Алексей Карташов

Рассказы о рукописях

Еще раз о «Путешествии на Запад»

Ведьме с любовью

В тот год, когда мы окончили школу, двое моих товарищей поступили в Институт Востока. Выбор одного из них — японское отделение — был понятен и даже завиден. Дина же, как вы знаете, выбрала китайскую группу, и объяснить это вряд ли могла бы даже она сама. Годы нашего обучения (мы тогда встречались очень часто, если мерить нынешней нашей мерой) не внесли особой ясности в этот вопрос. Перспективы работы, о которой мы думали все чаще, были у Дины туманны, поскольку в то время Китай был наглухо отгорожен от остального мира, уже не в первый раз в своей неправдоподобно долгой истории, а сведения, проникающие вовне, не давали повода для оптимизма.


Динины рассуждения казались нам не имеющими отношения к реальности. Да она всегда была несколько странной девушкой, и я чем дальше, тем больше получал удовольствие от хода ее мыслей, хотя не мог согласиться почти ни с чем. Дина утверждала, например, что китайская цивилизация вообще не имеет ничего общего со всеми остальными, а случайные совпадения (наличие письменности, власти или простых вещей, вроде одежды или жилищ) доказывают не больше, чем, скажем, сходство дельфинов и рыб.


Вы, может быть, помните, как был тогда устроен наш мир. Всякое явление в нем было неизбежно связано с рок-музыкой и сексуальной революцией, так называемое культурное наследие человечества могло остаться "вещью в себе", а могло и приспособиться. Так, Иисус, Иуда и Понтий Пилат смело вошли в настоящее благодаря Булгакову, Веберу и Райсу; прочим повезло меньше.


Постепенно наш замечательный мир утрачивал свои позиции, точнее, реальность, под натиском вполне конкретных математики, механики, молекулярной биологии и прочих, не менее увлекательных объектов приложения разума. Удивительно, но, несмотря на наше расхождение в частностях, мы понимали друг друга лучше, чем раньше. Кажется, это может служить гносеологическим доказательством единства Вселенной.


В декабре 19.. года Дина позвонила мне и попросила срочно приехать. Просьба удивила меня, потому что, хоть мы и были когда-то близкими друзьями, но не виделись уже несколько лет. Я знал, что она довольно долго работала в архивах с ничего не говорящим мне названием, потом уехала из Москвы в поисках чего-то, опять-таки, непонятного непосвященным. Как нетрудно представить, я ехал к ней, уже зная, что вечер выпадет из привычного ряда.


Дина — высокая брюнетка, на удивление молчаливая и редко дающая волю эмоциям. Многие подозревали, что у нее их нет вовсе, но это, конечно, несправедливо. А в тот вечер она была необыкновенно оживленна, хотя, по-моему, скрывала сильную тревогу. Нет, она не боялась, что я не поверю ей — скорее, наборот: что я зевну и скажу: "Ну и что?" Помните анекдот про ковбоя, который выкрасил лошадь в зеленый цвет?


История, которую я выслушал после обычных необязательных слов, выпивания рюмки амаретто и рассматривания очаровательных копий индийских эротических скульптур, разделялась на две части. В первой, где рассказывалось о поездке в Улан-Уде, Монголию и Индию, было, на мой первоначальный взгляд, мало информации по сравнению со стандартными путевыми заметками. В то же время какие-то неуловимые исторические и литературные детали непонятным образом тревожили меня. Они явно образовывали последовательность, сходящуюся к неясному до поры пределу. Вторую часть я слушал с нарастающим ощущением нереальности происходящего. Это было странное чувство, вам оно, конечно, тоже знакомо: что все изменилось бесповоротно, и назад пути уже нет.


Извинившись за приблизительность перевода, Дина прочитала мне текст на двадцати страницах, обнаруженный ей в одном гималайском монастыре. Вэй Чунь, подданный императора Кай Юаня, излагал свои соображения по этическому вопросу, актуальному в ту пору (начало ХI века н. э.). В качестве примера, направленного против некоторого, опять-таки неизвестного нам, но, видимо, общественно опасного заблуждения, автор приводил "известное из летописей поветрие, охватившее лучшие умы Государства и причинившее горестный для всякого честного слуги Императора упадок культуры и пренебрежение к истории". Вэй Чунь восклицает: "Почти двести лет с легкой руки Суй Циня мы жили, восторгаясь далеким городом (следует неизвестный иероглиф, но из дальнейшего ясно, что речь идет о Риме) и насаждая в Государстве чуждые нам обычаи. Эта эпоха справедливо осуждена, но, к сожалению, не за то, за что ее следовало бы осудить". Хотя для автора очевидно, что все помнят "эпоху Суй Циня", он с присущим многим китайским литераторам занудством подробно описывает её, исходя из своей риторической задачи.


Вдохновленный неназванным, уже тогда древним, литературным источником, Суй Цинь организовал экспедицию на Запад и через три года вернулся, потеряв в Гималаях остаток личного состава и привезя с собой несколько забавных безделушек и неоценимый груз впечатлений. Надо сказать, что он был далеко не единственным визитером из Поднебесной, побывавшим в те века на Западе, но, в отличие от своих коллег, вернулся домой.


Естественно, что Суй Цинь, подобно путешественникам всех времен, отдохнув, принялся за писание мемуаров. Его задача в чем-то осложнялась, а в чем-то и облегчалась тем, что он находился на жаловании императора Вэнь-Вана, и отчет о путешествии входил в его служебные обязанности. Книга Суй Циня разошлась очень быстро и завоевала огромную популярность, особенно глава под названием "Город тысячи пирамид", посвященная Риму IV века. Название главы является результатом какой-то ошибки Суй Циня. Дина считает, что «пирамида» для него — синоним огромного и запущенного каменного сооружения. Впрочем, мы не можем ручаться за точность перевода понятий, обозначенных иероглифами, и в большинстве случаев, когда речь идет об именах собственных, приводимые названия — наша догадка.


Суй Цинь не успел узнать о своей славе, поскольку Вэнь-Ван, повинуясь безотчетному порыву, приказал сбросить его со скалы. Рассказывая с видимым удовольствием об этом эпизоде, Вэй Чунь пускается в длинное и не очень интересное рассуждение об ответственности власти в вопросах распространения информации. Вэй Чунь хвалит императора за казнь Суй Циня, но выражает огорчение его непоследовательностью. "Ни один рассказчик не может быть опаснее своего рассказа", — пишет Вэй, — "но мы по лености своего разума склонны, убив тигрицу, оставлять на воле ее тигрят".


Книга, получившая изначально одобрение верховной власти, в последующие годы резко критиковалась. Авторы подробно разбирали различные эпизоды «Записок» Суй Циня и объясняли, чем именно они плохи, так что читающие получили достаточно полное впечатление о книге. Кроме того, сам факт критики такого размаха способствовал широкому распространению «Записок». Кстати, запрет был снят всего через пять лет, при императоре Вэнь-Ли, и вскоре люди Империи уже открыто восторгались чужой, такой непохожей жизнью, полной удивительных способов времяпрепровождения.


Глава о Риме была, как можно понять, невелика по объему и довольно конспективна, так что после смерти Суй Циня, единственного свидетеля описанного в ней, открывался широкий простор для различных интерпретаций. Если неграмотный народ любил просто послушать чтецов в общественных местах и поболтать с соседями о странной жизни римлян, принимая все услышанное без малейшего сомнения, то образованная публика с увлечением занялась новой интеллектуальной игрой: созданием целостного образа мира, о котором такой человек, как Суй Цинь, написал бы такую книгу, как "Записки".

Принималось во внимание прошлое автора, его пристрастия, полученное образование, круг друзей. Разумеется, подобная обратная задача имеет бесконечное количество различающихся по достоверности решений, но все они группируются вокруг нескольких основных вариантов.


Наука о Риме, пройдя поочередно периоды постановки проблемы, выдвижения основных гипотез, получения фактического материала «за» и «против», образования научных школ со своими традициями, быстро достигла стадии безраздельного господства сложного, но строгого канона. Вэй Чунь добросовестно излагает его.


Город Рим находится на самом краю обитаемого мира. Существует даже поговорка, что все дороги ведут в Рим; она употребляется в том смысле, что как бы ни баловала человека судьба, рано или поздно он отправится в последний далекий путь, вслед за заходящим солнцем. Город представляет собой фантастическое сооружение из камня, причем многие люди непостижимым образом живут над головой у других, а над ними, в свою очередь, тоже располагаются люди, и так до верхних этажей, где живут избранные. Материалы для постройки берутся из сооружений, надоевших хозяевам, и город тем самым постоянно обновляется.


Римляне очень снисходительно относятся к власти и совершенно не стремятся к ней. Вершиной, которой может, по их убеждениям, достичь человек, является смерть в честном бою. Суй Цинь рассказывает о стотысячных толпах, собирающихся на сражениях наиболее достойных граждан, о неистовых рукоплесканиях и восторженных криках, сопровождающих действо. Заслужить такое внимание нелегко, и многие юноши, жаждущие попасть в число избранных, должны сначала проявить себя в менее сложных делах: прославиться распутством или промотать наследство. Последнее справедливо считается признаком философской зрелости и по-настоящему мудрого отношения к деньгам. Недаром в народе бережно хранят память о двух любимых императорах — Калигуле и Нероне, сумевших истратить громадные состояния в кратчайшие сроки.


Формальная власть осуществляется в Риме по двум направлениям — материальному и духовному. Этот последний вид власти в силу высокого нравственного и интеллектуального уровня римлян ценится больше, и ее носитель получает звание Отца, или Папы. Избрание Папы сопровождается обычно кровопролитием и массовыми беспорядками; таким образом граждане получают счастливую возможность быстро принять героическую смерть.


Суй Цинь не мог понять одного: почему люди, нуждающиеся в духовной опеке, сами выбирают себе пастыря, и видел в этом некий парадокс. Вопрос этот наиболее сложен и остался нерешенным. Один из толкователей текста, некто Фэн из Гуанчжоу, предполагает, что обсуждение кандидатур просто является формой духовной жизни римлян и не имеет отношения к окончательному результату. Абсурдно думать, поясняет Фэн, что можно судить о достоинствах Папы до вступления его в эту должность. Поскольку же она является пожизненной, то лишь после смерти владыки мы можем вынести о нем окончательное суждение, но тогда уже не будет актуален вопрос о выборах.


Так называемая светская или материальная власть осуществляется императором. Человек, претендующий на престол и получающий его, тем самым выносит свою личность на суд общественности. Существует традиция как бы разделять во времени оценку императора: при жизни о нем говорят только хорошее, а после смерти те же самые люди — только плохое, что даже закреплено в пословице: о мертвых ничего хорошего. Здесь, как нигде, видны мудрость и доброта римского народа: понятно, что никто все равно не реагирует на критику, но выслушивать ее обидно, и народ щадит своих императоров.


Боязнь не соответствовать на высоком посту блистательным эталонам Калигулы и Нерона, а также наличие более соблазнительных жизненных путей, приводит к тому, что все меньше людей претендует на императорское кресло. Кроме того, римляне давно обратили внимание на то, что ни один из императорских указов, как бы ревностно он, на первый взгляд, ни исполнялся, не приводит к тем результатам, на которые он был рассчитан. Иногда результат бывает противоположным, а чаще вообще лежит в иной сфере. Например, указ Домициана о вырубке половины виноградников в окрестностях Рима, как ни странно, не только не привел к росту производства пшеницы, но и вызвал разгул пьянства, а затем и гибель самого Домициана.


Суй Цинь рассказывает также, что однажды Август приказал выслать из Рима поэта Овидия, написавшего не совсем нравственную книгу "Искусство любви". Сам автор, да и читатели, давно забыли эту юношескую проказу. Однако из ссылки Овидий с каждым кораблем присылал в Рим новые стихи, где описывал ужасы местной природы, сетовал на судьбу и проклинал свое раннее произведение. Мало того, что новые стихи популярного автора резко сократили приток молодежи в восточные провинции, где он пребывал в ссылке; публика постепенно вспомнила и оценила "Искусство любви", пошла дальше, и к моменту визита Суй Циня развращенность римлян достигла поразительного уровня. Вэй Чунь видит в этом эпизоде редкое по точности предсказание судьбы самого Суй Циня и его "Записок".

Еще один пример считался наиболее убедительным. Введение налога на отхожие места через цепочку последствий привело к гибели трех цветущих городов у подножия Везувия. Этот случай отличается от предыдущих еще и тем, что страшный результат наступил очень быстро — через несколько лет.


Таким образом, сложилось твердое убеждение, что императорская власть не стоит того, чтобы бороться за нее. Трон занимали самые скромные и неприхотливые люди, не претендовавшие даже на увековечение памяти. Стало хорошим тоном выбивать имя нового императора на скульптурных изображениях старого. Суй Цинь предлагает читателю как следует оценить этот поражающий воображение факт, но сам его никак не комментирует.


Поскольку нехорошо оставаться совсем без императора (почему нехорошо — этот вопрос тоже разработан слабо), приходится обращаться за помощью к дружественным народам — германцам, франкам, сирийцам — и просить их выдвинуть свою кандидатуру. Заодно решается задача приобщения ранее отсталых племен к наивысшему уровню философского мироощущения. После гибели подобных императоров есть возможность свалить на них вину за мелкие неурядицы: каждый понимает, что трудно ждать мудрости от варвара. Вообще отсюда многие делают вывод, что римляне пока не избавились от некоторой суетности.


Кое-что в главе относится к чистой экзотике — например, указывается, что соловей, высоко ценимый в Китае как певчая птица, выращивается в Риме на мясо, и Суй Цинь во время своего визита каждый вечер был вынужден есть соловьиные языки под различными соусами. Выведение мясной породы соловья в Китае успехом не увенчалось. Что же касается употребления в пищу медуз, о чем мимоходом упомянул Суй, то это сначала показалось всем отвратительным, и только нежелание отстать от моды привело в конце концов к закреплению подобного обычая.


Много из написанного Суй Цинем было, несомненно, преувеличением или фантазией, а, может быть, сведениями, полученными от недобросовестных информаторов. Так, он сообщал о пирамидах высотой в 300 локтей, о лодках, поднимающих на борт сотни человек, о дорогах, выложенных камнем, о людях, покрытых на груди шерстью и о людях с черной кожей (в последнем примере фантазия Суй Циня огорчает своей бедностью). Некоторые выдумки были забавны: водопровод длиной в десятки ли с окрестных гор, бани на тысячи человек с горячей водой(!), книги на телячей коже, подземные кладбища.


Эффект, вызванный книгой Суй Циня был, как я уже упоминал, поразителен. Может быть, причина была в том, что впервые публика получила столь обширные сведения о совершенно чуждой жизни, причем сведения, достоверность которых подкреплялась авторитетом Императора. Вэй Чунь с горечью описывает картину быстрого, как пожар, распространения нового, римского образа мышления. Если вначале жизнь римлян рассматривалась как заманчивая, но недостижимая альтернатива привычному существованию (естественно, вызывавшему у всех какие-нибудь возражения), то впоследствии оказалось, что при всеобщей молчаливой поддержке можно многое перенять, и, попросту говоря, ничего за это не будет.


Изменилась относительная привлекательность различных жизненных путей. Выяснилось, что слава не обязательно связана с одобрением начальства, а может исходить и снизу. Оказалось также, что для создания чего-то нового нет нужды тратить десятилетия на постижение классических текстов и сдавать многочисленные экзамены. Многие с радостью обнаружили в себе таланты скульпторов, живописцев и поэтов, и некоторых в этом качестве даже признали окружающие.


Попытки воссоздать архитектурный образ Рима в новых постройках были весьма впечатляющими, особенно если учесть, что в книге Суй Циня не были даны определения таких понятий, как «колонна», "арка","свод", «портик» и т. д. Оказалось, однако, что не так важно значение каждого из этих символов в отдельности, как их отношения в пространстве сооружения. Возникла самая, по мнению Дины, блистательная из наук — теоретическая архитектура. Она исследует влияние меры и числа, заложенных в камень, на состояние души человека — обитателя жилища или созерцателя. Дина полагает также, что своеобразный облик пагод объясняется тем, что Суй Цинь, описав многоэтажные дома, забыл упомянуть, что крыша в них была одна, над верхним этажом. Были, видимо, и другие ошибки.


В определенный момент оказалось, что власть Императора при сохранении внешних атрибутов по сути утрачена. Этому способствовало, во-первых, новое отношение к материальной власти. Трудно бояться того, кому слегка сочувствуешь. Во-вторых, аппарат устрашения стал работать вхолостую: конфискации, ссылки и казни стали восприниматься не как крушение жизни, а как повод, пусть печальный, для самоусовершенствования. Это было уже по-настоящему опасно.


Вэй Чунь далее пишет: "Как все мы знаем, только многолетние глубокие раздумья Императора Тай-цзуна и проявленная им затем решимость спасли государство от окончательного распада и вернули ему могущество и устойчивость". О содержании раздумий Тай-цзуна и о конкретных проявлениях решимости нам остается только догадываться, поскольку затем почему-то следуют слова: "Например, всякий помнит, что жил некогда в Хэцзяне Дунлин, торговец тканями" и примечание переписчика: "Далее рукопись отрезана".


Дина пояснила мне то, о чем я уже догадывался: в отрывке идет речь о совершенно неизвестном нам продолжительном периоде истории великой страны. В этом смысле "Рассуждения Вэй Чуня" можно сравнить с диалогами «Тимей» и «Критий», единственными источниками сведений об Атлантиде, с той лишь разницей, что в существовании Китая сомневаться не приходится. Итак, встает грандиозная задача — воссоздать этот отрезок времени во всей возможной полноте и понять, что он значил для истории огромной населенной области и почему так прочно забыт. Всякому человеку, даже далекому от науки, понятны масштаб и важность открытия.


Я подержал драгоценную рукопись в руках. Вид у нее был, несомнено, очень старинный, но что там было написано, я, конечно, не понимал. На первой странице древний художник изобразил жанровую сценку из римской жизни: патриций в тоге и сандалиях беседует с крестьянином в конусообразной соломенной шляпе. Вернувшись домой, я долго сидел в кресле, даже не пытаясь уснуть, а часа через полтора позвонил Дине (она тоже не спала) и посоветовал ей обратиться к академику NN и по его рекомендации опубликовать перевод в "Докладах Академии Наук". Кстати, NN, по-моему, единственный человек, кроме нас, видевший оригинал рукописи.


Что было дальше, по-моему, известно всему миру. В «Докладах» перевод вышел через месяц в сокращенном виде, но Дина к этому времени уже уехала обратно в Индию и, как мне кажется, по сю пору находится где-нибудь в Гоа, с местными хиппи. Местонахождение рукописи неизвестно никому, мы располагаем только дрянной ксерокопией. Однако за прошедшие несколько лет количество публикаций о "Рассуждениях Вэй Чуня" достигло уже четырехсот и продолжает стремительно расти. Некоторые авторы выражают сомнения и вспоминают к случаю завещание Генриха Шлимана и другие темные истории, но большинство исключает возможность подлога. Специалисты говорят о необходимости пересмотра истории Смутного времени, о влиянии книги Суй Циня на даосскую философию и кризис конфуцианства, а журналисты-популяризаторы вовсю обсуждают тривиальную идею "Китайского Марко Поло".


