Усачев страшно, должно быть, закричал на него. Алик тоже закричал, широко открыв рот. Мы не слышали слов.
Что Усачев крикнул? Да и имели ли слова значение? Алик, видимо, находится в том состоянии, когда уже слова не останавливают. Он отдался страху, и страх двигал его руками и ногами, страх тащил Алика прямо на раскаленную спираль ленты.
Вот тогда-то Усачев и сделал то единственно возможное, что он мог сделать, чтобы уберечь Алика от ожогов. Резким ударом он сбил Алика с ног. И всем телом навалился на него, прижав к полу.
…Минут через десять все было кончено. Кружево металла на полу, остыв, почернело, пришли автогенщики, начали резать это кружево на части. Затем куски изломанных, исковерканных полос, так и не успевших стать трубами, отнесли на склад лома.
Мне показалось, что всем в этот момент захотелось пить. Во всяком случае, рабочие столпились у сатуратора. Спустившись вниз, я заметил на лбу у Усачева большую ссадину. Мастеру насквозь прожгло брючину. Алик, фамилию его я так и не успел узнать, отделался, видимо, только испугом. Он стоял растерянный, мрачный, больше не шутил и не предлагал Игорю Михайловичу перейти в его институт.
А в общем-то, как уверял меня Усачев, ничего особенного не случилось. Обычный обрыв ленты при прокатке, рядовой эпизод при новаторской работе в цехе, где упорно, творчески, с муками, удачами и неудачами осваивается новый, экономичный, тонкий профиль сварной трубы.
После того как Саша Гречкин сбегал в медпункт и принес на всех йод и бинты, он снова вернулся к своему пульту.
Усачев спокойно махнул ему рукой:
— Давай!
И на табло засветились ярко-красные буквы:
«Внимание! Стан работает!»
Когда Усачев стал начальником трубоэлектросварочного, он и здесь продолжал работать по тонкому профилю. Но с другими трубами. По другой технологии. И еще с большими перспективами экономии металла, учитывая и размеры труб и тысячекилометровые маршруты газовых магистралей.
Штаб цеха, как и положено ему быть, — наверху, на пятом этаже пристроенного к цеху здания, туда надо подниматься на лифте. От лифта ведет длинный темноватый коридор с множеством комнат — технических служб — и дверьми, которыми здесь усеян коридор, как стручок горохом. За одной из них — кабинет начальника цеха.
Контора с немного замасленными стенами (прислоняются в спецовках), со скрипучими полами (должно быть, рассыхаются оттого, что в цехе жарко), с характерным запахом окалины и дымка, проникающего даже сюда снизу от станов. Кабинет Усачева, а потом Вавилина, ставшего начальником цеха — просторный, а стол у окна маленький, на нем два телефона, селектор и телевизор, который может показывать пролеты цеха. Честно говоря, его включают редко. Осадчий мечтает приспособить телеглаз для исследования качества сваренных в трубе швов. Но это в будущем. А пока проще по цеху пройти. Так что телевизор включают только для гостей, предварительно хорошо настроив.
Вот около этого самого телевизора Усачев и Борис Буксбаум, старший калибровщик цеха, чертили передо мной на узких листиках бумаги маленькие схемки и столбики цифр. Чертеж помогал прояснить мысль. Типично инженерная привычка у обоих.
Из этих цифр и схемок вырисовывалась внушительная картина многолетней борьбы за тонкий профиль, борьбы, я бы сказал, многостадийной и многоотраслевой, ибо она давно уже вышла далеко за пределы одного завода.
В самом деле, чтобы уменьшить толщину стенок трубы, надо увеличить прочность этих стенок. Следовательно, нужен другой, более жесткий металл.
Челябинские трубники сделали такой заказ сталеплавильщикам Магнитки. А те сказали ученым — дайте нам слиток, отвечающий этим требованиям, дайте необходимые легирующие присадки.
Вот есть и слиток, есть и сталь, и прокатан лист, но более жесткий стальной лист труднее формовать и сваривать самим трубопрокатчикам. И отсюда новые приспособления на каждом участке, новый опыт и навыки.
В шестьдесят четвертом году здесь катали трубу «1020» с толщиной стенки 11,2 мм, в шестьдесят пятом — 11 мм, в шестьдесят седьмом — 10 мм.
Миллиметры, даже десятые доли миллиметра! Но в переводе на размеры труб и километры пути — это сотни тысяч тонн металла, ранее без нужды загоняемого в землю.
Какое славное, большое и важное дело в руках энтузиастов тонкого профиля! И чем шире трансконтинентальный шаг наших голубых дорог, тем все весомей и разительней выгода, экономия.
Но!
Вздохнул, порвав на мелкие кусочки исписанный листик бумаги, Игорь Михайлович Усачев, когда мы закончили беседу. А вслед за ним вздохнул и Буксбаум.
Есть препятствие, на преодоление которого уходит больше сил, чем на исследования, прокатку труб и творческие неудачи. Новому тонкому профилю давно уже встал поперек «профиль» старых нормативных представлений плановиков и экономистов.
Летом, по утрам, Николай Падалко иногда бегает умываться к озеру. Дом его стоит на улице Машиностроителей, до озера пять минут хода, и вот она — темно-серая, или зеленоватая, как бутылочное стекло, или зловеще черная, перенявшая цвет грозовых туч, озерная тихая вода.
Кто купается рано утром, когда еще холодноват воздух и солнце лишь слегка прогревает кожу, кто не боится первого озноба, от которого замирает сердце, тот знает, какое это блаженство плавать, разогревшись, в воде.
