— Multix Select DR — недорогая система цифровой рентгенографии, предназначенная для частных диагностических центров и небольших больниц. Mobilett Mira — мобильная цифровая рентгенографическая система компании «Сименс», оснащенная беспроводным детектором и более подвижной поворотной стрелой штатива, дополнительно облегчающей работу медперсонала.
Джентльмен, рекламировавший новинки в области рентгенографической аппаратуры, имел великолепные зубы. Говорил он гладко, убедительно, в манере опытного торговца, хотя и подглядывал в бумажку: перед ним лежала пухлая стопка машинописных листов заранее подготовленного выступления. Я пыталась сосредоточиться на том, что он говорил. Тщетно. Короткий сигнал телефона известил меня о поступлении нового сообщения. Я глянула на дисплей, прочитала: «Навожу порядок в гараже. Надеюсь, конференция интересная. Д ххх».
В какой-то степени сообщение мужа меня обрадовало, ибо я уже полтора года просила его разобрать гараж, безнадежно заваленный всевозможными принадлежностями для ремонта дома и автомобиля, а также тренажерами, которыми он никогда не пользовался. Я не канючила, не пилила его за это. Терпеть не могу упрашивать, хотя между супругами, долго живущими в браке, всегда возникают трения по поводу каких-то домашних дел: кто-то отказывается заправлять кровать, стирать ворох грязного белья или выбрасывать из гаража скопившийся хлам, чтобы туда можно было поставить не одну машину, а две, когда идет снег. Несколько раз я напоминала Дэну о его домашних обязанностях, но он в ответ либо огрызался, либо отмалчивался. И это, в свою очередь, означало, что я, не вступая в споры, продолжала убирать постель, стирать и ставить свой автомобиль возле захламленного гаража (я понимаю, что сейчас во мне говорит обида). И вот теперь он уведомил меня о том, что наконец-то занялся уборкой в гараже… так он просил прощения за свое хамство минувшим вечером — тоже абсолютно в его духе. Но мне не нужно его раскаяние. Мне просто нужен муж, который желает меня и хочет быть со мной.
Собравшись с мыслями, я написала ответ: «Спасибо. Я тебе очень признательна. Люблю. Лора».
Дэн тут же отписался: «Может, еще что-то нужно сделать по дому?»
А он и впрямь чувствует себя виноватым. Я не хотела злорадствовать, но в душе мне было приятно, что мой муж наконец-то осознал, что своим поведением он расшатывает наш брак… и причиняет мне боль. Оставалось лишь надеяться, что его желание угодить мне знаменует становление каких-то более здоровых отношений между нами.
Каких-то более здоровых отношений между нами.
Повторив про себя эти слова, я опечалилась. Они лишний раз подтверждали, насколько мы отдалились друг от друга, фактически стали чужими. Наш брак стал подобен дрейфу континентов.
«Если уберешься в гараже, этого будет вполне достаточно. Скучаю. Л ххх».
Я отослала сообщение. И спустя несколько секунд: бип.
«Понял. Продолжаю вычищать гараж».
Прочитав это, я резко втянула в себя воздух. Мой муж был абсолютно глух к моим робким мольбам о проявлении любви. В ответ на мои признания типа «Скучаю» он даже не намекнул, что я ему тоже небезразлична. Нет, он старался свести наше общение к сухим, бесстрастным фразам. И от этого я чувствовала себя униженной… и очень одинокой.
Бип. Еще одно сообщение. На этот раз от Салли:
«Мам, привет. Можно взять пятьдесят долларов из твоей заначки?»
Некоторое время назад я призналась Салли, что у меня есть — и этим я очень горжусь — старинная табакерка, которую я купила за три доллара на распродаже домашнего имущества, потому что мне понравилось изображение «Лаки страйк» 1920-х гг. на ее поцарапанной крышке. Табакерку я хранила на полке в стенном шкафу. И каждую неделю откладывала туда по пятьдесят долларов — на случай непредвиденных обстоятельств, так сказать, «на всякий пожарный». Рассказав Салли про табакерку, я дала ей понять, что при необходимости она может пользоваться этими деньгами, но только с моего разрешения. Есть ли в этом воспитательный момент? Возможно. Но поскольку Салли — транжира, деньги для нее — вечная проблема. Она постоянно выпрашивала у меня добавку в дополнение к тем тридцати долларам, что я еженедельно давала ей на карманные расходы, и к тому, что ей платили за услуги приходящей няни, но, надо отдать ей должное, она ни разу не залезла в табакерку без предупреждения. Салли знает, что должна мне триста двадцать долларов (об этом она сама напомнила мне недавно, когда возвращала в табакерку сорок долларов — деньги за подработку официанткой в кафе «У Муди» в Уолдоборо). Я не требовала, чтобы она скорее выплатила долг. Но меня беспокоило, что эта потребность моей дочери все время что-то покупать для себя — отражение ее мироощущения в целом: Салли угнетала безысходность… и, как мне казалось, я была не в силах помочь ей справиться с этим.
«На что тебе пятьдесят баксов?» — написала я дочери.
Бип. Она ответила мгновенно:
«На кокаин, экстези и татуировку эмблемы „Ангелов ада“,[28] которая, думаю, будет здорово смотреться на моей правой руке. Не возражаешь?»
Я невольно улыбнулась. Салли как мисс Непочтительность намного лучше Салли как мисс Популярность.
«Я могла бы жить с „Ангелами ада“, — написала я в ответ. — Но вот вопрос: сможешь ли ты?»
Бип. Мгновенный ответ:
«Спасибо, что проявила материнскую мудрость. Дженни в последнюю минуту достала билеты на джазовый концерт в Портленде. И мы все едем туда сегодня вечером. Мне нужны пятнадцать долларов на билет, потом будет ужин и все такое. А папа заявил, что в последнее время я трачу слишком много денег».
Я спросила: «Он запретил тебе ехать?»
Бип. Ее ответ:
«Он не посадил меня под домашний арест, но, отказав мне в деньгах, позаботился о том, чтобы вечером я осталась дома».
Что ж, по крайней мере, ехать он ей не запретил. А то ведь обычно я не оспариваю указания, что он дает детям.
«Кто за рулем?» — осведомилась я.
Бип. Мгновенный ответ: «Сестра Дженни, Бренда».
Слава богу. Бренде двадцать три, она работает секретарем на судостроительном заводе в Бате. Я несколько раз видела Бренду, и у меня создалось впечатление, что она вполне приземленный человек. Очень приземленный, принимая во внимание, что весит она больше ста килограммов и пытается похудеть, чтобы осуществить свою мечту — поступить на службу в ВМС США. От Салли я слышала, что за последнее время Бренда набрала еще килограммов десять. Пусть она была толстушкой, но спиртного в рот не брала (по словам Салли, она всегда твердит сестре о вреде алкоголя). Узнав, что машину поведет Бренда, я успокоилась.
«Если за рулем будет Бренда, я не возражаю. Напишу отцу, заручусь его согласием».
Бип.
«Он не возражает».
Я написала в ответ: «Тогда пусть сам мне об этом скажет». И я немедленно отправила Дэну сообщение, в котором объяснила, что Салли хочет поехать на концерт и…
Бип. Ответ от Дэна: «Я запретил ей ехать. Почему ты оспариваешь мое решение?»
О боже! Это никогда не кончится. Салли, как обычно, столкнула нас лбами.
«У меня и в мыслях не было подрывать твой авторитет, — отвечала я. — Но что плохого в том, если она погуляет сегодня вечером? Деньги я ей дала. Я просто не вижу оснований для того, чтобы запирать ее дома».
Бип.
«Она останется потому, что я велел ей сидеть дома».
Я снова вся внутренне сжалась. До недавнего времени Дэн души не чаял в дочери и, случалось, был слишком снисходителен к ней. Но с некоторых пор из-за его желчности отношения с дочерью у него безнадежно испортились. Дошло до того, что однажды Салли бросила ему: «С каких пор тебе стало ненавистно само мое существование?» (Это произошло после того, как он на выходные посадил ее под домашний арест из-за того, что она проигнорировала его указание навести порядок в своей комнате, где у нее вечно творилось бог знает что.) Я попыталась выступить в роли дипломата — даже уговорила Салли сделать генеральную уборку в комнате, — но Дэн был непреклонен.
— Ты все равно будешь сидеть дома, — заявил он, проинспектировав ее теперь уже прибранную комнату. — Потому что тебя время от времени нужно ставить на место.
«Нет, ты не прав, — следовало мне тогда сказать Дэну, — никто из нас не нуждается в том, чтобы его „ставили на место“. Нам нужно знать и видеть, что нас любят». Но я промолчала, опасаясь, что мои слова он истолкует как посягательство на его авторитет главы семьи.
Однако теперь…
Я написала:
«Я абсолютно искренне считаю, что с твоей стороны это — немудрый шаг. Салли хочет погулять с подругами. Да, в последнее время она несколько вольно обращалась с деньгами. Но зачем же применять к ней карательные меры? Ты оказываешь себе плохую услугу. Сам скажи ей, что она снова под домашним арестом. И после сам расхлебывай кашу, что сейчас заварил».
Я отправила сообщение, даже не перечитав его.
Бип.
Наверняка сердитый ответ Дэна.
Но нет, это пришло сообщение от Ричарда:
«Только что с деловой встречи. Заказал столик в бистро гостиницы „Бикон-стрит“, которая находится, что не удивительно, на Бикон-стрит. Встречаемся через час? Ричард. PS: Я провел утомительное утро. Как у вас дела?»
Я набрала ответ:
«Да, через час. За утро я не узнала ничего нового, кроме того, что жизнь всюду преследует тебя, даже когда ты в отъезде. До встречи…»
Отправив это сообщение, я решила, что больше нет смысла торчать на семинаре и внимать коммерческим призывам торговцев от рентгенологии. Я поднялась в свой номер и сменила наряд, надев джинсы, черную водолазку и черный тренч, который носила уже лет десять. Бен, видя меня в этом плаще военного покроя, неизменно делал мне комплимент, говоря, что в нем я похожа на парижанку. После чуть подкрасила лицо, особое внимание уделив участкам кожи под глазами. Мне очень не нравились темные круги, которые уже не исчезали. Не помогали ни универсальные омолаживающие сыворотки (баснословно дорогие кремы я не могла себе позволить), ни сон. Глядя на эти темные круги, на тонкие морщинки, которые с годами будут прорезаться все глубже, я думала только о том (как это часто бывало, когда я смотрела на себя в зеркало), что на этом среднем этапе жизни самое главное — свести к минимуму процесс старения. Но, накладывая на губы помаду более смелого оттенка, чем та, что я обычно использую, когда иду на работу, я также напомнила себе слова матери, сказанные ею в одно из тех редких мгновений откровения между нами, когда она понимала, что ей уже недолго осталось жить.
— Пока тебя не похоронили, ты все еще молода.
Я снова глянула на свою помаду, думая: мама не одобрила бы этот цвет. Слишком красный. Слишком яркий. А Ричард?
О, ради бога. Не алый же. Просто чуть ярче, чем мой обычный цвет. Вот опять ты за свое. Вечно анализируешь мотивацию простых решений, как, например, выбор оттенка…
Я еще раз подкрасила губы, придав им более насыщенный цвет. Так-то вот. Вызов той части моего существа, которая вечно пытается втиснуть меня в ограничительные рамки.
Потом, подняв воротник своего черного плаща (Мата Хари в гостинице при аэропорте?), я вышла из номера. Не успела я сделать и нескольких шагов, как снова засигналил мой сотовый.
«Папа сам дал пятьдесят баксов и сказал, что он будет спать к тому времени, как я вернусь… и чтоб я его не будила. Не знаю, как тебе удалось заставить его изменить свое решение… только не подумай, что я жалуюсь. С ххх. PS: Спасибо».
Значит, Дэн все-таки сделал volte face.[29] Явно пытается загладить свою вину. Это что-нибудь изменит? Может ли человек избавиться от каких-то своих характерных качеств? Например, недовольство и угрюмость уже давно являются определяющими чертами психологического портрета моего мужа. Так же, как моя природная осторожность и стремление избежать всех чреватых скандалом ситуаций стали частью моего существа с тех самых пор — более двадцати лет назад, — когда я решила выбрать надежность после того, как…
Бип. Новое сообщение. Теперь от Дэна.
«С Салли обо всем договорились. Надеюсь, ты довольна».
Да, я довольна. А ты?
Я набрала ответ: «Рада, что все разрешилось. Спасибо».
На этот раз без нежностей. Без намеков на вымаливание любви. Ибо я знала, что он не напишет то, что я хочу.
От гостиницы шел автобус до электрички, отходившей от аэропорта. Я оказалась в нем единственной пассажиркой. С утра я еще не выходила на улицу и теперь увидела, что сегодня выдался бесподобный осенний денек. Сев в автобус, я не стала смотреть ни на большую автостоянку на другой стороне улицы, ни на ряд автозаправок, протянувшихся вдоль дороги во всех направлениях, а, щурясь от яркого солнца, обратила взгляд на лазурное небо. Автобус довез меня до электрички, и я, заплатив два доллара, умчалась от бетонного уродства шоссе № 1. Спустя десять минут поезд высадил меня перед общественным парком, который был разбит самым первым в этом некогда Новом Свете.
Мне, провинциалке, с детства мечтавшей жить в большом городе, всегда нравилось метро. Нравилась сама идея передвижения по городу под землей, по туннелям, к новому месту назначения. Нравились шум, ощущение принадлежности к городской жизни и новых возможностей, возникавшее при стремительной езде в подземном поезде.
Но, сидя в поезде, несущем меня в центр Бостона, я невольно обратила внимание на четырех латиноамериканок, которые вошли в метро вместе со мной на остановке у аэропорта. Все они были в униформе прислуги. Должно быть, работали с четырех утра и теперь возвращались домой. Обессиленные, уставшие после ранней субботней смены, они грузно сидели на своих местах. Я была уверена, что эта ежедневная езда на метро в аэропорт и обратно вряд ли их вдохновляла. Тем более что напротив них полулежал на сиденье пьянчужка с жидкой слюнявой бороденкой, в которой застряли остатки пищи.
Я сошла на остановке «Парк-стрит», сразу поднялась по эскалатору, и первое, что я услышала, это пение двух уличных гитаристов, исполнявших меланхоличный хит Курта Кобейна «Хочу быть твоим псом». Да, в 1990-х я была фанаткой «Нирваны». Мне вспомнился один особенно счастливый момент, когда мы с Дэном только что познакомились и ехали куда-то на его стареньком двадцатилетием «шевроле». Я сидела за рулем, в магнитофоне крутилась кассета с композициями «Нирваны», и Дэн во все горло орал песню «Влажное влагалище». В ту пору Дэн был падок на неприличное. И умел веселиться.
Такова уж особенность песен. Они возвращают нас в прошлое. Ведь в периоды отрочества и юности у каждого из нас столько всего связано с музыкой. На более позднем этапе какая-то песня непременно вызывает в памяти то время, когда жизнь, возможно, казалась нам менее серьезной, менее размеренной.
Два парня, исполнявшие классический хит Курта Кобейна (да, я считаю, что это классика!), имели неряшливый вид, который ввел в моду лидер «Нирваны». Обоим было не больше двадцати лет, и, хотя казалось, что они поют из последних сил, их мастерство — и инструментальное, и вокальное — было на высоте. У входа в парк царило оживление. Группы туристов с экскурсоводами. Местные жители — кто на велосипедах, кто бежит трусцой, кто с детскими прогулочными колясками. Всюду парочки. Влюбленные, гуляющие в обнимку. На парковых скамейках несколько подростков, целующихся чуть более страстно. Одна особенно пылкая парочка, бесстыдно обжимающаяся под деревом, вообще напрашивалась на арест. У некоторых парочек явно первое свидание, потому что они нервничали, держались настороженно. У новоявленных родителей, кативших коляски, на лицах следы бессонных ночей и бытовых стрессов. Пары среднего возраста — одни ведут себя так, будто их мало что связывает, другие общаются в дружелюбной манере. И пожилые мужчина с женщиной — сидят на скамейке у входа в парк, держась за руки, читают утренний выпуск «Бостон глоб».
Естественно, я позавидовала этой чете, мне захотелось узнать историю их жизни. Они из тех, что влюблены друг в друга с детства, познакомились шестьдесят лет назад и с тех пор не расстаются (про такие супружеские отношения обычно пишет «Ридерз дайджест»)? Или они познакомились гораздо позже, когда оба уже овдовели либо развелись со своими бывшими супругами и были очень одиноки? Может быть, в их семейной жизни были периоды крутых переворотов и взаимной неприязни и лишь к старости они достигли взаимопонимания? Почему они оставались вместе? Лишь из страха перед жизненными невзгодами? Или они надеялись добиться чего-то большего?.. И может быть, вот теперь, достигнув преклонных лет, они сидели вместе на скамейке в парке, держась за руки, смирившись с тем, что у каждого из них в жизни ничего не осталось, кроме своего партнера по браку, от которого и ей, и ему следовало бы давно избавиться?
Разумеется, мне больше импонировал первый вариант: преданные друг другу муж и жена, живущие в счастливом браке более шестидесяти лет. Разумеется, я понимала, что такой вариант — из области фантастики, что отношения между супругами, живущими в браке более полувека, не могут быть долгой непрерывной песней любви. Но как же нам хочется верить в сказку, в то, что стоит руку протянуть — и вот оно, супружеское счастье.
Я глянула на часы. Восемнадцать минут второго. Я опаздывала уже на три минуты, а «Бикон-стрит»… где это? Я нашла полицейского, спросила, как пройти к гостинице «Бикон-стрит». Он махнул рукой в сторону здания парламента, высившегося над Бостон-коммон, и сказал, что у парка надо свернуть налево.
— «Бикон-стрит» — первое большое здание, что вы увидите, — объяснил он. — Мимо не пройдете. Уверен, тот, кто ждет вас там, непременно дождется.
Я невольно улыбнулась. Однако я опаздывала, и мне вовсе не хотелось, чтобы Ричард думал: «Ага, значит, она из тех женщин, которые любят заставлять себя ждать».
Неужели он и впрямь так подумает? И почему меня это волнует?
До отеля «Бикон-стрит» я добралась в час двадцать семь. На двенадцать минут позже условленного времени. Бистро располагалось на первом этаже. Интерьер был стильный, элегантный. Ричард уже находился там, сидел в кабинке в дальнем углу. Наряд его, очевидно, соответствовал его представлениям о неформальном стиле: голубая рубашка на пуговицах, синяя куртка на молнии, брюки цвета хаки. Я вдруг испытала неловкость за свой вид в стиле представителей парижской богемы. Он сидел, сгорбившись над своим смартфоном «Блэкберри», и с сосредоточенным видом набирал какое-то сообщение. Судя по выражению его лица, он был явно чем-то расстроен.
— Простите, — извинилась я, подходя к кабинке.
Ричард мгновенно поднялся, натянуто улыбнулся.
— Не рассчитала время и…
— Ничего страшного. — Он жестом пригласил меня сесть за столик. — На самом деле это я должен извиниться. Наверно, мне придется скоро уйти.
— О, — проронила я, пытаясь скрыть разочарование. — Что-то случилось?
Ричард плотно сжал губы, выключил свой «Блэкберри» и отодвинул его в сторону, будто это был предвестник чего-то плохого.
— Да, кое-что… — Он осекся, заставляя себя принять радостный вид. — Впрочем, не стоит из-за этого портить обед. Не знаю, как вы, а я бы выпил «Кровавой Мэри».
— Я бы тоже не отказалась от бокала.
— А я не отказался бы и от двух.
Он жестом подозвал официанта и заказал напитки.
Когда официант удалился, я обратила внимание на то, что Ричард взял со стола салфетку и мнет ее в руках — я тоже так делаю, когда мне не по себе.
— Что-то случилось, да? — спросила я.
— Это так заметно?
— Видно, что вы расстроены.
— Расстроен, встревожен, взволнован…
— Обеспокоен. Я знаю, что вы — ходячий словарь синонимов.
По губам Ричарда скользнула печальная улыбка.
— Простите, — сказал он. — Я, правда, даже говорить не хотел о…
Я легонько коснулась его руки. Всего лишь на мгновение. Но то, как он глубоко вздохнул, когда мои пальцы легли на его куртку… интересно, когда последний раз кто-нибудь вот так касался его, чтобы подбодрить?
— Расскажите, Ричард.
Он опустил глаза, глядя на лакированную поверхность деревянного столика. Потом, все так же отказываясь смотреть на меня, произнес:
— Я солгал вам вчера.
— Бывает, — сказала я, стараясь сохранять бесстрастный тон и не чувствовать себя расстроенной, встревоженной, взволнованной. В конце концов, с этим мужчиной я общалась всего-то три часа. Мимолетное знакомство. Не более того. Так почему же он признается в том, что обманул меня?
— Это касается моего сына Билли, — наконец выдавил Ричард, по-прежнему глядя в стол.
— С ним что-то случилось?
Он кивнул.
— Что-то серьезное? — спросила я.
Он снова кивнул. Потом произнес:
— Когда я сказал вам, что он живет дома, я утаил от вас правду. Билли почти два года находится в психиатрическом отделении тюрьмы штата. Я только что узнал, что его посадили в одиночную камеру, потому что минувшей ночью он пытался зарезать своего сокамерника. За последние полтора года он уже в третий раз попадает в одиночку. И тюремный психиатр мне только что сказал: «Вряд ли его выпустят из одиночного заключения в обозримом будущем».
Молчание. Я снова положила свою ладонь на руку Ричарда:
— Даже не знаю, что сказать. Это просто ужасно.
— Да, — произнес он. — Надеяться больше не на что.
— Не говорите так. Надежда есть всегда.
Он посмотрел мне прямо в лицо:
— Вы сами-то в это верите?
Теперь пришла моя очередь отвести взгляд.
— Нет, — наконец ответила я.
— Билли было девятнадцать лет, когда ему поставили диагноз «биполярное аффективное расстройство».
Нам только что принесли «Кровавую Мэри». Ричард, признавшись в том, что солгал мне насчет своего сына, после отказывался о нем говорить («Не хочу обременять вас своими проблемами»). Я мягко настаивала, чтобы он поделился со мной своей бедой. Ричард глотнул из бокала. Снова напряженным взглядом надолго уставился в стол. Я видела, что он пытается решить, стоит ли ему быть откровенным со мной. Я крепче стиснула его руку. Он на мгновение накрыл своей ладонью мою, потом поднес ко рту бокал и (заодно) осторожно высвободил свою руку. Опять жадно глотнул водочного коктейля. Я видела едва заметное сокращение мышц его горла, по которому текла обжигающая жидкость.
Потом он сказал:
— Мы всегда знали, с самого его детства, что Билли не совсем нормальный ребенок. Замкнутый. Необщительный. Скрытный. Во всяком случае, я так это видел. Временами он вел себя абсолютно адекватно, потом вдруг ни с того ни с сего становился чрезвычайно оживленным и общительным. Слишком общительным, на мой взгляд. Но после этих его периодов угрюмости, ухода в себя, солипсизма…
Чудесное слово, подумала я. Произнеся его, Ричард на мгновение вскинул брови, словно прочитал мои мысли. Я улыбнулась в ответ.
Он продолжал:
— …мы оба так радовались, что он наконец-то воспрянул духом. Тем более что в подростковом возрасте он почти всегда держался обособленно. В местной школе Бата, где он учился, его все считали чудиком. Школьный психолог протестировала его и сказала, что, по ее мнению, у него есть «проблемы». Она направила его к психотерапевту, и Билли какое-то время посещал врача, хотя Мюриэл, моя жена, была против.
— Почему?
— Мюриэл из тех людей, кто уверен, что «умственные дела», как она выражается, это признак слабости. Полагаю, такое восприятие у нее сформировалось в результате детского опыта. Она росла в Дорчестере; отец ее, американец ирландского происхождения, служил в полиции, причем был этаким типичным крутым копом, который особо не церемонится. Он пил, конечно, и регулярно поколачивал жену. В конце концов мать Мюриэл не выдержала. Она была родом из. Льюистона. Так вот, она забрала детей — Мюриэл и двух ее братьев — и уехала к родителям. Мюриэл тогда было всего двенадцать лет. Отца она больше не видела. Он решил, раз дети его последовали за матерью в Мэн, значит, они от него отказались. Он вычеркнул их из своей жизни, а через пять лет умер от пьянства, разрушившего его печень… Слишком много подробностей, да?
— Интересные подробности! — сказала я.
— Надеюсь, вы говорите это не из учтивости?
— Я говорю это, потому что мне интересно. Интересна ваша история. Как вы познакомились с Мюриэл?
— Отец нанял ее секретарем.
— Когда это произошло?
— В конце восемьдесят первого года. Она окончила секретарские курсы в Портленде, вышла замуж за полицейского, но прожила с ним недолго…
— История повторяется…
— Особенно та, что по Фрейду. Но у нас с Мюриэл все было по-другому.
— У вас всего один ребенок?
— До Билли у нее было три выкидыша. Его рождение мы рассматривали как великий дар, как вознаграждение за пережитое горе, что причинили нам три неудачные беременности. Когда Билли наконец-то появился на свет, Мюриэл было тридцать шесть лет. По нынешним меркам для первых родов это не ахти какой возраст, а тридцать лет назад она считалась старородящей матерью. Мюриэл заботилась о Билли по всем правилам, но меня с самого начала не покидало ощущение, что она по-настоящему не привязана к сыну, что в душе она всегда чувствовала, что он родился другим, не таким, как все.
