После тяжелых боев, после беспрерывных обстрелов с воздуха и бомбежек думали отоспаться, во всяком случае, перевести дух под покровом ночи в лесу, но еще затемно — летняя ночь коротка — в лагере поднялась тревога. Все бежали, хлопая сапогами, шофера заводили машины, как назло чихавшие, кашлявшие и незаводившиеся, командиры выкрикивали приказания, и бойцы отвечали короткими «Есть!» — а потом, взбаламучивая предрассветную темноту ночи фарами автомашин и карманными фонариками, уезжали, оставляя после себя пустые консервные банки и хлам порушенных шалашей.
Родион Лихов точно не знал и не мог знать причины тревоги, но по общему возбуждению в этот предутренний час, по особой спешке, с которой все уходили и уезжали, не мог не догадываться, что произошло что-то особенное, еще более страшное, чем накануне, может, немцы полностью замкнули кольцо окружения. Ох, беда будет, если не проскользнуть. Но может, еще удастся… Их машина уже пересекла открытое поле, проскочила обезлюдевшей деревенькой и теперь врезалась в мелкий сосняк. От него тянуло сыростью, холодком. А в кузове грузовика с обоих боков припекало: по правую руку сидел тоже попутчик, из гражданских, белобилетников, Лабутенков, по левую — широченный в поясе однополчанин Елсуков. Он все шевелился и крякал.
— Закурить бы…
— Закури, — сказал Родион. Ему было понятно, почему человека потянуло на курево.
— Так цигарку еще при посадке свернул, а спичек нет, обронил, и где их тут, в темноте и теснотище, найдешь!
— Так я тебе дам свои, — пообещал Лихов.
Но едва достал из кармана коробок и побренчал спичками, еще не добыл огня, как стоявший в передке боец Килин передал приказ лейтенанта отставить курение, потому что где-то совсем близко, невидимый из-за леса, гудел немецкий самолет, мог увидеть на земле огоньки. Но тот уже разглядел на лесной дороге движущиеся машины, скоро заверещал пулемет, и его красные и желтые трассы косо хлестнули по хвойной мути леска. Лейтенант Ялов — одна нога его была выставлена из кабины на крыло полуторки, — наверное, приказал бы выскакивать из машины и валиться в кювет, да самолет больше не возвратился к колонне, он почему-то и куда-то ушел.
Почему и куда, все узнали минут через десять: в той стороне неба, где еще держался густой предутренний мрак, надсадно завыло и сквозь тарахтение грузовика и стрекотание мотора прорвался решительно гром. Это был особенный гром, беспрестанный, он обрушивался на землю не в одной точке, как бывает в грозу, а на широком и стремительно надвигавшемся фронте. Еще миг, и все увидели в просветах между деревьями — закувыркались огромные черные птицы; опять затряслась, заходила из стороны в сторону от частых взрывов земля.
По колонне передавали команды, лейтенант, опять высунувшись из кабины, повторял их. Но что он требовал, понять в шуме, грохоте, крике было нельзя; Родион мог только догадываться, что надо выскакивать из машины и, привстав, ухватился за борт. Они с Елсуковым перевалились через него и вместе упали на землю. Далее нужно было ползти без оглядки в кювет, а над ними встал во весь рост немолодой уже боец с перевязанной рукой, державшейся на повязке из марли; он просил, чтобы ему помогли выбраться из машины; и Родион быстро вскочил на ноги и протянул ему руки.
— Елсуков! — позвал товарища. — Давай вместе.
А на них, уже прямо на них шел самолет. Гремящий и хищный, он занял, показалось Лихову, все небо и сейчас, вот сейчас бросит бомбы, и конец всем и всему. Родион успел как-то вспомнить из давнего: они с матерью ехали с поля, и на дороге их застала гроза, обрушилась так же гремяще. «Крестись!» — зыкнула тогда мать. И вот теперь Родион снова услышал тот крик и, как тогда, поднес правую руку с собранными в щепоть пальцами ко лбу, потом опустил вниз, к пряжке ремня.
Закончить крестное знамение не дал Елсуков, пырнул под бок:
— Берем!
Они подхватили падавшего на них человека, но удержать не смогли и свалились все вместе. Родион оказался на самом верху. В дико метущемся свете он видел, как отбегал — рывками — их грузовик, свертывал на боковую дорожку и зарывался в кусты, слышал, как опять ухнуло, а потом и хлестнуло чем-то тяжелым по голове, и он полетел в темную пропасть, у которой не было дна.
Очнулся после налета немецких бомбардировщиков, приподнялся на руках: батюшки, уже день и тишина глубоченная, если не считать, что где-то над головой чирикает пташка, а неподалеку лязгают о каменистую землю лопаты. Там скопились люди в замызганных гимнастерках.
Родион тотчас услышал обрадованный голос Елсукова:
— Жив, курилка?! А я думал… Но опять прикидываю, особых повреждений снаружи нет, значит, внутреннее, может, контузия. Оклемался, и слава богу, значит, только контузия. Голова болит?
— Болит. И в ушах шум. А там что, Елсуков?
— Так хоронить будем, напакостил немец. Сколько раз принимался, проклятый, всю колонну разогнал, погромил. Вон и машина наша сгорела, не на чем ехать.
В желтой паленине кустов тихо догорала их полуторка, обнажились железные ребра кузова и кабины. На этой машине они проехали накануне километров полсотни. А оказались на ней почти случайно… Отходили по приказу командования под немецкой бомбежкой уже не ротой, не взводом, а мелкими группами и наткнулись с Елсуковым: буксует грузовая машина, застряла в грязи. Ну, пособили ей выбраться на сухое и ровное. Лейтенант Ялов — он вез из дивизии в корпус штабные документы — и посадил помощников в кузов. А в кузове уже были и раненые, подобранные в пути, и отставшие от частей и подразделений солдаты, и двое гражданских, не пожелавших оставаться под немцем; и были самострел с перевязанной левой рукой и дезертир, их сопровождал Килин.
И вот из этой группы было немало убитых, а он, Родион Лихов, контужен. И он начал осторожно и медленно двигать всем телом, испытывая себя. Кажется, кости не тронуты. И как бы подхваченный радостью — цел, поднялся на оба колена. Но тотчас присел, от боли в голове, от всего, что увидел еще: и далее по кустам, по лесной дороге дымили костры, догорали грузовики и подводы. Между ними кое-как пробирался, стоя в бричке и подстегивая гнедого конька, рядовой Килин. Поравнялся с людьми возле свежей могилы и соскочил на землю, встал перед лейтенантом, руки по швам.
— Так что машин целых поблизости нет, вот нашел лошадь с повозкой. Народу живого тоже нигде нет, судя по следам, посвертывали на маленькие лесные дороги, отступают проселками.
— И мы свернем на проселок. А пока будем грузиться. Быстро грузить на подводу ящики с документами! И продукты!.. Контуженый Лихов, садись в передок. Остальные будут идти.
Погрузились и, больше не мешкая, опасаясь, не налетели бы опять пикировщики, тронулись в путь.
Родион, сидя в задке брички и сжав ладонями гудевшую голову, изредка взглядывал на тянувшихся за бричкой людей. Перед ним шагал в запыленных хромовых сапогах и в плаще лейтенант Ялов; на смугловатом осунувшемся лице его усталость, человек явно недосыпает, а глаза смотрят из-под черных бровей и черного спускающегося лесенкой чуба живо, искристо, а во рту, когда говорит, мирно поблескивают золотые клычки. За ним идет Лагутенков, в сандалиях, в белой пропоченной рубахе. Третьим — Елсуков; он черен от пробившейся бороды. Далее идут самострел с дезертиром, первый повыше, покоренастей второго, оба тоже обросшие волосом, только бесцветным, наподобие поросячьей щетины. За ними — молоденький, с птичьим лицом рядовой Килин. Немного осталось народа. И пробьются ли люди к своим? Родион обхватил руками голову: болит, ох, болит голова.
В тот день, потеряв грузовую машину и замешкавшись в незнакомом лесу, они не только оторвались от своих, но и попали в окружение. Начались тяжелые дни и ночи блуждания по вражеским тылам. Все опаснее было заглядывать в деревеньки, значившиеся и не значившиеся на карте, чтобы добыть что-то из продовольствия; да и протащиться лесным бездорожьем было непросто, всюду подстерегали нагромождения валежин и нераздираемые сети кустарников, болотная хлябь, зыбь.
Вот и опять бричка застряла передком между кореньями; из-под ног отощавшего за неделю гнедого конька, пузырясь, выкипает застоялая вода, а впереди, за частоколом осочин уже глядит зелеными от ряски, шаманящими глазами само гнилое болото. Гнедко весь напрягся, отчего на его крупе яснее обозначились мослы, дергает оглобли, но бричка не подается вперед, она глубже и глубже врезается передними колесами в размокшую дерновину.
И лейтенант, сдергивая с себя плащ, командует:
— Стоп! Будем разгружаться.
Все кидаются к возу, торопливо развязывают веревки и снимают с брички поклажу, несут кто на руках, прижав к животу, кто на загривке и кладут на сухое.
Ездовым в последние дни пристроился Лагутенков; он похлопал вожжами по мослам задремавшего было Гнедка, и тот рванулся и выдернул из засады передок пустой брички, забирая правей и правей, вышел на прежний свой след; по своим колеям ошинованные колеса покатились бойчее.
— Тпру-у, милок! Распрягать?
— Распрягайте! — кивнул лейтенант и присел на валежину. — Снимайте с лошади шлею и уздечку и пускайте пастись, пусть отъедается на свободе.
— Сами, что ли, пойдем дальше пешком?
— Пешими.
— А коняжка?.. Броди тут одна?
— Привыкли к ней, жалко?
— И вам, думаю, жалко, славный Гнедко, семь дней были вместе, мало ли, тянули сообща воз, и вот теперь… А если все-таки оставить при себе, пусть повезет кое-что вьюком?
— А тут скоро кончится лес, пойдут чистые поля, может, придется ползти, лошадь будет демаскировать.
— Но так, значит, и бросить? — заступился за конька и рядовой Килин. — А если немцу достанется?
— Какое же у тебя предложение? Застрелить и съесть лошадь?
— Я не сказал этого, съесть.
— А если обменить на что-то Гнедка? — подал голос Родион, с самого начала прислушивавшийся к разговору о лошади. Он тоже жалел ее и не хотел оставлять где-то в лесу, тем более пристреливать. — Если обменить на продукты?.. — Он подошел к Гнедку и потрепал его жесткую гриву. — В той деревне, где мы с Килиным были с утра, немцы позабирали у колхозников всех лошадей, приходится запрягать кое-как объезженный молодняк. А это все-таки настоящая рабочая лошадь, только дай ей подкормиться и отдохнуть. Вот и отвести вместе с упряжью и тележкой, отдать мужикам, те, смотришь, подбросят в обмен хлеба или крупы.
— Можешь отвести в деревню и обменить? — спросил Ялов.
— А что, можно… — Он оттолкнул от себя тянувшуюся к нему лошадиную морду и снова привлек ее к себе, легонько похлопал по отвислой губе.
— Тогда поезжай. Не распрягая, на бричке… Только осторожно, прошу.
— Ясно, ясно, товарищ лейтенант! — Родион принял из рук Лагутенкова вожжи и бухнулся в бричку на примятое сено. — А ну, Гнедко, трогаем!
Лошадь выбралась из ложка и по обратному скату косогора побежала размашисто, даже весело заржала, призывая кого-то в свидетели своей радости, что Лихов вынужден был придержать ее прыть, не дать снова заржать: как бы не услышали те, кого следует опасаться. Только придерживать довелось не так долго и без особых усилий, опять потянулась низина, забитая травой и кустарником, и бричка, даже по своему прежнему следу, еле ползла. Потом тащились по бурелому, объезжая сваленные стволы, и Родион, как и ранее на этой дороге, недоумевал: откуда столько дикого леса в Смоленской, а теперь и в Калининской областях? Да тут местами гуще, непроходимей, чем в сибирской тайге.
По лицу били ветки кустарника, в глаза, рот и нос лезли нахальные комары, — ну чем это не тайга?! — а колеса брички застревали между кочками и корнями, того гляди, перестанут крутиться. Уже не крутятся, затонули в жидкой вонючей жиже до ступиц! Родион привязал к передку пеньковые вожжи и спустил в мокрую траву и трухлявое гнилье ноги, обутые в кирзовые сапоги. Придется помочь лошадке, удружить напоследок. Он расставил пошире, поудобнее ноги и вцепился обеими руками в переднее колесо, выволок его из грязи и тины. Взялся за осевшее заднее. Потом тащил вместе с лошадью бричку, проклинал бездорожье и материл кружившееся над головой комарье. А настроение было хорошее, боевое. Пожалуй, даже запел бы про бродягу, бежавшего с Сахалина, или бродягу, переехавшего Байкал, да скоро, почти нежданно, дикий лес кончился, пошел прибранный, чистый, со слабо наезженной, но все же сухой и аккуратно присыпанной хвойными иголками дорожкой, — эта дорожка и ухоженный лес напомнили Родиону, что близко та деревенька, в которую они с Килиным заходили, крадучись, утром.