Падалке хорошо думалось около озера. И странное дело, иные вопросы, запутанные и сложные для уставшей к вечеру головы, утром словно бы упрощались и прояснялись при свете солнца, всплывающего из озера в небо, как на детских рисунках — громадным оранжевым и пылающим шаром.
В двенадцать лет Падалко был уже заводчанином — учеником токаря. Случилось это в войну, когда Николай вместе с отцом, рабочим, эвакуировался из Днепропетровска в Челябинск. Время было тяжелое. Отец сказал: «Надо подсобить заводу, старший брат на фронте». И Николай стал «сыном завода».
Когда тридцатишестилетний человек уже двадцать четыре года на заводе токарем, сварщиком в разных цехах, когда его знают тут все от мала до велика, чем он гордится, то такой рабочий долго еще будет оставаться для всех не Николаем Михайловичем, а просто Колей. Даже если он уже Почетный металлург. И партгрупорг на своем участке.
Падалко давно уже прочно прижился к Уралу, женился на уральской, ее зовут Людмила Петровна, и работает она на флюсовом участке в одном цехе с мужем.
В свободное время Падалко увлекается рыбалкой, туризмом, гоняет на своем «Москвиче» к знаменитым своей красотой озерам, таким, как Кисегач, Соленово, побывал уже туристом в Бельгии, мечтает прокатиться вокруг Европы.
У него всегда хорошее настроение, и собеседника своего он умеет зарядить флюидами бодрости и тем неподдельным ощущением полноты жизни, которое сильнее житейских огорчений — мелких или серьезных, преходящих или постоянных.
Завтракает он по утрам вместе с женой и сынишкой, которого отправляют в школу, потом Падалко выходит на улицу, до завода тоже минуты три ходьбы, он шагает в полотняных брюках, светлой, открытой на груди рубашке, в сандалиях на толстой резиновой подметке, чтобы не скользила нога по размытым на бетонном полу пролета лужам масла.
На площади перед Трубным Падалко попадает в шумный, многоголосый людской поток, который взбухает, когда его пережимают металлические вертушки в двух узких коридорчиках проходной. Порою народ тут скапливается такой плотной, шумной, веселой массой, какая бывает в колоннах на демонстрации. И хоть прижмет кто-нибудь локтем или толкнет ненароком, стиснут в проходе, а все же это не портит настроения.
Кому-то протянешь руку, кому-то кивнешь, а тому лишь успеешь подмигнуть, когда знакомое лицо, мелькнув на секунду, скроется в движущейся толпе.
И чувствуешь себя кровной частицей потока, важной и нужной частицей силы, дающей жизнь заводу.
Тут же за проходной — «Аллея героев производства». Шеренга портретов. На одном темноволосый, темноглазый, с нежной, как у девушки, кожей лица, с прядью, сползающей на лоб. Знакомое лицо. Внизу подпись: «Герой Социалистического Труда».
Это Николай Падалко смотрит на Николая Падалко, каждое утро они встречаются у проходной. И тот, что на фотографии, как бы спрашивает:
«Как ты сегодня?»
— Да ничего, — мысленно ответит ему Падалко, — ничего, браток, все движется своим ходом, сегодня опять буду варить тонкий профиль трубы «820». Трудновато с ним, но интересно.
Войдя в цех, Падалко отправился к своей третьей линии станов, подождал, пока по рольгангу прокатится труба, затем, резко согнувшись, нырнул под перекрытия к своей деревянной рабочей площадке, немного возвышавшейся над полом.
Мимо нее, как мимо маленького полустанка, медленно двигались эшелоны труб. Падалко, устав стоять за пультом, садился на скамейку и, глядя в зеркало, в котором отражался внутренний шов, следил за ходом сварки. Пока шов ползет внутри трубы, с внешней ее стороны кажется — движется огненная змейка с красной головой, туловищем и темным, постепенно остывающим хвостом.
Трубы с утоненной стенкой требовали от сварщиков особого внимания. Пресс, формующий более жесткую сталь, порой не сводил точно кромки трубы. Случались прожоги. Если шов хорош, то корка флюса сама отпадает при легком постукивании ключом, и тогда обнажается ровная серебристая дорожка.
Тонкостенную «сырую трубу» перед сваркой и прогревали сильнее, чтобы металл просох и был чуть теплым. В общем, возни много. Но зато как тепло трубу, так и душу Падалко подогревало сознание, что он своими руками сохраняет тысячи тонн металла, нужного стране.
Когда Падалко сел за пульт и к нему подошла первая заготовка, он, к удивлению своему, узнал, что катать он будет сегодня трубы с прежней, более толстой стенкой.
— Почему?!
С этим вопросом Падалко бросился к мастеру. Мастер развел руками — распоряжение! Падалко — партгрупорг — позвонил в контору цеха. Ответ — распоряжение! Цеховой диспетчер, уточняя сменное задание, позвонил главному диспетчеру завода. Тот сослался на плановый отдел.
— Ты что, Падалко, — мальчик! — с укоризной сказал ему мастер. — Вчера работать начал! Не знаешь, что ли! Тонкий профиль катать невыгодно, товарищ дорогой! Ни цеху, ни заводу, ни тебе, ни мне. Никому. План-то идет в тоннах!
Я случайно застал двух молодых инженеров в кабинете одного из начальников отделов заводоуправления. Случай этот в какой-то мере щепетильный, и я не буду называть фамилий.