— Он превзошел все основные показатели развития?
— Абсолютно все. А тесты на выявление способностей показали, что он исключительно одаренный мальчик. Особенно в математике. В школе для него это было единственным спасением, ибо в том, что касалось математики, он был просто волшебником. Помнится, когда он учился в десятом классе, мне позвонил его учитель по математике — мистер Полинг, кажется. По его просьбе я пришел в школу, и он сказал мне, что у Билли непревзойденные аналитические способности, что за двадцать пять лет преподавательской деятельности он впервые встречает столь незаурядный ум. Он предложил, чтобы Билли посещал дополнительные занятия после школьных уроков, а летом отправился в лагерь, где детям дают углубленные знания по математике, — в лагерь при МТИ, представляете? Мюриэл сочла, что это уже слишком. «Что он будет делать в этом математическом лагере? Только еще больше замкнется в себе». Таково было ее видение. Я стал спорить, говорил, что наш сын — талантливый мальчик и мы должны поощрять его способности, что, возможно, с помощью математики он сумеет выйти из состояния самоизоляции и одиночества, которое до той поры было определяющим в его жизни. Я рассудил, что в математическом лагере при МТИ он будет общаться со своими единомышленниками, «с повернутыми на цифрах чудиками», как выражался сам Билли, — в средней школе Бата таких, конечно, не было. Мюриэл также не устраивали расходы на все это предприятие — почти три тысячи долларов. В конце 1990-х для нас это было напряженно, хотя наш бизнес тогда приносил неплохой доход. И все же я настоял. Билли поехал в математический лагерь при МТИ. Первые две недели он казался невероятно счастливым. Ему нравились преподаватели. Нравились его новые товарищи — математические таланты. Я даже навестил его через десять дней. Никогда еще не видел его таким сосредоточенным, таким непринужденным, в ладу с самим собой и с окружающими. А его профессор — он преподавал лямбда-исчисление (мне пришлось в справочнике посмотреть, что это такое) — отвел меня в сторону и сказал, что намерен замолвить за Билли словечко в приемной комиссии, чтобы его следующей осенью без проволочек приняли в МТИ. В Бат я возвращался в приподнятом настроении. Мой сын — гениальный математик. Мой сын — будущий профессор МТИ, или Гарварда, или Чикагского университета. Мой сын — лауреат Нобелевской премии. Да, я понимаю, что все это были голубые мечты. Но ведь, по словам профессора, мой сын и впрямь мог всего этого добиться. А потом, спустя пять дней, мне позвонили из МТИ. Билли пытался поджечь простыни и матрас в своей комнате. К счастью, дежурный куратор не растерялся. Учуяв запах дыма, он схватил огнетушитель и погасил пламя. Но Билли своей выходкой нанес имущественный ущерб на сумму в несколько тысяч долларов. Когда он признался в поджоге, его тут же исключили из лагеря. Я, конечно, был подавлен случившимся. Но особенно меня угнетало то, что Билли, когда я приехал за ним, вообще отказывался говорить о том, что произошло. «Допустим, мне захотелось похулиганить», — только и сказал он. Когда он повторил это матери, она решила, что его нужно поместить в ближайшую психбольницу. Правда, они никогда не ладили. Билли знал, что мать считает его ненормальным, не таким, как все. Мюриэл всегда чувствовала себя неуютно рядом с кем-то, кто не вписывался в ее зону комфорта. Она ненавидит путешествовать. За последние пять лет из Мэна выезжала лишь дважды, и то на похороны родственников, живших в Массачусетсе. Она не в состоянии понять своего блестяще одаренного, но эксцентричного сына. Я неоднократно пытался поговорить с ней об этом — и пытался убедить ее в том, что наш сын нуждается в ее сочувствии. Но если Мюриэл определила для себя, что тот или иной человек — лишь источник неприятностей, мнения своего она не изменит.
Ричард умолк, вновь взял бокал с «Кровавой Мэри». Я тоже глотнула коктейля, силясь разобраться в сложном рисунке его семейной жизни. Из того, что он рассказал, я смогла сделать вывод, что Мюриэл была сухой, категоричной, бессердечной. Но не потому ли, что я сопереживала ее мужу, пребывавшему в крайнем расстройстве?
— У каждого из нас свои личные горести, не так ли? — сказал он. — И я ни в коем случае не хотел портить нам обед…
— Не извиняйтесь. То, что происходит с вашим сыном, — это беда. Большая, ужасная беда…
— То, что происходит с моим сыном… — повторил Ричард, понизив голос почти до шепота. — Вы говорите так, будто его наказали свыше. На самом деле… он сам себя наказал.
— Но ведь вы сказали, что Билли страдает биполярным расстройством. А человек, страдающий биполярным расстройством…
— Знаю-знаю. Вы правы. Прости им, Отче, ибо они не ведают, что творят. Мюриэл процитировала мне эту строчку из Евангелия от Луки, когда я попытался объяснить поведение Билли после того, как его выгнали из математического лагеря при МТИ. «Вечно ты его выгораживаешь. Его следовало бы отвести в ближайший вербовочный пункт морской пехоты и заставить добровольно поступить на военную службу. За три месяца подготовки в Пэррис-Айленд из него бы всю дурь вышибли». Я понимаю, что со стороны Мюриэл это крайность. Но дело в том, что, когда я привез Билли домой из лагеря МТИ и он отказался с ней разговаривать, где-то в три часа ночи я проснулся и увидел Мюриэл сидящей в кресле у окна в нашей спальне и горько плачущей. Я попытался утешить ее, а она сказала, что сама виновата в том, что случилось с Билли. «Я знаю, я — плохая мать. Знаю, что никогда не дарила ему достаточно любви, а он в ней так нуждался». Я был рад это слышать. Она озвучила истину, которую я всегда боялся с ней обсуждать.
Почему же вы боялись? Я не задала вслух этот вопрос — вовремя осеклась. Я по себе знала, отношения между супругами, долго живущими в проблемном браке, зачастую основаны на умении не касаться многих мучительно очевидных истин, и мы все боимся начинать разговоры, которые могут завести нас в мрачные и болезненные уголки той жизни, что мы создали для себя.
— Я ненавижу себя за то, что ни разу дома не поднял вопрос об ее антипатии к нашему сыну. И о ее неспособности проявлять заботу и внимание.
— К нему и к вам? — спросила я.
Заметив, что Ричард напрягся, я отругала себя за то, что переступила границы дозволенного.
— Простите-простите, это был неуместный вопрос, — извинилась я.
Он снова приложился к бокалу с «Кровавой Мэри».
— Вообще-то, вопрос по существу. И думаю, ответ на него вам уже известен.
Молчание. Я нарушила его:
— После происшествия в математическом лагере… ему оказали помощь?
— Естественно, я немедленно ввел в курс дела школьного психолога. Она очень приятная женщина, но не спец в своем деле. То есть говорила умно, красиво, но была совершенно не в своей стихии, когда речь шла о клинических случаях: не могла объяснить, почему Билли совершил нечто столь губительное, разрушительное. Правда, она направила его к психиатру. Тот диагностировал депрессию и прописал ему валиум. Год прошел относительно спокойно. Билли раз в неделю посещал психиатра. Лечение вроде бы помогало. Билли окончил школу. Выпускные экзамены сдал превосходно, по математике набрал семьсот пятьдесят баллов. Инцидент в лагере МТИ остался в прошлом. Я заплатил за ущерб четыре тысячи долларов. В суд на него не подавали, дело не заводили. Им заинтересовались серьезно несколько вузов, в том числе Чикагский и Корнеллский университеты. А потом вообще свершилось чудо: Калифорнийский технологический институт предложил ему полную стипендию на все четыре года. Калифорнийский технологический институт! Билли был на седьмом небе от счастья. Моей радости не было предела. Даже Мюриэл искренне обрадовалась, что ее сына приняли в один из лучших в мире вузов по математике и естественным наукам. Тогда Билли встречался с девушкой из своего класса. Мэри Трейси. Очаровательная девушка. В химии хорошо разбиралась. И казалось, она по-настоящему понимает нашего странного сына. Ее приняли в Стэнфорд, тоже на полную стипендию. Так что они учились бы рядышком в Калифорнии. Все складывалось как нельзя лучше. Потом, примерно за три недели до окончания школы, Билли исчез. Исчез — и все, без следа. К поискам подключились местная полиция и полиция штата. Его фотографию разместили во всех газетах и информационных бюллетенях Мэна. Он ведь взял машину Мюриэл и прихватил еще ее кредитную карточку — пин-код он знал, потому что она иногда просила его снять деньги… в общем, дело серьезное. Банк уведомил нас, что Билли только раз снимал деньги — триста долларов в день исчезновения. По совету полиции карту мы не заблокировали. По карте им будет легче отследить его местонахождение. Но он больше деньги не снимал. И вообще нигде не объявлялся. След затерялся. Я боялся худшего: что он покончил с собой. Но потом, спустя восемь дней после его исчезновения — в эти восемь дней я спал по ночам, наверно, не более трех часов, — около четырех утра нам позвонил капитан местной полиции Дуайт Петри. Бат — город маленький. Мы с Дуайтом вместе учились в школе. Его отец тоже служил в полиции. Мой отец оформлял его семье страховки на дом и автомобили. А я стал оформлять страховки Дуайту, когда тот женился и завел семью. Только ему одному я рассказал про инцидент в лагере МТИ. Он был одним из немногих, кому я мог доверить секрет. Дело в том, что происшествие в МТИ не получило огласки. Но об исчезновении Билли трубили все местные СМИ, в связи с чем в общество просочилась и информация о совершенном им поджоге. Я абсолютно уверен, что здесь постаралась родительница одного из одноклассников Билли. Ее сын тоже был в математическом лагере, но ни Калифорнийский технологический институт, ни другие престижные университеты не предложили ему стипендию. И эта женщина — ее звали Элисон Адамс — всюду ходила и возмущалась, что «этот придурок Билли собрал все, какие есть, стипендии», а ее мальчику ничего не досталось. О том, что она распространяет слухи, мне сообщил Дуайт Петри. А Дуайт, будучи офицером полиции, никогда не повторял ничего инкриминирующего, если не получал информацию из достоверных источников. В общем, история с поджогом попала в газеты. Ну, а поскольку весь мир сейчас опутан интернет-паутиной, естественно, об этом прочитал и кто-то из приемной комиссии Калифорнийского технологического института. Председатель приемной комиссии связался по телефону с консультантом школы в Бате и спросил, почему школьная администрация скрыла от них факт исключения Билли из математического лагеря. Консультант ответил, что впервые об этом слышит. Нас с Мюриэл вызвали к директору школы и обвинили в сокрытии факта этого «уголовного преступления», как тот выразился. Я попытался объяснить, что, поскольку заявления в полицию не было и нам с МТИ удалось утрясти этот вопрос в частном порядке, мы не сочли нужным «делиться» данной информацией со школой. Я понимал, что это все звучит неубедительно, что мы, по сути, виновны в сокрытии… в общем-то, так и было.
— Что заставляет вас так думать? — спросила я.
— Мы должны были сообщить в школу.
— В МТИ знали, в какой школе учится Билли?
— Конечно. У них были все координаты.
— Но они не стали информировать школу о его исключении из лагеря. Сам факт, что МТИ не счел нужным ставить в известность школу об этом неприятном инциденте…
— Это был не инцидент, а преступление.
— У вашего сына биполярное…
— Этот диагноз поставили позже. А поджог вряд ли можно трактовать как мелкое правонарушение.
— Тем не менее в МТИ решили, что этот дисциплинарный проступок не настолько серьезен, чтобы портить будущее невероятно одаренному юноше.
— Я потерял с полдюжины клиентов. Все они говорили одно и то же: что не хотят иметь дело с человеком, искажающим истину.
— Это ужасно необъективно с их стороны, если хотите знать мое мнение, — сказала я.
— Вы слишком добры.
— Вы говорите так, потому что не привыкли к доброму отношению?
Молчание. Ричард на мгновение закрыл глаза. По тому, как он плотно сжал губы, я могла только предположить, что перешла запретную черту и что он сейчас поднимется из-за стола и положит конец нашему обеду, хотя обедать мы еще даже не начали.
— Простите, — извинилась я.
Ричард открыл глаза:
— За что?
— За то, что сую нос не в свое дело…
— Но вы правы, так и есть.
Молчание. Следующий свой вопрос я задала, тщательно подбирая слова:
— В чем я права?
— В том, что я не привык к доброму отношению.
Молчание. Теперь мы оба потянулись к своим бокалам.
— Я знаю об этом не понаслышке, — объяснила я.
— Ваш муж?
Я кивнула.
Молчание. К нам, улыбаясь во весь рот, подошел официант:
— Как дела, ребята? Готовы заказать еще по «Мэри»? Я просто хотел напомнить вам о наших фирменных блюдах…
— Если позволите, мы закажем минут через пятнадцать, — сказал Ричард.
— Без проблем. Никакой спешки, — ответил официант, поняв его намек.
— Спасибо, — поблагодарил Ричард. Потом, когда официант отошел, он напомнил мне: — Итак… ваш муж…
— Мы еще дойдем до этого. В общем, я хотела сказать…
— Как его зовут?
— Дэн.
— Его уволили из «ЛЛ Бин», а с понедельника он возвращается туда в качестве работника склада?
— У вас хорошая память.
— Профессия обязывает.
— Если бы я не знала, что вы заняты в страховом бизнесе, никогда бы не подумала, что вы из тех, кто всегда что-то продает, все время пытается заключить сделку.
— Наверно, это потому, что я играю роль, когда продаю. А так…
— По-моему, каждый из нас играет какую-то роль, — заметила я.
— Это одна точка зрения.
— Точка зрения, в которой есть доля истины. Ведь каждый из нас пытается создать себе какой-то образ, верно? Проблема в другом: нравится ли нам тот образ, что мы слепили?
— Надеюсь, вы не ждете от меня ответа?
Я рассмеялась, и Ричард одарил меня озорной улыбкой.
— Ладно… карты на стол, — сказала я. — Часто я смотрю на свою жизнь и недоумеваю, как так получилось, что я веду такое существование, создала такой вот образ, ежедневно играю эту роль?
— У каждого из нас бывают минуты сомнения.
— Так какую роль вы бы хотели играть, если б имели возможность?
— Это просто, — отвечал он. — Я был бы писателем.
— Наверно, жили бы где-нибудь на побережье в Мэне… или, может, у вас уже есть дом на побережье?
— Увы! Мы живем в Бате, в самом городе. А дом… дом у нас хоть и неплохой, но скромный.
— У меня тоже.
— Однако, будь я писателем, я жил бы здесь, в Бостоне. Большой город… и все такое.
— Тогда почему не в Нью-Йорке или Париже?
— Я вырос в Мэне… а это значит, что в моем представлении идеальный крупный город — Бостон. Компактный, с богатой историей, на востоке страны. И потом есть еще «Ред сокс»…
— Так вы трибалист?[30]
— Кто ж из нас не болеет за «Ред сокс»?
— Почти каждый человек по природе своей трибалист. Особенно в том, что касается собственной плоти и крови. Взять хотя бы ту женщину, Элисон как-ее-там, которая разболтала всему свету про инцидент с вашим сыном в лагере МТИ. Почему она это сделала? Потому что ее собственный сын оказался менее одаренным, чем Билли. В ней заговорил трибализм, и она решила посеять смуту. С моей точки зрения, это в пять раз хуже, чем то, что вы с женой умолчали про случившееся с Билли в математическом лагере. Вы просто пытались защитить своего сына. А она умышленно подняла шум и тем самым испортила жизнь юноше. Ей должно быть стыдно за себя.
— Уверяю вас, ей не стыдно.
— Что было потом, после того как Калифорнийский институт узнал о проблемах Билли?
— Произошло неизбежное. Ему отказали в приеме и, соответственно, в стипендии. Ужаснее всего то, что это выяснилось, когда Билли считался пропавшим без вести. Ко мне стали приставать репортеры всех местных и региональных газет; у нашего дома даже дежурила в машине съемочная группа портлендского филиала Эн-би-си, они хотели, чтобы я сделал заявление о том, почему покрывал своего сына. Странно, что вы ничего этого не слышали. Мэн ведь такой маленький штат.
— Я редко смотрю телевизор. А новости читаю в интернет-версии «Нью-Йорк таймс». Дэн всегда говорит, что для аборигена Мэна я слишком мало интересуюсь событиями местной жизни. Может быть, потому что зачастую это не более чем сплетни. Несчастья и трагедии жителей маленьких городков. Наверно, если я спрошу у своих коллег в больнице про этот инцидент, кто-нибудь обязательно вспомнит. Но уверяю вас, спрашивать я не стану.
— Спасибо.
— Вы сделали заявление для прессы?
— Это сделал мой адвокат. Выступил с коротким заявлением, сказав, что, поскольку Билли пропал без вести и есть серьезные опасения за его жизнь, мы просим, чтобы «в это очень тяжелое для нас время» нас оставили в покое и т. д. и т. п. Дуайт Петри, надо отдать ему должное, встал на нашу сторону, заявив, что, раз МТИ решил не предавать огласке проступок Билли, по его мнению, мы поступили правильно, не поставив в известность школу, и сам он потрясен тем, что «некая очень непорядочная гражданка сочла необходимым причинить еще больший вред явно не совсем здоровому юноше, оповестив об этом прессу». Дуайт также дал понять, что мы с ним дружим сорок лет и что при подобных обстоятельствах он поступил бы так же, как я. Ужасно было и то, что теперь шансы Билли поступить в какой-нибудь вуз фактически были равны нулю. И все из-за злых намерений одной подлой женщины. А Билли тем временем искали, но найти не могли. Те восемь дней… это был кошмар.
— И как ваша жена это восприняла?
— Сделала то, что обычно делала, когда что-то было выше ее сил: проголосовала ногами. Уехала к своей сестре в Оберн. Звонила мне раз в день, чтобы узнать последние новости. В общем, дома ее не было.
— И вас это не возмущало?
Молчание. Ричард снова на мгновение закрыл глаза — это, я заметила, он часто делал, если ему было тяжело о чем-то говорить. Однако он ни разу не увильнул от ответа. Вот и сейчас, открыв глаза, он сказал:
— Я думал, что сойду с ума.
— Была какая-то конкретная причина, побудившая Билли сбежать из дома?
— Его девушка сказала, что между ними все кончено. Как-то так. Неожиданно. Я узнал об этом где-то через семьдесят два часа после того, как Билли пропал. Однажды рано утром — должно быть, часов в шесть — кто-то стал барабанить в нашу дверь. Пошатываясь, я спустился вниз и увидел на пороге подружку Билли, Мэри. Она была вся в слезах. Я провел ее на кухню, и там она все рассказала: что последние несколько месяцев Билли держался очень отчужденно, был неспокоен, с ним было трудно общаться и что ей ничего не оставалось, как порвать с ним. Я слушал ее, и мне было так стыдно, особенно когда она спросила: «Вы заметили, что он вел себя более странно, чем обычно?» На самом деле я не замечал в его поведении ничего особенного. И вот мой сын из-за разрыва со своей первой любовью слетел с катушек. — Словно угадав мои мысли — или, может, они были написаны на моем лице, — Ричард произнес: — Да, верно. Билли никогда по-настоящему не знал материнской любви. Но в защиту Мюриэл я могу сказать, что она старалась, как могла.
— И вы в это верите?
— Нет.
Отвечая, он открыто встретил мой взгляд, и меня пробрала какая-то странная дрожь. Ибо он смотрел мне в глаза так, что я почувствовала то же, что и он: сопричастность. Негласный рубеж был перейден.
— Так где же, в конце концов, нашли Билли? — спросила я.
— На севере, в Округе, — ответил Ричард, употребив сокращенное разговорное название округа Арустук — самого глухого, малозаселенного и фактически неисследованного уголка Мэна с обширными лесными массивами и путаной сетью лесовозных дорог, не обозначенных ни на одной официальной карте штата.
— В каком он был состоянии?
— В очень плохом. Полицейскому, который нашел его, он сказал, что доехал до Преск-Айла, пошел в «Уолмарт», где купил поливочный шланг и толстую изоленту. Потом он планировал заехать вглубь леса, подсоединить шланг к выхлопной трубе автомобиля, просунуть его в окно, изолентой заделать щели в окне, включить двигатель и покончить с собой. Но при этом он купил продуктов на неделю, спальный мешок и портативную плитку, и это навело меня на мысль, что в душе он не хотел расставаться с жизнью. В общем, купив все это, Билли поехал в лес, добрался до лесовозных дорог, по которым не ездит никто, кроме тех, кто работает на расположенных там целлюлозно-бумажных комбинатах. Он ехал и ехал, пока на одной из тех грунтовок машина не свалилась в кювет и не сломалась. Это был конец апреля — снег еще лежит, по ночам температура опускается ниже нулевой отметки, — а он застрял там в самой чаще. У него было все необходимое оборудование, чтобы покончить с собой, но он вместо этого просто жил в своей машине. По ночам включал печку, пока не кончился бензин. Нужду справлял за деревьями. Еду себе готовил на плитке. Вокруг лес, а он один-одинешенек. И абсолютно счастлив, впервые в жизни, как он потом, спустя несколько месяцев, признался мне. «Мне не приходилось думать о том, что я — ошибка природы, урод, который никуда не вписывается. И потому уединенность, папа, для меня самое лучшее». Так и сказал. Потом ему повезло. Как-то на рассвете на него наткнулся один лесоруб. К тому времени у Билли уже кончилась провизия, и, помимо того, что он изголодался и замерз, у него еще началось помрачение рассудка. Он заперся в машине и даже не подумал открыть дверцу, когда лесоруб стал кулаком стучать по стеклу, пытаясь помочь ему. Но Билли был уже настолько не в себе, что отказывался открывать машину. Лесоруб уехал и вернулся с полицией лишь через четыре часа — так далеко было это место от населенных пунктов. Билли снова стали уговаривать, чтобы он открыл дверцу и позволил оказать ему помощь. На этот раз, увидев людей в форме, он пришел в бешенство. Ни в какую не хотел отпирать дверцу. Стал орать на полицейских, осыпать их бранью. Когда они наконец взломали машину, он набросился на них с кулаками. Так неистовствовал, что им пришлось его усмирять. На него надели наручники, но он продолжал буянить. Билли довезли до ближайшего врача. Вкололи ему столь сильный транквилизатор, что он проспал больше суток. Проснулся уже в психиатрической лечебнице штата в Бангоре. Дуайту позвонили из полиции штата в округе Арустук. Он — замечательный друг, настоял на том, чтобы отвезти меня туда. Когда мы приехали в больницу — она размещалась в большом викторианском здании, на вид мрачном, пугающем, хотя внутри оно было несколько модернизировано, — Билли находился в охраняемом крыле. В одиночной камере. Меня к нему пропустили. Намерзнувшись в своей машине за те дни, что его искали, он теперь выглядел ужасно изнуренным и истощенным. Со мной говорил неохотно, но, когда я сказал, что очень сильно люблю его, он разрыдался. Пытаясь утешить сына, я обнял его, а он вдруг взвился, как баллистическая ракета, попытался ударить меня кулаком… я, к счастью, увернулся… потом он стал бросаться на стену и в конце концов забаррикадировался в маленькой ванной. На шум прибежали четыре санитара — крепкие такие, рослые ребята. Они велели нам с Дуайтом выйти из палаты, а сами стали утихомиривать моего сына. Дуайт, помимо того, что он мой старый друг, еще и мастер вести откровенные разговоры. После инцидента в больнице он препроводил меня в ближайший бар, заставил выпить двойную порцию «Джека Дэниэлса» для успокоения нервов, потом сказал мне прямо: «Твой сын попал в очень плохое место, и после того, что случилось сегодня, власти еще долго не выпустят его».
— Где в это время была мать Билли?
— У своей сестры в Оберне, ждала моего звонка.
— Почему она не поехала с вами в Бангор?
— Когда я сообщил ей по телефону о том, что произошло, она разрыдалась взахлеб — это было так на нее не похоже. Я сказал, что, наверно, будет лучше для всех, если я поеду в лечебницу без нее, в сопровождении Дуайта. Она не протестовала.
— Но она все-таки навестила его?
— Вы не очень хорошего о ней мнения, да?
Вопрос Ричарда застал меня врасплох, тем более что он был задан довольно резким тоном.
— Это просто моя реакция на ваш рассказ о ней.
— Она не такая уж плохая.
— Я вам верю.
— Несмотря на то что я обрисовал ее плохой матерью?
— Ричард, ваш брак — это ваше личное дело. Мне никогда бы и в голову не пришло осуждать…
— Я не хотел на вас срываться.
— Вы не срывались. А то, что произошло с вами, ужасно.
— Это не со мной произошло — с ним.
— Но вы же его отец.
