И действительно, это была еще не осень, а всего лишь затихающее к осени лето, порой с такими удивительно прозрачными и ясными днями, что Молхо казалось, будто он видит мир, как заново прозревший, словно с его глаз удалили бельмо. Когда он по утрам спускался в машине по зеленому бульвару на Кармель, где находилось его министерство, горизонт вдруг распахивался до самой ливанской границы, к белым меловым утесам Рош-а-Никра[30], и далекая, мягкая, округлая береговая линия Хайфского залива вырисовывалась резко и уверенно, в мельчайших и точных деталях. «Как мало мы видим из-за этих пыльных или туманных завес, — думал Молхо, — какой большой мир они от нас скрывают; и кто знает — упади сейчас еще одна завеса, и мы, быть может, увидели бы даже Турцию!» Вечерами воздух иногда дрожал, как дрожит драгоценное вино в позолоченном бокале, и Молхо все гадал, не в этом ли особом воздухе причина проснувшегося в нем с недавнего времени отчаянного аппетита, из-за которого он даже опять слегка пополнел. Мучаясь угрызениями совести, он снова и снова отправлялся к холодильнику, чтобы приготовить себе ужин на балконе, из чего-нибудь пожирнее и повкуснее, и потом съедал его с чувством неизбывной вины и огромного удовольствия.
Он кончил первый том «Анны Карениной» и начал второй. Он смутно помнил, как Ури, стоя в его комнате и держа книгу в руках, рассказывал ему, что Анна плохо кончила, но не мог припомнить, почему и каким образом. «А ведь они были правы, думал он, — я действительно был влюблен в Яару. Весь тот год в седьмом классе я был в нее влюблен. Да, надо было мне быть щедрее, когда она была здесь, — хотя бы поцеловать ее разок-другой! Наверняка в ее теле еще осталось что-то молодое, со школьных времен, ведь даже если клетки меняются, всегда есть, наверно, такие, которые остаются вечно молодыми». Даже в теле жены, он помнил, до самого ее конца оставалось несколько по-девичьи нежных и сладких мест — возле поясницы, внутри бедра, на ступне. «Нет, они слишком быстро вынесли мне приговор, слишком быстро отвергли меня», — обиженно думал он, чувствуя себя обманутым, как будто они просто использовали его, чтобы заново подогреть свое унылое бездетное существование в той их тесной квартирке посреди шумного религиозного квартала.
«Как хорошо, что мы с женой давно и легко родили троих детей, и теперь все они большие, и осталось, в сущности, только их поженить и выдать замуж!» — радовался он. Правда, в последнее время, после смерти матери, дети все больше отдалялись от него. Дочь, вернувшись из летней поездки в Европу, записалась на отделение психологии в Иерусалимский университет и теперь порой не возвращалась домой даже на субботу, а студент, сдав экзамены и перейдя на второй курс в Технионе, все свободное время проводил со своей новой подругой, той самой женщиной, что была старше него на несколько лет. Молхо однажды увидел ее в кино — она посмотрела на него так пристально, что он даже вздрогнул от страха. Он пытался расспросить о ней сына, но Омри уклонялся от расспросов. «Чего она от тебя хочет?» — сердито спросил Молхо. Но сын не понял вопроса; или прикинулся наивным, чтобы увильнуть от него. «Мы просто друзья, отец, — примирительно сказал он. — Встречаемся, разговариваем…» Молхо навел о ней справки, но компьютер министерства выдал ему только год ее рождения, упоминание о том, что она развелась десять лет назад, и ее адрес, который оказался неправильным.
В очередную субботу он взволнованно обсудил этот вопрос с Анат, но та говорила об этом совершенно спокойно. Да, брат уже рассказывал ей об этой женщине. Не исключено, что ему просто нужна замена матери, откровенно и деловито объяснила она отцу, прямо по Фрейду, которого уже начала изучать в университете. «Замена матери? — изумился Молхо. — Что это значит?» Он молча выслушал ее объяснения, и ему вдруг показалось. что эта немолодая подруга Омри чем-то и впрямь напоминает его покойную жену. «Но ведь это ужасно! — воскликнул он. — Мальчик может совсем запутаться. Нужно срочно послать его к психологу. Послушай, поговори с ним сама. Я не вынесу, если эта женщина будет расхаживать по нашему дому». — «Ты зря беспокоишься, — сказала дочь, смеясь. — Это просто легкая связь, в этом нет ничего серьезного». — «Хорошо, — сказал он ей, горько улыбаясь. — Только смотри не ошибись. Ответственность будет на тебе».
Младший сын беспокоил его больше всего. После долгих колебаний и многочисленных разговоров с Молхо мальчика все же решено было оставить на второй год — для его же пользы, как терпеливо повторял директор. «В конце концов, это не так уж страшно», — добавил он еще, и Молхо угрюмо кивнул, подумав, что он и сам был бы не прочь повторить прошедший год, хотя и совсем по-другому.
Осень все еще не наступала, однако жестокая жара хоть и медленно, но явно спадала, а тут вдруг, после долгих колебаний, правительство ввело новую, размашистую и решительную, экономическую, программу, так что зарплаты у всех резко сократились. И вдобавок ко всему теперь, после того как стрелки часов были переведены на зимнее время, вечереть стало — по часам — рано, и это тоже напоминало, что настоящая осень не за горами. Молхо то и дело вспоминал прошлую осень с ее сладкой, томительной грустью неумолимо надвигающейся смерти и, хотя до годовщины этой смерти было еще далеко, извлек из ящика письменного стола календарь на новый год и, посовещавшись с самим собой, обвел большим кружком дату предстоящего посещения могилы жены — не точно через год, а на несколько дней раньше. «Если уж. я вправе снова жениться, — сказал он себе, — то передвинуть на несколько дней дату посещения могилы я, несомненно, вправе».
«Освободите этот день, чтобы у вас не выпали на него какие-нибудь экзамены или контрольные, — предупредил он детей. — Потом мы уже не сможем ничего изменить, потому что я хочу пригласить на этот день того замечательного раввина, который вел у нас похороны»
В ту же пятницу, в очередной раз угостив семью все теми же разогретыми рыбными котлетами, которые он теперь неизменно подавал на каждом очередном пятничном ужине, как будто это стало нерушимым ритуалом, он сообщил теще, что назначил дату для поездки на могилу. Теща, от рождения наделенная исключительной любовью к порядку и точности, была несколько обескуражена его поспешностью. «Ты уже назначил?» — переспросила она удивленно, снимая очки и склоняясь над календарем. Молхо снисходительно посмотрел на эту старую женщину, которая в последние месяцы становилась все меньше, легче и как будто даже прозрачней, словно со смертью дочери из нее постепенно вытекало все материальное, оставляя в ее телесной оболочке чистую духовность. Иногда, безо всякой видимой причины, он вдруг думал о ней как о тяжком бремени, которое на него навалили, или как о преграде, поставленной поперек его жизни. «Выйди она вовремя замуж, — раздраженно думал он, — например, когда приехала в страну молодой еще женщиной с малолетней дочкой, она могла бы за это время родить еще пару-другую детей, которые сейчас освободили бы меня от нее. Интересно, у нее были любовники после смерти мужа?» Теперь он избегал ее взгляда и всегда говорил с ней, опустив голову или слегка отвернувшись, — он чувствовал, что в последнее время она как будто постоянно оценивала его, словно примеряя его возможности к какому-то ей одной известному делу. Раньше, до того, как она перешла в дом престарелых и еще жила в собственной квартире, жена часто посылала его туда сделать что-нибудь по дому: починить полку, укрепить ослабевшие винты, вбить новый гвоздь или заменить перегоревшую лампочку, и он иногда специально оттягивал свой приход, чтобы испытать тещино терпение, потому что нужные материалы у нее уже были, она заранее покупала их по его указанию, и у нее были собственный маленький молоток и прочная отвертка, а также гвозди и винты в деревянной коробке, так что она вполне могла бы все сделать сама. Но она неизменно ждала его и всегда молча, без упрека, подавала ему все необходимое для работы. Он любил пользоваться ее инструментами, и не только из-за того, что не хотел таскать из дома свои, но еще и потому, что у нее эти инструменты были приятны на ощупь, но бывало, что они не подходили для нужного дела, и ему приходилось возвращаться к ней еще раз, со своей собственной дрелью или другим по размеру винтом, и тогда он опять откладывал починку, еще на неделю-другую. «Это просто чудо, какое у нее фантастическое терпение!» — говорил он с улыбкой жене, которой почему-то ни разу не пришло в голову, будто он нарочно издевается над старухой. Сейчас теща уже не зависела от него, в доме престарелых было кому заботиться о ней и содержать все в исправности, но она до сих пор иногда смотрела на Молхо так, как будто хотела в очередной раз попросить его о чем-то.
В одну из этих пятниц, после обеда, на улице хлынул тревожный и сильный дождь, неожиданный и не предсказанный синоптиками, словно бы явившийся из другого времени года и другого места, чтобы решительно положить конец затянувшемуся лету. Впрочем, небо вскоре очистилось, и солнце появилось снова, почти такое же яркое, как прежде, и, когда в сумерки, остановившись возле дома престарелых в ожидании тещи, Молхо увидел, что она выходит во всем зимнем, закутанная в тяжелый плащ и в старой красной шапке — тот самый наряд, в котором она явилась к нему в ночь смерти дочери, — он с удивлением и даже с некоторым странным удовольствием подумал, что ее сознание наконец-то стало понемногу сдавать и мутиться. Ее глаза показались ему запавшими, взгляд — тяжелым и лихорадочным. Она остановилась перед ним и, к его изумлению — вдруг, без всякого объяснения, — спросила, не хочет ли он снова съездить в Европу.
