Жизнь вторая

1

Николаевна доваривала обед, шустро бегала от печной плиты к кухонному столу, от стола к висячему шкафчику с посудой, а один глаз держала, на открытом окне: там, за окном, играл с соседским дружком внук Ленька. Накануне прошел дождь, обмыл старую траву и подмолодил зелень распустившихся тополей и березок, и теперь вся их улица посвежела, весь деревянный поселок выглядел новым, помолодевшим. В неширокой канаве, что тянулась под окнами, со вчерашнего сочилась вода, поблескивала на солнце; на бережочке этой канавы и толклись двое пацанов, выбирая из кучи сваленного обзола бруски и дощечки; они строили через канаву мост. Николаевна опасалась, что сорванцы забредут в воду и начерпают в ботиночки; Ленька, этот как промочил ноги, так заболел.

— Осторожно, ребятки! — который раз предупреждала она пацанов, сама переставляла на плите кастрюли и сковородки. — Ступать по сухому, не касаться воды! А то промочите ноги, заболят горлышки, придется дома сидеть. А кому охота в эку пору дома сидеть? — Она повела глазом по верхней части окна, по голубеющему там весеннему небу. — В эку пору только на воле и быть, играть в прятушки да строить мосты.

И тут, прислушавшись к детским голосам, Николаевна поняла, что внука и его дружка на канаве уже нет, их что-то отвлекло от затеи, они бегают возле калитки, под крайним от нее топольком.

— …Быстрей залезай, Виталька, быстрей! — бубенцом звенел внучек. — Видишь, он забрался туда, а спуститься не может, боязно.

— У меня скользят ноги.

— Тогда наклоняйся пониже, я на тебя заберусь и полезу сам.

Николаевна подошла к окну и легла грудью на подоконник, да так и приклеилась к нему, обогретому солнцем. Ребятишки были поблизости; соседский Виталька стоял на карачках, а Ленька, взобравшись к нему на спину и держась обеими руками за ствол тополька, пытался вскарабкаться по деревцу. Но поставит на сучок ногу, она соскользнет. Опять тянет свою коротенькую, в тупоносом ботинке. А ручонками держится цепко, и все маленькое тело его так напрягается, того гляди, вылупится из куртки.

Надо было как-то предупредить шалуна, чтобы он не баловался, куда не надо не лез, а она, бабушка, поглядывала на него из окна благодушно, любовалась проделками своего внука. Дивилась Николаевна, как быстро выросли ребятишки. А как скоро поднялись топольки!

Только по тому, как растут дети да как поднимаются выше и выше деревья, и замечаешь, что идет жизнь.

Топольки сажали в лето, когда родился Ленька, возле нового дома насадили березок и тополей. Тогда озеленили всю улицу. Деревца были в человеческий рост, а сейчас уже поравнялись с коньками крыш. И улочка поначалу была не длинна, теперь вытянулась, поди, на целый километр. И поселок весь вон как разросся. Новых жителей народилось и выросло, в каждом доме то Виталька, то Светка. Вот и Ленька — здешний уроженец поселка Кипрейная гарь. Давно ли в зыбке качался — уже на собственных ножках; обличьем весь в Родьку: глаза черные, голова небольшая, но верткая; и характером, особо настойчивостью, в отца, вон-вон как старается зацепиться ногой за сучок и подняться; а обломится сук, оторвутся от гладкого стволика руки, и полетит наземь, расквасит себе нос.

— Леня! Ленюшка! Ты бы не старался напрасно. И зачем обязательно лезть?

— Там котик наш, бабушка. Он забрался на тополь, а спуститься не может, он еще маленький, его надо ссадить.

— Да где ж ты, тоже малышка, сумеешь!

— Он плачет, — не слушал ее Ленька. — А закружится голова — упадет. Наверно, уже закружилась, качается вместе с вершинкой и открыл ротик, говорит: «Мя-я-ув! Сними!»

Николаевна по пояс высунулась из окна, глянула за угол дома. И правда, в развилке вершинных сучков тополька сидел их черный, в белых тапках котенок и жалобно мяукал: ему страшно, он не знает, что ему делать, кто бы его пожалел, спас. Они, котята, такие, заберутся на дерево, взовьются на столб, а спуститься не могут. Ну, ни вверх головой не умеют, ни вниз. Так и сидят. Сидят, пока их не снимут или покуда не оголодают, не свалятся. А свалятся непременно на лапки и побегут искать еду и питье. Этот, как видно, сегодня залез, не успел обессилеть, качается вместе с тополем и не падает. И пусть покачается, в другой раз будет умней!

— Тебе к нему не долезть, Леня, спускайся на землю.

— А как же котенок?

— Придет отец, снимет. Он скоро придет на обед. Да вон идет мать, — Николаевна кивнула на изгородь, в переулок, — может, снимет она. Так что встречай маму.

И внук послушался, сполз с тополька, хлопнулся о землю рядом с товарищем и тотчас вскочил на ноги, побежал.

— Мама, мама, иди скорей, будем выручать нашего котика! Он может упасть и разбиться. Слышишь, мама? — Потом тянул ее за руку, торопил: — Скорее, скорей!

— Да где он у тебя?

— Там!..

— На тополек он забрался, — подсказала из окошка свекровь, — вон чуть ли не на самой вершинке. — Она дождалась, внук и невестка подбежали к окну. — Может быть, попробовать с лестницы?..

— Да, да. — И Алевтина положила на завалинку полураскрытый портфель с выпирающими из него ученическими тетрадками, побежала в ограду. Возвратилась с лестницей, приставила ее к топольку. — А кто держать будет? Мальчики? — обернулась она к сыну и его дружку.

— Я сейчас выйду и подержу, — сказала Николаевна, прикрывая окно. А через минуту уже была за воротами, придерживала одной рукой лестницу, другой тополек. Деревцо было жидким, лестница легкой. Не успела огрузнеть за двадцать пять лет жизни и Алевтина; она ловко взобралась по ступенькам и дотянулась там, вверху, до котенка. А быстро отодрать от стволика не могла, так он впился в него когтями всех четырех лапок.

— Ну, отцепляйся же, глупый! — укоряла его Алевтина. — Тебя залезли спасать, а ты, глупый, противишься.

— Смотри, он может поцарапать, — предупредила снизу свекровь.

— А он уже поцарапал.

— Кровь идет? — спросил Ленька.

— Чуть-чуть. Ну же!.. — Она рванула упрямившегося котенка к себе и наконец вытащила его из сучков, из мелкой светло-зеленой листвы, держа за шкирку, начала спускаться с ним по лестнице. — Забирай его, Леня. — И выпустила котенка из рук, он приземлился на лапки. А потом, казалось не поверив, что спасен, прижался всем тельцем к земле.

Ребятишки потыкали в него пальчиками: живой, невредимый, и побежали к канаве, достраивать мост.

Женщины вошли в дом. Алевтина опустилась на стоявший тут же, при входе, деревянный, Родькиной работы, диван и, положив рядом портфель, принялась трясти поцарапанным пальцем, смахивать с него кровь.

— Так ты бы залила йодом и завязала, — посоветовала Николаевна. — После собаки и кошки, случается, долго болит.

— Заживет, — сказала Алевтина. — Как на кошке!

— Так вон идет кровь, закапала платье…

Платье на Алевтине было легкое, светлое, с голубыми и розовыми цветочками; кое-где между цветочками расползлись капельки крови.

— Со стороны не заметно. Да и долго ли постирать! — Замотав палец носовым платком, Алевтина расслабленно откинулась на спинку дивана. — Я так устала сегодня, у меня было четыре урока, пятый — классный час. А тут еще ребятишки, глядя на весну, расшалились, с последней переменки я их кое-как загнала. А раньше бывало… Ты знаешь, мама, когда я только поступила в школу, начинала учить, мои первоклашки всего на свете боялись и тихие-тихие были. Приду к ним, а они выглядывают из-за парт, как мышата, и не слышно их, только глазоньки блестят. Я уж думала, чем-то пугаю их, может быть, страшная. Родьку спрашиваю: «Страшная я на вид, скажи?» — «Откуда взяла?!» Жалко мне их… Уж больно маленькими казались, беспомощными. Иной раз говорю: «Вы идите, поиграйте, попрыгайте». Чего-то боятся! Теперь уже большие, прыгают без подсказки и даже шалят. А наступила весна, никакого с ними сладу. Сегодня так разыгрались на улице, еле загнала их в класс. И все спрашивают: «А когда, Алевтина Ивановна, пойдем на экскурсию?» — «Пойдем, — говорю, — скоро пойдем». И завтра, если хорошая погода, свожу… Родька не приходил еще на обед? — Она провела узкой ладонью по открытому лбу, как бы провожая одни мысли и давая возможность течь свободней другим. — Он последнее время опаздывает, все опаздывает…

— Работа, — просто объяснила Николаевна. — Тут еще, сама знаешь, появился этот из комбината «Северлес», собирает то мастеров, то бригадиров, учит чему-то. Тот, что в дождевике…

— С усиками, как два слизняка? — вся передернулась Алевтина. — Не нравится он мне. Какой-то нечистый и усиками и глазами. И в разговоре у него все колючки да недомолвки. Он мне и раньше не нравился, помнишь, приезжал года четыре назад. Все не было, не было, и вот снова… Конечно, Родька задержался из-за него.

— Есть захочет, придет. А ты можешь не ждать его, я налью, ешь.

— Погожу, не хочется что-то.

— Как знаешь. У меня все готово. — И Николаевна забренчала на кухне ложками, вилками, кажется, в подтверждение своих слов. — На первое у меня сегодня щи из кислой капусты, на второе…

Что у нее на второе, она не успела сказать, с улицы донеслась перебранка ребятишек; тотчас завопил благим матом соседский Виталька. Женщины метнулись к окну. Алевтина первая разобралась, что там произошло: не поделили тележку, Виталька тащил ее в свою сторону, Ленька в свою; но этот хоть помалкивал, тот визжал, как под ножом. Но тележка на деревянных колесиках была его, Виталькина, и Алевтина крикнула сыну:

— Отдай, Леня! Я кому говорю?!

— Ну и пусть забирает! — Ленька даже толкнул тележку от себя, после чего Виталька, пятясь, покатил ее к своему дому. — И пусть больше не приходит играть, он рева и плакса. Ревушка-коровушка и, собственник!

— Кто-кто? — переспросила Алевтина. — Ревушка-коровушка и… кто?

— Собственник.

— А ты кто? И почему ты его так?..

— Он не дает прокатиться на тележке по новому мостику, отбирает: «Моя!»

— И ты у него, я видела, отбирал. И все равно он неплохой мальчик. А прокатиться ты можешь на прутике, получится, что верхом на коне. Покатайся немного и приходи, будем обедать.

— Я кормила его, — сказала Николаевна. — Сама ты, говорю тебе, не ожидая Родьки, поешь. Может, он еще задержится на полчаса, час, а то и больше с делами. На второе у меня жареная рыба.

— Свежая нельма? Нет? Стерлядь! — Алевтина легко оттолкнулась руками от подоконника. — Люблю жареную стерлядь, с картошечкой, с яйцом!

Но поклевала маленько, похрустела поджаренной кожицей рыбки, подгорелыми плавниками и отложила вилку, отодвинулась от сковороды: не надо. И желанная еда не кажется вкусной, желанной, если груз на душе. А на душе сделалось тяжело и тревожно и в голове муторно из-за того человека, с усиками, как два слизняка. Может, кто-нибудь и не догадывается, зачем приехал, а ей, жене вчерашнего бригадира, сегодняшнего мастера, известно. Она и тогда знала, что он за человек, на какие дела нехорошие сбивал мужиков и парней. Ох, боялась тогда Алевтина за своего Родьку. Успокоилась, когда перестал ездить к лесорубам и сплавщикам чужак-человек. И вот появился снова. С теми же усиками, в том же дождевике. И конечно, с прежними намерениями. У-у, противный!..

Алевтина накинула на плечи платок и выскочила из дома, хотела бежать сейчас же на плотбище, отыскать там Родьку и что-то шепнуть ему, от чего-то предостеречь, может, для начала просто позвать — ведь время — обедать и заговорить о том, что ее тревожит, дорогой; но выскочила из ворот и остановилась: перед нею был мокрый до пояса Ленька, он только что выбрался из канавы, с него капало и текло; он переступал с ноги на ногу, а в ботиночках — чав-чав. А на рожице, тоже мокрой, все вместе: огорчение, радость, довольство, испуг.

— Ты как это сумел?

— Скакал на прутике по мосту и свалился.

Ну вот, научила сама! Пришлось тут же, на скамеечке под окошком, сдирать с него мокрое, грязное, принимать в окошко от свекрови сухое и одевать наездника, обувать. Переодела, переобула — иди, снова скачи.

— Да не падай больше! Ты слышишь меня?

Задержалась, следя, как скачет опять постреленок, да и не пошла на плотбище искать Родьку: уж сейчас-то, немедленно, ничего с ним не сделается, а придет обедать — поговорят.

2

Зима была вьюжная, снежная, а весна выдалась дружной, и высоко нес сквозь тайгу полые воды Чулым. Под затонувшим до взлобья охровым яром катились тоже охровые, со стальным блеском валы, догоняли друг дружку и, схлестнувшись, били о берег, взметали фонтаны охровых брызг.

Родьку у самой кромки обрыва обдавало и влажным дыханием Чулыма и жесткими брызгами, а он не двигался с места, стоял лицом к набегающим волнам, вынеся одну ногу вперед. Всей грудью, всем телом своим ощущал он напор полноводной реки. Не сила, а силища! И тут бы гнать, гнать, пользуясь силищей, вниз по реке тяжелые маты, плоты, а их-то и нет, не готовы. Рубили и трелевали лес хорошо, пока огребали солидные премии; но вот премий пока нет, поскольку нет готовых матов, плотов, и скисли, увяли вчерашние передовики и теперь уж больше не баграми орудуют — удилищами. Еще когда-то появится журавль в небе, а тут синичка да в рот, или, оголясь до пояса, загорают на припекающем солнце и уж тешат себя и друг друга шутками-прибаутками, былью и небылью.

А работать все-таки надо.