— Да, знаю. Как вы понимаете, это событие перевернуло всю нашу жизнь. Примерно через неделю после первого инцидента в психиатрической больнице Мюриэл поехала со мной к сыну. Сначала мы встретились с его психофармакологом. Он сказал нам, что перевел Билли на паксил — это разновидность прозака — и, хотя судить еще рано, ему кажется, новое лекарство помогает. Когда мы увидели сына в тот день — свидание проходило под надзором двух дюжих санитаров, на случай, если Билли снова начнет буянить, — он выглядел оживленным, жизнерадостным. Казалось, он был искренне рад встрече с нами. Сказал, что намерен «побороть эту штуку» и осенью, как и планировалось, начать учебу в Калифорнийском технологическом институте. Мы с женой заранее условились не говорить сыну о том, что ему отказали в приеме в институт и что его исчезновение на две недели стало главной темой во всех средствах массовой информации. Но бедняжка Мюриэл тогда едва не потеряла самообладание. Когда мы снова сели в машину, она уткнулась лицом в мое плечо и проплакала минут десять. Позже, по дороге домой, полностью успокоившись, она повернулась ко мне, холодная, бесстрастная, и заявила: «Все, наш сын для нас теперь потерян». Конечно, я в это не верил. Убеждал себя: смотри, как он повеселел с тех пор, как ему прописали новое лекарство. Стал думать, как бы устроить его в хороший колледж осенью. Я не поставил на нем крест. Потом, через двое суток, раздался очередной звонок из лечебницы. Предыдущей ночью Билли впал в исступление. Вдруг стал буянить ни с того ни с сего. Избил и искусал одного из охранников. Пытался головой разбить окно. Его пришлось усмирить. Теперь он находился, так сказать, в одиночном заключении. Я хотел немедленно ехать в Бангор, но Дуайт меня отговорил. Шли дни. Потом мне позвонил директор психиатрической клиники. Весь такой озабоченный, виноватый. Оказывается, психофармаколог поставил Билли неправильный диагноз, поскольку только теперь стало известно, что он страдает биполярным аффективным расстройством. Поспрашивав разных специалистов, я выяснил, что, если человека с таким психическим заболеванием сажают на паксил, он начинает искриться, как новогодняя елка. Не удивительно, что у бедного мальчика случились все эти приступы буйного помешательства.
— Ему назначили другое лечение?
— Да, прописали литий. Но дело в том, что из-за нападения на полицейского и агрессивных вспышек Билли в больнице власти штата решили добиваться для него длительного лишения свободы. Я спросил своего адвоката, можно ли подать на больницу в суд за то, что Билли поставили неправильный диагноз и назначили лечение, в результате которого он превратился в психически больного. Мой адвокат свел меня с адвокатом по уголовным делам из Портленда. Тот взял за час почти четыреста долларов. Он сказал мне, что, если я готов потратить двести штук, можно подать в суд на власти штата, но он уверен почти на все сто, что мы проиграем дело, поскольку Билли был неуравновешен и агрессивен уже до того, как ему ошибочно назначили паксил. Я заложил наш дом — хотя Мюриэл была категорически против, — и мы подали в суд. И проиграли дело. Даже принимая препарат лития, Билли продолжал выказывать признаки серьезного умственного расстройства. У властей штата были все карты на руках. По суду им дали право держать Билли в психиатрической больнице до тех пор, пока они не сочтут его годным для реинтеграции в общество.
«Есть ли шанс, что это когда-нибудь произойдет?» — хотелось спросить мне, хотя ответ на этот вопрос я уже знала. И, снова прочитав мои мысли, Ричард добавил:
— Но это будет не скоро. В дополнение к его диагнозу «биполярное аффективное расстройство» Билли признали опасным шизофреником. И вот теперь… теперь… телефонный звонок из больницы час назад. Впервые за четыре месяца ему позволили находиться в общей жилой зоне вместе с другими пациентами из его палаты. Завязалась драка, и Билли вонзил кому-то в горло карандаш.
— Что с тем человеком?
— По словам заведующего психиатрическим отделением, где держат Билли, рана неглубокая. Но это означает, что моего сына снова поместили в одиночную камеру. И шансы на то, что его выпустят в обозримом будущем…
Ричард внезапно умолк, спрятал лицо в ладонях. Я снова положила ладонь ему на руку. На этот раз он ее не отдернул.
— Разумеется, я сразу же по получении известий из больницы позвонил его матери. А она ответила: «Теперь уже он потерян навсегда».
— Вы в это верите? — спросила я.
— Я не хочу в это верить. Но…
Молчание.
— Если вам нужно в больницу сейчас… — начала я.
— Мой сын снова в одиночном заключении. А это значит, что посещения запрещены. Психиатр-резидент[31] сообщил, что Билли будут держать в изоляции, пока не сочтут, что его состояние стабилизировалось. В прошлый раз, когда такое случилось, мы не видели его два месяца. Я вам сказал, что мне придется уйти, лишь по одной причине: я не представлял, как смогу поведать все это вам. Но вы были так добры, так терпеливы, так…
К нам снова, улыбаясь, подошел официант. Ричард убрал руку из-под моей ладони.
— Итак… решили, что будете заказывать? — осведомился официант.
— Нам нужно еще несколько минут, — ответила я. Как только официант удалился от нашего столика, я шепнула Ричарду: — Прошу вас, если нужно — идите.
— Куда я пойду? Куда? — спросил он. — Но если вы, услышав все это, хотите уйти…
— Почему я должна хотеть уйти?
— Вы уверены?
— Абсолютно.
— Спасибо.
— Нет, это вам спасибо.
— За что?
— За то, что рассказали мне про сына.
— Хоть это и ужасная история?
— Особенно потому, что это ужасная история.
Молчание. Потом Ричард произнес:
— В жизни бывают такие моменты, когда без второго бокала просто не обойтись.
На что я могла только ответить:
— Согласна.
Мы выпили по второму бокалу «Кровавой Мэри». Съели по омлету, который оба заказали. Во время обеда проблем сына Ричарда мы уже не касались. Я хотела бы продолжить разговор о Билли, поскольку мне о многом хотелось расспросить Ричарда, особенно о том, есть ли законный способ как-то иначе урегулировать эту кошмарную ситуацию. Наверняка можно найти другие формы обращения с ним. Да, временами Билли демонстрировал агрессивность, но ведь законов он фактически не нарушал, а это значит, что для него могли бы избрать какую-ту иную форму надзора, не связанную с санкционированным властями штатов лишением свободы. В любом случае (и это во мне уже говорит мать) нужно сделать все возможное, чтобы вызволить юношу, избавить его от этого нескончаемого кошмара.
Но ведь Ричард потратил большие деньги на адвоката. В отличие от своей жены, он не расстался с надеждой. Мюриэл, судя по всему, чудовищная болезнь Билли сразила, однако было бы неправильно осуждать ее за то, что она отмежевалась от своего психически нездорового сына. В том-то все и дело. Когда речь идет о чужой трагедии, стороннему наблюдателю легко делать всевозможные заявления о том, как должны вести себя переживающие горе люди. Но при этом мы забываем одну простую истину: каждый по-своему реагирует на тяжкие невзгоды, что обрушивает на нас жизнь. Пытаться навязать свой так называемый план действий в кошмарной ситуации, которая тебя самого никак не касается, — это верх наигнуснейшего чванства. Есть еще и такой нюанс: чужие трагедии вызывают у нас живой интерес, а все потому, что они вселяют в нас ужас, ибо каждый из нас в глубине души понимает, что в любой момент нашу жизнь целиком и полностью могут перевернуть некие страшные силы, действие которых не дано предвидеть.
Избегая дальнейших разговоров о собственном сыне, Ричард стал расспрашивать меня о моих детях, и теперь я рассказывала ему о Салли и ее подростковых переживаниях.
— Может быть, когда этот парень, Брэд, бросит вашу дочь, это заставит ее задуматься о том, что при выборе нового дружка ей следует не только смотреть на его социальный статус, но и руководствоваться какими-то другими критериями, — предположил Ричард. — Однако позвольте вас спросить кое о чем. Отец Брэда случаем не Тед Бингем, адвокат?
— Да уж, мир и вправду тесен.
— Особенно когда речь идет о Мэне.
— Вы угадали. Его отец действительно убойный дамрискоттский адвокат, хотя «убойный адвокат» — это, пожалуй, оксюморон.
— Конечно, если б вы сказали «самодовольный дамрискоттский адвокат», — с улыбкой добавил Ричард, — вас обвинили бы в тавтологии.
— Ну, Тед Бингем имеет репутацию одновременно и убойного, и самодовольного адвоката. Неужели вы и ему оформляете страховки?
— Нет, это не мой клиент. Он работает с Филом Маллоем, фактически монополизировавшим страховой рынок Дамрискотты.
— А то я не знаю. Фил застраховал наш дом и машины.
— Ничего не поделаешь, это — Мэн. А Теда Бингема я знаю лишь потому, что его жена училась в школе с Мюриэл в Льюистоне.
— И это тоже особенность Мэна. А со знаменитой Брендой Бингем я, конечно, знакома.
— Трудно поверить, что она выросла…
— Не в Палм-Бич, — закончила я за него.
— Или в Хэмптонсе.
— Или на Парк-авеню.[32]
— Впрочем, их особняк на побережье у мыса Пемакид…
— …где я мечтаю жить, — вставила я. — Мне ужасно стыдно, что я так недоброжелательно отзываюсь о Бренде.
— Она из тех людей, что сами напрашиваются на недоброжелательность.
— Боюсь, здесь вы абсолютно правы. Салли однажды слышала, как Бренда по телефону говорила своей приятельнице: «Подружка Брэда такая милашка… жаль только, что ее родители едва сводят концы с концами».
— И вы еще переживаете, что недоброжелательны к Бренде. Некоторые люди заслуживают недоброжелательного отношения. Особенно те, кто на всех смотрит свысока. Я уверен, ваша дочь насквозь видит Бренду, живущую по принципу noblesse oblige.[33]
— Если б Салли еще понимала значение выражения noblesse oblige. Она очень смышленая и проницательная, но недооценивает свои умственные способности. И ее так увлекают все эти внешние проявления благополучия… хотя я уверена, в глубине души она понимает, что эта погоня за внешним — пустое занятие.
— Тогда будем надеяться, что она отойдет от всего этого, как только молодой мистер Бингем отправится в свой престижный колледж Лиги плюща.
— Очень на это надеюсь. Хотя, как вы сами хорошо знаете, по большому счету не в наших силах уберечь детей от опасности или от самих себя.
— Слабое утешение. Оттого мы не чувствуем себя менее виноватыми…
— Верно. Но даже если я буду вам твердить, что проблемы Билли совсем не означают, что вы плохой отец… напротив, судя по вашему рассказу, вы — замечательный родитель, всегда подставляющий ему плечо…
— Да, я все равно буду винить себя до тех пор, пока его не выпустят из той адской бездны. Да и потом не избавлюсь от чувства вины за все те ужасы, что он перенес.
— А вообще, родителей когда-нибудь покидает чувство вины?
— Вы и вправду хотите, чтобы я отвечал на этот вопрос?
— Едва ли. Потому что после того, что случилось с моим сыном Беном…
Тогда-то я и рассказала ему про сына — про то, что он подающий надежды художник, про то, как с ним случился нервный срыв, когда его бросила избалованная богатенькая девица, про то, что он уже принимал участие в одной крупной престижной выставке и…
— Значит, Бен у нас будущий Сай Твомбли.[34]
И снова я с немалым удивлением посмотрела на Ричарда и заметила:
— Вы еще и современных художников знаете.
— В две тысячи девятом году ходил на итоговую выставку его работ в Художественном институте Чикаго. В сущности, специально придумал для себя командировку, чтобы посетить ее. Самое забавное, что мой отец — бывший морпех, человек традиционных взглядов — тоже увлекался искусством. Только он тяготел к таким художникам, как Уинслоу Хомер[35] и Джон Сингер Сарджент,[36] что тоже неплохо, признак хорошего вкуса. Втайне отец всегда мечтал быть художником. В гараже он устроил себе мастерскую. Пробовал себя в жанре марины. У него неплохо получалось. Некоторые из своих работ он раздарил родственникам. Одна бостонская галерея даже выставила на продажу несколько его этюдов с изображением морского побережья. Но их никто не купил. И отец, будучи тем, кем он был, решил, что это знак: он плохой художник. Хотя мама — а она была святая — и его брат Рой убеждали его в обратном. Однажды ночью, в очередной раз напившись — причем дешевым виски, — он пошел в гараж и сжег все свои картины. Взял и сжег. Свалил два десятка полотен на газон, залил их керосином, чиркнул спичкой. Вжих. Мама нашла его сидящим у костра. Он был пьян, все лицо в слезах, грустный, злой на весь мир… но особенно на самого себя. Ибо он понимал, что сжег все свои надежды и возможности, сжег жизнь, которая могла бы у него быть, кроме той, что он создал для себя. И я, четырнадцатилетний мальчишка, наблюдая за всем этим из окна своей спальни, говорил себе, что никогда не стану жить так, как мне не нравится…
— И больше живописью ваш отец не занимался?
Ричард покачал головой.
— Но он выбранил вас за то, что вы посмели напечатать один свой рассказ.
— Жесткий был человек.
— Или он просто позавидовал вам. Отец моего папы был такой же. Он видел, что его сын — блестящий математик. Учителя и школьные методисты настояли, чтобы отец разослал свое резюме во все престижные вузы — от Гарварда до МТИ, — и его всюду приняли, как и вашего Билли. Только папин отец был не такой хороший родитель, как вы. Гениальность сына приводила его в тихую ярость, и он всячески старался помешать развитию его таланта. Настоял, чтобы отец отказался от поступления в МТИ, где ему предлагали полную стипендию, якобы на том основании, что скобяная лавка (их семейный бизнес) захиреет, если папа не будет там работать каждые выходные. И папа подчинился — согласился на Университет штата Мэн, а потом каждые выходные приезжал в Уотервилл и всю субботу пахал в магазине моего деда. Вы можете представить, чтобы заставить одаренного юношу…
— Могу.
— О господи, сказала не подумав. Ради бога, простите.
— Не извиняйтесь. На правду нельзя обижаться. Как есть, так есть. И ничего тут не поделаешь. Видите ли, хоть мой отец тоже вставлял мне палки в колеса — а я далеко не так гениален, как ваш отец…
— Не говорите так.
— Почему? Это правда.
— А как же тот рассказ…
— Рассказ, написанный тридцать лет назад…
— И еще один, опубликованный несколько месяцев назад.
— Вы запомнили?
— Ну, вы же сами мне сказали вчера.
— Это так, пустяк…
— Кстати, этот пустяк я нашла сегодня в Интернете. И прочитала. И знаете что? Очень здорово написано.
— Серьезно?
— Человек смотрит на своего друга детства, которого якобы смыло со скалы на мысе Праутс-Нек… а теперь, как известно герою, тот проходит по делу о мошенничестве в бухгалтерской фирме, совладельцем которой он является. Прямо настоящий Энтони Троллоп.
— Это вы загнули.
— Но вы же наверняка читали «Как мы теперь живем»… ибо тема морального разложения личности и общества…
— Я не Энтони Троллоп. А маленькая портлендская бухгалтерская фирма едва ли тянет на крупную маклерскую контору лондонского Сити.
— Какая разница?
— Троллоп раскрывал тему одержимости человека деньгами. И то, что фоном ему служил Лондон в период расцвета Викторианской эпохи…
— А вы поднимаете те же вопросы — рабское отношение к деньгам и то, как это отражается на нас, — показывая события, происходящие в небольшом городе Новой Англии в период экономического кризиса.
Ричард смотрел на меня ошеломленно, явно не зная, что сказать.
— Вы как будто утратили дар речи, — заметила я.
— Ну, не каждый день меня сравнивают с великими прозаиками XIX века. И хотя я польщен…
— Да-да, знаю: вы этого не заслуживаете. Это всего лишь писулька в две тысячи слов в журнальчике средней руки. И отец ваш был абсолютно прав насчет вашей писанины. Теперь довольны?
Он взял свой бокал, осушил его.
— Прежде никто и никогда не хвалил мои писательские опыты.
— А жена ваша прочитала рассказ?
— Она сказала, что он читабельный, но очень уж тягостный.
— Она права в том, что рассказ интересный, увлекает буквально с первых строчек. Но самоубийство в конце оставляет невероятно гнетущее впечатление. Однако мне нравится лежащая в его основе двойственная мораль. Это как строчка из стихотворения Элиота «Полые люди»: «Между помыслом и поступком…»
— «…падает Тень».[37]
И когда Ричард закончил мою фразу, стихотворную строчку, что я цитировала, я, глядя на него, подумала: этот человек полон сюрпризов. И пожалуй, самым удивительным было то, что мне он казался очень… «притягательным». Точно, верное слово. Ричард на мгновение снял свои бесформенные очки в металлической оправе, потер глаза, и я в этот момент увидела, что напротив меня сидит отнюдь не непривлекательный мужчина, если не принимать в расчет его наряд гольфиста и очки страхового агента. Причем даже его седина приобрела какой-то более теплый оттенок. Я также заметила, что Ричард, когда он закончил цитировать Т. С. Элиота, посмотрел на меня по-другому: видимо, он тоже почувствовал, что-то в наших отношениях меняется. Один внутренний голос убеждал меня: это приятный интересный собеседник, не более того. Но другой голос, голос той части моего существа, которая всегда недоумевала, почему я постоянно втискиваю себя в какие-то рамки, настаивал на другом.
— Вы всегда ходите в очках? — полюбопытствовала я.
— Ужасные, да? — спросил он.
— Я этого не сказала.
— Я сам это говорю. Мюриэл выбрала их для меня восемь лет назад. Я с самого начала видел, что это ошибка. Но она сказала, что они деловые, солидные. А для меня это все равно что «скучные».
— Зачем же вы их купили?
— Хороший вопрос.
— Пожалуй, слишком прямолинейный, — сказала я, заметив, что поставила его в неловкое положение. — Не хотела быть с вами резкой. Простите.
— Не извиняйтесь. Часто я сам задаю себе этот же вопрос. Видите ли, я вырос в семье, где мужчинам одежду всегда выбирали женщины. Такие понятия, как стиль, меня не интересовали.
— Однако у вас есть чувство стиля…
Ричард дернул за рукав своей куртки на молнии:
— По-вашему, это «стиль»? Я даже в гольф не играю.
— Значит, вы способны отличить хороший вкус от плохого. Вы разбираетесь в живописи, знакомы с творчеством Сая Твомбли и Джона Сингера Сарджента. А уж в том, что касается книг, языка…
— Я часто говорю себе, что я одеваюсь, как страховой агент.
— Так не одевайтесь, как страховой агент. Измените свой стиль.
— Перемены. Одно из самых тяжеловесных слов в языке.
— И одно из самых легковесных, если принять принцип перемен. «Мне не нравятся мои очки, поэтому я их сменю».
— Это у многих может вызвать недоумение.
— Для вас так важно чужое мнение?
— Приходится с ним считаться. Перемены. Это дело опасное.
— Да, очки менять очень опасно.
— В прошлом году я пообещал себе, что куплю кожаную куртку.
— Купили?
— Примерил одну в каком-то из магазинов Фрипорта. Мюриэл сказала, что в ней я выгляжу, как стареющий мужчина, переживающий личностный кризис.
— Она часто так «сердечна» и «любезна»?
— Вы действительно прямолинейны.
— Обычно — нет.
— Почему же сейчас?
— На мой взгляд, в данный момент это уместно.
— Вы покупаете мужу одежду?
— Одеваю ли я его? Ответ: нет. Я пытаюсь настраивать его на то, чтобы он думал о своем гардеробе, но ему это неинтересно.
— Значит, он одевается, как…
— …человек, которому все равно, что на нем надето. Кстати, думаю, вас позабавит, если я скажу, что в прошлом году на его день рождения я купила ему кожаную куртку. Знаете, такую, как у летчиков. Он одобрил.
— Ну, у вас определенно есть вкус. И вы умеете одеваться стильно. Сегодня, как только вы вошли в бистро, я сразу подумал, что вам самое место в Париже. Хотя я мало знаю о Париже — только то, что читал и видел.
— Возможно, вам следует там побывать.
— А вы там были?
— Мои представления о Франции ограничиваются Квебек-Сити.
— А я однажды ездил в Нью-Брансуик на встречу с клиентом, у которого был бизнес в Мэне. Это было тринадцать лет назад, когда в Канаду еще можно было ездить без паспорта. Странно не иметь паспорта, правда?
— Так оформите.
— А у вас есть?
— Есть. Лежит дома в столе — ненужный, ни разу не использованный, нелюбимый.
— Так используйте его.
— Я бы с удовольствием. Но…
— Понятно: жизнь.
У нашего столика появился официант, осведомился, хотим ли мы кофе. Я глянула на часы: почти половина третьего.
— Я вас задерживаю? — спросила я Ричарда.
— Вовсе нет. А я вас?
— У меня нет никаких планов.
— Тогда кофе?
— Прекрасно.
Официант исчез.
— Жаль, что полтора часа редко пролетают так быстро, — сказала я.
— И то верно. Хотя вам, если учесть характер вашей работы, скучать, наверно, не приходится. Каждый день новые пациенты. Новые личные драмы, надежды, страхи, все такое.
— Послушать вас, так рентгенологическое отделение в небольшой больнице Мэна — это прямо русский роман.
— Разве нет? Как вы сами сказали, характеризуя мой «пустячный» рассказ, общечеловеческие проблемы везде одинаковы, будь то крупный город или маленький. А вы, должно быть, постоянно сталкиваетесь с людскими трагедиями.
— Я наблюдаю новообразования неправильных форм и зловещие тени. А дальше уж рентгенолог решает, что они означают.
— Но вы, наверно, сразу видите, если…
— …если это начало конца? Да, боюсь, это одно из преимуществ моего ремесла. Я почти двадцать лет работаю рентген-лаборантом и, глядя на изображение злокачественной опухоли, могу сразу сказать, какая это стадия: первая, вторая, третья, четвертая. Соответственно такие новости я обычно узнаю раньше рентгенолога. Слава богу, существуют жесткие правила, запрещающие рентген-лаборантам информировать пациентов о том, хороший прогноз или плохой, хотя, если кто-то настаивает и в его или ее случае новости обнадеживающие, я своеобразным кодовым языком, который понятен большинству пациентов, намекаю, что беспокоиться не о чем. А наш врач-рентгенолог, доктор Харрилд, общается с пациентами лишь в том случае, если уверен, что плохой диагноз не подтвердился.
— То есть если рентгенолог не выходит к пациенту после того, как ему сделали рентген или КТ…
— В каждом лечебном учреждении свои порядки. Если это большая клиника, например Массачусетская больница, что находится здесь неподалеку, там, я уверена, рентгенологи, следуя строгим правилам, никогда не общаются с пациентами. Но мы не всемирно известная клиника, обслуживаем, как вы знаете, исключительно местное население. И мы немного нарушаем правила. В частности, доктор Харрилд встречается с пациентом, если диагноз не смертельный.
— А если он не встречается с пациентом…
— Совершенно верно. Значит, обследование, скорей всего, дало неутешительные результаты.
— Я это запомню.
— Надеюсь, вам не придется столкнуться с подобным диагнозом, — сказала я.
— На самом деле, подобный диагноз в конце концов ждет каждого из нас. Моя работа во многом связана с умением оценивать степень риска. Так что я тоже уделяю пристальное внимание физическому состоянию своих потенциальных клиентов, хотя и смотрю на них с другой точки зрения. Пытаюсь понять, к какой категории нездоровых людей они принадлежат. Возможно, они из тех, кто не доживает до пятидесяти пяти, потому что у них отказывает сердце из-за того образа жизни, что они ведут. Или у них плохая наследственность — предрасположенность к раковым заболеваниям. Или, на мой наметанный глаз, они настолько побиты, выхолощены жизнью, что делать ставку на них бессмысленно.
— Значит, у вас тоже наметанный глаз.
— Ну, если в мою контору приходит человек весом сто пятьдесят килограммов, который с трудом поднимается по лестнице, чтобы встретиться со мной, тут уж нет, увольте, я не стану страховать его жизнь на миллион долларов.
— Хотя толстяки, несмотря на избыточный вес, вполне могут жить до восьмидесяти и дольше. Тут ведь как: кому сколько на роду написано, верно? Ну и существует еще эмпирический факт, который никто из нас не может игнорировать: признавая, что тебе дарована жизнь, ты платишь за это определенную цену — знаешь, что придет время, и эту жизнь у тебя отнимут. Тот, кто утверждает, будто не думает об этом…
— Я постоянно об этом думаю.
— Я тоже. С тех пор, как вступила в пору среднего возраста. Мне не дает покоя мысль, что время — это очень ценный товар, который с каждым часом лишь дорожает. И если не использовать его правильно…
— А кто-нибудь использует время правильно? — спросил Ричард.
— Разумеется, есть люди, которые считают, что они любимчики судьбы, что они добились в жизни всего, чего хотели.
— Но в действительности, сколь бы удачливым или счастливым ты ни мнил себя, в твоей жизни непременно есть какие-то проблемы, нечто неполноценное, какое-то разочарование.
— По-моему, сейчас вы рассуждаете, как страховой агент, вы не находите?
— Или как законченный реалист. У вас на этот счет другое мнение?
— Нет, боюсь, вы абсолютно правы, — не раздумывая, отвечала я, удивляясь собственной поспешности. — В жизни всегда что-то идет не так. С другой стороны, есть надежда…
Я резко умолкла, не желая договаривать, и очень обрадовалась, когда к нам почти тотчас же подошел официант с кофе. Я добавила в свою чашку молока и принялась старательно его размешивать, надеясь, что Ричард не попросит меня закончить мою мысль. Но он, конечно, не забыл.
— Продолжайте, вы не договорили.