И теперь пришлось красться: гумнами, огородами, меж грядок, возле заборов. Лошадь была оставлена в кустах, у ручья, распряженной и привязанной к бричке. Родион проник через задние ворота во двор к уже знакомому человеку, бригадиру колхоза Перфильеву, оставшемуся за председателя (председатель и счетовод, оба коммунисты, ушли в партизаны), и застал Перфильева, как и утром, на дворе, под навесом, он что-то стругал легким рубанком.
— Вернулся? — спросил тот. — Потерял, что ли, своих?
— Нет, своих я не потерял. Вы говорили, что немцы забрали в колхозе всех лошадей, я пригнал вам лошадь с повозкой, мы дальше пойдем пешими, нам она не нужна. Возьмете?
— Отказываться не станем. Это вы, мужики, придумали хорошо, надо выручать русскому русского. Хорошо. — Бригадир Перфильев присел на верстак и раскатал на коленке кисет, собираясь закуривать и, конечно, угощать гостя, да услышал детские голоса, кажется, в раскрывшейся двери из избы в сени, и быстро скатал снова кисет и сунул в карман, сам сполз с верстака. — Пойдем-ка отсюда, солдат, чтобы лишний глаз не видал, тем более детский. Долго ли проговориться дитю? А у меня их шестеро в доме, на каждый роток не накинешь платок.
Они прошли огородами и лесом к ручью, булькавшему под ивами, к лошади, спокойно хрупавшей сено.
— Это, значит, и есть предназначенная? Тощевата, а в остальном ничего. — Как бы походя, бригадир разворотил легко давшуюся пасть гнедого коня и оглядел желтоватые зубы. — Ничего. — Обошел лошадь с хвоста и с крестьянским знанием дела, как это практикуется на конных базарах, потыкал рукой под брюхо лошадки, и не всей рукой, только пальцами, и не торчащими большим или указательным, а пригнутым средним и безымянным, чтобы не больно. — Не побитая вроде, не запаленная, — ничего! Ты вот что, парень, побудь с нею тут, я сбегаю, принесу вам еще что-нибудь из артельной кладовки. Утром я поскупился, дал хлеба да творога, теперь придется к тому что-то добавить. В чем у вас особо нужда? И сколько вас там, ежели не секрет?
— Не секрет, семь человек. А насчет нужды — во всем у окруженцев нужда, особенно в хлебе. Не откажемся и от чего-то сытнее. Позарез нужны спички, да спичек, думаю, у вас самих нет.
— Почему нет, спички у нас есть, запаслись, когда еще готовились к сенокосу и жатве. И потом были возможности запастись. Ты вот что… Откуда ты, упоминал, родом?
— Из Сибири, с Чулыма-реки.
— Стало быть, жди, сибиряк, побегу за добавком. Я сильно не задержу.
Он не задержит! Да если и задержит на час ли, два, надо ждать, без продуктов, прячась от живых людей, далеко не уйдешь. А что он, бригадир, дал тогда, утром? Две буханки печеного хлеба и два котелка творога из-под сепаратора. На семерых. Приземлились возле пенька и, не переводя дыхания, съели. Как видно, не понадеялся дядька, что дает своим людям, достойным; теперь, когда привели лошадь с телегой, изменилось мнение, подобрел.
Родион, оставшись без него, забрался в передок брички, облокотился на колени. Правого плеча и колена касалась голова лошади, обдавала парным и теплым дыханием. В нем было что-то домашнее, в этом дыхании. А дома самого не было. Над головой свисали ветки голенастых ветел, шевелившихся на ветру, отчего по рукам Родиона, по коленям, по черной, без единой травинки земле метались солнечные зайчики. Да и где теперь его родной дом? В Займище? Та давняя жизнь уже и забылась. На реке Чулым, в поселке Кипрейная гарь! Там мать, там Аля и Ленька, но возврата скорого туда нет и может не быть. Теперь самое близкое для него и родное то место в лесу, где Ялов со спутниками, ничем особенно не приметное, если не считать, что мокрое и гнилое. Они надеются на него, Лихова, ждут. Наверно, разобрались с документами, одни, менее важные, сожгли, другие, обмотав плащ-палатками и сунув в ящики, закопали, а самое нужное лейтенант сложил в полевую сумку, понесет с собой; теперь сидят у костра, отмахиваясь от комаров, посматривают, вот-вот появится из-за кустов с мешком продовольствия на горбу их посланец. И Родион ждал, тоже с нетерпением ждал, когда он сможет получить от бригадира Перфильева кое-какие продукты в мешке и потом выйти к своим и с победным видом вытряхнуть перед ними все принесенное: вот, берите и ешьте. Досыта! Это будет его самая счастливая минута скитальческой жизни. А жизнь эта трудна и опасна. Ведь какая образовалась в окружении пестрая группа: лейтенант, самострел и дезертир, прилепившийся к военным гражданский и два бойца из пехоты. И ничего, не разбегаются в разные стороны, выходят к своим, добывают себе продовольствие. Еще бы разжиться капитально патронами, те, что были, уже на исходе, тогда можно бы и пострелять при случае фрицев. Не все их бояться, пусть побаиваются они!
В стороне хрустнула ветка, опять хрустнула, и скоро из-за ольховых кустов выбрался с тяжелым мешком на плече бригадир Перфильев.
— Заждался тут, сибиряк? Зато не зря ждал. — Он нерезко оттолкнул локтем морду лошади и положил мешок в бричку, из него, незавязанного, вывалились на объедки сена каравай черного хлеба и звенья копченой грудинки, явно домашнего изготовления. — Получай и неси своим верным друзьям, пусть едят на здоровье и выходят к своим, потом всем скопом — на немца и обратно. Так там и передашь остальным.
— Хорошо, — вполголоса сказал Родион, засмущавшись.
— И не думайте, что колхоз вам дает только за лошадь с телегой. Больше — за другое, за самое важное, что еще сделаете. А лошади, лошади у нас есть. Лучших отдали в свою армию, а другие, поплоше, но ничего, тоже справные и езжалые, остались в колхозе, только мы их не держим на глазах у фашистов, хороним в кустах. Я не всю правду утром сказал, не уверенный был, что вы за люди, думал, какая-нибудь бродежня. Есть такие, шатаются по белому свету и стучатся в наличники. Дезертиры, говорят, появились, скрываются по лесам. Но — хватит о них. Завязывай куль и неси. Путь добрый!
— Спасибо. Спасибо, — повторил с дрожинкой в голосе Родион: столько у человека доверия! — Как хоть звать вас по имени, отчеству, чтобы запомнить?
— Перфильев. Перфильев, и все.
— Гнедко, надеюсь, пригодится, Перфильев?
— Почему же не пригодится? Справный конь. И тележка пригодится в хозяйстве. И сбруя… — Он подхватил из брички хомут, стал надевать на Гнедка. Видя, что окруженец уже пристраивает за плечами мешок, посоветовал: — Спички там, завернутые в тряпицу, не подмочите. А то без спичек в пути как без рук. Кроме сала в мешок положено свежей баранины, за нее беритесь сегодня же, может испортиться. А теперь, сибиряк, прощай, ручкаться некогда. Что навестили своих, благодарность.
— И вам благодарность. За все!
Через полчаса Родион был у своих. Они сидели рядком на валежине, успев распорядиться имуществом, но что сожгли, что закопали, понять было невозможно, никаких следов поблизости не осталось. Каждому был приготовлен рюкзак с кое-какими вещами и документами, а перед Елсуковым лежало что-то огромное, завернутое в брезент и обвязанное шпагатом; по бокам были пристроены лямки, чтобы тоже нести на горбу.
Родион, как было задумано, бросил к ногам спутников принесенный мешок и, сорвав с него вязку, вытряхнул содержимое на траву. Кроме кругляков печеного хлеба, мяса и сала, тут были мешочки, набитые шуршащим горохом, хрустящей лапшой; из отдельной дыроватой тряпицы выпирали углами коробки со спичками; и было тут несколько пар холщовых портянок и шерстяных, домашнего вязания носков.
— Получайте! — победно сказал Родион. Хотел рассказать, как встретился опять с бригадиром колхоза, о чем говорили, а главное, как смущался при похвалах этого доверчивого и добросердечного человека, да спутники особого любопытства к подробностям его похода не выказали, они сидели, раздумчиво потягивая самокрутки, потому от дальнейших словоизлияний воздержался, только спросил, обращаясь к Ялову: — Как понесем?
— Рассуем продукты по вещмешкам и, никому не в тягость великую, понесем. Шерстяные носки и портянки раздадим остро нуждающимся. Елсуков, ты говорил, на портянках одни дыры, — получай целенькие, неношеные. — Лейтенант подхватил из кучи одну за другой две портянки и бросил их Елсукову. — Килин, жаловался, что хлябают сапоги, получай пару носков. Лабутенков… есть у тебя в чем-то нужда? Нету? Хлеб и все остальное — по «сидорам». Быстро! — Он дождался, с разбором и дележкой покончили, пристроили за плечами поклажу. — Можно двигаться? Что там у вас, Килин и Елсуков? Удлиняете лямки?.. Готово? Пошли!
Лейтенант Ялов знал, что путь им перегородит река, она значилась на карте, но он не думал, не предполагал, что река будет такой широкой и многоводной, они подошли к ее берегу всем скопом и оробело попятились: вода шла вровень с кромкой дернистого берега, шла одним дружным потоком, неудержимо, несла на себе по-разбойничьи набитый лист и ветки деревьев, кору, хвою, щепу. За рекой начинались заливные луга, там, казалось, всплыли и чудом держались всяк на своем месте ивовые кусты. Заречный берег терял свои очертания, переходил в болотные топи. Это, конечно, ливневые дожди напоили досыта землю, взбодрили речушки и реки, затопили низкие места.
Пришлось укрыться в кустах и прикинуть по карте, далеко ли справа и слева деревни. Недалеко, километрах в двух Верхняя Сомовка, километрах в трех Сомовка Нижняя, там могут быть переправы, надо выслать разведку. Родион Лихов предложил было тут же переправиться вплавь, одежда и вещи поплывут перед каждым на плотике, но едва успел все это объяснить, как неподалеку затарахтело, и скоро все увидели грузовик, полный серо-зеленой немчуры; машина проскочила к самой реке и побежала далее берегом, разбрызгивая в стороны жидкую грязь, — даже обсуждать предложение сибиряка окруженцы не стали. Да тут увидят с дороги, перестреляют, не целясь. Значит, надо искать переправу в другом месте, лучше бы — мост.
Ялов приказал Лагутенкову идти в сторону Верхней Сомовки, все видеть и слышать, запоминать, сам, оставив старшим Килина, взял направление вниз по течению реки, вдоль дороги, по которой только что проехали немцы, но пошел стороной и кустами. Вплавь, бродом, на лодке или по сохранившемуся где-то мосту, а должны переправиться сегодня же. И так задержались: мешали дожди. Лейтенант больше надеялся, что он раздобудет лодку или нападет на след лодки.
Он уже зрительно представлял: ночь безлунная (еще не народилась луна), берег реки, двухвесельная лодка… Сам покидает берег последним, плывет с перевозчиком Лагутенковым… Позади, выбираясь из колдобин, завывает грузовая машина, она даже чертит светом фар поверхность реки. Но теперь уже не опасно, лодка шуршит в прибрежной осоке (противоположного берега), остается проплыть по затопленной луговине, но там прикроют кусты…
Опять завыла машина, уже не воображаемая, а всамделишная, грузовик, только, кажется, не с солдатами в кузове, точно, не с живым грузом, а мертвым, с поставленными торчком свиными и бараньими тушами. Раздобыли господа оккупанты, везут на солдатскую кухню! Думал ли он, Ялов, до этой жуткой войны, что когда-нибудь будет пробираться по своей земле скрытно, таясь по кустам (он спрятался под непроницаемым шатром ивы), а мимо поедут, ничего не опасаясь, фашисты, повезут взятое грабежом? И присниться не могло! А они вон едут, везут только что освежеванный скот. Попадись им ты, и с тебя шкуру сдерут, ничего же человеческого в них нет.
Надо было выбираться из укрытия, идти, а Ялов медлил, прислушиваясь. Где-то опять тарахтела машина. Или казалось, что тарахтела, поскольку не вырывалась из-за кустов, не разбрызгивала жидкую грязь. Древний старик во всем выцветшем, с выцветшей бороденкой показался на обочине грязной дороги, его Ялов негромко окликнул и поманил к себе в куст. Дед сперва расспросил молодого человека в командирском обмундировании, кто он такой, куда пробирается, и, только убедившись, что человек этот свой, окруженец, развел ветки ивы, сделал в них лаз и показал крючковатым мизинцем вдаль, куда уносила свои воды река.
— Вишь, там облаками тополя и березы?
— Ну, вижу, — подтвердил Ялов.
— Там Нижняя Сомовка, наш вчерашний колхоз, сегодняшнее уж и не знай что. Там есть мост, и хороший. Но там теперича немцы, быстро задержат и посадят в кутузку, вздумаете бежать — перебьют. А ближе тех облаков различаешь одиночное облачко? То липка на берегу. Уже старая. От той липки через реку — вишь, будто выложено из спичек? — это наведенные лавы, чтобы с выселка людям ходить, сам выселок за бугром. Вот по тем лавам, если умеючи, пройдете и вы.
— Что значит, умеючи?