Вы, конечно, правы, обратившись именно ко мне с вопросом — является ли исходный текст подлинным. Дело же не в результатах радиоуглеродного анализа, или в манере написания иероглифа «пинь». В конце концов, и в XI веке можно написать фальшивку, и она будет ничуть не лучше современной, разве что дороже с точки зрения «Сотбиса». Давайте просто подумаем, как сама Дина оценила бы происходящее у нас на глазах.


Наши попытки воссоздать образ жизни Китая 4–6 веков с убийственной точностью повторяют попытки китайцев понять жизнь Рима, а авторитет Императора вполне заменяется авторитетом "Докладов Академии Наук". Такое отношение можно назвать вложенной симметрией, и, по мнению Дины, подобная симметрия вполне может служить доказательством истинности "Рассуждений Вэй Чуня" в настоящий момент. Далее, были ли "Рассуждения…" истинны раньше? А вот это, по воззрениям Дины, совершенно бессмысленный вопрос, поскольку раньше текст лежал в монастыре, где его никто не читал.


Так что правильный ответ, по-моему, следует сформулировать так: "Рассуждения Вэй Чуня" — подлинный документ XI века. Автор его, скорее всего, сама Дина. Возможно так же, что Вей Чунь использовал вымышленный им эпизод. В конце концов, мы помним, что задача Вэй Чуня состояла не в описании жизни города Рима, а в доказательстве некоего неизвестного нам этического тезиса, оставшегося в отрезанном конце рукописи.


Москва-Бостон, 1986, 1999

В поисках башмачника Маруфа

Жил некогда в Багдаде башмачник (услужливая память подсказывает — Маруф). Лучше бы, конечно, она подсказывала что-нибудь более полезное, но и на том спасибо. Итак, мы повторяем фразу "Жил некогда в Багдаде…", нисколько не задумываясь, отчего она содержит именно эти слова, и, что совсем странно, в таком порядке?


Подумаем вместе, каково назначение первой фразы сказки? Понятно, скажет кабинетный ученый, дать экспозицию, сообщить слушателю о месте, времени и стиле предстоящего действия, о героях… Ну, нет нужды говорить, что ученый опять попал пальцем в небо.


Во-первых, что значит "жил некогда"? Рассказчик (точнее, неизвестный нам автор сказки, позднее я покажу, что это был конкретный и весьма непростой человек, но пока будем говорить обобщенно — рассказчик) как бы снимает с себя ответственность за происходящее. То есть, с одной стороны жил, но с другой стороны — некогда.


Далее, почему именно в Багдаде? А очень просто: это был самый крупный город халифата в описываемое время (скорее всего, примерно в VIII–IX веках). То есть, опять-таки, круг подозреваемых вроде и ограничивается, но это видимость: все ограничения сконструированы таким образом, чтобы оставить круг максимально широким.


И дальше: башмачник. Вот тут уже непонятно, не самая ведь распространенная профессия. Почему не кузнец, не водонос? А еще лучше — купец, указание на класс вместо конкретной профессии. А потом уже совсем неясно: сообщается имя, причем довольно редкое. Как объяснить такую непоследовательность?


Итак, предполагаемый слушатель уже после первых 5 слов полностью сбит с толка: неведомо где и когда якобы существовал совершенно конкретный человек. Неизвестно, жив ли он до сих пор, а если жив, то чем занимается и где? По-прежнему ли он тачает сапоги и башмаки? А если нет, то зачем нам информация о роде его занятий? Изменилось ли его имя? Если да, то было ли это результатом крещения, смены паспорта, бегства от правосудия, женитьбы, забывчивости, ошибки чиновника, проводящего перепись, или просто неумолимой судьбы? Недурно при этом вспомнить, что даже город Багдад, в котором якобы жил некогда наш герой, многие не без оснований путают с Вавилоном. Что уж говорить о жителях? Кто поставлял Маруфу, или как его звали, кожу? Почему имя этого человека оставлено в тайне (открою секрет — оно так до конца сказки и не всплывает). Все эти вопросы не так безобидны, как может показаться, и я предлагаю возможному читателю прерваться и некоторое время поразмыслить над ними самому.


Но вернемся к слушателю. Мозг его устроен так же, как и наш с вами, то есть он ленив и старается найти простое решение. Задав себе все те вопросы, которые мы тут рассмотрели вкратце, он понимает, что с каждым новым словом множество ответов растет экспоненциально, а вероятность каждого из них падает. Он принимает единственное разумное решение в таких обстоятельствах: отказывается просчитывать варианты.


Итак, потратив 6 слов (считая предлог "в"), рассказчик сумел полностью выключить мозг слушателя. Следует признать, что эффект достигнут ошеломляющий. Люди постарше легко вспомнят, что даже незабвенным мастерам, вроде Брежнева или Горбачева, приходилось тратить на эту задачу часы времени и многие страницы текста. И в свете этого, довольно-таки наивными, просто детскими, выглядят слова о "народном творчестве". Нет, друзья мои. Мы имеем дело с исключительно опытным и опасным манипулятором общественным сознанием.


Давайте вспомним историю появления свода "Тысячи и одной ночи" на Западе. Как сообщает г-н Салье в предисловии к академическому изданию 1932 года, "1001 ночь" исходно возникла как собрание народных сказок где-то в Персии или Индии, потом перекочевала на Ближний Восток, обрастая новыми эпизодами, и появилась в Европе в начале XVIII века в кратком изложении отдельных эпизодов, в переводе на французский. Далее, вплоть до наполеоновской экспедиции в Египет, в руки европейцев попадали все более полные своды, которые очаровали парижскую публику. Одним из горячих поклонников и пропагандистов книги был, естественно, Теофиль Готье. Полное издание с шокирующими подробностями появились только в 1823 году, а в викторианской Англии и того позже. Такова официальная версия, которую никто и никогда не оспаривает и не подвергает сомнению.


Мне в свое время показалось подозрительным, и чем дальше, тем больше, такое безмятежное единодушие. Наконец, я решил произвести небольшое исследование, методика которого была составлена таким образом, чтобы полностью исключить возможность предвзятости. Я исходил из того простого предположения, что вне зависимости от направлений, господствуюших мнений или политических пристрастий, в университетах должны защищаться диссертации. А уж аспиранты, по молодости и горячности, не стесняются высказывать самые нетрадиционные соображения.


Итак, я отправился в хранилище диссертаций родного Гарвардского университета. Надо сказать, что компьютеризация там обнаружилась довольно поверхностная, так что работы, относяшиеся к периоду примерно до 1960-го года и далее в глубь веков, были просто сложены в большие деревянные ящики с надписями от руки, более или менее аккуратно отражающими содержание.


Интересующий меня раздел нашелся на удивление легко. Школа ориенталистики, основанная в 1825 году преподобным Джереми Хукером на средства, вырученные от торговли коврами, хранила диссертационные работы своих аспирантов на минус 4-м этаже главной библиотеки, в тесноватом, но не слишком пыльном отсеке. Мне понравилось, что он был практически изолирован от основного хранилища, и я даже выбил разрешение притащить туда стул, столик и лампу, так что работать стало не в пример удобнее. Все интересующие меня работы были написаны в промежутке между 1880 и 1900 годом — видимо, именно тогда и был пик интереса к "1001 ночи" в здешних краях.


Итак, устроившись в своем уютном закутке, я притащил все шесть папок с диссертациями, устроился поудобнее и принялся за неторопливое чтение. Признаюсь честно, давно я не получал такого удовольствия. Господа гарвардские аспиранты писали весьма недурным английским языком, порой подражая старым мастерам, порой сбиваясь на новомодный почти декадентский стиль повествования, но главное — тема их действительно вдохновляла. Чудеса Востока манили и кружили голову. Можно было легко представить молодого человека в неудобном сюртуке из грубоватого сукна, глядящего за окно в холодный и пасмурный бостонский день, а в мыслях бродящего по раскаленному, галдящему багдадскому базару. Вот он останавливается посмотреть на заезжего факира с ручной змеей, вот приценяется к диковинным фруктам, а вот неторопливо пьет кофе в тенистом саду под журчание фонтана. Женщины в чадрах волнуют его пуританскую кровь, и он отводит глаза, но искуситель шепчет ему на ухо что-то совсем несообразное: "Бока ее гладки и округлы, как свежесбитое масло, а бедра подобны пуховым подушкам…" Однако он усилием воли возвращается в библиотеку и снова берется за перо.


Впрочем, развязывая шнурки на последней папке, я уже мог представить, что увижу там: все тот же анализ источников и заимствований, рассуждения об арабских стихотворных размерах, датировка отдельных сказок по деталям касыд или газелей, изыскания в генеалогии эмиров — и проблески истинной страсти (о, весьма тщательно скрываемой!), когда речь идет о чудесах, джиннах и ифритах, дальних странствиях и гаремах.


Все шесть работ, к моему огорчению, даже и не ставили под сомнение народное происхождение большинства сказок, делая исключения лишь для пары длинных и скучных рыцарских романов. С некоторым колебанием я уже закрывал последнюю папку, когда мое внимание привлек конверт из плотной пожелтевшей бумаги, пришпиленый изнутри к задней обложке. Я извлек несколько хрупких страниц, ощущая легкий озноб предчувствия. Ровный, твердый и смутно знакомый почерк читался легко, хотя чернила и выцвели. Вот что было там написано (в моем переводе):


"Дорогой Бенджамен! На обратном пути в мое вермонтское уединение я продолжал размышлять о твоем превосходном докладе, перебирал все эти блестящие построения и так и эдак, но что-то мешало мне полностью согласиться с тобой. Наконец, я понял, что причиной тому — некий занятный эпизод, происшедший со мной много лет тому назад в Амритсаре.


Хозяин одной из лавок, что окружают тамошний базар, мечтательный и мягкохарактерный таджик, был как раз большим знатоком "Тысячи и одной ночи". Я в тот год нередко наезжал в Амритсар из моего родного Лахора, и вел от имени отца переговоры о закупке старинных ковров для музея. Умар (так звали таджика) встречал меня неизменно приветливо, и я отличал его между прочих торгoвцев коврами, которые, сказать тебе по совести, всегда смешили и раздражали меня своим неумеренным хвастовством и наглостью, неприятной в местных.


Однажды я засиделся дольше обычного: моя тамошняя подруга Хали за что-то на меня обиделась, и я с легким сердцем решил воспользоваться ситуацией, чтобы побыть в чисто мужской компании, а заодно слегка наказать ее за строптивость.


Когда стража прогнала последних посетителей, а от костров караван-сарая потянулись вкусные запахи плова, похлебок и жареной баранины, Умар с помощником, бойким мальчуганом лет двенадцати, закрыли лавку на хитрые засовы, и мы перебрались в заднее помещение, где Умар хранил свои лучшие ковры, причем наотрез отказывался даже обсуждать их цену. Мы закурили трапезундского табака, и вдруг Умар, видимо поколебавшись, осторожно спросил меня: слышал ли я что-нибудь о хорезмийском суфии?

Мне было тогда даже меньше лет, чем тебе сейчас, Бенджамен, и я полагал себя лучшим знатоком всех историй, которые рассказывает бродячий народ по базарам Среднего Востока и Индии. Однако о хорезмийском суфии я не слышал никогда, в чем нехотя признался Умару. Он огляделся по сторонам, жестом показал мне, чтобы я придвинулся поближе, и на протяжении следуюших двух трубок и трех чашечек кофе поведал мне удивительнейшую историю, в которую я, разумеется, не поверил.


"Жил некогда в Хорезме дервиш, имени которого никто не знал, поскольку пришел он из какого-то восточного кашгарского оазиса — то ли Комула, то ли Турфана — и хранил обет молчания. С учениками он общался посредством знаков и письма, да и было их у него немного. Перед смертью (а умер он в преклонном возрасте) он собрал четверых своих любимых учеников и вручил им толстую рукопись, которую никто из них раньше не видел в его скромном жилище, со следующими словами — и это был первый и последний раз, когда кто-либо слышал его голос.


"Близится закат блистательного царства Аббасидов, а скоро из Магриба придут полчища феринги. Они будут закованы в железо, невежественны и свирепы, и падут многие города, а истинная мудрость должна будет временно скрыться с людских глаз.

Никакое обычное оружие не поможет против пришельцев, но есть средство победить их души. Оно должно смягчить их природную воинственность, посеять сомнения в истинности их образа жизни, сломить гордыню их разума и сделать их мечтательными и слабыми.

Тогда, и только тогда, из страны Мицраим и из Офира придут воины истинной веры и уничтожат всех феринги, вторгшихся в святые места. Но и это еще не всё: в собственной земле настигнет их проказа лени и изнеженности, и тогда воины ислама выполнят наконец завет Пророка и его дяди, мир с ними обоими, и обратят Франкию в истинную веру. Тогда-то, наконец, воскреснет в своем полном блеске великое учение суфийского братства о любви к Богу и человеку".


Сказав так, дервиш закрыл глаза, улыбнулся и умер.

Ученики, обмыв тело учителя и предав его земле, отправились в четыре стороны света, и каждый нес с собой экземпляр секретного оружия, созданного хорезмским суфием. Ничего неизвестно о судьбе ученика, ушедшего на север. Ушедший на восток погиб в стычке с хуннами. Отправившийся на Запад поселился в одном из греческих городов Малой Азии и там поддался ложному учению о частицах, так что даже забыл о наказе учителя, и умер в глубокой старости, ни разу не вспомнив о нем.


Только один из четверых, Али, благополучно пересек Великие пустыни, реку Вахш, хребет Каракорум, нагорья Персии, и добрался до Багдада, где отдал рукопись учителя Харуну ар-Рашиду. Последний же, к сожалению, в это время был в добрых отношениях с франком Карлом Великим, и Али поостерегся раскрывать всемогущему халифу истинное предназначение текста. Вскоре Али умер от скоротечной лихорадки и унес собой в могилу тайну рукописи.


Эта смерть нарушила план великого мудреца. Оружие, выкованное им, ударило в первую очередь по правоверным. Столько меда, сладких вин и благовоний было разлито по страницам книги, столько прекрасных женщин проходило по ним, покачивая бедрами, столько колдунов, ифритов и иблисов осыпали золотом случайных людей, что не выдержали и дрогнули души суровых воинов и закаленных пастухов. И подточился боевой дух некогда непобедимых арабов, и пустила в их сердцах корни жажда наживы и роскоши, и пал великий халифат.


Но из поколения в поколение передается между суфиев истинный смысл "Тысячи и одной ночи", и настанет день, когда исполнится пророчество старого хорезмийца".


Закончив свою удивительную историю, Умар сердечно попрощался со мной и попросил никому не рассказывать о том, что я услышал в тот вечер. Я не мог понять причин его серьезности, и она даже насмешила меня, но я сдержал свои чувства — тогда, да и позже, я полагал это важным умением для мужчины.


На следующее утро я отбыл в долгую поездку по Пенджабу, а когда вернулся в Амритсар, с огорчением услышал о смерти Умара. Его зарезали ночью, во сне, но не успели ничего взять из его сокровищ — видимо, разбойников спугнул отряд наших уланов, проезжавший по соседней улице. Произошло это на следующую ночь после нашей беседы, и такое совпадение оставило в моей душе неприятный осадок. Я с сожалением вспоминал, как взволнованно Умар просил меня о молчании, и как я подсмеивался над стариком (он тогда казался мне старым человеком).


Удивительно, дорогой мой Бенджамен, как прочно эта история была похоронена в моей памяти, и с какими подробностями она всплыла сейчас! Мне достаточно закрыть глаза, чтобы услышать гортанный рев бактрианских верблюдов, ощутить сухой запах навоза, нагретых джутовых мешков, карри и подгоревшей кукурузной каши, увидеть пыльно-багровый амритсарский закат над неровной линией холмов и услышать мягкий мелодичный голос Умара.


Как я и обещал твоему покойному отцу, при первой же возможности мы oтправимся с тобой в Лахор, чтобы ты смог своими глазами увидеть то, о чем ты так замечательно и с таким молодым пылом пишешь. Да и мне пора уже снова пройти по улицам моей юности.

Слышишь, гремит барабан?

Это там, в четвертом полку…

Обнимаю тебя, твой дядя -

Редьярд"


Я просто подскочил на стуле. Это была неслыханная удача, и, конечно, я и думать забыл о сказках. Нашарив в кармане библиотечную карточку, я побежал к ксероксу, снял несколько копий с листочка, бережно положил его обратно в папку, вернул ее тихому индусу-библиотекарю и отправился прямиком к декану Школы ориенталистики.


Декана, доктора Хиггинса, на месте не было, почтовый ящик его на этаже был забит мусорной почтой, так что я решил, что он уехал на весь длинный уикенд. Секретарша отделения подтвердила мою догадку, и я отправился обратно в библиотеку. Там я сел на телефон в холле и принялся обзванивать своих знакомых, не в силах радоваться в одиночку — впрочем, никого не застал.


До закрытия библиотеки оставалось часа полтора, и я решил еще раз полюбоваться бесценным автографом великого англичанина. Папку, видимо, не успели вернуть на место, и я подошел к стойке. Рыжая девица явно ирландского происхождения никак не могла взять в толк, что мне надо. Отчаявшись, она пустила меня внутрь своего укрепления, мы обшарили все столы и полки, но рукописи не нашли.


Еще не теряя надежды, я спросил, где библиотекарь, которому я отдавал рукопись. Он неожиданно заболел полчаса назад, объяснила мне девица, и ее вытащили на подмену из общежития, где она с друзьями только села за вечернюю игру в "Драконов и башни". И никакой он не индус, а пакистанец, и если он мне нужен, то зовут его Мустафа Дуррани.


Очень расстроенный, я вернулся в свой закуток, плюхнулся на стул и ощутил внезапный болезненный укол. Какой-то идиот подложил мне канцелярскую кнопку. Я хотел сбросить ее на пол, но меня насторожил зеленоватый налет на острие. Достав из кармана спичечный коробок, я ссыпал спички обратно в карман и аккуратно, стараясь не дотрагиваться пальцами до кнопки, накрыл ее коробком и задвинул крышку.


В камере хранения меня ожидал очередной удар: молодой человек так и не смог найти мой портфель с копиями письма. Я обругал его, но неуверенно — холодок уже полз по спине. Не извинившись и не простившись, я сбежал по широкой лестнице библиотеки, пересек двор и поднялся на третий этаж биохимического корпуса.


Друг мой Питер, к счастью, стоял в задумчивости перед лабораторным столом и созерцал игру огоньков на одном из своих чудовищных спектрофотометров, хроматографов или как они называются. Я вручил ему коробок и без лишних объяснений попросил проанализировать состав налета на кнопке. Питер, привыкший к несколько экстравагантным просьбам своих многочисленных друзей, молча кивнул и принялся за дело.