Теперь уже наступила настоящая осень — холодные дожди шли друг за другом, непрерывной чередой, и вскоре все уже забыли, что бывает как-то иначе. Бушевали осенние ветры, и листья, которые, казалось, никогда не упадут, пожелтел и и начали тоскливо шелестеть по тротуарам В одно раннее утро, на рассвете, Молхо стоял возле своего дома, в теплом пальто, с чемоданом у ног, окруженный тонкой завесой слоившегося вокруг тумана, сквозь который едва пробивался мутный, желтоватый свет покачивающихся уличных фонарей, а вместе с ними раскачивался, казалось, и весь квартал с его домами, — стоял, в который раз проверяя, на месте ли паспорта, билеты и деньги, врученные ему несколько дней назад тещей и сейчас разложенные по его многочисленным карманам, и ему почему-то упрямо вспоминался тот почтальон, что проезжал тут в ночь смерти его жены, и хотя теперь он уже знал, что то был мужчина, но все еще предпочитал думать, что на самом деле мимо него проехала тогда на велосипеде большая, сердитая, закутанная в платок женщина в очках, и почти воочию видел, как она переходит от дома к дому, освещая себе путь маленьким дрожащим ручным фонариком.
Но на этот раз вместо почтальона на подъеме улицы появилось такси с чем-то угловатым и странным, что лежало сверху, только вблизи Молхо разглядел, что это низкий сундук, привязанный веревками к крыше машины. «Не может быть! — пробормотал он возмущенно. — Она и этот сундук тащит с собой?!» Он быстро подошел к машине, подождал, пока водитель откроет багажник, положил свой чемодан и сел на переднем сиденье, кивнув трем сидевшим сзади женщинам — они прижимались друг к другу так тесно, что напоминали один большой ком потертого, старого меха, из которого выглядывали лишь три пары глаз, покрасневших от бессонной ночи. Женщины тоже кивнули ему. Он хотел было спросить о сундуке, но сдержался и промолчал. Какое-то давно забытое молодое ощущение вдруг шевельнулось меж его бедрами, и он подумал, ухмыльнувшись, что рядом с такими старухами немудрено почувствовать себя мужчиной. Сквозь шум мотора прорывалась еле слышная музыка — голоса хора, певшего в каком-то гулком высоком пространстве. «Что это за станция у нас, что в четыре утра передает церковную музыку?» — подумал он заинтересованно и глянул на шкалу радиоприемника, но тут же понял, что это просто кассета, поставленная шофером, и покосился на сидевшего за рулем старого немца в кепке, бывшего водителя автобусов, который с выходом на пенсию стал постоянным водителем дома престарелых. «У этих немцев даже шофер разбирается в музыке!» — улыбнулся он про себя и пристегнулся ремнем. Обернувшись, он встретился взглядом с молодой русской, документы которой сейчас лежали у него в кармане, — она сидела, зажатая между двумя старухами, и в темноте видны были только ее красивые глаза. «Впрочем, я ведь уже знаю, что, кроме глаз, в ней ничего особенного нет», — подумал он, почему-то радуясь, что удержался от упоминания сундука, о существовании которого ему раньше не было сказано ни слова и который трясся теперь прямо над его головой. «С сундуком или без, какая разница, все равно это пустая затея», — насмешливо подумал он, ослабил ремень и повернулся к теще, спросить, как дела и как они скоротали ночь, удалось ли им хоть немного поспать втроем в одной комнате. «Ну, зато теперь все в порядке, — сказал он, как бы утешая ее. — Кроме, конечно, самой поездки. Лично я не питаю особых надежд», — повторил он то, что говорил уже много раз за эти две недели, с тех самых пор, как теща рассказала ему об их со Стасей плане и он сам предложил себя в качестве сопровождающего. Сейчас, в предвкушении полета, он был в приподнятом настроении, и ему было приятно снова высказать свое мнение — не для того, чтобы кого-нибудь убедить, а просто в качестве констатации того очевидного факта, что даже его теща, это живое воплощение здравого смысла, на сей раз увлеклась совершенно безнадежной мечтой. Но она ничего не ответила, только кашлянула, как будто прочищая горло, и на ее посеревшем лице проступило подобие измученной улыбки. Обе русские женщины тоже промолчали, а потом ее подруга шепнула что-то своей дочери, может быть, перевела его слова, и он энергично закивал, изображая на лице полную безнадежность. Но та, все еще прислушиваясь к шепоту матери, ответила ему такой широкой улыбкой, что он вдруг ясно понял: в отличие от него, они вовсе не уверены в его пророческих способностях.
Только в аэропорту, снимая сундук с крыши такси, он оценил всю его тяжесть. Старый водитель поначалу сделал вид, что поддерживает со своей стороны, но вскоре Молхо почувствовал, что сундук навалился на него всем своим весом, и, обхватив его обеими руками, стал медленно опускать эту громадину на землю. Ни одна из трех женщин не выказывала ни малейшего желания ему помочь, и только теща, напряженно и молча смотревшая, как он сражается с неподъемным сундуком, вдруг сказала — да и то когда он уже окончательно справился с этой кладью: «Там есть ручка. Мы вчера приделали ее, чтобы тебе было удобней», — и показала на складную металлическую ручку в осыпавшейся позолоте, неуклюже ввинченную в темное дерево сундука. «Нашли себе грузчика! — раздраженно подумал Молхо — Три европейские бабы наняли для поездки сефардского мужика!» К его возмущению примешивалось теперь незнакомое чувство социальной ущемленности. Даже молодая русская рукой не пошевельнула. Хоть бы за тележкой пошла! Но она стояла неподвижно, с любопытством глядя на мечущихся вокруг людей, лица которых были почти неразличимы в серой темноте замешкавшегося рассвета. Пробыла здесь почти девять месяцев, а все еще ничего не понимает! Он побежал за тележкой, пыхтя, взвалил на нее сундук и свой чемодан и, намаявшись от возни со всеми этими тяжестями, в конце концов простонал с прорвавшимся наружу раздражением: «Ну зачем тут этот сундук?! Ведь можно же было уложить все ее вещи в два-три чемодана!» Только теперь теща наконец спохватилась и принялась извиняться. Молодая русская просто не могла отказаться от своего сундука. Он ей дорог как память. Сундук и впрямь выглядел весьма необычно — что-то вроде узкого платяного шкафа из старого добротного дерева с витым подвесным замком. Молхо подумал, что он и сам, пожалуй, не сумел бы так легко отказаться от такой красивой вещи.
В очереди для проверки багажа они стояли молча, уже основательно уставшие, даже измученные, хотя поездка только начиналась. К удивлению Молхо, сундук не вызвал у проверяющих ни малейшего интереса. Очевидная израильская принадлежность самого Молхо, который взял весь багаж под свое поручительство, позволила этому чуду русского деревянного шкафостроения попасть на конвейер безо всякой проверки, к некоторому разочарованию самого поручителя, который надеялся при вскрытии разглядеть его содержимое. Пока он огорчался, сундук спокойно поплыл по транспортеру и исчез в одном из отверстий, из которого уже просачивался мутный утренний свет. Теперь Молхо повел своих женщин, шедших под руку, к эскалатору, где стоял одинокий полицейский, сонно глянувший на их посадочные талоны. «Ну вот, — сказал он, приостанавливая тещу, которая не заметила ленты, перегораживавшей вход. — Дальше вам нельзя. Дальше пойдем только мы двое». Она повернулась к подруге, быстро сказала что-то по-немецки, и та остановилась, растерянная и взволнованная, неловко схватила за руку свою дочь, стоявшую рядом с полным безразличием, с силой обняла ее и взорвалась неожиданно громким плачем, после чего они обе навалились друг на друга, как будто совершенно не в силах расстаться. Молхо, слегка испуганный этим внезапным взрывом эмоций, чуть отодвинул их от прохода и отступил сам, чтобы дать им возможность выплакаться. Он вдруг почувствовал, что и у него подступают к горлу слезы. «Интересно, что бы они сказали, если бы он тоже сейчас зарыдал?!» — криво усмехнулся он и посмотрел на тещу — неужто и она прослезилась? Но ее лицо было застывшим и мягким, словно бы смазанным, — ни единой слезинки в глазу. «Ну да, ей ведь уже восемьдесят три, — подумал он, — ей, наверно, безразличны все эти волнения». Он снял свои новые бифокальные очки, в которых сфотографировался для заграничного паспорта, осторожно сложил их и спрятал в карман, прислушиваясь к рыданиям двух русских женщин, все еще оплакивавших друг друга. «А ведь я не плакал, даже когда умерла моя жена, — подумал он. — Я по-настоящему заплакал только в тот момент, когда рассказывал об этом теще. Наверно, эта долгая болезнь иссушила все мои слезы. Вот и тещины тоже. Впрочем, эти их рыдания впустую — все равно эту молодую русскую не пустят обратно в Россию».
«Все это впустую, — сказал он вслух, улыбаясь. — Все это впустую, никто не пустит ее обратно в Россию Я и сам взялся за это только ради того, чтобы она успокоилась и лучше чувствовала себя в стране».
Теперь они остались вдвоем. И хотя Молхо ждал этого мгновения и даже готовился к нему, но, как только они встали на эскалатор, поднимавшийся в зал паспортного контроля, он почувствовал, что теперь их вынужденное молчание становится особенно неудобным и мучительным. Даже с женой, вплоть до самой ее смерти, он все-таки мог как-то разговаривать, что-то ей сказать, понять ее предсмертные слова, а тут он начинал путешествие с этой малознакомой ему невысокой полноватой женщиной без всякой надежды на языковой контакт, и хотя заранее положил себе, что будет говорить с ней только на иврите, пусть понимает, что сможет, но знал, что не следует особенно рассчитывать на понимание. Поэтому он решил всю дорогу хранить ее новехонький, девственно чистый, если не считать одинокой печати о выезде, паспорт у себя в кармане, ни в коем случае не отдавая его ей, тем более что теща еще накануне намекнула ему, что эта молодая русская — большая растеряха и он должен внимательно следить за всеми ее документами, как делал это в поездках с женой. Впрочем, его жена постоянно возмущалась, когда он забирал у нее паспорт, и требовала его обратно, а эта русская даже бровью не повела — то ли потому, что не знала, как выразить свое недовольство на иврите, то ли потому, что ей вообще был безразличен израильский паспорт, от которого она все равно собиралась отказаться.