Хозяин кабинета только что зашел в комнату, которая отличалась от других лишь висящим на стене электрическим табло, на котором схематически изображались все цехи и все станы. Зеленый свет выпуклых точек на табло говорил о нормальной работе, остановка же стана немедленно отзывалась красным сигналом. Таким образом, живая, пульсирующая огоньками картина ежеминутной жизни завода всегда была перед глазами того, кто сидел за Т-образным столом в этой скромно обставленной, продолговатой комнате.
Я, пришедший поговорить с начальником отдела, сразу же заметил, что вошедших молодых людей что-то смущает и тяготит. Однако ж это, наверно, был тот случай, когда смущение не убивает решимости высказать задуманное.
Речь зашла о том, что инженеры решили варьировать толщину стенок труб в зависимости от давления газа на том или ином участке газопроводов. Величина эта неодинакова — где больше, где меньше.
Начальник отдела в принципе тут же одобрил эту идею. Он сказал, что в ней заложено реальное рациональное зерно и что метод этот сулит безусловно новую большую экономию металла.
— Так что это реально, ребята, действуйте! — сказал он. — Ваша идея работает на тонкий профиль. Это хорошо.
Тогда эти «ребята» вытащили из портфеля уже заготовленное ими письменное «Предложение» и попросили, чтобы начальник отдела тоже поставил под ним свою подпись.
— Как? Зачем?!
Хозяин кабинета возмущенно удивился и бурно покраснел.
— Что вы, товарищи! — произнес он после паузы. — Это ваша идея, зачем же мне примазываться к вашей работе! А помогать? Помогать я буду и так.
Не знаю, может быть, эта сцена была задумана как сговор без свидетелей и я торчал тут непрошеным очевидцем, лишь усиливая общее смущение. Но меня удивило, в свою очередь, то, что инженеры пришли с открытым забралом, не скрывая в общем-то своих намерений, и сейчас терпеливо ждали ответа.
— У меня хватает своих изобретений, — сказал начальник отдела, — и по тонкому профилю тоже. А вы предлагаете один из вариантов этой проблемы.
Собственно, это было замечание по ходу беседы, справедливое по своей сути. Но инженеры восприняли это замечание по-своему. Оно словно бы подхлестнуло их.
— Вот видите, — начал один из них, — совершенно верно. Одно вытекает из другого. При чем тут примазывание. Ведь вы, так сказать, разделяете…
— Разделяю, ну и что же?
Видимо, начальника отдела уже начинала раздражать настойчивость инженеров.
— Нет, вы это оставьте, — и он решительно отодвинул от себя бумагу, которую ему уже положили на стол. — А то ведь рассержусь!
Когда инженеры вышли из кабинета, он сказал мне с невеселой усмешкой:
— Вот увидите, эти ребята еще раз придут просить меня в соавторы.
— Есть шутка, — сказал я. — А и Б решили написать сценарий, но дело расстроилось, ибо в их содружестве оказалось два соавтора и ни одного автора. Так и в технике бывает. Может быть, вы тот самый автор, которого им не хватает?
Хозяин кабинета рассмеялся:
— Нет, тут другое. Ну скажите, откуда у этих еще совсем молодых специалистов этакая «хватка»? — спросил он меня. — Откуда? Из каких наших грехов произрастает она? Не из тех ли, которые мы наблюдаем порой, когда дело делают одни люди, а потом к ним присоединяются другие, чье право на авторство сомнительно.
— Не без этого, — заметил я.
— Но главное в том, — продолжал мой собеседник, — что и эти молодые инженеры из трубоэлектросварочного думают о тонком профиле. Думают, ищут. Мы уже освоили и показали другим, что трубу «1020» можно катать толщиной в 10 мм. А это утонение дает дополнительно только на одной линии станов 170 километров труб в год. Вы представляете, что это такое — «бесплатных» сто семьдесят километров трубопровода? Да, но кому нужны эти километры?! План-то идет в тоннах!..
…Через несколько дней Борис Буксбаум — старший калибровщик трубоэлектросварочного поведал мне с огорчением не меньшим и с такой же искренностью историю того, как на одном из южных заводов тоже застопорилось внедрение тонкого профиля. Он сказал:
— Вот приехали наши товарищи с этого завода. Они должны были по нашему примеру катать трубу со стенкой в 10 мм. Я спросил — катает ли завод? Нет. Начали было, но бросили. Опять вернулись к 11 мм, пользуясь тем, что в задании сказано: 10—11 мм. А почему? Нормативы заводу не изменили. Все осталось в тоннах. Следовательно — невыгодно. Где же им взять недостающий вес по плану? — И потом добавил хмуро: — А метры никого не интересуют. Все берут обязательства в тоннах и в тоннах отчитываются. И сотни тысяч тонн лишнего металла уходит под землю. Вот уже много лет.
Тонны и метры! Чем больше я вдумываюсь в суть этой проблемы, тем яснее вижу в ней не один только технологический смысл, так же, как и в тонком профиле, содержание куда более емкое, чем это может показаться на первый взгляд, и самым тесным образом связанное с высоким уровнем технического прогресса.
Не вчера началась и не завтра закончится эта длинная цепочка борьбы, в которой сталкивались и сталкиваются разные нравственные позиции, представления о долге и ответственности.
В октябре 1933 года в Харькове состоялся Первый Всесоюзный съезд трубопрокатчиков.