Пока разгонялась хроматограмма, мы выкурили по трубочке на балконе, поговорили о кино и других необязательных вещах, а через полчаса Питер отправился в лабораторию посмотреть на результаты. Вскоре он вышел с крайне озадаченным видом и спросил, откуда я достал ЭТО. Дело в том, что кнопка была покрыта неким неизвестным науке алкалоидом, анализ показал приблизительную его структуру, и Питер мог только предполагать, каким действием он обладает. Скоре всего, продолжал он, судя по вот этим кольцам и вот этим парным двойным связям (он упоминал еще какие-то радикалы, но это я уже не запомнил) препарат должен вызывать галлюцинации приятного содержания и нарушать кратковременную память, так что человек может начисто забыть всё, что происходило в последние сутки, и, наоборот, принять свои видения за реальность. Впрочем, никаких долгосрочных вредных последствий от препарата, видимо, быть не должно.


К сожалению, Питер израсходовал на анализ весь материал, и единственное, что у нас есть — это записи на диске его хроматографа, точнее компьютера. Он запустил программу для более подробного анализа, и, наверное, она уже отработала. Не сходить ли нам посмотреть на результат?


В лаборатории на черном экране компьютера мерцала надпись, знакомая по анекдоту: «Drive C: Format complete».


После того вечера я несколько охладел к восточным сказкам. Что же касается юного Бенджамена, то мне так и не удалось выяснить его дальнейшую судьбу. Некоторое время после защиты он еще присылал в alma mater подробные письма из Индии, но впоследствии, по разным сведениям, то ли погиб во время очередных беспорядков, то ли перешел в некую малоизвестную разновидность ислама.

Кое-что о теории смыслов

1

История эта началась несколько лет назад, когда мы собрались по торжественному поводу: один из наших одноклассников в первый раз приехал в гости из Израиля. Было много шума и смеха. Гришу никто сразу не узнавал, потому что из пухлого мальчика он превратился в могучего, бородатого и пейсатого мужика. Он соблюдал кошрут и не закусывал, а принесенный в невиданной полугаллонной бутыли виски пил из одноразового пластмассового стаканчика — их он притащил целую упаковку. Впрочем, это было очень кстати, поскольку еще один наш товарищ, Дима, неожиданно стал хасидским раввином ребе Давидом, но стакан принести, разумеется, не догадался и уже собирался пить из горла.


В какой-то момент, когда многие уже разошлись, зашел разговор о библейском коде и об Элияху Рипсе. Ребе Давид особенно горячо рассказывал о предсказаниях, обнаруженных в Библии. Надо было всего-навсего записать текст в виде матрицы N на M, и внутри матрицы, если читать в некоторых произвольных направлениях, обнаруживались любопытные пересечения. Например, дата начала Шестидневной войны пересекалась со словами "нападут филистимляне", и тому подобное. Всех примеров я уже не помню, но звучали они впечатляюще. Гриша тоже знал о теории Элияху Рипса, и вдвоем они почти убедили нас в Божественном происхождении Торы. Тем более, виски было выпито к этому моменту немало, и душа жаждала чуда.


Один только Шень, который, говоря словами Атоса, всегда был самым умным из нас, отнесся к рассказу скептически, и пообещал посчитать, так ли маловероятны все эти совпадения. Он долго и дотошно расспрашивал о структуре иврита, о длине слов, встречаемости разных букв, и все записывал в пухлый блокнот.


Через несколько дней он позвонил мне и сообщил, с некоторым злорадством, что вероятность получения любого наперед заданного пересечения фраз стремится к единице. Для этого нужно всего два условия: текст должен быть длинным, а N и M можно выбирать произвольно. Например, для текста длиной с Тору фразу в 15 букв можно найти с вероятностью 0.996. Шень решил опубликовать этот замечательный результат, но из редакции ему сухо сообщили, что он уже был получен Ван дер Варденом в 1927 году, причем в более сильной форме, и что нужно лучше знать литературу.


Шень, однако, совершенно не расстроился, потому что нашел себе новую задачу. Сначала он прочитал, наконец, Тору, и решил, что история пребывания евреев в Египте изложена как-то противоречиво и совсем не совпадает с египетскими источниками. В поисках истины он покопался в религиозной литературе и нашел страшный разнобой в толковании «Исхода». В результате Шень заинтересовался проблемой интерпретации текстов. Как ни странно, несмотря на интерес математиков к лингвистике, оставались еще довольно обширные, совершенно неизведанные области. Например, никто не сформулировал понятие "смысла текста". То есть, что такое информация — все знали, или думали, что знают. А вот как отличить «осмысленный» текст от «бессмысленного» — никто даже не спрашивал. Мне это всегда казалось странным, потому что словами этими смело оперировали все, кому не лень.


Шень занялся этим вопросом и довольно долго мучился, собирая разнообразные туманные высказывания, намеки и рассуждения. Его совершенно не устраивали обычные неряшливые критические заметки, в которых, например, объявлялся бессмысленным диалог из Ионеско, где каждая фраза в отдельности смысл, безусловно, имела. Пришлось формализовать понятие обобщенного смысла, и было это очень непросто.


Я не настолько хорошо разбираюсь в этой области, чтобы изложить его теорию строго, но понял я его так: предположим, у нас имеется некая реальная система — например, окружающая нас жизнь. Эта система описывается языком, а язык содержит понятия и грамматические правила, по которым с понятиями оперируют. Тогда можно построить высказывания, которые будут отражать события в реальной системе. Эти высказывания называются осмысленными. Высказывания могут быть истинными или ложными, но это совершенно неважно. Например, так устроена простейшая арифметика. Мы вводим понятия «два», «прибавить» и «четыре», и тогда фразе "два яблока прибавить два яблока — будет четыре яблока" что-то соответствует в природе. При этом неважно, что мы называем яблоками, и существуют ли они вообще. И даже если мы, сложив в вазе два и два яблока, обнаружим, что их пять, — смысла фраза все равно не потеряет.


Вся эта аксиоматика была бы не очень интересна, если бы Шень не построил на ее основе довольно любопытную теорию, и, более того, не доказал фундаментального результата, известного как теорема Шеня о множественной интерпретации. Теорема гласит, что, если имеется текст, обладающий внутренней связностью (тоже одно из основных понятий теории), то ему всегда возможно приписать смысл, причем далеко не один. Примеры всем известны. Например, фраза про глокую куздру имеет огромное количество толкований, в том числе и нетривиальное, принадлежащее Павлу Африканскому (в его понимании, «глокая куздра штеко будланула бокра и» — это все куча слов в родительном падеже, что-нибудь вроде «гнедая денщика начштаба батальона графа И». Курдячит бокренка она в прежнем, традиционном, толковании).


Идея доказательства заключалась в том, что предлагался метод построения смысла для произвольной фразы. Положим, у нас есть фраза "Мармоты круче ракунов". Мы можем приписать значение «мармот» любому объекту — да хоть столяру, а значение «ракун», например, плотнику. А слово «круче» означает некоторое отношение между ними, положим — «умнее». Та же самая фраза может, в общем-то, означать что угодно другое, например, "блондинки сексуальнее брюнеток" или даже "Хибины круче Пиренеев". Дальше, по мере добавления новых слов к фразе, им тоже приписывают значения, соблюдая единственное условие — чтобы в создающемся офразованном пространстве не нарушались логические законы. Вопрос истинности нас не волнует, поскольку в теории обобщенных смыслов это понятие отсутствует за ненадобностью.


Так вот, основной результат, полученный Шенем, состоял в том, что он создал алгоритм подобного построения. Результат следовало признать исключительно сильным. В самом деле, доказать существование можно по-разному, и часто математики именно этим и ограничиваются. "Как мне дойти до улицы Петрарки?" "Не знаю, но вот вам доказательство, что существует кратчайший путь, причем единственный". А если в качестве доказательства предъявляется работающий алгоритм, то, конечно, это гораздо убедительнее.


Через несколько месяцев один венгерский математик показал, что в языке с числом падежей более шести алгоритм не работает. Конечно, Шень расстроился, но с честью вышел из положения. Уже в следующем номере журнала он опубликовал ответ, где признавал, что у него было своего рода "слепое пятно" — шесть падежей он принимал за мировую константу. В том же кратком ответе он вывел общую зависимость сложности алгоритма от числа падежей, и получил весьма важные результаты. Чем меньше было падежей, тем быстрее сходился процесс. Если падежей не было вовсе, то уже после 102–103 шагов образовывался так называемый островок стабильности, или инсула. Это означало, что больше не надо было после каждого нового добавленного слова проверять, всё ли согласуется в офразованном пространстве, и дальнейшее расширение лексикона происходило практически без проблем. Такую процедуру можно было выполнить даже вручную, за несколько месяцев. Особенно удобно было работать с языками, где слова могут быть разными частями речи, например, с английским. Видимо, с иероглифическими языками алгоритм Шеня работал еще быстрее, но, к сожалению, он их не знал и ничего сказать не мог.


Эти результаты очень прославили Шеня, правда, в узком кругу, но можно смело сказать, что человек 50 в мире оценили их по достоинству. Ребе Давид в одной из книг привел нашего замечательного одноклассника в качестве примера того, как чтение книги «Исход» благотворно для любого человека, пусть даже и атеиста. К сожалению или к счастью, журналисты особо не интересовались вопросами обобщенной теории смыслов, а то можно себе представить, что бы они написали.

2

Начались реформы, я оказался в Гарварде, причем вместе с Гришей, рушились границы, империи, много чего происходило в мире, и я, например, уже почти забыл о наших развлечениях, когда вдруг приехал ко мне в Бостон еще один из наших одноклассников, небезызвестный Вадим Гуров. Вадим в свое время поступил в Историко-Архивный институт, и мы с ним часто выпивали под стеной Китай-города — было у нас там укромное место, скрытое от взоров милиции, на полдороге от Историко-Архивного к Институту Востоковедения. После окончания института Вадим женился на дочке весьма номенклатурного дипломата, которая удачно забеременела от него на пятом курсе, и отправился в дружественный Египет, как ни странно, заниматься нормальной наукой. В тот момент Израиль только-только отдал египтянам Синай, и Вадим отправился на раскопки, откуда израильские коллеги с сожалением уехали за полгода до его приезда. Надо отдать им должное, они не засыпали всё обратно песком, и даже оставили кое-какую документацию, особенно по римскому периоду.


Вадим с воодушевлением принялся за работу, накопал кучу артефактов, а в некоторый момент нашел просто невероятное количество пергаментов в прекрасном состоянии, раскопки прекратил и принялся за чтение. Вообще, по его словам, чтение чужих писем — занятие исключительно увлекательное. В это трудно поверить, когда читаешь последние тома собраний сочинений. "Дорогая Мими, у нас опять скверная погода. У меня разыгрался застарелый геморрой, и мне пришлось временно отказаться от поездок верхом. Получил письмо от издателя. Мерзавец не хочет выплатить мне последние пять рублей авансу…" — лично я всегда закрываю эти печальные страницы. Конечно, совсем не то — живые, настоящие письма, на пожелтевших, ломких листочках, в конвертах с наивными рисунками ушедшей эпохи. И уж тем более — пергаменты эпохи римского владычества.


Когда мы выпили по первой и по второй, когда закончились беспорядочные расспросы о друзьях, когда Вадим выразил приличествующее случаю восхищение моим новым домом, особенно же обсерваторией и телескопом, через который я с гордостью показал ему спутники Юпитера, я наконец усадил его в кресло и решительно потребовал:


— Рассказывай всё!


— О чём? — не понял Вадим, и попытался встать, но это было самое глубокое кресло у меня в доме, и я легко предотвратил попытку к бегству.


— О Древнем Египте, естественно!


В пятом классе у нас была любимая учительница истории, Римма Андреевна. Можете себе представить — мы, мальчики, подметали класс перед ее уроком, потому что ей было неприятно в грязном помещении. Когда она начинала рассказывать, всё вокруг исчезало, и вот уже за окном плавно струился Нил, по жарким немощеным улицам шли смуглые худые египтяне (плечи развернуты странным, непостижимым образом), ладья фараона плыла по реке, священные крокодилы шлепали лапами по прохладному мраморному полу храма, и царь-романтик Эхнатон мечтал дать каждому солнце… Солдаты Наполеона смотрели на пирамиды, и сорок веков глядели им в ответ, а трудолюбивый Шампольон сидел, с кисточкой, блокнотом и карандашом, у невесть откуда взявшегося — не иначе, ниспосланного свыше — Розеттского камня, решая загадку иероглифов — загадку, уже давно объявленную неразрешимой.


— Скажи, — спросил я, — ты почувствовал это? Что вот по этим улицам они ходили, эти камни трогали?…


Вадим как-то странно скривился от моего вопроса и вздохнул, а затем протянул руку к своему невообразимому портфелю — по-моему, это был тот же самый, с которым он ходил в старших классах — и достал папку, завязанную шнурками вроде ботиночных. Развязав бантик, он достал скрепленные листочки, откашлялся и заговорил, после паузы и явно с затруднением, подыскивая слова.


— Это перевод одного… ну, скажем, документа, который я раскопал не так давно. Видимо, письмо наместника провинции в Рим. Хочешь послушать?


"Антонию от Луция привет!" — начиналось письмо. Далее неизвестный Луций (это было пока единственное обнаруженное его письмо) рассказывал своему римскому другу о происшествиях во вверенной ему области.


— Так, вот отсюда давай начнем, — решил Вадим, пробежав взглядом пару страниц.


"Среди прочих дел, которые занимают мои дни, недавно я, волею богов, повстречался с прелюбопытным человеком, неким Имхотепом, бывшим жрецом бога Пта. Ты знаешь это чванливое сословие, и не раз мы с тобой вместе потешались над их надутой важностью. Многие из них — настоящие павлины; не таков Имхотеп. Я нашел в нем собеседника, разговоры с которым — настоящий праздник для ума, и, клянусь Геркулесом, я смело позволил бы ему быть учителем моего сына, особенно в том, что касается Египта. Мы ведь и через добрый век после присоединения этой провинции плохо знаем ее историю и обычаи, и пусть даже это вина скорее не наша, а самих египтян, скрытных и замкнутых, однако такое положение дел не перестает огорчать меня.


Имхотеп же, хочу похвалить его, с охотой рассказывает мне то, что обыкновенно скрыто от взгляда купца, путешественника, воина и даже наместника. Многое кажется мне странным, но я склонен отнести это к моему воспитанию, в уважении к закону, Империи и установлениям римского народа и сената. Здешние же жители повинуются старинным суевериям, верят в божественность фараонов, и до сих пор признают скорее авторитет жрецов, нежели власть Рима.


Один случай, о котором рассказал мне Имхотеп, как нельзя лучше говорит о замкнутости жреческого сословия и о том, каких трудов будет стоить нам заслужить их доверие. В правление Веспасиана, и как раз незадолго до его последнего визита в Египет, собралась в городе Мемфисе коллегия жрецов ("входящих во внутреннее святилище"), собралась тайно, подобно злоумышленникам, и обсуждала всего один вопрос: плачевное состояние религии после гибели последнего из Птолемеев и установления римского владычества. Как часто бывает в подобных обстоятельствах, много говорили о грехах, нарушении заветов предков, древних зловещих пророчествах и тому подобном, причем каждый приводил примеры на свой вкус — и грехов, и пророчеств. Были среди собравшихся люди достойные, предлагавшие разумные меры, как подобает государственным мужам: обучение молодежи, щедрые дары и празднества, и даже обращение к принцепсу с просьбой о помощи — каковую они, несомненно, получили бы от такого образованного и веротерпимого императора, каким зарекомендовал себя Веспасиан. Но, как часто бывает в подобных собраниях, — свидетельства Саллюстия Криспа, хоть и относящиеся к другим временам и другому народу, тому подтверждение — верх взяли наиболее непримиримые и упрямые. "Не позволим варварам", — так они называют нас, — "осквернить наших богов и прочесть наши священные рукописи", — таково было общее решение. И что же, спросишь ты? каким образом можно этого добиться, если рукописи их хранятся в сотнях храмов по всей провинции, а некоторые — в Александрийской библиотеке, где всякий, кому заблагорассудится, может читать их в своё удовольствие?


Однако решение было найдено, и, хотя я не мог удержаться от смеха и изумления, услышав о нем, вскоре должен был признать, что оно не так уж и неразумно. Как ты знаешь, дорогой Антоний, священные книги в Египте писаны древним языком, и уже в наше время немного найдется образованных людей, способных бегло их читать. Переводы же древних текстов на языки нынешние никто не делал за ненадобностью — посуди сам, зачем были бы нужны они в изложении на греческом или латыни? Пользуясь этим обстоятельством, коллегия решила составить переводы, по видимости верные, а по сути совершенно ложные, чтобы тем самым запутать всякого, кто предпримет попытку разузнать их тайны.


Мало того, что они решили исказить имена всех богов, не убоявшись святотатства. Неверно были переведены и названия городов и храмов, а чтобы еще больше запутать будущего читателя, решено было внести хаос в географические описания. Так, вместо водного пути вверх по реке, три дня, говорилось о пешем походе длиной в неделю. Стороны света, названия городов, имена деревьев, скотов и птиц, правители и эпохи, времена года и соседствующие страны — всё должно было быть тщательно зашифровано. Горы и пустыни, оазисы и реки следовало обратить в противоположность, сохраняя, однако, связность и видимость правдоподобия.


Излишне говорить, что подобный замысел требовал труда почти непосильного, тем более что иные хотели перевода на греческий, а другие — на нынешний язык, который в ходу среди здешней публики. Имхотеп сообщил мне, что в качестве пробы удалось, потратив около года, составить переводы некоей филиппики в адрес фиванского жреца бога Анубиса, отчего она обратилась в панегирик одному из правителей не столь давнего времени. И сама она, и оба перевода были затем высечены на камне, однако дальше работа не пошла, поскольку произошли изменения в коллегии жрецов, и от замысла отказались.


Этой и подобными историями Имхотеп развлекает меня в часы досуга, довольно редкого в моей нынешней жизни. Напиши мне, оставил ли ты свои сельскохозяйственные опыты? Мечтаю приехать на твою виллу и сам увидеть сады, о которых ты писал мне в прошлый раз. Будь здоров".

3

Вадим прочитал письмо вслух и положил листочки на стол.

— Ты понял, о чем это? — спросил он страдальчески.

— Неужели…?

— Да, это Розеттский камень, — отвечал Вадим.


Я потянулся за бутылкой виски и налил себе полный стакан. В голове был полный сумбур, какой-то голос отчетливо произносил "Как же так?"


— Но ведь по этому камню расшифровали все египетские документы? Так, значит, всё, что мы знаем, — это полная лажа? — спросил я потерянно, отпив полстакана.


— Да сколько этих документов-то, — отвечал Вадим. — Помнишь, в "Игре в бисер" упоминается человек, который перевел всю древнеегипетскую литературу на санскрит? Всего за тридцать лет.


— Да, конечно. Но ведь, — я никак не мог поверить в новый мир, который передо мной открылся, — не всл же они успели переврать?


— Неважно, что они успели, — потом египтологи закончили работу, — отвечал Вадим. — Если у тебя есть текст с пропущенными словами, они восстанавливаются уже почти однозначно.


— Погоди! — вспомнил я. — Это же инсула! Как раз этим занимался Шень. Ты не пробовал?..