Все так же молча они сдали на электронный досмотр свою ручную кладь — ее красную сумку и зеленый зонт и его верный чемоданчик с ее документами, вторым томом «Анны Карениной», пятничным приложением к газете и парой яблок, которые ему было жалко оставлять в холодильнике, — потом, забрав все эти вещи, неторопливо пересекли предрассветное пустынное безмолвие огромного зала, нашли свой выход на посадку и сели возле него в ожидании вылета, до которого все еще оставался целый час. Недавние слезы уже высохли на ее лице, оставив еле заметный след в виде тонкой темной дорожки в слое светлой пудры, и теперь она снова с любопытством оглядывалась по сторонам, широко открыв большие голубые глаза. Вся она — низенькая, толстенькая, коротконогая — чем-то напоминала ему молоденькую белую крольчиху. Но в то же время в тяжести ее мясистого тела угадывалась какая-то чистая и простодушная невинность. «И ведь какая упрямая! — думал он. — Выглядит совсем не глупой, а просидела в ульпане целых полгода и ни слова на иврите не выучила. Вот это упрямство!» Он вспомнил то утро, когда привез к ним в ульпан свою тещу и увидел их, эту молодую и ее мать, сидящих в классе в окружении тощих эфиопских евреев, тела которых напоминали тонкие шоколадные палочки. «Нет-нет, она явно не глупа, — уже совсем уверенно констатировал он, когда она, жестами попросив у него разрешения отлучиться, тут же прямиком, словно ведомая животным инстинктом, направилась в зал беспошлинной продажи. — Даром что никогда не бывала в заграничных аэропортах, а уже разобралась, что здесь к чему». Он лениво последовал за ней, глядя, как она хватает магазинную корзинку и торопится к полкам, заваленным всякой мелочью. В прошлом, когда он курил, он первым долгом направлялся здесь к полкам с сигаретами, но с того дня, как жена заболела, он разом бросил курить — это была первая жертва, принесенная им на алтарь ее страданий. Но его спутница не интересовалась сигаретами — украдкой бросая опасливые взгляды на шедшего за ней Молхо, она быстро нагрузила свою корзинку двумя бутылками виски и бутылочкой водки, добавив к ним две красные упаковки шоколада. «Интересно, она уже спала с мужчинами, эта толстуха? — все так же лениво размышлял Молхо. — И кто будет платить за ту выпивку, которую она собирает сейчас в своей корзине?» Теща дала ему восемьсот долларов на всю поездку, назначив его кассиром для них обоих, и вообще-то ему следовало экономить с самого начала, но, подойдя к кассе, он безропотно и даже без особого раздражения, вытащил кошелек и заплатил за ее покупки, как будто заранее смирился с тем, что старухины деньги будут течь у него сквозь пальцы. Потом ободряюще улыбнулся ей, сказал что-то на самом примитивном иврите, который та все равно не поняла, и легким прикосновением повел ее за собой — счастливую, увешанную пакетами — в сторону выхода на посадку. Но, едва усевшись, она тотчас попросилась в туалет, и он остался охранять ее покупки.
«Ну хорошо, один этап мы благополучно миновали», — сказал себе Молхо, и вдруг в нем прорвалась глубокая усталость, накопившаяся еще с бессонной ночи. Он устроился глубже в кресле и стал рассматривать лица других пассажиров, пытаясь определить, нет ли среди них арабов, которые могли бы взорвать или захватить самолет, но людей арабского вида не обнаружил, — видимо, они не летали самолетами израильских авиакомпаний. «Они вообще мало летают, — подумал он. — Наверно, экономят деньги. То ли дело евреи. Мы народ суетливый и непоседливый. Взять хотя бы меня — всего год со смерти жены, а я уже второй раз отправляюсь в Европу. Впрочем, на этот раз как бы в командировку». За большим окном зала ожиданий медленно занималось серое, безрадостное утро. В мутном зеркале стекла он видел свои серебристые кудри и темные восточные глаза с их всегдашним, слегка меланхолическим выражением. Ночной ветер, очевидно, затих, и облака нависали над летным полем, как низкий бетонный потолок, но Молхо знал, что самолет достаточно силен, чтобы пробиться сквозь эти угрюмые тучи.
Он прикрыл глаза, прислушиваясь к негромким разговорам соседей. «Раньше израильтяне говорили куда громче, — подумал он. — Видно, последние неудачи сделали нас потише и повежливей». Он задремал, а открыв глаза, увидел, что на стойке у их посадочных ворот мигает свет. По радио объявили посадку, и его соседи стали подниматься и выстраиваться в очередь к стойке. Но его спутницы все еще не было. Молхо, ненавидевший опаздывать, торопливо собрал ее пакеты, сумку, зонт и свой чемоданчик и, нагруженный всем этим барахлом, направился к туалету. В прошлом, когда они путешествовали с женой и она задерживалась там, он подходил к двери и подавал ей снаружи сигнал условленным свистом, а она отвечала ему тем же изнутри, подтверждая, что услышала. Сейчас он беспомощно остановился перед закрытой дверью, не зная, как поступить. В конце концов он все-таки решился заглянуть внутрь. В туалете стояла странная тишина, только слабое журчание воды доносилось из-за закрытых дверей, как будто там бил какой-то скрытый источник. «Может быть, за ней по ошибке захлопнулся замок», — улыбнулся он. Не осмеливаясь пройти дальше, он вышел и растерянно огляделся. Поездка явно сулила сложности, но все это было впереди, а пока следовало немедленно извлечь ее отсюда. «Если я потеряю ее еще до посадки на самолет, я буду выглядеть полным идиотом», — с раздражением подумал он. Громкоговоритель между тем объявил, что посадка заканчивается. Он повернул обратно к стойке и увидел, что стюардессы уже выходят через ворота к автобусу. «Какое-то безумие! — лихорадочно подумал он, услышав, как по громкоговорителю называют их имена. — Маленькая крольчиха сбежала от укротителя!» И в эту минуту она выскочила наконец из туалета — заново накрашенная, со сверкающими глазами, тяжело топая на низких каблуках. Он сурово погрозил ей пальцем и произнес: «Спешить!» И уже на бегу, совершенно безотчетно, в его мозгу вдруг промелькнула странная и непонятно откуда взявшаяся мысль — уж не рассчитывала ли теща, затевая их бессмысленную поездку, свести его таким образом с этой низенькой, пухлой молодой женщиной — то ли из жалости к нему, то ли из жалости к ней, то ли из жалости к ним обоим?
В самолете он по-рыцарски предложил своей спутнице место у окна, понимая, что ей не часто доводилось летать и наверняка не так уж часто доведется в будущем, так почему бы ей не насладиться видом земли при взлете и посадке. Он объяснил ей, на пальцах и шепотом, назначение различных устройств на сиденье и сам пристегнул ее ремнем. Соседи поглядывали на них с удивлением. и он подумал, как бы объяснить им, что она ему не жена, не родственница и не любовница, а просто знакомая иммигрантка, которую он сопровождает за умеренную плату и возможность провести уик-энд в Париже. Может быть, это станет само собой понятно по ее беспомощному ивриту? Теперь он жалел, что не взял с собой какой-нибудь карманный ивритско-русский разговорник. Он старался говорить как можно более короткими фразами, отказываясь от наречий и прилагательных и ограничиваясь в основном существительными с добавлением самых необходимых глаголов. Его иврит ее забавлял, ее, видимо, веселило, что он говорит с ней, как с умственно отсталым ребенком, она даже хихикала порой, как тогда, летом, когда он неожиданно обнаружил ее в кровати тещи.
Едва самолет набрал высоту, она отвернулась от окна, видимо нисколько не впечатлившись взлетом, тут же попросила виски у появившейся в салоне стюардессы и, выпив поданную порцию, стала лениво поклевывать свой завтрак, на который он косился голодным взглядом, уже прикончив свой. Его жена в таких случаях обычно предлагала ему доесть свою еду, и Молхо бывал ей за это очень благодарен. Над Балканами они окончательно погрузились в глубокое молчание. Молхо надеялся, что она наконец уснет и ему не придется то и дело принужденно ей улыбаться, но она казалась весьма оживленной, и поэтому он включил верхний свет и приладил ей на голову пару наушников, настроив их на музыку, а она нашла в кармане сиденья какой-то американский журнал и погрузилась в него, не забыв, впрочем, окликнуть проходившую мимо стюардессу и жестом попросить еще одну порцию виски. Но эту порцию он предоставил оплатить ей самой, что она и сделала, вытащив из кармана маленький кошелек, набитый однодолларовыми бумажками. Не зная, как убить время, он достал «Анну Каренину», полистал первые страницы и показал ей заглавие на обложке. «Толстой, Толстой!» — печально вздохнула она, но по выражению ее лица видно было, что книгу эту она никогда не читала, и Молхо усмехнулся про себя: «Кажется, они забыли своего Толстого точно так же, как мы своего Менделе Мойхер-Сфорима», — и начал искать то место, где он остановился, в середине седьмой главы. Самолет уже спускался сквозь тучи, трясясь и дергаясь всем фюзеляжем, и Молхо, отложив книгу, еще раз проверил, на месте ли все документы. К его немалому раздражению оказалось, что теща, обещавшая обо всем позаботиться сама, забыла сделать ему медицинскую страховку. Теперь его грызло новое беспокойство. Зря он понадеялся на старуху.
В аэропорту в Вене их сундук появился первым в потоке багажа, уверенно и гордо плывя на черной движущейся ленте транспортера, как будто бы он так и ехал на ней из самого Тель-Авива, миновав самолетное брюхо. Молхо разрешил ему сделать полный оборот, потом схватился за позолоченную ручку и поставил сундук стоймя на тележку. На мгновение ему показалось, что сундук стал еще тяжелее. А может, это он сам слегка ослабел за время полета? Затем появился ее красный чемодан и вслед за ним — его синий. Он присоединил их к сундуку, и все они вместе вышли на площадь, усеянную опавшими листьями сырой и незнакомо теплой венской осени. Тут же выяснилось, что сундук создает сложности, — для него требовалось особое такси, с багажной решеткой на крыше, а в австрийской столице таких оказалось немного. Молодая русская, заново накрашенная, в тяжелом шерстяном платье, стояла, счастливая, как молодой щенок, возле своего сундука, издавая легкий запах алкоголя и восторженно сияя. Ее зеленый зонтик конечно же исчез по дороге, и это не только укрепило решение Молхо хранить ее документы у себя, но также вызвало у него острое желание конфисковать все ее прочие бумаги, а заодно и кошелек с деньгами. Было около четырех, и короткий австрийский вечер уже начинал бороться с подступающей темнотой. Молхо рассчитывал, что успеет еще позвонить до закрытия в канцелярию иммиграционного отдела Еврейского агентства, чтобы убедиться, что назначенная им назавтра встреча состоится. Он нетерпеливо смотрел на дорогу, выглядывая подходящее такси. Они с женой никогда не говорили об Австрии, интересно, а сюда она согласилась бы съездить? Или эта страна ее вообще не интересовала? Похоже, что она о ней вообще не думала. Не думала же она обо всем на свете.