Родион обошел штабеля бревен, накатанные тут же, по берегу, и заглянул вниз, на песчаный откос, блестевший под солнцем до рези в глазах, на людей, разметавшихся по песку. Отдыхают! Отдыхают и эти!.. Пять человек, сидя и лежа, молчат, слушают: один, вытянувшись на спине и прикрыв кепкой лицо, что-то монотонно рассказывает. Да это тот, михайловский, бормотун!.. Стараясь не шуршать о песок сапогами, Родька направился к нему. Подойдя, сказал вполголоса, чтобы все же не напугать человека:.

— Старые песни и басни, дедок?

А человек знал свое, бормотал, даже не осекся на слове. Кум его Осип Макарович, с обесцветевшей бороденкой в три волоска и заметно усохший, подал голос:

— Я тоже ему говорю: «До какой поры, кум!»

И кум кума, выходит, не слышал: из-под темной заношенной кепки выкипало с чуть заметными перепадами:

«…И приблизятся годы, о которых ты скажешь: «Я их не хочу…» И осыплется каперс желания, — ибо уходит человек в свой вечный дом… И расколется золотая чаша, и разольется кувшин у ручья… И прах возвратится в землю, которою он был, и возвратится дыхание богу, который его дал… Суета сует, — сказал проповедовавший в собрании. — Все суета».

— Проповедуешь, все проповедуешь, дед?! — клонясь, Родька сдернул с его лица кепку. — Ба, да он тоже седеет. — В голове христолюбивого старика был клок черных волос, клок белых. — Не бормотать надо, отче, работать. Понимаешь по-русски: работать!

— А я о чем ему говорю? — опять вклинился в разговор Осип Макарович. — Говорю, надо двигаться нашему брату, обязательно двигаться, не лежать, как помещик какой. — Поудобней усаживаясь на песке, старик потер бок, на котором, было, лежал, погладил спину. — А то и простудиться недолго. Да и пролежни от нечего делать можно нажить. Вместо мозолей трудовых на руках.

— Катать бревна надо! Плотить! Без остановки плотить! — уже бушевал Родион. За годы своей беспрерывной работы на лесозаготовках и сплаве, причем больше не рядовым, он раздался в плечах, стал еще коренастее, выглядел этаким крепышом, в особенности сегодня, в шароварах из чертовой кожи и в болотных, с раструбами голенищ сапогах, и, конечно, обрел начальнический голос, грубоватый и требовательный: — Вязать плоты, ни минуты промедления и раскачки. А вы думали? Гнать и гнать по Чулыму плоты, пока большая вода!

— Вода схлынет, — словом к слову прилепился Макарыч, — оскалит каменные зубы перекатов Чулым, тогда какой сплав? Тогда не столько пригонишь к месту назначения, сколько растеряешь в пути. Сегодня, правильно, — гнать! А у нас на сегодня ни одного плота готового нету.

— Стыд и позор!.. Так что поднимайтесь, поднимайтесь, мужички, наверстывайте упущенное! Ясно я говорю?

— Ясно.

— Чего ж тут неясного? Только у меня наболевший вопросик. Хи-хи!..

— А чего ты хихикаешь, Осип Макарович?

— Дак охота спросить: ты сам-то, Родион, дорогой наш Аверьянович, из каких… шибко командуешь?

— Ну из тех же.

— Во-во, это самое я и хотел уточнить. Уж ты, Аверьянович, не обидься на старика, грамоты у меня твоей нету, должность многими ступенями ниже, но мы с тобой одной веревочкой перевязаны; да и ранее были почти земляки, ваше Займище и наша Михайловка соприкасались полями. Одним словом, не обессудь. А вопросов более я не имею, вопрос вон у конторской посыльной, она зачем-то пришла.

В отдалении стояла пожилая женщина, посыльная и уборщица леспромхоза; Родион исподлобья поглядел и ее сторону.

— Вы ко мне?

— К вам. Представитель комбината вас вызывает в контору.

— Ладно, приду. — Но женщина переминалась с ноги на ногу, а не уходила, и Родька буркнул сердито: — Сказал же, приду.

— Так он велел сразу.

— Приду следом. Мне и до вас говорили.

Говорили и час назад и полчаса, да он медлил, не шел. Не хотелось снова встречаться и разговаривать с представителем. И теперь задержался еще около работяг, выждал, те нехотя встали, нехотя принялись катать бревна, они бухались, всплескивая воду, в Чулым. И пошел, так еще вернулся к воде, только там, где никого не было, обмыл руки, лицо. И присел на бревешко. Ну, что он опять хочет добиться, смутьян?.. Ну тогда, на первых порах, трудно, конечно, было, и кое-кто по злому науськиванию Каргаполова пакостил, мастерил плот или лодку, грузил на них свой скарб и плыл по широкому Чулыму. Одно время чуть не попался на удочку этой контры, болтал что-то такое Матюхе Пентюхову и он, Лихов. Но теперь люди здесь пообжились, вон не хотят зарабатывать малые деньги, давай им подлиннее рубли. А ему, контре, значит, неймется, снова явился мутить воду. Не хотелось Родьке даже видеться с ним. Но раз вызывает, как вышестоящий, придется идти.

Родион сполоснул в реке сапоги, снял с плеч и выхлопал шевиотовый, когда-то праздничный, теперь рабочий, пиджак и пошел. Можно было проскользнуть между штабелями бревен, пересечь плотбище по прямой, он решил вновь обойти его — не к великому спеху. На крылечке конторы долго очищал о скобу сапоги, хотя никакой грязи на подошвах не было. Посновал взад и вперед по коридору конторы и ткнулся в дверь к нормировщикам: догадывался, Петр Христофорович Каргаполов — так звали представителя — тут.

Он сидел за столом, похожим на высокий топчан, с ножками крест-накрест, развалился в жестком полукресле местной кустарной работы, положив руки на подлокотники, — строил из себя хозяина и начальство. Сбоку от него примостился на табурете старший нормировщик Матюха Пентюхов. Он тогда недалеко ускакал на своих гнедых из Займища, только до пригородного Баранова. Здесь, в таежном поселке Кипрейная гарь, облачился в казенную шубу. И сразу снюхался с Каргаполовым. Старые закадычные друзья!

— Мастер Лихов явился… раз вызывали зачем-то.

Блеклые короткие усики на лице Каргаполова зашевелились, расходясь нижними концами в стороны; верхние концы цепко держались за кожу под хрящеватым сгорбленным носом; разомкнулись губы, обнажив широкие лопатки зубов, и во рту тихонько забулькал ехидный смешок.

— Ты посмотри на него, Матвей Никанорович, посмотри, он нам представляется. Он нас раньше не знал, первый раз видит!..

И тот, прижавшись к столу, заблеял барашком:

— Тхе-тхе… Смехота!

— Первый?

— Не первый. — Родька укрепил руки на бедрах, он собирался обороняться.

— Так в чем дело? Может, знали друг друга накоротке?.. Как думаешь ты, Матвей Никанорович?

— Шапочное было знакомство, дорожное. По дороге с базара и на базар, встретившись, перекинулись словом: почем хлеб, почем сено и — опять вожжами по лошадям… А чтобы посидеть где-то вместях, поговорить о тутошней жизни…

— Что ли, этого не было? — бесцеремонно перебил хозяина гость. — Не собирались вот здесь же?.. А, Родион Лихов?..

— Ну, было, сходились тут вместе.

— И говорили о чем-нибудь, кроме базара?

Родька поелозил по обшарпанному полу выставленной вперед ногой в болотном сапоге, попроверял, прочно ли она поставлена; вроде бы прочно.

— Говорили. Так мало ли что тогда говорили.

— А что ты тогда говорил? Вспомни-ка, какие это были слова?..

— Ну, были. И у вас были. Вы тогда многое тут говорили. И что? И все оказалось только вашим желанием, вашей брехней.

— Что верно, то верно, — сказал Каргаполов, заливаясь коричневой краской, он, как видно, не ожидал от лесоруба и сплавщика таких слов, — верно, не получилось в те годы, мало было силенок у тех, кто хотел помогать. Теперь обстановка другая. Слышал про нынешнюю Германию? У нее силы — не занимать, на нее можно надеяться. Только обо всем этом не сейчас, а потом, завтра.

— Что завтра? Завтра в леспромхозе выходной день.

— Завтра придешь в эту же пору… — Каргаполов вынул из нагрудного кармана пиджака серебряную луковицу часов, подкрутил головку завода. — Два часа тридцать минут… Придешь вот так же, в два часа тридцать минут, на кладбище. В верхний угол его, где поглуше. Вот там сойдемся помянуть мертвых — как раз родительский день — и поговорим о живых.

Родька опять поощупывал, твердо ли у него под выставленной вперед правой ногой.

— А если я не приду?

— А почему не придешь?

— А у меня никто не похоронен на кладбище.

— На пикник узкого круга в распадушку придешь.

— Так прийти на пикник, надо пить, а я последнее время не пьющий: жена против водки, учительница она, говорит, в учительской семье не положено пить. Так что…

— Придешь на собрание. — Петр Христофорович облокотился на стол и подался вперед всем телом. Усики его приспустились, в холодном взгляде что-то буравящее. — Или все равно не придешь?

Родька выдержал его буравление и сверление.

— Нет.

— А мы о тебе стукнем, голубчик: собирался обворовать леспромхоз и поджечь — с неожиданной веселостью и опять шевеля усиками, сказал Каргаполов и обернулся к Матюхе Пентюхову, мол, не так ли. И тот согласно закивал, щуря без того подслеповатые глаза. — Вот так сделаем.

— А от меня узнают, чем занимаетесь вы. Оба.

— И думаешь, тебе поверят? Потребуют доказательств, а их-то и нет. Клевета! Так что, советую, не трудись, не для нас, а для себя сделаешь хуже. Нас много, ты, если ты решил отколоться, — один, как перст! — Каргаполов приподнял руку, собирая четыре пальца в кулак, пятый, мизинец, оставил не подогнутым, шевельнул им. — Куда тебе одному?

Родька не стал спорить. Он несколько смутился, вдруг обнаружив, что его правая нога, выдвинутая было вперед, приставлена к левой. Когда он успел сменить позу? И что это значило? Пасовка перед этими стервецами? Пасовать перед ними он не хотел бы.

— Можно идти?

Но Каргаполов не ответил ему, он сам спросил, обернувшись к Пентюхову:

— Как он работает?

— Изо всех сил, — прописклявил Матюха. Настроение ли у него было ровное, неплохое или по другой какой-то причине, но говорил он сегодня одним тонким голосом, не спускался на басы. — Сам из кожи лезет, старается и других заставляет. Покрикивает на них: «Темпы и качество, люди!»

— Ну, работать худо ли, хорошо ли надо, чтобы получать приличные деньги, кроме того, преданным слыть, другое дело, как распорядиться своим наработанным. Можно, например, сохранить на плотбище лес, а можно, пусть частью, превратить в головешки и дым. И кто докопается, ловкий, до истины? Чья-то неосторожность с огнем. Или происшествие на воде: гнали плоты, гнали, остался до цели один переход, и вдруг… — Каргаполов умолк, дал пройти кому-то мимо дверей в коридоре; договорил вполовину голоса: — В жизни не обойдешься без «вдруг». Вдруг зацепились за камни, и половина плота рассыпалась по бревнышку. Умысел чей-то? Стихия! Но и об этом, — спохватился он, — не сегодня, а завтра. Теперь, Родион Лихов, можешь идти.

Родька не сказал им ни «прощайте», ни «до свидания», пробежал пустым коридором конторы, притихшей по случаю обеденного перерыва, не переводя дыхания, бегом, и только на улице жадно глотнул открытым ртом воздух. Сволочи! Что они опять затевают, сволочи?! Готовы жечь лес и топить лес! Фашистов готовы на помощь себе звать! И как они могут подумать, что Родька Лихов за ними пойдет? Да ему же доверено — мастером, зарплата большая, а еще премии; его Алька — учительница, ее уважают и ценят. И они все это бросят, куда-то пойдут? Не дождетесь этого, лиходеи!

Но пробегая по улице, под жидкими еще тенями тополей и березок, Родион, как бы трезвея, подумал: а ведь они могут и одолеть его, если набросятся кучей на одного. И, поравнявшись со своим домом, не взялся за скобку в калитке, присел на скамью под окном. Надо как-то по-иному, хитрее. Может быть, раз они угрожают, сходить к ним в распадок, послушать их, а потом отколоться решительно: пусть не навязываются в товарищи, ему с ними не по пути!

3

Алевтина после того, как Родька похлебал нехотя щей, отведал, только отведал, свежей жареной рыбы и молча вылез из-за стола, молча ушел обратно на плотбище, стрельнула без промедления к соседке-ровеснице Глаше, муж которой работал тоже мастером, они жили через дорогу. Хотелось поговорить о том, что ее беспокоило, правда, не знала, как начать и с чего начать разговор, раньше они на эту тему прямо не говорили. Застала Глашу в огороде, та бегала босиком между грядками, только мелькали сметанно-белые пятки, гоняла своих и чужих кур.

— Пакостницы проклятые, кыш, кыш вы!.. Второй раз за день пришли топтать огород… Я сейчас, мигом, проходи, Аля, садись возле недоделанного парника.

— Давненько с ним возитесь…

— Мой увалень начнет что-то и кончит!.. Пришел с плотбища, разлегся на диване с газетой. А то ушел до полночи в контору. Огород вскопать кое-как дозвалась. Кыш, кыш вы!.. Где ж ему осилить парник. Завтра выходной день, думала, посадим картошку, а он в обед заявляет: «Завтра не могу, занят, собирают на инструктаж по технике безопасности».

«И Родька в обед говорил, что техника безопасности», — холодком пронеслось в голове Алевтины.

— А кто их проверит, что инструктаж? Спрашиваю: «В конторе?» — «Нет, где-то на воздухе».

«И Родька упомянул, что на воздухе!»

— Почему на воздухе, не под крышей? Может, не инструктаж затевают, пикник.

— Может, похуже пикника, — промолвила Алевтина.

— Может быть, и похуже… — Глаша бросила хворостинку, перестала гоняться за курами, мол, черт с ними, противными, черт с ним, огородом, не о том нынче забота, и подошла, села рядом с Алевтиной. — Явно похуже, раз появился опять этот непрошеный гость.