— Пробовал, — отвечал Вадим со вздохом. — Что с ним толку разговаривать, с теоретиком хреновым. Он проработал неделю, и сообщил, что известный корпус египетских текстов имеет не меньше десяти миллиардов осмысленных расшифровок — если исходно мы не знаем ни одного слова…


Я налил нам еще по полстакана, и мы помолчали, совершенно раздавленные таким числом.


— Хуже того, — продолжал Вадим, — эти расшифровки создают… как это он назвал, забыл слово… континуум смыслов.


— Это значит, — прокомментировал я, совсем уже безнадежно, — что смысл там не просто какой угодно, а с любыми оттенками. И… что ты теперь собираешься делать? Это же надо немедленно опубликовать!


— Вот уж нет, — отвечал Вадим. — Сразу видно, что ты ничего не понимаешь в истории!


Я действительно не понимал, и отчаянно пытался убедить его, но Вадим объяснил мне, в чем дело, — не сразу, мы еще долго говорили об этом, и в тот вечер, и позже, по телефону и при встречах.

3

История, которую мы знаем, и история, которая была реально, — неизбежно различаются. Пусть даже все наши документы точны — мы никогда не будем знать всех подробностей былых эпох, их слишком много, и чтобы собрать и проанализировать всё, нужно прекратить ход современной истории. В такую ловушку, если помните, попал герой Борхеса — Фунес, чудо памяти, который тратил несколько дней, чтобы вспомнить один. Документы содержат ошибки, пропуски, сознательные искажения, недомолвки, они несут отпечаток эпохи, стиля автора, его предубеждений и просто словарного запаса. Материальные свидетельства разрушаются, гибнут, выцветают или окаменевают, теряют значение и приобретают иной смысл в новом контексте. История древнейших царств изучается в древних и становится частью их истории, и так продолжается до наших дней. Подражание старине становится фактом современности и определяет ее лицо: Цезарь вдохновляется биографией Александра и совершает героические поступки, и неважно, существовал ли Александр на самом деле, или это выдумка времен Птолемеев.


Выдергивать подпорку древнеегипетской истории может быть опасным делом. Не рухнет ли всё здание человеческой истории, и кто знает, чем это нам грозит, — ведь мы сами часть истории будущей? Скорее всего, однако, поверх этой подпорки наросло столько, что она ничего не решает — как первый торжественно заложенный камень, который потом и не найдешь. Значит, оттого что мы ее заменим, — не изменится ничего вообще.


Да, текст на стеле в Луксоре, возможно, говорит не о расширении Верхнего Царства, а о поражении от хеттов, или о маленьком племени, покинувшем Египет среди разнообразных стихийных бедствий. Возможно, Хати рассказывал сыну не о том, как выгодно быть писцом, а о путешествиях в сердце Нубии. В конце концов, мало ли о чем могли писать египтяне, и мало ли какая часть могла дойти до нас через это невообразимое время?


А если мы начнем всё сначала, то где гарантия, что наша новая расшифровка будет лучше прежней? И что вообще значит «лучше», если подумать хорошенько? Ведь, по теории обобщенных смыслов, нет никакой разницы между двумя событиями, если рассказ о них записан одними и теми же словами.


И кто будет заниматься заведомо бессмысленной ревизией истории, опираясь на одно-единственное случайно не отправленное письмо римского наместника?


"Кроме того, — написал мне недавно Вадим, — я ведь прочитал тебе перевод. А кто теперь знает, правильно ли мы понимаем латынь?.."

Тайна Уильяма Бонса

Некоторое время тому назад мне передали из России часть нашего семейного архива. Катастрофы ХХ века нанесли ему ужасающий урон, и сохранились лишь разрозненные письма и документы. Однако, по старой традиции, архив — или то, что оставалось после войн, революций и переездов на другой конец страны — передавался старшему сыну в роду, и так попал ко мне.


Мой пра-прадед, Иван Никитич, был агрономом в Костромской губернии. Об отце его, Никите Ивановиче, я не знаю почти ничего, кроме того, что он в молодости путешествовал по свету, жил в Англии и даже добрался до Индии, и своими рассказами, как говорит предание, соблазнил внука, Афанасия, отправиться в те же края. Иван Никитич с некоторой неохотой послал сына учиться на врача ни много ни мало, а в город Эдинбург, что в Шотландии. Выучившись на доктора медицины, Афанасий проработал несколько лет в колониях, но с началом англо-бурской войны, возмущенный несправедливостью Британии, вернулся к родным пенатам. Здесь он быстро женился, и вскоре появился у него первенец Павел, мой будущий дед. Дед в ранней юности мечтал стать актером или поэтом, но пошел всё же по медицинской части, и даже стал видным нейрохирургом.


Несмотря на столь земные и реальные профессии моих предков, их тянуло к гуманитарным занятиям. Поэтические опыты моего деда тоже хранятся у меня в столе, а прадед и пра-прадед писали в губернские газеты и литературные альманахи — но где теперь эти издания, одному Богу известно, и я их не читал.


Вообще, об Иване Никитиче и Афанасии Ивановиче я знаю очень немного, кроме самых кратких семейных преданий, поэтому, разумеется, читал с огромным интересом, разбирая старую орфографию, кое-где выцветшие строки, перепутанные страницы. Почерк, однако, у моих предков был твердый, энергичный и разборчивый.


Отдельной стопкой были сложены несколько писем от Ивана Никитича Афанасию, с одним небольшим дополнением в конце. Я предлагаю их возможному читателю, с минимальными купюрами, относящимися к семейным делам, о которых читать по прошествии ста с лишним лет интересно разве только родным или историкам. Также я снабдил письма небольшими подзаголовками в духе той эпохи, чтобы легче было ориентироваться в них, и опустил, по большей части, поклоны и приветы от родни.


Сразу скажу, что я не могу поручиться за точность изложенного в письмах, настолько странным показалось мне их содержание. Однако пусть судит читатель.

Письмо первое, в котором автор задается странными вопросами

Дорогой мой сын Афанасий!


В наших краях по-прежнему непогода. Позавчера с моим новым помощником мы объезжали поля, и я, надо сказать, несколько беспокоюсь за озимые: как бы не повредили им нынешние холода. Впрочем, Бог милостив: в позапрошлом году осень была еще холоднее, однако урожай собрали отменный, и не только ячмень, но даже и пшеница уродилась вполне. Вечером я, по обыкновению сидя с трубкой у камелька, захотел почитать что-нибудь не слишком мудрёное. Под руку попалась книга некоего Роберта Луиса Стивенсона, и я вспомнил, что ты давно советовал мне прочесть ее, а я, признаться, до сих пор не нашел времени. Сразу скажу, что чтение захватило меня необыкновенно, и спешу поделиться с тобой, дорогой сын, странными и необычными размышлениями, посетившими меня во время этого занятия.


Помнишь ли ты, как дед, частенько гостивший тогда у нас, читал тебе эту книгу в детстве, переводя с английского? Ты рос смышленым не по годам мальчуганом, и в 7 лет уже запоем глотал толстые тома — однако в то время как раз лежал в постели с корью, и кризис только миновал. Строгий наш доктор не велел тебе читать самому, и дед, невзирая на неодобрение твоей матери, ежевечерне читал тебе по главе перед сном. Скажу честно: я полагал, до самого позавчерашнего дня, что книга эта — не более чем забавное чтение, одна из тех грубых аляповатых поделок, которые так прельщают нас в детстве своими яркими красками, и которые лучше не брать в руки, переступив рубеж зрелости — дабы избежать еще одного горького разочарования, на которые так щедра судьба после этого рубежа. Однако с первой же страницы я почувствовал, что мистер Стивенсон — настоящий мастер рассказа, и не только это, но и нечто большее. Но терпение, милый Афанасий; всё по порядку.


Как ты, конечно, помнишь, в первых же строках у дверей трактира "Адмирал Бенбоу" появляется старый моряк Билли Бонс. С самого начала меня насторожила одна деталь: автор, повествуя от имени наблюдательного и весьма разумного Джима Гокинса, ни словом не обмолвливается о том, откуда именно появился моряк. Джим не ленится рассказать нам о бухте, о скалах, о расположении деревни, что лежит в нескольких стах ярдах от трактира, он даже с ненужными, на первый взгляд, подробностями описывает, по каким дорогам сходились и съезжались к "Адмиралу Бенбоу" Пью, прочие пираты и таможенные стражники. Но о главном персонаже первой части говорится только "он дотащился до наших дверей, а его морской сундук везли за ним на тачке". Право, Афанасий! мистер Стивенсон словно бы издевается над не слишком смышленым читателем, который мог бы вообразить, что сундук везут впереди хозяина!


Сделав мысленную зарубку на память, я с возрастающим интересом вновь и вновь перечитывал первую часть книги ("Старый пират"), надеясь открыть разгадку отмеченной мною странности. Однако, как ты уж, верно, догадался, нашел только еще более странные и обескураживающие факты.


Во-первых, черная метка. Она, как я вспоминаю теперь, поразила тебя безмерно. Помню, как ты пытался расспрашивать деда — что же это была за таинственная метка, и почему ее так боялся Билли Бонс, который был человеком пусть и недостойным, но всё же не самого трусливого десятка. Однако, дед, сославшись на поздний час, поцеловал тебя на ночь и загасил свечу, пообещав разъяснить всё назавтра — а там вас увлекли более драматические события, и загадка осталась нерешенной.


Между тем подумай: ведь слепой Пью недаром так стремился вручить метку лично Билли Бонсу, а сей последний не случайно пытался уклониться от подобной чести. Разве недостаточно было передать приглашение на встречу на словах? Или послать обычной почтой, уже недурно действовавшей в те годы в Англии? Нет, пираты знали твердо, что по видимости безобидный клочок бумаги необходимо передать лично.


А вот еще одна деталь. В сундуке Билли Бонса, кроме всяких полезных вещей, лежит "пять или шесть причудливых раковин из Вест-Индии".


Мистер Стивенсон хочет убедить нас, что Джим Гокинс, добросовестно перечисляющий все суммы, полученные и недополученные от Билли Бонса, все предметы в сундуке, описывающий каждую деталь памятного вечера — так, повторю, этот самый Джим Гокинс не сумел посчитать число раковин (или не запомнил его)? Полноте! А вот, напротив, определить их происхождение без справочника, подобного тому, что издает Королевское научное общество, не смог бы и опытный конхлеолог.


Почему-то Стивенсон желает привлечь к раковинам наше внимание, и довольно неуклюже. Джим, прерывая свой рассказ, обращается к воображаемому читателю со следующей примечательной фразой: "Впоследствии я часто думал, зачем капитан, живший такой непоседливой, опасной, преступной жизнью, таскал с собой эти раковины".


Таким-то образом, вооружившись изрядной дозой недоумения, я приступил к чтению второй части книги, из которой мне кое-что стало более понятным.


Обнимаю тебя, и передаю благословение от твоей матушки.

Письмо второе, где недоуменные вопросы множатся

Дорогой мой сын! Позволь мне поздравить тебя сердечно — мы с радостью прочитали о твоих успехах в латыни и особенно анатомии. Пожалуй, эта последняя — самая главная наука для врача, следовательно, ты уж прошел не менее половины пути в своем образовании.


Продолжу рассказ о том, что мне открылось при дальнейшем чтении книги — может быть, если ты и не почерпнешь для себя чего-либо нового, то, по крайней мере, найдешь время указать мне на мои заблуждения.


Скажи, тебе никогда не приходил в голову простой и естественный вопрос: почему Билли Бонс ведет себя столь странным образом? Разъясню смысл моего вопроса.


Опытный моряк, человек расчетливый и хладнокровный, владеет картой несметных сокровищ. Он сумел скрыться от своих товарищей, владеет некоторым, пусть небольшим, капиталом, еще не дряхл, не новичок в морском деле.


Почему он не отправляется за сокровищем сам?


Кто-нибудь может предположить, что Билли Бонс решил передохнуть, набраться сил, а уж потом заняться организацией экспедиции. Однако посмотрим же на его времяпрепровождение:

Человек он был молчаливый. Целыми днями бродил по берегу бухты или взбирался на скалы с медной подзорной трубой. По вечерам он сидел в общей комнате в самом углу, у огня, и пил ром, слегка разбавляя его водой.

И что, так прошло две недели? Нет:

Неделя проходила за неделей, месяц за месяцем.

Чего ждал Билли Бонс? Это еще один вопрос, складывающийся в общую копилку.


Прощаюсь, и жду с нетерпением письма от тебя — надеюсь, что оно уж плывет в наши края.

Письмо третье, в котором автора посещает неожиданное сомнение

Спешу, мой дорогой сын, поделиться с тобой неожиданной мыслью — вот уже полдня как я не нахожу себе места, и просто обязан рассказать тебе о своем открытии. Как будто пелена упала с моих глаз, и я не мог не восхититься мастерством Стивенсона.


Давай вспомним кое-какие строки — я выпишу их для тебя, если у тебя нет под рукой экземпляра книги.


Когда Билли Бонс впервые появляется в трактире "Адмирал Бенбоу", у него, разумеется, спрашивают его имя, как то диктуют правила вежливости. Что же он отвечает?


— Как меня называть? Ну что же, зовите меня капитаном…


Имя капитана мы узнаем впервые от Черного Пса — он является в поисках «штурмана Билли». Однако вспоминается мне случай, когда я, будучи по некоторой надобности в Петербурге, в Межевом ведомстве, разыскивал начальника отделения — назовем его Иваном Ивановичем, и, руководствуясь благожелательными указаниями служащих, нашел сего достойного человека, в полчаса решил с ним мой вопрос. Лишь на третий день, получив от него официальное письмо с подтверждением положительного ответа, понял я, что беседовал с другим сановником. Сей же последний, заметив мою ошибку, решил обратить ее в невинный розыгрыш, и, думаю, частенько рассказывает родным и друзьям о неловком провинциале, который так его развлек.


Привел я этот анекдот не случайно, а чтобы подтвердить мою догадку: Черный Пес — ненадежный свидетель. Да, он упоминает, что Билли — его старый товарищ. Но я-то хорошо знаю — тебе это пока незнакомо — как часто мы, встречая в столицах или на заграничных курортах старых друзей, узнаем их только после возгласа: "Дружище, да ведь это я, NN!" — и как трудно бывает узнать в седоватом толстяке, потертом жизнью, былого стройного студента!


Вот и Билли Бонс не сразу узнает Черного Пса:

— Разве ты не узнаешь меня, Билли? Неужели ты не узнаешь своего старого корабельного товарища, Билли? — сказал незнакомец.

Капитан открыл рот, словно у него не хватило дыхания.

— Черный Пес! — проговорил он наконец.

Черный Пес же знает, кого он ищет, ему гадать ни к чему — он пришел туда, где живет Билли Бонс, и, разумеется, узнал его в старом моряке, входящем в залу.


Второй свидетель еще менее надежен — это Слепой Пью. Мало того, что он слеп; он еще и разговаривает с Билли с порога трактира, и не дожидается от своего собеседника ни одного слова. Жаль! Ведь люди, лишенные Провидением зрения, бывают порой необыкновенно изощрены в других чувствах, и мы могли бы кое-что узнать, скажи Билли Бонс хоть слово в присутствии Пью.


Вот еще одна мелкая деталь, заставившая меня задуматься — почему Бонс боялся близкого общения с Пью?

— Ничего, Билли, сиди, где сидишь, — сказал нищий. — Я не могу тебя видеть, но я слышу, как дрожат твои пальцы. Дело есть дело. Протяни свою правую руку… Мальчик, возьми его руку и поднеси к моей правой руке.

Мы оба повиновались ему. И я видел, как он переложил что-то из своей руки, в которой держал палку, в ладонь капитана, сразу же сжавшуюся в кулак.

Билли, как ты видишь, молчит, отдергивает руку — всё это можно объяснить его испугом, но чего он боится? Странной и нелепой черной метки? У меня есть другое предположение, но — терпение, Афанасий, я еще не закончил излагать свои наблюдения.


Прочитав третью главу, я вернулся назад и обнаружил в конце предыдущей, второй главы явное указание, которое второпях понял неверно. Вот эта важнейшая сцена: Билли Бонса хватил удар, и доктор Ливси оказывает ему помощь. На руке моряка татуировано: «Да сбудутся мечты Билли Бонса», и доктор так и обращается к пациенту:

— Ну, мистер Бонс…

— Я не Бонс, — перебил капитан.

Друг мой, ты сам, как ты пишешь мне, видел многих людей, стоящих на пороге смерти, очнувшихся от беспамятства, тяжело больных. Что скажет пришедший в себя человек, когда его назовут по имени? Будет ли он говорить: "Нет, это не я, меня зовут по-другому"?


И вновь всплывает имя "Билли Бонс" после трагической смерти старого моряка — в тетради, найденной в сундуке. Опять мы видим ту же надпись — "Да сбудутся мечты Билли Бонса". Однако давай вспомним — хоть раз за время жизни в "Адмирале Бенбоу" писал ли что-нибудь старый моряк? Читал ли? Нет, этот человек был чужд подобных занятий. Трудно представить, что он вел подробный дневник, многочисленные записи… Полно, да этот ли человек — автор дневника?


О домашних наших делах я уже не успеваю написать, но матушка твоя отправляет подробное письмо с этой же почтой.

Письмо четвертое, в котором разоблачается самозванец, но возникают новые вопросы

Посылаю это письмо вслед предыдущему; возможно, оно придет к тебе с тем же пароходом. Позволь, я подведу некоторый предварительный итог моих рассуждений.


В трактир "Адмирал Бенбоу" прибывает человек, по всей видимости — старый моряк. Он живет нелюдимо, ожидая чего-то, и просит Джима докладывать ему о прохожих, особенно — о страшном одноногом пирате.


Вместе с тем, он не скрывает своего моряцкого и даже пиратского прошлого — рассказывает о плаваниях, обычаях пиратов, битвах, казнях. Казалось бы — зачем? Уж коли скрываться, так скрываться, говорит нам здравый смысл, а старый моряк становится знаменитостью округи:

Посетители боялись его, но через день их снова тянуло к нему. В тихую, захолустную жизнь он внес какую-то приятную тревогу. Среди молодежи нашлись даже поклонники капитана, заявлявшие, что они восхищаются им. "Настоящий морской волк, насквозь просоленный морем!" — восклицали они.

Кроме того, в сундуке его лежит карта, с помощью которой можно легко найти несметные сокровища, а моряк не ударяет палец о палец, и ждет чего-то.


Всё это никак невозможно объяснить, если наивно полагать, что перед нами Билли Бонс.


Думаю, дорогой сын, что и ты теперь вместе со мной убедился: под именем Бонса в трактир "Адмирал Бенбоу" прибыл совсем другой человек. Возможно, он и впрямь был моряком, ведь не из головы же он выдумал свои рассказы о плаваньях, и не иначе как во флоте приобрел свои скверные привычки. Но ничто не доказывает нам, что это — страшный пират Билли Бонс. Я уже говорил тебе о своем недоумении — почему он не отправлялся сам за кладом, местонахождение которого знал только он? А вот ответ, и ответ простой: во-первых, это был вовсе не Билли Бонс. Во-вторых, он не знал о том, где именно находится клад.


"Как же! — воскликнешь ты. — А карта острова, с указанием — главная часть сокровищ здесь?"

Отвечу тебе вопросом на вопрос — что же, разве были сокровища в указанном месте?