У Юлиана Николаевича Кожевникова сохранился переплетенный томик: «Материалы и постановления съезда». Вдвоем мы листали эти уже слегка пожелтевшие архивные странички, хранящие приметы ушедшей в историю эпохи.
Любопытна повестка дня съезда, доклады тогдашних руководителей «Трубостали» и Народного комиссариата тяжелой промышленности, капитанов промышленности первых пятилеток. Иные из этих имен вошли в пантеон нашей индустриальной славы, другие полузабыты или забыты вовсе, но все они принадлежат поре удивительного душевного горения и подвигов труда.
Этим горением и энтузиазмом окрашены все доклады — свидетельства широкого шага трубной индустрии по ступенькам — годам первой и второй пятилеток. И лозунг, под которым проходил весь съезд:
«Ни одного вида, ни одного профиля труб, которые не могли бы быть изготовленными трубопрокатными заводами и цехами Советского Союза!»
Иными словами, съезд наметил пути к овладению всеми тонкостями трубного производства, нацелил трубопрокатчиков к штурму мировых вершин техники.
Любопытно, что тонкие профили труб катали уже и в те годы, и тогда уже во весь рост встала проблема: «тонны — метры!»
Катал тонкий профиль и сам Юлиан Николаевич в своем цехе. И какие сложные трубы: овальные, каплевидные, прямоугольные, в виде восьмерок и других, еще более сложных специальных профилей!
Недаром один из докладчиков на съезде назвал эту работу Кожевникова «образцом высшего достижения трубоволочильной техники, граничащей с искусством».
— А искусство надо поощрять, — сказал мне с улыбкой Юлиан Николаевич, — в особенности, если это искусство массовое. Вот мы тогда в своем цехе ввели систему переводных коэффициентов. Не на тонны считали трубы и даже не просто на метры, а добавляли к этим величинам коэффициенты трудности, поправки на тонкий профиль. Более тонкая работа и оценивалась выше.
Он нашел в постановлениях съезда место, отмеченное им же красным карандашом:
«…Особенно важно наличие таких коэффициентов в качестве стимула для внедрения новых видов продукции, без этого всякий новый, сложный продукт, не предусмотренный программой, грозит сорвать выполнение плана и, естественно, поэтому не может вызвать к себе должного внимания и интереса со стороны производственников…»
— Я сам мог платить премию рабочим за работы по тонкому профилю, — вспомнил Кожевников, — так сказать, своей властью начальника цеха. А сейчас таких прав не имеет и директор завода. А почему? Больше, больше прав надо давать заводчанам.
Переводные коэффициенты! Так в годы первых пятилеток решался вопрос экономического стимулирования новаторской работы трубопрокатчиков, творческих дерзаний заводов.
Я не собираюсь здесь давать рекомендаций. Задача писателя-публициста лишь обозначить проблему, в которой экономика сопрягается с психологией, с нравственным и гражданственным отношением к труду, к жизни. Но может быть, все же не лишним будет напомнить мудрое изречение о том, что порою новое — это просто хорошо забытое старое.
В 1968 году на Челябинский трубный пришел очередной прейскурант по расчету с потребителями труб, по-прежнему выраженный… в тоннах! Но в тоннах «теоретических». Грубо говоря, это значит, что берется некий средний вес труб, по которому ведется расчет, но заводу предоставляется выбор в диапазоне нескольких размеров, и если катаются трубы нижнего предела, более тонкостенные и легкие, то на разнице с теоретическим весом завод имеет прибыль, а государство экономию металла.
Это попытка частичного разрешения застарелой и острой проблемы «тонны — метры». Первый шаг в этом направлении. И надо надеяться, что со временем противоречие это будет разрешено самым кардинальным образом — в пользу разумной целесообразности, государственных интересов И поощрения творческой энергии новаторов.
Как человек, много ездивший по стране, я накопил свои навыки, привычки, свои правила и пристрастия.
Приезжать на старое, знакомое место — вдвойне интересно.
На старом месте я никогда сразу не иду на завод, а люблю сначала побродить вокруг него, по поселку, городу, посмотреть на дома, зайти сначала не в контору, а на квартиру знакомого человека, порасспросить его о новостях, почитать заводскую многотиражку.
Ибо, как ни мал порою срок, отделяющий одну поездку от другой, — он все равно соберет кучу перемен, служебных перемещений, выдвижений и падений, которые редко бывают случайными, отражая некие общие тенденции жизни.
Так и на этот раз первым делом о новостях заявил видный издали большой транспарант у парадного подъезда заводоуправления. На нем текст Указа Президиума Верховного Совета СССР о награждении Челябинского трубопрокатного завода орденом Ленина.
За успехи в развитии производства, за новую технику, за то, что утерли нос господину Аденауэру… Много заводчан получили ордена и медали, а директор Осадчий и сварщик Падалко стали Героями Социалистического Труда.
Я уже знал, что Игоря Михайловича Усачева нет в Челябинске. Его назначили директором Северского трубного завода в Свердловской области. Поговорить об Усачеве я пошел первым делом к Николаю Падалко домой, застав его там в десять утра, то есть через часок после отработанной им ночной смены.
Падалко редко ложится отдыхать сразу же после рабочей ночи, хотя эта смена все же самая тяжелая и в коротких перерывах всякого клонит в сон. Но к утру вновь приходит состояние активной энергии, и даже дома по инерции хочется что-то делать, найти занятие рукам.
— Вот только после душа у меня почему-то краснеют глаза, — признался он, — и многие думают, что Падалко устал. Тем более что мы на участке бросили клич: «Даешь четыреста двадцать минут чистого, плодотворного труда!»