— Не нужно.
— Почему «не нужно»?
— Потому что…
О боже, мне хочется это сказать, и в то же время я не хочу это говорить…
— Потому что великое счастье, если рядом с тобой есть человек, с которым ты можешь пережить все то плохое, что неминуемо побрасывает тебе судьба. Но это, пожалуй, самая фантастическая из всех невообразимых сказок. Сама идея…
Принесли чек, что позволило мне прервать свою речь, и это явилось для меня огромным облегчением. Я предложила разделить расходы.
— Исключено! — воскликнул Ричард.
— Спасибо за столь превосходный обед.
— Вам спасибо за то, что согласились пообедать со мной. Это было… на ум приходит слово «дивно».
— Какие у вас теперь планы?
— На завтра, на послезавтра, на следующую неделю, на следующий месяц?..
— Очень смешно.
— На сегодня у меня нет дальнейших планов.
— У меня тоже.
— Может, придумаем что-нибудь вместе?
— Не возражаю.
Ричард улыбнулся, произнес:
— Итак… хотите, покажу, где я намерен жить?
— Вы переезжаете в Бостон?
— Да, буду жить здесь неподалеку, на углу Бикон-стрит и парка Бостон-коммон.
— И когда же, если не секрет?
— В другой жизни, — ответил он, глядя мне прямо в глаза.
Пусть я мало знаю мир за пределами восточного коридора США, но мне трудно представить, чтобы где-нибудь я встретила нечто более совершенное, чем идеальный осенний день в Новой Англии. Особенно такой, как сегодня, в эти предвечерние часы. Солнце еще сияет, и парк в его предзакатных лучах пылает всеми оттенками меди. Небо чистое, беспримесной голубизны. Легкий ветерок, предвестник уходящего лета и надвигающихся холодов мрачной зимы. Украшающая парк листва — взрыв дивных осенних красок. Дубы, убранные в багрянец и золото, искрящиеся вязы.
— Листва расцвечивает парк, не так ли? — спросила я Ричарда, когда мы пересекли Бикон-стрит и вошли в Бостон-коммон.
Задай я этот вопрос Дэну, он закатил бы глаза и обвинил меня в умении ставить собеседника в невыгодное положение, щеголяя «умными словечками». Ричард же просто улыбнулся и сказал:
— «Расцвечивает» — хорошее слово. Более поэтичное, чем «украшает», «наряжает» или «декорирует».
— «Декорирует» я бы уж точно никогда не употребила.
— Смотря в каком смысле его употреблять. Например: «В далекие времена парк Бостон-коммон декорировали трупами казненных, свисавшими с деревьев».
— Господи помилуй, где это вы вычитали?
— Давным-давно, на заре истории нашей страны, Бостон-коммон — наш первый общественный парк в эпоху колонистов — также являлся местом проведения публичных казней через повешение. Пуритане, отличавшиеся крайней строгостью нравов, считали, что публичная казнь — отличный пример наказания преступника в назидание другим членам общины.
— И вам известно точное место казней? — спросила я. — В парке есть где-нибудь старое трехсотвосьмидесятилетнее дерево с табличкой, информирующей посетителей, что это святилище смертной казни в Америке?
— Я склонен сомневаться в том, что бостонское ведомство по туризму готово продвигать эту идею.
— А в Салеме можно увидеть то место, где ведьм истязали и конечно же сжигали.
— Здесь, в этом парке, тоже повесили одну ведьму, Энн Хиббенс, в тысяча шестьсот пятьдесят шестом году.
— Откуда вы знаете?
— История — мое хобби. Особенно американская история эпохи колонистов. А жители Салема раскручивают историю про охоту на ведьм по одной простой причине: они понимают, что, популяризируя данный аспект американской готики, который всем нам так импонирует, они могут заработать на туристах кое-какие денежки. В каждом из нас живет Эдгар Аллан По. Любовь к театру ужасов, к причудливому и пугающему. Мы верим — и это конек всех евангельских христиан, — что грядет Апокалипсис, что наши «дни сочтены», что не сегодня-завтра — это лишь вопрос времени — Четыре всадника Апокалипсиса появятся и возвестят о возвращении Иисуса Христа и восстановлении Его царства на земле и что все утвердившиеся в вере вознесутся на небеса, а мы, все остальные, безбожники, будем доживать свои дни в вечных муках.
— Однако еще вчера вы отстаивали семейные ценности, о которых без умолку твердят евангелисты, причем вещали как истинный республиканец.
— Почему вы решили, что я республиканец?
— Вы это отрицаете?
— Несколько раз я голосовал как независимый избиратель.
— Но за демократов никогда?
— Раз или два. Хотя мне их программа не близка. Впрочем, как и программа новой Республиканской партии, которая мне кажется радикальной и бесчестной.
— Так вы, получается, кто у нас по своим политическим убеждениям?
— Трудно сказать. Запутался. Теперь уже и не соображу, к кому я отношусь.
— Знакомое чувство.
— Вы говорите о политике?
— Вообще обо всем.
— «Нет дороги домой».[38]
— Точно. Как у Дилана, да?
— Абсолютно.
— Вам нравится Дилан?
— Конечно. И вас это удивляет, да?
— Вы услышали в моем голосе удивление?
— Да.
— Я приятно удивлена.
— Потому что я седой, стареющий мужик, который одевается как гольфист-любитель…
— Если вам не нравится ваш стиль…
— Знаю. Нужно его изменить. — Потом, глядя вдаль, он добавил: — Прекрасный денек. Просто идеальный.
— Я тоже подумала об этом минуту назад.
— Интересно, британцы были столь же очарованы здешней осенью, когда стояли лагерем в этом парке в период Войны за независимость?
— А вы знаток истории Колонии Массачусетского залива, мистер Коупленд.
— Зато дома, когда бы я ни упомянул какой-нибудь исторический факт, жена непременно указывает мне, что я щеголяю своей эрудицией.
— Это печально — печально и вполне типично. Мой муж говорит мне то же самое, если моя одержимость лексикологией вдруг проявляется слишком ярко…
— Вообще-то, он должен бы гордиться этим.
— Чем? Тем, что его жена не выпускает из рук словарь?
— Неужели он не понимает, что эта любознательность, потребность узнавать что-то новое — это выражение…
Теперь он оборвал свою мысль на полуслове.
— Продолжайте, — попросила я. — Что вы хотели сказать?
— Я могу говорить только за себя. Видите ли… я потому так много читаю, постоянно лезу в книги… в общем, это своего рода лекарство от одиночества, да?
— Пожалуй.
Несколько минут мы шли молча.
— В общем, как я говорил, — нарушил молчание Ричард, — британцы использовали территорию парка в качестве лагерной стоянки. И казни через повешение здесь продолжались до тысяча восемьсот семнадцатого года. Да, а в тысяча семьсот тринадцатом году здесь произошло крупное восстание: в городе не хватало продовольствия, и народ взбунтовался. А вам известно, что в тысяча шестьсот шестидесятых пуритане здесь повесили одну женщину за то, что она проповедовала квакерство — вот до чего они были фанатичны. И… о боже, только послушать меня. Распинаюсь, как на викторине, где нужно за минуту рассказать все, что тебе известно об истории бостонского парка.
— Вы рассказываете очень интересно. Я потрясена. И когда только вы все это прочитали?
Не замедляя шага, по-прежнему глядя куда-то вдаль, Ричард ответил:
— Вчера вечером в отеле, в Интернете. Хотел поразить вас своей эрудицией.
Я снова улыбнулась:
— Вам это удалось. И мне очень приятно, что ради меня вы потрудились найти так много информации о бостонском парке.
Мы повернули на север, в сторону Общественного сада.
— Продолжайте, — попросила я. — Расскажите все, что вы знаете о парке.
— Вы уверены, что готовы слушать мою заготовленную речь…
— Нет, я сказала это просто для того, чтобы щегольнуть своими мазохистскими наклонностями.
Ричард рассмеялся:
— Вам палец в рот не клади.
— Едва ли… хотя, если я язвлю мужу, Дэн обижается. А вы рассмеялись.
— В отношениях между близкими людьми всегда… возникают сложности.
— Почему вы не сказали «есть место раздражению»?
— Потому что… мне не хотелось бы, чтобы отношения между близкими людьми омрачало раздражение. Но это неизбежно.
— В каждом браке, во всех без исключения длительных семейных отношениях?
— Не могу сказать, что я большой знаток чужих семейных отношений, обычно для посторонних они — загадка, как, впрочем, и для самих членов семьи. Но из того, что мне известно — а у меня мало друзей, которые откровенничали бы со мной на эту тему, — не могу сказать, что я знаю много людей, которые были бы по-настоящему счастливы в браке. Вы много знаете счастливых супружеских пар?
— Нет. И у меня, как и у вас, тоже немного друзей.
— Меня это удивляет. Вы производите впечатление человека, который…
— Кроме семьи и моей лучшей подруги Люси, я редко с кем бываю откровенна. Так было и в годы учебы в школе, в университете. Две-три близкие подруги. Добрые деловые отношения с окружающими и вечная склонность к замкнутости. Конечно, не с детьми. Ради них я пойду на что угодно, не считая, конечно, убийства или нанесения увечий. И с Дэном когда-то мы тоже были близки.
— А теперь?
— Я бы не хотела об этом говорить.
— Не хотите — не будем.
— Вы очень любезны, — сказала я.
— С чего вдруг такое заявление?
— Вы рассказали мне про сына, про жену. А я, как обычно, в кусты.
— Вы не обязаны делиться со мной…
Я остановилась перед скамейкой и села, не желая вести серьезный разговор на ходу. По моему примеру Ричард тоже опустился на скамью, с другого краю, понимая, что мне нужно личное пространство.
— Дэн стал для меня чужим человеком, я больше его не понимаю. Я говорила об этом немного своей близкой подруге Люси, но она знает не все: о многом я умолчала. Потому что из-за увольнения он переживает глубокий личностный кризис. Ну и еще, потому что я всегда считала, что должна быть лояльной по отношению к Дэну. Бог свидетель, как же мне хотелось вернуться в то время, когда он еще не потерял работу и у нас с ним были здоровые и относительно непринужденные взаимоотношения. Хотя я не утверждаю, что нас когда-либо связывала великая любовь.
— А кого вы любили по-настоящему?
Его вопрос — столь неожиданный, столь прямолинейный — застал меня врасплох. Но еще больше ошеломила меня собственная реакция: я ответила с ходу, даже не задумавшись о том, благоразумно ли я поступаю.
— Эрика. Его звали Эрик.
Я посмотрела на Ричарда. Судя по выражению его лица, от его внимания не ускользнуло то, что я употребила прошедшее время. Тотчас же я пожалела о том, что выдала ему свою маленькую тайну. К чести Ричарда, он не стал выпытывать подробности, за что я была ему глубоко признательна. Правда, сама себя я опять удивила, неожиданно добавив:
— Первый раз за пятнадцать лет упомянула его имя.
Я на мгновение задержала дыхание, надеясь, что эта моя откровенность не побудит Ричарда к дальнейшим расспросам. И надо отдать ему должное, он промолчал. Я же тем временем судорожно пыталась придумать, что еще сказать, и в конце концов заявила:
— Тема закрыта.
— Без проблем, — отозвался Ричард.
Я встала. Ричард последовал моему примеру.
— Пойдем дальше гулять? — спросила я.
— Разумеется. Куда направимся?
— Вы обещали показать, где вы будете жить «в другой жизни». Туда и ведите.
— Это недалеко отсюда.
Мы пошли через сад, оставляя позади небольшой пруд, клумбы, все еще расцвеченные — опять это слово! — последними отголосками ушедшего лета.
— Позвольте предположить, — произнес Ричард. — Слово «расцвеченный» здесь уместно?
— Потрясающе, — рассмеялась я. — Вы меня пугаете. Читаете мои мысли, все такое. Но вы хотя бы учитываете то, что думают другие, а это большая редкость.
Сад кончился, и мы оказались на длинной, широкой улице, вдоль которой стояли величественные дома XIX века. Утопающая в зелени, она простиралась далеко на север. Прямо перед нами высились церковь, построенная, должно быть, в эпоху колонистов, и многоквартирный жилой дом, будто сошедший со страниц одного из произведений об «эпохе джаза» Скотта Фицджеральда.
— Значит, вот там вы хотите жить в своей другой жизни? — спросила я, показывая на пентхаус.
— В мечтах. Раньше это был «Ритц». Теперь — апартаменты для супербогатых. Даже в чопорном консервативном Бостоне — где показная роскошь и щеголянье богатством до сих пор считаются дурным тоном, — как и везде в наши дни, крутятся воистину большие деньги. Особенно с учетом того, сколь высока здесь концентрация людей, работающих в открытых фондах и в области био- и информационных технологий.
— Ребята из этих открытых фондов гребут по два-три миллиона долларов в год.
— Минимум два-три миллиона. Те, кто находится на вершине пищевой цепочки, наверняка имеют более десяти миллионов. Невероятно, да?
— Еще более невероятно, что любой из тех, кто не принадлежит к клубу богатых и состоятельных — а я отношу сюда всех с доходом не более двухсот тысяч в год, — едва сводит концы с концами. Я сужу по себе. Последние полтора года, когда Дэн сидел без работы, для нашей семьи были очень тяжелыми в финансовом плане. Ему очень не хочется работать на складе, куда он выходит в понедельник, но у нас появятся лишние триста долларов в неделю… наконец-то вздохнем немного свободнее. Причем не в том смысле, что это даст нам возможность всей семьей поехать на лыжный курорт в Аспене. Нет, мы просто сможем спокойно оплачивать самые насущные расходы. Бог свидетель, я ни в коем случае не завидую чужому успеху и богатству. Я сама выбрала свою профессию, свою работу. Я сама решила остаться в Мэне, где, я знала, заработки невысокие. И я ненавижу жаловаться.
— Ну вот, опять вы извиняетесь. А нужно просто сказать правду. И эта правда такова: сегодня в Америке либо у тебя большие деньги, либо ты просто существуешь. И я сейчас говорю как республиканец, но республиканец, который с детства усвоил, что средний класс может жить вполне прилично; что, если ты учитель, медсестра, полицейский, водитель «скорой помощи», солдат, у тебя есть дом, две машины в гараже, каждое лето ты можешь позволить себе двухнедельный отпуск где-нибудь у озера, можешь дать своим детям высшее образование, не влезая в умопомрачительные долги, спокойно оплачивать ежемесячную медицинскую страховку всей семье и даже дом свой отапливать всю зиму, не опасаясь остаться без средств к существованию. А сегодня что мы имеем? Большинство моих клиентов, даже те, кто имеет постоянное место работы с полной занятостью, вынуждены считать каждый цент… Так что это очень хорошо, что ваш муж нашел работу.
— Хотя от этого он чувствует себя еще более несчастным.
— Лучше быть несчастным, получая зарплату, чем несчастным, не зарабатывая ничего. Конечно, хотелось бы сказать нечто оптимистичное, в духе Хорейшо Элджера. Например: «Если ему не нравится его работа, пусть найдет другую». Но на нашем рынке…
— А то я не знаю. Я вот все думаю, что, может, нам стоит как-то изменить свою жизнь, когда Салли в следующем году поступит в вуз и уедет учиться. Но…
Я не договорила. Не знала, как закончить свою мысль.
— Перемены, — произнес Ричард. — Опять это ужасающе значимое слово.
Мы пошли по Коммонуэлс-авеню. Прежде несколько раз я бывала на этом бульваре и всегда восхищалась им, но как турист, мимоходом отмечающий впечатляющие красоты. Сегодня я стала внимательнее приглядываться к стоявшим вдоль улицы фешенебельным многоквартирным домам и особнякам. Казалось, эта часть Бостона — из эпохи Генри Джеймса, настолько она выбивалась из реалий современной действительности. Может быть, потому что послеполуденное солнце как-то по-особенному освещало старинную каменную и кирпичную кладку. Может быть, виной тому был несравненный осенний убор деревьев, меж которых стояли уличные фонари XIX века. Может быть, из-за того, что Ричард оживленно рассказывал мне историю этой улицы, делился со мной интересными фактами буквально о каждом здании, мимо которого мы проходили… и, судя по тем глубоким познаниям, что он демонстрировал, эти сведения были почерпнуты не минувшей ночью из Интернета, а скорей всего, он много читал об этом историческом районе, ибо ему были известны мельчайшие подробности, свидетельствовавшие о большой проделанной исследовательской работе. Я представила Ричарда в его доме в Бате — в скромном доме, по его словам, на одной из улиц близ судостроительного завода. Наверняка там есть чердачное помещение, в котором он устроил свой домашний кабинет: простенький письменный стол, старое кресло, устаревший компьютер (подобный тому, что стоит у меня дома), который следовало бы заменить еще несколько лет назад, ибо Ричард не производил впечатления человека, тратящего много денег на самого себя. Этот кабинет — его убежище, место, где он может отгородиться от проблем своего явно не самого удачного брака, лишенного теплоты комфортных супружеских отношений, и на время отрешиться от переживаний за своего сына Билли. Здесь Ричард утоляет свою безграничную любознательность. Роется в Оксфордском словаре (наверняка у него многотомник — единственная роскошь, что он себе позволил), читает сборник американской поэзии издательства «Нортон» или путешествует по бескрайним просторам Интернета. Поднявшись в свой чердачный кабинет, Ричард погружается в мир языка и исторических фактов. И возможно, рисует в своем воображении (как и все мы) другую жизнь, помимо той, что мы создали для самих себя.
Перемены. Это вечное неистребимое желание, усиливающее чувство безысходности. Перемены. Ричард прав. Ужасающе значимое слово.
— …это построено по проекту архитектора Олмстеда, — рассказывал Ричард. Мы шли мимо здания, которое он назвал первым аванпостом Гарвардского клуба в Бостоне. — Олмстед больше известен как первый великий ландшафтный дизайнер, создатель парковых зон: Центральный парк в Нью-Йорке, Мон-Руаяль в Монреале. Это здание до сих пор принадлежит Гарварду, но сам клуб перенесли в другое — оно гораздо больше — в миле отсюда, сразу же к северу от Массачусетс-авеню. Этот особняк интересен тем, что по стилю он близок к архитектуре эпохи Регентства, описанной в романах Эдит Уортон «Обитель радости» и «Век невинности». Хотя Олмстед и Уортон были современниками.
— Вы хорошо знаете этот бульвар.
— Я же говорил, что планирую поселиться здесь в своей другой жизни.
— Где именно?
— На следующей улице отсюда. Юго-западный угол Дартмут-стрит и Коммонуэлс-авеню.
— Хорошо, когда знаешь, что ждет тебя после смерти.
— Другая жизнь не значит загробная, — заметил он.
— И когда же начнется ваша другая жизнь?
— Это вечный вопрос.
— Или не вечный, если принять во внимание, что жизнь — явление временное, — возразила я.
— Вы верите в «загробную жизнь»?
— Я знаю, что вера и доказательство — понятия противоположные. А это значит, что всякие верования — особенно религиозные — основаны на признании некой сюжетной линии, которую, хоть она и обнадеживает, осмыслить очень трудно. С другой стороны, если мне завтра скажут, что у меня рак четвертой степени, возникнет ли у меня соблазн попросить Иисуса Христа быть моим Спасителем? Как бы мне ни хотелось думать, что после смерти есть еще что-то, поверить в это я просто не могу. Собственный скепсис меня, конечно, печалит. Но я долго ломала голову над этим вопросом и в конце концов пришла к заключению, что есть только эта жизнь. А вы?
— У меня двоякое мнение на этот счет. Я знаю нескольких очень ревностных христиан, которые абсолютно убеждены, что, как только они уйдут из жизни, святой Петр вручит им ключи от раздевалки и полотенце. Я ничего не имею против тех, кто в это верит, ибо главная функция религии — уменьшить страх перед смертью. Но… в общем, я читал, что Стив Джобс, умирая от рака, признался одному своему близкому другу, что, сколь бы его ни завораживали все мистические и спиритические представления о потустороннем мире, его не отпускает мысль, что смерть — это как выключение всех его компьютеров. Нажал кнопку — и темнота.
— Как ни странно, в этом есть некоторое утешение, да? Отключение сознания. Компьютер гаснет. Навсегда.
— Проблема в том, что мы — единственные существа, наделенные сознанием в полном смысле этого слова. Существа, способные испытывать чувство вины, сожаление. Скажем, если ты достигаешь конца жизни…
— …с пониманием того, что не жил по-настоящему?
Мы остановились на углу Коммонуэлс-авеню и Дартмут-стрит перед четырехэтажным домом из красновато-коричневого песчаника. На стенах — налет копоти, но, судя по парадному входу и ставням на окнах, само здание поддерживали в хорошем состоянии. Оно выглядело гораздо скромнее, чем другие более пышные особняки и фешенебельные многоквартирные дома на этой улице, но все равно производило очень приятное впечатление. На железной ограде, отделяющей дом от улицы, висело объявление о продаже. Под словом «ПРОДАЕТСЯ» текст, написанный шрифтом поменьше, извещал потенциальных покупателей о том, что на продажу выставлена двухкомнатная квартира, «овеянная духом бесподобного очарования Старого Света».
— Значит, это здесь? — спросила я.
— Третий этаж, вон те три окна, выходящие на улицу.
Окна были большие, что свидетельствовало о высоких потолках.
— Милое местечко, — сказала я.
— Две недели назад я тайком уехал в Бостон, чтобы осмотреть эту квартиру. Просторная, много света, воздуха. Отличный паркетный пол. Гостиная на всю длину здания. Большая спальня. В гостиной есть альков, где можно устроить маленький кабинет. Ванная и кухня не очень современные. Но риэлтор сказал, что можно поторговаться. Начальная цена — триста пять тысяч, но в прошлом году у продавцов сорвалась сделка, а они хотят побыстрее продать эту квартиру, и если я смогу заплатить двести шестьдесят пять наличными, она моя.
— А у вас есть такие деньги?
— Вообще-то есть. Я из тех рачительных экономов, которые ежегодно откладывают двадцать процентов от своего чистого дохода. На моем счете в банке примерно четыреста тысяч. Адвокат, с которым я консультировался в Портленде — Бат — слишком маленький городок, чтобы там с кем-то можно было обсуждать дела о разводе, — сказал мне, что если я оставлю Мюриэл дом в Бате, она будет не вправе претендовать на мои накопления. А у меня здесь есть один клиент, строитель из Дорчестера, и он сказал, что мог бы оборудовать стильную ванную и элегантную кухню, сделать косметический ремонт, отциклевать и заново покрыть лаком паркет всего за тридцать пять штук. После покупки квартиры, уплаты налогов и прочих расходов у меня на счете в банке еще осталось бы семьдесят пять тысяч.
— Но главное, вы бы жили здесь, где всегда хотели жить.
— Именно. Я даже мог бы перенести сюда большую часть своего бизнеса и, возможно, нанять кого-то в свое агентство на место Мюриэл… хотя, зная Мюриэл, я уверен, что она, скорей всего, настоит на том, чтобы остаться, дабы зарплату получать и не сидеть без дела… Что меня вполне устраивает. Она — компетентный работник.
— И когда вы переезжаете?
Я увидела, как плечи Ричарда напряглись, он плотно сжал губы.
— В жизни не все так однозначно, вы не находите? — спросил он.
— Пожалуй. Просто, раз уж вы все просчитали…
— У кого-нибудь когда-нибудь получалось «все просчитать»?
Я улыбнулась.
— Впрочем, вы абсолютно правы. На этот раз я действительно хочу сделать ход… сколь бы неприятно и отвратительно это ни было.
— Все мои разведенные знакомые в один голос утверждают, что особенно тяжело было решиться на развод. Но стоило им со своими супругами разбежаться в разные стороны, они удивлялись, почему не сделали этого гораздо раньше. Однако, по-моему, мой комментарий не к месту.
— Может, мысль о разводе тоже приходила вам в голову? — предположил он.
Теперь я напрягла плечи и поджала губы.
— В жизни не все так однозначно… как вы сами сказали.
— Пожалуй, теперь я переступил черту дозволенного.
— Значит, мы квиты. Честно говоря, я была бы рада оказаться на вашем месте.
— Простите, что нагрузил вас финансовыми подробностями сделки. Чистейшая глупость с моей стороны.
— Но ведь вы рассказываете все это мне потому, что до сих пор пытаетесь понять, способны ли пойти на такой шаг… Естественно, вас гложут сомнения. И я бы мучилась сомнениями, будь я на вашем месте, ведь это важное решение.
— Вы правы, но лишь отчасти. Рассказываю я вам все это еще и потому, что никто, даже мой самый близкий друг, капитан полиции, не знает о моих планах. И потому, что я могу быть с вами откровенным. И… а откровенничать с женщиной… в общем, в этом у меня мало опыта.
Я коснулась его руки:
— Спасибо за вашу откровенность.
Он накрыл мою ладонь своей:
— Это я должен вас благодарить.
— И я тоже вам глубоко признательна.
— За что?
— За то, что заставили меня раскрепоститься. На работе все считают, что я слишком сдержанна. Я со всеми любезна, со всеми поддерживаю профессиональные отношения и всегда осмотрительна. Дэн часто говорит мне то же самое: я скрытна, необщительна.
— Для меня это новость, — сказал Ричард, не выпуская моей руки.
— Вы меня еще не знаете.
— За несколько часов о человеке можно узнать очень много.