— Вишь ли, он, немец, его фашистское благородье, тоже не набитый дурак, знает, крестьянину и сено косить надо, и хлеб убирать надо, — чтобы потом взять с крестьянина сено и хлеб, — ну и позволяет ему ходить туда и обратно через реку. Позволяет ходить, а сам из деревни поглядывает, кто, какой на лавы ступил. Мужик с бабой, она с граблями, он с вилами, — что ж, проходите; если окруженец раненый, на костылях али в кровавых бинтах — чесанут ради собственного удовольствия. По солдатам и командирам обязательно чесанут. Пулемет у них затащен на колокольню — во-он она, торчит пикой из облаков, — с нее видать далеко. Ну и хлещут вокруг. Даже ночью не дают себе передышки, освещают и деревню и за деревней ракетами и пуляют. Но больше так, не по цели, в белый свет.
Лейтенант Ялов не мог не верить старику, хотя рассказ его вызывал сомнение. В чем-то сомневаешься — проверяй. И, попрощавшись с дедком, торопившимся в Нижнюю Сомовку, и наказав ему об их встрече не распространяться, перебрался под другой куст, ближе к лавам, стал наблюдать, кто там ходит и как ходит, а главное, как ведут себя немцы, правда ли, что хлещут из пулемета, чуть появился подозрительный человек.
Минут двадцать на лавах никого не было. Первым объявился велосипедист, босоногий мальчишка, ехавший с той стороны; он бойко пересчитал колесами перекладины-доски, пропевшие какой-то несложный мотив, и вымахнул на крутой глинистый берег; тут, правда, плюхнулся в грязь. Никто даже для острастки по нему не пальнул. Не стреляли и по мужику с бабой, торопившимся в луга, только не с вилами и граблями, а с косами. Преспокойно прошел с сеткой-наметкой на длинном шесте какой-то рыбак. Тишина. Было похоже, что никакого догляда у немцев за лавами нет. Но как ручаться, есть или нет!
Ялов еще посидел с полчасика, затаившись: ни людей, ни машин в поле обзора, ни взрывов и выстрелов, ни людских голосов, и по-за кустикам, по-за кустикам начал пробираться к своим. Кое-что выяснилось, к примеру: можно пройти всей компанией по лавам, можно преодолеть водную преграду на лодке, если сыщется лодка, можно, как предлагал Лихов, форсировать реку вплавь, но безопаснее в одном, другом и третьем случаях все-таки ночью. Пока надо ждать. Тут и до вечера осталось пять-шесть часов, при хорошей погоде дождутся. Растолкав в стороны гибкие ветки тальника, Ялов сощурился: солнце. Оно било в упор, но не дышало жарой, а обдавало теплом, потому что после дождей было влажно. В пышной и влажной зелени вольготно раскинувшаяся земля, и высокое, в грузных кучевых облаках, небо — все, как в прошлом, как в позапрошлом году, мир и покой.
«Война!» — хлынуло тяжелым холодом в душу, как только продрался сквозь заросли ивняка, увидел своих: во всем грязном, мятом, затасканном, немытые и небритые… Килин, обхватив обеими руками винтовку и приткнувшись к ней носом, храпит: немудрено, всю ночь провел на часах; Елсуков что-то починяет иголкой, выписывая правой рукой большие круги; Семен-самострел размотал на руке грязный бинт и дует на поджившую рану, ее можно уже не завязывать: разит гнилью, но не от раны, а от бинта, и Семен прячет его с глаз долой, под кустом; на горелой и обмытой дождем валежине сидит Лагутенков, тоже вернувшийся из разведки. Ялов, хлопая его по плечу, присаживается рядом.
— Ну как там?
— Немцы. Везде немцы. — В голосе Лагутенкова озабоченность и досада. — В Верхнем Сомове стоит на отдыхе пехотная часть. Мост через реку под охраной. Лодок на речке не видно. Одна тетка объяснила: все лодки позабрал герман еще попервоначалу. Кто не сдаст свою, не пригонит к штабу — расстрел. Кто не сдаст оружие, дробовушку какую — расстрел. За диверсию, за нападение на немцев — повешение. Тетка сказала, что в деревню лучше не заходить. Лучше…
— Сами, сами разберемся, что хуже, что лучше, — остановил его Ялов. — Пока решение такое: до вечера хорониться в кустах, готовить из подручного материала плотики, с наступлением темноты… — При упоминании о плотиках, заметил лейтенант, сидевший сбоку Елсуков заоглядывался пугливо. Что его вдруг испугало? — С наступлением темноты коллективно прикинем, что делать дальше. А теперь главное — плотики, два, три.
— У меня готовы, — подал голос Родион Лихов. — Четыре. Остается спустить на воду, погрузить манатки и плыть.
— Это хорошо, что поторопился, успел. Надо посмотреть, какие они получились. Рядовой Килин!..
— Есть Килин! — сразу проснулся тот, поднял голову.
— Остаешься тут, бодрствуя. Лагутенков, — наблюдение за лагерем, особенно со стороны прибрежной дороги.
— Слушаюсь.
— Лихов, пошли!
Четыре плотика из горелых бревешек были неказисты на вид, но хорошо, прочно связаны молодой гибкой лозой. Человека ни один из них, конечно, не выдержит, а одежду, кое-какие продукты, кроме того штабные документы — обтянутый плащ-палаткой увязанный тюк — они поднимут и переправят. Родион Лихов и тут сориентировался вернее других, выручает сибиряка знание жизни, близость к природе, смекалка.
— Ну что ж, отлично, сибирячок. Можешь до вечера отдыхать.
Только отдыхать ни Родиону, ни всей группе окруженцев не довелось даже полчаса: в той стороне, откуда они в это утро пришли, за полями, за перелесками, за бугром поднялась беспорядочная стрельба. Кто-то гнался за кем-то, скорее фашисты за окруженцами. Медлить было нельзя, и Ялов приказал:
— Собираться! Быстро! — Все заспешили со сборами и вскоре были готовы, порывались бежать к речке, один Елсуков переминался с ноги на ногу и виновато покашливал.
— В чем дело? — недоуменно спросил Ялов.
— Не могу. Всю жизнь прожил в безводной степной деревушке, боюсь не глуби — воды.
— Да вам надо только держаться за плот, это же просто.
— Не могу, товарищ лейтенант. Хоть расстреляйте на месте, но не могу.
— Ну что ж!.. — Ялов постоял, нервно и торопливо соображая, при этом на щеках его то быстрее, то медленней двигались желваки, казалось, по-за кожей смугловатого лица перекатывались нетерпеливые волны. — Ладно… — И окликнул Килина, уже разбиравшего перед собой гибкий ивняк: — На переправе будешь ответственным ты, помощником твоим Лихов. Пошли! — И те кинулись к упрятанным в прибрежных тальниках плотикам. Елсуков опять топтался на месте, соображая, куда его поведет лейтенант. Может, знает, где тут неглубоко, пойдут бродом. Но страх же, все равно страх!.. И махнул рукой, заговорил прерывисто, шумно дыша:
— Раз в свое время не научился малому — плавать, теперь ничего не поделаешь. Много всего упустили, пока текла мирная жизнь, теперь на фронте расплачиваемся. Городами расплачиваемся. Землей. Конечно, землю и города не на совсем отдаем, но отдаем, а какими их получим обратно, еще неизвестно. Жизни свои отдаем без возврата, уж это точно, как пить, И что делать тебе, смертному, если допущен зевок? Залезай в воду, пей ее, покуда не захлебнешься. Все правильно, не возразишь.
Ялов, слушая его, отмечал, что за бугром стреляли все хлеще. Оттуда доносилось тявканье своры собак, не иначе как наших преследовали немецкие автоматчики, надо было спешить к лавам.
— Цивильная одежда, рядовой Елсуков, есть?
— Делили той ночью принесенное Лиховым, досталась рубаха, несу в «сидоре».
— Есть кепка или фуражка?
— Войлочная шляпа домашней катки.
— Переодевайся в цивильное. Быстро! — Одна из собак, тявкая, перевалила бугор, а это значит, была в километре, если не меньше, поэтому Ялов снова заторопил Елсукова, уже в темной рубахе поверх гимнастерки: — Шляпу! Надевай шляпу! — Тот натянул серую войлочную до самых ушей. — Еще что в «сидоре» есть?
— Да всякая бяка. — Вот теперь голос Елсукова немного обмяк, он начал догадываться о цели переодевания. — За плечами нести «сидор» али как?
— А ты брось его. Оставь тут, в кустах! И вырежь себе подлинней удилище! — Сам лейтенант вырезал себе длинное, из гибкой талины. Переодеваться в цивильное посчитал недостойным для советского офицера, только снял пилотку и ремень, сунул в карман. — Готово? Пошли. Быстро! — Когда же пересекли дорогу, повернули к реке и увидели лавы, приказание было другое: — Потише! Спокойно, будто идут с удочками два рыбака.
— Есть!
Ялов шел к лавам первым и, собственно, сам, своими ногами регулировал скорость движения: выносил одну ногу вперед так медленно, тяжело, будто было на ней с пуд грязи, а вторую подтягивал, волоча, по земле. Позади, во всем разобравшись, копировал его с вариациями Елсуков, даже прихрамывал, делая вид, что полукалека. Следят за ними немецкие часовые из Нижней Сомовки или режутся в карты, что им не до слежки? Сумеют они разобраться, если даже следят, кто подходит к реке, или сработает примитивная маскировка? Должна бы сработать. Должны перейти на тот берег реки! «Перейдем? Ведь перейдем?» — спускаясь по береговому откосу, спрашивал Ялов, заглядывая в реку. Но река, обдавая сыростью и прохладой, не отвечала, она несла свой поток с привычной и тупой молчаливостью, немо. Ничего утешительного не говорили и лавы, когда ступил на них Ялов, щелястые доски настила прогибались под его тяжестью да скрипели и ныли: они сирые, подневольные, им тяжело жить. И только молодые березки на том берегу, развернув зеленые полотнища флагов, ничего не опасаясь, кричали: «К нам! К нам!» А еще лейтенант увидел за поворотом своих, они переплыли реку и меж затопленными кустами выбирались на берег. Ноги Ялова так и рванулись из туловища, устремились вперед. Правда, он не дал им самовольничать, заставил ступать по доскам лав не спеша.
Сделал несколько шагов ни шатко ни валко и с ужасом, пронзившим всего и приподнявшим волосы на макушке, подумал: а ведь могут убить. Вот сейчас кончивший банковать фриц, заглянув в проем колокольни, даст пулеметную очередь подлиннее, и полетите вы, ряженые, вглубь, к рыбам, и не вы их, а они вас сожрут. Перво-наперво, как это бывает с утопленниками, обсосут губы, уши и нос, округлят, оболванят голову с помощью, конечно, речного течения. А может быть, обойдется без стрельбы, — если компания фрицев не оторвется от карт. Они же играют азартно, на деньги. Только бы не прекратили игру! Только дойти бы до той вон покосившейся стойки в перилах, что на фарватере реки! Всегда трудно начало. А начал что-то, как ни трудно, ни тяжело, считай, половина целого сделана, а половину осилил, остальное дастся вдвое легче, быстрей.
Левая рука коснулась стойки на половине. Теперь должны пройти остальное. Они, немцы, там еще поиграют! Еще поканителятся, кому идти по деревне, добывать на выигрыш яйки и млеко. Тут и канители вместе с карточной игрой надо не больше, чем на две минуты, даже на полторы. Теперь уже на минуту! Так что пройдешь, лейтенант, победишь! Ты от медведя ушел (от танкового удара по дивизии), от волка ушел (от бомбежки их пикировщиков), от лиски сколько раз уходил (от преследований уже в окружении), а от зайца (от какого-то фрица, картежника) немудрено уйти.
Но и еще один приступ страха испытал Ялов, пробегая, уже не вышагивая спокойно, а пробегая последние метры по лавам: убьют. Волосы с той стороны головы, откуда лететь пулям, начинали подниматься вместе с кожей, отдирая ее от черепа, — смерть! Застучит там, в проеме колокольни, их пулемет, хлестнет очередью поперек реки, и все кончится: ни реки не будет, ни неба, ни дышащего в затылок Елсукова, ради которого шел. А пока небо не проваливалось в тартарары, река текла в ту же сторону, даже играючи плескалась на мелководье, а под ногами оставалось все меньше досок настила. Последняя! Захрустел песок, защебетала по-птичьи подсохшая галька, и уже кинулась под ноги молодая трава.
Пулемет застучал, когда окруженцы бежали, прикрываясь кустами. Спохватились-таки картежники. Но они, наверное, спохватились, сами заслышав стрельбу. Только никакая стрельба теперь Елсукова и Ялова не страшила. Они были в надежном укрытии ивняка и ольховника, держали направление на три елки, что возвышались вдали. Остальной народ их группы был уже там. Люди одевались и обувались, сидя под елками. И все-таки одного не было, Лихова. Лейтенант уже хотел спросить, где Лихов, Килин, соскочив с пенька, доложил:
— Одного нет, но сейчас будет. Поплыл еще на тот берег.
— Забыл что-то?
— Решил перегнать плотики, может, пригодятся другим.
Ночевки под одной крышей, чаще из веток, коры и бересты, еда из общей посуды где-нибудь в лесной чаще, за одним пнем, одинаковые для всех трудности и опасности, боязнь нарваться на немцев — все это сближало окруженцев, они больше узнавали один о другом, научились распознавать друг друга на расстоянии по голосу и в ночной полутьме по общим контурам тела и, конечно, привыкли одинаково именовать каждого, окликать.