Он пояснил мне, что это означает такую четкость, собранность, мобилизацию сил, которые каждую минуту делали бы полновесно-трудовой. Это входит в понятие культуры труда, но зависит не только от рабочего, но и от тех, кто организует его труд. Давно пора дать бой всякого рода развинченности, «перекурам», бестолковщине в святое рабочее время.
Партбюро цеха, членом которого является Падалко, одобрило это начинание. С этой же идеей Падалко ездил на Всесоюзное совещание металлургов в Москву и на совещание трубопрокатчиков на Урале, в городе Первоуральске. А оттуда всего час езды и до Северского трубного завода, где ныне директорствует Игорь Михайлович Усачев.
Повидаться со старым товарищем отправилась целая группа ветеранов Челябинского трубного, вместе с Падалко — Гончарук, тоже Герой, мастер печей сварщик Волков.
Игорь Михайлович обрадовался землякам, повел их в кабинет, угостил, показал завод, сам прошелся по всем цехам. Завод старинный, стоит на Урале с демидовских еще времен, со своими традициями, историей, конечно, не чета Челябинскому гиганту, но по-своему интересный, растущий.
— Наш Игорь Михайлович какой-нибудь год там или чуть больше, а люди его уже признали, уважают, мы с рабочими говорили, хвалят, — сказал мне Падалко с чувством искренней гордости за товарища, с которым работал вместе столько лет.
Вот были два футболиста — погодки в заводской команде, вместе гоняли мяч, один к тридцати шести годам стал директором завода, лауреатом, другой по-прежнему рабочий, известный, заслуженный, но все же только рабочий.
Не примеривает ли Падалко свою судьбу к судьбе Усачева с ощущением некоей душевной горечи, с сознанием неисполненных надежд?
Конечно, я не задавал ему таких вопросов. Но все же Падалко заговорил об этом, подталкиваемый, видимо, контрастностью возникшего сопоставления и потребностью выразить свое, должно быть, не раз обдуманное отношение к жизни.
— Вот мой друг Валентин Крючков — он был рабочим, сейчас у нас председатель завкома — ругает меня за то, что не пошел я учиться, — признался Падалко. — Крепко ругает. Я, говорит, заставлю тебя учиться. Мы дружим семьями, частенько собираемся вместе. Сейчас он поступил учиться в заочный институт. И я собираюсь начать. Все правильно. Чего уж тут говорить.
А с другой стороны, — и он произнес это после паузы очень твердо, — я даже горжусь, что называюсь рабочим. Это такое чувство — особое. Отец был рабочим всю жизнь, правда — умер молодым, в сорок лет. Семья — рабочая косточка. Причем я вам скажу — не в должности дело, а как ты ее себе представляешь. Я вот только мастер, а выступал на Всесоюзном совещании и вопрос поставил — о реконструкции, о металле, о том, что замучали нас перевалки, все меняют заказы, хоть бы месяц на одном сортаменте поработать, а то ведь большая перевалка занимает сутки.
…В трубоэлектросварочном, в канун двадцатипятилетия завода, которое почти совпадало с пятидесятилетием Революции, все стены в цеху и пролеты украсились плакатами, стендами с итоговыми цифрами, с памятными фотографиями времен войны, датами пуска цехов, и текущими бюллетенями соревнования.
Рядом с почтовым ящиком: «Для заметок в народный контроль» — висела большая доска с именами тех, кому присвоено звание: «Лучший мастер». Я прочел:
«Июнь 1967 г. — второе место Лутовинов П. П., август — первое место Падалко Н. М.».
Лучший мастер — это такая должность, а точнее сказать, такое звание на заводе, которое надо подтверждать усилиями и энергией каждодневно, из смены в смену, из месяца в месяц, из года в год. Это не так легко. И прав Николай Падалко: такой труд приносит, как главную награду, особое чувство удовлетворения. И сознание важности своего дела. И рабочей гордости.
Если Падалко стал мастером из рабочих, то Павел Лутовинов — мастер из молодых инженеров. Я знаю его как мастера уже не первый год. Опыта он набрался достаточно, но других инженерных вакансий в цехе нет.
Помнится, что еще Усачев говорил, что у него восемнадцать человек с высшим техническим образованием стоят на рабочих точках. По разным причинам. Одни потому, что выгоднее, хороший сварщик получает больше среднего инженера. Но большинство потому, что нет свободных должностей. Где-то в глубинке, на севере, на Дальнем Востоке, — положение другое. Но крупный, культурный центр притягивает, а иногда и «перетягивает» молодые кадры, для которых география становится порою важнее биографии.
К Лутовинову это не относится. Он здесь закончил институт, жена работает в заводской поликлинике, сестра и муж сестры — старые заводчане. Павел врос в Челябинск всеми корнями.
Сосед Падалко, он работал на линии «1020», той самой, знаменитой, которой по заводской инициативе суждено было еще раз изменить свой облик и вырасти в линию станов «1220», совсем уже громадных труб, которые, ползя по рольгангам, напоминают уже даже и не трубы, а нечто вроде движущихся стальных тоннелей.
Для реконструкции стана «1020» в три этапа, с полной остановкой действующей линии лишь на двадцать дней, было необходимо смонтировать только одного нового оборудования — 4236 тонн, вырубить бетона 5080 кубометров, уложить нового — 4720 кубометров… И все это в работающем цехе.