Вот что обнаружили там пираты, как ты, несомненно, помнишь:

Перед нами была большая яма, вырытая, очевидно, давно, так как края у нее уже обвалились, а на дне росла трава. В ней мы увидели рукоятку заступа и несколько досок от ящиков. На одной из досок каленым железом была выжжена надпись: «Морж» — название судна, принадлежавшего Флинту.

Было ясно, что кто-то раньше нас уже нашел и похитил сокровища — семьсот тысяч фунтов стерлингов исчезли.

Только вот слова эти — "было ясно…" — не более, чем очередная шутка Стивенсона. Он-то прекрасно знал, что никаких сокровищ в яме не было никогда.


Итак, неизвестный человек, притворяющийся Билли Бонсом, живет в "Адмирале Бенбоу", ждет визита пиратов и хранит в сундуке дневники настоящего Бонса и, по всей видимости, фальшивую карту Острова Сокровищ.


Два вопроса неизбежно возникают перед нами, и кажется совершенно невозможным найти на них ответы.


Зачем он делает это?


И второй вопрос: а где же настоящий Билли Бонс?


По некотором размышлении, я понял, что ответ надо искать на оба вопроса сразу.

Письмо пятое, в котором автор составляет стратегический план

Дорогой Афанасий!


Пытаясь ответить на два вопроса, о которых я писал тебе в предыдущем письме, я решил представить себя на месте настоящего Билли Бонса и составить за него план действий.


Итак, я — старый пират, и у меня в руках подлинная карта Острова Сокровищ. Надо ехать за ними, не так ли? Однако тут же возникают препятствия.


Даже и в наше время сообщение с Вест-Индией недешево и занимает немалый срок. Добраться же до необитаемого острова вдвойне сложно — нужно доплыть до одной из колоний, зафрахтовать там небольшое суденышко, желательно не привлекая излишнего внимания, набрать надежную команду (а где найдешь в тех краях довольно надежных людей?) В прошлом же веке всё это было еще сложнее — корабли были не так совершенны, пароходов, к примеру, не было вовсе, в морях шалили разбойники.


Добравшись до острова, надобно забрать клад. А это — немалый груз:

День шел за днем, а нашей работе не было видно конца. Каждый вечер груды сокровищ отправляли мы на корабль, но не меньшие груды оставались в пещере.

В одиночку справиться с таким грузом невозможно. И уж тем более невозможно довести корабль из Карибского моря до Англии — значит, нужна целая экспедиция. Снаряжать ее лучше всего из Англии, и, значит, расходы еще возрастают. Вспомни, что героям книги потребовалось участие столь состоятельного человека, как сквайр Трелони, чтобы найти судно, набрать экипаж, запастись провиантом и снаряжением.


Таких денег у Билли Бонса под рукою нет — его доля лежит на острове, зарытая в известном ему одному месте.


Значит, так или иначе, он должен привлечь кого-то к экспедиции. А где найти человека достаточно честного, чтобы он не только не разделался с Билли Бонсом, когда клад будет найден, но и согласился уступить ему изрядную долю клада, и вместе с тем достаточно авантюрного, чтобы не выдал старого пирата правосудию, которое не замедлит отправить злодея на виселицу?


Если ты подумаешь немного, то поймешь, что задача почти неразрешима. Однако, в первой же книге романа почти без обиняков рассказано, как решил ее наш хитроумный герой.


Билли Бонс должен раскаяться, уйти на покой — а карта его должна попасть в руки людей, которые и выполнят всю работу. Но для пущей верности они должны быть убеждены, что это — подлинная карта, принадлежащая настоящему пирату — иначе скептицизм возобладает в них над авантюрным духом, и экспедиция может сорваться.


Разумеется, и в мыслях не было у Билли Бонса отдавать свой клад в чужие руки — ведь карта-то неверна! Пока что ему важно заманить эспедицию на остров — со снаряженным кораблем, способным перевезти груз. О дальнейших его планах я расскажу позднее, терпение, друг мой.


Самому играть роль старого пирата — никак невозможно. Ведь тогда Бонс не сможет участвовать в дележе добычи, и, скорее всего, окончит свои дни на виселице. И он нанимает человека для исполнения собственной роли. Находит старого обедневшего моряка, сулит ему денег, велит слегка изменить внешность, делает татуировку на предплечье и шрам на щеке. Инструктирует подробнейшим образом, рассказывает имена и приметы пиратов, дает денег, сундук с документами — и вот старый моряк появляется у дверей "Адмирала Бенбоу".


Он пьет ром, сквернословит, гуляет по окрестностям, рассматривая море в подзорную трубу, рассказывает ужасные пиратские истории, и, главное, под страшной тайной сообщает Джиму Гокинсу, что его будут разыскивать другие пираты.


Все должны знать, что у него есть нечто весьма ценное, за чем охотятся головорезы и разбойники, рискуя собственной шкурой — в сердце Англии, где по ним плачет виселица.


Время идет — и вот, наконец, рыбка клюет. Черный Пёс приходит в трактир повидать друга Билли. Разве настоящий Билли Бонс испугался бы труса — Черного Пса? А лже-Бонс несколько робеет — ведь ему строго-настрого велено, чтобы никто из старых товарищей не видел его близко. Однако ж, он оказался молодцом: узнает Черного Пса, и, собравшись с духом, выгоняет его, изображая приступ ярости. Он даже делает вид, что хочет убить негодяя, но ловко попадает по вывеске трактира. И в самом деле: игра еще не окончена, нужно, чтобы пираты проявили себя более заметно.


Тут старого моряка постигает настоящая беда — апоплексический удар. Это сильно нарушает его планы, он выбалтывает доктору Ливси свою тайну — однако Ливси не верит ему. Постепенно моряк поправляется. Пора выполнять последний пункт инструкции.


Лже-Бонс готовится основательно. Он велит Джиму известить местные власти о грядущем визите пиратов, и велит ему, — не случайно! — когда настанет время, скакать к доктору Ливси. Именно на сего последнего было в свое время велено ему сделать ставку. Вспомни хотя бы, как при первом знакомстве старый моряк старается обратить на себя внимание доктора:

Капитан пронзительно взглянул на него, потом снова ударил кулаком по столу, потом взглянул еще более пронзительно и вдруг заорал, сопровождая свои слова непристойною бранью:

— Эй, там, на палубе, молчать!

— Вы ко мне обращаетесь, сэр? — спросил доктор.

Тот сказал, что именно к нему, и притом выругался снова.

Теперь, когда доктор Ливси хорошо знает, с кем он имеет дело, нужно передать ему

бумаги — так рассчитал всё Билли Бонс, зная, что к этому моменту нетрудно уже будет убедить доктора в подлинности карты. Но надо еще пройти через последнее, самое трудное испытание — дождаться черной метки, не выдать себя Слепому Пью, а потом успеть известить доктора Ливси. Тогда вся шайка пиратов будет поймана, и никто не сможет помешать экспедиции.


Смерть, как мы знаем, нарушила эти планы, но лишь частично — карта попала в нужные руки, никаких сомнений в ее подлинности не возникло, и вступила в силу вторая часть плана Билли Бонса.

Письмо шестое, в котором автор осознает подлинную роль Черного Пса и рассказывает о второй части плана Билли Бонса

Дорогой Афанасий, я получил твое последнее письмо и с удовольствием прочитал его. Я рад, что ты принял такое горячее участие в моем расследовании, и именно благодаря твоим вопросам я сумел разрешить и некоторые мои сомнения.


Ты справедливо возражаешь мне, позволь процитировать: "Как же получилось, что Черный Пес не узнал поддельного Бонса, если он так хорошо знал настоящего? И отчего, будто в насмешку, лже-Бонс узнает Черного Пса, которого никогда в жизни не видел?" Далее ты спрашиваешь: "А где же, любезный батюшка, находится настоящий Билли Бонс, каким волшебным образом он направляет события, да и как, в конце концов, собирается он получить свою долю сокровищ Флинта?"


Не буду укорять тебя за иронию — видно, в ваших краях трудно не подцепить этой английской заразы. Я долго размышлял над твоими вопросами, а потом велел седлать моего жеребца и отправился на прогулку. Когда я ехал краем леса, вдруг выглянуло солнце, и в тот же момент я нашел ответ — мой бедный Аргус огорчился, когда я решительно поворотил его к дому, не дав даже размяться как следует. Однако нетерпение моё было слишком велико.


Пока что не буду тебе рассказывать, где именно находился в момент описываемых событий подлинный Бонс — всему своё время. Однако важно следующее: Бонс должен сообщить своему двойнику, что настало время для решительных действий. Конечно, они заранее обговаривают все детали — кто, когда и как доставит весточку.


И доставляет ее не кто иной, как наш старый знакомый — Черный Пес.


Теперь всё становится на свои места. Понятно, чего ждал старый моряк в трактире. Понятно, как лже-Бонс узнал Черного Пса. Понятно, почему Черный Пес признал истинного Бонса в актере. Черный Пес — подлинный мастер лицедейства, ведущий двойную игру. Вместе с прочими пиратами он безуспешно разыскивает Билли Бонса, и, возможно, отвлекает их, как куропатка от собственного гнезда, если они оказываются в опасной близости от "Адмирала Бенбоу". Получив письмо от подлинного Бонса, он быстро обнаруживает лже-Бонса — оно и нетрудно, заранее зная место встречи. Два заговорщика выбирают момент, когда, кроме Джима, никого нет в трактире, и мастерски разыгрывают сцену ссоры. Убежав, Черный Пес уговаривает ничего не подозревающих пиратов послать с черной меткой Слепого Пью — нельзя рисковать, ведь зрячий пират может заподозрить обман.


Когда же, из-за трагической смерти лже-Бонса, нарушается важнейшая часть плана, и пираты не только выскальзывают из сетей, но и пытаются перехватить экспедицию — Черный Пес совершает истинный подвиг. Рискуя своей головой, он приходит в таверну к Джону Сильверу и попадается на глаза Джиму Гокинсу:

В это мгновенье какой-то человек, сидевший в дальнем углу, внезапно вскочил с места и кинулся к двери. Дверь была рядом с ним, и он сразу исчез. Но торопливость его привлекла мое внимание, и я с одного взгляда узнал его. Это был трехпалый человек с одутловатым лицом, тот самый, который приходил к нам в трактир.

— Эй, — закричал я, — держите его! Это Черный Пес! Черный Пес!

Он рискует вдвойне — и попасть в руки властей, и получить пулю от своих товарищей-пиратов за предательство. Мы, к сожалению, так и не узнаем, что случилось дальше с этим достойным авантюристом, но у меня есть некоторые подозрения, которыми я поделюсь, когда мы дойдем до развязки. Пока что, однако, Черный Пес сумел выполнить свою задачу лишь частично — Джим рассказал о встрече доктору Ливси и капитану Смолетту, и посеял некоторые сомнения в сердцах этих джентльменов. Как мы помним, руководители экспедиции предприняли меры предосторожности, которые спасли, в конечном итоге, их жизнь, но всё же не рассчитали всю команду во главе с одноногим Джоном Сильвером.


Все сомнения отброшены, «Испаньола» поднимает якорь — и опять господин Стивенсон недвусмысленно дает нам понять, что мы еще встретимся со старым пиратом:

Мне припомнился наш старый "Адмирал Бенбоу", почудилось, будто голос покойного Бонса внезапно присоединился к матросскому хору.

Теперь самое время нам вспомнить о плане Билли Бонса. Корабль должен беспрепятственно доплыть до Острова Сокровищ — и обнаружить, что клада вовсе нет на указанном месте. Подлинное местоположение клада известно Билли Бонсу, который уже ожидает экспедицию и согласен вступить в долю с джентльменами. Мы встречаем его на острове, но под другим именем — Бена Ганна.

Письмо седьмое, в котором рассказывается, как Билли Бонс готовился к приему гостей

Отвечаю с некоторой задержкой, и хочу похвалить тебя за точные и уместные вопросы. Скажу сразу — мы вступаем в область предположений, и детали в моей реконструкции могут отличаться от замысла автора — но лишь детали.


Примерно в то же время, когда старый моряк появляется на первой странице романа, Билли Бонс поднимается на борт судна, следующего в Вест-Индию. Черный Пёс ожидает письменных инструкций в городе и, вместе с товарищами, продолжает вялые поиски Бонса. Через несколько недель корабль прибывает в один из портов, близких к Наветренным Островам — Порт-Ройяль, Порт-оф-Спейн, этого мы не знаем, да нам и неважно, куда именно. Билли Бонс расплачивается с капитаном, снимает номер в местной гостинице и слоняется в порту, внимательно слушая и расспрашивая.


Вскоре он находит каботажный рейс, с не очень опытным шкипером, следующий мимо Острова Сокровищ, и просится пассажиром — якобы в наиболее отдаленный из пунктов назначения. В тот же день отправляет он письмо Черному Псу с приказом начинать действовать.


В дороге, на одной из стоянок вблизи своего подлинного места назначения, Билли Бонса якобы настигает приступ лихорадки. Бонс объясняет шкиперу, что эта лихорадка заразна, он опасен для остальных, и предлагает высадить его временно на берег, благо остров неподалеку. Он даже платит звонкой монетой за шлюпку и припасы еды. Шкипер несколько обеспокоен дальнейшей судьбой своего пассажира, поскольку не знает, куда будет у него следующий фрахт, и пройдет ли он мимо, но Билли Бонс успокаивает его — оружие и запас пороха у него есть, на острове имеется небольшой заброшенный форт, и кто-нибудь да подберет его. Главное сейчас — как можно скорее доставить его на берег, там он справится с привычным приступом. Они прощаются, и шкипер, удостоверившись, что всё в порядке, с легким сердцем уходит в дальнейшее плавание. Возможно даже, что он заходил позднее за своим незадачливым пассажиром, но наш герой отвел шлюпку в укромную протоку, а форт оставил в нежилом виде, так что все остаются уверенными, что он уже покинул остров.


Едва дождавшись, пока исчезнут на горизонте паруса, Билли отправляется вдоль реки на север, и в нескольких милях выше по течению находит пещеру, в которой Флинт и спрятал сокровища. Ему даже не нужно особенно долго копать — груды золота едва присыпаны песком, стены пещеры надежно прикрывают их от нескромных глаз — да и откуда бы им взяться на необитаемом острове?


Старый пират ведет неспешную, праздную жизнь, мечтая о том, как распорядится он своей долей сокровища. Он развлекается охотой, рыбной ловлей — неизвестно, когда именно придет корабль, — и вялит впрок козлятину. Об одном он страшно жалеет — в спешке он забыл взять с собой сыру!


Из козлиных шкур Билли делает лодку. Одежда его еще вполне добротна, но он делает себе другую из остатков старого паруса, валявшихся в форте, и ходит в ней — не изнашивать же совсем хороший костюм, да и жарковато в нем. Думается мне, что также он подсчитывает сокровища, в разной монете со всего света, переводит стоимость в старые добрые фунты стерлингов и записывает результаты в дневнике. Каждый день он поднимается на холм и всматривается в море.


Одно наблюдение, несомненно, сделал Билли Бонс, и весьма тревожное: за всё время ожидания очень немного парусов показалось на горизонте, и ни один корабль не подошел близко. Остров оказался более в стороне от оживленных морских путей, чем помнилось старому штурману. Оставалось молиться Всевышнему, чтобы корабль с экспедицией из Британии пришел как можно скорее, поскольку следующего случайного корабля можно было ждать не один год.


Наконец, наступил счастливый день — паруса «Испаньолы» показались на горизонте. Спустилась ночь, Билли дрожит от нетерпения, сжимает в руках подзорную трубу, и вот восходит месяц, и он видит, как корабль бросает якорь у Южной бухты. Экспедиция прибыла!

Письмо восьмое, в котором Билли Бонс обращает неудачу в успех

Дорогой Афанасий, ты, полагаю, уж представил себе, с каким нетерпением ждал новоявленный Робинзон рассвета — и какие проклятия вырвались из его груди ранним утром следующего дня, когда он, с расстояния едва ли трети мили, увидел на палубе «Испаньолы» фигуру одноногого Джона Сильвера. Шлюпки отвалили от борта, и с каждым взмахом весел было всё понятнее — что-то пошло совсем не так, как рассчитывал старый пират.


Разумеется, Билли Бонс, соблюдая все меры предосторожности, наблюдал за высадкой, но ситуация совершенно не прояснялась, даже наоборот, запутывалась. Ясно было, что эспедицию возглавляют сквайр Трелони и доктор Ливси, но откуда в ее составе пираты Флинта?


И здесь выдержка не изменила Билли Бонсу. Не теряя времени, он изобрел новую правдоподобную легенду и отправился, уже окончательно в образе Бена Ганна, искать встречи с людьми Трелони. Позволь, я далее буду называть этого лицедея Беном Ганном — да это и неважно, ведь мы вряд ли узнаем его подлинное имя, данное ему при крещении. Как мы знаем, удача опять повернулась к нему лицом, и Бен Ганн, изображающий одичавшего Робинзона, быстро столкнулся с Джимом Гокинсом. Отдадим должное актерскому таланту Бена — ведь ему поверил не только Джим, но и многие, уверен я, читатели романа.


План необходимо было срочно менять. Понятно, на чью сторону следовало встать Бену Ганну — от бывших товарищей по команде не стоило ждать не только доли клада, но и пощады.


Дальнейшее, уверен, ты хорошо помнишь — как пираты терпят поражение, и как Бен Ганн показывает Трелони и компании местонахождение сокровищ. Конечно, ему пришлось несколько потрудиться, чтобы новая его сказка выглядела правдоподобной — вырыть яму на месте, обозначенном на карте и даже, для убедительности, поместить на дно доску и выжечь на ней каленым железом "Морж".


Одна серьезная опасность грозила Билли-Бену: что его, несмотря на загар и густую бороду, узнает кто-либо из его товарищей по команде. И, несмотря на его старания, один из пиратов не только остается жив, но и вновь присоединяется к экспедиции — самый опасный его противник, одноногий Джон Сильвер.


Теперь уже поздно, но вскоре я напишу тебе, как хитроумный Билли Бонс вышел из этого положения.

Письмо девятое, и последнее, в котором всё еще остаются вопросы…

Дорогой сын! Нынче утром я понял важную вещь — что, собственно, бояться Бену Ганну было нечего. Смерть Билли Бонса засвидетельствована уважаемыми людьми, в том числе и доктором Ливси, и Гокинсом. Кто будет слушать Джона Сильвера, показавшего уже себя лжецом и клятвопреступником? Да и самому Сильверу ни к чему лишнее внимание к его персоне и к мрачным страницам прошлого. Надо, однако же, чтобы всё прошло гладко, дать ему знать, с каким вымышленным персонажем он имеет дело.


Вспомни, как наступает развязка, и участники экспедиции бегут к лодкам:

Мы помчались вперед, пробираясь через кусты, порой доходившие нам до груди.

Сильвер из сил выбивался, чтобы не отстать от нас. Он так работал своим костылем, что, казалось, мускулы у него на груди вот-вот разорвутся на части. По словам доктора, и здоровый не выдержал бы подобной работы. Когда мы добежали до откоса, он отстал от нас на целых тридцать ярдов и совершенно выбился из сил.