— Вот и я теперь знаю, что вы намерены купить эту квартиру.
Убрав руку с моей ладони, Ричард глянул на верхние этажи красновато-коричневого дома и, понизив голос почти до шепота, произнес:
— Надеюсь, так и будет.
«Почему должно быть иначе?» — хотела спросить я, но сдержалась и вместо этого просто сказала:
— Я тоже на это надеюсь.
Ричард снова обратил на меня свой взгляд:
— Итак… есть какие-нибудь мысли по поводу того, что нам делать дальше? То есть если, конечно, вы хотите…
— …продолжить прогулку? Нет, я хочу покинуть элегантную Коммонуэлс-авеню, вернуться в свой мерзкий отель и пойти на пятичасовой семинар об усовершенствованных методах колоноскопии… хотя сама я колоноскопию не делаю.
— Зато звучит так романтично.
Я рассмеялась, потом сказала:
— Если вы не против, я хотела бы теперь посетить музей или художественную галерею, ведь дома такой возможности у меня нет. И я предпочла бы посмотреть то, что не смогу увидеть в Мэне. Слышали про ИСИ?
— Новое здание на набережной?
— Точно. Я читала статью о нем в каком-то журнале. Институт современного искусства. Современный, авангардный, потрясный. И с видом на залив.
— Где конечно же полно людей в черном — современных, авангардных, потрясных.
— Ну… заодно поглазеем на местную городскую богему.
— Вы в вашем наряде прекрасно впишетесь в их среду.
— А вы, думаете, не впишитесь?
— Я в моем наряде буду смотреться там как самый занудный…
— Измените свой внешний вид, — сказала я, снова брякнув, не подумав.
— Что? — спросил он, глядя на меня в замешательстве.
— Измените. Коварный глагол, да? Если вам не нравится ваш наряд, смените его.
— И как вы себе это представляете?
— А вы как думаете?
Ричард поразмыслил с минуту. Потом сказал:
— Безумная идея.
— Но вы ведь ее не отвергаете?
— Что ж… «Изменить» рифмуется с «удивить». А удивить — значит…
— Может, это вовсе не так удивительно, как вам кажется.
Синонимы слова «наугад»: неумышленно, необдуманно, непроизвольно, невзначай, наобум, случайно.
Случайно. По воле случая. Как, например: события постепенно приняли новый, непредвиденный, непредсказуемый оборот. Вот так же произошло и мое знакомство с Ричардом. Нас с ним свел случай. А потом мы случайно еще раз встретились с ним в кинотеатре. И договорились пообедать вместе. А обед плавно перетек в совместную прогулку, то есть дальнейшие события, как и все, обусловленные случайным стечением обстоятельств, стали развиваться по непредусмотренной траектории. И то, что мы с Коммонуэлс-авеню пришли на Ньюбери-стрит, — это тоже абсолютно алеаторное стечение обстоятельств… хотя алеаторность подразумевает намеренную случайность, поэтому, пожалуй, это наиболее верный синоним для характеристики сложившейся ситуации. Ибо в основе случайности все равно лежит выбор. А это, в свою очередь, означает, что у каждой случайности есть определенный подтекст, но этот подтекст проявляется лишь благодаря цепной реакции, когда одно событие влечет за собой другое. Вот и нас такая цепочка якобы случайных событий привела в исключительно элегантный, стильный квартал Бостона — на Ньюбери-стрит, где мы только что остановились перед витриной салона (ибо это явно не «магазин»), торгующего очками.
— И как называется это место: оптика, линзы, магазин офтальмолога, очечная лавка? — спросила я.
— Пожалуй, просто «Очки»… чего уж тут мудрить…
— И то верно, раз здесь продают очки.
— По-моему, мне здесь не место, — сказал Ричард. — Посмотрите на продавца.
За прилавком стоял обритый наголо мужчина с ультрамодным пенсне на носу и большими круглыми черными серьгами в ушах.
— На вид вполне дружелюбный, — заметила я.
— Ага, из Берлина двадцатых. Такой посмотрит на меня…
— И увидит потенциального покупателя. Все, прекратите дергаться и просто…
Я открыла дверь и буквально впихнула его в салон. Продавец поприветствовал нас отнюдь не с холодной надменностью, а очень даже радушно.
— Полагаю, судя по тому, что жена втолкнула вас сюда, вы не очень настроены примерить на себя новый стиль.
Ричард не поправил его относительно «жены». Но и не стушевался от того, что продавец заметил его смущение.
— Вы правы, — подтвердил он. — Я существую вне стилей.
Продавец — на прилавке перед ним стояла именная табличка: «Гэри: Оптометрист» (неужели есть такое слово?) — заверил Ричарда, что он «здесь среди друзей», и затем живо приступил к своим обязанностям. За полчаса, избавив Ричарда от смущения, Гэри заставил его примерить разные виды оправ. Быстро сообразив, что его клиент понятия не имеет, как он хочет выглядеть в очках, Гэри стал показывать Ричарду всевозможные комбинации. Объяснил, что следует принять во внимание цвет кожи, волос и овальный контур лица Ричарда, сообщил, что, резкие геометрические формы придадут ему, «пожалуй, излишне строгий вид…», и убедил не возвращаться к металлическим оправам («они грубоваты, как вы считаете?»). В результате Ричард остановил свой выбор на оправе чуть овальной формы коричневатого цвета — стильной, но не броской. И она мгновенно преобразила его. Вместо нескладного страхового агента передо мной стоял элегантный профессор. Ученый муж. Мыслитель.
— Ну как? — спросил Ричард, которому явно нравился тот образ, что он видел в зеркале. Однако он нуждался в моем одобрении.
— Вы в них бесподобны, — ответила я.
— Если ваш окулист в Бате по телефону продиктует мне ваш рецепт, готовые очки вы сможете забрать уже через час.
Удача была на нашей стороне: окулист в Бате сумел отсканировать рецепт на очки и переслать его Гэри. Мы снова вышли на Ньюбери-стрит.
— Теперь давайте поищем для вас кожаную куртку, — предложила я.
— Мне как-то не по себе, — признался Ричард.
— Потому что я раскомандовалась?
— Вы не командуете. Просто умеете убеждать.
— Но, как коммивояжер, вы, конечно, знаете, что уговорить можно лишь того, кто хочет, чтобы его уговорили.
— А я конечно же хочу, чтобы меня уговорили?
— Я не стану отвечать на этот вопрос.
— Четыреста долларов за одни очки. Никогда бы не подумал…
— Что?
— …что я способен так бесшабашно идти на поводу у своих прихотей.
— Очки — не прихоть.
— Фирменные — прихоть.
— Дайте угадаю: отец вам говорил…
— И отец, и мать считали каждый цент. И, да будет вам известно, я женился на женщине, которая тоже уверена, что бережливость — одна из главных, самых важных добродетелей. И поскольку она еще и мой бухгалтер и имеет доступ к выпискам по всем моим кредитным картам…
«Она вам не мать», — хотела сказать я, с изумлением думая про себя, почему многие мужчины обращают своих жен в матерей, а многие женщины охотно соглашаются играть эту уничижительную роль. Эта мысль навела меня на другую: Дэн в минуты раздражения вел себя со мной так, будто я и есть та самая недовольная женщина, которая вырастила его и всегда давала ему понять, что он ее разочаровывает. Зная, что он с детства вынашивает в себе обиду на мать, я всегда старалась воздерживаться от критики в его адрес. Однако с тех пор, как Дэн остался без работы, он постоянно отводил мне роль своей матери. Роль, которую я не хотела играть.
— Когда она увидит ваши фирменные очки, — произнесла я, — скажите ей…
— …мне нужны были новые очки… и, кстати, я переезжаю в Бостон.
— Решительно и бесповоротно, — рассудила я.
— Так где мы будем искать кожаную куртку?
Мы прошли несколько кварталов с большими фирменными магазинами. В витрине «Берберри» висела сногсшибательная черная кожаная куртка, наверно, во вкусе современной байронической личности… и стоила она, судя по цифрам на ценнике, более двух тысяч долларов.
— Даже будь у меня такие деньги, не думаю, что я стал бы носить эту куртку, — сказал Ричард. — Очень уж в стиле Эррола Флинна.
В одном из следующих магазинов он обратил внимание еще на одну куртку, которая, на его взгляд, как он интересно выразился, была «несколько в стиле Лу Рида».
— Вы знаете Лу Рида? — спросила я.
— Лично? Нет, страховой полис он у меня не оформлял. А вот «Трансформер» — отличный альбом. Не могу сказать, что я отслеживал его музыкальную карьеру после выхода «Нью-Йорка». Мюриэл не поклонница «Велвет андерграунд», ей всегда больше нравился Нил Даймонд…
Ричард Коупленд — тайный подражатель манхэттенского полусвета! Или, может быть, просто поклонник. Неудивительно, что он стремится избавиться от своего наряда гольфиста, который не снимает вот уже много лет. Как и тот костюм, в котором я впервые увидела его у стойки регистрации в отеле. Унылый стиль. Так, несомненно, одевался его отец. Униформа американского бизнесмена пуританских правил. Одежда — это язык. А нам так часто не нравится язык, на котором мы заставляем себя говорить. Например, я сама. В больнице моя повседневная форма — белый лабораторный халат. Дома и по городу, в Дамрискотте, я всегда хожу в спокойных неброских нарядах. Но в моем шкафу есть несколько вещей, изобличающих другую сторону моей натуры, — например, моя кожаная куртка, черный европейский плащ, что сейчас на мне, и даже восхитительная мягкая фетровая шляпа, которую я купила в магазине винтажной одежды во время поездки в Берлингтон. Но в этих вещах, включая пару черных замшевых ковбойских сапог, на которые я наткнулась на одной домашней распродаже (они идеально мне подошли — и стоили всего $15), я показываюсь на людях крайне редко. Если б я в своем городе вышла на улицу одетая так, как сейчас, никто бы ничего не сказал — так повелось в Мэне. Но мой наряд не остался бы незамеченным, и за моей спиной тотчас бы начались пересуды. Так что свой гардероб в стиле Левобережья[39] я обычно держу под замком и достаю его лишь в тех случаях, когда еду в Портленд на какое-нибудь культурное мероприятие. А недавно, когда, собираясь с Люси на концерт джазовой музыки, я надела черную куртку и замшевые сапоги, моя дочь этот вечерний туалет прокомментировала следующим образом:
— Видок у тебя хипповый. На маскарад, что ли, собралась?
Мне хотелось ответить ей, что, говоря по чести, я вообще предпочла бы одеваться в таком стиле, но меня сдерживают нравы провинциального городка и мое собственное врожденное чувство благопристойности (которое в минуты раздражения на саму себя я считаю формой трусости). Теперь я видела, как Ричард испытывает чувство неловкости и пытается это скрыть — мы как раз зашли в очередной дорогой бутик в поисках кожаной куртки, которую он так боялся носить, — и мне невольно пришло в голову: он тоже держит в тайне многое из того, что хотел бы выразить. И когда в магазине, торгующем модной одеждой в военном стиле, он стал разглядывать искусственно состаренную темно-коричневую куртку типа той, что носили военные летчики в 1940-х годах (смотрелась она очень стильно), я поняла, что он пытается представить себя в ней.
— Вот ваша куртка, — сказала я.
— Дома на меня будут коситься.
— И я не ношу этот плащ в Дамрискотте, потому что боюсь того же. Но вы ведь все равно скоро переедете в Бостон.
Ричард примерил куртку. Они пришлась ему впору, сидела великолепно, но плохо сочеталась с его голубой рубашкой на пуговицах. Поэтому я подошла к прилавку, на котором лежала стопка элегантных рубашек из плотной ткани. Прикинув, что Ричард, наверно, носит размер 50–52, я выбрала черную рубашку с маленькими металлическими пуговками на карманах.
— Черная? — с сомнением в голосе произнес Ричард, когда я протянула ему рубашку. — Не слишком ли радикально?
— Она будет хорошо гармонировать с курткой, особенно если вы подберете к ней и черные джинсы.
— Я в жизни не носил черного.
— Но наверняка хотели. Лу Рид, все такое.
— Я седой, невзрачный, скучный тип, чтоб носить…
— Вы самый интересный человек из всех, кого мне доводилось встречать за…
Когда последний раз я встречала столь интересного человека?
— Вы снова мне льстите, — сказал он.
— Нет, говорю как есть. Так, а теперь… мне нужно знать ваш размер талии и длину брюк.
— Джинсы я сам возьму.
— Нет уж… я выберу, а вы, если не понравится, забракуете.
— Талия — тридцать четыре, как ни стыдно это признавать…
— У Дэна — тридцать шесть. А длина?
— Тридцать два. Но вы и вправду думаете, что в черных джинсах с черной рубашкой я буду смотреться…
— Как? Слишком круто?
— Или нелепо.
— А вы примерьте, а потом сами скажете мне, нелепо или как?
Я нашла полки с джинсами, выбрала черные «Левисы» нужного размера, дала их Ричарду и показала в сторону примерочной. Когда он направился туда, я вдогонку спросила, какой у него размер обуви.
— Десять с половиной. Только, право, я чувствую себя…
— Если вы себе не понравитесь, никто не заставит вас это носить. Но примерить-то можно?
В одном из углов магазина, увешанном плакатами периода Первой и Второй мировых войн с призывами вступать в армию, я увидела пару черных ботинок — на шнурках, по щиколотку, из зернистой кожи, стильных, но не эпатажных — нужного размера. Я принесла их в примерочную, постучала в кабинку, где переодевался Ричард, и просунула ботинки в большую щель между полом и нижним краем дверного полотна.
— Эти, возможно, подойдут, — сказала я.
— Тоже черные, — отозвался голос из кабинки.
— И что в этом плохого? Позовите, когда будете готовы.
Минутой позже из кабинки вышел совершенно другой человек. Ричард снял свои очки, которые скоро собирался заменить. Эффект, усиливаемый новой одеждой, был потрясающий. Джинсы, черная рубашка и черные ботинки сидели идеально. И кожаная куртка изумительно гармонировала с остальным его нарядом, хотя съемный меховой воротник несколько выбивался из общего ансамбля, напоминая о военных фильмах 1940-х годов, в которых действие разворачивалось на восточном фронте. Не считая этой пустячной детали, вся остальная одежда словно была сшита специально для него. Он сразу помолодел лет на десять. Избавившись от своей бухгалтерской униформы и невзрачных очков в массивной металлической оправе, доминировавших на его лице, Ричард мгновенно будто бы приобрел другое «я». Теперь он был похож на профессора английского языка и литературы, которого абсолютно не смущает его возраст. Я встала рядом с Ричардом и стала разглядывать наше отражение в зеркале — мы оба были одеты, как модная супружеская чета, проживающая в большом городе, — и в голове у меня вертелась лишь одна мысль: почему я многие годы одеваюсь в безликом, невыразительном стиле? И самое противное: я поняла, что никто не заставлял меня следовать этому стилю — только я сама.
— Ну… — произнес Ричард, рассматривая нас в зеркале.
— Что скажете?
— Неплохо.
— К чему такая сдержанность?
— Ладно, скажу честно: мне нравится. Хотя такой мой вид меня пугает.
— Вот и мне тоже нравится мой нынешний вид, но мне и в голову никогда не придет пройтись в таком наряде по центральной улице Дамрискотты.
— Ну, если вы думаете, что я смогу ходить так по Бату…
— Думаю, сможете. Уверена, ваши клиенты и соседи одобрят ваш новый стиль.
— В таком случае, почему же вы у себя дома не одеваетесь так, как вам нравится?
— Я только что задавала себе тот же вопрос. Может быть, так и поступлю… если наберусь смелости.
— У меня та же проблема.
— Сейчас вы внешне совсем другой человек.
— А вы еще прекраснее, чем вчера.
Я покраснела. И одновременно, не отдавая себе отчета, взяла его за руку и переплела его пальцы со своими. Мы не повернулись лицом друг к другу. Говоря по правде, мы оба нервничали, и это было заметно: ладонь его, как и моя, была влажной. Однако он не отнял своей руки. Напротив, стиснул мои пальцы. Глядя в зеркало, мы видели себя держащимися за руки и совсем не похожими на ту женщину и на того мужчину, какими мы были двадцать четыре часа назад.
— Эй, ребята, вы клево смотритесь.
К нам обращалась одна из продавщиц. В голосе ее сквозило изумление, на губах играла удивленная улыбка, словно она хотела сказать: эй, ребята, вы клево смотритесь… но на самом деле я говорю это, чтобы польстить вам, потому что вы годитесь мне в родители. Мы тотчас же разжали ладони, словно два виноватых подростка, которых застигли в компрометирующих позах. Девушка тоже это заметила и уже более сдержанным тоном добавила:
— Извините, если помешала.
— Вы не помешали, — невозмутимо произнес Ричард. Вновь взяв меня за руку, он сказал продавщице: — Я хотел бы все это сразу надеть.
— Без проблем, — ответила девушка. — Как только будете готовы, я просто срежу все ярлыки. И на куртке есть магнитная бирка, которую нужно снять.
Продавщица удалилась.
— Ловко вы ее заткнули, — с улыбкой заметила я.
— Иногда я умею проявлять решительность. И кстати, о решительности: я намерен всю свою старую одежду выбросить в ящик первого же магазина «Доброй воли»,[40] что мне попадется.
Теперь я сжала его руку:
— Вот это правильно.
Наконец мы все-таки повернулись друг к другу лицом.
И вдруг…
Бип.
Мой сотовый оповещал, что меня ждет сообщение. Меня кольнуло чувство вины. Я выпустила руку Ричарда, но не решалась достать телефон. Ричард мгновенно оценил ситуацию. Не желая ставить меня в неловкое положение, он сказал:
— Пойду к продавщице, пусть снимет ярлыки. Жду вас у выхода.
Ричард пошел искать продавщицу, а я достала телефон и прочитала сообщение: «В гараже полный порядок. Люблю. Дэн».
Черт меня дернул достать этот проклятый мобильник, с сожалением думала я. Сблизилась с мужчиной, с которым только вчера познакомилась. Хожу с ним по магазинам, покупаю ему одежду. Беру его за руку…
О господи, сокрушаюсь, как двенадцатилетняя девчонка.
Да, я понимала, что послание Дэна — это еще одна попытка с его стороны загладить свою вину. Отчего почувствовала угрызения совести. Но… но… «люблю» он написал впервые за… я уже и не помнила, когда он последний раз говорил или писал нечто подобное. И сам факт, что он написал не «люблю тебя». Просто «люблю»… так добрые друзья заканчивают свои письма, посылаемые по электронной почте. Вот если бы он открыто признался мне в любви…
В то самое мгновение, когда я читала его сообщение из шести слов, что-то во мне перевернулось. Поразительно, как одна пустячная деталь — отсутствие местоимения, которое мой муж не счел нужным написать после столь значимого слова, — может внезапно все изменить. Странно, да? И самое печальное: ведь он пытался быть любящим мужем. Но его действия лишний раз подчеркнули, что он не способен искренне общаться со мной, тем более по моему настоянию изменить свой стиль одежды.
«Рада, что в гараже порядок. Спасибо. Не выползаю с отупляющих семинаров. Надеюсь, вечером ты отдохнешь. До завтра. Л ххх».
Сначала перед своим инициалом и бессодержательными иксами я написала «Я люблю тебя», но потом стерла эту фразу. Мне больше не хотелось признаваться в том, чего я не чувствовала.
Отправив сообщение, я сделала то, чего прежде никогда не делала. Выключила телефон. Если Бен или Салли напишут мне — а с учетом того, что сегодня суббота, скорее уж можно увидеть звездопад над парком Бостон-коммон, — их послания вполне могут подождать до завтра. Если нужно срочно связаться со мной, Дэн знает телефон гостиницы, где проходит конференция; мне передадут сообщение, когда я вернусь в отель. Но разве я когда-нибудь получала срочные сообщения от Дэна или Салли? Даже когда Бен переживал свой психологический кризис — когда с ним случился нервный срыв (если уж говорить точно), — информацию об этом мы получили лишь спустя несколько дней после того, как его нашли мокнущим под деревом.
Нет-нет, не надо о грустном. Что ты делаешь? Пытаешься захламить этот сказочный день — эти совершенно непредвиденные мгновения — всякого рода ненужным грузом. Ведь ты, хоть больше тебя и не гнетет чувство вины, все еще не уверена, что вправе держать этого мужчину за руку.
Вернее, ты не знаешь, как относиться к тому, что встретила такого образованного, вдумчивого и любознательного мужчину, который принимает тебя всерьез и которому, похоже, искренне интересно твое восприятие мира.
И которого ты, в свою очередь, находишь привлекательным.
Он сказал, что ты прекрасна. Когда-нибудь кто-нибудь говорил тебе, что ты прекрасна?
К тому времени, когда я убрала свой телефон, Ричард вернулся к примерочной.
— Она срезала с вещей ярлыки, — доложил он. — А я попросил ее отдать всю мою старую одежду на благотворительность. Она пообещала, что по дороге домой положит ее в ящик магазина «Доброй воли».
— Я бы не очень рассчитывала на ее обещания. На скаута она не похожа.
— Что ж, если она просто выбросит мою одежду в мусорный бак на заднем дворе, это будет на ее совести.
Покинув магазин без пакетов — Ричард снова был в своих старых очках («Без них я не вижу и на четыре шага вперед»), — мы направились к салону оптики, находившемуся отсюда в двух кварталах. Я глянула на часы. Почти четыре. На Ньюбери-стрит царило оживление. Этот идеальный осенний денек пригнал на эту идеальную улицу викторианской Новой Англии толпы народа. И что особенно меня поразило, так это множество довольных, радостных лиц. Да, нам встретилась одна супружеская чета — им было едва за тридцать — с маленьким ребенком в коляске, ругавшаяся между собой из-за своего отпрыска. А еще мимо нас торопливо прошла женщина — примерно моего возраста — с заплаканным лицом. Какое у нее горе? Ричард тоже обратил на нее внимание, сказав:
— Как любил поговаривать мой нелюдимый отец: стоит выйти на улицу, всюду натыкаешься на одни несчастья.
— Даже в такие славные деньки, как этот.
— Особенно в такие славные деньки, как этот.
— Значит, если б я сказала вам: «Посмотрите, какие счастливые вокруг люди», вы бы ответили?..
— Да благословит вас Господь за ваш оптимистичный взгляд на человечество.
— Но если жить без надежды… — начала я.
— Послушайте, вы только что уговорили меня сменить имидж… — Правой рукой он провел сверху вниз по своей фигуре, показывая на новый наряд, и добавил: — Значит, я еще на что-то надеюсь, не так ли?
Он взял меня за руку, переплел свои пальцы с моими. В этот момент мне так захотелось, чтобы он привлек меня к себе и поцеловал. Ричард стиснул мою руку, и я поняла, что он тоже хочет этого. Но, конечно, я бы занервничала и запаниковала, если б он обнял меня прямо здесь, посреди людского потока на Ньюбери-стрит. Ибо, согласившись на этот поцелуй, я перешагнула бы рубеж, который никогда даже не думала переступать. Вернее, так: разумеется, в особенно сложные моменты я представляла себе жизнь без Дэна. Разумеется, бывали мгновения, когда, увидев в каком-нибудь книжном обозрении фотографию особенно симпатичного и явно умного прозаика лет тридцати пяти или тридцати шести, я мечтала провести с таким мужчиной страстную ночь любви. Но… между помыслом и поступком падает тень. Это — день фантазий, который ничто не связывает с подлинной действительностью.
Но потом я почувствовала, как мои пальцы крепче стиснули руку Ричарда. Мы обменялись многозначительными взглядами, которые выразили все наши чувства и желания. Однако я заметила в глубине его глаз нерешительность и страх. И все же он не выпускал моей руки, пока мы шли к магазину оптики.
— Ну и ну, да вас просто не узнать! — воскликнул «оптометрист» Гэри, когда Ричард приблизился к прилавку. — Одежда — лицо человека, а вы, как я посмотрю, сегодня настроены на перемены. Браво!
Ричард отреагировал нервной улыбкой.
— Ну и последний штрих к вашему новому образу…
Ричард растерянно посмотрел на поднос, на котором лежали его новые очки. Я положила руку ему на плечо, спросила:
— Все нормально?
— Да, конечно, — подтвердил он, тщетно пытаясь скрыть свое смущение.
Гэри тоже заметил его замешательство.
— Позвольте, сэр, — произнес он, протягивая руку к лицу Ричарда, чтобы снять с него старые очки.
Ричард непроизвольно отшатнулся, словно никак не мог решиться на то, чтобы расстаться с этим последним напоминанием о его прежнем имидже. Но Гэри, будто предвидя его реакцию, ободряюще взял его за плечо и быстро снял с него массивные «авиаторы». Потом протянул ему поднос:
— Примерьте, сэр.
Ричард взял новые очки, медленно поднес их к своему лицу. Переживает, что, как только он наденет эти новые очки, его внешнее перевоплощение будет завершено? Или, как и я, нервничает от того, что слишком близко подошел к черте, которую никогда не переступал за годы своего неудачного брака?
Неудачный брак. Какая бесцеремонная оценка. Хотя, в общем-то, я имела в виду и собственную семейную жизнь, которую вела уже много лет.
Надев очки, Ричард не стал смотреть в зеркало, что стояло перед ним. Он повернулся ко мне. Как и раньше, когда он первый раз примерял эту оправу, я невольно отметила, что эти очки идеально ему подходят. В них он производил впечатление уравновешенного, практичного ученого мужа. А вместе с кожаной курткой, черными джинсами, черной рубашкой…
— Великолепно, — похвалила я.