Каждый день в четыре часа дня, когда взрывали фундамент, — тряслись стены, звенели стекла окон в конторе и красноватым облаком пыли, от всплывшей в воздух окалины, затягивало все вокруг.
Усачеву казалось, что там, внизу, в цехе рвутся бомбы!.. И долгое эхо от этих взрывов гуляло между пролетами, поддерживаемое слитным грохотом ста пневматических молотков.
Строителей было мало, строительных работ множество. Сварщики включились в монтаж, цех многое делал своими силами за счет дополнительного времени, в воскресные дни.
В шестьдесят третьем году новая линия пристраивалась сбоку, на этот раз и реконструкция и нормальная производственная работа протекали… одновременно! Стан работал, не снижая производительности.
Удивительно? Да! Если мы еще можем удивляться тем истинным трудовым подвигам, которыми так богато наше время.
Павел Лутовинов, мастер реконструируемой линии, сидел на совместном заседании парткома завода и строительного треста. Обсуждалось отставание работ от графика совмещенного строительства и монтажа. Отставание тяжелое — на тридцать четыре дня.
Павел наклонился к Борису Теляшову, старшему мастеру, шепнул на ухо:
— А ведь у нас нет даже комсомольского штаба реконструкции.
Теляшов повторил это уже громко. Партком принял решение организовать комсомольский штаб. Начальником штаба утвердили Павла Лутовинова.
Он молод, напорист, и комсомольский задор для него не просто фраза, а суть характера. На Урал он приехал из тургеневских прославленных мест, из-под Орла. В селе, где он родился, Лутовиновых — половина жителей, вторая половина — Уваровы.
Года два назад я сам стал свидетелем того, как Павка жаловался более опытному мастеру на то, что электрик Сидоркин с утра пришел на работу явно выпивши, и когда надо было вызвать его на линию, Сидоркин куда-то исчез. Прошло полчаса. Его нет и нет. Павке пришлось взять электрика с другого участка. Наконец Сидоркин появился. Спросил: «Вы меня вызывали? Я был в другом месте. Вы у нас человек новый. Зачем вы так говорите, что я выпивши, когда я тверезый?»
Павка ему сказал:
— Какой же вы тверезый, когда от вас пахнет. Ну идите.
— И отпустил? — удивился мастер.
— А что делать?
— Это ошибка. Ты должен был послать рабочего в санчасть. Там бы его сразу проверили на алкоголь, — наставлял мастер.
— А я ему пригрозил: еще одно такое появление в цеху, и я напишу на него рапорт, — оправдывался Павка.
— Вот когда ты грозил, Сидоркин и почувствовал твою слабость. Мол, молодой и рохля. Такой может тебе и на голову сесть. А в медчасти его наверняка признали бы пьяным, не допустили к работе. А это для него урок. Сидоркин и других бы оповестил: «Наш новый строг! Имеет характер!»
Павка слушал, опустив голову, понимая, что оплошал.
— Так я его в следующий раз!..
— А в следующий — наоборот, ты бы его великодушно простил. Помнишь, мол, друг ситный, я тебя тогда послал в санчасть, а сейчас прощаю. И Сидоркин уже целиком твой. Понял?
— Не совсем, — сказал Павка, — вообще-то понял, но лучше, мне кажется, напрямую, по-честному…
И вот этот Павка, не принявший два года назад этот урок житейской изворотливости, но все же спасовавший перед наглостью пьяницы-электрика, в период реконструкции стана явился перед всеми совсем уже иным человеком. Энергичным организатором субботников, деятельным руководителем комсомольского штаба на объявленной всем коллективом ударной комсомольской стройке.
«Всюду бывать, все знать, всем помогать!» — вот был лозунг штаба.
И Павка сидел на заседаниях у Вавилина — начальника цеха, у Ольховича — главного инженера завода, у Осадчего.
Комсомольский штаб работал в контакте с главным инженерным штабом завода.
«Накал был такой, как в годы первых пятилеток!» — сказал мне Павка, сам знавший об этом времени только по литературе.
Самый высокий пик напряжения пришел на стройку стана вместе с последними двадцатью днями, когда окончательно была остановлена линия «1020». Вот уж действительно наступили горячие денечки. Но все же работы были закончены на двое суток раньше срока. И тридцать первого августа 1967 года, в четыре часа ночи, первая труба «1220» прошла испытание на гидравлическом прессе-расширителе. С утра трубы уже пошли потоком.
Трубы ползут медленно и спокойно, но вот в одном месте, с глухим стуком упираясь о рычаг, поднимаясь, как бы становятся «на дыбы», прыжком продвигаются вперед, и вот их уже подхватывают новые тележки, чтобы катить дальше и дальше по технологической цепи.
Знаменитую ныне на Урале самую большую трубу часто приходят смотреть экскурсанты. При мне весело протопала по переходным лесенкам группа школьников. Свесив вниз головы, ребята, как с моста в реку, смотрели на важно проплывающие внизу стальные громады.
И в самом Челябинске, в центре, на площади Ленина, где в дни праздника была развернута промышленная выставка, среди могучих тракторов, новых машин блюмингов, экскаваторов и станков величественно лежала и эта, черным глянцем отливающая труба с крупной белой надписью: «Юбилейная» — как символ уже достигнутых и залог новых успехов трубопрокатчиков.
Заводская жизнь в движении и переменах от месяца к месяцу, но бывает так, что вдруг резко накатываются не просто новые события и факты, а большой волной масштабная новизна. Приходит нечто такое, что определяет собой новый дух времени, глубинные сдвиги.