Где был в этот момент Бен Ганн? Автор умалчивает — а уж, верно, хитроумный пират не упустил возможности шепнуть Сильверу пару слов. Добежав до откоса, Сильвер немедленно включается в игру:

— А, так это ты, Бен Ганн? — прибавил он. — Ты, я вижу, молодчина.

— Да, я Бен Ганн, — смущенно ответил бывший пират, извиваясь перед Сильвером, как угорь. — Как вы поживаете, мистер Сильвер? — спросил он после долгого молчания. — Кажется, неплохо?

— Бен, Бен, — пробормотал Сильвер, — подумать только, какую штуку сыграл ты со мной!

Всё бы хорошо, но сердце у Бена Ганна не на месте. Когда корабль вернется в Англию, Джон Сильвер получит возможность безнаказанно шантажировать его, а если его выдадут правосудию — не преминет утащить на виселицу и своего старого товарища по разбою. Недолго размышляет Бен Ганн, что ему делать, и решает задачу при первой же возможности:

На палубе был только один человек — Бен Ганн, и, как только мы взошли на корабль, он принялся каяться и обвинять себя в ужасном проступке, делая самые дикие жесты. Оказалось, что Сильвер удрал. Бен признался, что сам помог ему сесть в лодку, так как был убежден, что нам всем угрожает опасность, "пока на борту остается этот одноногий дьявол".

Бен Ганн идет на риск, но риск рассчитанный — он сознает, что его новые товарищи, вырвавшись из лап смерти и разбогатев, не будут особо сожалеть об убежавшем пирате. Ты знаешь англичан лучше меня, и согласишься — как бы ни было велико в сердце англичанина уважение к закону, однако мысль о том, чтобы отдать человека на казнь, претит этим благородным людям, так что в глубине души все останутся довольны.


Итак, корабль вернулся в Англию, участники экспедиции наслаждаются покоем и богатством, и лишь Бен Ганн, он же Билли Бонс, пропил за три недели тысячу гиней и устроился привратником в парке у сквайра Трелони.


Думаю, тебя может смутить такая скромность Билли Бонса — для того ли он затевал свою грандиозную мистификацию, чтобы удовлетвориться столь скромным местом? Да и как это можно пропить за три недели тысячу гиней, более 10 тысяч золотых рублей?


И вправду, объяснить это было бы трудно, если бы не одна небольшая деталь, которая бросается в глаза при сколько-нибудь внимательном прочтении книги.


Вспомни описание сокровищ Флинта, данное неизменно наблюдательным и дотошным Джимом Гокинсом:

А в дальнем углу тускло сияла громадная груда золотых монет и слитков. Это были сокровища Флинта — те самые, ради которых мы проделали такой длинный, утомительный путь, ради которых погибли семнадцать человек из экипажа "Испаньолы".

<…>

Как и в сундуке Билли Бонса, здесь находились монеты самой разнообразной чеканки, но, разумеется, их было гораздо больше. Мне очень нравилось сортировать их. Английские, французские, испанские, португальские монеты, гинеи и луидоры, дублоны и двойные гинеи, муадоры и цехины, монеты с изображениями всех европейских королей за последние сто лет, странные восточные монеты, на которых изображен не то пучок веревок, не то клок паутины, круглые монеты, квадратные монеты, монеты с дыркой посередине, чтобы их можно было носить на шее, — в этой коллекции были собраны деньги всего мира. Их было больше, чем осенних листьев.

<…>

Остальная часть клада — серебро в слитках и оружие — все еще лежит там, где ее зарыл покойный Флинт.

Ты не обратил внимания ни на что? Перечти еще раз, мой дорогой друг, внимательно. Чего не хватает в этом подробном описании?


Не буду более дразнить тебя вопросами. Подумай — а где же драгоценные камни?


Это и была подлинная доля Билли Бонса. Не сомневаюсь, что, отдохнув и придя в себя после пережитых опасностей, он исчез и объявился вновь — возможно, уже в других, более благодатных частях света — весьма обеспеченным человеком. Не исключено, что ему при прощании пришлось поделиться и с одноногим поваром — не на триста же украденных гиней основал тот известную всему миру компанию "Лонг Джон"? Следовало расплатиться за услуги и с Черным Псом, и, думается мне, Билли не скупился — почему-то я верю в его порядочность.


А еще мне представляется, что Билли Бонс выкупил поместье и парк у сквайра Трелони и занялся разведением экзотических деревьев и животных. Вспомни, что в сундучке его лежали пять или шесть раковин из Вест-Индии — может быть, чудеса матери-природы и были истинной страстью этого незаурядного человека?

Письмо последнее, совсем от другого человека

Последним в стопке лежало письмо в конверте необычной формы, потемневшем от времени, испещренном странными штемпелями. Письмо было написано по-английски, адресовано To Dr. Atanasius К***. Дочитав до подписи, я долго сидел, откинувшись в кресле и пытаясь проникнуть взглядом сквозь прошедшее бесконечное столетие…


Вот мой перевод:


“Мой дорогой далекий друг,


Ваше письмо застало меня в необычном месте — на острове Самоа. Хотел бы я, чтобы и Вы увидели дивную красоту этого острова и вдохнули его воздух.


Я восхищен тем, что нашелся человек, разгадавший тайну моей главной книги — хотя и поражен, что это случилось только сейчас. Мне казалось, что я разбросал достаточное количество намеков по страницам, и вообразите мое удивление и досаду, когда год за годом никто не подозревал неладного, и всю историю принимали за чистую монету. В конце концов, я решил написать о том же — что в каждом человеке добро и зло причудливо перемешаны, но так, чтобы это понял и самый простодушный читатель. Не знаю, попадалась ли Вам на глаза моя небольшая повесть о докторе Джекиле и мистере Хайде, прочтите при случае.


Есть и еще одно обстоятельство, которым хочу я поделиться с Вами. Как Вы знаете, я писал "Остров Сокровищ" для моего любимого пасынка, и сказал этому любознательному мальчику, что главная тайна романа пока скрыта от него. Ему еще совсем немного лет, и я надеюсь, что он вернется к моему скромному труду, пройдет стопами Вашего отца и поймет то главное, что я хотел ему сказать: счастье не в деньгах, и даже не в хитрости и остром уме, а в крепкой дружбе и в умении следовать своей мечте. Пусть он поймет, кем был на самом деле Билли Бонс, и научится видеть в человеке большую душу за грубой и даже страшной оболочкой. Об одном прошу — пусть он поймет это сам и еще раз испытает будоражащую радость открытия. Попросите Вашего отца, если возможно, не рассказывать никому о его находке, пока я не уведомлю его, и будьте уверены, что вы оба нашли во мне доброго друга.


Мне же больше всего на свете хотелось бы вновь увидеть серые камни Эдинбурга… Бог даст, свидимся.


Искренне Ваш, Р.Л.Стивенсон.

11 мая 1894 г.”


Что ж, мои предки выполнили просьбу. А Стивенсон скончался 3 декабря того же года, так и не успев ни написать другого письма Афанасию, ни повидать родной Шотландии.


Я же полагаю, что сто с лишним лет — достаточный срок, и сам автор разрешил бы мне открыть миру последнюю тайну Острова Сокровищ.

Последнее дело Конан Дойла

(из цикла "Рассказы о рукописях")

В прошлом году совершилось знаменательное событие. Был выставлен на продажу архив сэра Артура Конан Дойла. Архив составлял две дюжины больших ящиков, и во всей Британии не нашлось, к сожалению, заведения достаточно богатого, чтобы приобрести коллекцию целиком.

Наиболее ценная для историков часть, а именно переписка Конан Дойла с 1889 по 1902 год, оказалась в одних, и весьма надежных руках: анонимный покупатель на аукционе, сухощавый немолодой джентльмен, представлял, как впоследствии выяснилось, отдел рукописей библиотеки Британского музея. К счастью, именно в этот момент библиотека получила значительную сумму от правительства Ее Величества, и упомянутый джентльмен, ни разу не посмотревший за всё время торгов в сторону аукционера, через пятнадцать минут после объявления начальной цены недрогнувшей рукой выписал чек.

Прочитав эту новость за завтраком в воскресной "Нью-Йорк Таймс", я порадовался за почтенное учреждение, и в тот же день, сидя на террасе Гарвардского клуба, поделился своим удовлетворением со старым знакомым, доктором Робинсоном.

— Знаете ли вы, дорогой друг, — спросил доктор Робинсон, выслушав меня внимательно, — что моя семья самым прямым образом связана с сэром Артуром Конан Дойлом?


Услышав это, я, разумеется, расположился в кресле поудобнее и уверил собеседника, что я весь, по удачному выражению аборигенов, представляю собой одни лишь уши.

— Как вы, возможно, знаете, — начал д-р Робинсон, — семья моя происходит из Девоншира, и упоминается в церковных книгах задолго до Генриха VIII. Брат моего прадеда, Бертрам Флетчер Робинсон, был другом сэра Артура.

Это была действительно новость! Я прекрасно знал, о ком говорит д-р Робинсон, но мне никогда не приходило в голову, что мой коллега — родственник того самого Бертрама Робинсона, который натолкнул Конан Дойла на создание самой знаменитой из его книг — "Собаки Баскервилей".

Я поспешил заверить д-ра Робинсона в том, что имя его славного родственника мне знакомо. Робинсон удовлетворенно кивнул, а затем наклонился ко мне поближе, слегка перегнувшись через столик, и спросил, понизив голос:

— А знаете ли вы, мой дорогой друг, что сэра Артура обвиняют, будто он украл сюжет "Собаки Баскервилей" у моего двоюродного прадеда, а потом убил его?

Эту историю я тоже знал. Бертрам Робинсон непременно хотел принять участие во вскрытии египетской мумии, доставленной в Британский музей, заболел какой-то странной болезнью и умер буквально на руках Конан Дойла. А в 2000 году вышла скандальная книга, в которой некто Роджер Гаррик-Стил обвинил Конан Дойла в отравлении друга.

Д-р Робинсон, получив утвердительный ответ, продолжал:

— Разумеется, я никогда не верил в этот бред. Однако признаюсь вам, что я пережил немало неприятных минут, читая о подробностях расследования, и, хуже того, периодически получая сочувственные письма от разных идиотов.

Он помолчал, вертя в крепких сухих пальцах чайную ложечку, и, наконец, достал из кармана макинтоша трубку и кисет.

Я с интересом наблюдал за его манипуляциями. Д-р Робинсон, наверное, последний курящий человек в Гарвардской медицинской школе, и такая исключительность его совершенно не смущает. Набив трубку, он затянулся (мы сидели на террасе в это прохладное утро одни, и официанты смотрели сквозь пальцы на такое откровенное нарушение суровых массачусетских законов) и продолжил:

— Как вы, возможно, знаете, Бертрам отказался от работы над рукописью довольно рано, и сэр Артур написал "Собаку Баскервилей" практически в одиночку. Тем не менее, он всегда публично выражал Бертраму благодарность и пытался даже разделить с ним гонорар.

Д-р Робинсон выпустил пару клубов дыма. Он смотрел куда-то поверх моей головы, видимо, в далекое прошлое, в девонширские поля и болота.

— Хладнокровно убить старого друга? И мотив, и улики смехотворны, но вы же знаете человеческую натуру: любая возможность уличить великого человека в какой-нибудь гадости возбуждает представителей нашего замечательного вида.

— Я знаю твердо, — продолжил д-р Робинсон, выбив трубку, — сэр Артур был неспособен придумать такое изощренное преступление.

Я не стал возражать, хотя мне казалось, что автор историй о Шерлоке Холмсе обладал вполне достаточной фантазией. Мы распростились, но разговор запал мне в память. Неудивительно, что когда через пару месяцев я размышлял, как лучше потратить грант от Фонда архивных исследований, я позвонил д-ру Робинсону и попросил рекомендательное письмо в библиотеку Британского музея. Я надеялся, что мне разрешат поработать с архивом Конан Дойля, и письмо от родственника Бертрама Робинсона было бы весьма кстати.

Мой добрый товарищ не только не отказал мне, но и проникся энтузиазмом, едва ли не большим, чем мой. Ответ пришел на удивление скоро, и перед отъездом на Альбион я пригласил д-ра Робинсона на завтрак.

— Послушайте, — сказал он на прощание, — раз уж мы вместе ввязались в это дело, то нельзя ли попросить вас об одной услуге? Если вам встретится упоминание о моем двоюродном прадеде, известите меня в частном порядке, разумеется, если это не противоречит этическим правилам вашей науки. Один вопрос занимает меня, и я не могу найти ответа. Почему Бертрам отказался от совместной работы над книгой? Ведь идея принадлежала именно ему.

Я с легким сердцем пообещал держать его в курсе моих возможных находок, и тем же вечером отбыл в Лондон.

* * *

Я не в первый раз оказался в знаменитой библиотеке, но в мои предыдущие визиты заглядывал в громадный круглый зал любопытствующим туристом. В этот же раз меня проводили на галерею третьего яруса, за сдержанные таблички "Staff only, please", и, повернув на массивных дверных петлях фальшивый книжный шкаф, впустили в научный отдел библиотеки.

Долго мы шли сумрачными коридорами, вкусно пахнущими старинными книгами, со стеллажами, уходящими вверх и скрывающимися в темноте, пока не добрались до более оживленных мест. Мне выделили небольшой кабинет, который я, к тому же, делил с сотрудником библиотеки доктором Сандерсом ("Вы можете называть меня просто Уильям"). Архив хранился с самого начала, еще при жизни Конан Дойла, в больших желтых конвертах. Часть их была уже заново описана, систематизирована и переложена в папки, и именно с этой частью мне было разрешено работать. Впрочем, в порядке исключения, я мог поучаствовать и в разборе еще нетронутых документов — как раз этим занимался Уильям с помощником, аспирантом из Лондонского университета по имени Джеффри.

С утра мы получали очередные пакеты, Уильям и Джеффри усаживались за свой огромный стол, и весь день я вполуха слушал их монотонное бормотание: "Документ номер такой-то… на трех листах с одной стороны…", а сам читал письма. Конан Дойл часть писем писал от руки и оставлял в архиве черновики, но с некоторого времени стал печатать письма на машинке — это было, видимо, большим облегчением для него, да и для меня, признаться, тоже.

Сразу же, начиная с первой папки, я начал натыкаться на подлинные жемчужины. Письмо Уайльда:

"Дорогой сэр, признаю, что Вы опередили меня в выполнении нашего обязательства перед "Еженедельным журналом Липпинкотта". Ваш "Знак четырех", по моей классификации, несомненно, относится к книгам, которые стоит читать. Мой "Портрет молодого джентльмена" почти закончен, и я надеюсь отдать его издателю еще в этом месяце. Полагаю, Вы получили от Вашего труда такое же удовольствие, как я от моего — если можно сравнивать удовольствие двух различных людей, в чем я не уверен".

Речь явно шла о "Портрете Дориана Грея"; очевидно, первоначальное название было другим.

Однако наиболее интересный сюрприз ждал меня, кажется, на четвертый день работы. Признаюсь, что с этого момента я и думать забыл о своем первоначальном замысле — разыскать материалы, относящиеся к Робинсону.

Среди писем в очередной папке я обнаружил дневник, который Конан Дойл вел от случая к случаю с 1890 до 1893 года. Видимо, он записывал в этот дневник (тетрадь большого формата, в картонном переплете, примерно 50 листов, с пятнами, предположительно от чая, на обложке) только то, что относилось к его работе. И, как я вскоре с радостью убедился, к работе над циклом рассказов о Шерлоке Холмсе.

Первая запись датирована ноябрем 1890 г.


"Секретарь, которого я нанял по рекомендации м-ра Босуорта, оказался разумным молодым человеком. Откровенно говоря, я пригласил его побеседовать, выбрав из других кандидатов, только потому, что его зовут, как и меня, Артуром, но он мне понравился. Сегодня мы говорили о приведении в порядок моего "Белого отряда", и он высказал парадоксальное суждение — что Шерлок Холмс, герой "Знака четырех", мог бы стать любимым персонажем читающей публики".


Январь 1891 г.

"Артур Моррис, мой секретарь, весьма толков и расторопен. "Белый отряд" выверен, перебелен и сдан в печать, и вот-вот появится в "Корнхилльском журнале". Я прибавил полкроны к его четырем шиллингам дневного жалованья".


Февраль 1891 г.

"М-р Моррис спросил меня, не думаю ли я о продолжении "Знака четырех", и я честно ответил, что у меня не хватает фантазии, чтобы придумать загадочное преступление. М-р Моррис в шутку предложил свои услуги. Он будет рассказывать мне о нераскрытых тайнах, а мой Шерлок Холмс будет разгадывать их, ползая с лупой по полу и нюхая сигарный пепел. Что ж, звучит забавно".


Двумя днями позднее.

"Итак, мой Холмс выдержал первое испытание. Даже м-р Моррис был вынужден признать это. Как узнать, где человек хранит самое ценное? Пусть он сам и укажет место, довольно крикнуть "Пожар!" Впрочем, этот сюжет еще нуждается в некоторой доработке. Тем временем я размышляю над очередной загадкой, предложенной м-ром Моррисом: по какой причине человеку может быть предложена синекура, с единственным условием — никогда не покидать офиса в рабочие часы?"


Я не мог поверить своим глазам. Два первых рассказа из цикла "Приключения Шерлока Холмса", напечатанные в «Стрэнде» летом 1891 года и мгновенно прославившие и автора, и героя, — результат странного сотрудничества двух Артуров? Почему же мы никогда не слышали об этом? Уже следующая запись частично ответила на мой вопрос.


Май 1891 г.

"Моррис — истинное сокровище. Он исправно снабжает меня самыми необычными обстоятельствами, дотошно исследует все шаги, предпринимаемые Холмсом, и подвергает их скрупулезной экспертизе. Я заметил, что невольно придаю некоторые его черты доктору Ватсону. Мой первый рассказ готов к печати, посмотрим, как-то примет его публика?

Моррис категорически отказался от упоминания его имени и даже покраснел. Мне удалось, однако, убедить его принять вознаграждение в виде доли от гонорара — буде начинание окажется успешным. Моррис упоминал, что в Корнуэлле у него есть незамужняя сестра, которой он иногда помогает. Думаю, несколько лишних фунтов не повредят этому благородному молодому человеку".


Я приведу следующие записи из дневника, перемежая их относящимися к делу письмами.


Июль 1891 г. А. Конан Дойл — О.Уайльду. "Дорогой м-р Уайльд, благодарю за Ваши искренние поздравления. Да, успех, и успех несомненный. Я озадачен: безделушка, игра ума понравилась читателем больше, чем моё, без ложной скромности, лучшее творение — "Белый отряд". Вынужден согласиться с Вашим замечанием третьего дня в клубе — восторженность лондонской читающей публики превзошла бы ее глупость, если бы только последнюю можно было превзойти".


Август 1891 г.

"Итак, я подписал договор со «Стрэндом». Они будут платить мне по 35 фунтов за каждый последующий рассказ. Право, с помощью Морриса я могу печь их, как горячие пирожки. Мне удалось убедить его принимать 20 % от гонорара. "Моррис, ведь вы можете использовать эти деньги на добрые дела", — таков был мой решающий аргумент. Я дал ему отпуск на несколько дней по семейной надобности.