Говорили они, конечно, о Каргаполове, зная его по прошлым наездам, ненавидели всяк по-своему, Глаша даже решительней, злей. Она сидела на скамейке, нервно вздрагивая, внутри у нее все клокотало, и Алевтине не надо было допытываться, что с соседкой и почему. Она только сказала:

— Надо же, Глашенька, что-нибудь делать.

— А что делать? Не пускать к ним туда своих мужиков.

— Пожалуй.

И это был их уговор. Дома Алевтина долго ходила, запинаясь, по двору, сновала из угла в угол по комнатам, думала, что сделать еще. Сбегать к Захарову, рассказать, что она знает о Каргаполове? А если Иван Иванович спросит: «Почему не сказала раньше?» Что ему отвечать? Значит, пока только то, что условлено с Глашей.

И опять — уже в сумерки — она бродила по комнатам, спотыкалась, опрокинула стул и напугала свекровку, та недоуменно спросила:

— Что-то случилось?

— Нет, ничего.

А сама думала, думала, как не пустить Родьку на завтрашний их «инструктаж». Задержать надо обязательно! Да если они заманят его на свое сборище, одним этим уже причислят к компании заговорщиков, запугают, потом будут подбивать на грязные дела. Значит, надо задержать его, надо… Да сговорить его… поехать утром с ним на рыбалку — это он любит — и там где-то, на реке, задержать. На охоту поехать!.. Захаров обещал ему на денек дробовое ружье, вот и воспользоваться обещанием, сплавать на уток, — охоту Родька любит даже больше рыбалки; а уток, говорят, по ту сторону Чулыма, по озерам, по старицам — тучи. Так что решено, завтра утром — туда!

Туда-то туда, да надо было еще выбрать момент, поговорить с Родькой, заручиться его полным согласием.

— Ты у меня большой, сильный, — шептала она, ластясь к нему и целуя шею и подбородок, когда легли спать. — Прямо-таки огромный, как мишка-медведь! — Одну руку она подсунула под него, другой обняла за выбившееся из-под одеяла плечо. — Тебя никак не обхватишь! И весь такой плотный, — она пробежала быстрыми пальцами по его плечу, по лопатке, — не защипнешь!

— Ты у меня маленькая! — хмыкнул он, не скрывая довольства. — Прямо-таки замухрышка!..

— Конечно.

— Слабая, хилая!..

— Конечно, по сравнению с тобой.

— Ах, все-таки по сравнению! — Он привычно стянул обручами рук ее тонкое, гибкое тело, дождался, она прикоснулась губами к губам. — Будешь еще прибедняться, скажи?

— Буду… Буду говорить, Родя, как есть. Что-то происходит со мной в последние дни непонятное. Да ты ослабь, Роденька, руки… — И он послушался, расцепил их; но совсем-то Альку не отпускал. А она торопливо шептала ему на ухо: — То одного хочется, то чего-то другого, то соленых огурцов, то капусты. А сегодня днем захотелось жареной рыбы. Но поела немного — уже не надо. Надо чего-то другого. Какой-нибудь дичи.

— Бывают прихоти на жареную рыбу, на дичь?

— Так вот говорю тебе, как было, как есть. Но что это означает, я же точно не знаю. Только, говорю тебе, поела бы чего-то куриного. Еще лучше — утиного. Сплаваем, Роденька, завтра с утра за Чулым? Там на озерах и старицах, говорят, полно уток.

— Так завтра мне некогда, я же тебе говорил.

— Инструктаж, что ли? Так это после обеда. А мы с тобой поплывем утром. Часов в восемь я сбегаю за ружьем, раз Иван Иванович обещал, он даст, в половине девятого — на реку. Ты настреляешь быстренько уток — целую дюжину! — поешь со мной, дома уже, свеженинки и успеешь, конечно, туда. — Алевтина потянулась губами к его губам и почувствовала, обручи его рук опять стягивают ее, да так плотненько, туго. — Условились? Хорошо?

— Ну, хорошо, хорошо.

В девятом часу утра, как хотела того Алевтина, они были на реке. День начинался пасмурный, низко ползли косматые тучи, и Чулым выглядел особенно полноводным. Волны хлестали о борт лодки, от студеных брызг коченели руки, горело лицо.

Но переплыли Чулым быстро, потому что шли от берега к берегу наискось, помогало течение. В первой же большой старице, тоже полной воды, идя против течения, начали буксовать, и Родька, был момент, усомнился, дотянут ли они до утиных мест, поспеют ли к обеду домой. Но дальше опять пошли хорошо, а первая же парочка уток, вырвавшаяся из-за кустов, взбудоражила Родьку, он схватился за ружье и более уже не подгребал и не правил, с лодкой управлялась Алевтина. В какой-то путанице проток попали к островку, заросшему ветлами и кое-где невысокими черными елками; вокруг билась вода, не такая быстрая, как в Чулыме и в первой большой старице, но тоже мутная, неспокойная; а над головами, в разных направлениях, фьюкая, пролетали парочками и стайками длинношеие птицы, и разгоревшийся еще более Родион приказал:

— К берегу! Вон туда, где склонились над водой две елки; они нас подмаскируют.

Алевтина все сделала, как он хотел: подплыла к елкам и поставила лодку под их непроницаемо-черные кроны, дала нетерпеливому охотнику выскочить на берег и сама ступила одной ногой на прибрежный песок, вытянула из лодки бренчавшую цепь и набросила ее на ствол елки, крайней, потолще других. Все, можно присесть на дернистую кромку берега, отдохнуть. Но только подумала об этом, только присела, как тотчас поднялась: где там Родька, в каком месте острова затаился. На середине и тоже под елкой. Он хитрый, умеет так слиться с местностью, что не сразу его разглядишь. А стрелять вознамерился влет и так, чтобы добыча падала тут же, на остров, не гоняться за нею на лодке. Интересно, что будет через минуту, через десять минут… Подстрелить бы крякву. Это красивая птица, особенно селезень: голова и шея темно-зеленые, на крыльях сине-фиолетовые зеркальца. Даст же природа красоту утке глухарю, тетереву! Она, Алевтина, немало перевидела их еще там, где жила раньше. С настоящей рыбалкой познакомилась уже здесь, в Кипрейной гари, Родька приносил с Чулыма осетров, тайменей, ленков, это тоже красавцы, уже подводного царства. Богатые здесь, на Чулыме, места! Что дичи, что рыбы, что ягод! По таким вот островкам возле проток, по тальниковым зарослям в устьях речушек — аж горячо глазу от красной смородины, пошел вверх по распадкам, по мокрым ключам — смородина черная, выбрел на склон перевала — черника, угодил на гари — малина, поздне́й, осенью, забрался в моховое болото — на зеленом темно-красной россыпью клюква. «Журавлинка!» — называют ее местные жители из лесных деревенек, чалдоны; они и лакомятся ею, и лечатся, живут ею, обозами гонят ягоды по зимним дорогам в дальние и ближние города.

Щурясь от блеска воды, Алевтина глядела и глядела вдоль неширокой протоки, по кромке небольшого и, конечно, безымянного островка. Там, за островком, есть еще островки, острова и протоки, есть озера и старицы, там садятся, пролетая с юга на север, дикие гуси и журавли. Левей и далее от реки с ее старицами и протоками — кедрачи, не встретишь пиленого пня, там осенью созревает уйма орехов. А где орех, там белка и соболь. Из кедровой тайги и принес ей в прошлом году один местный охотник двух соболей, их хватило на шапку и воротник. Лучшие ягодники брусничные на той стороне Чулыма, по сосновым борам, гарям и вырубкам. А где ягода, там боровая дичь, там на нее и охотятся люди. И она, Алевтина, в те места хаживала по ягоды. Сосновые, без единого лежалого, дерева, аккуратно присыпанные коричневой хвоей боры; глухие распадки с холодными ключами и гулкими водопадами, а по горбам перевалов — камни и каменные столбы, как разрушенные стены неведомых крепостей; взберешься на такую развалину, вспугнув кривоклювого, с сединами на голове и крыльях орла, глянешь вдаль, а там — серебряными полукольцами на солнце — Чулым и монетами-серебрушками на зеленом — озера. Господи, красотища-то какая, красотища вокруг!.. Аж дух захватывает!..

Где-то сбоку, Алевтина не сразу поняла где, зашелестели с легким присвистом — фью, фью — утиные крылья, и тотчас, уже не где-нибудь, а у нее за спиной, на середине острова бабахнули один за другим два выстрела. Алевтина вскочила на ноги, осыпая песок, оглянулась: батюшки, уже падает птица. Другая, быстро мелькая крыльями, улетает, эта падает, разрывая серую паутину еще не распустившихся ветел. Тук!

К месту падения птицы она прибежала поздней Родьки, тот уже стоял, выставив одну ногу вперед, и рассматривал свой трофей. Простенькая серая птица; если бы не нос долотом, не розовые перепонки на лапах, так и не сказала бы, что утка; похожа на курицу, только молодку.

— Самочка?

— Самка.

— А там селезень?.. — Алевтина подняла голову и проследила взглядом за уткой, одиноко летавшей над островом чуть в отдалении. — Не ее селезень?

— Думаю, что ее. — Они дождались, одинокая утка появилась над другим краем острова.

— Видишь ли… — Родька наклонился и концом ружейного ствола перевернул на песке убитую птицу. — Это не иначе как свиязь. — Он привстал на колено и, подхватив пальцами крылья, растянул их, снизу почти белые, на всю ширину. — Ну да, свиязь, такая порода речных уток. Самка. А селезень… — Они опять заглянули в белесое небо и снова увидели пролетавшую утку. — А тот — селезень. И то, что он не улетает совсем, кружит неподалеку, верный признак, что свиязь. Видишь ли, из всех уток — я это от стариков охотников еще в Займище слышал — самка и самец свиязи друг без друга не живут, погиб кто-то один, губит себя и другой или другая. Будто бы так.

Алевтина медленно опустилась у ног мужа, присела на пыльный и тусклый, перемешанный с прошлогодним листом песок, внимательней пригляделась к птице: невзрачная с виду, никакой раскраски в ее оперении, голова маленькая, глаз задернут дряблым, старушечьим веком, а такая любовь к ней. Столько рыцарской жертвенности у селезня. Чудеса, прямо-таки чудеса из чудес! И тут Алевтина опять, снова прислушалась, не шелестят ли поблизости утиные крылья, подняла к мглистому небу глаза — не возвращается ли тот рыцарь. Нет, нет, Родька тоже крутил головой, глядел и прислушивался.

— Не видно, не слышно? — спросила шепотом Алевтина.

— Нет.

— Так, может, он уже погубил себя с горя.

— Не знаю. Возможно.

— Так, выходит, они, свиязи, благородней, чем люди, самоотверженнее? У людей, сам знаешь, нет, чтобы кто-то, оставшись один, искал себе гибель и умирал.

— Нет, стало быть, не разумно такое.

— Любви у них самоотверженной нет! Как у лебедей, как у свиязей! Скажешь, не так? Вот у тебя, например, самоотверженная любовь, пойдешь ты на гибель ради меня?

— Ну, о чем ты вдруг?! — буркнул нехотя Родька. — Зачем говорить, чего нет.

— Пойдешь или не пойдешь, если я сгину? Да или нет?

— Ну, пойду.

— То-то мне! — засмеялась она, ухватившись рукой за его плотную широкую шею. — Свиязь мой, селезень! — И она поднялась вместе с ним, вставшим с колена. — Может, костер разведем, скипятим чай, сварим утку? Не хочется? Мне тоже пока что не хочется.

Расхотелось им и сидеть под черными елками, выслеживать пролетающих уток, они побродили бесцельно по пустынному острову и сели в лодку, поплыли обратно. На пути, правда, Родька подстрелил еще селезня широконоски, но особенного восторга эта добыча не вызвала. Интересней, думала Алевтина, не охотиться, а рыбачить, там как-то меньше задумываешься, даже совсем не задумываешься, что губишь живое существо. Еще интересней собирать ягоды, там никаких треволнений, одни радости, полное слияние с природой.

На своем берегу Чулыма, когда вытаскивали из воды лодку, Алевтина ненароком взглянула на Родькины часы на его левой руке и ахнула: всего только двенадцать! Удержала, называется, мужа возле себя, не дала поприсутствовать на их сборище распроклятом! И, так вышло, поскользнулась на камешке. — Ой!

— Что такое? — обернулся к ней Родион.

— Нога… Кажется, подвернулась нога. Вот, будешь сидеть тут, на берегу, пока остановится боль, пока отдышусь я. Или понесешь домой на руках.

Он посмотрел на нее искоса, и веря ей и не веря, больше, конечно, не веря: на губах зажигалась улыбка, он в зародыше гасил ее, она опять зажигалась, — ничего не сказал. Потом так же молча, только по-мужски внушительно крякнув, подхватил ее на руки и понес. Понес в гору, проваливаясь до щиколоток сапогами в песок. Вышел на дорогу и понес, ничего не говоря, по дороге. Алевтина притаилась, думая, что будет дальше. Не понесет же поселком, на глазах у людей, постесняется. Пока можно наслаждаться своим возлежанием. Она закрыла глаза. Тяжело нести, в ней чуть не шестьдесят килограммов. В нем не меньше, чем девяносто, выдюжит! Он же сильный, вон шея, — она и закрытыми глазами все видела, — ядренущая, как у быка; подбородок узкий, но тоже увесистый, гладкий; на щеках, ближе к вискам черные пятнышки-мушки, но они нисколько не портят Родькиного лица; глаза черные, в них всегда, будто в колодцах, темень и немота. Наложил бы он на себя руки, если бы она, Алька, вдруг умерла? «Не разумно!» — сказал бы. А она, вот она, если бы с ним что-то случилось, даже не задумалась бы, как ей поступить, выбрала бы поотвесней крутик и — головой книзу в Чулым.

— Ладно, Роденька, попытаюсь идти…

— Попытайся, — легко согласился он. Опустил ее на дорогу, где было поглаже и, не оглядываясь, пошел.

Дома, сразу после обеда, — сварена была утка, — он заторопился со сборами. Сапоги сбросил, надел хромовые ботинки, поверх пиджака — новое драповое пальто, недавно купленное. Оставалось снять с гвоздя кепку — в это время Алевтина поманила его в сени, чтобы поговорить без свидетелей. Остановились, почти равные ростом, нос в нос.

— Ты куда?

— Как куда? — отступил на шаг Родион. — Я ж тебе говорил: инструктаж.

— В конторе?