Предчувствие перемен в такое время как бы растворено в меняющейся атмосфере общественного сознания, в разговорах, догадках, предположениях, в радости одних, сомнениях и тревогах других.
Вот такое веяние крутой и властной новизны пришло в Челябинск с первыми вестями об экономической реформе. Она вобрала в себя главную сущность новизны, особенно в те дни, когда экономическая реформа начала спускаться с небес теоретических разработок на твердую землю практики.
В начале шестьдесят шестого года первым перешел на новую систему планирования завод дорожных машин имени Колющенко. Я бывал на нем в месяцы первых шагов, удач и срывов, накопления опыта.
Только упразднили совнархозы, шло перераспределение кадров, часть людей уехала в Москву, в аппараты министерств, часть — в различные отраслевые научно-исследовательские институты, одну треть бывших совнархозовцев взяли к себе заводы.
Одним словом, наступало время переходное, сложное, когда многое уже перевернулось, но еще далеко не улеглось. Время интересное, бурное!
Я помню разговор с Осадчим в августе шестьдесят пятого, в канун сентябрьского Пленума ЦК. Речь шла о правах директора и о нравственно-психологической стороне той большой проблемы, которую мы для краткости именуем просто «кадры», а по сути дела, это проблема инженерных судеб на заводе.
Уже повсюду говорилось о том, что директора предприятий получат большую самостоятельность.
— Это одна сторона проблемы, — сказал Осадчий, — но надо еще, чтобы и директор, и начальник цеха, и любой руководящий инженер были на высоте требований жизни.
И вдруг Яков Павлович вспомнил, как еще в совнархозе его председатель собрал экономический семинар для директоров заводов, где читались лекции по организации производства с расчетом на… малоопытного директора предприятия?!
— О чем он говорил: как управлять заводом, с чего начинать рабочий день, чем заканчивать. Удивительно! Такие лекции студентам читают по организации производства. Но видно — в этом была нужда. Была, была, — сам подтвердил Яков Павлович, — вот это-то и выглядело огорчительно. У меня даже температура поднялась после этого семинара, так я разволновался, — добавил Осадчий.
И тотчас же он заговорил о том вредном, что приносила с собой «совнархозовская замкнутость», когда дело касалось выдвижения людей.
— Вот я работал еще при Серго. Как у нас было?.. Если нужен директор на новый большой завод, то подбирали на старом человека с опытом, который уже проработал лет десять. А на смену ему приходил его же главный инженер. Молодой главный подменял директора. И выбор-то даровитых людей в промышленности был по всему Союзу, а не только по совнархозовской епархии. А то ведь бывало, у соседей не то что директора, но и мастера хорошего не допроситься. И мы им не давали. Глупость какая-то!
Было время, нас спеленали, — живо продолжал Осадчий. — Вот, например, научно-исследовательские институты ведут на заводах свои работы, получают на это средства, но мы не властны влиять на то, чтобы эти исследования как-то помогали заводу. Или того лучше. Директор может людей на завод принимать, а увольнять уже нет. Нельзя было уменьшить количество рабочих, а потом увеличить, если этого требует обстановка. Сразу же сократят штатное расписание. Вот мне летом нужно пятьсот строительных рабочих, но чтобы взять их, я вынужден был весь год их держать, иначе не будет штатных мест. И даже добавить жалование одному толковому работнику и сократить двух бездельников тоже нельзя. Не имею права.
И еще Осадчий добавил, что многого ждет от Пленума ЦК…
Весной 1966 в канун XXIII съезда партии, делегатом которого был Осадчий, я не застал его на заводе, но вот прошло еще полтора года, и я снова в беседе вернул Якова Павловича к теме реформы.
Все это время завод готовился к новой системе исподволь и серьезно. Чем экономически сильнее и крупнее предприятие, тем, как ни странно, сложнее подготовка, тем ответственнее этот шаг.
По сути дела, экономической службы до недавнего времени на заводах не существовало. Только несколько лет назад в заводоуправлениях были введены должности главных экономистов.
Однако уметь анализировать производство должен каждый инженер, и в этом смысле главный экономист — сам директор.
Вместе с тем, анализ — не монополия экономиста, его продукцией является выработка рекомендаций на основании анализа. Если таких рекомендаций нет, главный экономист бездействует. Организация производства, творчески продуманная под углом зрения экономики, — вот поле деятельности экономиста, который не должен подменять ни главного инженера, ни коммерческого директора, ни самого директора.
Да Осадчего в этом смысле никто и не сможет подменить, потому что, как бы ни был инициативен и деятелен главный экономист, директор сам вникает во все детали заводской экономики, привык к этому за многие годы, и сейчас для него это уже не рефлекс, не привычка, а большее — грань характера.
В субботу на Трубном, который перешел на пятидневку, в заводоуправлении — тишина. Только за двойной, обитой кожей дверью диспетчер нажимает кнопки на пульте, да у себя, без секретаря и референтов, без посетителей и гостей, никого не принимая, работает директор.
Он сказал мне в последнюю нашу встречу:
— Видимо, с нового года начнем. Завод наш экономически сильный, вот и Алексей Николаевич Косыгин, недавно побывавший у нас, отметил высокую технологию и культуру производства. Но портит всю картину один цех, и не по нашей вине.
Я уже бывал в этом огромном цехе с очень сложным уникальным оборудованием, и о том, что собирался рассказать мне Осадчий, уже слышал от многих заводчан. Забота директора — это забота многих. И я бы сказал — общая боль.