Так командира своего, Ялова, все называли не иначе, как «лейтенант», коротко и емко, что в условиях походной жизни, полной неожиданностей и опасностей, было немаловажным. Родиона Лихова звали или «Лихов» или «сибиряк». «Вон сибиряк разжигает костер»; «Пусть идет туда Лихов». Дезертир и самострел, оба мордастые, с выпирающими костями плеч, коленей, локтей, оба от дикого волоса и пыли белесые, оказалось, еще тезки, Семены. Потому и звать их стали тезками или Семенами; или — «Семен Левая ручка» и «Сенька Быстрые ноги», — это в отсутствие их и нечасто, в присутствии тезок частенько звучало: «Семен Первый» и «Сенька Второй». Пронумеровал их Семен Первый. Он был старше годами, считал себя во всем лучше, первее своего тезки; и образование у него, хвастался он, было чуть ли не среднее, маленько не кончил техникум советской торговли; и жил он, по его словам, в городах, занимал крупные должности, перед самой войной в системе «Главбакалеи», условия были — не хватало только птичьего молока; да и «Птичье молоко», конфеты такие, появилось бы, если б не помешала война.
Не в пример спутникам, Семен Первый то и дело вспоминал свою довоенную жизнь, говорил о ней с упоением. Для рассказов о всех работах и должностях ему не хватило бы и десяти лет блуждания по лесам и болотам, он не умолкал ни у потрескивающего костра, ни в кое-как излаженном шалаше перед тем как заснуть. Нельзя было из-за предосторожности говорить полным голосом, шептал на ухо тезке, но так, что слышали остальные.
В этот день лес попадался редкий, с прогалинами, и путники, опасаясь быть обнаруженными, меньше двигались, больше сидели в кустах, а пополудни очутились на краю чистого поля, и лейтенант Ялов скомандовал: «Обратно! Будем дожидаться потемок». И уж тут-то, в раскидистом ивняке, куда они забрались, Семен Первый поотводил душу, порассказывал, больше шепотом, про свою ранешную вольготную жизнь. Ялову надоела его болтовня, и он выбрался из кустов, сказал, что сходит, понаблюдает за пролегавшей неподалеку дорогой. Немного погодя, не выдержали напасти и Родион с Елсуковым, перебрались под куст по соседству и даже заснули на какое-то время.
Лихов проснулся — каркнула, пролетая, ворона. Перевертываясь на другой бок, разбудил Елсукова, тот заворчал, что не дают спокойно вздремнуть. И тотчас оба прислушались, приподняв головы.
— Говорит! — сказал Родион.
— Рассказывает, — подтвердил Елсуков. — И знаешь, не только о себе — о других. Разбираешь?
Теперь, когда его предупредили, Родион разбирал каждое слово в торопливом шепоте с прорывающимся смешком.
— …Ты думаешь, он какой-то такой, на все сто патриот? Не больше, чем мы. И, как нам, ему хочется жить, и, как мы, он тоже смерти боится. Еще больше боится! Я знаю эту интеллигенцию, только делает вид… А чтобы смело по жизни, грудью вперед…
— Так вот идет грудью вперед на восток, — тихий шепот и слабые возражения Сеньки Второго, — во всем командирском, не содрал с гимнастерки ни петлицы, ни кубари… чтобы сойти, если какой случай, за рядового.
— Подумаешь, что-то с себя не содрал! Он и должен во всей форме идти, раз кадровый комсостав. А идет на восток, так куда ему больше, в пасть немцам? Да они его — ам, и нет его. Да попадись мы сейчас в плен, немцы и нас с тобой из-за него, из-за остальных сразу пустят в расход.
— Мы-то при чем?
— При том самом, что вместе идем, а кто кого ведет, неизвестно, потому как у них оружие, а у нас тоже оружие: у тебя и у меня по ножу. У Елсукова, правда, еще и пудовые кулаки…
— И что ты, спросить тебя, предлагаешь? — шепот Сеньки Второго.
— Да ничего, просто так говорю.
— Гм-м! — выдавил из себя Елсуков с возмущением и громко, чтобы слышно было там, в ивняке, и два Семена услышали и притихли. — Если даже и просто!.. — И зашептал на ухо Родиону: — Ты слышал, сибиряк, что они говорили? Все слышал? Так не затевают ли они что-нибудь нехорошее?
— Похоже.
— Так надо же, пока не поздно, пресечь!
— Доложить лейтенанту? — спросил Родион. — А если как-то иначе? Если последить за ними, держа себя наготове?
— Во-во! — влажно дохнул вместо уха в лицо ему Елсуков. — Последить, в какую они сторону не сегодня, так завтра качнутся. Если побегут — загородить им дорогу, нам не страшно, у нас есть оружие, у меня к тому же, как они говорят, пудовые кулаки. Если вздумают сделать что-нибудь с лейтенантом… Он же такой, с кем рядом ложится, не разбирает, где растянулся, там и заснул. А надо, чтоб аккуратней, по-умному, возле тебя, возле меня, подальше от тех. И давай, Лихов, учредим караул, привлечем Лагутенкова, я сегодня особо зорко слежу, в самое темное время не засыпаю, ты завтра, Лагутенков послезавтра. Согласен? Начинаем с меня.
— Пусть будет с тебя.
Но и в этот, не свой, день караула Родион приглядывался к двум Семенам зорче обычного, пока было светло, держал их каждый миг на виду, они пошли за водой в мочажину, и он в мочажину, вроде бы посмотреть, где там получше, посветлее вода; Семен Первый отпросился у Ялова пособирать хворост, и он, Лихов, пошел, двое скорей запасутся топливом, не ходить второй раз. Ночью, как распорядился лейтенант, не спали, а шли и шли где по двое, где гуськом, но Родион неизменно держал под прицелом глаз которого-нибудь из Семенов. На рассвете, точно по лейтенантовой карте, пересекли последнее, уже убранное, пшеничное поле и врезались в старый сосняк, можно было дать себе передышку. Тут-то и пожелал бодрствовать Елсуков — он разошелся, его не клонило ко сну.
Следующая ночь застала их на берегу озера, в зарослях черемухи и лозы. Они и шалаш делать не стали, так утомились в дороге, кое-как разобрали нависшие ветки да подостлали под себя рваную одежонку и легли. Костер разводить тоже не стали, чтобы не привлекать лишний глаз через озеро, — там, на другом его берегу, что-то светилось и мелькало, по воде доносилось завывание автомашин и собачье тявканье вперемежку с человеческими голосами, неразборчивой речью. Но прислушивались к голосам и звукам недолго, всех сморил сон. Незаметно для себя заснул крепко и Родион, хотя ему и нельзя было спать, тем более что под вечер Семен Первый и Сенька Второй без конца отставали и перешептывались.
Проснулся, когда все звуки за озером смолкли, лишь на поверхности воды, слабо освещенной луной, взбулькивала невидимая рыбка. Лагерь же свистел носами, храпел. Два Семена, составлявшие левый фланг, насвистывали попеременно, казалось, соревновались, кто кого победит. Пока шли ухо в ухо. И лежали под одной шинелью ухо к уху, хотя Семен Первый был подлиннее, из-под шинели высовывались его голые ноги. Елсуков, спавший с правой стороны, скромно похрапывал. Килин свой храп перемежал с легким посвистыванием. Лейтенант, с вечера объявивший себя бодрствующим на первую половину ночи, хотя и без особого храпа и свиста, но спал, спал без задних ног, приткнувшись лицом к локтю его, Родиона. Он и ранее спал раскидисто, но спокойно, как спокойно всегда делал и говорил, — что бы ни говорил и ни делал и в какой бы это ни было обстановке. Уж такой он всегда ровный, всегда улыбчивый человек. И вот такого его Семен Первый готов продать немцам! Иуда! Нет, за ним надо глаз да глаз, он и других может продать с потрохами. Сенька Второй по сравнению с ним ангел. Но и за тем надо еще посмотреть.
Теперь, беспокойно раздумавшись, Родион знал, что больше он не заснет, дождется рассвета. На рассвете, перед новым походом, когда спутники начнут просыпаться, вставать и кипятить чай, удастся немного вздремнуть. А пока только прикидываться спящим. И он лежал без движения, даже похрапывал, а сам думал, думал о разном, перебрал в памяти все события последних дней, перекинулся мыслями в прошлое, на Чулым. Но представил пятистенник со скамейкой под окнами, рядком Алевтину, Леньку и мать, и чуть не вскрикнул от резанувшей по глазам, по сердцу боли. Ему вдруг подумалось, что они его видят вот такого, распластанного черт-те где под кустом, окруженца. Но он же стремится, начал оправдываться перед ними, перед собой Родион, поскорее выйти к своим. А есть люди… Есть, оказывается, не вполне надежные люди.
Родион осторожно приподнял голову и попытался разглядеть то место, где лежали Семен Первый и Сенька Второй. Ничего там не изменилось, двое спящих насвистывали носами, который-то еще немного храпел. С правого края доносилось шуршание веток, листвы. Там выбирался из укрытия Килин; на слабом лунном свету посмотрел на часы, пристроенные у него на руке с тыльной стороны кисти, и прошел к берегу озера. Стало быть, полночь, время дежурить ему. Но он там, У озера, покурил, пряча огонь в рукав гимнастерки да еще накрывшись шинелью, и затих, явно завороженный тишиной и спокойствием ночи, уснул.
На рассвете и Родион сколько-то минут спал. Что были это минуты, он не мог сомневаться, на берегу озера не стало светлей, разве самую малость. А проснулся — заворочались под общей шинелью тезки Семены, и один из них, ближний от Лихова, значит, Семен Первый, встал на карачки и на карачках выполз из-под свисающих веток черемухи, шурша травой и похрустывая попадавшим под ноги хворостом, пошел вдоль берега к одиноко стоявшей белой березе, она и теперь смутно, но проступала из мглы. Родион ждал, донесутся до слуха еще какие-то звуки, самые пакостные, но в той стороне было тихо. Будто испарился Семен Первый. Но нет, не изошел паром, поплескивает водичкой, похоже, что-то стирает. Раз стирает — не побежит!.. Вот и тезка его, поворочавшись, опять засвистел носом. Вон и светлей стало, даже намного светлее, что Лихов мог разглядеть лежавшего рядом с ним лейтенанта, его лицо, рот и нос, даже чуток отходящие в стороны при каждом вдохе крылышки носа. Ялов лежал на спине, ноги циркулем, руки вскинуты над головой. Мол, чего ему не разлеживаться, если тепло и спокойно. Опасаться? Надо опасаться своих спутников?.. Ну, есть же мастера заливать!.. У него даже подергалась кромка верхней губы, казалось, он сейчас улыбнется, обдаст золотым блеском зубов ли, коронок ли. Но губы остались сомкнутыми, даже плотнее, чем было, а в развилке бровей набрякла сердитая, не к лицу ему, складка, только причиной всему был пискучий комар, он покружил над глазами спящего, может, задевая за вершинки ресниц и бровей, и сел на щеку, начал примеривать свое жало, где и как его ловчее вонзить.
Родион, державшийся на локте, протянул свободную руку и смахнул кровопийцу кончиком пальца. И когда перестал наблюдать за лицом лейтенанта и вслушиваться в комариные писки, услышал совсем близкий шелест травы, а потом и шуршание веток: к изголовью их подбирался Семен Первый. Кто кроме него. Уже просовывалась между черемуховых прутьев рука, старалась разнять мелкие ветки — в это время Родион вскрикнул:
— Ты, что тут делаешь?! — чем и разбудил лагерь, все повскакали на ноги, Килин прибежал с берега озера.
Семен Первый только посмеивался:
— Да я что? Я ничего… Ни будить не собирался и ни пугать… Я хотел найти спички, обронил еще с вечера. Да вот они, милые! — И он поднял их с земли или сделал вид, что поднял, и погремел коробком.
Никаких доказательств злого умысла не было, и Лихов с Елсуковым перестали следить за Семеном Первым и Сенькой Вторым.
И опять шли по лесам, по луговым перелескам, по мочажинам, обходя занятые фашистами села и придерживаясь общего направления на северо-восток, к синевшему на лейтенантской карте озеру Селигер. Не раз было, залегали в кустах, возле проселочной, вроде бы забытой путниками дороги, хоронясь, пропускали колонну немецких мотоциклистов и вновь поднимались и шли, где россыпью, где гуськом, с оглядкой, с предосторожностями, не теряя попусту время, но и не спеша, а, как того требовал лейтенант, медленно поспешая.
И хотя на полях оставалось много несжатых хлебов, можно было налущить пригоршню зерен и заморить червячка, кое-где нащипать стручков остававшегося гороха или нарыть моркови и брюквы, — подкормиться наконец, где сорвать ягоду, где на ходу подхватить гриб, окруженцы все время чувствовали голод. Не такой голод, чтобы не могли без труда двинуть рукой и ногой, но состояние было такое: все время хочется есть. Хочется поесть хлеба, печеного. Как же привык к нему человек! Да не безопасно было заходить в деревни и даже на одиночные хутора, чтобы разжиться коврижкой ржанухи: кроме немцев появились полицаи, вполне могли задержать.
И все-таки они заходили. Поначалу Килин и Лихов вели разведку и добывали продовольствие, потом — и Лагутенков. Но Килин недавно вывихнул ногу, хромал. А Лагутенков бесследно исчез. Он зашел на выселке к одной разговорчивой бабке, как выяснил потом Родион, и не заметил, нагрянули немцы, задержали его и посадили в амбар. И хотя он ночью от них убежал, а в лагерь свой не вернулся, может, не нашел его в лесу. С тех пор единоличным разведчиком и добытчиком съестного стал Лихов.