Гостиница, заказанная тещей по рекомендации какой-то ее австрийской приятельницы из дома престарелых, оказалась в самом центре — большая, декадентски старомодная и очень дорогая, куда дороже, чем он рассчитывал. Сундук, который он, потея, втащил в вестибюль, вызвал немедленный протест человека за стойкой. «Что тут внутри?» — раздраженно добивался он у Молхо, который уже готов был счесть этот злобный интерес проявлением типичного австрийского антисемитизма, тем более что к этому времени его окружили несколько служителей с откровенно неприязненными лицами — им явно не терпелось поскорее удалить сундук из заполненного гостями вестибюля, как будто бы сам вид этого грубого деревянного вместилища унижал их аристократическую гостиницу. Кончилось тем, что сундук вместе с Молхо и его спутницей торопливо подняли в предназначенную ей комнату, которая оказалась куда менее шикарной, чем вестибюль, но все же достаточно просторной, с широкой двуспальной кроватью и окнами на бульвар. Сначала эти австрийские антисемиты попытались скрыть злосчастный сундук, затолкав его под кровать, но он оказался на нескольку сантиметров выше, в шкаф он тоже отказался влезть, и в конце концов они сунули его в угол, тщательно задрапировав небольшой скатертью. Все это время Молхо стоял у дверей, высокомерно наблюдая, как немощные австрийцы сражаются с упрямым русским сундуком. Покончив с этим делом, они отвели гостя в отведенный ему номер, который оказался на том же этаже, в конце темного коридорного тупичка, и был во всем похож на комнату его спутницы, но куда темнее и с окнами, глядящими в другую сторону. Австрийцы разместили чемоданчик Молхо положенным образом, и по их восторженным благодарностям он понял, что жестоко просчитался в чаевых.
«Но на этот раз мы хотя бы на одном этаже, — утешал себя Молхо, — не придется каждый раз подниматься к ней на лифте». Душа его все еще скорбела по выброшенным зря чаевым. Первым делом нужно разобраться в австрийской валюте, решил он, вываливая на стол австрийские деньги, которые теща приготовила ему в Израиле в отдельном конверте. Он разложил по столу бумажки и монеты и, переворачивая их то на одну, то на другую сторону, стал внимательно изучать рисунки и цвета, пытаясь посчитать, сколько же чаевых он все-таки дал. Еще примут меня, чего доброго, за гангстера, который прячет труп в этом своем сундуке! К его радости, оказалось, что чаевые были не так уж фантастически велики — в конце концов у него вышло каких-нибудь семь долларов. Удовлетворенный результатом, он неторопливо развесил в шкафу пиджаки и брюки, разложил по полкам рубашки, трусы и майки, а пустой чемодан сунул под кровать, чтобы окончательно почувствовать себя постоянным жильцом, а не бездомным скитальцем. Нового Завета на сей раз под подушкой не было, впрочем, и Ветхого тоже, только брошюра с описанием города и предлагаемых им развлечений, и, прихватив с собой туалетные принадлежности, он отправился исследовать ванную комнату, которая оказалась огромной, в стиле архитектурных излишеств прежних веков, с множеством ламп и зеркал, но, невзирая на эту старомодность, была готова побаловать посетителя вполне современными удобствами. Первым делом он смахнул в свою туалетную сумочку все лишние куски мыла и швейный набор, оставив на полке только флакон с голубой пеной для ванны. Внимательно осмотревшись, он обнаружил за раковиной кривые и ржавые трубы, свидетельствовавшие о почтенном возрасте гостиницы, но в целом заведение явно поддерживалось на должном уровне.
Он вернулся в комнату и широким театральным жестом распахнул тяжелую бархатную портьеру, но, увы, — за окном оказалась всего лишь скучная узкая улочка, по обе стороны которой тянулись такие же скучные серые дома, напомнившие ему корпуса больницы. Интересно, а страховку этой маленькой русской теща тоже забыла сделать? Он затянул портьеру и стал разглядывать инструкцию на случай пожара, висевшую на двери рядом с таблицей гостиничных расценок, астрономический уровень которых он только теперь сумел оценить по достоинству. Это его расстроило. Мало того что ему предстоит провести несколько ближайших дней рядом с этой толстой русской крольчихой, с которой можно разговаривать только на примитивном иврите, так у него к тому же практически не останется денег на задуманную остановку в Париже. Нужно было действовать как можно быстрее. Если через день-другой ему не удастся отправить эту женщину в Россию, придется перевести ее в гостиницу подешевле — пусть погуляет здесь немного в одиночестве и сама вернется потом в Израиль вместе со своим сундуком.
Он снял туфли и разделся, готовясь погрузиться в ванну. Главное достоинство хороших гостиниц — это изобилие горячей воды. Он еще со времен своего иерусалимского детства привык по пятницам, в канун праздника субботы, принимать теплую ванну. Его жена была так потрясена, узнав об этом, что чуть не расторгла их помолвку. «В ванной ты паришься в собственной грязи. Если хочешь быть чистым, нужно принимать душ, и то ежедневно!» Все последующие тридцать лет их супружеской жизни он оставался у нее на подозрении по части личной гигиены. Даже в свои последние дни она иногда поднималась на постели с обезумевшим, лихорадочно горящим взглядом, требуя ответа, принимал ли он сегодня душ. Путь к ее сердцу лежал через душевую — услышав, что он сходил в душ повторно, она награждала его ласковым взглядом. Только во время путешествий, в гостиницах, ему разрешалось, в порядке исключения, погрузиться в ванну.
Он открыл оба крана, чтобы отрегулировать воду до нужной температуры, но тут же вспомнил о намеченном звонке в Еврейское агентство. В конце концов, меня послали в Вену не ванны принимать, а поскорей отправить эту крольчиху на ее родину, подумал он, завернул краны, побрел, как был, в трусах, к телефону и набрал указанный ему еще в Израиле номер некоего господина Шимони. Ему ответила секретарша, судя по голосу — молодая особа, тоже, как и он, сефардского происхождения. «Как изменились времена! — усмехнулся Молхо. — Двадцать лет назад секретаршами за границу посылали отчаявшихся старых дев из кибуцев Рабочего движения, а теперь власть переменилась и вот, пожалуйста, — щебечет тебе в ответ какая-нибудь молоденькая родственница какого-нибудь высокопоставленного чиновника из министерства внутренних дел». Он представился и объяснил, что сопровождает госпожу Нину Занд, упомянул посланные им письма и полученные ответы и напомнил об обещании господина Шимони принять его и госпожу Занд завтра, в канцелярии агентства, чтобы оказать им необходимую помощь и выдать недостающие документы. «Боюсь, что ваша встреча не сможет состояться, — сказала секретарша. — Он заболел. Он уже несколько дней не приходит на работу». — «Он болен? — Молхо не принял в расчет такую возможность. — Но ведь мы специально для этого приехали в Вену!» Впрочем, оказывается, не все пропало. Господин Шимони помнил о назначенной встрече. Он сам попросил ее утром по телефону, чтобы Молхо позвонил к нему домой. Он даже взял с собой папку госпожи Занд.
Молхо вздохнул с облегчением. Секретарша тут же дала ему адрес и номер телефона Шимони, но попросила позвонить к нему попозже, потому что после обеда ее босс обычно долго спит. «Видите, — сказал благодарный Молхо, — как напрасно ругают нас, бюрократов. Мы совсем не заслуживаем той дурной славы, которая тянется за нами. Уж я-то знаю, я ведь тоже некоторым образом бюрократ». — «Вы совершенно правы, — весело прощебетала в ответ секретарша. — Они нас недооценивают». — «А что это у вашего босса, чем он болен?» — вежливо поинтересовался Молхо. Секретарша не знала точно. «Просто настроение, наверно, — предположила она. — Ему тут скучно. Иммигрантов-то ведь кот наплакал». И она засмеялась. Молхо посмеялся в ответ и хотел было отсоединиться, попрощавшись, но теперь уже секретарша, в свою очередь, вцепилась в него — когда он приехал, как прошел их полет, а главное — что нового в стране? «Да в общем-то ничего нового. Все как обычно, — ответил Молхо. — Даже не знаю, что вам рассказать. А что вас интересует?» Но она, кажется, и сама не знала. Видно, ей тоже было скучно в своем офисе. «Как там погода? Зима, наверно?» — «Нет, — сказал Молхо, — осень только-только началась. Дожди, немного холодно, но вполне терпимо, не то что прошедшее лето». Оказалось, что она даже не слышала об этом их адском лете. Молхо был удивлен. Она спросила, сколько он пробудет в Вене. «День-два, мне нужно только проверить в советском посольстве, примут ли ее обратно». — «День-два? Всего-то?» Она была явно разочарована. Почему бы ему не остаться подольше, получить удовольствие от города?! Тут масса всяких опер и концертов, даже язык не нужно понимать. Если он хочет, она может ему рекомендовать. «Спасибо, — сказал Молхо, — но опер я уже наслушался, да и концертов тоже слышал немало, на ближайшее время хватит. А не ставят ли тут какой-нибудь хороший балет?» Она немедля, как будто работала не в Еврейском агентстве, а в какой-нибудь театральной кассе, назвала ему несколько постановок и даже продиктовала их названия на иврите. Ей явно не хотелось расставаться с приятным собеседником. Продолжая терпеливо держать трубку у уха, Молхо опустился в кресло и одной рукой стащил с себя трусы, с огорчением отметив в зеркале, что он действительно потолстел и даже обзавелся неким подобием двух небольших грудей.