— Мы возражали. Три письма в правительство. И все же — пришлось строить!
Да, этот цех, не отвечающий общему профилю завода, строили долго, с перерывами, а когда выстроили — изменилась ситуация с потребителями. Цех имеет мало заказов — тяжелым грузом убытков он ложится на себестоимость всей продукции завода.
Обычно сдержанный, Яков Павлович слегка порозовел от возбуждения, когда речь зашла об этой истории.
— Нам и делать-то в этом цехе сравнительно немного таких труб, и право же, — сказал он, — нам выгоднее их просто купить на другом заводе, где налажено массовое производство. Да, да, купить! Или эти заказы переправить к соседям. Сделайте, товарищи, одолжение, покатайте эти трубы. Вам это раз плюнуть, как коробку спичек одолжить. А мы несем большие убытки.
— А что же с этим цехом?
— Закрыть!
Тут Осадчий глубоко вздохнул, и вздох этот был красноречивым свидетельством того, что понимал и он, и я, и все на заводе. Закрыть — не разрешат. Но, может быть, можно как-то переоборудовать, изменить профиль цеха?
Я никогда не видел Якова Павловича таким гневно озабоченным.
И подумал, что вот случай, особый конечно, и возможно единичный, но сколь разителен пример того, как ошибка в планировании может войти в конфликт с самими принципами нового планирования и с тем новым в жизни, что требует всякий раз глубокого научного продумывания планов. И если из этого тяжелого для завода «урока» и можно извлечь какую-то пользу, то она именно в этом выводе.
— Да, скоро перейдем на новую систему, — подтвердил Осадчий. — Нашу задачу определил еще поэт: «Больше труб хороших и разных». Маяковский, правда, писал о поэтах. Но трубы — это тоже поэзия. Полмиллиона труб в ближайшие годы рассчитываем дать только за счет реконструкции. Вот вам и поэма!..
Я слышал выступление Осадчего на партийно-хозяйственном активе завода. Он говорил о награждении завода памятным знаменем в связи с 50-летием Октября, о перспективах ближайших и дальних, обширных и увлекательных.
В отличие от предыдущего оратора Яков Павлович говорил без бумажки, смотрел в зал, в лица слушающих его людей.
Теперь мы все стараемся, произнося речи, «глаголом жечь сердца людей». Но без крика и темпераментных выплесков, без пафосных пережимов и режущего слух металла в голосе, как порою бывало. Теперь принято говорить спокойно, доверительно к аудитории, сердечно, по возможности с юмором и фразами не слишком длинными. Ибо ничто так леденяще не входит в сердце, как вовремя поставленная точка.
Вот так старался говорить Осадчий. То, что волнует оратора, может взволновать и аудиторию.
Правда, просветительское содержание речи Якова Павловича походило немного на лекцию, однако же актив слушал его внимательно, впитывал новости и следовал за оратором в его мысленном броске вперед.
— Трубопровод! Многие ли знают, что себестоимость его в три раза ниже, чем перевозка по железной дороге, в два раза дешевле, чем по воде. По трубам уже перекачивают воду, горючие сланцы, спирт, патоку, расплавленную серу, жидкие удобрения, живую рыбу, молоко. И мелкоизмельченный уголь и озерный ил в виде пульпы тоже идут по трубопроводам.
Мне нравилось, что оратор вдруг вспомнил историю — сравнительно недавнюю, а вместе с тем уже такую далекую, вспомнил Д. И. Менделеева, который в 1907 году был инициатором строительства керосинопровода между Баку и Батуми. Тогда он считался самым мощным в мире.
А ныне, через шестьдесят лет, сеть трубопроводов опоясала земной шар. Любому очевидна их удивительная простота. Ни вагонов, ни цистерн. Ни простоев, ни порожних рейсов. Поток грузов в трубе движется, как бы «толкая» сам себя. Создайте лишь уклон или же перепад давления на входе и выходе — и все!
Это сегодняшний день. А завтрашний?!
Дайте трубу очень большого диаметра, и ее можно уже рассматривать как судоходную артерию. А суда — это капсулы из синтетических пленок или алюминия, заполненные зерном или химикалиями, они смогут плавать в потоке нефти или любой другой жидкости, даже быстрее самого несущего их потока.
Такие дороги совершенно безопасны в любое время года, в любую погоду. Исключаются крушения, столкновения поездов. И станет обыденным трубопроводное метро, международные, межконтинентальные трубопроводные дороги…
Я как-то сидел в комнате у главного диспетчера вечером, когда опустело здание заводоуправления. Диспетчер в тишине готовил сводку по заводу за день, чтобы ночью передать ее в Москву.
Прямо перед ним загорались красные точки селектора, слева мерцало светящееся табло — указатель по всем цехам, справа постукивал телетайп, связанный с министерским вычислительным центром.
— К утру у министра, — сказал диспетчер, — должна лежать на столе сводка — как сработала вся металлургия страны за сутки.
Диспетчер готовил шифровку для телетайпа — колонку условных обозначений, которые пойдут на вычислительную машину. Но прежде чем передать ее, он несколько раз звонил в Москву по прямому проводу, сообщая о себе коротко: «Челябинск, Трубный!»
Я же подумал, что за этим рапортом и цифрами сегодня и ежедневно, и даже ежечасно, подсчитанная в метрах или тоннах, стоит та самая сложная, бурная, всегда напряженная так называемая производственная жизнь, захватывающая в стране миллионы людей, жизнь, о которой мы еще мало пишем.