Он выполнял свои обязанности с охотой, азартно и лихо, ни дня единого не было, чтобы куда-нибудь не сходил. И всегда возвращался с удачей. Сам себе Родион объяснял это так: в нем проснулся охотник и следопыт; он же с раннего детства был в поле, в лесу, без конца встречался с опасностями и неизменно преодолевал их; и чем азартней теперь играл с огнем, тем больше хотелось играть.
В это утро можно бы не ходить, маршрут движения и обстановка были ясны, продуктишки кое-какие были в запасе, нет, часа за три до общего подъема, когда все спали в общем шалаше, выполз на воздух, пошел. Еще и синевы в реденьком лесу не было, чернота смоляная, еще и розовым не мазнуло по восточной стороне неба — проник огородами в деревеньку с чудным названием Замутиха, нарочно прополз по картофелищу на свет фонарей и на фрицевскую дребезжащую речь у скопления бывших колхозных, теперь явно реквизированных амбаров и затаился в малиннике, под скосившимся тыном в десяти шагах от врагов. Упади почему-нибудь тын или появись откуда-то собачонка, облай человека под тыном, и он окажется лицом к лицу с немцами, их много, и у них, конечно, оружие, он, с ножом в кармане, один. Но собачонка, к счастью, не появлялась (а могла появиться, он об этом ранее не подумал), ветхий тын, хотя и косо, держался, и Родион мог сидеть в укрытии и наблюдать. Они, немцы, выносили из амбаров что-то в ящиках и мешках, какое-то продовольствие (значит, тут был их склад) и грузили на брички и бортовые машины, уже заведенные, с рокочущими моторами. Их рокот помогал Лихову маскироваться, заглушал его неизбежные шорохи. Ближе всех к тыну была бричка с запряженными мохноногими битюгами. Возле брички стоял, руки по швам, щуплый солдат в широком, не по фигуре и росту мундире и слушал пожилого, долговязого немца, видимо, командира, выкаркивавшего какой-то приказ. Командир стоял в профиль, и фонари высвечивали ломаную линию его фуражки с большой тульей, крючковатого носа и кадыка, двигавшегося вверх и вниз, как челнок. Немец солдатик отвечал ему робко и неуверенно. Оба они упоминали русские деревни Замутиху и Ломзино (по карте километрах в двух от Замутихи на юг), оба твердили айн (один), фельд (поле), дрошкен (дорога), и Лихов, запомнивший в последнее время кое-какие немецкие слова, догадался, что командир посылает солдата с груженой подводой в соседнее Ломзино, солдат, как видно, побаивается ехать, но от поездки не отказывается, приказ есть приказ. Перехватить! — тотчас мелькнуло в голове Родиона. Устроить на дороге засаду и напасть на робкого немчика, хоть и вооруженного, забрать продовольствие, которое он повезет кому-то из своих в Ломзине, самого ухлопать, может, его же оружьем, — была не была!
Под рокот немецких грузовиков Родион выбрался из малинника, а потом и забитого морковной, капустной, картофельной ботвой огорода, промокнув до горла — ночь была росной, — и, перемахнув изгородь, проскочил мокрым тоже кустарником на дорогу. Она где-то неподалеку раздваивалась, приметил он еще по пути из лесу в деревеньку, один усик вел в лес, другой в Ломзино, — последнее он запомнил по карте, — стало быть, пройти сколько-то ломзинским усиком и возле дороги засесть, испытать счастье. Да и надо ж по силе возможности воевать!
Уже почти рассветало; но свет был жидкий и мутный из-за тумана, висевшего над землей; может быть, уже взошло солнце, да не могло пробиться сквозь туманную муть, а человеческому глазу казалось, что ранняя рань. Ни за что не узнаешь по такому утру, какой будет день, ведренный или ненастный. Им, окруженцам, предпочтительнее ненастный, верней, пасмурный, без дождя, в пасмурную погоду ты меньше заметен для постороннего глаза, а сам реже встречаешься с кем бы то ни было на пути. Но теперь забота еще о другом: как аккуратней одолеть немца. Родион уже вышел на ломзинский усик, более укатанный телегами и грузовыми машинами, и поглядывал вправо и влево, где ему приземлиться. Не просто сесть на какую-то кочку, но прикрыться чем-то зеленым со стороны накатанного проселка. Тут же был редкий и низкорослый ольховник, за ним не скроется и зайчишка. Но сразу за поворотом, перед мостиком через узкую речку Лихов увидел копнистый ореховый куст и заторопился к нему. Непроницаемый куст! Можно зайти за него, можно спрятаться в нем. Пока лезть в мокрую листву не хотелось, Родион обошел половину куста и присел на пенек. Вот так и сидеть, дожидаться немчика в подплывающей бричке. Поравняются лошадь и бричка с кустом — нападать. Но не спереди нападать, сзади. Ведь как будет вести себя оккупант, тем более неопытный, робкий, подъезжая к ореховому кусту? Поглядывать, нет ли там партизан, не выбегают ли напересек; поравнялся с кустом — весь заострился на мысли, не поджидают ли впереди. А ты наскакиваешь на него сзади и хватаешь за глотку. Не из приятных занятие, душить человека, но что делать, если они сами пришли грабить и убивать?
Лихова не очень беспокоило и пугало то, что должно было произойти, и произойти, может быть, скоро, не исключено, что через минуты; все задуманное в этот момент ему казалось делом решенным и чуть ли не совершившимся; он даже позволил себе, сидя под кустом, поразмышлять о другом: о товарищах — спят они или проснулись, о лейтенанте — вдруг он встал, нервно ходит вокруг шалаша, потрескивая хворостинками, что попадаются под ноги, а это означает, волнуется и поругивает его, Лихова, что он долго не идет. Думал Родион и о более отдаленном, о доме. Там, на реке Чулым, в этот час уже день, может быть, солнечный, хотя и прохладный; здесь туманы и росы, а там наверняка заморозки; мать, пожалуй, копается в огороде, прибирает остатки всего, что там наросло; Алевтина, по всей вероятности, в школе — начались занятия — рассказывает ученикам, в том числе и Леньке (такой востроглазый, вихрастый, сидит на первой парте, возле материного стола), о каких-нибудь подлежащих и сказуемых: «Плывет лес… Лес — подлежащее, плывет — сказуемое. Понятно?» И думать не думают, на какое опасное дело идет в эту минуту их Родька. Вообще-то они, конечно, за него беспокоятся, тем более что нет писем. Всего и послал с фронта один треугольничек. От них не принесла полевая почта и одного. Пожалуй, беспокоится и Захаров. Он тогда, провожая на пристани добровольцев, сказал: «Ваши судьбы в ваших руках, хлопцы». Что теперь он подумает о нем, Лихове?
Шлепки лошадиных копыт по влажной земле заставили Родиона вздрогнуть, он вжался в сырой ореховый куст, дохнул его влагой. А сквозь листву поглядывал на дорогу, торопил лошадь с повозкой: «Ну, двигайтесь, ну, покажитесь!» И на дороге показалась для начала не вся лошадь, только передняя нога ее, правая, в черном волосе до колена; правую опередила левая нога, тоже мохнатая. Сильный конь, ломовой. Сволочи, приехали на ломовых лошадях с короткими, как метелки, хвостами!.. Показалась и бричка, сперва тоже не вся, один ее передок, даже одно переднее колесо на резиновой, только поуже, чем у автомашины, покрышке. Прикатили повозки на резиновом ходу, — сволочи!
Жалкий вид немца в широком, не по размеру мундире и помятой пилотке, торчавшего в передке с ременными вожжами в руках и озиравшегося пугливо, враз настроил Лихова более мирно, спокойно. Да это ж парнишка, хотя у него на груди и болтается автомат, бьет металлической ложей по деревянному облучку брички. Это ж пацан! Да он, Родька, возьмет одной рукой за его голову и перекрутит ему шею из мочалы, оккупант и завоеватель не успеет пикнуть, даже открыть рта. Только надо ли его — пацана — убивать? Пацаненка?! И все-таки Лихов не спускал с него глаз, особенно с автомата, болтавшегося на груди. Немчик натянул вожжи, поторапливая битюга, и лошадь мотнулась вперед, голова ее с подстриженной гривой скрылась за орешиной, потащила туда же разваленный надвое круп. Когда наполовину втянулась за куст и тяжело нагруженная бричка, Родион начал выходить, крадучись, из-за широкой орешины. Оставалось пробежать немного за бричкой и сделать прыжок, подмять под себя немчика с его автоматом — неожиданно для себя передумал, пробежать пробежал, но не прыгнул и не подмял, а весело крикнул:
— Подвезешь, геноссе?
— Можна, — вздрогнув, ответил тот почти чисто по-русски, потянув руку к автомату и снова ее опустив: неизвестный человек, садившийся рядом, смотрел мирно, ласково и светло. — Добрый утро.
— Гутен морген, — поприветствовал и Родион, усаживаясь поглубже. За автомат немца он был спокоен, автомат глядел стволом в сторону лошади, повернуть его немчику не удастся, тем более не удастся выстрелить, а попытается — тут ему и капут. — Где, когда научился говорить по-русски, молодой человек? На фронте? Здесь?
— Нет, нет. — Немец покрутил головой на мочальной шее. — Еще до войны, в школе.
— Готовился к войне с русскими?
— Нет!
— А чего везешь-то на лошади! Куда? — Лихов ощупал лежавший посреди брички мешок. — Банки!.. Значит, консервы?
— Мясные консервы. Везу себе часть. Ви голодны и хотите покушать? Вам дать одну банку?..
— Удружи. Только не одну, парень, а больше. Видишь ли… — Что должен был видеть немецкий солдат, Родиону не удалось быстро придумать, и он не стал ломать голову, заметив, что хозяин подводы уже развязывает мешок, уже достает банки, целых четыре, звякая по ним автоматом. А еще натренированный слух Лихова уловил отдаленное завывание машины, не надсадное, значит, не грузовика. — Видишь ли, парень, мне некогда с тобой торговаться и вообще разговаривать, ты давай мне весь этот мешок, — немчик успел завязать его, — давай эти коробки, — он потряс что-то твердое и тяжелое в картонной коробке. — Не цукер, случайно?
— Цукер, да, сахар.
— Так я и знал. Давай две коробки сахара. А лучше — четыре, клади в консервный мешок, он, как видишь, не полный. — Немец и это его распоряжение выполнил, развязал снова мешок и засунул в него коробки с сахаром, не четыре, а пять, и вновь завязал, причем аккуратно, оставив недлинную петельку, чтобы удобнее было развязывать. — А теперь снимай с себя автомат. Ясно?
— Ясно. Пожалюйста. — Немец наклонил голову, мол, снимайте, пожалуйста, сами.
Машина завыла где-то поблизости, и Родион Лихов не снял, он сорвал с головы жалкого немчика автомат.
— Патроны в магазине есть?
— Есть, — не обиделся тот.
— Еще при себе оружье имеешь?
— Ней имею.
— Тогда поезжай. — Родион вскинул на горб мешок с продовольствием, повесил на плечо автомат и соскользнул с брички. — Шнель!
— Бистро! — подтвердил немчик и хлестнул вожжами по глубокому желобу на спине битюга. Он уезжал, не оглядываясь, он явно не опасался, что по нему будут стрелять.
Больше опасался обстрела Родион, отбегая с мешком в сторону от дороги, опять же за ореховый куст, не такой пышный, как тот, первый, но все же укрытие, и опасался обстрела не со стороны немчика, старательно погонявшего битюга, — немцев, ехавших сзади: их легковая машина — черный приземистый «бенц» — уже взбегала на мост. Но нет, кажется, не заметили. Раз едут с закрытыми дверцами, не сбавляя и не увеличивая скорость, стало быть, не заметили. А ехали, видел сквозь листву Родион, два человека, оба на переднем сиденье: шофер в пилоточке набок и пассажир в фуражке с большой тульей; заднее сиденье завалено багажом. «Сволочи, разъезжают как у себя дома!» — подумал Родион и, когда машина проскочила мимо куста, высунулся из-за веток по грудь, поднял автомат. Толком это оружие Лихов не знал, со стороны видел, а в руках держал первый раз, и спусковой крючок нажал без уверенности, что произойдет выстрел; а трофейный автомат застрекотал, да так четко и энергично, что Лихов скорее отнял палец от спускового крючка. И тотчас заметил, что черная легковая машина сбилась с прежнего ритма и безвольно ковыляет по влажной дороге. Значит, попало в нее. Значит, надо добить!
После этого Родион стрелял, уже тщательно целясь и ровными короткими очередями, хорошо видя, что пули попадают в кузов машины, на ней вспыхивают черные дырки, а сама она, припадая на осевшее переднее колесо, явно с простреленной камерой, неизменно воротит в сторону от дороги и вон уже переползла неглубокий кювет и — браво! — уткнулась радиатором в горелый пенек и сама вспыхнула, — значит, пули прошлись по трубам или бакам с горючим. Теперь не выпустить, ни в коем случае не выпустить из машины фашистов, если они еще живы. И Лихов посылал пулю за пулей в дверцы машины, в синий дым и пробившийся сквозь него грязный огонь, пока не заглох автомат: он высадил всю обойму, второй не было. Скорей подхватил мешок с загремевшими в нем консервными банками и, не вешая на плечо автомат, пригибаясь, побежал глубже в кусты. Бежал, лишь бы бежать, лишь бы подальше от происшествия и возможной погони, а очутился на втором усике дороги, лесном, возле коряги с растопыренными корнями, примеченной еще ночью. Теперь путь был известен: по дороге, по тропе вдоль ручейка, от него — в косогор, густо затянутый ельничком, там, в ельничке, к шалашу.