Тем временем, я заканчиваю работу над "Тайной Боскомской долины". Однако мне не дает покоя нерешенная загадка — ограбления на курорте. Пока Моррис находится в отлучке и не засыпает меня новыми проблемами, попробую сосредоточиться на этой".


Сентябрь 1891 г.

"Странное происшествие: утром почтальон принес, как обычно, все газеты, и я отчетливо помню номер "Дейли телеграф". Вечером, когда я, наконец, собрался просмотреть их, именно этой газеты не оказалось. Моррис тоже помнит, что она была доставлена, мы обыскали весь кабинет, но газета точно испарилась. Несомненно, Шерлок Холмс разгадал бы эту тайну, но увы… сейчас он занят загадкой пяти апельсиновых зернышек".


Январь 1892 г. Письмо матери, Мери Дойл. "Дорогая матушка, благодарю тебя за заботу. Шарф, который ты связала, мне очень пригодился; у нас стоят холода, и я ношу его постоянно, вспоминая тебя. Уверяю тебя, у меня всё в порядке, и я не слишком устаю от работы. Единственное, в чем хочу признаться, — меня несколько смущает избыточное воодушевление, вызываемое повсеместно моим Шерлоком Холмсом. Если бы его поклонники знали, что несколько странных происшествий он так и не сумел разгадать, возможно, они разочаровались бы в своем кумире. Пока же я получаю письма, адресованные "м-ру Шерлоку Холмсу через д-ра Артура Конан Дойла", которые меня сначала забавляли, а теперь утомляют. Я поручил эту часть почты моему секретарю, и он необычайно эффективно расправляется с ней, строча по десять-двадцать ответных писем в день".


Март 1892 г.

"Мой верный помощник Моррис вынужден оставить меня. Он собирается возобновить обучение в колледже Св. Патрика, которое оставил два года назад из-за стесненных обстоятельств. На прошлой неделе скончался его престарелый родственник, и оставил ему небольшую ренту, около ста фунтов в год.

Моррис благодарил меня так горячо, что мне было неловко. Он предложил также встречаться иногда за ужином и продолжать наши "интеллектуальные игры", как он выразился. Я с удовольствием согласился. Моррис — славный парень, хотя несколько странный: выглядит слегка старше своих лет, высок и сухощав, молчалив и очень внимателен. Самое замечательное в его облике — это высокий белый лоб, как будто освещенный изнутри. Несомненно, академическая карьера — это его стезя, и я искренне рад за него".


В дневнике было еще несколько записей за 1892 и начало 1893 года, весьма лаконичных: такое-то дело — разгадано. Дело об ограблении почтового поезда — не разгадано. Обряд дома Месгрейвов… дело о греческом переводчике… дело о пропавших сокровищах раджи — не разгадано… Я пролистал эти короткие записи, и внимание моё привлекла следующая:


"Март, 12, 1893 г.

Состояние здоровья Морриса внушает мне некоторое беспокойство. Он похудел, и характерный румянец на щеках вызывает у меня самые серьезные опасения. Я заставил его дать слово, что он придет ко мне в ближайшие же дни на осмотр, но прошло уже три дня, а Моррис не появляется".


Следующая, необыкновенно длинная запись, была отчеркнута жирной линией и записана неровным, поспешным почерком.


"Март, 20, 1893 г.

Я нахожусь, без преувеличения, в ужасном положении. Попробую восстановить точную хронологию событий, приведших меня к нынешнему моему плачевному состоянию.

Не так давно Моррис предложил мне очередную загадку: индийский раджа, немолодой и баснословно богатый человек, приезжает в Лондон. К его приезду заранее подготовлен особняк в Белгравии. Проверены все запоры и решетки, выставлена охрана — поскольку известно, что раджа привозит с собой коллекцию драгоценных камней, ведущую начало от Великих Моголов. Коллекцию с величайшими предосторожностями размещают в комнате без окон и с единственной дверью, раджа опечатывает ее собственным перстнем и отправляется на раут к принцу Корнуэльскому. На следующий день, в час пополудни, принц возвращает визит, раджа приводит его в комнату, где находится коллекция, — и они обнаруживают, что камни заменены подделкой, и даже не очень искусной. Скандал, затронута честь британской полиции, к делу привлекают Шерлока Холмса… и великий сыщик ничего не может сделать. Мы бились над загадкой вдвоем три вечера, последние два просидели у меня в кабинете, рисуя схемы расположения комнат, составляя списки подозреваемых — но ничего так и не смогли понять. Я был раздосадован, но Моррис как будто не разделял моего огорчения. "Холмс, — сказал он мне на прощание (так он иногда в шутку называет меня, с тех пор, как наши отношения потеряли оттенок неравенства), — ведь и самый гениальный ум бывает иногда побежден другим, пусть менее блестящим".

Вообразите себе моё изумление и беспокойство, когда я прочитал в вечерней газете заголовок: "Сенсационное ограбление индийского раджи". Разумеется, раджа оказался богатым купцом, и никаких встреч с представителями королевской фамилии ему уготовано не было, но в остальном описание в газете совпадало с тщательным изложением Морриса. Как он мог заранее знать о готовящемся преступлении и почему не известил полицию?

Я вспомнил, что последнее дело, которое я не смог разгадать, о загадочном исчезновении члена палаты лордов, предшествовало скандальному бегству маркиза **, хотя и не пэра, но весьма заметной фигуры. Мои подозрения усиливались.

Через пару дней я прочитал в газете о дерзком и загадочном ограблении почтового поезда, и недоумение мое превратилось в негодование. Я должен был немедленно встретиться с Моррисом и потребовать у него отчета.

Я отправился в Ист-Лондон, где он квартирует. Неопределенного возраста домохозяйка, из настоящих кокни, ответила, что мистер Моррис уехал несколько дней назад и не известил ее, когда вернется. Счет за квартиру он оплатил до конца месяца. Дальнейшие расспросы ни к чему не привели, и я, раздосадованный, уже собрался уходить, когда эта мрачная женщина внезапно окликнула меня:

— Мистер Конан Дойл?

Я поспешно развернулся на каблуках, изумленный тем, что и в этих кварталах Лондона знают моё имя, но хозяйка разъяснила мне причину своей прозорливости:

— Мистер Моррис предупредил, что джентльмен вашей наружности может приехать, навести справку-травку.

Она ухмыльнулась своей незамысловатой шутке, зашла в дом и вышла через минуту с большим осмоленным конвертом. Я взял конверт из ее рук, пошел было обратно к кэбу, но спохватился и, порывшись в кармане, дал хозяйке полсоверена. Она изумленно приподняла брови, а монета мгновенно исчезла где-то в складках ее передника. Видно было, что хозяйка колеблется, затем она решилась и быстро сказала, почти шепотом:

— Он взял саквояж и велел ехать на Ватерлоо. Но я ничего не говорила вам, сэр, — и она захлопнула за собой дверь.

"Вокзал Ватерлоо, — соображал я лихорадочно, — значит, он мог уехать на континент". Я велел кэбмену ехать обратно на Уимпол-стрит, и распечатал конверт еще в пути. Невозможно описать досаду, горечь и отвращение, охватившие меня по мере чтения этого возмутительного письма!

Прежде всего, оно отличалось невыносимо высокомерным тоном. Этот негодяй, которого я приютил и опекал больше полутора лет, смеет поучать меня и издеваться над, как он пишет, "надутым и самодовольным Шерлоком Холмсом, вообразившим себя величайшим детективом". И дальше он, безжалостно насмехаясь, описывает все те преступления, которые Холмс не смог раскрыть, и указывает, что именно упустил "великий сыщик".

Но это было не самым страшным. Привожу цитату по памяти, поскольку я, в порыве гнева и досады, сжег письмо.

"Любезный д-р Дойл! При всей Вашей простоте и доверчивости, все же не могу не отметить, что Ваш Холмс заметно толковее любого сыщика из нашей славной Королевской полиции. Вот доказательство моего к нему уважения: я, вместе с несколькими, безусловно доверяющими мне людьми, предлагал Вам на рассмотрение планы наших небольших авантюр. Если Холмс был бессилен разгадать тайну — мы смело выполняли задуманное. Один раз, в самом начале моего предприятия, возникла опасность, что Вы прочитаете об ограблении на курорте в Бате, а я, по неопытности, дал Вам слишком много деталей. По счастью, мне удалось избавиться от той единственной газеты, которая уделила внимание этому, довольно рядовому, случаю.

До сих пор не могу удержаться от смеха, вспоминая, как мы с Вами методично, чуть ли не с лупой, осматривали кабинет в поисках «Дейли Телеграф».

Здесь я вспыхнул от стыда и бешенства и был вынужден отложить письмо на несколько мгновений, но затем возобновил чтение.

"Вынужден отдать Вам должное, Вы сорвали несколько особо дерзких предприятий. Возможно, это и к лучшему — мы не навредили Британии. Помните "Дело о морском договоре"? Я с нетерпением жду его опубликования. Однако дело о драгоценностях раджи прошло без сучка и задоринки во многом благодаря Вашим бесценным замечаниям. Я не смог утаить от Вас всех деталей, и, безусловно, огласка будет слишком шумной, чтобы даже Вы, с Вашей фантастической невнимательностью, смогли не заподозрить сходства. Думаю, что нашему плодотворному сотрудничеству пришел естественный конец.

Ваш признательный коллега,

Моррис Артур.

P.S. Я поменял местами свое имя и фамилию, надеясь, что Вы охотнее возьмете на работу тезку — и, как видите, не ошибся. Прошу прощения за столь невинный обман".


Я оказался в совершено нелепом положении: первую и естественную мысль, обратиться в полицию, я отверг. Кто поверил бы в подобную историю? И чем мои признания помогли бы розыску? Я осознал внезапно, что не знаю ровно ничего о моем бывшем секретаре: ни места рождения, ни настоящего имени, ни круга его друзей, ни постоянного адреса. Даже его рекомендатель, старый стряпчий м-р Босуорт, недавно умер от пневмонии.

И, кроме того, как могу я предстать перед всем Лондоном подобным болваном? Знаменитый Артур Конан Дойл, создатель Шерлока Холмса, кумира публики всех сословий, в роли подопытного животного, на котором изощренный преступник проверяет свои адские планы? Нет, лучше застрелиться, чем принять на себя ту бурю насмешек, которая последует за моим признанием".

* * *

Я отвел глаза от дневника и очнулся. Старина Уильям сидел напротив, погруженный в разбор листочков, Джеффри записывал что-то под его диктовку, позевывая. Уильям поднял голову и встретился со мной взглядом.

— Что-нибудь интересное?

— Ничего особенного, — ответил я по возможности равнодушно, — но ты знаешь — каждая крупица знания о Конан Дойле…

Уильям покивал головой понимающе, и вернулся к своим занятиям. Я же принялся за следующую запись.

"Май, 10, 1893 г. Итак, пора показать этому зазнайке, что собой представляет дедуктивный метод. Но по порядку: сегодня я получил письмо, в котором Моррис напоминает мне, что я его сообщник по злодеяниям, и в моих интересах не привлекать внимания к его персоне, и продолжать публиковать рассказы о Холмсе. Однако он допустил несколько ошибок.

Во-первых, письмо проштамповано, весьма аккуратно, швейцарским штемпелем. Я навел справки и выяснил, что это почтовое отделение находится в уединенной местности и, по сути, обслуживает один крохотный городок, Меринген. Во-вторых, письмо написано на листе бумаги с неровно отрезанным верхом, что навело меня на подозрение, что это почтовая бумага отеля. В Мерингене, в ущелье близ водопада Райхенбах, есть всего один отель, и очевидно, что именно оттуда Моррис и послал свое письмо. Более того, одна из швейцарских газет, которые я просматривал сегодня, ("Бернер Оберландер"), сообщает о разливе рек Ааре и Райхенбах и о прерванном сообщении с Мерингеном.

Итак, Моррис Артур в ловушке, и послезавтра мы встретимся с ним лицом к лицу".


Мне катастрофически требовалось закурить. Я постарался изобразить на лице максимальное равнодушие и лень, и вышел в курилку (слава Создателю, в Британии все еще есть такое удобство!) Прикончив сигарету в три затяжки, я поспешил к столу, к следующей записи.

* * *

"Май, 18, 1893 г.

Я приступаю к рассказу о событиях последней недели со смешанными чувствами. Но по порядку.

Ночным экспрессом я доехал до Дувра и еще до рассвета переправился через Канал. Дальнейшее сообщение было не таким удобным, но звонкая монета оказывала волшебное воздействие, и к вечеру 12 мая я переправился через слегка успокоившийся Райхенбах на лодке какого-то отчаянного местного рыбака. Мост был частично снесен, и бригада швейцарских строителей уже бодро стучала молотками, однако мой Харон уверил меня, что они не управятся раньше, чем через два дня. Кроме того, он гордо утверждал, что никто не осмелится переправляться через реку по такой воде — и содрал за перевоз полновесную гинею.

Я изменил внешность так радикально, что вряд ли кто-нибудь из лондонских друзей узнал бы меня, а узнав, они умерли бы от смеха. Неопрятная седая борода, кожаный картуз и долгополый армяк поверх толстого брюха делали меня похожим на одного из русских нуворишей-купцов, в изобилии встречающихся на европейских курортах. Уже в сумерках я подошел к отелю.

Портье предоставил мне, как он уверил, лучший номер с видом на горы, а затем, поколебавшись, спросил, как будто извиняясь:

— Мистер Конан Дойл?

Невозможно описать моё изумление и досаду. Я постарался скрыть их, и с преувеличенным русским акцентом уверил портье, что он ошибается.

— Жаль, — отвечал портье, — мне оставили для него письмо и сказали, что он должен появиться со дня на день.

Мне пришлось раскрыть свое подлинное имя, и славный малый вручил мне письмо и, вообразите, затрепанный номер «Стрэнда» с моим (или я должен писать — нашим?) первым рассказом. Мой автограф с лихвой заменил ему чаевые, и я позволил себе даже, наклонившись к его уху, шепнуть: "Ни слова больше, я путешествую инкогнито, и нескромность может погубить всё предприятие". Думаю, парень был счастлив, как никогда в жизни.

В номере я нетерпеливо разорвал конверт и прочитал записку — как я и подозревал, от Морриса:


"Мой дорогой друг, поздравляю Вас, Вы достойны своего создания. Я не хотел бы беспокоить обитателей этого мирного отеля нашей бурной беседой, поэтому предлагаю Вам встретиться, наутро после Вашего приезда, на тропинке у водопада. Мне необходимо передать Вам важные документы. Вы можете не опасаться за свою жизнь. О Вашем приезде меня известят мои корреспонденты (благодарю Холмса за идею использовать природную смекалку мальчишек).

Ваш Моррис Артур".


Я провел беспокойную ночь, но под утро уснул и едва не проспал нашу встречу. Утро выдалась необычайно свежим и ясным, и, бодро шагая по тропинке в сторону водопада, я размышлял о странном поведении Морриса. Я пришел к выводу, что он не заинтересован в моей смерти, прекрасно осознавая, что я не выдам его ни при каких обстоятельствах. Но что же он хотел мне сообщить? Этого я не понимал, и нетерпение подгоняло меня.

Вскоре тропа вывела меня к водопаду и пошла вдоль него. Я продвигался с осторожностью: слева была шершавая гранитная стена, а справа — ревущая бездна Райхенбахского водопада. Вскоре, к моему огорчению, я увидел, что тропа окончательно исчезает, в двух десятках ярдов передо мной. Никаких признаков Морриса не было. Я сел, прислонившись спиной к стене, и прождал около получаса. На моих часах было уже около девяти, когда я решил исследовать оставшуюся часть тропы.

Разумеется, мне следовало сделать это раньше! Тропа в этом месте была покрыта мягкой землей, и брызги от водопада постоянно увлажняли ее. Я увидел отчетливую цепочку свежих мужских следов, ведущую в одну сторону. Полный смутных предчувствий, я осторожно дошел до конца тропы. Вдоль края обрыва росли, образуя бордюр, крохотные невзрачные фритиллярии. Там, где заканчивалась цепочка следов, было натоптано, как будто человек переминался с ноги на ногу, а в нежном желтом бордюре зиял грубый разрыв. Край тропы обрывался вниз, и широкие свежие борозды вели в бездну.

Я похолодел, представив себе картину, развернувшуюся на этом месте не более часа назад. Что могло стать причиной падения Морриса в ужасный поток? Растерянно я оглядывался по сторонам, и вдруг заметил у самой стены, на плоском камне, блестящий предмет. Это был серебряный портсигар Морриса.

Я нетерпеливо раскрыл его и увидел сложенный вчетверо листок бумаги, исписанный так хорошо знакомым мне аккуратным твердым почерком моего секретаря:


"Мой дорогой д-р Конан Дойл! В этот последний час моей жизни хочу сказать Вам несколько добрых слов. Вы — скверный детектив, но недурной писатель, и, к сожалению, хороший врач. Ваши подозрения оказались верны. Я провел полтора месяца в Швейцарии, и, несмотря на фальшивые уверения местных светил, прекрасно понимаю, что мне предстоит. Я видел туберкулезных больных, иссохших, не стоящих на ногах, но продолжающих цепляться за жизнь — благодарю покорно! Я сумел обеспечить жизнь моих родных и любимой женщины (да, да, и у такого циничного чудовища была возлюбленная!), и хочу закончить жизнь, пока она не стала мне отвратительной. Согласитесь, что это мое право, — Вы врач и видели больше моего. Обращаюсь к Вам с предсмертной просьбой. Пусть это смешно, но я честолюбив, и несколько завидовал Вам в последние месяцы. Однако ловушка, в которую я сам себя загнал, осуществляя мои (право, недурные!) планы, не позволила мне просить Вас поставить моё имя рядом с Вашим. Так, по крайней мере, отдайте должное моему криминальному таланту хотя бы в одном из Ваших рассказов. Я верю, что Вы выполните последнюю просьбу искренне любящего Вас

Морриса Артура.

7:50 утра, май, 13, 1893".


Долго стоял я, потрясенный, сжимая в руке последнее письмо Морриса и вглядываясь в бездну, поглотившую навсегда этого незаурядного человека. Кем мог бы он стать, будь судьба благосклоннее к нему в юные годы? Я пошел обратно, чувствуя влагу на щеках, и это были не брызги от водопада…"


Последняя запись за этот год была короткой:

"Декабрь, 12, 1893.

Итак, я исполнил свой долг. Надеюсь, имя «Мориарти» не показалось бы покойному слишком большим искажением. Я долго колебался, но решил, что не могу подвергать риску его родных, не говоря уж о неизбежных вопросах ко мне. Пусть и Холмс покоится вместе с ним там, на дне Райхенбахской пучины".

* * *

Думаю, нет особенной нужды описывать моё состояние. Я оглядел кабинет, полки с солидными, надежными томами, моих коллег, мирно разбирающих бумаги, и меня не оставляло странное, близкое к панике ощущение: я один знаю тайну, которая может разрушить такой привычный и уютный мир, где на Бейкер-стрит, 221Б, за шторой, сидит у камина человек с орлиным профилем, и ни одна зловещая загадка не останется неразгаданной, пока он жив.