Добравшись наконец до ванны, он долго лежал, наслаждаясь, с закрытыми глазами, потом встал, вытерся, вторично побрился, побрызгался туалетной водой, съел последнее яблоко из своего чемоданчика, переоделся и вышел в коридор, направляясь к своей подопечной. Но на его стук никто не ответил. Он снова постучал, на этот раз сильнее, но за дверью по-прежнему стояло молчание. «О Боже! — мысленно простонал он, вспоминая свою спящую красавицу в Берлине. — Неужели и эту тоже сморило?!»
Он вернулся в свой номер и позвонил ей, но ответа не было. «Не стоило мне так долго лежать в ванне», — немного встревожившись, подумал он и решил спуститься в вестибюль, — быть может, она ждет его там. Но в вестибюле ее тоже не было. И ключа от ее комнаты не было. Он зашел в ресторан, где тихо играл маленький цыганский оркестрик, и медленно прошелся между столиками, с прежним результатом. Он вышел из гостиницы на большой, уже погруженный в вечерние сумерки бульвар, прошелся немного, заглядывая в окна магазинов, но понял, что у него нет никаких шансов найти ее на этой людной улице. Неужели она отправилась бродить по городу одна? И ничего ему не сказала? Конечно, формально она не обязана ему докладывать, но есть ведь правила вежливости! Могла бы с ним немного посчитаться. Он ведь ей не просто грузчик. Он вернулся в гостиницу, снова спросил о ней у дежурного, вторично поднялся в ее номер и постучал в дверь, негромко окликая ее по имени, вернулся к себе, снова позвонил ей, но все было напрасно — маленькая русская крольчиха исчезла, как будто ее проглотил ужасный австрийский волк. Может, у нее есть в Вене какие-то знакомые? — гадал он уже в полном отчаянии. Снаружи становилось все темнее. В вестибюле зажглись праздничные вечерние огни. Молхо почувствовал голод и, опустившись в кожаное кресло у входа, откуда удобнее было наблюдать за входящими, заказал себе кофе, подумал было о кремовом пирожном, но вспомнил небольшие груди в зеркале и решил сдержать свой аппетит.
Три молодые женщины в чадрах, с кучей пакетов и сумок, шумно вошли в вестибюль в сопровождении то ли мужа, то ли отца — большого смуглого араба с видом богатого нефтяного шейха, наверняка из Персидского залива, того же возраста, что и Молхо, в белоснежной куфие и безупречном европейском костюме. Не переставая оживленно тараторить по-арабски, видимо все еще в величайшем возбуждении от похода по магазинам, они усадили своего повелителя рядом с Молхо и, свалив пакеты и сумки на соседние кресла, тотчас удалились снова — надо полагать, за новыми покупками. Шейх немедленно погрузился в мрачный ступор, воздев сожженное солнцем лицо к невидимому небу, — то ли жаловался Аллаху на жен, совершенно отбившихся от рук в этой Европе, то ли на тот дурацкий наряд, который ему приходится здесь носить. От официанта, проворно подскочившего с чашкой кофе, он досадливо отмахнулся. С отчаянием оглянувшись вокруг, он вдруг заметил сидевшего рядом Молхо, и его темные глаза радостно вспыхнули, как будто, сидя один, в шумной пустыне этого чуждого города, в окружении груды пакетов с женскими нарядами, он вдруг встретил доброго знакомого, старого друга или даже родича по племени. Он приветливо улыбнулся. Молхо смутился, опустил глаза, но, увидев, что араб уже наклоняется к нему, явно собираясь заговорить, торопливо поднялся, чтобы не разочаровать этого шейха, если придется ему представиться, и направился к телефонным кабинкам, чтобы позвонить господину Шимони. Тот немедленно ответил. Его голос звучал слегка капризно, он говорил с изысканной любезностью старого иерусалимца, несколько напыщенным языком. «Да, я немного приболел, — сказал он, — но если вы стеснены временем, не пожалуете ли сегодня вечером прямо ко мне домой, посмотрим, удастся ли мне вам помочь». И продиктовал Молхо свой адрес, буква за буквой.
Теперь уже исчезновение маленькой русской стало тревожить Молхо всерьез. Он снова поспешил в ее комнату, постучал — на этот раз уже кулаком, хотя и стараясь не привлекать внимания гостей, уже направлявшихся к лифту на ужин, опять не получил ответа и в который уж раз вернулся в вестибюль. Какое-то время он шагал там, то и дело раздраженно уступая дорогу официантам, метавшимся во все стороны с подносами в руках, потом зашел в маленький, полутемный бар, где первые гости уже наслаждались коктейлями, отсюда прошел во внутренний сад, где служители складывали стулья, расставленные днем для отдыха, — увы, русской крольчихи нигде не было. «Это уже не шутки», — подумал он со страхом и опять вышел, почти выбежал на улицу. А вдруг она попала в беду и нуждается в моей помощи? Может быть, не следовало вести себя с ней так строго и отчужденно во время поездки, ругал он себя. В полной растерянности он снова вернулся в гостиницу, но теперь решил обследовать ее основательно, этаж за этажом, и действительно вскоре обнаружил ранее не замеченные им ступени, которые вели вниз, к широкой двери — он подумал было, что она заперта, но дверь оказалась открытой и вывела его на нижний этаж, где он обнаружил огромные, погруженные в молчание и темноту аудитории, пустые бильярдные, из которых еще тянулся сигаретный дымок, тренировочные залы и даже бассейн, от которого попахивало хлоркой. Он заглянул в просторные темные туалеты — там тоже не было никого — и продолжил путь в сторону света, который угадывался в самом конце длинного пустого коридора, где оказалось что-то вроде небольшого торгового центра при гостинице, вполне шикарного, со множеством бутиков, небольших кафе и прочих услуг, — это был целый подземный мирок, который в этот поздний вечерний час тоже уже заканчивал свою жизнь. Последние посетители покидали магазины, неся под мышкой или в руках пакеты с покупками, продавцы убирали с прилавков или подметали полы перед закрытием. Молхо ускорил шаги — какое-то шестое чувство подсказывало ему, что его спутница где-то тут, поблизости. «Надо будет договориться с ней об условном свисте», — подумал он и именно в этот миг действительно увидел ее через окно маленькой парикмахерской — она преспокойнейшим образом сидела под сушильным колпаком с накрученными на бигуди волосами. Он уже хотел было ворваться внутрь и устроить ей сцену, но тут заметил в углу помещения пожилую женщину с усталым, болезненным лицом, которая так же раздраженно, как и он, смотрела на позднюю клиентку, видимо заявившуюся в самую последнюю минуту перед закрытием. Молхо стоял снаружи, с невыразимым облегчением глядя на свою спутницу. «Конечно, глупо с ее стороны завиваться для визита к господину Шимони, — подумал он. — Вряд ли это произведет на него впечатление». И тем не менее он чувствовал, что его насмешливое раздражение постепенно уступает место какой-то странной жалости.
В девять вечера того же долгого дня они вышли из такси перед большим многоквартирным зданием в стиле барокко, расположенным в зажиточном предместье города. У входа их уже ждал привратник, кривоногий, крепкий мужчина, который молча провел их к мрачноватому лифту и поднял на второй этаж. Длинная лестничная площадка была оклеена выцветшими от старости светло-зелеными обоями, изображавшими лес, в котором стояли деревья с позолоченными стволами. Привратник открыл единственную на площадке дверь — на ней не было даже таблички, видимо из соображений безопасности, — и впустил гостей в огромный салон, в центре которого стоял открытый рояль с лежащими на нем нотами. Большие окна салона смотрели на темный парк, на кожаных креслах и диванах валялись израильские и западные газеты и журналы и какие-то канцелярские папки, книжные полки на стенах были забиты старыми книгами и толстыми томами религиозных трактатов, и повсюду царил такой аристократический беспорядок, что Молхо с беспокойством оглянулся на свою неказистую спутницу с ее ворохом вульгарных кудряшек на голове. Тем временем привратник исчез в одной из комнат и вскоре появился оттуда в сопровождении долгожданного господина Шимони, который оказался худым, долговязым и лысоватым мужчиной лет шестидесяти пяти, весьма интеллектуального вида, в легком шелковом халате и в войлочных домашних туфлях. Посасывая леденец против кашля, он несколько капризно протянул им руку. На его широком лбу вздувались голубые вены. «Ну, он еще не так плохо выглядит, бывают болезни и похуже», — сразу же определил про себя Молхо. Он извинился за позднее вторжение, но Шимони, снисходительно отмахнувшись от его извинений, опустился в одно из кресел, небрежным царственным жестом освободил привратника, все еще стоявшего по стойке «смирно», и пригласил гостей присесть рядом. Молхо смахнул со своего кресла груду немецких газет, сел и указал на свою спутницу, все еще стоявшую посреди салона в своих нелепых кудряшках и на столь же нелепых высоких каблуках, в сильно помятом от долгого лежания в сундуке нарядном платье «Это та самая госпожа Занд, о которой я вам писал, — деловито сказал он. — Она проезжала через Вену девятнадцать месяцев назад, по пути в Израиль. Возможно, вы даже помните ее, ведь у вас сейчас не так уж много иммигрантов из России». Шимони, словно не заметив его иронии, слабо улыбнулся и кивнул гостье, и та, оглядевшись в поисках свободного кресла, осторожно примостилась на краешке одного из них, взволнованно сверкая глазами. Он тут же обратился к ней на беглом и певучем русском языке, словно бы извлек его, как фокусник кролика, из какого-то своего тайника. Она начала отвечать с неожиданной для Молхо серьезностью, краснея от усилий и энергично потряхивая новыми, жесткими от завивки кудряшками. «Так вы ее не узнаете?» — вмешался Молхо, с досадой чувствуя, что его отстраняют от участия в разговоре. «Ну, право, какое это имеет значение? — нетерпеливо сказал Шимони, даже не глядя на него. — Эти русские иммигранты проводят здесь день, два, не больше — утром их встречают на вокзале, а на следующий вечер они уже летят в Израиль». Но Молхо не сдавался. Высокомерный тон этого чиновника ему не понравился — чего доброго, он еще откажется им помочь. «Видите ли, госпожа Занд хочет вернуться в Россию, — сказал он. — Она пыталась прижиться в Израиле, но у нее не получилось. Ей там не нравится». Шимони иронически посмотрел на него, но промолчал. Маленькая русская, видимо встревоженная тем, что они вдруг перешли на иврит, недоумевающе переводила взгляд с одного на другого. «Где она жила в Израиле?» — спросил Шимони и тут же, не ожидая ответа от Молхо, повторил свой вопрос по-русски, словно, пользуясь своим знанием двух языков, хотел применить к гостям тактику «разделяй и властвуй». Она снова заговорила, произнося длинные плавные фразы, потом извлекла из сумки связку каких-то писем и показала ему одно из них — Молхо узнал его, это был недавно полученный ею ответ с прежнего места работы, в котором говорилось, что ее готовы принять обратно.