— Нет…

— На лоне природы? Значит, пикник. И я с тобой на пикник.

— Да тебе-то что делать? Да какой там пикник, что ты выдумываешь?! — Он пошел на нее грудью, заставил приткнуться локтями к стене. — Откуда ты это взяла?

— Я знаю. Мне говорили. И что будут там женщины, говорили. Такие… — Она покрутила пальцами возле виска. — Легкого поведения.

— Ну, знаешь, Алька, я этого от тебя не ожидал!

— А я, я ожидала? — поднесла она к горлу сжатые кулачки. — Могла думать, что тебя сманит другая? А еще говорил, что пойдешь на гибель ради меня.

— Когда говорил?..

— Тоже мне свиязь!

— Чертовщина! Нет, какая-то чертовщина!.. Ты в уме или нет? — Родька потянулся руками к ее голове, хотел ощупать, холодная она или горячая, но в последний момент отнял руки, схватился за собственную лохматую голову. — Может, у меня не в порядке? Черт знает что! — И содрал с себя пальто, бросил в руки жены, сам, распахнув дверь, как пьяный, качаясь, вошел в дом и бухнулся на застланную кровать, только не вдоль лег, поперек, оставив на полу ноги.

Уже в сумерки, с сонного, Алевтина сняла с него ботинки и без единого слова упрека, что ложится одетый, накинула на него одеяло. Сама, перебежав улицу, постучала в окно Глаши.

— Ты дома?.. — Та просунула между створками подбородок и нос. — Твой дома, не ушел на пикник или на сборище хуже пикника?

— А я ему дома устроила пикник: выпоила поллитру, еще чуть не поллитру, он и уснул. Не просыпался еще.

— И мой не ходил, спит!

4

А их ждали в распадке, в верхнем углу кладбища. Ждал Каргаполов, елозя на пне и шмыгая простуженным носом, ждал приятель его Пентюхов, крутившийся на валежине по соседству. Они пришли в условленное место поодиночке, но в назначенный срок и, поскольку всех живых людей на кладбище было двое, только они, оповещенные еще не явились, а те, что помянули родителей, разошлись по домам, присели у одинокой могильной оградки и нервно, все-таки нервно, поглядывали, не идет ли кто из своих. День выдался пасмурный и холодный, и приятели, чтобы не закоченеть, выпили. А у выпившего и смелости больше, и язык ворочается ловчей; Каргаполов даже раскричался, что не подходят позарез нужные люди:

— Сидят возле Марьиных-Дарьиных юбок! А чего, спрашивается, ждут? Когда пригласим их вторично? Нарочного за каждым пошлем?

— Дожидаются, явимся к ним с поклоном, — прописклявил Матюха.

— Вот дождутся… дождутся они на свою шею!.. Да так им и надо, пусть не лезут сами в ярмо!.. — Каргаполов почувствовал на локте руку единомышленника, увидел, что тот водит глазами по сторонам, мол, и у леса есть уши, и возмутился: — Что? Что цепляешься? Трусишь? Человеком отваги и высокого принципа надо быть! А ты, вижу, такой же, как они, без волевой струнки. Без авторитета.

— Почему это без авторитета? — вырвалось из Пентюхова трубно. — Меня знают, со мной тут считаются.

— А где твой народ?

— Еще подойдет. Вон подходит со стороны мелкого сосняка… — И замахал рукой, делая знаки, чтобы шли на него. Разглядев же, что там всего один человек и не самый желанный, сплюнул в куст ржавого папоротника и присел снова напротив Каргаполова.

Подошел, весь в старом, поношенном — шабуришко, сапожонки на нем, шапчонка — Осип Макарович, покашлял в ладошку.

— Ну, здравствуйте.

— Здравствуй, здравствуй, если не хвастаешь, — покосился на него, сверля глазами, Каргаполов. — Почему один, даже без кума?

— Дак обезножел с началом распутицы кум, никак не поднимется. Вчерашний день вроде бы оклемался, по избе мало-мальски ходил, сегодня утречком прихожу к нему — снова лежит. — Осип Макарович содрал с рук обшитые варежки и вздел их на деревянные столбики чьей-то уже застарелой могильной оградки, сам принялся поправлять на себе шарф, туже наматывать его, шерстяной, рукодельный, на жидкую шею; застегнул на все пуговицы шабур и поднял воротник. — Пока шел, разогрелся, теперь как бы тут не остыть. Ведь что получается: зимой, в лютую стужу, как-то с кумом терпели, не кашлянули ни разу, даром что старики, теперь, с началом тепла, стали прихварывать. Оба. И я, я недельку вылежал, когда расходился Чулым. Поднялось колотье в груди, с левой стороны, — старик ухватился обеими руками за грудь, — ну, ни вздохнуть, ни охнуть, хоть плачь.

— Хоть ложись в гроб! — продолжал свое сверление Каргаполов.

— Хоть в гроб. Да, стало быть, смерти не до меня, грешного. Походил к докторам, и совсем полегчало, осталась малая малость, знобит. Пройдешься, ничего, разогреешься, а остановился — знобит.

— Зимой так не знобило, как теперь, с началом тепла?

— Право слово, не было такого зимой, как сегодня…

— Знобит?

— Хочется пошибче закутаться…

— И отдает в левый бок? Снова покалывает?

— Ну, не так, чтобы шибко…

— Ну вот что, дедок, — Петр Христофорович рывком встал, пошел на старого грудью, что тот попятился к частоколу оградки, — хватит россказней про левый бок, про колотье. И про сегодняшний, даром что потеплело в природе, озноб. Ты скажи, где твои подопечные? Ну, кум, обезножел, хворает, о нем меньше всего разговора. Где Лихов, к которому велено было сходить? Почему не привел Родькиных соседей, бригадира и мастера?

— Заходил. Ко всем заходил, — крестясь, побожился Осип Макарович, — сегодня по второму и по третьему разу, да толку-то, один не порет не вяжет, под градусами лежит, другой, тоже подградусный, куда-то убрел в поисках водки; Родька Лихов, этот уплыл будто бы на рыбалку, когда возвернется, мать и сынишка не знают, он им не докладал.

— Стало быть, не придут сюда, нечего ждать?

— Нечего.

— Поминай как звали сообщничков?! — Петр Христофорович продолжал наступление на старика, и тот отходил вдоль частокола оградки. Уже вытянутой рукой сдернул со столбиков варежки: еще пригодятся. — А не тобой, старая кочерга, перемешаны угли в загнетке, что они больше не тлеют? Это ты надоумил, чтобы люди не приходили сюда?

— Нет. Вот те крест, нет. — И Осип Макарович принялся креститься быстро и торопливо. — Ничего такого сельчанам не говорил. Вам насмелюсь сказать: зря вы, робята, беретесь за старое, поугасли угли в загнетке сами собой.

— И не вздуешь огня? Не получится?

— Нет.

— Ты слышишь, Матвей Никанорович, что говорит твой земляк?

— Слышу, слышу.

— Говорит, ничего у нас не получится. Каково?

— Хи-хи, — засмеялся Матюха. — Хиромант!

— Так вот, хиромант, — принял грозную позу Петр Христофорович и пошел на старика не грудью, всем грузным телом. — Чтоб духа твоего здесь не было! Ясно? — Лопатки передних зубов его хищно ощерились, глаза загорелись тоже хищным огнем. — Прочь, прочь! И можешь ишачить сколько угодно, красуйся на их Почетной доске, но других, других, старая крыса, не агитируй. Не смей!

— Да как я посмею, дорогой ты, Петр Христофорович? Да я ниже травы, тише…

— Заткнись! А раскроешь рот, насмелишься агитировать кого-то, тем паче на кого доносить, учти, мокрая курица, у нас око за око, зуб за зуб!

— Да мыслимо ли!.. Да что я, какая-то нехристь?

— А теперь можешь идти. Помяни родителей, если они тут похоронены. Выпей за них, если захватил, как мы с Матвеем Никаноровичем, бутылку. Пока! Да торопись, дедок, торопись, — добавил Петр Христофорович, чувствуя, что старый хочет еще что-то сказать. — Тебе некогда и нам некогда, мы еще не всех родителей своих помянули, выпили не за всех. Есть там еще, Матвей Никанорович, немного в бутылке?

В бутылке еще было немного и была у Пентюхова еще одна поллитровка, так что «дружки», оставшись одни, подкрепились новыми градусами, и Каргаполов начал опять распаляться:

— Обнадежил ты меня, Пентюхов, я сделал ставку на Кипрейную гарь, а народишко тут паршивый. Вот сидим, ожидаем второй час, никто не приходит. Этот старикашка не в счет. Зачем нам старые лапти? Вот других, нужных людей нет, худо. И я опять думаю, что за люди тут поселились, может, извечная голытьба? Она ж никогда и ничего не теряла, что могла бы жалеть. А мне жалко, у меня под Славгородом хозяйство было, как у помещика. Пахал и косил больше, чем вся остальная деревня. Дом стоял в два этажа, каменный фундамент, железная крыша, на коньке вместо флюгера белой жести петух.

— И все, все отобрали?

— Это? — насупился Каргаполов. — Думаешь, только это имел? Еще мельница с нефтяным двигателем была, рядом с ней маслобойка. И держал пчел, ульев сто пятьдесят.

— И все, все помели? — глотнул воздух и поперхнулся Матюха.

— Так я им, голоштанным, и дался! Я же грамотный, когда-то маленько не кончил гимназию, ну и газеты и книги читал. Как почуял, что назревает коллективизация, так начал бойчее распродаваться. Помели!.. Нашли дурака! Но все равно жаль хозяйства, отдал за половину цены. Где там, за четверть! — Каргаполов подхватил валявшуюся у ног поллитровку и швырнул через оградку, через ивовый куст, там она ударилась о камень и разлетелась вдребезги. — Двухэтажный дом на каменном фундаменте, под железом пришлось бросить: пользуйтесь даровым, сельсовет и кооперация. А легко было дарить? — Петр Христофорович размахнулся через плечо и хотел бросить вторую бутылку, еще не допитую, она вырвалась из руки и разбилась неподалеку, обдала его мелким стеклом. — В гроб, душу бога Христа!

Уходили они на всякий случай поодиночке. Пентюхов пробирался кустами, озираясь по сторонам: не следят ли за ним, не идут ли по следу. Мало ли в поселке опасных людей. Да и Каргаполов человек невоздержанный и болтливый, надо его опасаться. И пусть поскорей уезжает, верные люди Кипрейной обойдутся и без него!

5

«Алексейко» — так его больше не звали, только «Алексей» или «товарищ Орлов», потому что с годами он возмужал, стал кандидатом партии да и должность занимал видную — начальника поселкового клуба, не заведующий — начальник; кроме того Алексей сам участвовал в самодеятельности, играл в одноактных пьесах заглавные роли, руководителей производства и хозяйственников, которые в его исполнении выглядели несколько комично; больше же начальник клуба любил выступать с лекциями и докладами о международном положении и внутреннем, причем готовился к ним долго и тщательно, зачитывая до дыр газеты и журналы, говорил перед собравшимися долго: давали ему пятнадцать минут, занимал полчаса, давали полчаса, едва управлялся за час.

Вот и опять нарушил регламент, проговорил весь обеденный перерыв, хотел осветить только основные задачи второй пятилетки, получилась целая лекция о внутреннем положении страны, и слушатели, сидевшие и лежавшие посреди плотбища кто на чем мог, уже поглядывали по сторонам, на штабеля бревен по берегу, которые были еще высоки, катать и катать, на плот, державшийся на воде, в который еще пичкать и пичкать бревно за бревном, плитку за плиткой, стлать в один ряд и в другой, сколько позволит при сплаве вода. Алексей наконец все это понял и махнул брошюрой, свернутой в трубку.

— Закругляюсь, граждане, — воскликнул он по-мальчишески звонко, чем и выдал себя с головой: молод еще, молод, не спасет никакая должность. — Стало быть, хозяйственная задача на пять лет — создать экономический фундамент социализма в стране. Основная политическая задача… зачитываю точно по печатанному… — Он развернул брошюру, которую держал свернутой в трубку. — «Основная политическая задача второй пятилетки — сделать всех граждан страны активными и сознательными строителями нового социалистического общества…» Значит, и вас.

— А мы-то при чем? — возразил кто-то. — Мы тут ни при чем.

— Как это ни при чем? — удивился Алексей.

— Наше дело катать!..

— Здесь… Здесь неправильное суждение! — надсаживался теперь Алексей, стараясь восстановить тишину. — Пятилетка касается всех, в том числе вас. Вы тоже принимаете самое активное участие, раз даете родине лес. «Лес — Родине!» — написано красным по белому на всех будках, значит, вы не на себя только стараетесь, не на Гитлера с Муссолини, на советский народ. А раз на свой, на советский, так хвала вам и честь, в особенности передовикам. Слава передовым ударникам! Ура! — Он таки заглушил все голоса. — Есть вопросы? У мастера Лихова? Нету?

— Нет, — сказал Родион, стоявший, прислонясь к зауголку будки-обогревалки, хотя вопросы у него были. Например, как быстро перевоспитаешь народ, каждого человека, ведь люди всякие есть, особенно здесь, на Чулыме. Сделай сознательным Пентюхова Матюху, когда он способен на все. Подумал Лихов и о себе: тоже иной раз бродят в голове нехорошие думки. Тот раз испугался и чуть не пошел на их сборище. Спасибо Альке, удержала, не дала даже коснуться локтями их грязных локтей.

— Значит, нету вопросов, все ясно?..

Но вопросы, пожалуй, нашлись бы, да чуть ниже по течению реки от плота, державшегося возле берега на плаву, оторвало с полдесятка пучков леса, они, медленно разворачиваясь, поплыли, и первым заметивший их Иван Степанович Царегородцев соскочил с бревна, закричал:

— Мужики! Этак их унесет в реку Обь, а там в окиан!