Дорога была верной, и Родион собирался идти шагом, а не бежать, но представил, что там произошло, на ломзинском усике: треск автомата, вспыхивающие черные дырки на кузове «бенца», дым и огонь, и снова заторопился, и не по дороге, не по тропе, а чащобой, запинаясь за валежник и корни деревьев. И как-то не заблудился в большом и все-таки малознакомом лесу, вышел к звенящему ручейку, а потом и к своим в косогоре, собравшимся в путь и сидевшим на колодине с рюкзаками у ног. Шалаша уже не было. И кострища как не бывало, — так всегда, уходя с ночевки, заметали следы. Лейтенант Ялов, завидев своего, встал, оправляя на себе гимнастерку.
Лихов подошел к нему и опустил на землю мешок с загремевшими и этим кое-что сказавшими о себе банками, на мешок положил черный трофейный автомат.
— Вот, товарищ лейтенант!..
— При каких обстоятельствах удалось раздобыть автомат?
Родион рассказал коротко, как встретился с немцем-повозочным, как затем обстрелял фашистскую легковую машину.
— За трофеи, за оружье благодарю, а за то, что стреляли, ставлю на вид. В нашем положении ввязываться в перестрелки не следует. Только при острой необходимости и по моему приказанию. Мы же легко можем вызвать преследование. А чем будем отбиваться? — лейтенант перевернул на мешке автомат. — Поди, с десятком патронов?
— Патронов больше ни одного нет.
— Вот видите… А по ближайшим тылам, наверняка, разнеслась весть: партизаны! Или: диверсионная группа, приказано уничтожить!.. Так что придется остерегаться. И поторапливаться, покуда туман.
Едва выбрались из тумана, поднявшись на новый бугор, как позади уже затявкали, ожесточаясь, собаки, заухали одиночные выстрелы, — пришлось не идти, а бежать.
Они пометались в этот день, пообрывали на себе без того драное обмундирование, потому что везде было собачье тявканье и стрельба. Тишину леса почувствовали только под вечер. И то подозрительной и жуткой казалась эта лесная в надвигавшемся сумраке тишина.
Отдуваясь и шумно дыша, Елсуков поплескался у самого берега речки — он же боялся воды — и прилег тут же, на зернистом песке, расправил могучие плечи.
— Уф!.. Что тебе банька, только и не хватало пара да веничка!
Плечи у него были могучие да натруженные, под мышками и на груди синели надавы от лямок нелегкой поклажи; он погладил, поразминал надавленные и затекшие места.
Два тезки, тоже обнаженные и мокрые после купания, лежали выше по берегу, на лужке; у обоих из-под плесенно-белой и, казалось, истончившейся кожи выпирали грудные узкие ребра; на брюхе мякоть и жирок еще были, отощали, да не совсем.
Родион, сидевший в берегу, на дернине, между Елсуковым и тезками — он успел обсохнуть, — как раз оглядывал спутников, подмечал, каковы они телом. Ничего, еще столько пройдут! Если он, конечно, достанет столько же или больше тушенки. Или — свежего мяса. Словом, шли шестеро на восток и еще, сколько надо, пройдут! А пока отдыхали после тяжелого перехода и освежающего купания.
В отдалении, под склонившейся ивой расположился рядовой Килин, крутил-вертел в руках развалившиеся сапоги Ялова, не знал, что с ними делать. Далее него, как и он, Лихов, на дернине сидел лейтенант; опустив на колени гимнастерку и некогда голубую, теперь выцветшую и пропоченную майку, он проветривал одежду, одновременно грелся на солнышке, подставляя ему то впалую грудь, то вислые плечи, попеременно одно и другое. Солнце слепило глаза, потому Ялов отвертывался от него, клоня голову с черными волосами, сбегавшими ему на правый висок лесенкой, одновременно протягивал руку к стоявшему чуть позади котелку с подогревшейся на солнце водой и плескал себе из ладошки на лицо и на грудь, а потом под мышки, под мышки с редкими волосенками, поеживаясь и скаля желтоватые зубы и вспыхивающие на солнце золотые клычки.
Семен Первый, навострив один глаз и прищурив второй, поднялся на локтях, усмешливо хмыкнул:
— Моется! Будто нельзя залезть в омут, как мы, окунуться с головой.
— Значит, нельзя, — возразил тезка. Они всегда не соглашались друг с другом и спорили, но не жарко, не зло. — Может, человек с малолетства боится простуды. Может, слабоват легкими, сердцем али еще чем. Не слышал, ночью покашливает?
— И мы с тобой, мало ли, гавкаем. А тогда напились из болота, маялись животами. Он стерпел жажду, не лакнул из-под кочки и уберег себя от беды. Осторожный!
— Это плохо?
— Чего ж тут плохого…
— Так чего же ты?..
— Так вон решил мыться из котелка. Уж мылся бы, на то пошло, из ложки, я бы чайную дал. А тогда, помнишь, угодили под дождь, вымокли? Ну, вымокли, беды-то, что вымокли, разделись до живого тела и обсушились перед костром. Он сидит на пенечке, повертывает к огню то зад, то перед, морщится, потому что не сохнет одежа по-настоящему. Мы скипятили воды, заварили чагу и хлещем чай самодельный кружка за кружкой; он выпил полкружечки и сидит, завязал горло платочком.
— Ну и что?
— Опять «что»?.. Не стал раздеваться, как мы, так всяк делает, как он умеет и хочет. Обсушились после холодного душа тем вечером мы, обсушился и он. Даже не кашлянул. Значит, поберег себя человек не хуже тебя. И теперь, стало быть, надо беречься.
— Да уж поберечься наш лейтенант умеет и может; сам схоронится от чего-то и тебе скажет, как схорониться. Но здоровьишко у него так себе, дрянь. Сколько, он говорил, ему исполняется нынче? Двадцать три года? Не исполнилось двадцати трех, говоришь, а уже два зуба обточенных или вставных. Слаботелый… Вон-вон опять, посмотри, поплескивает из котелочка, прикладывает руки к воробьиной груди!.. А зайти в речку боится… Зашел! Окунулся! Уже трет себя полотенцем, хахакает, — хорошо! Поглядели бы на него немцы, послушали бы, как он хахакает! Он бы у них похахакал, когда бы они его потащили без пересадки в гимнастерке и бриджах на березовый сук.
Елсуков, расслышав эти слова, заскрипел всем телом о влажный песок.
— А как бы его увидели и услышали немцы? Мы что, сдались бы?
Возмутился Родион:
— С какой стати мы попали бы к ним?
— Во-во, разобраться, с какой? Три недели не попадались, на четвертой надумали бы сглупить! Да вы что, мужички, опять за свое?
— Уж и сказать что-то нельзя… — проворчал Семен Первый.
— Сделали бы глупость, попали, и себя засадили бы в ихние лагеря и его ухойдакали, а, спрашивается, за что? Что он тебя и меня от фашиста спасал? Делил поровну черную крошку?
— Да так вышло, Елсуков… К слову пришлось…
— Пусть вдругорядь у вас не приходится. Ишь начали снова!.. Человек вон старается, почти вывел к своим, на его карте, подсказывает сибиряк, от силы три перехода до Селигера, там, по сведениям, застрял фронт ихнего наступления, по другую сторону озера наши, а мы попадем к ним или, еще поганее, сдадимся!
— Раскудахтался! — буркнул Семен Первый уже из рубахи, которую он надевал. — «Человек старается, да человек почти вывел»! Не говори гоп, пока не прыгнешь! И еще неизвестно, как встретят свои нас с Сенькой, а может, и вас.
Елсуков оттолкнулся локтями от земли и сел, мотая всклокоченной головой; из отросших за время блуждания по немецким тылам косм полетели песчинки.
— Нет, не может этого быть! Если мы выйдем и вынесем документы…
— Наградят орденами?.. Первым товарища Елсукова за поклажу тяжелую на горбу.
— Награждать, соображаю, не будут, но… Да вы что, парни, одурели совсем?.. О лейтенанте опять начали плести, дураки. О нас с Лиховым… Что мы с ним недостаточно воевали? Боялись? Лично я, если и боялся когда, так не за себя, за своих ребятишек, пятеро их у меня. Второй отец для них сыщется? Отколь ему взяться? Сиротство! И они, провожая на войну, чуяли, облепили со всех сторон и ревмя ревут; самая махонькая, Настюнька, так вцепилась в ворот рубахи, верите, не могу отодрать. Хоть ломай ей пальцы и ноготки-коготки: «Тятька!» А у тятьки вот-вот все оборвется внутри. И тут было однажды, чуть ли не оборвалось. Поначалу еще, когда увидел, поперли их танки, поливают огнем. Тут и вскрикнула опять махонькая моя: «Тятька!» И вцепилась на сей раз не в рубаху, не в ворот, а в горло. Как ни пытаюсь оторвать, не могу. С нею, Настюнькой, и выскочил было из ячейки, да сразу опамятовался — назад. Куда бежать-то, зачем? У вас было не так? Не кричали вам: «Тятька!» — Елсуков поднялся во весь рост, черный и страшный в своей наготе. — По-другому было, что вы тут всячески выражаетесь?!
— Да мы что?.. — сел на траве и затрепетал Сенька Второй. — Мы же так как-то…
— Не подумавши, — договорил тезка, прячась за ним и тоже трепеща.
— То-то мне! — уже начал отходить Елсуков. — Вон идет лейтенант наш, пусть, если слышал, поговорит с вами.
Лейтенант уже успел одеться, обуться и при всей форме, с пистолетом на одном боку и с планшетом на другом, весь подтянутый, шел берегом по лужку. Не в порядке были лишь сапоги, оскалившие белые зубы — гвоздики, пришлось обвязать их бечевками.
— Поднимайтесь! Быстренько! — на ходу бросил он Килину, и тот вскочил с лужка и, прыгая на одной ноге, начал вдевать ногу в устье штанины, густо унизанной заплатами. — Остальные, не мешкать со сборами! — Лейтенант подошел к четверым спутникам, уже натянувшим брюки и гимнастерки, и, потирая ладонью щеку, тихо и смущенно сказал: — Расположились как до войны. Как где-нибудь на покосе!.. И я сам потерял голову, завидев проточную воду и свежий лужок. А вокруг немцы-фашисты. Не от одной ихней погони сумели уйти, а тут могли влипнуть, пропасть ни за что ни про что. Потому что недалеко фронт, я прикинул по карте, не более тридцати километров. И, сидя на берегу, я отчетливо слышал в той стороне, на северо-востоке, разрывы орудийных снарядов, обвалами. Значит, там, в озерном дефиле, война. Сплошной линии фронта, думаю, нет, кругом леса и болота, но деревни и хутора поблизости от передовой, конечно, заняты немцами, так что приказываю всем: осторожность! Больше так беспечно, как здесь, не располагаться, — он с неудовольствием оглядел залитую солнцем полянку, еще недавно самого его привлекшую чистотой, — и одежду и обувь с себя не снимать. Через пять километров небольшой выселок, — обернулся он к Лихову, — сходишь, разведаешь. В дома заходить только с огородов и сперва осмотревшись. И ничего в деревне не брать, решительно ничего, только уточнить обстановку: на Селигере ли еще фронт. Я понятно говорю, Лихов?
— Понятно, товарищ лейтенант.
— Собрались? Поклажу на плечи, пошли!
Вскоре, точно, увидели деревеньку в полтора десятка домов и остановились в березовой роще. Родион вскинул на плечо трофейный автомат с запасом патронов (патроны он раздобыл прошлой ночью, при стычке опять же с одиночным немецким солдатом) и направился между кустиками. За ним увязались два Семена, они оба клялись, что на выселок не зайдут, только понаблюдают со стороны, и Ялов не стал возражать, правда, предупредил опять: осторожно!
Часа через два Лихов вернулся один.
Лейтенант, завидев его, резко поднялся с валежины.
— А хлопцы? Где хлопцы?
— Они там…
— На выселке, что ли? Было же сказано, на выселок не ходить.
— Они и не заходили, на выселке я был один. Немцев там нету, бывают только проездом. До озера Селигер по проселку двадцать пять километров, фронт держится там. Но пока немцы не наступают, будто бы ждут пополнения. А еще я узнал ненароком, вчера тут, над дорогами, летал наш самолет, бомбил их колонну. И вот когда я шел обратно сюда, наткнулся на грузовик, заскочивший в кусты и тут попавший под бомбы. Поодаль в борозде лежали два убитых фашиста, на одном — новые хромовые сапоги. Не подумав, я рассказал о них Семенам. Семен Первый загорелся: «Пойдем, снимем с фашиста!» Сенька Второй даже добавил: «Отдадим нашему лейтенанту, он, можно сказать, без сапог».
— Забота о лейтенанте, о его сапогах! — вспылил Ялов, что с ним случалось нечасто, и приподнялся на носках своих хромовых, с подошвой, державшейся на бечевках. — И потащились туда вон, в кусты? И глупо погибли?