— Серьезно? — уточнил Ричард.
— Мадам говорит истинную правду, — подтвердил Гэри.
Аккуратно взяв Ричарда за плечо, он мягким, ненавязчивым движением повернул его лицом к большому, доходящему до пола зеркалу. Наблюдая за тем, как Ричард разглядывает себя, я невольно вспомнила, как утром сама рассматривала себя в зеркале гостиничного номера: со страхом — из-за того, что отказываюсь от своего повседневного имиджа; с удовольствием — видя, что становлюсь личностью, какой всегда воображала себя. Ричардом владели те же чувства. Старый образ, новый образ. Я знала, как это мучительно и трудно целиком сбросить с себя все то, что по твоему собственному выбору олицетворяло твое «я». Можно одеваться по-другому. Можно полностью изменить свою наружность. Но есть путы, от которых не освободиться.
Ричард, наверно, с минуту рассматривал себя в зеркало, и я инстинктивно поняла, что сейчас лучше ничего не говорить. Гэри тоже молчал из деликатности, ибо, как и я, он видел, что Ричард пытается избавиться от боязни, охватившей его, едва мы вошли в салон. И в течение этих долгих шестидесяти секунд я наблюдала, как с лица Ричарда исчезает страх, плечи его распрямляются и губы раздвигаются в едва заметной улыбке.
— Спасибо, — наконец произнес он.
В этот момент я краем глаза увидела Гэри, и мне стало ясно, что он только теперь сообразил, что мы с Ричардом никакие не муж и жена, что у него на глазах произошло нечто, имеющее для нас огромное значение.
— Поздравляю, сэр, — только и сказал он, более чем к месту.
Спустя несколько минут мы уже снова были на Ньюбери-стрит.
— Готовы потолкаться среди стиляг в ИСИ? — спросила я.
— Мне все равно кажется, что я буду выделяться…
— Поверьте, вы гораздо утонченнее и эрудированнее, чем вся эта модная публика.
Мы обменялись улыбками.
— Пожалуй, пешком отсюда далековато, — сказал он.
— Нам нужно в Южный Бостон, на набережную. Музей, наверно, закрывается в шесть.
Мы оба глянули на свои часы. Почти половина пятого.
— Тогда на такси.
Нам повезло: одно такси как раз проезжало мимо нас. Ричард остановил его. Не прошло и минуты, как мы уже ехали по Бойлстон-стрит, минуя несколько отелей высшей категории, длинный ряд высоких офисных зданий, построенных в XIX веке, театр, который, по словам Ричарда, теперь принадлежал какому-то колледжу исполнительского искусства. Он начал объяснять, что еще двадцать лет назад на этой улице во всей красе блистали остатки бостонского квартала красных фонарей, больше известного под названием «Зона боевых действий»: наркоторговцы, порнокинотеатры, проститутки. Теперь это просто аккуратненький театральный район. И хотя ныне атмосфера здесь более приятная, говорил Ричард, «меня не покидает ощущение, что сегодня мы санируем буквально все, в результате города теряют свое лицо… впрочем, я не большой знаток реалий жизни больших городов».
— Вы правы, — согласилась я. — В студенческие годы я пару раз ездила в Нью-Йорк вместе с тогдашним своим парнем. Даже в конце восьмидесятых на 42-й улице, в Адской кухне и в Ист-Виллидж все еще царил дух этакой непотребной эпатажности, и нам это жутко нравилось. Ведь в Мэне ничего подобного мы не видели. Потом я приехала еще как-то раз… 42-я улица выглядела как обычный торгово-развлекательный район в любом крупном городе страны. А сам Нью-Йорк — хоть он по-прежнему производил сильнейшее впечатление, — казалось, утратил присущие ему пронзительность и энергичность. Правда, я никогда там не жила, вообще нигде не жила, кроме Мэна…
— Но дверь-то ведь не закрыта, не так ли?
— Как вы сказали раньше, жить нужно с надеждой. И верить в то, что сумеешь выковать из себя новую личность.
— Разве это не американская мечта? Иллюзия свободы. Поиски верного пути и т. д. и т. п. Не нравится жить в Мэне, садись в машину и вперед. Через пару тысяч миль окажешься где-нибудь в Новом Орлеане — и начинай новую жизнь.
— Вы когда-нибудь совершали нечто подобное? — спросила я.
— Только в мечтах. А вы?
— С Дэном мы лишь однажды выезжали за пределы страны. А до этого с другим человеком я провела пару недель в Центральной Америке.
— С неким Эриком?
— Вот и китайский квартал… — сказала я, быстро сменив тему разговора.
Мне вспомнился 1989 год, ресторанчик неподалеку отсюда, где Эрик признался мне в любви, сказал, что он мой навеки. Это был летний вечер. Жара под тридцать градусов. Ресторанчик восхитительный — немного неопрятный, душноватый, но потрясающе самобытный. И мы вдвоем так крепко держимся за руки, будто боимся потерять равновесие. В то время нам было по девятнадцать лет, но мы знали…
— Вам плохо? — спросил Ричард.
— Нет, все нормально, — солгала я.
Ричард, желая подбодрить меня, коснулся моей руки, но я ее отдернула. Не резко, но вполне решительно, ясно давая понять, что не настроена на дальнейшее сближение. Я похожу с ним по галерее, думала я, может, там же выпьем кофе, потом я извинюсь и вернусь в гостиницу. Но почему вдруг я стала воздвигать вокруг себя стену? Потому что он упомянул Эрика. А всякое напоминание об Эрике придает рельефность всему, чем не стала моя жизнь после тех сказочных двух лет в конце восьмидесятых. И потому что я спрятала глубоко в душе ту часть моего прошлого, заперла ее так тщательно, что даже малейший намек на то время отправляет меня в свободное падение.
Прислушайся к себе, не отталкивай его.
Просто я не в состоянии совладать с нагромождением обстоятельств, что выворачивают мою душу наизнанку.
Хочешь на прямоту? Так слушай: ты не в силах принять тот факт, что он идеально подходит тебе. И ты ему идеально подходишь.
Но я замужем. Я связана обязательствами. И я не могу…
Измени ситуацию.
Я опустила лицо в ладони. Подавила всхлип. Ричард положил руку мне на плечо. Я ее стряхнула. А потом заплакала. На этот раз я повернулась и уткнулась головой ему в плечо. Он крепко обнял меня и не отпускал, пока я боролась со слезами. Когда мои рыдания стихли, он поступил очень мудро. Предложил:
— Хотите выпить?
На что я немедленно ответила:
— Очень хорошая мысль.
Ричард повозился со своим телефоном и выяснил полезную информацию: во-первых, сегодня галерея открыта до девяти вечера (если мы все-таки решим ее посетить); во-вторых, неподалеку есть коктейль-бар с говорящим названием «Напитки».
— По-моему, то, что нужно, — сказала я, пораженная способностью Ричарда выудить все эти сведения из телефона всего-то за минуту. Ибо сама я полный чайник в том, что касается современных информационных технологий.
И я конечно же была благодарна Ричарду за то, что он воздержался от всяких комментариев относительно моего истеричного плача и не спросил, чем был вызван мой срыв. И когда я, услышав от него, что музей работает допоздна, сказала: «Знаете, пожалуй, мы немного выпьем, а потом я поеду в отель», он постарался скрыть свое разочарование:
— Как вам будет угодно, Лора. Я не буду настаивать.
И я снова невольно подумала: какой он благородный человек. Понимает тебя с полуслова. Неудивительно, что ты его отталкиваешь.
Коктейль-бар «Напитки» оказался ультрамодным заведением, где ультрамодная публика потягивала ультрамодные коктейли.
— Хорошо, что я переоделся, — сказал Ричард, когда одна из официанток, встретившая нас у входа, усадила нас в кабинку в глубине зала.
— Вы идеально вписываетесь в здешнюю среду. Но дело в том, что, даже будь вы одеты, как прежде, для меня это не имело бы ни малейшего значения.
— Даже несмотря на то, что изначально, могу поспорить, я вам показался седым маленьким человечком.
— Не скрою, впервые увидев вас в отеле, я приняла вас за вполне традиционную личность.
— А «традиционный» — это эвфемизм слова «скучный».
— Нет, вы не скучный, это точно.
Ричард коснулся моей руки.
— Спасибо, — сказал он. — Дело в том, что я умышленно представляюсь скучным. Только в общении с Дуайтом — а он начитанный человек — я позволяю себе демонстрировать свой широкий кругозор, а больше ни с кем. В молодости я еще пытался это делать… когда писал, редактировал литературный журнал Университета штата Мэн…
— Вы готовили к печати «Перо»?
— Вы помните его название?!
— Конечно. Я входила в редколлегию, когда училась в Ороно.
— Чем конкретно вы занимались?
— Редактировала поэтическую колонку.
— Вот это да!
— Редактор поэтической колонки — это далеко не главный редактор, тем более, как я понимаю, вы специализировались не по английскому языку и литературе.
— Я хотел изучать английский и литературу, но отец воспротивился. Пришлось поступать на факультет экономики и управления бизнесом. Но мне все равно удалось стать первым главным редактором «Пера» из числа студентов-нефилологов. Я непомерно гордился собой. Упорно трудился на благо журнала первые три года учебы в университете и в конце концов занял этот пост. Конечно, отец, узнав, что меня назначили главным редактором — а эту мелкую подробность он вычитал в короткой биографической справке, которой сопровождался мой рассказ, напечатанный в «Бангор дейли ньюс», — обозлился еще больше. Потребовал, чтобы я немедленно ушел из журнала.
— И что?
— Я ушел.
— Ужасно.
— Не то слово. Я всегда ненавидел его за это — мне ведь оставалось выпустить всего один номер, — но особенно я ненавидел самого себя. За то, что уступил его подлой мелочности. Позволил ему себя запугать. За то, что всегда отчаянно старался угодить отцу, а ему, как ни старайся, угодить было невозможно. А что это мы заговорили об этом?
— Ничего, — сказала я. — Ваш отец…
— …сволочь он был последняя. Простите за выражение. Но иначе не скажешь. Мелочный, недалекий, злой на весь мир, полный решимости ограничить мои горизонты, удержать меня в рамках, в которых вращалась его собственная жизнь. И я, к сожалению, согласился на эти ограничения. Ушел из журнала. Продолжил его дело. Почти тридцать лет ничего не писал. Женился на женщине, такой же неприветливой и прижимистой, как и он. Перед самой своей смертью, когда мы были с ним одни в его больничной палате, где он умирал от рака толстой кишки — жить ему оставалось, наверно, сорок восемь часов, не более, — он взял меня за руку и сказал: «Ты всегда приносил мне одни лишь разочарования».
Я вложила свою руку в его ладонь:
— Надеюсь, вы объяснили ему, каким он был чудовищем.
— Это была бы концовка в стиле Юджина О'Нила, вы не находите? «Да пусть ты сойдешь в могилу, зная, что твой сын презирает тебя… и теперь продает твою ничтожную страховую компанию и отплывает на Дальний Восток матросом на трамповом судне».
— Такая мысль приходила вам в голову?
— Различные вариации на эту тему.
— Как и мне с французским Иностранным легионом, когда я была подростком.
— И вас не смущало, что туда набирали только мужчин?
— Как и вы, я просто мечтала уехать. Однако моя сдержанная, чопорная мама, даже в те минуты, когда была особенно холодна, — ничто по сравнению с вашим отцом. Он даже презрения не заслуживает.
К нам подошел официант, спросил, что мы будем пить.
— Я не большой знаток коктейлей, — сказала я Ричарду, — но, помнится, в один мой визит в Нью-Йорк мне довелось отведать очень неплохой «Манхэттен».
— Значит, два «Манхэттена», — заказал он.
— С бурбоном или с виски? — осведомился официант.
Мы оба признались, что ничего в этом не смыслим. Официант порекомендовал ржаной виски «Сазерак» — «для „Манхэттена“ чуть более вязкой консистенции, но со сложным мягким вкусом». Я видела, что Ричард пытается сохранять непроницаемый вид.
— «Сложный мягкий вкус» меня вполне устраивает, — одобрил он.
— Меня тоже, — добавила я.
Как только официант отошел от нас достаточно далеко, Ричард сказал:
— Одно из самых любопытных явлений современности — это богатство выбора. Двадцать лет назад был только один вид ржаного виски — дешевый «Кэнэдиан клаб», который пил мой отец. Теперь мы знаем, наверно, сортов двадцать. Та же история с шотландским виски — раньше это всегда был «J&B», да и с вином — красное или белое «Галло». У нас не просто общество потребления. У нас общество безумного потребления.
— Но во всем этом есть свои преимущества. Например, хороший кофе можно найти практически везде…
— Даже в Льюистоне?
— Несчастный Льюистон… объект насмешек всего Мэна. Но, думаю, приличный капучино можно найти и в Льюистоне.
— А приличный «Манхэттен» с ржаным виски?
— Возможно, придется поискать. Пожалуй, брошу свою рентгенологию и открою коктейль-бар в Льюистоне.
— А если разоритесь, имейте в виду, я знаю хорошего адвоката, специализирующегося на делах о банкротстве.
— Что вы так боязливы, маловерные?
— Евангелие от Матфея. Глава восемь, стих двадцать шесть.
— Потрясающе, — произнесла я.
— Это тоже заслуга отца. Он был пресвитерианцем до мозга костей. С шотландско-ирландскими корнями: самая суровая кельтская смесь. Совсем не умел радоваться жизни. Во взглядах на человечество был схож с Гоббсом.
— Держу пари, в этом баре впервые прозвучало имя Томаса Гоббса.
— Не говоря уже о цитате из Евангелия от Матфея.
— Ну, все бывает в первый раз.
— И благодаря моему дорогому папаше, заставлявшему меня посещать воскресную школу на протяжении пятнадцати лет, голова моя просто кишит фразами из Писания.
— А Книгу Мормона вы тоже помните наизусть?
— Нет, это немного за пределами сферы моих знаний.
Я невольно рассмеялась, подумав про себя, что Ричард в своей тактичной, спокойной манере только что сумел развеять печаль, что накатила на меня в такси. Причем ничего особенного он не делал — просто был умным, веселым, интересным собеседником, поделился со мной не самыми приятными воспоминаниями об отце.
— Простите, что тогда распустила нюни, — извинилась я.
— Вот этого никогда не стыдитесь. Никогда.
— Но мне стыдно. Потому что меня воспитывали мать, которая слезы приравнивала к самым гнусным человеческим порокам, и отец, который почти всю свою жизнь старался избегать открытого проявления каких-либо чувств. И чтобы плакать при ком-то… такое я редко допускала. До недавнего времени.
— И что же изменилось в недавнее время?
— Хороший вопрос, — ответила я.
Нам принесли напитки.
— Надеюсь, вам понравится, — сказал официант, ставя перед нами два коктейля.
— Давайте выпьем за… сложный мягкий вкус? — предложил Ричард, поднимая свой бокал.
— Может быть, лучше за нас? — в свою очередь предложила я, тоже приподняв свой бокал.
Ричард улыбнулся, чокнулся со мной.
— А что, хороший тост, — отозвался он. — За нас.
— За нас.
Я попробовала «Манхэттен».
— На мой вкус, — заметила я, — это густая либидонозная плавность.
— Или возлиятельная элоквенция.
— Или пьянящее словоблудие.
— Или… нет, мне вас не переплюнуть, — сдался Ричард.
— Вы себя недооцениваете.
— Вы восхитительны. Вы это знали?
— До сегодня… нет, не знала. И вы восхитительны. Вы это знали?
— До сегодня…
Я поднесла свой бокал к его бокалу:
— За нас.
— За нас.
— Да, — призналась я, — в последнее время у меня часто глаза на мокром месте. Иногда мне кажется, это связано с тем, что в прошлом году я переступила порог сорокалетия. А может, еще и из-за мужа. И из-за детей и всего того, что валится на них постоянно. Может, еще и потому, что с некоторых пор я стала пропускать через себя беды своих пациентов, чего раньше не допускала. И это особенно меня расстраивает: утрата профессиональной отстраненности.
— Но это наверняка вызвано вашими семейными неурядицами.
— Когда у Бена случился нервный срыв…
Следующие полчаса я, по настоянию Ричарда, более подробно рассказывала ему обо всем, что произошло с Беном, и о том, как его депрессия лишь увеличила пропасть, лежащую между ним и отцом, и как он постепенно приходил в себя, обретая некое состояние стабильности.
Наши бокалы опустели. Мое красноречие тоже иссякло.
— Я слишком много болтаю, — сказала я.
— Вовсе нет.
— Совсем вас заболтала.
— Я слушал вас с интересом. Ну и после того, что я поведал вам сегодня про Билли…
— Обычно мне неловко говорить о себе.
— Но вы же рассказываете про свою жизнь. А мне хочется знать о вас все.
— А можно ли вообще знать все о другом человеке?
— Все? То есть целиком, в совокупности, полностью?
— Или, говоря проще, все, вплоть до цвета носков, всю подноготную…
— Нет, все до мельчайших подробностей знать нельзя… — сказал Ричард, жестом попросив официанта принести нам еще по коктейлю. — Но если вас влечет к кому-то, естественно, вы хотите узнать о…
— Об Эрике, — неожиданно для самой себя произнесла я. И с удивлением осознала, что до сегодняшнего дня, когда я впервые за долгие годы упомянула его имя, слово «Эрик» было вымарано из моего лексикона. Кроме Люси, которой эту свою историю я рассказала вскоре после нашего с ней знакомства, никто не знал о его существовании. Никто, кроме Дэна и моих родителей. Но мама с папой никогда не заговаривали об Эрике — понимали, что для меня это больная тема, которую не стоит затрагивать и тем более обсуждать. И Дэн тоже обходил ее молчанием — по вполне очевидным причинам. Даже Люси, один раз услышав мой рассказ, больше никогда к нему не возвращалась. Понимала, что это закрытая зона. Запретная тема.
Но теперь…
— Эрик. Лахтманн, — начала я. — Выходец из Нью-Йорка. С Лонг-Айленда. Немецко-еврейских кровей. Дед его работал ювелиром на Манхэттене, отец был аудитором, мать — типичной неудовлетворенной жизнью домохозяйкой. Оба его старших брата стали бизнесменами. В пятнадцать лет Эрик решил, что станет Великим Американским Писателем, и в старших классах средней школы свое время посвящал не столько учебе, сколько занятиям искусством. Как следствие, по окончании школы, когда встал вопрос о поступлении в вуз, перспективы у него были не самые блестящие. Его соглашались принять два-три приличных государственных университета в Нью-Йорке. Он был внесен в «лист ожидания» в Висконсине. Но — как он позже признался мне — ему больше импонировала «глушь Мэна». Если я правильно помню, он сказал, что его решение отчасти было вызвано тем, что в выпускном классе средней школы он начитался ранних произведений Хемингуэя, в которых действие разворачивается на севере Мичигана, в результате чего у него сложились романтические представления о том, что проживание в захолустье — непременный элемент постижения писательского ремесла. Конечно, он также планировал жить в Париже, совершить путешествие в Патагонию, опубликовать свой первый роман к тому времени, когда ему исполнится двадцать пять, жениться на мне и всюду возить меня с собой. В этом был весь Эрик. Громкие слова. Грандиозные планы. Умная голова. Пожалуй, более интеллектуального человека я не встречала. Однако за всеми его пафосными речами всегда крылся материальный интерес. Уже в восемнадцать лет он знал, откуда текут деньги. И к тому времени, когда я познакомилась с ним, он жил уже как писатель. В Университете штата Мэн он был заметной фигурой. Вы, наверно, помните, насколько консервативным, чисто мэнским был наш вуз; контингент учащихся — в основном провинциалы, ребята с периферии. Студентов из других штатов по пальцам можно перечесть. А тут Эрик, этакий «придворный манхэттенец», как он сам себя величал, разгуливает по кампусу в черном тренче, щеголяет в черной шляпе, постоянно дымит вонючими французскими сигаретами. Он нашел в Ороно место, где можно было покупать «житан» — эти сигареты он обожал — и ежедневный номер «Нью-Йорк таймс», и это в то время, когда эта газета считалась в Мэне чем-то вроде дара небесного. И он всегда говорил о книгах, о книгах, о книгах. И о зарубежном кинематографе. Уже в первые полгода учебы в Ороно он возглавил университетское кинообщество и планировал устроить ретроспективный показ фильмов Ингмара Бергмана. А кроме этого, стал еще редактором литературной рубрики «Пера». В редакции журнала я с ним и познакомилась. Я убедила редколлегию журнала взять меня редактором, хотя я готовилась к поступлению в медицинский институт и литературная работа, казалось бы, не должна была меня привлекать. Вы сами учились в Ороно и наверняка хорошо помните, что в студенческой среде существовал небольшой кружок представителей богемы, которые, как и Эрик, попали в Университет штата Мэн потому, что не слишком блестяще учились в школе, но вели себя так, будто все они студенты Колумбийского университета эпохи Гинзберга и Керуака.
— Это ваш случай? — спросил Ричард. — Вы поступили туда, потому что не слишком блестяще учились в школе?
— Нет, я оказалась там исключительно из-за своей глубокой потребности заниматься самовредительством.
И я поведала ему о том, как меня приняли в колледж Боудена с частичной оплатой обучения, но я отказалась туда ехать, потому что в Университете штата Мэн могла учиться бесплатно.
— И вы до сих пор жалеете об этом?
— Конечно. Потому что — и я понимаю это только теперь — именно с того момента я и начала сознательно недооценивать себя. Подрезала себе крылья. Ограничивала свои горизонты. С другой стороны, если б я уехала в Боуден, я никогда бы не встретила Эрика. И если б я не встретила Эрика…
Нам принесли по второму бокалу «Манхэттена». Мы чокнулись. Я отпила большой глоток коктейля, убеждая себя, что слишком разболталась и должна остановиться.
Но другая часть моего существа — одурманенная, вне сомнения, алкоголем, атмосферой полумрака и уюта в баре и (прежде всего) неистребимой потребностью поделиться своим горем с Ричардом — настаивала, чтобы я продолжала свой рассказ.