Он подхватил валявшиеся тут же, у будки-обогревалки, моток конопляной веревки с привязанной к одному концу «кошкой» и затрусил вдоль берега, по заплесканному мутными чулымскими волнами песку. Посрывались со своих мест один за другим и остальные катали бревен и сплотщики, помчались что есть силы вдогонку. Побежал, опережая их, Алексей. Ему удалось поравняться с Иваном Степановичем; в четыре руки, они расправили веревочный моток, и Царегородцев, уже один, пробежав еще немного вперед и забредя чуть не до колен в воду, метнул «кошку». Она угодила в самый центр связанных между собой пучков и зацепилась там, веревка натянулась как струна, повисла над водой. Удержать же на тонкой бечеве уплывающий лес, не менее ста кубов, Иван Степанович не мог и шел за связкой пучков, упираясь и забредая все глубже в реку, вода уже заливалась ему в голенище сапог. К нему подбегали товарищи, хватались за полы пиджака. Алексей, обогнав всех, схватился обеими руками за веревку, но о что-то невидимое под ногами запнулся и плюхнулся в воду, она на какое-то время скрыла его с головой.

Родион подоспел на выручку бригаде последним, зато со второй «кошкой». Он не полез, как все, в воду, а пробежал берегом дальше и, поравнявшись с уплывающей связкой, метнул в нее «кошку» сильным рывком. Она там поцарапала мокрые бревна и соскользнула в воду. Пришлось выбирать веревку, складывать в короткий моток и бросать снова. Теперь «кошка» зацепилась. Но непрочно зацепилась, сдавала, чуть он пробовал натягивать бечеву.

Это заметил Алексей. Он кинулся к плоту вплавь, попеременно вскидывая над водой руки и выбивая руками и ногами брызги. Впереди него мирно плыла его кепка; он подхватил ее уже возле самого плота. Подминая под себя бревна, с мокрой кепкой в руке, с прилипшими на лбу волосами вскарабкался на плот и полежал на нем, переводя дух. Облегченно перевел дыхание и Лихов. Он не дышал все время, пока плыл в ледяной воде Алексей, оказывается, смельчак, теперь закреплявший меж бревнами его «кошку». Чем-то побил ее, каким-то полешком, и поднял руку.

— Давай!

И парни и мужики начали пристраиваться впереди мастера, тянуть за веревку, весело гогоча; а группа Царегородцева орала в один голос: «Взя-ли! Еще раз!» И убегавшая было в Обь, а там в океан связка пучков послушно потянулась к берегу, а потом и вдоль песчаного берега, преодолевая встречное течение. Сплотщики водворили ее на прежнее место в огромном теле плота и кучей вышли на берег.

— Ай да мы, не дали убежать бревнам! — возрадовался Осип Макарович. — Особенно молодец Алексейко. Да и все мы, все молодцы! — Сам он, как и его кум, больше топтался на берегу, чем тянул за веревку, но все равно помогал. Уже криком своим «Взяли дружней!» — помогал. — Я только побаиваюсь, не простудился бы ты, Алексейко. Однако беги, парень, домой, полечись встречно.

— Да, да, Алексейко, водкой натрись. Часть на себя, часть в себя, половину на половину.

И Алексейко — это имя ему опять подходило куда больше, чем «Алексей» или «товарищ Орлов», — послушался, натянул на лоб кое-как отжатую кепку и побежал, оставляя на сером песке две прерывистых строчки темных следов.

Только скрылся за штабелем бревен, из-за штабеля, с папочкой под мышкой, вышел Матюха. «А ты, ты зачем к нам?» — едва не вскрикнул истошно, увидев его, Родион. Ему показалось особенно не ко времени появление этого человека, а встречи с ним он не хотел и боялся ее. Но теперь вот взъярился и осмелел: «Ну что, что тебе от меня надо, идешь? Будешь спрашивать, хочу я с вами ли не хочу? И кончим на том разговор». И он пошел навстречу приземистому человеку с папочкой, чтобы сказать — нет, нет и нет! И пусть его оставят в покое!

— Ну что?.. — клацнув зубами, спросил он своего ненавистника, загородив ему путь.

— А что?.. Ты что, землячок? — попятился, втягивая голову в плечи, Матюха и продолжал тонким голосом, невинно: — Если ты, Родион, о том собрании в воскресенье, так пожалуйста, не пришел, дело твое, не хочешь — не надо. Никто же из наших над нашими не насильничает, кто как хочет, так и живет. И еще: ты нас не знаешь, мы не знаем тебя.

Не верил ни одному его слову Родион.

6

Что-то такое происходило, люди в поселке заволновались, на работе делились на малые кучки и перешептывались, а возвращаясь в поселок, озирались по сторонам. С наступлением сумерек затихала — даже собаки не злобствовали — Кипрейная гарь.

Опять несколько дней кряду не появлялся на плотбище займищенский Матюха. Родион не придал бы этому никакого значения, но однажды случайно, из-за стены будки-обогревалки услышал разговор михайловских кумовьев, они говорили про старшего нормировщика, что теперь он вряд ли появится с папочкой под локтем, так оборачиваются дела.

Разговор этот заинтересовал Родьку и немало встревожил: как бы не пошел на какую подлость Матюха, не ошельмовал. И опять думал, а чего ему, Родиону, бояться? Ну, участвовал в разговорах, так это было давно. Да и что из тех разговоров, если на дела грязные он никогда не шел, поставили плотником — плотничал, мало ли срубил в поселке домов, назначили конюхом, старшим, — тоже делал по совести, и вот уже второй год десятник и мастер на лесозаготовках и сплаве; директор леспромхоза выдавал ему премии; Захаров мало ли хвалил за старание, ставил в пример и уж во всем доверял. Нет, ничего плохого с ним, Родькой, не должно быть.

Но в конце смены на плотбище позвонили, чтобы мастер Лихов срочно явился к Захарову. Телефонограмму принимал бригадир Царегородцев, Иван Степанович; он стоял в открытых дверях будки-обогревалки и кричал в телефонную трубку, переспрашивал: «Кого срочно?.. Родиона?.. Что ли, Лихова?» — И уже из дверей будки:

— Родион Лихов, тебя вызывает Захаров.

— Меня? Что ли, меня? — расслышав каждое слово, все-таки переспросил находившийся поблизости Родион.

— Если ты Лихов — тебя.

Ну, сделал свое грязное дело Матюха Пентюхов. И так это или не так, надо идти. Родион обмыл под берегом сапоги и направился, обходя штабеля леса, в поселок. По пути к конторе завернул на свою улицу и домой.

Алевтина еще не вернулась из школы; мать копалась в ящике с помидорной рассадой на кухне, она даже не заметила, что кто-то пришел; сын Ленька возился на полу, катал игрушечный грузовик. Все как вчера и позавчера, ничто в доме не изменилось. Родион присел на порог, уставился в светлое личико Леньки. Сынок!.. Он похож во многом на мать: и волосенки белокурые ее, Алины, и аккуратно заточенный носик ее; а вот шея, коренастая, плотная, конечно, его, Родьки, плечи приподнятые — его; и его, не постеснялся бы сказать он, в Леньке упорство, вон катает грузовичок взад и вперед по ковру, старается продавить колесиками на ворсистой поверхности колеи.

Лицо матери, ее что-то шепчущие губы были сосредоточены на своем: на помидорной рассаде, уже выбившей первые желтенькие цветочки. Постаревшее за последние годы лицо, вон даже на шею выползли тоненькие морщинки; седины особенной нет, в темно-русые волосы будто насыпаны мука или соль, на макушке головы меньше, на висках больше.

Алевтина все еще не приходила. Пора было идти. Родион подхватил с пола немало удивленного Леньку (мол, что это вдруг приохотилось папке) и, пометав его, выбежал опрометью из дома.

В приемной толокся разношерстный народ. Потолкался, прислушиваясь и приглядываясь, и он, Родион. Хотелось все-таки наперед узнать, зачем его вызывают. Да как тут узнаешь! Дверь в кабинет Захарова беспрестанно отворялась, то входили, то выходили. Был момент, человек пять из приемной ринулись в открывшуюся дверь. Нырнул завершающим и он, Лихов. Сквозь махорочный дым не сразу, но разглядел главврача поселковой больницы и заведующего школой-семилеткой, сидевших на одной скамье; отдельно восседал на табурете, положив нога на ногу, Орлов; у окошка сидели и стояли заведующая пекарней и продавцы двух магазинов, продуктового и промтоварного, завпочтой, прораб на жилищном строительстве, завскладами, заведующий конным двором.

Иван Иванович, облокотившись на письменный стол и пытливо взглядывая из-под густых сросшихся бровей, говорил с каждым из присутствующих в отдельности и со всеми вместе, о пристройке к больничному корпусу говорил, о предстоящем ремонте школы, о хлебопечении и торговле. Увлекшись разговором, он не сразу заметил ввалившихся еще в кабинет людей, а заметив, выпрямился за столом и сказал:

— А ну, хлопцы, выйдите пока! Через несколько минут позову. Лихов, останься!

Следом за хлопцами Захаров начал выпроваживать из кабинета, правда, по мере решения того или иного вопроса, и остальных: заведующего конным двором и прораба-строителя, завпекарней и продавцов, позже всех — руководителей здравоохранения и просвещения; оставил только Орлова. Поглядывая на того, обратился к Родиону:

— Лихов… А почему, собственно, «Лихов»? От «лихой» или «лихостной»?

— Не знаю, Иван Иванович… — смешался в недоумении Родька. — Не знаю… — Он не мог понять, к чему клонится разговор. Какая-то хитрость Захарова?..

— А скажи, Лихов, в смысле, человек смелый, лихой, как тогда тебе поохотилось?

— Ну, сплавал на лодке и пострелял.

— Убил двух уток, — подсказал Орлов.

— Не зря сплавал. Ты что же, с малых лет занимался охотой, Родион?

— Можно сказать с малолетства.

— Еще что делал с малолетства?

— Ну пахал, сеял. Начал с легкого — боронил. Стал большеньким, приходилось извозничать. Поначалу и здесь, знаете, работал на конном дворе. Я люблю с лошадьми.

— А мне как раз надо любителя лошадей и знающего извоз. Отправляем несколько подвод в город, надо привезти скобяного товара, сам знаешь, строимся, кроме того закупить струнные инструменты для клуба, забрать новую библиотеку, она там приготовлена, дожидается. Ну и еще есть задание, вон товарищ Орлов знает, — Захаров легонько кивнул в его сторону, — он у нас старшой экспедиции; ты, значит, будешь его правая рука.

— А как же с работой, Иван Иванович? — Родька, конечно, был рад, что так счастливо оборачиваются дела — доброе слово и командировка в город, однако старался вида не показывать. — Я же, сами знаете, мастером в леспромхозе.

— Ничего, ничего, в должности мастера леспромхозовцы тебе замену найдут. Кто там мог бы позамещать дней пять, ну, неделю? Найдется такой человек?

— Поискать, так найдется.

— Но чтобы с головой был заместитель, распорядительный. Назови-ка хоть одного. Давай такого, что и сам сделает что-то и обяжет других сделать. Кто из таких на примете?

— Ну, Царегородцев есть, Иван Степанович, мой земляк.

— Богатый был мужик?

— Да славился хозяйством.

— И чем же он нажил его? Грабил и убивал?

— Нет, что вы!..

— Спекулировал?

— Не знаю. Этого вроде бы не было. Пахал землю, разводил скот. Машины были у него разные, скот держал только породистый. Ну, мельница водяная была, крупорушка. Много всего было.

— И как он везде успевал! Сыновей было много, большая семья?

— Нет, семьи было четверо, сам, сама да две девки.

— Выручали работники? Постоянные и сезонные?..

— Ну, конечно.

— Как работает сейчас?

— Хорошо. Сам сделает что-то и другого научит.

— Вот он и позамещает тебя. Как его фамилия, Царегородцев? — Захаров выдернул из нагрудного кармана авторучку, снял с пера колпачок и сделал пометку в настольном блокноте. — Царегородцев… Иван Степанович… Хорошо знающий дело… Сами-то как в своем Займище жили?

— Ничего жили.

— Тоже не грабили, не убивали? Нет? Спекулировали?

— У отца случалось когда-то, а я был мал и не занимался.

— По причине, что мал? А водяную мельницу, даром что мал, перед раскулачиванием купил? И даже вопреки желанию отца?

— Ну, это было, — засмущался опять Родька. — По глупости.

И об этом как-то прознал! Родьке думалось, и его сегодняшнее, все сегодняшнее Иван Иванович знает, только покуда не говорит. Но еще скажет: «За хорошую работу тебя, парень, хвалю, то, что умолчал о некоторых злостно настроенных, твой минус, но я знаю о них без тебя. А теперь…»

— А теперь… — с этого и начал Захаров, вставая за столом и прощаясь. — Теперь идите оба домой и готовьтесь к поездке. Да ружье не забудьте взять с собой, товарищ Орлов, мало ли что может случиться дорогой. — И уже не поймешь его, поправляясь или разъясняя, добавил: — И зайчишка может выскочить на дорогу, и косач зазеваться на березе… и потом угодить в котелок. Командировочные получите завтра в восемь часов. Выезд — в девять. Провожать с конного двора приду сам.

Утром, не было еще девяти, Родион с Алексеем на трех парах, запряженных в новые, окованные железом тележки, тронулись в путь и к полудню, когда выбилось из облаков солнце и обогрело влажную весеннюю землю, были в двадцати километрах от Кипрейной гари, на перевале. Позади — Родька полуприлег в тележке и оглянулся — широко распласталась зеленая долина Чулыма, на зеленом огненно поблескивали длинные и короткие, выгнутые дугой и разбежавшиеся змейкой плеса реки. Зелень леса слегка подернута дымкой. Небо лазурно. Ширь, высь и простор!

Первый раз эти места Родион видел в зимнем уборе. Тогда был февральский солнечный день, снег начинал таять, и радостное ощущение близкой весны охватило его. Парни и девки перебрасывались снежками. Прилетел комок и в него, Родьку. Набрал влажного снега в руки и он. Бросил. Да так и познакомился с Алевтиной. Через полгода стали мужем и женой.

А случилось довольно быстро такое — изменила своему милому Варька. После тех уговоров при расставании, после тех слез! Из писем от своих деревенских Родька узнал, позарилась на чужое богатство, оказавшееся у нее под руками. А мужика искать не понадобилось, подходящий мужик нашелся тут же, за переборкой их, лиховского, крестовика, — Степка. Меж строк Родион прочитал и другое: повлиял на дочку отец; да и вся обстановка деревни могла повлиять. Захлестнуло Варьку прибойной волной. И любовь тоже пришла новая. Образовалась молодая семья, вступила в колхоз. Поминай как звали их, Родион Лихов! И поначалу он поминал: «Варька, Варька, как у нас получилось!.. Степка, Степка! А еще товарищ был, родственник!..» Да скоро выяснилось, Степка вовсе не родственник, его выдавали за родственника, чтобы сельсовет не считал батраком, — призналась наконец мать.