«Понимаете, в Израиле она не нашла работы, — снова вмешался Молхо, задетый тем, что Шимони упорно его игнорирует. Он вдруг почувствовал, что обязан — пусть хотя бы ради своей тещи — защищать интересы этой молодой русской женщины. — Она несколько месяцев ходила в ульпан, но, как видите, практически ничему не научилась. Поэтому она хочет вернуться» — «Она-то хочет, но в советском посольстве ее ни та что не согласятся принять! — сказал Шимони уверенно, словно припечатав. И с каким-то неожиданным раздражением добавил: — Напрасно вы ее сюда притащили». Молхо понимал, что представитель агентства знает, о чем говорит, но его так поразила эта высокомерная уверенность, что он тут же бросился излагать придуманный им еще в Израиле план, развивая идею, в которую, впрочем, сам не особенно верил и которая состояла в том, что Еврейское агентство вернет госпоже Занд выездную визу и даст ей письмо, в котором подтвердит, что она въехала в Израиль только временно, чтобы сопровождать туда свою больную мать. «И что это даст?» — насмешливо спросил Шимони. «В финском посольстве в Израиле мне сказали, что это может помочь, — ответил Молхо. — Она сумеет вернуть себе статус беженки». — «Много эти финны понимают!» — презрительно заметил Шимони, взял у нее из рук письма, надел очки и начал читать, то и дело задавая ей вопросы.
«Стоит ли спорить? — успокаиваясь, подумал Молхо. — Ведь он, в сущности, совершенно прав. И зачем показывать ей, что я встревожен?» Он повернулся к широким окнам, за которыми сверкала вечерними огнями осенняя Вена, — там, внизу, в парке, мелькнула вдруг ослепительно яркая электрическая вспышка, сорвавшаяся с дуги проходящего трамвая и голубым мечом прорезавшая верхушки деревьев. Он снова повернулся к болезненно бледному Шимони и неожиданно почувствовал странное удовольствие от того, что сам так здоров. Когда его жена умерла, он долго боялся, что ее болезнь перейдет на него, но вот — прошел уже почти год, а ему ни разу не пришлось обращаться к врачу, даже к зубному. Он полез в карман за своими новыми очками, решив, что пока они разговаривают, он мог бы посмотреть израильские газеты, но его вдруг остановили музыкальные звуки ее русской речи, буквально заворожившие его слух. Она что-то возбужденно объясняла, указывая то на письма, то на самого Молхо, как будто что-то рассказывала о нем. Уж не о его ли жене?! В своей новой прическе, открывавшей неожиданно белоснежную шею, она показалась ему привлекательной. У нее, оказывается, есть кое-что еще, кроме красивых глаз, отметил он про себя. Теперь ему даже казалось, что он понимает, о чем они говорят. Шимони слушал ее внимательно, даже с интересом, хотя и с несколько насмешливой улыбкой, почти свернувшись в широком кресле и все посасывая леденец, и Молхо вдруг снова ощутил необходимость заявить о своем присутствии. «А почему бы, собственно, русским не принять ее обратно? — вмешался он в разговор. — Это могло бы дать им неплохую рекламу». — «Они не нуждаются в рекламе, — отрезал Шимони. — А если бы они даже и захотели ее принять, их бюрократия не приспособлена давать задний ход. — Он вдруг ухмыльнулся, обнажая желтоватые зубы. — Послушайте, а на кой черт ей вообще возвращаться в Россию? Она могла бы отправиться в Америку, в Канаду, я мог бы устроить ей это через Джойнт». — «Что касается меня…» — начал было Молхо, но Шимони уже повернулся к ней с тем же предложением. Русская выслушала его, ее глаза налились слезами, пышная грудь взволнованно заколыхалась, она затрясла головой, словно это было совершенно невозможно, и Молхо вдруг почувствовал, что ему нравится ее упрямство, хотя у Шимони оно, кажется, вызвало раздражение.
«А у вас уже были такие случаи?» — спросил Молхо, с трудом разлепляя губы, потому что у него вдруг пересохло во рту. В комнате было жарко, наверно, работало центральное отопление, но он видел, что Шимони, видимо живший одиноко, вряд ли предложит им освежиться. «Не так уж часто, — ответил тот. — Являются порой вот такие одиночки, и все ко мне, как будто это я уговаривал их эмигрировать из России». Нина слушала его внимательно, и Молхо вдруг заподозрил, что она понимает на иврите больше, чем делает вид. «Видите ли, — сказал Молхо, ободряюще кивнув ей, — вдобавок ко всему она плохо переносит жару. А нынешнее лето в Израиле было совершенно невыносимое. — Шимони насмешливо посмотрел на него, и Молхо поспешно добавил — Нет, но вы вообще посмотрите на нее — разве можно сказать, что она еврейка?! В каком смысле она еврейка? В биологическом, что ли? Так это просто смешно. — И он рассмеялся, сам. впрочем, не совсем понимая, что именно тут было смешного. — И не говорите мне, пожалуйста, о нашей обшей еврейской судьбе! — добавил он возбужденно, хотя Шимони, кажется, и не собирался об этом говорить — Что это вообще такое — общая еврейская судьба?! — уже горячился он, удивляясь, куда его несет. — Нет никакой общей судьбы! Это просто выдумка тех, кому не повезло и кто поэтому хочет притащить к себе побольше тех, которым и так вполне хорошо». Шимони слушал его с легким удивлением, как будто его забавляли эти смелые рассуждения гостя. Его длинные, мягкие, как студень, руки неподвижно лежали на подлокотниках сморщенного от старости кресла. Молхо замолчал и, чувствуя, что после этой длинной тирады его жажда стала совершенно уже невыносимой, наклонился к хозяину и шепотом осведомился о местоположении туалета. Шимони медленно поднялся и повел его по длинному темному коридору с многочисленными дверями, как в вагоне поезда. Они вошли в большую ванную комнату, и хозяин поспешил включить свет.
«Какая у вас большая квартира», — уважительно заметил Молхо. «Большая?! — оскорбленно воскликнул Шимони. — Да она гигантская! И к тому же неописуемо дряхлая! Она непомерно велика для одного человека, но, видите ли, некий богатый австрийский еврей подарил ее нашему агентству для всех этих иммигрантских дел сразу после войны, нельзя же было отказаться от такого щедрого подарка!» Молхо кивнул, чтобы побыстрее отделаться от хозяина и войти в туалет, но тот, видимо желая воспользоваться их уединением, понизив голос, спросил: «Вы действительно приехали в Вену специально ради госпожи Занд?» — «Разумеется, — ответил Молхо. — Ее мать — старая подруга моей тещи, и, кроме тещи, у нее нет ни одной знакомой души в Израиле. Мы не хотели, чтобы эта молодая женщина ехала в Вену одна, не зная языка, и к тому же со всеми своими вещами — у нее с собой тяжеленный сундук и еще чемоданы вдобавок. Ну вот я и вызвался ей помочь». — «Но ведь вы даже говорить с ней по-настоящему не можете?» — удивился Шимони. «Да, с большим трудом, — согласился Молхо. — Она не понимает ни иврита, ни английского, ни французского. Что поделать! — И он тяжело вздохнул. — Некультурный народ, дикая страна…» — «И вы всерьез надеялись, что Советы примут ее обратно?» — продолжал расспрашивать Шимони. «Нет, — честно признался Молхо. — Я теще так сразу и сказал. Но мы решили, что лучше дать ей возможность попытаться, чтобы она потом не кляла себя, что не попробовала. И к тому же эти финны — они тоже вселили в нее надежду». Губы Шимони тронула легкая ироническая улыбка. Молхо снова кивнул, как бы извиняясь, и вошел в туалет, неплотно прикрыв за собой дверь. Он снял очки, открыл кран, нагнулся над раковиной и попил из ладони. Вода была прохладной и вкусной. Он пил и пил, пока не ощутил, что утолил жажду, потом сполоснул лицо, но не решился воспользоваться полотенцами хозяина из опасения заразиться и просто подождал, пока вода высохла сама, равнодушно: поглядел на унитаз и по привычке осмотрел аптечный ящик. В зеркале отражалось его раскрасневшееся лицо и темные, усталые и воспаленные глаза. Из глубины квартиры до него снова донеслась прозрачная сладкая мелодия русского голоса, внезапно прервавшаяся коротким всхлипом, который заставил его задрожать. «Нет, надо помочь ей вернуться на родину!» — решительно подумал он, и ему почему-то вспомнилась ее открытая белая шея. Даже тот легкий намек на двойной подбородок, который так мешал ему утром, теперь как будто уменьшился. Нет, ее нельзя так просто сбросить со счета. В каждой женщине есть что-то заслуживающее любви. Он выключил свет и стал нащупывать себе путь по коридору, по дороге поочередно заглядывая во все комнаты, в одной из которых вспугнул какую-то маленькую старушку — она сидела на кровати в ночной рубашке и медленно шевелила пальцами босых ног.
Он вернулся в салон, но они почти не заметили его возвращения. Шимони сидел, стиснув руками лысоватую голову, и заинтересованно слушал рассказ русской гостьи, время от времени удивленно улыбаясь. «Видно, я пропустил что-то интересное», — с сожалением подумал Молхо и осторожно сел на прежнее место, оглядываясь кругом. Улучив минуту, когда она замолчала, он обратился к хозяину с вопросом, не может ли тот одолжить ему русско-ивритский словарь. «Словарь? — переспросил Шимони. — Для вас? По-моему, у нас даже в офисе нет такого. Впрочем, в книжных магазинах можно найти русско-английский или русско-французский разговорник. А вам для чего, — говорить с ней или понимать, что она говорит?» — «И то и другое, — ответил Молхо. — Это отсутствие общего языка может кого угодно довести до ручки. Она то и дело исчезает, ничего мне не говоря, — например, сегодня ушла в парикмахерскую, и я весь вечер бегал по гостинице, пока ее нашел. — Шимони засмеялся. — Это совсем не смешно, — сказал Молхо и тоже засмеялся. — Пожалуйста, скажите ей сами, по-русски, что, если она куда-нибудь уходит, пусть предупредит меня, а не исчезает бесследно». Шимони перевел ей слова Молхо, и маленькая русская сильно покраснела. Молхо шутливо погрозил ей пальцем, и она восторженно хихикнула. «Честное слово?» — спросил Молхо с деланной суровостью. «Чеснослово, чеснослово, — радостно повторила она несколько раз на иврите. — Чеснослово!»