Памятуя о печальном случае с письмом Киплинга, я аккуратно снял копии со всех страниц дневника, зарегистрировал их у секретаря, запечатал в конверт и отдал на хранение.

Уильям поджидал меня у выхода, и мы направились прямиком в ближайший паб, как у нас уже было заведено. Взяв по кружке доброго эля, мы сели у окна. Я отхлебывал горьковатый густой напиток, наблюдая, как за окном быстро темнеет, и пешеходы беззвучно перемещаются по Оксфорд-стрит и исчезают в тумане. Это был первый туманный вечер со дня моего приезда, и я, наконец, ощутил себя в том Лондоне, который представлялся мне с детства. Казалось, что сейчас по булыжной мостовой прогрохочет экипаж, а потом дверь в паб распахнется, и войдет клерк в котелке, в черном плаще и с тростью, а трактирщик скажет ему с достоинством: "Отвратительная погода нынче, сэр".

Я очень боялся, что Уильям начнет расспрашивать меня про мои сегодняшние находки, и перевел беседу на тему печальной судьбы Бертрама Робинсона, тем более что меня несколько тяготило невыполненное пока обещание. Уильям оживился.

— Ты знаешь, как раз сегодня я начал разбирать материалы за 1901 год, после возвращения с войны. Если будет что-то интересное — я смогу тебе дать, только неофициально, пока мы работаем с этой папкой.

Я поблагодарил Уильяма и заказал нам еще по кружечке. Потом Уильям заказал по кружке своего любимого, особо крепкого, потом мы познакомились со студентами из Тринити-колледжа и объясняли им, как трудна и богата событиями жизнь исследователя, потом отправились в следующий паб — и где-то в двенадцатом часу я оказался один на незнакомой мне Кавендиш-стрит, не имея ни малейшего представления, в какой стороне мой дом.

Долго брел я в тумане, и в каждом встречном мне мерещились то безжалостные агенты Мориарти, то нищие, то курильщики опиума, пока наконец передо мной не замаячил желтый плащ и черный классический шлем. Я бросился к бобби, и он, терпеливо выслушав мои бессвязные объяснения, вызвал по рации своих товарищей. Уже через 10 минут я поднимался по ступенькам в свою скромную квартиру, благословляя осмеянных Конан Дойлом лондонских полицейских.

* * *

На следующее утро Уильям уже поджидал меня в нашем кабинете, бледный и несчастный.

— Хорошо, что ты пришел, — сообщил он мне голосом ослика Иа. — У меня кое-что есть для тебя, — и он придвинул ко мне небольшую записную книжку в выцветшем буроватом коленкоровом переплете. — Здесь как раз описывается визит к Робинсону. Я не успел посмотреть подробнее, но по времени всё совпадает. Извини, я, пожалуй, пойду домой, полежу. Видимо, простудился вчера.

Я поблагодарил Уильяма, сообщил ему, что лучшее лекарство от простуды в России — две рюмки водки с острой и горячей закуской (он записал, не надеясь на память), уселся за стол и раскрыл книжку. Оказалось, между прочим, что это был стандартный полевой дневник офицера английской армии в бурскую кампанию. Видимо Конан Дойлу понравился аккуратный блокнот карманного формата, со вклеенными листочками кальки, таблицами мер и весов и описаниями оружия и боеприпасов, и он использовал его в качестве дневника и после войны. Что же до содержания — я не ожидал особенных открытий, поскольку история возвращения теперь уже сэра Артура Конан Дойла к Холмсу хорошо известна.

Уже в начале дневника я наткнулся на упоминание о Бертраме Робинсоне:

"Как я рад был увидеть его жизнерадостную физиономию, и как странно мне было видеть его в щегольском цивильном костюме, посреди шумного Стрэнда! Мы обнялись, и как будто не было года разлуки: вновь перед моим взором встала пыльная красноватая равнина, и Бертрам, сидящий под чахлой акацией, наполовину срезанной бурской шрапнелью, с неизменным огрызком химического карандаша, пишущий очередной отчет для 'Таймс'".

Я нашел упоминание о знаменитой беседе, в которой Робинсон рассказал Конан Дойлу легенду о призраке огромной собаки, живущем в Дартмурских болотах. Довольно подробно сэр Артур рассказал и о возникшем у них с Бертрамом плане романа. Однако имени Шерлока Холмса не упоминалось вовсе, что меня озадачило. Действие должно было разворачиваться в XVII веке, и Конан Дойл был воодушевлен — наконец-то он вернется к любимому жанру исторического романа. Я вернулся немного назад, и стал читать внимательнее, ища хотя бы намека на современный детективный сюжет — всё напрасно. Я продолжал неторопливое чтение, когда меня вдруг словно кольнуло некое предчувствие. Вот что я прочитал, перелистнув очередную страницу:

"24 марта 1901 года.

Мы уже третий день путешествуем с Бертрамом по Дартмуру. Сегодня за ужином он сообщил, что приготовил мне сюрприз и познакомит меня с человеком, который, как он выразился, "знает всё, что в человеческих возможностях, о тайнах здешних трясин". Бертрам объяснил, что этот джентльмен — ученый, биолог. Два его конька — энтомология и местные легенды. Зовут его доктор Джереми Стэнтон, он женат, живут они уединенно и скромно, даже без постоянной прислуги.

— Я написал ему, что мы сочли бы за честь посетить его. Кстати, он упомянул в ответе, что он — твой давний поклонник, и будет рад познакомиться.

Бертрам долго и с энтузиазмом описывал мне замечательную лабораторию Стэнтона, пока я не прервал его резонным замечанием, что через несколько дней мы всё это увидим своими глазами".


Это была еще одна находка, несомненно. Я ни разу не читал о столь явном прообразе Стэплтона, и не мог понять — как же Конан Дойл решил вывести реального, узнаваемого человека в таком неприглядном виде? Заинтригованный, я продолжал чтение.

"Март, 26, 1901 г.

Мы добрались до Бакфастлея, где на местном постоялом дворе нас должно было ждать письмо от Джереми Стэнтона. Распечатав конверт, Бертрам глянул на листок, поднял одну бровь, а затем со смехом протянул его мне:

— Это по твоей части, Артур!

На листке была изображена цепочка маленьких человечков, как их рисуют дети. Я в недоумении уставился на рисунок, пытаясь понять, что это всё означает. Бертрам, сжалившись, пришел мне на помощь.

— Видишь ли, доктор Стэнтон — несколько эксцентричный человек, со своеобразным чувством юмора. Я написал ему, что мы придем вдвоем с тобой, и, видимо, он решил проверить твои дедуктивные способности. Да, да, — он прервал мой слабый протест, — хочешь ты того или нет, а твоего Холмса помнят очень хорошо.

— Так ты не знаешь, что означает этот рисунок? — уточнил я.

— Нет, но, полагаю, если мы возьмем письмо, закажем по хорошему стейку, и посидим у этого уютного камина с кружкой пива…

— То мы разгадаем загадку? — закончил я.

— То мы согреемся и недурно поужинаем! — отвечал Бертрам со смехом, и я, хлопнув его по плечу, одобрил план. Мы потребовали местного портера и дополнительных свечей, уселись за дубовый стол и склонились над листком.

Присмотревшись, мы заметили, что человечки были разными, но некоторые из них повторялись. Я предположил, что перед нами шифр, где каждый человечек означает букву. В первой строке было всего два слова, из 4 и 7 букв, причем одна из них повторялась трижды. Мы быстро догадались, что эти слова — "Dear Bertram".

*a*t*** **r *** t**r*da* ****t at ***, - сообщала вторая и последняя строка.

Предположив, что t**r*da* означает thursday, мы получили следующий, уже совершенно осмысленный текст:

*ayt*** **r y*u thursday ***ht at s**.

Слово y*u, несомненно, означало you — никакая другая буква не давала слова. Три человечка в конце первого слова и три в начале слова ***ht были одинаковыми, лишь в разном порядке, и, резонно решив, что Стэнтон ждет нас, мы окончательно получили:

Wayting *or you thursday night at si*

Скорее всего, речь идет о шести часах вечера в ближайший четверг, 28 марта. Итак, послезавтра мы отправляемся в гости к отшельнику Фоксторских болот".


"5 апреля 1901 г.

Я вновь в своей лондонской квартире. Наконец я могу собраться с мыслями и изложить на бумаге события, происшедшие неделю назад.

До сих пор перед моими глазами стоят мрачные туманные холмы Фокстора, и я ощущаю всей кожей промозглую сырость, которая охватила нас, когда мы вышли из наемного экипажа на окраине Дартмита. Возница с благодарностью принял полкроны и обеспокоенно спросил, хорошо ли мы знаем дальнейшую дорогу. Бертрам уверил его, что он неоднократно ходил по местным тропинкам, и мы двинулись в путь. До наступления сумерек оставалось еще некоторое время, но туман начинал сгущаться, и Бертрам внимательно смотрел под ноги. Кое-где по краю тропы были вбиты вешки, обозначавшие опасные места, но сама тропа была пока хорошо видна. Вскоре мы поднялись на холм, собственно и называющийся Фокс Тор, миновали развалины древних строений (я положил себе непременно осмотреть их позднее), и опять спустились на болотистую равнину. Минут через двадцать мы увидели впереди огонек, и Бертрам с заметным облегчением сообщил мне, что мы у цели.

Дверь открыла приветливая миловидная женщина, Элен, жена хозяина. Миссис Стэнтон принесла извинения за мужа — он слегка простудился и был в спальне наверху, однако через минуту и он спустился, закутанный поверх одежды в теплый плед, в вязаном колпаке и шарфе. Мы обменялись приветствиями, и вскоре воцарилась вполне непринужденная обстановка. Стэнтон говорил немного, тихим хрипловатым голосом, зато Элен с очаровательным юмором рассказывала нам об их уединенной жизни на болотах и о том, какие удивительные находки им удалось сделать в местной фауне. Мы, в свою очередь, вспоминали об Африке, и воспоминания наши нашли живейший отклик, поскольку супруги собирались в скором времени отправиться в Капскую провинцию по приглашению тамошних зоологов. Стэнтон больше всего интересовался бабочками, а миссис Стэнтон, как она сообщила нам не без гордости, была бакалавром в зоологии и занималась водными и сухопутными гадами.

Доктор Стэнтон, с его пенсне и окладистой дарвиновской бородой, казался типичным ученым-натуралистом, как их изображают в книгах. Тем не менее, фольклор здешних мест необыкновенно привлекал его. Мы поговорили немного о разных ужасах, и Бертрам с увлечением рассказал о египетских мумиях и тайнах гробниц. Мне не понравился его энтузиазм, и я даже пытался предостеречь его — по моему мнению, мы не должны тревожить покой мертвых.

Около 10 вечера, после чая, любезно сервированного миссис Стэнтон, Бертрам начал отчаянно зевать. Разумеется, и речи не было о нашем возвращении ночью через трясину, и Бертрам, извинившись, поплелся в приготовленную ему спальню. Уже стали собираться на покой и мы, когда Стэнтон попросил меня послушать его легкие. У меня, по старой привычке, был с собой докторский саквояж, и мы отправились в кабинет к Стэнтону.

Легкие были в полном порядке, более того, и пульс был ровный, с хорошим наполнением. Я не заметил особенного жара, попросил показать горло — чистое, без увеличения миндалин, язык нормального цвета, не обложенный.

— Да вы здоровее меня, доктор Стэнтон! — воскликнул я со смехом, убирая стетоскоп и лопаточку в саквояж.

— Разумеется, — отвечал мне Стэнтон неожиданно вполне нормальным голосом, глядя мне в глаза с каким-то странным выражением.

Видимо, вид у меня был глуповатый, потому что Стэнтон мягко улыбнулся и спросил, наклонившись вперед и положив руку мне на колено:

— Доктор Конан Дойл, вы действительно меня не узнаете?

Я растерянно помотал головой, лихорадочно перебирая моих многочисленных случайных знакомых по Эдинбургу, Портсмуту, Лондону…

Стэнтон как будто был удовлетворен. Вздохнув, он сдвинул назад свой дурацкий колпак, обнажив могучий округлый лоб, снял пенсне и прикрыл рукой бороду.

— Силы небесные! — воскликнул я вне себя от изумления и ужаса.

На меня смотрел мой покойный секретарь Моррис Артур, он же профессор Мориарти…"


Я оторвал глаза от текста и бессильно уронил перед собой дневник. Это было уже слишком для меня. К тому же, последняя сцена показалась мне очень знакомой. Действительно, Холмс подобным образом показывал Ватсону сходство Хьюго Баскервиля и Стэплтона.

Я вернулся к тексту — оставалось уже очень немного.


«— Умение проникать взором за маскировку — основное качество сыщика, мой дорогой Ватсон, — произнес Моррис с замогильной улыбкой. Я же продолжал остолбенело глядеть на этот призрак, восставший из ада. В Африке местные жители рассказывали мне о зомби, ходящих по земле, и я не мог не вспомнить эти жутковатые легенды.

Моррис легко поднялся, подошел к буфету и налил мне и себе по полстакана бренди.

— Выпейте это, доктор, и успокойтесь — я вовсе не оживший мертвец, как вы, верно, подумали. Признаюсь, — продолжил он смущенно, — мне стыдно, что я заставил вас переживать и сочувствовать мне, но, увы, другого выхода у меня не было.

— Мне давно опротивел преступный путь. Поверьте, что чешуекрылые всегда интересовали меня гораздо больше, чем человеческие пороки и недостатки, которые я так хорошо научился использовать. К тому же Элен, моя невеста и родственная душа, не должна была узнать о моей второй жизни. В свое оправдание хочу сказать вам, что ни разу мои руки не обагрила кровь — я преуспел только в дерзких ограблениях. Профессор Мориарти — значительно более опасный злодей, чем ваш покорный слуга. За это я должен поблагодарить Холмса — планы убийств, которые я разрабатывал в некотором помрачении сознания, не выдержали его анализа.

— Итак, — продолжал Моррис, — я должен был исчезнуть. Зная, что вы разгадаете мою тайну, я постарался внушить вам, что молчание в ваших интересах. Мне до сих пор стыдно за то издевательское письмо, которое я написал вам перед моим бегством из Англии — если бы я мог повернуть время вспять, я первым делом уничтожил бы это письмо!

— Однако я не был совершенно уверен в вашем молчании — и вот я составил план, по которому вы должны были увериться в моей смерти. За день до ограбления нашего индийского псевдо-раджи (кстати, это совершенно бесчестный человек, добывший свое сокровище ценой жизни всей семьи своего друга) я нанес на скулы немного румянца, надел сорочку и сюртук на номер больше, и пришел к вам с визитом. Вы немедленно заметили моё болезненное состояние и решили, что я похудел.

Я хорошо помнил нашу последнюю встречу, и кивнул в подтверждение.

— На следующее утро, закончив дело с драгоценностями, я отбыл на континент, и оттуда через пару месяцев написал вам письмо, на которое вы немедленно клюнули. Над водопадом Райхенбах, в нескольких метрах над тропой, есть небольшой карниз, куда, при известной ловкости, можно забраться. Там-то я и расположился, наблюдая за вашим расследованием. После вашего ухода, выждав некоторое время, я спустился на тропу и через малоизвестный перевал добрался до другого городка, где сел на поезд в Берн, — закончил Моррис.

Я находился в полном смятении. Мне было, как ни странно, больше всего досадно за то неподдельное огорчение, которое я испытал, узнав о мнимой смерти Морриса, и я не преминул довольно резко высказать ему это. Моррис слегка поник, но затем отвечал мне так:

— Дорогой сэр Артур, эти чувства лишь делают вам честь. Когда я читал ваш рассказ "Последнее дело Холмса", вначале я был смущен тем ужасным портретом, который вы нарисовали. Но когда я дочитал до конца, мне подумалось, что, возможно, ваши слова о Холмсе — это немного и обо мне?

— Да, разумеется, — отвечал я. — Вы ведь узнали свой портсигар? — и мы оба рассмеялись.

Бренди, несомненно, оказало свое волшебное действие, и мне вдруг стало легко на душе, как ни разу за последние годы.

Мы спустились в гостиную к камину, пожелали Элен спокойной ночи, а сами разговаривали еще долго, как два товарища по войне или экспедиции. Моррис признался, что подсыпал немного снотворного Бертраму, чтобы поговорить со мной наедине, и все равно долго не мог решиться на признание. Я же поделился с ним нашим планом романа о чудовищной собаке. Моррис жадно слушал, и вдруг в глазах у него вспыхнул хорошо знакомый мне огонек.

— Мне кажется, — перебил он меня с воодушевлением, — что эта история могла и не закончиться смертью Хьюго Баскервиля! — и он сбивчиво начал излагать мне совершенно невероятный замысел, который, признаюсь, захватил вскоре и меня. Мы с жаром обсуждали новый план полночи, и наконец почувствовали, что силы нас оставляют.

— В наказание за причиненные мне душевные муки, дорогой Моррис, я выведу вас главным злодеем, — пообещал я.

Впрочем, Моррис, полный благостного раскаяния, не возражал. Напоследок он вручил мне конверт, запечатанный сургучом, с моим новым лондонским адресом.

— Сэр Артур, я не был уверен, наберусь ли я решимости признаться вам, кто я такой. На этот случай я приготовил письмо, которое собирался отправить вам в день отплытия в Африку.

Я подивился внушительному весу конверта.

— Неужели ваша история занимает так много места на бумаге?

— О нет! — воскликнул Моррис со смехом. — Там есть и еще кое-что. Не буду дразнить вашего любопытства… — и он принялся неторопливо набивать и раскуривать трубку.

— Ну, говорите же, черт вас побери! — воскликнул я, ничуть, впрочем, не сердясь. — Или хотите, я угадаю?

— Попробуйте.

— Я даже предскажу вашу следующую фразу: "Не пора ли вам воскресить Холмса?"

Я был прав. В бесценном пакете лежали очередные зловещие преступления, кровавые тайны, мистические происшествия — всё, что произвел неугомонный ум отставного профессора Мориарти. Теперь, правда, Холмсу предстоит работать над ними в одиночку.

На следующий день я вновь простился с моим обретенным из небытия товарищем, и мы отбыли в обратный путь. Кто знает, увижу ли я еще Морриса Артура?.."


Последняя запись в дневнике:

"11 апреля 1901 г. Как не отдать должное благородству моего друга Бертрама: узнав о новом замысле, он расстроился, поскольку криминальные истории — не его конёк, и вряд ли мы сможем работать над книгой вместе. Но он не стал винить меня в отступлении от наших планов: "Артур, да ведь этот сюжет много лучше того, что мы придумали, и я просто-таки требую, чтобы ты немедленно засел за работу!" — написал он мне третьего дня. Что ж, теперь я обязан уже двум людям, пора приниматься за дело".

* * *

Моя лондонская командировка окончена. Папки, аккуратно систематизированные Уильямом, лежат на полках, дожидаясь следующих исследователей, а я продолжаю писать статью для очередного тома "English Literature in Transition". Мне страшно даже представить, какие споры она вызовет. Однако я рад, что, по крайней мере, смог ответить на вопрос д-ра Робинсона.

Загрузка...