Круг одной прожитой жизни окончательно замкнулся тогда, начался второй, с новой любовью, и свободненько клин клином вышиб, не затаив зла, Родион. И не подумал больше ни разу о Варьке и Степке. А теперь вот, оторвавшись от всего привычного на Чулыме, поднявшись на этот бугор, дал разгореться воспоминанию, как зажившей, да, видно, не совсем ране. И она, пожалуй, еще погорела бы, да закричал с первой тележки Орлов:

— Косачи!

7

В городе остановились неподалеку от тщедушной мелководной речушки на Средне-Кирпичной улице, в деревянном доме с каменным серым полуподвалом, как раз в этом полуподвале. Окна его были на уровне тротуара, и Родька, когда он еще поначалу зашел следом за Алексеем в подслеповатое помещение, сначала увидел в окне тротуар из щелястых досок и обрубленные до колен ноги, правда, ноги живые, семенившие по сгибавшимся доскам. Потом разглядел парня с темными волосами, в очках, что сидел в углу комнаты, за столом, обложившись толстенными книгами, и женщину с кружевным белым воротничком на темно-коричневой блузе, шедшую им навстречу.

Это были жена и сын Захарова. Еще дорогой Алексей рассказал Родиону, что они остановятся на городской квартире Ивана Ивановича, что в Кипрейную с ними поедет на два месяца его супруга, учительница Гликерия Константиновна, и что их, таежников, святая обязанность — Алексей так и выразился: «святая» — доставить ее в целости и сохранности, без происшествий.

Тогда же, на ночевке в лесу, старшой экспедиции, клюнув спиртного, похвалялся перед своим подчиненным, что его, Родькину, кандидатуру в ездовые и сопровождающие предложил он, он поручился за него перед Захаровым, после чего тот будто бы сказал: «Что ж, Родион Лихов парень всех мер, работящий и честный, под стать ему и жена его Алевтина, он любит ее, уважает мать и уж души не чает в сынишке… Так что пусть едет Родион. Пусть будет подальше от смуты, которая тут началась. Собирайся с ним в путь-дорожку, товарищ Орлов!»

Родька хоть и был тоже под дымными градусами (с непривычки и бутылка на двоих опьянила), а расслышал и взял в толк каждое слово Орлова. И пусть что-то неточно передавал Алексей, а суть оставалась ясной, разговор Ивана Ивановича с Алексеем был, Захаров интересовался судьбой Лихова, и за это ему большое спасибо. Спасибо опять за доверие: не побоялся отправить в поездку, причем дальнюю. Да он, Родька, выполнит его любое задание, не подведет!

Гликерия Константиновна, узнав, что они от мужа и с поручением мужа, принялась, конечно, расспрашивать, как у них там и что, а спохватившись, что держит гостей на ногах, извинилась и потащила их к вешалке, к расставленным возле окна стульям, а потом и за стол. Угощала чаем, сама ахала, охала, как она поедет в экую даль, на кого оставит квартиру и сына. «Ма-ама!» — поднимаясь из-за своих книг, упрекающе протянул сын. Он был невысок ростом, как и отец его, но широкий в плечах, уже развернувшихся, да и лицом походил на отца, подведи ему темные брови, будет Захаров-отец. И мать, ласково улыбнувшись ему, махнула маленькой ручкой, мол, ладно, согласна, большой. И вскоре выдвигала из-под кровати, наблюдал Родька, фибровый чемодан, одно вынимала из него, другое клала, готовилась в путь. Рассказала посланцам мужа, как и где найти книжную базу, — там ждала их библиотека для поселка Кипрейная гарь, чуть не полтысячи томов, где, в каких магазинах лучше приобрести скобяные товары, куда обратиться за струнными инструментами, — опять же на базу, только другую, культторга; все рассказала, что знала, и принялась топить печку и греть воду: перед дорогой надо кое-что постирать. «Ох, только начни, так наберется стирки до вечера! Господи, и как все сделать успеть!»

И по пути на Чулым Гликерия Константиновна все ахала, охала. Спустились в балку — «Ох, глубоченная! И как выберемся?», заехали в глухую тайгу — «Ах, батюшки, да тут же непроходимые дебри! Не заблудимся в них? Не попадем в когти медведю?». Всему удивлялась: и высоте сосен, и нескончаемости хвойного леса, всего опасалась и вроде бы трусила, а случилось, переезжали речку, сорвавшую мост, ловко спрыгнула с воза (она была в сапогах) и перешла бродом бурлящий поток.

Ночевать могли в притаежной деревне, там были срубленные из соснового леса чистые, аккуратные домики, располагайся в них, отдыхай, но попали в деревню еще засветло, солнце хотя и скрылось за дальней горой, но как бы призадержалось там, и расхрабрившаяся пассажирка предложила следовать дальше. Теперь долго не будет ни одной деревушки, объяснили ей, ни одного хутора.

— Что ж, ночуем в тайге!

Родион с Алексеем посоветовались и решили — поедут, ночуют у костра. По пути в город они тоже ночевали у костра, возле речушки. Там от них оставался готовый шалаш, натяни на него брезент, подстели под себя войлок и спи. Даже дров оставалось немало, а по берегу речки — густая трава, отпусти спутанными лошадей, будут сыты и далеко не уйдут.

Почти ночью они до места этого добрались. Все тут оказалось нетронутым: и шалаш из ивовых прутьев, и дрова кучкой возле кострища, и, конечно, трава по ровному и пологому склону к воде. Пока Алексей распрягал лошадей и привязывал их для выстойки к телегам, Родион надрал свежей бересты и разжег на прежнем месте костер, взвалил на него смоляной пень, не сгоревший во время прошлой ночевки. Огонь сразу пошел вширь и ввысь, подхватывая набросанные сушины и недогоревшие тот раз головешки, и высветил поляну между березами, получился как бы огромный, раздвинувший тьму ночи, шатер. Шатер маленький, то есть сплетенный из ивовых прутьев шалаш, прижался к земле, нацелясь входом к костру. Стало видно как днем и привязанных к облучкам телег лошадей с темными от пота шеями и мокрыми гривами, и телеги с намотанными на ступицы колес болотной тиной и грязью. После дорожной маеты, после темени и долгого молчания во тьме, при ярком свете, при частом и каком-то доверительном потрескивании костра, лишь изредка перемежаемом щелчками, было приятно посидеть всем вместе, перекинуться словом.

— От светит! От греет! — восклицал Алексей. — Так светит и греет — чувствуешь, Родион, — даже поджаривает всего. — Он приподнял на уровень глаз пальцы рук и поглядел на огонь через них, растопыренные.

— Даже просвечивает? — подсмеялся Родька.

— Точно, просвечивает, и не одни пальцы — нутро. Будь там какая чернота, нехорошее что-то, сразу обозначит, увидишь.

— И постараешься выжечь в себе черноту?

— Как всякое черное зло!

— Мальчики, мальчики! — мелодично пропела Гликерия Константиновна. — Вы начинаете философствовать, то есть говорить отвлеченно, вообще, а меня занимает частное и конкретное, я, признаться, побаиваюсь, не сожжем ли мы этой ночью тайгу: вон поползли коварные змейки огня по сухой прошлогодней траве к кустикам, под березы. — Она подняла с земли валявшийся прутик с обвядшими листьями и принялась бить по расползавшимся змейкам, загонять их обратно в костер. — Тут, тут, ваше место! Долго ли из-за вас до беды.

— Теперь, Гликерия Константиновна, пожары тайге не страшны, — сказал Алексей. Обогрев руки, лицо, он подставлял огню бок и спину. — Не шибко страшны. Потому как лист распустился, и поднимаются травы. А вот ранее было, в сушь весеннюю, поголу…

— Представляю, как страшно, ох страшно людям, когда горит лес. Еще страшнее зверюшкам, они, бедные, не знают, куда им деваться, в какую сторону бежать. И хорошо, что уже распустился полностью лист, поднимаются травы, не до больших и страшных пожаров… Ой! — вскрикнула она. — Не сгорит тайга, так сгорим сами. Уже горим, пахнет. — Она принялась выискивать в складках рукава шерстяной вязаной кофточки прилетевший из пламени костра уголек. — Так я есть, начал прилипать к пуху. — Скорее стряхнула его с рукава, посыпались искры. — Да и сами-то, мальчики, вижу, горите, вон от обоих валит дым!

— Это не дым, Гликерия Константиновна, пар, — засмеялся Алексей, поворачиваясь к костру другим боком. — Сгореть у костра живым и не спящим, как мы, Гликерия Константиновна, хитро. Вообще, не просто погибнуть в тайге.

— Не такая мачеха она человеку, тайга? Добрая фея? Успокаивайте, успокаивайте бедную женщину, навязавшуюся вам в спутницы! А на самом деле и клещ вредоносный может впиться, и ожалить подколодная змея. Я уж не говорю о медведе, он нас задерет и скушает с удовольствием. Или, скажете, что не страшен и мишка-медведь?

— Это точно, не страшен. Да он, мишка-медведь, сам боится человека, бежит от него со всех ног. Может, время, Гликерия Константиновна, принести водички, скипятить чай?.. Время? Сейчас сбегаю! — И Алексей подхватил с телеги котелок, метнулся к речушке. Возвратившись, — благо, что рогульки тагана сохранились после той первой ночевки, оставалось только положить перекладину, тоже готовую, — пристроил мокрый и шипящий котелок над огнем. — А медведь, точно вам говорю, Гликерия Константиновна, не охотник за человеком. Где там! И случая в наших местах не бывало, чтобы напал где-то и как-то на человека медведь. А вот улепетывать от людей ему часто приходилось. Раз в такую же летнюю пору, тоже на речке, только побольше этой, сплавной… смех!.. подходят утречком к берегу работяги, а он, товарищ Топтыгин, уже тут, ловит в заводи рыбу. А рыба на икромет шла, бок о бок, голова к хвосту. Так он лапой черпнет, выждавши, — есть! И сплавщиков не заметил, увлекся. А они — трое их было — как крикнут: «Ты что тут?!» — он и сиганул в воду, пошел так, пошел, где вплавь, где по дну, такие брызги поднял, что больше его и не видели, пересек речку, скрылся в кустах. Еще забавнее было на гарях, в малиннике… — Алексей повернулся к костру, уже не такому горячему, сникшему, передом и распростер над ним руки, чтобы досушить на себе промоченный пиджак. — Тогда и гарь кипрейная и малиновая уходила за перевал. Ну и пошли наши хозяйки по ягоды… Да вон лучше Родион расскажет, его жинка с теми была… Расскажи Гликерии Константиновне, Родион.

— Ну что ж, было… Мало ли и позже бывало… — Родька побросал в костер концы обгорелых сушин и полуприлег на земле, опершись на руку головой. — Значит, пошли соседки по ягоды, с ними моя Алевтина. На этой стороне перевала побрали, стали перебираться на ту. А там — мишка, обнял куст малины и чавкает. Он, конечно, и раньше пасся в малиннике. А тут вдруг люди, да целой компанией. И напугался, конечно, за-перебирал ногами, взад пятки, взад пятки. Струсившие было женщины осмелели — за ним. Бегут, а под ногами — что такое? — скользит. А это оставил после себя вещественные доказательства трусости Мишка.

— Да, выходит, не страшен человеку медведь, — заключила Гликерия Константиновна и поклевала прутиком котелок, — вода в нем бурлила и выкипала, заплескивая огонь. — Ну что же, молодые люди, успокоили спутницу, можно ужинать и пить чай. Заварка у меня приготовлена. — Она подала ее Алексею в распечатанной пачке. — Страсть как хочется пить!

Но сильнее, чем пить, путникам хотелось спать. И Гликерия Константиновна, забравшись под брезент, скоро притихла, наверно, уснула. Захрапел на возу, подсвистывая носом, утомившийся Алексей. Родион, сидевший у костра, все еще боролся со сном, нарочно держа на весу гудевшую после дневной жары голову и прислушиваясь, до ломоты в ушах и в затылке прислушиваясь к потрескиванию сучков, к гулу костра; этот гул временами затихал, и тогда начинала шипеть на огне какая-то сырая валежина, то вновь прорывался сквозь что-то его застилавшее, сопровождаемый усиленным треском, и тогда Родьке казалось, что костер, весь костер отрывается от земли и куда-то летит, вместе с ним летит он, Лихов. И опять — тише, спокойнее, что можно было расслышать не только шипение поблизости, но и плеск воды в отдалении; это плескалась на валунах беспокойная таежная речка; и там же, возле реки, то всхрапывали, щипля траву, то били о землю передними спутанными ногами их лошади, перебираясь на новое место, где целее трава. А был момент, которая-то из лошадей так захлопала всем телом о землю, что Родька привстал на колено: уж не волки ли там?.. Нет, это его коренной приохотилось покататься; и в темноте можно было разглядеть, она перевертывалась с боку на бок и терлась о землю хребтом, буйно храпела. Лошадь катается, говорит примета, к дождю. Но до рассвета он вряд ли соберется, а завтра пусть льет, они доедут до Кипрейной и в дождь!

И хотя ни одна крохотная дождинка не касалась рук и лица, костер горел, не умолкая совсем-то и не особенно ярясь, кони ходили поблизости, больше не беспокоясь, тайга черно и глухо молчала, как это бывает безветренной ночью, — ничто в мире, кажется, не предвещало беды, а Родька после того случая с шумно катавшейся лошадью почему-то чувствовал себя беспокойно. Ведь знал, хорошо знал, что в этих местах не водятся волки, а думал о них, почти видел, как они, злые, лохматые, каждый на брюхе, подбираются к лошадям. Точно знал, не будет нападения медведей, тем более поблизости от костра, а сам думал, думал о косолапом, затаившемся где-то, под каким-то деревом в темноте. Сидит, готовится к нападению. Вот сейчас кинется на гнедую трехлетку, что бежала у него всю дорогу пристяжной.

И тотчас услышал — заснув и мгновенно проснувшись, — гнедая кобылка (он определил по голосу), заржала. Заржала тревожно и жалобно. А остальные лошади забегали, топая, по лужку.