— Семен Первый, один. Его тезка вот-вот подойдет, моется у ручья. — Родион прикрыл ладонью глаза, их и теперь обжигало тем страшным видением: на проселок за теми кустами выкатилась грузовая машина; в кузове сидели и стояли солдаты в немецких серо-зеленых мундирах и палили из автоматов — начал квакать один автомат, включилась в концерт целая дюжина. А из кустов по сжатому полю, пригибаясь, бежал человек, тащил под мышкой головками вперед сапоги. Немцы стреляли по нему. Настроившись, они ударили залпом. И человек с сапогами — Семен Первый — как бы споткнулся за что-то и рухнул на землю. А немецкие автоматчики, гогоча, все стреляли, уже по тому месту, где лежал человек, и прекратили стрельбу, убедившись, что тот не поднимется. Грузовик прибавил проворства и скатился в низину. Все. Погиб человек ни за что ни про что!
В потемки уже Родион Лихов сходил на сжатое поле и похоронил Семена в воронке от бомбы, принес и положил перед лейтенантом прошитые автоматной строчкой по голенищам, но еще прочные сапоги.
— Вот. Может быть, пригодятся…
— На могиле поставил какой-нибудь знак?
— Насыпал земли и воткнул затесанный колышек с именем и фамилией.
— В скольких метрах приблизительно от деревни Березовки? На юг? Кажется, на юг?.. Далеко ли от дороги? От кустиков?.. — расспрашивал лейтенант, сам в темноте быстро писал, шурша карандашом по блокноту.
Родион отвечал не очень охотно, не очень уверенно. Под конец спросил:
— Не домашним ли собираетесь со временем сообщить?
— Собираюсь. А как же? Кто сообщит о гибели человека, если не мы?
Лейтенант Ялов был уроженцем Москвы. Здесь он рос и учился, здесь начиналась его армейская служба. В сороковом, предвоенном, году его мотострелковую часть перебросили из-под Москвы на запад, туда же после краткосрочного отпуска и незавершенного лечения на курорте в Крыму выехал и Ялов. Его не смутило, не расстроило, что отдых и лечение прервались, — надо, стало быть, надо; он и в Москву завернул только на два часа, чтобы свидеться с матерью да захватить с собой кое-что из вещей; в тот же день поезд мчал его к Балтийскому морю.
Это был скорый поезд, он проскакивал полустанки и полевые станции, задерживался только на крупных и узловых; но еще стремительней уносился вперед — мысленно — пассажир в комсоставской хорошо отглаженной гимнастерке. Провожая взглядом пригороды столицы с их деревянными дачами и краснокирпичными крохотными заводиками, с изобилием, лип и дубов, разметавших пышные кроны, Ялов, собственно, был уже там, в дождливой Прибалтике, которую он знал только по газетам и книгам, на Рижском взморье и в Риге, где никогда не бывал; не бывал, а видел и золотой песок побережья, слепивший глаза, и серый асфальт улиц, дививших своей чистотой, да что видел — ступал голой ногой в горячий песок, тонул в нем по щиколотки, шаркал подошвами хромовых сапог об асфальт.
С детских лет Ялова увлекала романтика поисков, риска, борьбы и отваги. Эту страсть ему внушил, конечно, отец, хотя видеть его сыну тоже не приходилось. Старший Ялов до революции работал в подпольных типографиях социал-демократов, а с началом гражданской войны перешел в органы армейской разведки. Это был смелый подпольщик, а потом боец незримого фронта. Молодой Ялов еще шестиклассником читал книгу, где говорилось и про отца, как он в одном южном городе проник в штаб белой армии — не полка, не дивизии, армии, — добыл важные сведения для наступающих красных войск и помог им разгромить врага. Мальчик частенько приставал к матери, допытывался, что ей известно еще о геройстве отца. Но та смущенно пожимала плечами, она и замужем-то была один год, муж был с нею деликатен и ласков, но о работе своей не рассказывал; он часто ездил в командировки, иной раз надолго, а однажды уехал и не вернулся; сын родился уже без него. Но, значит, с отцовскими склонностями.
Нет более священной обязанности для коммуниста и комсомольца, думал молодой Ялов, как бороться с внешними и внутренними врагами! И он поклялся, что всю жизнь посвятит выкорчевыванию врагов, отдаст священному делу всю свою кровь, каплю по капле. Перевод на запад он посчитал за свое, за личное счастье: Советский Союз стал лицом к лицу с фашистской Германией, там, в Прибалтике, начиналась схватка двух разведок, двух контрразведок, а позднее, может, и армий, и он, Ялов, будет на переднем крае борьбы.
Но еще довоенные события в Прибалтике озадачили Ялова: отпрыска русской графской семьи, паренька в ботинках на толстенной подошве, с румянцем во всю щеку, подозревали в шпионаже, а он, оказывается, ничего дурного не делал, он тосковал в Прибалтике по родному Подмосковью, которого не видел (тоже не видел!), и встречал с красным флагом Советскую власть.
Началась Отечественная война; уже через восемь дней немец подошел к Риге, которую уже 22 июня бомбил. Думали воевать на чужой территории (если уж воевать), а тут и по своей отступали. Оказались во вражеском окружении крупные части, штабы; пришлось выходить к своим мелкими группами. И в тисках окружения было невероятное: он, контрразведчик, шел вместе с самострелом и дезертиром, спал с ними в одном шалаше и ел из одного котелка.
Сегодняшней ночью, чтобы перебраться через озеро Селигер, Лихов, Елсуков, Килин, воспользовавшись темнотой, проникли в прифронтовую незнакомую деревеньку, занятую фашистами, отыскали там нужных людей и вон ведут перевозчика. Только очень уж молод, судя по голосу, перевозчик, так и звенит бубенцом. И не опасается, что кругом немцы. Когда темень впереди стала как бы пошатываться, лейтенант подал голос из-за укрывшего его ствола вербы:
— Сюда!
— Знаем! — прозвенел бубенец.
— А не громко разговариваете, знающие?
— А кого бы мы опасались тут, немцев? — усмехнулся паренек весело и отважно. — Они ночью сюда не придут. Они и днем из деревни не вылезают, — может, покуда их мало. А спустились сумерки, прячутся по домам. У наших соседей живет фриц, захотелось ему по нужде, кличет хозяйку: «Матка, ком, ком!» Сидит возле забора впотьмах, без конца спрашивает: «Во биз ду, матка?» — «Хиер бин их».
— И матке приходится осваивать немецкий язык?
— Приходится, значит.
— И тебе тоже?
— А мне что? Я еще в школе учил.
— Сколько же ты успел пройти классов? — Ялов уже различал в темноте их перевозчика: маленький, щуплый. — Классов пять-шесть?
— Поболе.
— Как зовут, интересно?
— Никак.
— Так-таки и никак?
— Никак. Я же не спрашиваю у вас и у ваших товарищей — как. Побывали они у нашего Степана Степановича, объяснили ему что к чему, вызвал меня Степан Степанович, дал задание перевезти, и вот я перед вами; вы тоже передо мной; а остальное ни вас, ни меня не касается.
— Больно ты строгий, Никак! — Лейтенант пошуршал вислыми ветками, похватал носом влажную прохладу затаившегося где-то в темноте ночи и кустов Селигера. — А дорогу на тот берег хорошо знаешь?
— Если бы плохо, Степан Степанович не послал. Через ночь да каждую ночь плаваю, кого-нибудь да перевожу. Двух летчиков сбитых посадил в лодку под самым носом у фашистов и переправил. А до них перевозил подполковника туда и сюда.
— И сюда?.. — озадачило Ялова. — Почему еще и сюда?
— А он явился в Сорогу — там теперь наши, штаб армии, — ему вежливенько сказали: «Сам вышел, а своих в окружении оставил? Возвращайся, батенька, собирай всех до единого и веди». Вот он и пошел обратной дорогой. Здесь говорит мне: «Жди, друг, повезешь в третий раз». Говорю: «Ладно, даже пригоню еще одну лодку. Только поторапливайтесь со сбором, пока ранняя осень, еще не задуло, начнутся ветры и вьюги, не больно-то поплывешь». Уже сегодня барометр у Степана Степановича попер с великой суши на переменно, того гляди, наворожит ненастье и бурю, тогда я вам не перевозчик, не проводник.
— Тогда будем и мы торопиться, — сказал Ялов и обернулся к своим. — Быстро! — И те поползли в кусты, шелестя ветками и травой, отыскали свои рюкзаки, Елсуков — свою особую воловью поклажу. — Теперь веди нас, Никак. Где твоя лодка, как к ней пройти?
— А вам не обязательно знать, где она, как. Много будете знать, скоро состаритесь, — продолжал дерзить юный перевозчик и проводник. — Топайте следом. Да осторожнее, можно споткнуться и расквасить себе нос. Еще проще развесить по веткам глаза. — Он нырнул между кустами. — За мной!
— Топаем! — откликнулся Ялов, хотя вовсе не топал, лишь шаркал подошвами старых, развалившихся окончательно сапог о лоточек тропы, находя ее ощупью. А по лицу шлепала влажная листва; и был момент, уткнулась в лицо сухая жесткая ветка, царапнула переносицу. Как не высадила глаза! — Где ты, Никак? Во биз ду?
— Хиер бин их. Здесь я, — отвечал паренек издалека.
— Ты нас все же не оставляй… раз тебе поручили.
— Ладно, идите на голос, я жду.
И он дожидался их, попадал в темноте под ноги, как кутенок, и вновь уносился вперед, что приходилось догонять его, сбиваясь с тропы и продираясь кустами, окликать: «Во биз ду?» — «Хиер бин их». Благо, что путь берегом обдававшего свежестью озера был недолог, да и посветлей стало, когда спустились к воде. Лодка была спрятана в прибрежных кустах. Впятером выволокли ее из-под нависших ветвей и, протащив по песку, дали осторожно плюхнуться в воду.
— Кто сядет на греби? — с серьезностью взрослого спросил паренек-перевозчик. — Кто посильнее?
Елсуков смахнул с одного плеча свою ношу и, придерживая ее на втором, шагнул в колыхнувшуюся и сразу осевшую лодку.
— Надо быть, я.
— И я, — сказал Лихов.
— Ну и садитесь бок о бок. Да враз поднимайте и опускайте весла, не вразнобой. Не плещите. Ни-ни! На воде не то что в лесу, далеко слышно, не дай бог, ежели засекут.
— Ты же уверял, — напомнил ему Ялов, — что немцев поблизости нет, ночью они не вылазят из деревень, отсиживаются в домах.
— Мало ли что я сказал, а теперь вот давайте мне тишину. Ни звука лодкой и веслами! И чок-чок, зубы на крючок!
Все сели, строгий перевозчик, устроившийся в самой корме, оттолкнулся веслом от песчаного берега, и лодка плавно пошла, чуть поскрипывали уключины. Никак правил ловко, его весло резало воду бесшумно, и только когда паренек изменял направление лодки, за кормой приглушенно побулькивало.
Как он ориентировался в пути, Ялов не мог себе объяснить: ночь была беспросветной, только отплыли от берега, а его уже не видно; ни огонька заблудящего где-то на берегу, ни звездочки в небе, забитом тучами плотно; темень снизу и сверху, непроглядная темень вокруг. Может, есть при удалом перевозчике какой-то прибор, компас с нафосфоренными стрелками, паренек поглядывает на него исподтишка? А может, чутье, особое, прирожденное? Ведь обладают же чутьем птицы, летят с юга на север и обратно за тысячи километров, и никогда не сбиваются с курса. Выручает звездная карта неба? А днем? А ночью, как сегодня, без звезд? Говорят, птицам помогают силовые линии магнитного поля планеты. Что помогает этому пареньку? Или рановато еще за него ручаться, может привезти не туда?
Но что бы ни говорил себе, как ни мучил себя сомнениями Ялов, в глубине души он был уверен, что паренек этот не подведет их, что уже через час-полтора они будут на той стороне озера, у своих. Столько бродить по лесам, по болотам, не поддаться никому, ничему и вдруг попасть как-то нелепо впросак на последних километрах пути, — не должно этого быть!
Лейтенант расстегнул на шее воротник гимнастерки и прилег на валявшийся в носу лодки чей-то мешок, закрыл глаза. Поскрипывали с опаской уключины, побулькивала осторожно вода, причем не только под гребями, но и ближе, у него под локтями, вспоротая носом лодки с разлету. А вообще-то тишина и покой. И убаюканный тишиной и покоем, Ялов снова раздумался о превратностях судьбы, больше лично своей. Хотел биться с врагами на границе, а очутился в Калининской области, чуть не под стенами Москвы. Но ничего, ничего, вот только соберется с силами Красная Армия!.. Это хорошо знают Лихов и Елсуков, если гребут, вон как старательно и дружно гребут. Знает теперь и Семен.
Землю они в темноте не увидели, они заметили вспыхивающие бледно-синие огоньки и один среди них зеленый, он, вспыхнув, горел подольше других, и Никак с кормы громко и солидно сказал:
— Наши!
Потом была высадка при вспыхивающих фонариках, была посадка в лодку других каких-то людей, они плыли на немецкую сторону. Ялов не стал спрашивать, кто они и зачем туда отправляются; и было размещение на жидких нарах избушки, стоявшей в берегу озера… Компаньоны предлагали идти сразу в деревню, до нее вела наезженная дорога, и нашелся человек, изъявлял согласие туда довести, но лейтенант решил подождать до утра: утро вечера мудренее. Он приказал спутникам:
— Спать!