У дверей Молхо снова спросил Шимони, не сможет ли он дать им письмо в советское посольство, хотя бы о том, что она все еще имеет статус беженки. Но тот был неумолим. «Поверьте мне, — сказал он, — письмо из Еврейского агентства только повредит ей в их глазах. Пусть идет напрямую, — может быть, ей повезет. А вы, что вы будете делать здесь, в Вене?» — «Подожду денек-другой, пока не выяснится, куда повернется дело». Шимони кивнул, явно сожалея, что приходится расставаться с этой странной парой, которая, видимо, изрядно его позабавила. «В любом случае сообщите мне завтра, чем это кончилось. Как бы то ни было, но я чувствую некоторую ответственность». И тут же перевел свои слова на русский. Молхо с благодарностью пожал ему руку, Шимони дружески коснулся его плеча, полуобнял русскую за талию и повел их к лифту. «Что можно посмотреть в Вене утром?» — спросил вдруг Молхо, глядя на мигающую красную стрелку спускающегося лифта. «О, многое! — ответил Шимон и. — А что бы вы хотели посмотреть?» — «Какой-нибудь музей, что-нибудь историческое, может быть даже еврейское, — сказал Молхо, демонстрируя этому вялому интеллектуалу свой пылкий израильский патриотизм. — Например, древнюю синагогу или, скажем, могилу Герцля». Эта идея пришла ему в голову совершенно неожиданно. «Могилу Герцля? — умилился Шимони. Молхо запнулся. — Могила Герцля находится в Иерусалиме, на горе Герцля. Вы, наверно, имели в виду дом Герцля? — Он улыбнулся. — Там нечего смотреть, одна табличка. Нестоящее дело, только время потеряете. — Он искоса посмотрел на Молхо, который сконфуженно покраснел. — Знаете, если завтра будет так же тепло, как сегодня, а скорее всего, так оно и будет, поезжайте лучше всего в Венский лес — там вы сможете заодно побывать в зоопарке». — «В зоопарке?» Молхо почувствовал себя глубоко уязвленным. «О да, — сказал Шимони. — А что? В Вене замечательный зоопарк. Когда вы в последний раз были в зоопарке? Садитесь на трамвай номер восемь или шесть и увидите, вы получите большое удовольствие. Там иногда по утрам играет военный оркестр. Я уверен, что вам понравится». И он широким радушным движением открыл перед ними дверь гневно заскрежетавшего лифта.
Посреди ночи Молхо разбудили глухие крики и сердитые голоса. Он встал, отправился к умывальнику, чтобы попить воды, снова удивляясь, что за мучительная жажда напала на него в Вене, потом, не зажигая света, подошел босиком к окну, отодвинул тяжелую портьеру и выглянул на улицу. Белая машина стояла на углу, у запертых ворот большого здания, которое Молхо все еще полагал больницей. Возле машины два ночных сторожа спорили с водителем. «Значит, это не больница, — сонно подумал он, — иначе машину впустили бы внутрь без разговоров». И тут же вспомнил, что ему только что приснилась покойная жена. В последние месяцы это было уже не раз. Однако в эту ночь она приснилась ему не одна, с ней были еще какие-то люди, но она сидела чуть поодаль. Молхо узнал знакомые обои на стенах. Окружающие, казалось, не знали, что она умерла, или делали вид, что не знают, а она не замечала Молхо, как будто это не она, а он был мертв и превратился в абстрактную кляксу. Тем временем внизу перестали спорить, ворота распахнулись, белая машина скрылась во дворе, на улице снова воцарилась тишина, и Молхо с облегчением вернулся обратно под одеяло.
Утром он встретил свою спутницу в вестибюле, бледную, с черными тенями вокруг глаз, в новом, более теплом и скромном костюме — юбка из тяжелого сукна с красноватым отливом и пиджак с подкладными, широкими плечами. Завитые кудряшки слегка развились за ночь и выглядели куда более мило. «Ну вот, — подумал Молхо, — моя маленькая крольчиха приготовилась сдаваться советским властям».
«Как вам спалось? — спросил он дружелюбно и повторил на более примитивном иврите: — Как был сон?» — «Плохо, — ответила она, грустно улыбнувшись. — Сильно плохо». За прошедшую ночь ее словарь явно обогатился. Молхо взял ее под руку — от нее уже слегка пахло алкоголем, — повел за столик, вынул карту и показал ей расположение советского посольства. В предельно простых словах он напомнил ей о вчерашней беседе с Шимони и попытался заново пробудить надежду на удачный исход, думая про себя, что, если она поймет хотя бы пятую долю сказанного, его усилия не пропадут даром. В заключение он дал ей совет профессионального чиновника — говорите правду и только правду. Она пошла взять себе еще одну булочку и стакан сока, и он украдкой осмотрел ее сзади. Ее тело казалось совсем молодым, несмотря на некоторую полноватость, и он вдруг подумал: «Если бы я был уверен, что ей разрешат вернуться в Россию, мне бы, пожалуй, следовало переспать с ней разок. Надо же оставить у нее приятные воспоминания об Израиле. Впрочем, она может, чего доброго, усмотреть в этом какое-то обещание с моей стороны». Он посмотрел на нее снова, и ее шея, вчера казавшаяся ему точеной и гладкой, вдруг опять явила ему несомненный и даже чуть припухлый двойной подбородок. Увы, болезнь жены заставила его настороженно относиться ко всякого вида припухлостям. «И вообще, — подумал он, — я пока еще не оттаял. А кроме того, у меня жесткие требования к женщинам, и эти требования только ужесточаются с годами, потому-то, наверно, я и трачу столько времени на всех этих странных и бесперспективных женщин, вместо того чтобы пойти в любую дискотеку и найти себе женщину подоступнее».
Было восемь утра, и, поскольку посольство открывалось только в девять, а погода стояла ясная и расстояние до посольства, судя по карте, было не так уж велико, Молхо предложил пойти пешком. Они шли по пробуждающимся венским улицам. На широком бульваре разворачивал свои разноцветные столы и прилавки утренний крестьянский рынок. Пройдя между овощами и фруктами, они остановились возле прилавков с дарами моря, где в сверкающих обломках льда темнели маленькие мидии, стыли большие серые, похожие на окаменелости раковины, розовели груды креветок, медленно шевелили клешнями огромные красные омары, сворачивались злобными извивающимися кольцами угри и миноги. «Точно как в Париже, — восхищенно сказал Молхо. — Совершенно то же самое!» Теперь они шли, Сверяясь с картой, дорога вела через приятные и чистые кварталы, он шел рядом с ней, здесь, за границей, его не беспокоило, что о них подумают окружающие. Время от времени она останавливалась у витрин, и он пересчитывал ей цены в шекели и доллары.
Уже издали они увидели большое здание посольства, окруженное заслоном вооруженных австрийских полицейских. Молхо остановился, отдал своей спутнице ее советский паспорт, который она торопливо спрятала в сумку, и они прошли немного дальше, чтобы не бросаться в глаза полицейским, и стали обходить здание, изучая все его входы с обозначенными на табличках часами приема посетителей. «Даже если ничего из этого не выйдет, — подумал Молхо, глядя на часовых, — я, несомненно, поступаю очень благородно, сопровождая ее сюда. В конце концов, я ведь ей совершенно чужой». На углу улицы он увидел маленькое кафе. «Я подожду вас здесь час-другой, а если дело затянется, встретимся в гостинице. Но не исчезайте больше, пожалуйста». Она молча кивнула, и, поскольку у них еще оставалось время, они вместе зашли в кафе выпить по чашке кофе. К удивлению Молхо, здесь почти не слышно было немецкого языка и кругом звучала певучая музыка русской речи, потому что в очереди у прилавка стояли сплошь чиновники советского посольства, видимо заглянувшие сюда перед работой, чтобы выпить чашку кофе, а может, и чего покрепче. При виде такого числа соотечественников ее лицо вспыхнуло от волнения. Они прошли к угловому столику, Молхо заказал себе кофе, а его спутница — рюмку коньяка, и он подумал, не лучше ли им сделать вид, что они незнакомы, чтобы его не приняли за иностранного разведчика, который пытается заслать в СССР свою будущую осведомительницу. Видно, ей тоже пришло в голову что-то подобное, потому что, покончив со своей рюмкой, она тотчас исчезла в туалете, оставив сумку на стуле. Молхо демонстративно отодвинулся от стола, как бы подчеркивая, что не имеет с ней ничего общего, и стал с любопытством рассматривать советских чиновников, входивших в кафе и обменивавшихся веселыми приветствиями друг с другом. Его настроение заметно улучшилось. «Они выглядят вполне по-человечески, — подумал он. — Почему бы им не впустить ее обратно? Какая в ней опасность? Разве удивительно, что она хочет на родину? И что им еще одна еврейка, если их там и без того миллионы. А если она останется в Израиле, мне несдобровать — теща в конце концов меня на ней женит, против тещи я не устою». Неприметно сунув визитную карточку гостиницы в карман ее сумки, он поднялся, взял чашку и пересел за другой стол. Он увидел, как она вышла из туалета и оглянулась в поисках его, но, поймав брошенный им украдкой прощальный взгляд, быстро поняла намек и вышла, присоединяясь к длинной очереди людей, уже образовавшейся у ворот посольства. Ворота были открыты, и чиновники, выйдя из кафе, торопливо проходили через них, на ходу показывая свои служебные удостоверения грузным и рослым русским часовым.