— Алексей! — вскакивая, позвал Родион.

Но тот уже был на ногах.

— Что? Где?..

— Что-то забеспокоились кони. Надо проверить.

— Бежим!

Костер уже прогорел, его слабый свет еле дотягивался до телег, составленных борт в борт, с опущенными на землю оглоблями. Правда, суетно выбивалась из туч половинка луны, и по другую сторону телег мужчины бежали при ее мерцающем свете. Посередине дороги, что вела с мостика через речушку, наткнулись на лежавшую лошадь. Она лежала, распластавшись всем телом, головой в выбоине с загустившейся грязью.

— Что-то неладное, — сказал Родион и наклонился над лошадью, потянул за жесткую прядь темной гривы. — Поднимайся! А ну, поднимайся! — Но лошадь елозила головой по черной клейкой земле, а оторвать ее не могла. — Что за черт?! — недоуменно сказал Родион и тотчас отдернул быстрым рывком руку, будто под рукой была не прядь гривы, змея. — Да это, Алексей, не наша лошадь, чужая. Смотри, она чалая, с темной гривой, темным хвостом. У нас нет таких лошадей. А удивительнее всего — без подков.

Наклонился и Алексей, ощупал лошадиные передние ноги, добрался до копыт.

— Точно, не кованая! Кто ездит на некованых лошадях! Странно… — Он прислушался, медленно разгибаясь. — Бежим-ка вон туда, за кусты, там, слышишь, возня. Слышишь?

Родион слышал. Даже голоса людей разбирал. На голоса, на возню и кинулся, огибая кусты с правой стороны, от речушки; Алексей метнулся левее. На полянка за кустами появились одновременно и оба увидели: стоит лошадь, запряженная в бричку, еще одну лошадь припрягают двое неизвестных людей; третий подъезжает верхом.

— Стой! — крикнули Родька и Алексей, так получилось у них, одновременно. Договорил уже строгим голосом Алексей: — Конокрады? Руки вверх и ни шагу, в противном случае буду стрелять.

И тотчас прогремел тяжелый, раскатистый выстрел, но не здесь грянуло, не на поляне, точно определил Родька, а где-то возле их телег, у костра. Выстрел всполошил неизвестных людей, двое из них бросили так и не припряженную лошадь, заскочили в бричку и рванулись вперед, зацепив оглоблей, сбили с ног Алексея; третий, верховой без седла, мотаясь из стороны в сторону, поскакал за подводой; его ленивый или непослушный конь скоро перешел на шаг.

Одним махом Родька запрыгнул на оставленную конокрадами лошадь, опознав в ней гнедую пристяжку («А тот, впереди — коренник!»), и ринулся пока к табору, за ружьем. Если все там благополучно… Ведь кто-то стрелял там… На скаку обернулся и крикнул:

— Алексейко, жив?

Тот сказал что-то неразборчивое и застонал.

Еще издали разглядел в редеющей тьме Гликерию Константиновну, она стояла возле телеги с двухстволкой.

— Это вы тут?.. — Дожидаться ответа не стал, понял, что стреляла она. — И хорошо сделали, что бабахнули! Теперь разрешите мне самому. Да патронташ дайте из шалаша. — И уже отъезжая: — Там Алексей…

Азарт, страсть и еще что-то такое, Родька не мог бы сказать, что именно, поднимали и несли его, как на крыльях. Даже лошадь — пристяжка, кажется, понимала, что надо торопиться вперед, и бежала, не жалея силенок. Вскинув голову, заржала. Впереди ей откликнулся уворованный, точно, он — коренник! И хотя дорога вела на подъем, бричка с грабителями тарахтела чуть ли не на гребне перевала; верховой, мучаясь без седла, ехал медленно, и его Родька вскоре обогнал, загородил своей лошадью дорогу.

— Стой! — И наставил ружье.

Неизвестный послушно сполз на брюхе с коня.

— Что же, стою, — сказал тонко, бабьим голосом займищенского Матюхи.

— Стало быть, уже напакостил, раз ударился в бега?

— Стало быть, землячок. Ты нам не попутчик? — И забасил как-то лохмато: — Да знаю, останешься с ними, лягавый! Продажная шкура!.. И что нюни развесил, стреляй в своего деревенского, убивай насмерть, живьем-то все равно не возьмешь. Али не будешь стрелять?

— Обожду. — Родька положил поперек конской гривы ружье. — Можешь топать на все четыре. Иди! — Он выхватил из рук Матюхи уздечку и поехал обратно, повел сзади коренного. По-настоящему-то, он должен был задержать негодяя, доставить в Кипрейную, но сказал — так получилось — иди, возвращаться не стал. Не его это, собственно, дело. Да и кто знает, не сидит ли поблизости кто-нибудь из их шайки с ружьем.

Костер опять разгорелся, он трещал и гудел, казалось, хлопал крыльями пламени, как глухарь где-нибудь в чаще, перед тем как взлететь. На свету от костра стояли привязанные к телегам три лошади, их собрала с пастбища и привела, конечно, Гликерия Константиновна. Даже загнанного беглецами чалку как-то подняла на ноги и доставила к табору, теперь он снова лежал. И лежал на свету, бледный, с кровавым знаком на лбу, Алексей. Возле него сидела с полотенцем в руках Захарова: теперь она выполняла обязанности сестры милосердия.

— Не смогли задержать, Родион Аверьянович?

— Где там! Вот коня второго отбил. — Он привязал своих лошадей поблизости от тех, что стояли.

— Молодцом, что отбили. Оба вы вели себя молодцом!

— Да чего тут особенно молодецкого! — Родька отвернулся смущенно: не до конца правильно действовал, а говорил не всю правду, хотя заметить его смущение, понимал, не могли. — Может, Гликерия Константиновна, сразу поедем?

— Поедем. Конечно, поедем!

— Как, Алексей?

— А чего еще ждать?..

На восходе солнца, с перевалов увидели голубую, потому что в редком тумане, долину Чулыма и сам Чулым, отдельными плесами, тоже в этот час голубой. И как-то потянуло туда, ощутил Родион, как тянуло когда-то, когда подъезжал к Займищу. И даже лошади, хотя спуск еще не начался, пошли ходкой рысью. Утренняя влажная голубизна… Она приятна глазу, чиста, шелковиста. Чуть-чуть царапало глаз какой-то соринкой, но Родька старался отогнать ее миганием в сторону: пусть не портит общей картины, не щекочет!

8

— Что без тебя было, что было! — восклицала Алевтина, усадив мужа за стол перед большой миской ухи; сама села напротив. — Утром проснулась Кипрейная — по Чулыму плывет лес: кто-то разомкнул боны, дал выход для бревен. А кто? Весь день разбирались да так и не разобрались. В потемки уже — новое происшествие: загорелся продсклад. И сперва вспыхнул сухой мох, наваленный кучей возле стены. Почему, с какой стати был мох? Оказалось, его драли в тайге и возили сюда два старика; хватились их, а они только-только бежали вниз по Чулыму на плоту; ты должен знать их, они оба из Михайловки.

— Кумовья?! — Родька даже сплеснул из ложки на скатерть.

— Упоминалось, что кумовья.

— Знаю. Один все богу молился да бормотал всякое из старинных книг…

— Второй, рассказывают, на словах был куда там, что тебе партийный…

— Умел маскироваться старик!

— А в поселке говорят: «Дурень! Оба они выжили из ума, раз на такое пошли». Продсклад же — его удалось отстоять — поджигали другие, заметали следы воровства. Там сразу же выяснилось, многого не хватает. Кто украл и выяснять особенно не потребовалось: испугались разоблачения и бежали на паре леспромхозовских лошадей два мужика, один из них Пентюхов.

— А еще, еще кто?.. — поторопил жену Родион. С обедом не торопился, положил ложку на стол.

— Второй — начальник рейда, фамилии не помню, до того — слесарь. Он, сказывают, и ключи к замкам склада подделал, и наготовил себе и компаньону ножей.

Вот какие они, повстречались в пути!

— Теперь, поди, далеко мчатся на паре, — продолжала Алевтина.

— Не мчатся! — буркнул, уставившись в стол, Родион. — Нет у них той пары.

— А ты откуда знаешь?

— А они нам попали навстречу сегодняшней ночью. Одну лошадь загнали, она потом сдохла, двух наших пытались забрать, да мы с Орловым не дали. Сумели отбить.

— У этого страшного Пентюхова? И его компаньона?.. — начала подниматься за своим краем стола Алевтина.

— А компаньона я не разглядел, было темно, я видел только Матюху.

— Так у него же оборона была.

— И у нас оборона.

— И у вас обошлось там без поножовщины, без стрельбы? Обошлось? Но все равно было что-нибудь жуткое, страшное! Ну, признайся, Родя. Ну, родненький!.. — Алевтина сорвалась со своей табуретки и подбежала к мужу, тоже вставшему, повисла у него на плече. — А есть, что ли, больше не будешь?

— Мне надо идти к Захарову. Вон на стенных часах скоро три, он велел прийти к трем. Тоже спрашивать будет…

— И я вместе с тобой. Куда ты, туда я! Потому что ты от меня что-то скрываешь.

— Придумает тоже, скрываю! — Родька прошел к вешалке и сорвал с гвоздя кепку, натянул до ушей. — Ну что я скрываю?

Алевтина сдернула с полки платок.

— Вот ты и скажи что. Не скажешь, пойдем вместе. Я же все равно от тебя не отстану.

— Ну что же, иди.

Это будет, знал Родька, мучением, идти рядом с нею по улице и выслушивать все те же упреки: не договаривает что-то, таит; за упреками опять начнутся расспросы, что было той ночью в тайге, как было и почему?

Алевтина на всем пути не произнесла ни одного слова, просто тащилась, уцепившись за локоть, и Родька имел время и возможность обдумать свой ответ Захарову. «Ночь была, темень. Тут еще товарищ Орлов упал, раненый, пришлось гнаться за бандитами одному. А где их скоро догонишь? Да и что я мог сделать против двоих? И говорю же вам, ночью случилось. Кроме ночи — тайга. Лошадей, которых не успели запрячь, они бросили, а сами на запряженном коне утекли». Главное, решил Родька, не упоминать, что встречался на дороге с Матюхой, останавливал его. Раз останавливал, должен был не отпускать. А он сказал: «Иди».

В приемной Алевтина наконец отцепилась от локтя, и Родион понял, что в кабинет она не пойдет. И лучше! Уж если краснеть перед начальством, так одному.

— Можно? — Он открыл дверь, а войти без позволения не решался, подождал, когда сидевший за столом Захаров кивнул.

В кабинете он был не один, тут сидел, облокотившись на подоконник и щурясь от солнца, Алексей, с головой, обмотанной марлей, сидела с краю стола переодевшаяся в нарядное пестрое платье Гликерия Константиновна, держала руки, сведенные в кулачки, у подбородка, готовая охать и ахать, и сидели в уголке кабинета, на краешках двух стульев, бок к боку, михайловские кумовья. Откуда они снова взялись?

Иван Иванович тоже принарядился по случаю приезда супруги, сидел в новой стального цвета толстовке, с орденом Красного Знамени на груди. Он же участник гражданской войны, ветеран; вместе с ним, оказывается, воевала и Гликерия Константиновна.

Машинально кантуя на столе цветной карандаш, Захаров подшучивал над стариками, в особенности над Осипом Макаровичем:

— Значит, причалили к берегу плот, ждете, не появится ли случайная лодка, не увезет ли обратно в Кипрейную?..

— Ждем. Право слово, сидим, ждем. Со вчерашнего вечера ждали. Потому как ум-то возвратился в башку: с какой стати бежим, чего испугались? Ничего же худого не делали. Тот мох, что драли в свободное время? Так куда сказано было, туда и везли, не держали заднюю мысль. А еще думали: куда побежали, зачем? Ну, приплывем по Чулыму в низовья, ну, проникнем на реку Чаю, там живут наши знакомые, переселились когда-то, а больно мы им нужны? Обедать посадят, а где ужинать и на другие сутки обедать? Тут хошь — в столовой питайся, хошь — дома вари. Опять же, подцепил хворь — требуй бюллетень, лежи дома, на печке. «Не-эт, — говорю куму, — давай приставать к берегу и — назад». И кум говорит: «Да, к берегу. На берегу ждать лодку али другую оказию». И вот сидим, кормим комаров, ждем. Провалиться скрозь землю, со вчерашнего ждали.

— Пешочком по берегу не хотели пройти? — хмыкнул Захаров. — Бездорожье, можно побить ноги? Помозолиться можно?

— Дак мы, товарищ Захаров, далече уж не ходим, все в поселке, по-стариковски. А тут нас уперло верст за двадцать, если не боле. Ну и одежу, одежу свою не хотели бросать, а захватили с собой всякой, и летней, и зимней, — не унести. Думаем, все равно покажется какая-то лодка. Может, наши куда-нибудь мимо на моторке поедут. Так и случилось, поехали. Мы заприметили их и стали кричать. И они подвернули к берегу, посадили нас. Вот так и произошло… Что поделать теперь, если попутали черти. Ну и боги, мало ли твердил о них кум. Бог да бог! Яхве с Иеговой да Иисус Христос с богородицей!.. Это все ты, кум! — Осип Макарович обернулся к дружку. — Все ты, праведник и угодник, вот тебе, вот! — Он хлестнул его по лысой макушке голицей один раз и другой.

— Ай, ай! — вырвалось у Гликерии Константиновны.

— Так раздеретесь, кумовья, — засмеялся Захаров. — Скажите, Осип Макарович, а кто стращал-то вас больше? Пентюхов?

— Он. Ну и тот, с усиками, из комбината. Оба они говорили, мол, плохо будет вам, старики.

— И вы поверили?

— Так теперь-то все разъясняется, а тогда вроде поверили, раз испугались и сели на плот.

Осип Макарович встал. Поднялся, держась за карман его брезентовой куртки, и кум.

— Чего еще скажем? — шепнул куму.

— Чего скажем… Были бы виноваты, товарищ Захаров, разве пришли бы сами…

— Ясно, — сказал Захаров, тоже вставая, и одернул на себе толстовку. — Все ясно, — подмигнул он жене. — Теперь идите по домам, старики. Идите.

Осип Макарович опять сел. Плюхнулся рядом и кум его.