— В кампусе все только и говорили о самонадеянном парне из Нью-Йорка, который выдает по сто слов в минуту и собирается насадить в университете свои эстетические идеалы. И вот однажды я пришла на заседание редакции. Помешанная на книгах студентка естественного факультета из второсортного городка Мэна, все еще девственница (боже, эти коктейли точно отбили у меня всякое чувство приличия), девчонка, считающая себя заурядной и непривлекательной, особенно в сравнении с так называемыми «популярными» девицами из университета. Как только я вошла в редакцию, Эрик поднял глаза на меня. И в то же самое мгновение… в общем, я сразу все поняла. И Эрик тоже все понял. Во всяком случае, так он сказал мне три дня спустя, после того как мы впервые провели с ним ночь. Да, хоть мне было всего восемнадцать и я была абсолютно неопытна в таких делах (и Эрик, как выяснилось, до меня серьезно встречался всего лишь с одной девушкой, да и то это был курортный роман), мы почти сразу стали любовниками. Сразу же после заседания редакции, где мы познакомились, он пригласил меня в местный бар — помните, где восемнадцатилетние могли выпить в Мэне? — и мы, наверно, просидели там часов шесть: потягивали пиво и говорили, говорили, говорили. Когда в тот вечер он проводил меня до общежития, я уже знала, что безумно влюблена. Вечером следующего дня мы снова встретились — и опять проговорили до трех часов ночи. И хотя мы находились у него в комнате, он даже не пытался приставать ко мне и вел себя очень корректно. Проводил меня до общежития, на прощание легонько прижался к моим губам и сказал, что я «необыкновенная и удивительная» девушка. Прежде мне такого никто не говорил. И после Эрика тоже… пока вы сегодня, некоторое время назад, не сказали нечто подобное. Следующим вечером — это была суббота — мы снова проболтали до двух часов ночи, теперь уже в моей комнате. Эрик поинтересовался, должен ли он уйти домой, и я попросила его остаться. Это был мой выбор, мое решение. На следующее утро, когда мы проснулись, он сказал мне — очень просто, — что любит меня и что отныне мы неразрывны. Я тоже призналась ему в любви и сказала, что больше никого никогда не полюблю. Рассказывая все это теперь, я думаю: как же восхитительно наивны и чисты мы были. Но дело в том… и это говорит зрелая женщина… та любовь, какой я любила, какой меня любили, наша взаимная любовь… это было ни с чем не сравнимое чувство. Да, мы были детьми. Да, мы вращались в бурлящем водовороте студенческой жизни. Да, мы не имели представления о большом мире и его дьявольских компромиссах. Но рядом со мной находился человек, с которым я могла говорить обо всем на свете. Парень настолько оригинальный, настолько пытливый, глубокомысленный, деятельный… рядом с ним я чувствовала, что горы могу свернуть. Мы были неразлучны. По окончании первого семестра шокировали всех тем, что нашли квартиру за пределами кампуса и поселились там вдвоем. Я познакомила Эрика со своими родителями. Они были очарованы. Конечно, он им показался немного эксцентричным. Но они видели, что он любит меня — и с присущей ему настойчивостью подталкивает меня к новым свершениям. И родители Эрика — очень церемонные, очень чопорные люди, страшно переживавшие за своего, как им казалось, непутевого сына, — просто обожали меня. Потому что я была провинциальной девчонкой из маленького городка в Мэне, которая любила их сына и не позволяла ему витать в облаках, удерживала его в пределах земного притяжения. Это была любовь. Абсолютная, феерическая любовь. Мы оба были несказанно счастливы. Нам было так легко. В тот первый год учебы оценки у меня были фантастические. Я попала в список студентов, добившихся высоких результатов в учебе. Мне предложили заниматься по программе для студентов-отличников. Эрик тем временем устанавливал свою гегемонию — да, это абсолютно точное слово — в литературном журнале и в кинообществе, даже добился разрешения на постановку «Двенадцатой ночи» в новаторской интерпретации в одной из пригородных средних школ. Талант бил из него ключом. Слушая себя сейчас… я понимаю, что это звучит слишком идеализированно, слишком по-донкихотски, слишком красиво, чтобы быть правдой. Да, конечно, с тех пор прошло двадцать два года, а время смягчает контуры и краски, особенно если речь идет о первой любви. Но… но… мне кажется, я смотрю на жизнь с определенной ясностью. В силу своего рода деятельности. Ведь работа рентген-лаборанта в первую очередь заключается в том, чтобы уметь разглядеть, с предельной четкостью, все фундаментальные клеточные силы, что есть в нас. Но эмоциональный мир человека не столь прозрачен, да? В сердечных делах не бывает белого и черного. В одном я до сих пор абсолютно уверена: Эрик Лахтманн был любовью всей моей жизни. Никогда еще я не была так счастлива, никогда не трудилась так продуктивно, никогда не была так довольна собой и своей жизнью. Все, кто знал нас тогда, видели, что мы — перспективная пара. Конечно, у нас были планы. Много планов. По окончании первого курса мы на лето устроились преподавателями в частную школу для детей из состоятельных семей в Нью-Гэмпшире, готовили к поступлению в колледж богатеньких и тупых детишек, которым не светил бы никакой вуз, если бы они не повысили свою успеваемость. Деньги нам платили хорошие. Настолько хорошие, что нам удалось скопить на дешевую поездку в Коста-Рику, где мы провели последние две недели летних каникул. Там жил друг семьи Эрика, художник, у него был свой дом на Тихоокеанском побережье. И хотя мы попали в сезон дождей, солнце светило по шесть часов в день. Ну и к тому же мы были в Центральной Америке. Разве это не круто? Во время пребывания в Коста-Рике мы условились, что на третьем курсе уедем в Париж, где следующие двенадцать месяцев будем интенсивно учить французский. Эрик был уверен, что для студентов, готовящихся к поступлению в медицинский институт, есть программа стажировки на медицинском факультете Сорбонны. Такая была, и я подала заявку. Потом на нас свалилась небольшая проблема: я обнаружила, что беременна. Я знала, как и почему это произошло. В Коста-Рике я два дня подряд забывала принять противозачаточные таблетки. И вот вам результат. В общем, когда мы вернулись в Ороно, пять дней подряд по утрам я просыпалась с тошнотой. Я сообщила Эрику о своих подозрениях, сказала, что чувствую себя ужасно виноватой из-за своей дурацкой забывчивости… хотя он, конечно, уже знал, потому что я доложила ему об этом сразу же, как только поняла, что из-за всего того мескаля,[41] что мы выпили однажды в выходные вместе с тем сумасшедшим художником, другом семьи Эрика — это был Буковски[42] в чистом виде, — я совершенно забыла про контрацепцию. Мы с Эриком, как только начали встречаться, сразу пообещали ничего не скрывать друг от друга. И не скрывали. Поэтому, когда тест на беременность подтвердил то, что и так было очевидно — что у меня будет ребенок, — Эрик, будучи тем, кем он был, заявил: «Мы оставим малыша. Поедем вместе с ним — или с ней — в Париж. Воспитаем нашего ребенка самым классным гражданином, какие только есть на свете, и будем жить дальше». Так и сказал. И в этом тоже был весь Эрик: для него не было ничего невозможного. Нет таких трудностей, считал он, которых не преодолели бы исступленный энтузиазм и трудолюбие. Конечно, в его жизни, как и у всех, бывали мрачные моменты: порой на него накатывали приступы меланхолии, и тогда он по два дня не вставал с постели. Но это неизбежно, если ты вечно живешь на пределе, в состоянии маниакального возбуждения. Такие приступы… они случались с ним… ну, может, раз в квартал. Он не позволял себе долго хандрить, неизменно брал себя в руки, а после всегда шутил, что это его организм потребовал, чтобы он перестал пытаться бесконечно блистать умом, — помимо всего прочего, Эрик учился на «отлично» по английскому и философии. Но, не считая этих редких случаев хандры, он всегда придерживался принципа: нет ничего невозможного. И частью этого «все возможно» был ребенок. Наш ребенок. И хотя Эрик был настроен оптимистично и решительно, это я сказала: «Не сейчас». В конце концов, мне ведь было всего девятнадцать. Да, у меня был парень, и я была влюблена, и знала, что Эрик — тот человек, с которым я готова связать свою жизнь, но при этом я прекрасно понимала, что будет означать для нас рождение ребенка. Это — постоянная ответственность, двадцать четыре часа в сутки. Мы перестанем принадлежать себе, и это в то время, когда мы должны быть свободны от всякой обузы, ограничивающей наши возможности. Да и Париж не будет Парижем, если мы приедем туда с ребенком. Поэтому, тщательно взвесив все «за» и «против», я сказала Эрику — без малейшего чувства вины, надо признать, — что будет лучше, если мы подождем несколько лет и заведем семью после того, как я окончу медицинский институт. Он выслушал меня спокойно. Я чувствовала, что в глубине души он вздохнул с облегчением, но не стал бы возражать, если б я решила оставить ребенка. Эрик, будучи тем, кем он был, взял на себя все заботы. Нашел для меня очень хорошую клинику в Бостоне, где мне и сделали аборт. Заказал для нас номер в первоклассном отеле на выходные, чтобы я могла отдохнуть после операции. Не отходил от меня ни на шаг, всячески меня поддерживал. Если честно, аборт я перенесла так легко именно потому, конечно, что мы с Эриком любили друг друга и собирались быть вместе до конца жизни. Я была уверена, что через несколько лет снова забеременею от Эрика, рожу ему ребенка. Только тогда это будет подходящий момент. Подумать только: тогда это будет подходящий момент… в молодости не осознаешь, что с годами время летит с головокружительной быстротой. И тебе кажется, что ты неуязвим, неподвластен той страшной изнанке жизни, которая подчинена случайности, непредвиденному стечению обстоятельств. Как бы то ни было, в середине сентября я сделала аборт. Мы перешли на второй курс. Для нас обоих это тоже был золотой период. Мы оба продолжали учиться все лучше и лучше, Эрик стал литературным редактором «Пера», меня назначили редактором поэтической колонки, мы оба готовились на следующий год поехать в Сорбонну по обмену, оба усердно учили французский, условившись, что по два часа в день будем говорить только dans la langue de Moliere…[43] одна из немногих фраз, что я помню с того времени. Словом, жизнь была прекрасна. Да, на Эрика по-прежнему, бывало, накатывала «черная тоска», причем все чаще, раз в две недели. Но он неизменно встряхивался, продолжая шагать по жизни широким шагом, поражая меня своей способностью быстро восстанавливать душевные силы и умением объять необъятное. В тот год на Пасху мы думали о том, чтобы поехать к друзьям в Кембридж. В последнюю минуту у меня схватило живот, всю ночь не отпускала тошнота. И мы остались в Ороно. У меня опять началась рвота, и Эрик сказал, что сбегает в аптеку, купит что-нибудь успокоительное. У нас обоих были велосипеды. Эрик взял свой. Перед уходом он поцеловал меня, сказал, что любит. Потом вышел — и больше не вернулся. Через час меня охватила паника, но рвота меня измотала, у меня не было сил, чтобы встать с постели и отправиться на его поиски. Примерно в два часа дня к нам домой постучала полиция. С ними была женщина — социальный работник. Вот тогда я все и узнала. Мне сказали, что в квартале от аптеки Эрик поехал на красный свет и его сбил грузовик. Он вылетел из седла и ударился о фонарный столб. Умер мгновенно, как мне сказали. Возможно, даже ничего не почувствовал и не понял, что произошло. Я потеряла самообладание, меня сотрясали безудержные рыдания. Эрик умер. Такое в голове не укладывалось. Словно все мое будущее, всякая возможность счастья только что были растоптаны навечно. Следующие полтора года я жила как в тумане. От отца моральной поддержки ждать не приходилось, он этого не умел. Мама поначалу мне сочувствовала, но потом сказала, чтобы я перестала дурить, что я молода, у меня вся жизнь впереди и я должна смотреть вперед. Мои университетские друзья были со мной обходительны. Какое-то время я ходила на сеансы к психологу, работавшему в кампусе. Но лучше мне не стало, и я перестала его посещать, и это, как я теперь понимаю, было большой ошибкой. Но тогда я просто не хотела выходить из депрессии. Я утонула в своем горе. Была опустошена. Моя жизнь рушилась у меня на глазах. Мои преподаватели поначалу проявляли снисходительность, но училась я все хуже и хуже, мне было все равно. Я отказалась от поездки в Париж, потому что без Эрика мне там было бы невыносимо. Я замкнулась в себе. Кое-как занималась, скатилась с «пятерок» на «тройки». Подумаешь, ну и что? У меня больше не было никакой цели. Меня лишили любви всей моей жизни. Несколько моих преподавателей и друзей пытались уговорить меня снова обратиться к психотерапевту. Я их не слушала. Я находилась в жутчайшей депрессии, но продолжала кое-как существовать: убиралась в квартире, выполняла учебные задания, но так, по минимуму, чтобы сдать экзамены и не вылететь из университета. Теперь я понимаю, что тогда шла верной тропой самоуничтожения, специально наказывала себя. И делала это с упорной настойчивостью. Каким-то образом мне удалось окончить третий курс. Мама, увидев мои оценки, покачала головой и сказала: «Про карьеру врача можно забыть». Мне было все равно. Отец, однажды уделив мне внимание, сказал, что мне следовало бы годика два позаниматься чем-то вне стен университета, может быть, записаться волонтером в Корпус мира. Но когда я расплакалась и спросила, где я встречу еще такого Эрика, он, положив руку мне на плечо, сказал просто, что жизнь продолжается и, если я сама того захочу, все наладится. Вообще-то, это были мудрые слова, особенно совет о том, чтобы вступить в ряды волонтеров Корпуса мира и уехать в какую-нибудь дикую страну третьего мира, где, возможно, мне удалось бы дистанцироваться от своего горя и осмыслить свое эмоциональное состояние. Но разве я последовала ему? Я была столь склонна мучить себя — это я поняла относительно недавно, — что в последнем триместре третьего курса согласилась пойти на свидание с неким парнем по имени Дэн Уоррен. Он был уроженцем северного округа Арустук, изучал информационные технологии. Довольно приятный парень. Я с ним познакомилась, когда одна моя подруга уговорила меня вступить в Клуб любителей турпоходов. По ее мнению, пешие прогулки должны были благотворно повлиять на мое душевное состояние. В сравнении с Эриком Дэн был человеком с совсем другой планеты. Образованный, но не интеллектуал, никакого полета фантазии и воображения. Он предпочитал конкретику идеям, и его жизненная философия базировалась на принципе: стой твердо на земле — это единственный способ идти по жизни. Однако он был добрый парень. Казалось, мое общество доставляет ему истинное удовольствие. Я все еще горевала по Эрику, и в те минуты, когда я погружалась в глубокую печаль, он был крайне внимателен ко мне, вел себя очень предупредительно. Сначала мы были просто друзьями, романтические отношения завязались у нас лишь где-то через месяц. Конечно, я вовсе не любила его так, как Эрика, но после пятнадцати месяцев страданий для меня наш роман был как бальзам на душу. Сам Дэн был в восторге. Считал, что я — завидная добыча. По мнению моих друзей, он был «приятный», «открытый», «незамысловатый» — иными словами скучный, ни рыба ни мясо. Я познакомила его со своими родителями. «Вполне ничего, приличный парень», — вынес свой вердикт отец, без всякого энтузиазма в голосе. Мама выразилась более откровенно: «Надеюсь, он вытащит тебя из твоего темного леса, а потом ты найдешь кого-нибудь поинтереснее». Летом, когда мы переходили на четвертый курс, Дэн повез меня в путешествие по стране, и это было здорово, хотя я часто недоумевала, зачем я вообще связалась с этим парнем. Но мне с ним было комфортно и легко. И наш роман продолжался. Потом случилась еще одна маленькая катастрофа. Мы всегда предохранялись с помощью презервативов, поскольку после гибели Эрика противозачаточные таблетки я перестала принимать, да и не считала это правильным. Однажды ночью — примерно за две недели до окончания университета, — когда мы занимались сексом, презерватив на Дэне разорвался. В то время было трудно, но все же возможно достать посткоитальный контрацептив. Нужно было поехать в ту клинику в Бостоне, где я делала аборт. Но в понедельник у меня был выпускной экзамен по биологии, и я боялась его провалить — вот до какого уровня я скатилась, ибо, даже начав встречаться с Дэном (а он, честно говоря, студент был так себе, за хорошими оценками не гнался), лучше учиться я не стала. А через семь дней я ждала месячные. И… в общем, я нашла много причин, чтобы не ехать в Бостон. Теперь я думаю, что тогда в глубине души я не могла смириться с мыслью о новом аборте, хотя противозачаточная таблетка, принимаемая на следующий день после полового акта, что бы ни думали на этот счет утвердившиеся в вере, это далеко не аборт. Ну и, конечно, после гибели Эрика меня терзало огромное чувство вины за то, что в свое время я не сохранила его ребенка, как он предлагал. Вы не представляете, сколько раз я говорила себе: если б я родила тогда, Эрик сегодня был бы здесь. Если б только я послушала его и не настаивала на аборте. Если б только…
Ричард взял меня за руку:
— Не смейте так думать. Вы не сделали ничего дурного. Абсолютно ничего.
— У меня был бы его ребенок. Частичка его была бы здесь…
— Если б Эрик не поехал тогда на красный свет…
— На красный свет он поехал только по одной причине — потому что я была больна. Если б мы, несмотря на мое недомогание, поехали в Бостон…
— Лора, прошу вас, прекратите. Вы не причастны к гибели Эрика. Вмешался случай, вот и все.
— Но ведь после у меня был выбор… а я что сделала? Загнала себя в угол, согласилась жить так, как мне не нравится. Мама, не знавшая про мой первый аборт, решительно заявила мне, что она «обо всем позаботится», если я хочу прервать беременность. Даже Дэн не возражал против аборта. Но я ни в какую. Чувство вины, раздиравшее меня, было столь сокрушительным, столь неизведанным и бичующим, что я настояла на том, чтобы сохранить этого ребенка. И чтобы угодить родителям Дэна — они были баптистами архаичных взглядов, — мы тем же летом поженились. Но мама даже за неделю до свадьбы все еще пыталась отговорить меня от этого брака. Убеждала меня, что я совершаю самую большую ошибку в своей жизни. Но…
Я взяла свой бокал с коктейлем, осушила его, стискивая руку Ричарда, чувствуя, как алкоголь заглушает боль, которую я носила в себе многие годы, десятилетия.
— Каждый божий день я благодарю судьбу за то, что она подарила мне двух чудесных детей. Подумать только, если б тогда я прервала свою вторую беременность, теперь не было бы Бена — моего блестящего, невероятно талантливого мальчика… это сводит на нет все мои сожаления. И Салли тоже, моей девочки, которую я обожаю, которой сейчас приходится так не просто… ее бы тоже не было, если б я в свое время не решила остаться с Дэном. Так что… в жизни все относительно, не зря мы страдаем… — Я резко замолчала, чувствуя, как на глаза наворачиваются слезы, а из горла рвется всхлип. Но мне удалось его подавить. — И вот вопрос, который не дает мне покоя, — продолжала я. — Если б Эрик не сел на тот велосипед, моя жизнь текла бы теперь совершенно по иному руслу? Стала бы я врачом? Говорил бы мне мой умница муж, что я необыкновенная и удивительная женщина? Была бы я любима? Счастлива?
Была бы я любима? Счастлива?
Эти слова, после того как они были произнесены, на долгое мгновение будто повисли в воздухе. Они заполнили наступившее за тем молчание. Молчание, во время которого Ричард взял мою другую руку и припал взглядом к моему лицу. Потом он сказал:
— Но вы любимы.
Это заявление он сделал с такой спокойной силой в голосе, что я невольно напряглась всем телом. Я избегала смотреть на Ричарда, пока рассказывала ему свою длинную трагическую историю, а теперь не могла отвести от него глаз. Мне хотелось сказать ему то же самое — «но и вы любимы», — однако во мне проснулся природный страх. Я ступила на terra incognita, где не была с восемнадцати лет. И в ту пору, когда я была безумно влюблена в Эрика, я еще ничего не знала про серьезные жизненные переплетения и разочарования, что копятся в душе. В последние годы я решила для себя, что страсть, пыл, какая-то особая интимная близость, не говоря уже об истинной любви, — это все не для меня…
Нет, все это слишком удивительно, слишком быстро, слишком запутанно. Я боялась даже подступать к тому, что чувствовала в данный момент, что хотела выплеснуть в безумии романтического порыва… на что, я знала, не смогу решиться. Ибо это означало, что я должна дать волю своим чувствам — впервые за двадцать с лишним лет.
Я высвободила свои руки из ладоней Ричарда.
— Я что-то не то сказал? — спросил он.
Я отвела взгляд от его лица и стала соломинкой для коктейля вычерчивать невидимые круги на картонной подставке под бокал, что лежала передо мной на столе.
— Нет, — наконец произнесла я. — Ваши слова восхитительны. Но я не могу…
На ум сразу пришли разные слова: принять, признать, допустить, согласиться, смириться…
Я не закончила фразу. Моя соломинка, как заводная, продолжала выводить круги на картонке. Ты ведешь себя нелепо, говорила я себе. Отказываешься от возможности, о которой мечтала с…
Вскоре после похорон Эрика я села в его «вольво» и поехала к реке, протекавшей неподалеку от нашего жилища. Была поздняя весна, день выдался чудесный — солнце светило во всю, на небе ни облачка, на безмятежной водной глади ни малейшей ряби. И я невольно подумала: какой идеальный день, и я его вижу, а Эрик — нет. И меня тут же пронзила другая мысль: я никогда больше не услышу его голоса, не почувствую его прикосновения, тепла его тела, он никогда больше не прошепчет мне слов любви в минуты интимной близости. И горе с новой силой захлестнуло меня — горе саднящее, всепоглощающее, такое острое… мне казалось, что каждым своим вдохом я оскорбляю память Эрика. Помнится, я погрузилась в оцепенение, была опустошена, не могла больше плакать (ибо всю минувшую неделю плакала, не переставая). Глядя на реку, думая о том, что потеряла своего суженого, я говорила себе, что больше никогда-никогда не встречу такую любовь, что впереди меня не ждет ничего, кроме эмоциональной стерильности. Да, я понимаю, что теперь все это звучит ужасно мелодраматично и печально. Но в свете того, что сейчас сказал мне Ричард — и моей трусливой реакции, — мое сознание затуманила еще одна тревожная мысль: решив тогда, много лет назад, что мне не суждено больше познать такой невероятной любви, не настроила ли я себя умышленно на то, чтобы это пророчество исполнилось? Я знала, что Дэн никогда не будет таким, как Эрик. Не потому ли я вышла за него? Ибо наши с ним отношения, лишенные страсти, накала, пронзительности — всего, что связывало меня с Эриком, — станут залогом того, что мое чувство утраты никогда не ослабеет?
Ни с того ни с сего я вдруг взяла Ричарда за руки. Призналась:
— Понимаете… я боюсь.
— Я тоже.
— И когда вы?.. — Я оборвала себя на полуслове.
— Когда я понял? — уточнил он. — Вчера, в тот момент, когда вы читали стихотворение.
— Хоть и невыразительно?
— Я бы так не сказал. В любом случае, слушая вас, я утвердился в своих подозрениях, возникших у меня с первых минут нашего знакомства: что вы, как и я, одиноки. Одиноки многие годы.
Я стиснула в кулаки свои руки, лежавшие в его ладонях:
— Это вы правильно поняли.
— И та история, что вы рассказали… про Эрика… и то, что вы, как вам кажется, загнали себя в угол, согласившись жить так, как вам не нравится…
— Я знаю, что это и ваш случай.
— Так же, как я знаю, что вы — это все, что я надеялся, мечтал найти…
— Как вы можете это знать? Мы знакомы всего несколько часов.
— Когда встречаешь родную душу, чтобы понять это, достаточно пяти минут.
— А вы уверены…
— Я еще никогда так не был уверен в этом, как сейчас.
— А по-настоящему любили?..
— Как вы с Эриком любили друг друга?
— Да, так же сильно и глубоко.
— Однажды. Когда мне было двадцать три. Женщину по имени Сара. Библиотекаршу из Брансуика. Она работала в библиотеке колледжа. И… — Он на мгновение умолк, потом сказал: — Я не хотел бы об этом говорить…
— Почему?
— Потому что эту историю я никогда не рассказывал.
— Потому что…
— Потому что в то время она была замужем. Потому что я совершил большую ошибку. И до сих пор сожалею об этом. Потому что…
Теперь Ричард убрал свои руки из моих. Стал беспокойно барабанить пальцами по столу. Так обычно делал моей отец, когда ему отчаянно хотелось закурить, но он вроде бы бросил.
— Продолжайте, — тихо попросила я.