Направление в строевую часть Лихов и Елсуков получили раньше других. Они подошли к бункеру, сверху забросанному хвойными ветками. Тут их остановил часовой.
— Дальше нельзя. — Загородил им дорогу автоматом.
— Нету начальства? — запросто спросил Елсуков. — А нам надо представиться, что явились для прохождения службы дальнейшей. Можно присесть?
— Это разрешается.
Перед входом в бункер стояли скамейки, явно принесенные из крестьянских домов, массивные, грубой работы; Елсуков опустился на стоявшую слева; Родион присел по другую сторону прохода, свалил с плеч вещмешок. Оба они за время блуждания по вражеским тылам осунулись, Елсукова припорошила седина, влажные глаза, как бы вдавленные в лицо, смотрели печально; грустно выглядел и Родион. И было в облике Лихова, в его голосе ироническое:
— Ты бы хоть сказал, строгий часовой, что за часть, в которой нам придется служить? Хоть пехота или артиллерия?
— Не положено разглашать.
— Да мы ж все равно узнаем. Раз посланы служить, будем знать.
— Вот придут из командования, тогда узнавайте. Да вон идет комбат Чупраков! — Часовой подтянулся и, еще не дождавшись, когда рослый, в развевающейся плащ-накидке комбат поравняется, вскинул руку к виску. — Разрешите, товарищ командир стрелкового батальона? Вот прибыли к нам…
— Пополнение? — подхватил командир батальона. — Хорошо! — И Родион, стоявший тоже навытяжку, заметил, как его, а потом Елсукова смерили испытующие глаза. — Хорошо! Следуй, пополнение, за мной! — И прошел, не оглядываясь, в бункер.
Он был всевидящий и всеслышащий, этот комбат, он, оказывается, уже знал о вновь поступивших к нему в подчинение солдат и теперь, в бункере, только поинтересовался настроением мужиков (он так их назвал, мужиками). Заметив, что старший по возрасту озабочен, участливо спросил:
— Думы о доме? — Он поперебирал валявшиеся на столе шахматные фигуры. — Поди, небогато жил? Полна изба ребятишек?!
— Угадали, — подтвердил Елсуков. — Пятеро осталось их у меня мал мала меньше, — как они там живут? И как будут жить дальше? На одной материной шее, это не шуточно.
— Понимаю вас, старший по возрасту, — сказал командир батальона. — А вы, вы, младший, что хмуритесь? — обернулся он к Родиону. — Ничего, ничего, вот обживетесь тут у меня, настроение повысится. А пойдем в бой… — Командир батальона собрал шахматные фигуры, расставил в две шеренги черные, в две белые, черные подальше от себя, белые ближе. — Сходим в бой, сбросим с этого берега окопавшихся немцев и совсем весело заживем. — Он встал у себя за столом, едва не касаясь головой бревенчатого наката. — Будем рассчитывать на победу! — в меру повысил голос комбат. — А теперь отправляйтесь в первую роту, скажите командиру, что от меня. Это — выйти из бункера и вправо, все вправо до крайней землянки. Желаю успеха!
Новички не очень умело козырнули боевому комбату (разучились за последние месяцы козырять) и боком вытекли из бункера на вольный дневной свет, заторопились по утоптанной стежке направо и прямо, к землянкам. Там представились командирам роты, взвода и отделения и вскоре обедали под кронами елок со всеми, а под вечер получали патроны, гранаты-лимонки и шанцевый инструмент.
В бой пошел стрелковый батальон старшего лейтенанта Чупракова через неделю. На первых порах, собственно, не наступали, а сидели в кустах, кое-как зарывшись в луговую мокрую землю, пока вела огонь артиллерия. Били «сорокапятки». Они стреляли вяло, паузы между выстрелами были длинные, и кое-кто из сидевших в кустах начал нервничать и вспоминать дурным словом бога войны: три дня назад рота уже вела бой с десантниками, но ничего не добилась, подошла артиллерия, и на нее мало надежды.
Родион Лихов, вслушиваясь в эти разговоры, дрожал. Он начал дрожать еще в утренних сумерках, когда подходили к кустам, рассыпались цепью по готовым ячейкам. Вот бьет лихорадка, никакого с нею, навязчивой, сладу. И ведь бывал в переделках, должен бы попривыкнуть, так нет, все вздрагивает: руки и пальцы рук, коленки и даже лопатки, между ними по спине ходит ледяной ветер; трясется нижняя челюсть, и дребезжат, прямо-таки дребезжат зубы, выбивают мелкую дробь. Странно, ничего не боялся при встрече с немцами в их тылу, а тут вдруг оробел. Раз пробивает дрожь — оробел…
Справа по фронту копался под кустиком Елсуков, углублял ямку, но снизу в нее проступала вода, приходилось подкладывать ветки. И закопаться в землю нельзя, и не закопаться нельзя, особенно такому крупному человеку, как Елсуков, вон его не закрывает даже ивовый куст; в такого крупного неизбежно угодит лишняя пуля. Мимо такого мышонка, как сосед слева, пролетит целый снаряд, не заденет. Родион пригляделся к человечку, сидевшему перед пеньком по левую руку. Мышонок! Он и дрожал (тоже дрожал!), как мышонок, подтянув к шее руки — передние лапки. Пополз… Ползет к нему, Лихову… Да у него и хвостик, как у мышонка, — конец расстегнувшегося ремня.
Тот пополз с незажженной цигаркой во рту и сел, подобрав под себя ноги и опять подтянув, но теперь уже как молельщик, руки к груди.
— Слышь, браток, не знаю, как тебя звать, меня зовут Павлом, удружи спичку. Я свои израсходовал.
— И у меня спичек нет, я не курю, — сказал Родион. Но в этот момент он, пожалуй, и сам затянулся бы дымом, чтоб освободиться от дрожи. Ни спичек, ни кресала.
— Беда. Вот же беда! — Цигарка в зубах Павла успела смокнуть, разваливалась, и он выплюнул ее. — А откуда будешь-то, какой области уроженец? Я здешней, Калининской, бывшей Тверской.
— С Чулыма-реки.
— Сибиряк, что ли?
— Вроде бы.
— Слышь, сибиряк, а ты смерти боишься? Нет?..
— А сам ты?
— Боюсь, страх как боюсь. Еще бы с артиллерией али танками… А то было уже наступали, говорилось, подмогнет артиллерия, а она и голоса не подала. Сегодня ухает, так вполсилы. Худо… К тому же устал, хоть бы отдохнуть маленько в санбате… Да ладно, сибиряк, прощавай! — И уроженец Тверской быстро и с оглядкой уполз.
Без него Родион прилег на повялые ветки, прикрывавшие бруствер, раздумался: а это было бы ничего тоже, попасть в медсанбат. Не надолго, на недельку, другую… Чтобы отдышаться получше, спокойно поспать… Утречком медсестра принесет тебе что-нибудь на тарелке с голубыми каемками; под тобой будут белые простыни; а со стенки, из репродуктора…
Родион не договорил до конца, возмущенно подумал: «Ведь придет же такое на ум!..» И будто не его собственный голос говорил ему, будто эти слова были того человечка, привалившегося теперь боком к пеньку, Лихов погрозил ему кулаком. И кажется, в этот момент освободился от дрожи, что донимала с утра; точно: не дребезжат зубы, он собран, весь слит воедино, как перед прыжком в ту немецкую бричку, запряженную битюгом.
К началу атаки — ее возвестила красная кровяная ракета, выписавшая над полем боя крутую дугу — он уже чувствовал себя легким и ясным, когда все слышно, все видно вокруг: справа, пригнувшись, отчего голова опустилась ниже хребта, бежит Елсуков, слева — тот человечек, бежит тоже, а не ползет, и даже конец ремня не волочится, заправлен; народу же по обеим сторонам больше и больше, кусты впереди, правда, редеют; хлопки выстрелов раздаются чаще и чаще, и справа и слева, они как бы поддерживают тебя, и уж не дает сойти с половички команда: «Вперед!»
И Родион, все видя и слыша, правда, слыша и видя сегодняшнее, ближайшее, ничего дальнего, прошлого, ни дома, ни семьи перед ним не было, торопливо бежал; кончились бледно-зеленые ивовые кусты, начали вырастать и сразу обрушиваться другие кусты, черные, с огненными цветами, — люди начали приотставать и ложиться; уронил себя перед корявой валежиной и он, Лихов. А черная, в огненных цветах роща все гуще, непроходимее, — это стреляли немецкие шестиствольные минометы с того берега Селигера, и мины падали с визгом, уханьем, треском. Уже трудно глядеть в сторону рощи, она застилает черным глаза, выжигает их огненно-красным. Еще немного и — все, полетишь в бездонную пропасть, вечную пустоту.
Но конец с его бездной и пустотой, казалось, неизбежными, почти что желанными, не наступал. Родион слышал уханье взрывов и видел небо над головой, причем чувствовал — удивительно! — небо делалось просторнее, обнаженней, утренняя голубизна даже над полем боя проливалась до самой земли, пальба же, затеянная фашистами, утихала, черные с красным кусты взрывов возникали реже и реже. Зато в другом месте все сотрясалось от взрывов. По ту сторону озера! Там стоял выше леса дым, сквозь него пробивался огонь. Туда, по вражеским минометам, накрывая их, била артиллерия, наша. Не те две или три туберкулезных пушчонки, а настоящая артиллерия, бог войны.
Когда поле боя очистилось, можно было разглядеть местами разрушенный черный земляной вал, за которым укрывались десантники, откуда-то появился комбат Чупраков, Родион увидел его впереди себя, без того высокого, да еще привставшего на носки, с пистолетом в руке.
— За мной! — взорал он пронзительно, — Там и есть-то их полторы калеки. Вперед!
Неожиданное его появление, да еще при нежданном прекращении минометной стрельбы так подействовало на бойцов, что все поднялись, вся рота, вся цепь, оказывается, растянувшаяся на полкилометра и охватывавшая позицию десантников полукружием. Родион заметил, что одновременно с ним побежали, обгоняя комбата, соседи справа и слева, неповоротливый вроде бы, а проворный на ходу Елсуков и тот тверской, Павел, он бежал вприпрыжку и что-то кричал, что-то звонкое и тянучее. Вся цепь несла впереди себя неразрывное, разраставшееся вширь и ввысь «А-а-а!». И это мощное «А-а-а!» каждого убеждало, что он не один, сплачивало всех и устремляло вперед.
Немцы-десантники, лишившись огневого прикрытия и увидев атакующих русских, явно растерялись и не сразу открыли стрельбу. Да и стреляли поначалу робко и неуверенно, будто раздумывая: «А надо ли? Стоит ли?» Они ж понимали, накатывается лавина, несдобровать.
А лавина подавляла их одним своим несмолкаемым «А-а-а», перекатывавшимся через земляную заграду. Кроме того, пехотинцы азартно стреляли. Родион глянул влево от себя: останавливаясь, прицеливаются и бьют; даже коротышка сосед норовит поднять винтовку на уровень глаз; поглядел в правую сторону — встают на коленки и торопливо стреляют. Только не Елсуков, его не было. Ранен? А может, убит!.. Но и эта страшная мысль в голове держалась недолго, надо было стрелять: впереди из-за комьев черной земли высунулась крутолобая каска десантника. Он, Лихов, привстал на колено и вскинул винтовку. Попал или не попал в немца, в ком земли угодил, разлетелись по сторонам черные брызги.
Десантники начали отбиваться злее, отчаянней; у них были автоматы, и они могли строчить и строчить. Они уже выхлестали средние звенья в живой цепи. Но фланги были целы, они уже зацепились за взрытую землю на линии обороны и притягивались друг к другу, смыкая кольцо.
Лихов оказался ближе к левому флангу; у него теперь была одна цель — тот немец за гребнем черной земли, то ли раненный, то ли убитый, раз больше не появлялся; и раз он убит или ранен, значит, можно и нужно спешить. Родион перемахнул через земляной вал и тотчас увидел своего избранного в лицо: стоя на корточках, тот обматывал белым бинтом шею. Не раздумывая, Лихов всадил в него штык и с остервенением и какой-то незнакомой ранее сладостью пришпилил немца к земле. Поискал глазами, где они тут еще, но больше не нашел чужих, в мышиного цвета мундирах, были только в гимнастерках, свои. Так и стоял, пришпилив немца и озираясь.
Сбоку подошел, припадая на правую ногу, комбат Чупраков.
— Что, Лихов, не хватило маленько войны?
— Пожалуй… — Родион выдернул из бездыханного тела винтовку и приставил к ноге.
— Еще хватит. Думаю, хватит. Целый и невредимый?
— Если не считать, что остервенился.
— Не считать. Меня ранило, и то не считать. Елсукова придется считать выбывшим из части: убит.
— Вот же!.. — простонал Родион.
И под вечер он хоронил товарищей по стрелковому батальону. Их клали рядами в общей могиле, выкопанной на берегу озера Селигер. Елсукова положили в верхнем крайнем ряду. Всех закрыли шинелями. Могильный холм получился широкий, посередине — деревянный обелиск с множеством надписей. В край холма Родион воткнул ореховую палку и повесил на нее пилотку друга с красной звездой.