— А что вам еще надо? Дорогу домой показать!.. Да вставайте же, поднимайтесь, деды!.. Помогите им, товарищ Орлов, и ты, Родион Лихов. Покажите дорогу домой…

Алексей сразу ушел к себе на квартиру, Родиона опять задержала («Ну как? Что?») Алевтина; он возвратился в кабинет, когда там оставались только Захаровы. Они сидели на деревянном жестком диване, тянувшемся по стенке от окна до окна, Иван Иванович, обняв жену, осторожно поглаживал ее плечико и, щурясь и улыбаясь, раздумчиво говорил:

— А я верю старикам, все произошло так, как они говорят. Запугали их, Геля, те негодяи. Но быстро одумались кумовья, превозмогли страх и взглянули на свою жизнь, на самих себя реально: жили в большом коллективе, работали и много ли, мало ли получали, не сидели голодом и не мерзли, захворали — осмотрел врач, поместил в больницу, вызволил из беды. А там, где-то там, на Чае-реке, кому они действительно очень нужны?.. Так что вовремя спохватились старики. Как ты думаешь, Лихов?

— Так же. — Родька, не успевший куда-то присесть, вытянулся у двери.

— Что случилось у вас там, в лесу, не расспрашиваю, мне уже говорили. — Захаров легонько кивнул в сторону жены. И все же спросил: — Лошадей отбили — спасибо, а те, что ехали на них, не дались?

— Нет.

«Почему нет?» — ожидал Родион, тем более видел, что глаза Захарова, прищурившись, уже спрашивали: «Почему?» — и набрал полную грудь воздуха, собираясь все, как было, рассказать:

— Видите ли…

— Не сумел задержать, теперь будешь оправдываться? Упустил начальника рейда, теперь, Родион Лихов, придется работать за него. Принимай завтра дела, приказ уже подписан. Возражений нет и не будет? А теперь можешь идти.

От Захарова до своего дома Родька не шел, а летел. Поначальствовать на участке он — с удовольствием! Он и лесопункт мог бы возглавить, если б его подучили. А в общем, и жизнь хороша, и жить хорошо!

Этого покуда не знала и не могла знать одна Алька, она сидела на скамье под окном в ожидании, когда он придет и все ей расскажет. Он еще и с домом не поравнялся, не перепрыгнул канаву, она уже привстала со скамьи.

— Ну?.. Как?..

— Да ничего, все в порядке. — Родион присел с нею рядом. — Начальник рейда, как ты знаешь, сбежал, приказано командовать на плотбищах мне.

— Ой, родненький! — только и выговорила Алевтина и обняла мужа за плечи. Уже когда вошли в дом, прикрыла за собой дверь и сказала: — А я думала, затаил ты что-то от меня.

— И это — таил… Таил от тебя, пока не сказал Захарову. Видишь ли, там, на дороге, я догнал Пентюхова Матюху и отпустил его, сказал, ладно, не тащить же тебя силой, не стреляться с тобой, гадом, иди.

Алевтина ладошкой прикрыла его рот.

— А добровольно, без стрельбы он не пошел бы?

— Где там! Мы встретились на дороге один на один, сообщник его проскочил вперед, Алексейко лежал позади раненый. Матюха сказал мне, что живым он не дастся; стрелять в него я не стал…

9

Штабеля, громоздившиеся вровень с макушками сосен, кое-где уцелевших от былых таежных пожаров, теперь стали ниже, как бы осели или усохли. В одном месте лес был выбран до самого дна, до блеклой травы, еще не успевшей зазеленеть на солнце, получился как бы коридор к песчаному береговому откосу. Коридором меж штабелями Родион и прошел к обрывавшемуся краю дернины, за которым начиналась широкая полоса искристого на солнце и пышущего жаром песка. Полоса голубоватой воды, игравшей огненными бликами, отделяла песчаный берег от сплошного наката державшихся на плаву бревен. Огромная излучина Чулыма, огражденная цепочками бон, была забита сплоченным и еще не сплоченным лесом. Самый близкий к поселку плот был готов, на нем стояла срубленная из мелких бревен избушка, над крышей торчала жестяная труба, только не валил из трубы дым.

А сосновые бревна темной, бронзовой желтизны все катились по песчаному берегу, в одном месте их тянули на канатах лошади, в другом толкали с обоих концов люди; фонтаны воды поднимались в тех местах, где бревна окунались в Чулым; окунались и, не торопясь, плыли вдоль берега, пока сплавщицы с бон, тянувшихся от плотов к берегу, не подцепляли их ловко баграми, не увлекали поперек Чулыма, к плотам. Блики солнца на воде, зеленоватые брызги фонтанов и белыми лилиями платки сплавщиц с баграми… Работает плотбище! Лес и лес по всему берегу, по всему плесу реки! «И все это мое, — подумал Родька. — Мое!.. — Чувствовал, что получается у него хвастливо, а не переставал твердить себе: — По моей воле складываются из пучков и связок плоты, по моей — поплывут вниз по Чулыму!»

Он соскочил с дерновины и, увязая по щиколотки в горячем песке, пошел к сплавщикам. Вот-вот начнется обеденный перерыв, надо потолковать с мужиками, выслушать их возможные жалобы. А жалоб и требований у них обычно с избытком, ты, начальник рейда, и одним их снабди, и другим полностью обеспечь, не снабдишь, не обеспечишь, пойдут жаловаться к директору леспромхоза. Побыв одну неделю в начальниках, Родион испытал, какой с него спрос: и работяги теребят, и леспромхоз обязывает, и…

Вот сейчас, только подойдет к сплавщикам, те заговорят о своих нуждах. Насчет брезентовки, может, и помолчат, потому что вчера многим из обносившихся дали, а вот о проволоке скажут и с особенным вкусом: «Будет, начальничек, проволока, работаем, не будет — лежим. А как иначе? Расползутся по Чулыму плоты, связанные лозой, кто будет отвечать? Мы?» Уж покуражатся из-за проволоки и сегодня, поговорят об ответственности!

Но сегодня Родион шел к своим подчиненным уверенно, зная, что скажет, если поднимется крик из-за проволоки; и скажет, и сделает: вывалит на песок целый воз самой лучшей по толщине тугими мотками. «Получайте и вкалывайте! Еще жалобы есть? Нету». Он, Родька, даже подумывал и сам кое над кем покуражиться, кое-кого завести перед тем, как признаться, что необходимая проволока есть, бригады могут ее получить. Где он добыл ее и как добыл, покуда не скажет народу, воздержится. Ох, «нелегкая это работа из болота тащить бегемота», как напечатано в Ленькиной книжке, которую читала накануне вечером Алевтина! Ох, хлебнул он мурцовки, пока проволоку добыл!

…Он и сам требовал от директора леспромхоза и технорука: «Проволоки!» Можно сказать, подступал с ножом к горлу, да те отвечали, что нету, пока нету. «Так что изыскивайте на месте». Это в тайге-то изыскивать! Чуть ли не на краю белого света! И Захаров, к которому пришел за советом, сказал то же: «Изыскивай! Попытайся пошарить на смолокуренном заводишке, это километров пятнадцать отсюда, может, у них еще есть. Когда-то была, завезенная для телефонной проводки. Потом им дали другую, лучшую, эта осталась валяться на складе, не исключено, что валяется и теперь».

В тот же день Родька был на смолокурне, разговаривал с директором, дядькой об одной правой руке, левую оставил на врангелевском фронте. И тот подтвердил — есть, лежит на складе. «Так продайте нам, леспромхозу?!» — аж вскрикнул от радости Родион. «Не можем, запрещено. Списать можем». — «Так списанную отдайте». — «За красивые глаза, что ли? Если у вас есть свое что-то к списанию, можем ухо на ухо обменить». — «Можем списать лесу бракованного, побитого древоточцем, и дать». — «Дров, что ли? У нас самих их сколько угодно. Разве так: мы спишем вам эту проволоку как забракованную, сделаем себе документ, вам — другой документ, будто бы продана…» — «Точно! Точно! — опять закричал Лихов. — По этому второму документу я плачу деньги, мне так и говорили в своей бухгалтерии и выдали…» — «Нет, нет! — замахал единственной рукой директор смолокурни. — Деньги нам не нужны, мы не можем их оприходовать. Давайте вместо них облигации, облигации мы можем оформить, как поступившие в дар предприятию от его коллектива. И на этом конец!» Но до конца было еще далеко, Родьке пришлось возвращаться в Кипрейную и сдавать в бухгалтерию деньги, брать облигации, с ними опять ехать к смолокурам, прихватив с собой десяток порожних подвод; уже ночью подводы были загружены и пришли в Кипрейную гарь.

Вот почему по вверенному участку работы Родион Лихов шел смело. Он резал к бывшей свой бригаде (и соседней) прямиком; подвода с проволокой (одна из десяти) делала крюк по-за плотбищу и берегом реки. Родька оглянулся — она уже догоняла его. Пришлось поднять руку, дать знак ездовому, чтобы придержал прыть.

В бригадах уже объявили шабаш, ка́тали останавливали стремившиеся по слегам к реке бревна, сдирали с рук просмоленные голицы; сплотщики где по одному, где гуськом тянулись с реки к бонам, нацеленным концами на берег, и по самим бонам, вжимая их в воду, прыгали в береговой мокрый песок; по привычке все стекались к зимней будке-обогревалке. Тут и встретил их начальник рейда. Они обступили его.

— Ну как?.. Как с обещанным?

— С каким именно? — будто бы не понял Родион.

— Еще спрашивает с каким!

— Посмотрите на него, субчика, он даже не знает!..

— Прикидывается!..

— Морочит нам головы! — подхватывали, кто обиженно, а кто и не скрывая зла, подходившие мужики.

— Сколько будем упражняться с лозой? Ни работы, ни заработка. Давай проволоку!

— Иначе не будет работы? — спросил Родион и, так вышло, подлил масла в огонь, рыжеватый мужик не из его бывшей, из соседней бригады подался вперед бородой, как бы занявшейся пламенем.

— Взялся за гуж, будь дюж. Нечего измываться над такими, как сам. Или стал начальником, можно? От тебя требуют работяги, а ты им — начхать?

— И верно, Родион, раз ты крупнее и крупнее начальник, — заговорил Осип Макарович, пробиваясь сквозь толпу и волоча за собой кума, — и раз ты над нами поставлен — давай! Мы новый план по силе возможности будем тянуть, не отстанем, но и ты не засекайся пегашкой.

— Вынь да положь проволоку!

— Положь!

— Ну что же… — Как раз подоспела груженая подвода, Родион одной рукой взялся за прясло, другой подхватил с воза моток. — На! — И бросил под ноги старику. Набрал тугих мотков в обе руки и побросал в песок. — Нате! И чтоб — покончить о ней разговор! Мало этой, привезем еще и еще! Чтобы не страдал из-за нас план!

Люди, немало удивленные тем, что произошло, на какое-то время примолкли, потом стали наклоняться над проволокой, робко и неуверенно щупать ее и пробовать вязать; наконец заговорили, позабыв раздражение, обрадованно, хвалили, что хороша проволочка, не толстая и не тонкая, в самый раз вязать бревна в пучки. Заключение сделал, как самый старший и авторитетный, Осип Макарович:

— Вот это да, постарался Родион Аверьянович, удружил мужикам. Нам с кумом она как бы и ни к чему, — старик легонько пырнул пучок проволоки носком сапога, — мы с ним при лошадях, но вот застопорилось у сплавщиков, и мы, катали, на мели. Теперь, считай, выплыли. И в таком случае можно по домам, на обед. Пошли, кум!

Родька уходил с берега последним. Шел тем же путем, через коридор меж штабелями, и тут неожиданно встретил Алевтину, да еще с Ленькой.

— Вы куда и зачем?!

— А мы к тебе, папка, — за сына и за себя ответила Алевтина.

— Мы за тобой, Родя, обедать, — сказал сын за маму и за себя. — А то опять позабудешь… — Ленька скользнул глазенками по лицу матери, мол, так ли он говорит.

И мать кивнула ему: так, так!

Родька последил за ними попеременно, покачал головой: что придумали! И еще что-то придумали, раз пришли вот так, двое, да еще нарядные, праздничные, Алевтина в сарафане красными маками, Ленька в белой рубашке и трусиках.

— Не знаю, Аля, что вас больше вело.

— Так это…

— Обедать? — Было приятно, что о нем думают его родные, и он собрал их в охапку. — И забыл-то прийти вовремя один раз, когда принимал дела начальника рейда. Да ладно, пошли! — Решил, что обо всем расспросит дома, вот подойдут к своему пятистеннику, сядут на лавочку под окошком, тогда.

И они пришли, сели. Это было привычкой у всех в семье, кроме Леньки (он уже носился по зеленой траве), вернувшись откуда-то, сесть на скамейку, передохнуть, прежде чем войти в дом. Родьке для этого хватило двух-трех минут. Через две-три минуты он уже спрашивал Алевтину:

— Так что?..

— А что? — Она закусила нижнюю губу и рассмеялась одними глазами.

И действительно, что? Ничего. Идет жизнь, была весна, наступило лето, вон отцвела яблонька в палисаднике, осыпала белые лепестки, так распустились золотистые одуванчики, и Ленька собирает их, бегая по лужку. А в глубине улицы, ниже их дома — Чулым: штабеля леса по берегу и лес, лес серой рябью чуть не по всему плесу реки. Родька прислушался: издалека доносило нарастающий клекот моторки, подплывала к пристани; а ближе, совсем близко, под коньком их пятистенника, бранчливо чирикали воробьи, навыводили потомства, а порядка в доме, стало быть, нет, вон-вон как настойчиво бьет крылышками и дерет пасть белоклювый, но уже оперившийся лоботряс, наседая на матку и требуя пищи. Родька проследил за его быстрым, хотя и неровным полетом, когда он преследовал мать, и обернулся вновь к Алевтине. В открытом вороте ее сарафана, ниже загорелой шеи, выступали не тронутые солнцем, совсем белые ключицы. Она сидела, щурясь от солнца. Но и сощуренные глаза ее, казалось Родьке, смеялись. И спрашивали: «А что?» И Родька обнял ее и коснулся губами ее глаз, шеи и ключиц. Ничего! У него есть жена Аля, есть сын Ленька и мать, есть дом и большая, интересная работа, что еще ему надо? Ничего!

Загрузка...