Снова барабанная дробь по столу. Я видела, что он сильно напряжен. Секрет, хранимый годами — никогда не обсуждавшийся, никогда не анализировавшийся в разговоре с другим разумным существом, — самая сокровенная форма сожаления. Особенно если для тебя это своего рода образец, по которому ты меряешь все события дальнейшей жизни. Судя по тому, что Ричард отказывался открыть что-либо, кроме имени своей бывшей возлюбленной, сам факт, что это был роман и, по его мнению, ошибка…
— Сара Рэдли, — заговорил Ричард, избегая моего взгляда. — Ее полное имя. Сара Мейкпис Рэдли. Как вы, наверно, догадались, коренная[44] американка. В действительности ультракоренная. Из знатной бостонской семьи, попавшей в стесненные обстоятельства, как пишут в некоторых викторианских романах. Училась в Радклиффе, когда это был еще Радклифф. Одно время недолго работала в одном из нью-йоркских журналов. Познакомилась с докторантом из Колумбийского университета. Вступила с ним в любовную связь. Забеременела. Убедила себя в том, что между ними любовь, хотя в душе понимала, что проблем много, и самая серьезная состояла в том, что Кэлвин (так его звали), как она подозревала, был скрытым гомосексуалистом. Однако, будучи истинной коренной американкой из Бостона, она, узнав, что находится в положении, приняла решение, единственно достойное истинной американки, тем более что Кэлвин был невероятно способный человек широких интеллектуальных интересов и запросов. Поэтому, когда он получил место доцента в Боудене, она вышла за него замуж, и они уехали в Брансуик. Это было в конце семидесятых — в ту пору, когда Мэн еще считался захолустным провинциальным штатом. Но Саре колледж понравился, понравились умные люди из числа преподавателей. Она нашла работу в картотечном отделе библиотеки. Родила мальчика — Честера… да, она и ее муж были приверженцами традиционных американских имен, бывших в моде в XIX веке. Когда малышу было семь месяцев, она, однажды утром придя в детскую, увидела, что он лежит в своей кроватке бездыханный. Одна из тех «смертей в колыбели», о которых мы иногда читаем. Внезапная, неожиданная и оттого еще более страшная и жестокая. Сара, однако, удивила всех в Брансуике своей стойкостью: свое неутешное горе на людях не демонстрировала, держалась с неизменным достоинством, если можно так выразиться. Я познакомился с ней спустя восемь месяцев после смерти ее сына: ей требовалось оформить новую страховку на дом, и кто-то порекомендовал нашу компанию. Я уже слышал про ее горе, но, когда она вошла в мой офис, меня особенно удивило, что она ничем не выдавала того ужаса, в который превратилась ее жизнь. Вы, конечно, знаете по своей работе, что есть люди, которые с ходу начинают грузить вас подробностями своего существования. Есть и такие, которых стоит немного подтолкнуть, и они тоже начинают жаловаться на свою нелегкую жизнь. А Сара была воплощенная деловитость. В какой-то момент, когда мы заполняли необходимые бланки, она сообщила, что у нее нет иждивенцев, хоть она и замужем, и потом добавила: «Но вы, должно быть, уже и сами знаете». Ее прямота поразила меня и привела в некоторое замешательство. И я, конечно, был восхищен ее элегантностью и интеллектом. Она не была такой красавицей, как вы. В принципе, она обладала довольно заурядной внешностью. Но ей была присуща некая величавая степенность, какую можно видеть в некрасивых, с заостренными чертами, но удивительно чувственных лицах жен голландских бюргеров на портретах Вермеера, приносивших автору стабильный доход на протяжении многих лет. С самого начала мне стало ясно, что у нее невообразимо живой ум. Она была очень начитанной. До знакомства с вами более начитанного человека я не встречал. Узнав, что она работает в библиотеке Боудена, я спросил, не может ли она случаем найти для меня одну книгу. «Какую?» — осведомилась она. Я искал «Дневники» Пипса,[45] которые в то время, наверно, можно было бы заказать в каком-нибудь из антикварных книжных магазинов штата, но они стоили немалых денег, а я не мог себе позволить такой расход. Публичная библиотека Бата располагала одним экземпляром этой книги, но тот недавно развалился. Я неоднократно просил библиотекаршу заказать для меня эту книгу, но она неизменно отказывалась потратить сорок долларов из средств налогоплательщиков (по тем временам немалые деньги) на издание, которое никто, кроме меня, в библиотеке брать не будет. Поэтому я спросил у Сары, не может ли она достать для меня эти «Дневники». Широкая улыбка озарила ее лицо. «До вас, — сказала она, — я еще не встречала никого, кто проявил бы хоть малейший интерес к одному из моих эталонных писателей». Именно так и сказала. Эталонных писателей. Думаю, я влюбился в нее сразу же, как только она это произнесла. И думаю, она сразу это поняла. Она пригласила меня на обед. Прежде ни одна женщина не приглашала меня на обед. Она была всего на семь лет старше меня… когда мы познакомились, ей было тридцать… но производила впечатление человека, который искушен в жизни и лишен всяких предрассудков. Она привела меня в один очень милый ресторанчик в Брансуике, настояла на том, чтобы за обедом мы выпили бутылочку вина — «Сент-Эмильон», как сейчас помню. Делами компании все еще главным образом заведовал отец, и он, как сержант-инструктор морской пехоты, каковым когда-то был, отслеживал все мои передвижения во время рабочего дня. Я по-прежнему жил с родителями, ибо отец считал, что мне незачем тратить деньги на съемную квартиру, хотя он купил мне подержанный «шевроле» — подарок по случаю окончания университета и «поступления на работу в фирму», как он называл наше агентство из двух человек. В общем, я жил с родителями, хотя и занимал комнату в полуподвальном этаже, что позволяло мне вечерами чувствовать себя в какой-то степени независимым… правда, отец частенько ворчал на меня, если видел, что я читаю допоздна. Он страдал бессонницей. Обычно спать ложился в половине десятого, но в полночь всегда вставал и на несколько минут выходил на улицу прогуляться… на самом деле, проверял, горит у меня свет или нет. Почему я не уехал из дома, почему подчинился требованию отца и стал работать в семейной фирме, а не строить собственную жизнь?.. Об этом я горько сожалею до сего дня. В общем, за обедом я поведал Саре кое-что о себе. Она умела ненавязчиво задавать вопросы. Выудила из меня, что я хочу быть писателем, что я опубликовал один рассказ, что у меня несносный отец с диктаторскими замашками. Она заставила меня рассказать о своих литературных пристрастиях, а еще выяснила, что у меня весьма небольшой опыт в сердечных делах, если таковым можно считать короткий четырехмесячный роман со студенткой выпускного курса по имени Элисон в годы учебы в Университете штата Мэн. Сара в свою очередь рассказала мне кое-что о себе. «Вам известно, что у меня умер ребенок, — начала она. — Вряд ли я когда-нибудь оправлюсь от этой утраты, хотя на людях я всегда буду держаться с достоинством. Вам, очевидно, также известно, что у моего мужа любовный роман с профессором Гарвардского университета по имени Элиот… но пока, приличия ради, внешне мы держимся как благопристойная супружеская чета. На неделе мы живем вместе, потому что Кэлвин преподает в колледже. На выходные он уезжает к Элиоту. Мы с мужем по-прежнему большие друзья. Детей у нас больше не будет. Это мое решение: ведь если я снова стану матерью, меня постоянно будет преследовать страх возможной трагедии и невосполнимой утраты, а жить каждый день с этим я не смогу. Я смирилась со своим решением, хотя это мучительно. Так же, как смирилась с новой жизнью Кэлвина, хотя о его наклонностях я более или менее точно знала практически с первых дней нашего знакомства в Нью-Йорке восемь лет назад. В том, что касается моей личной жизни, Кэлвин дал мне carte blanche. Поэтому по окончании обеда я предлагаю поехать ко мне — Кэлвина сегодня нет дома — и лечь в постель». Так вот прямо и сказала. Без иносказаний и намеков. Без всяких там «давайте узнаем друг друга лучше». Без опаски, без страха. Она остановила свой выбор на мне. И я, конечно, хотел, чтобы она меня выбрала. И за семь месяцев, что мы были любовниками, она многому меня научила. Причем не только в постели. Боже, это во мне, должно быть, говорит второй «Манхэттен».
— Вы рассказываете это мне, потому что хотите, чтобы я это услышала, — заметила я. — Так что продолжайте.
— Была ли это любовь? Думаю, да. Мы встречались три раза в неделю. Мы даже смогли вырваться на выходные в Бостон и в Квебек-Сити…
Квебек-Сити. Ближний Париж для провинциалов из Мэна.
— …и Сара сказала мне — где-то через четыре месяца после нашего знакомства, — что мне нужно в срочном порядке уйти из отцовской «фирмы» и подать заявление о приеме в магистратуру гуманитарных наук по специальности «писательское мастерство» в Айове, Мичигане или университете имени Брауна. Она была уверена, что меня примут в хороший вуз. А она поедет со мной, потому что всегда сможет найти интересную работу в университетском городе. И потому что верит в мой талант. «У меня житейский талант, я умею создавать жизненные блага, — сказала она мне. — Знаю, как вкусно приготовить курицу в вине (это правда), какое вино к ней подать. Знаю, стоит ли читать нового польского поэта-сюрреалиста (она всегда штудировала литературные журналы). Но в том, что касается литературного творчества, музыки или живописи, во мне нет творческой искры. А у тебя, напротив, есть все шансы добиться признания на литературном поприще, если только ты сумеешь освободиться от своего короля Лира, отца. Он задался целью погубить твой талант в ту же минуту, как прочитал в печати тот твой рассказ». Разумеется, она смотрела в корень, хоть мне было и не очень приятно слышать озвученные ею истины. Мы тогда лежали в постели у нее дома. И в тот день она призналась мне в любви, сказала, что мы родственные души, что вместе мы преодолеем любые препятствия… а Сара была не из тех людей, кто склонен к экспансивному выражению своих чувств. Я тоже признался ей в любви, сказал, что встреча с ней изменила мою жизнь, пообещал подать заявление в магистратуру и в конце лета бросить свою работу… Все эти удивительные планы. Все — в пределах достижимого. Ибо любовь — настоящая любовь — способна преодолеть любые преграды. Ты представляешь ту жизнь, какую хотел бы вести. Счастливую жизнь. Полноценную. С человеком, который готов делить с тобой радости и невзгоды, который любит тебя так же сильно, как ты его. Вас связывает любовь, основанная на глубоком взаимном желании. На страсти. Вас связывает обоюдный интерес ко всему, что есть на свете. Это была бы моя жизнь с Сарой: мы так хотели, чтобы придуманная нами сказка… а потом сделали все возможное, чтобы она не сбылась.
Ричард умолк. Я взяла его за руку.
— Отец узнал? — наконец спросила я.
— Вы поразительно проницательны. Я подал заявление в полдесятка вузов. В Айову — это самый престижный университет, где всегда большой конкурс в магистратуру, — я не попал, зато меня приняли в Мичиган, Висконсин, Виргинию, Беркли — выбирай не хочу. Мы с Сарой остановили свой выбор на Мичиганском университете. Его магистратура по программе обучения писательскому мастерству по престижности считалась второй в стране, а Анн-Арбор был замечательным университетским городом. Подруга Сары работала там старшим библиотекарем, и она сообщила, что в картотечном отделе есть вакансии. Все складывалось как нельзя лучше. Вот оно, наше ближайшее будущее. Наша совместная жизнь. Я даже снова стал писать. Новый рассказ о человеке, который не может заставить себя положить конец своему неудачному браку, хотя понимает, что этот брак убивает его. По сути, это был рассказ о моих родителях — об отце, который злился на меня, на весь свет, о матери, которая своей холодностью и безразличием подпитывала его злобу. Одно могу сказать в ее защиту: она видела, что отец давит на меня, развивает во мне комплекс вины, и поэтому сама никогда меня не критиковала. Просто держалась холодно и отстраненно. Подавая заявления в разные вузы, мы с Сарой указывали ее домашний адрес в Брансуике. После того как меня приняли в Мичиганский университет — на условиях лишь частичной оплаты обучения, между прочим, — администрация университета запросила мой официальный почтовый адрес. Я указал в анкете свой домашний адрес в Бате, но в прилагаемой записке попросил, чтобы всю корреспонденцию присылали на прежний адрес в Брансуике. Конечно, отец обо всем узнал. Но, будучи коварным интриганом, скрывал это от меня несколько недель. Потом однажды, когда я собирался поехать в Брансуик и провести выходные с Сарой, он попросил меня зайти к нему в кабинет. Едва я сел в кресло напротив его стола, он начал — тихим таким голосом, каким он обычно говорил, когда был зол и хотел запугать, глубоко ранить. «Мне все известно, — зашипел он. — Про твои планы поехать в Мичиган, чтобы получить никому не нужный диплом писателя. Мне известно про твой роман с той замужней гарпией из Брансуика. Известно, что она намерена переехать с тобой в Анн-Арбор. Я знаю все про ее мужа-педераста. Знаю, как зовут его любовника из Гарварда. И знаю, что, если слухи об этом пойдут по городу, на нашу семью ляжет клеймо позора, что конечно же навредит и нашей фирме». Я слушал его молча, хотя меня прошиб холодный пот, как обычно бывает, когда тебя охватывает страх. У отца был приятель-полицейский, и я подумал, что, наверно, это он наводил справки по просьбе отца. Он так много всего знал о Саре, даже то, что она лишь недавно сообщила мне… что делала аборт, когда училась в Радклиффе… У него на нее было целое досье. И не забывайте: в конце семидесятых гомосексуализм все еще считался чем-то неприличным. Как выразился отец: «В Боудене царят свободомыслие и терпимость к подобным вещам. Однако парень пока еще не зачислен в штат. Подумай, что будет, если пройдет слух о том, что у его жены двадцатитрехлетний любовник, а сам профессор по выходным живет с мужчиной… Работу, может, он и не потеряет, но уж наверняка станет героем скандальной газетной статьи. Как думаешь, нужна колледжу такая огласка?..» Тут уж я встал, сказал отцу, что он сволочь. А он улыбнулся и заявил, что, если я сейчас выйду за дверь, больше он мне не позволит переступить порог его дома, что для него и для матери я умру. Мой ответ? «Пусть будет так». Я вышел за дверь, а он, чуть повысив голос, крикнул вдогонку: «Через неделю ты вернешься и будешь вымаливать мое прощение». Мама, как оказалось, стояла под дверью его кабинета — наверняка по приказу отца — и все слышала. Глаза ее наполнились слезами… и это у моей мамы, которая сроду не показывала своих чувств. Было ясно, что она потрясена услышанным. «Не поступай так с нами, — тихо произнесла она, подавив душераздирающий всхлип. — Ты попался на удочку коварной обольстительницы. Ты погубишь себя». Но я протиснулся мимо нее и пошел к выходу. «Ты убиваешь меня», — крикнула она мне вслед. Но я уже был на автопилоте. Помню, сел в свой автомобиль и помчался в Брансуик. В состоянии шока ввалился домой к Саре. Стал рассказывать ей о том, что случилось. В какой-то момент она прервала меня, дала выпить виски. Молча выслушав мой ужасный рассказ о шантаже, она подошла ко мне, обняла и сказала: «Ты только теперь начинаешь жить по-настоящему. Потому что наконец-то ушел от своего подлого тирана». В ту ночь я глаз не сомкнул. Меня раздирало чувство вины. И также тревожило, что отец исполнит свою угрозу и разоблачит нас всех. Сара успокаивала меня, уверяя, что завтра же она поговорит с мужем и они дадут моему отцу сокрушительный отпор, если тот, как и обещал, попытается испортить жизнь им обоим. Ее слова меня успокоили. Но в последующие дни я впал в глубокую депрессию. Возбуждение, что владело мною после того, как я бросил вызов отцу, улеглось. Я осознал, что, по сути, отрезал себя от родителей, что я теперь сирота. Сара, видя мое состояние, предложила, чтобы я проанализировал сложившуюся ситуацию с психологом. Вот еще глупости, помнится, подумал я тогда. Коупленды не изливают душу психотерапевтам. Я был непоколебим в своей решимости шагать вперед. Хотя был страшно напуган. Теперь у меня было много свободного времени — поскольку я остался без работы, а в Мичиган мне предстояло уехать лишь через четыре месяца, — но оказалось, что в этот сложный переходный период я не способен делать то, что должен был делать: писать. Меня покинуло вдохновение. Я не мог написать ни строчки. Абсолютное творческое бессилие. Словно отец наложил на меня проклятие, лишил меня способности делать то единственное, что, я знал, могло бы вытащить меня из его щупальцев. Если честно, творческий тупик — это внутреннее состояние. Некоторым писателям случается переживать тяжелейший творческий кризис. А я, амбициозный новичок? Испугался настолько, что впал в ступор вселенского масштаба. И затем — coup de grace.[46] Мама осуществила свою угрозу. Нет, она не умерла. Ее разбил паралич. На три недели она утратила способность говорить и двигаться. Об этом по телефону сообщил мне отец. Он плакал, а отец мой никогда не плакал. Он велел мне мчаться в Медицинский центр штата Мэн, ибо была вероятность, что до ночи она не доживет. Сказал, что я должен быть там, что он нуждается во мне. Меня объял ужас. Это я во всем виноват. Я убил ее. Сара твердила мне, что я передергиваю факты: эмоциональное расстройство не вызывает паралич, и, в любом случае, не отец ли спровоцировал это потрясение? И если я помчусь к нему… Разумеется, она не пыталась помешать мне увидеться с матерью. Она просто предупредила о том, что меня ждет, если я прощу отца. «Он расплачется у тебя на плече, скажет, что любит тебя и был не прав, выставив тебя из дома. Потом будет умолять, чтобы ты вернулся „хоть ненадолго“, на год отложил учебу. А вернувшись к нему, ты уже никогда не вырвешься из его когтей. Он об этом позаботится. И ты, как это ни прискорбно, пойдешь у него на поводу, прекрасно понимая, что сам роешь себе могилу. И одним из последствий этого ужасного решения будет то, что ты потеряешь меня». Как всегда, Сара сказала все это исключительно спокойным тоном. Но я был настолько подавлен из-за болезни матери… уверен, что она слегла из-за меня. В общем, я помчался в больницу и упал в распростертые объятия отца. Будучи невероятно начитанной женщиной, Сара четко понимала подоплеку вещей. Умела разглядеть подтекст, таивший в себе эмоциональный шантаж самого дурного свойства. Все, что она предсказывала, сбылось. Через неделю я вернулся на работу в фирму отца. Через две недели написал в Мичиганский университет, попросив предоставить мне отсрочку на год в связи с болезнью матери. Через три недели я получил письмо от Сары. Она из тех женщин, кто не любит мелодраматические финалы и предпочитает класть конец любовным отношениям эпистолярным способом, распространенным в XIX веке. Я точно помню ее слова: «Это начало большого горя для нас обоих. Потому что мы любили друг друга. Потому что нам выпала возможность изменить свою жизнь. Уверяю тебя, о своем решении ты будешь сожалеть до конца своих дней».
Ричард умолк. Я взяла его другую руку. Но он отстранился от меня:
— Теперь вы меня жалеете.
— Конечно. Но я вас хорошо понимаю.
— Что вы понимаете? Что я струсил? Позволил человеку, который всегда стремился стреножить меня, шантажом заставить меня жить так, как я не хочу? Что дня не проходит без того, чтобы я не думал о Саре и о том, от чего я отказался? Что только теперь, спустя тридцать с лишним лет, я наконец-то снова взялся за перо — и то лишь потому, что мой отец, будь он проклят, умер год назад? Что я понапрасну растратил свою жизнь? Это я особенно ощутил, когда четыре года спустя к нам на работу пришла молодая спокойная женщина по имени Мюриэл. Я с самого начала понял, что она по натуре апатичный человек и не разделяет моего влечения к книгам. Но она была относительно мила, и казалось, проявляет ко мне искренний интерес. «Хорошая будет жена», как выразился мой отец. Думаю, я женился на Мюриэл, чтобы угодить ему. Но что бы я ни делал, он всегда был недоволен. Трагизм этой ситуации в том, что в душе я с тринадцати лет понимал, что за человек мой отец. А теперь вот, послушать меня, жалуюсь на свою горькую судьбу…
— Вы не жалуетесь. Просто в своих решениях вы руководствовались чувством вины и долга. Как и я.
Ричард посмотрел мне в лицо.
— Мой брак — одно лишь название, — сказал он. — Уже много лет.
Ему и не нужно было что-то добавлять — или объяснять, что он имел в виду. Мне это было слишком хорошо знакомо: медленное, тихое угасание страсти; утрата всякого желания, потребности; чувство отчужденности, коим сопровождаются редкие мгновения близости; одиночество, водворившееся на моей стороне кровати… и, вне сомнения, на его тоже.
— Это и мой случай, — сама того не желая, призналась я Ричарду, осознав, что еще один рубеж перейден.
Молчание.
— Можно спросить вас кое о чем? — произнесла я.
— О чем угодно.
— Сара. Как сложилась ее судьба?
— Буквально через неделю после того, как я получил от нее письмо, она уехала из Брансуика. В Анн-Арбор, где ее подруга подыскала для нее работу в университетской библиотеке. Развелась с мужем. Тот получил место штатного преподавателя в колледже и по-прежнему живет с профессором из Гарварда; фактически, они женаты. Года через два после отъезда она прислала мне письмо — любезное, сухое, в какой-то мере дружелюбное, — в котором сообщала, что познакомилась с неким научным сотрудником из Мичиганского университета. Он писал докторскую диссертацию по астрофизике, представьте себе. Сара была на седьмом месяце беременности. Значит, она все-таки решила рискнуть еще раз. Я, конечно, пришел в отчаяние, но был искренне рад за нее. Следующую весточку от нее я получил лишь через пять лет: мне по почте пришел ее первый опубликованный сборник поэзии. Письма не было. Только книга, отправленная издательством, очень уважаемым — «Нью дайрекшнс». Из короткой биографической справки на суперобложке я узнал, что она живет в Анн-Арборе с мужем и двумя детьми. Так что она дважды стала матерью. С тех пор… мы окончательно утратили связь друг с другом. Хотя, пожалуй, это не совсем так: я приобрел пять сборников ее стихов. Мне также известно, что последние двадцать лет она преподает на факультете английского языка и литературы в Мичигане и что ее последний сборник был номинирован на Пулицеровскую премию. Так что она сделала неплохую карьеру.
Молчание.
— И она по-настоящему любила вас. — Это я постаралась произнести как утверждение, а не как вопрос.
— Да, любила.
Я коснулась его руки, переплела его пальцы со своими. Сказала:
— Вы и сейчас любимы.
Молчание. Наконец он посмотрел на меня и произнес:
— Пойдемте отсюда.
На город опустилась ночь. Похолодало. Было холодно и темно, низко стелился туман, поднимавшийся с близлежащего залива.
Едва мы вышли на улицу, меня вновь одолели сомнения: укоряющий голос внутри меня твердил, что я ступаю на очень опасную территорию. Сделаешь этот шаг, и все, изменится. Изменится безвозвратно.
Как мелодраматично! Я всегда была хорошей девочкой. Серьезной девушкой. Очень ответственной взрослой женщиной. Надежной, верной, всегда готовой подставить плечо. И хотя я была почти уверена, что Дэн мне никогда не изменял, его отчужденность я воспринимала как своего рода предательство.
Ты только послушай себя! Вечно ведешь сама с собой бесконечные переговоры. Ты только что призналась в любви этому мужчине и тут же начинаешь возводить преграды. А этот мужчина не понаслышке знает об утраченной любви, знает, что значит быть загнанным в ловушку по собственной воле. И этот мужчина говорит тебе то, что говоришь ему ты: что вы созданы друг для друга, что у вас есть шанс, если только вам хватит смелости…
— Пойдем к заливу? — спросил меня Ричард. — Или хотите в галерею?
— Я хочу…
В мгновение ока мы оказались в объятиях друг друга. Целуемся страстно, исступленно, льнем друг к другу в неистребимом желании, в неутолимой потребности. Словно в нас обоих сработал некий детонатор. Внезапный взрыв поглотил все годы тоски и подавления чувств, разочарований и эмоциональных провалов. Это так восхитительно — вновь ощутить на себе мужские руки. Руки мужчины, который желает тебя. Которого желаешь ты.
Ричард на мгновение разорвал наши исступленные объятия, взял мое лицо в свои ладони и прошептал:
— Я нашел тебя. Все-таки нашел.
Я почувствовала, как напряглась всем телом. Но это напряжение было вызвано не сдержанностью, или страхом, или реакцией на его слова: «Лучше б он этого не говорил». Напротив, это мгновение внутреннего натяжения было всего лишь прямым подтверждением всего того, что я чувствовала, всего того, что переполняло меня сейчас.
— И я тебя нашла, — прошептала я в ответ.
И мы снова стали целоваться, будто влюбленные, которые были разлучены целую вечность и предвкушали эти минуты страстного воссоединения неделями, месяцами, годами.
— Пойдем куда-нибудь, — прошептала я.
— Давай снимем номер.
— Но не в той мерзкой гостинице.
— Согласен.
— Слава богу, что в тебе есть романтическая жилка.
— Я — тот самый романтик, который всю жизнь искал тебя.
Мы снова надолго прильнули друг к другу в поцелуе.
Потом Ричард сказал:
— Пожалуй, нужно взять такси.
Одной рукой крепко обнимая меня, взмахом другой он остановил проезжавшее мимо такси. Мы забрались на заднее сиденье.
— Тремонт девяносто, — сказал Ричард водителю.
Едва такси тронулось с места, мы опять припали друг к другу. В какой-то момент я открыла глаза и увидела, что таксист смотрит на нас в зеркало заднего обзора. Что он думает? Странная парочка, ведут себя как шестнадцатилетние подростки? Или завидует? Думает о собственной жизни? Какая разница, что он думает.
Ладонь Ричарда скользнула под мою водолазку. Я ощутила на спине тепло его кожи и подавила тихий стон наслаждения. Такое же упоительное чувство пронзило все мое существо, когда я ощутила на своем бедре жар его возбужденной плоти. Он едва обуздывал свой пыл, сжимая меня в своих объятиях. Я желала его так сильно, как не желала никого с тех пор…
Такси затормозило перед входом в гостиницу. Через минуту мы уже стояли в ее вестибюле. Интерьер элегантный, современный, роскошный. Держась за руки, мы с Ричардом подошли к стойке регистрации, за которой находилась молодая женщина лет двадцати пяти, всем своим видом старательно демонстрировавшая невозмутимость.
— Мы хотели бы снять номер, — сказал Ричард.
Девушка быстро смерила нас взглядом, обратив внимание и на наши обручальные кольца, и на то, как мы держимся за руки. Мы пришли прямо с улицы, да еще и без багажа, явно сгорали от нетерпения поскорее подняться наверх и отгородиться от всего мира за закрытой дверью. Все это, должно быть, подтолкнуло ее к выводу, что мы, возможно, и женаты, но не муж и жена.
— Номер у вас забронирован? — уточнила она безразличным тоном.
— Нет, — ответил Ричард.
— Боюсь, в таком случае я могу вам предложить только люкс для VIP-персон. Но это семьсот девяносто девять долларов за одну ночь.
Я видела, что Ричард, услышав цену, пытается не побледнеть. Я, конечно, была в шоке. Стоимость номера соответствовала моему недельному жалованию.
— Можно пойти куда-то еще… или даже вернуться в наш отель, — шепнула я ему на ухо.
Ричард в ответ лишь поцеловал меня и достал из кармана свой бумажник.
— Мы возьмем люкс, — сказал он девушке, положив на стойку свою кредитную карту.
Спустя две минуты мы уже поднимались в лифте на верхний этаж. Моя рука по-прежнему в его руке, мой взгляд прикован к его лицу. Мы оба молчали. Желание и страх — вот что поглотило меня. Но страстное томление, жажда плотских наслаждений вытеснили из лифта в коридор не нашего этажа все дурные опасения, что владели мной. Я желала его. Желала сию минуту.
Лифт остановился на нашем этаже. Мы прошли по коридору к большим двустворчатым дверям. Ричард вставил в отверстие ключ-карту. Раздался характерный щелчок. Он привлек меня к себе. Мы ввалились в номер.
Я почти не обратила внимания на обстановку. Заметила только, что номер просторный, кровать находится в соседней комнате, свет приглушен. С того момента, как дверь захлопнулась за нами, мы уже не разжимали объятий. Двигаясь зигзагами, добрались до спальни. Целуясь исступленно, сорвали друг с друга одежду, рухнули на кровать и утонули в необузданной страсти, какую, если повезет, можно испытать лишь раз-два в жизни. Этому можно было дать лишь одно определение — неистовая, первобытная любовь.
Мы потерялись во времени. Одно только было важно: мы вместе, на этой постели, погруженные друг в друга, захлестнутые значительностью происходящего.
А потом, когда возбуждение чуть улеглось, он взял мое лицо в свои ладони и прошептал:
— Всё изменилось. Всё.
Порой правду так приятно слышать.