Кафе как-то сразу опустело, но Молхо остался сидеть в своем углу, только расплатился с официантом, который сначала искал его на прежнем месте, и неожиданно для себя попросил квитанцию. «Теща, разумеется, не потребует у меня отчета, — с улыбкой подумал он, — но все же лучше, если я смогу дать ей более или менее ясное представление, на что пошли ее деньги. А вдруг она снова захочет послать меня за границу?! Ведь на государство нет никакой надежды, оно никогда не пошлет меня за границу за казенный счет, как нашу юридическую советницу». Он перевернул квитанцию, записал на обороте вчерашние расходы, сунул в карман, сложил купюры сдачи в бумажник и тщательно подсчитал полученные от официанта монеты, потом откинулся на стуле и стал смотреть на улицу, где уже кипела дневная сутолока. Его маленькая русская исчезла в воротах посольства, и, когда она не вернулась по прошествии часа, в его сердце забрезжила надежда.
Когда он наконец вышел из кафе, его удивила неожиданная теплынь влажной венской осени. Большие, красновато-коричневые опавшие листья с тихим потрескиванием шелестели под его ногами. Он шел мимо набитых товарами витрин, раздумывая, куда бы зайти, и вдруг его как пронзило — хватит покупок, даешь что-нибудь духовное. И хотя в нем все еще жила обида, нанесенная советом господина Шимони посетить зоопарк — как будто сефарды не могут наслаждаться музеями и картинными галереями! — он все же решил поехать в Венский лес. Нашел остановку шестого номера трамвая, убедился, что выбрал нужное направление, и сел в первый же подошедший вагон вместе с пожилыми австрийскими дамами, молодыми женщинами и их визжащими от восторга детьми. Трамвай, скрежеща и позванивая, доставил его в лес. Последняя остановка действительно оказалась возле ворот зоопарка. Его на мгновение потянуло все-таки зайти, но он решил, что в его возрасте это унизительно, и поэтому просто погулял среди больших красноватых деревьев, идя наугад по ухоженным дорожкам и то и дело встречая местных любителей природы, которые показались ему очень похожими на немцев, только более колоритными. Под конец он вышел к открытому кафе с большим фонтаном посередине. Фонтан украшали скульптурные изображения различных животных, и он присел в приятной тени возле изящной газели со слепыми каменными глазами, разглядывая гуляющую толпу, состоявшую в основном из пожилых людей, вышедших насладиться теплой погодой. Потом он вытащил захваченное из дому приложение к пятничной израильской газете, просмотрел весьма тенденциозную, как ему показалось, статью о жестоком обращении с женами в израильских семьях, отложил газету и со вздохом извлек из чемоданчика заветный второй том «Анны Карениной», чтобы дочитать все еще не оконченную седьмую главу. Постепенно он втянулся в чтение и увлеченно переворачивал страницу за страницей, пока наконец не дошел до описания того, как прекрасная, но отчаявшаяся женщина бросается под поезд и свет свечи гаснет в ее глазах. Он захлопнул книгу дрожащими руками. Хотя Ури и предупреждал его о том, что героиня покончит самоубийством, и он был к этому готов, это простое и детальное описание потрясло его, вызвав глубокое волнение и боль, которые постепенно перешли в теплое чувство благодарности автору, и он поднялся с места и стал ходить меж столиками, потягиваясь и хрустя суставами. Взгляд его упал на покрытый стеклянным колпаком поднос с пирожными, и он заказал себе одно и съел его с жадностью, снова сел и раскрыл книгу, чтобы начать последнюю, восьмую главу, ожидая прочесть о том, как был убит горем Вронский, узнав о смерти Анны, но вместо этого увидел, что сюжет неожиданно поворачивает в совершенно ином направлений, притом весьма скучном и далеком от самоубийства, и, прочитав две страницы, безнадежно махнул рукой и разочарованно закрыл книгу.
Время близилось к полудню, и парк стал заполняться подростками. Солнце жарило так, что там и сям уже открывали разноцветные зонты. Молхо поднялся, снова сел в трамвай и вернулся в город. Сначала он заглянул в гостиницу, но ключ от ее комнаты висел на месте, и поэтому он пошел пешком к посольству, но в кафе, что около него, сидело лишь несколько незнакомых ему людей, и никакого следа его спутницы. Очереди перед посольством тоже уже не было. «Выходит, они ее в конце концов все-таки приняли», — сказал себе Молхо и улыбнулся при мысли о том, как он удивит сегодня вечером господина Шимони.
«А тем временем, — весело сказал он себе, — сделаю-ка я что-нибудь полезное», — и, хотя голод уже напоминал о себе, направился искать какое-нибудь ближайшее туристическое агентство, чтобы получить точные сведения о возможном маршруте ее возвращения в Советский Союз. Он помнил, что на одной из улиц, по которой они проходили утром, было какое-то агентство, которое специализировалось на рекламе поездок по железной дороге, — его витрина была оформлена в виде шикарного купе железнодорожного вагона первого класса с обитыми кожей сиденьями, часть которых уже была превращена в постели, привлекавшие глаз прохожего своими белоснежными простынями; надо всем этим трепетала большая цветная фотография обворожительной красотки — она выглядывала из окна поезда, и ее волосы развевались на ветру. Он медленно шел по улице, пока не отыскал это заведение. Внутри, на стене, висела карта железных дорог, соединяющих Европу с Азией, вплоть до далекого Пекина. «Не упускайте возможность попутешествовать!» — взывали огромные плакаты на всех мыслимых европейских языках. Молхо был принят весьма радушно и буквально завален сведениями обо всех возможных поездках во всех доступных классах по любому желаемому направлению. Все это заняло изрядное время, и, когда он вышел оттуда, в небе над городом уже собирались темные тучи. Теплая дневная влажность липла к лицу, как мокрое полотенце.
Он заторопился в гостиницу, проверить, не вернулась ли его маленькая русская, но ее ключ по-прежнему висел на стойке Впрочем, на какой-то миг ему показалось, что он еще качается, как будто его только что повесили, но то была, вероятно, иллюзия. «Госпожа Занд, — сказали ему за стойкой, — не возвращалась с самого утра и ничего о себе не сообщала». Выбора не было — приходилось снова идти в кафе возле посольства. Вдруг ее все-таки не приняли, а она не поняла утренний уговор и теперь ждет Молхо там, боясь отойти от посольства. Он торопливо шагал по венским улицам, пробуждавшимся от послеполуденного перерыва; небо над городом становилось все более мрачным, и таким же становилось его настроение. Теперь он был уже встревожен. В кафе опять было полно народу, но ее нигде не было. Он протолкался к стойке и заказал себе гигантский бутерброд. «Может быть, она снова играет со мной в кошки-мышки, — угрюмо подумал он. — Впрочем, я сам виноват. Я избаловался, я слишком долго жил рядом с женщиной, все перемещения которой ограничивались несколькими метрами и сокращались со дня на день. Вот я и расплачиваюсь теперь за это». Пытаясь успокоиться, он вытащил свою неразлучную «Анну Каренину» и начал было снова читать восьмую главу, но вскоре отложил книгу с прежним недовольством. Было ясно, что никаких больших событий в этой истории уже не будет, и его даже удивило, почему Толстой не закончил свой роман смертью героини. Через окно кафе он видел ворота посольства, теперь их охранял всего один часовой. Оттуда то и дело выходили люди, но внутрь никто уже не входил. Неужели они действительно приняли ее к себе, сняли с него эту заботу?! Он расплатился, вышел, немного постоял и вдруг, приняв дерзкое и странное решение, повернул в сторону ворот. Ему повезло — часовой как раз отвернулся в сторону, и он уверенным шагом прошел внутрь, вошел в здание посольства и медленно, с бешено стучащим сердцем, пошел по длинным пустым коридорам, вспоминая, как вот так же шел когда-то по пустынным коридорам в больнице Рамбам, когда приезжал забирать жену после сеанса химиотерапии, уже после ухода врачей и посетителей, и искал ее в пустых комнатах, пока не находил, измученную, но светящуюся робкой надеждой, и забирал в раздевалку, все время мучаясь вопросом, но не решаясь спросить, каким образом жидкость, которую вливают ей в вены, находит опухоль, если та расположена в совершенно другом месте: эта растущая опухоль почему-то представлялась ему красноватой прожилкой камня, ползущей в темной толще угольного пласта. Сейчас, усилием воли подавляя страх, он осторожно заглядывал в комнаты, где усталые чиновники складывали последние бумаги, с явной радостью торопясь покинуть служебные помещения. Жаль, что он так и не договорился с ней об условном свистке, — может быть, он осмелился бы сейчас подать ей сигнал. Через зарешеченные окна он увидел первые мутные струйки предсказанного дождя, ползущие по стеклу, но звуков не было слышно — их заглушали громкие голоса переговаривавшихся чиновников. Опасаясь привлечь их внимание, он низко опустил свою темную кудрявую голову, такую непривычную и странную в этом месте, и пошел назад к выходу, стараясь не потеряться в путанице коридоров.
Короткий, пахнувший свежестью ливень слегка уменьшил духоту, и вечерний воздух, озаренный бесчисленными уличными огнями, казался промытым до блеска. «Ну что ж, — думал Молхо, возвращаясь в гостиницу после своей смелой вылазки в советское посольство, — трудно предположить, что они там станут ее мучить в одном из своих подвалов только потому, что она когда-то захотела уехать из их страны, а теперь хочет вернуться обратно». Он шел теперь другой дорогой — она кончилась в каком-то шумном переходе, где располагался большой универмаг; людской поток занес его внутрь, и ему подумалось, что пора уже заняться подарками для детей и тещи. Он поднимался с этажа на этаж, сначала заглянув в книжный отдел, где обнаружил целую полку различных словарей и быстро нашел среди них карманный русско-английский и англо-русский словарик с сине-красной обложкой. «Может, купить?» — подумал он, но тут же отказался от этой мысли. Зачем? Все равно они скоро расстанутся. Еще полдня, ну, пусть день — жалко денег. Даже если они не свои. Он поставил словарик на место и направился в отдел, где продавали аудиокассеты. Здесь был широко представлен Густав Малер, видимо, на правах местного уроженца, и Молхо купил теще его «Песни Земли», радуясь тому, что наконец-то подарит ей не очередной шарфик, а что-то имеющее явное отношение к немецкой культуре.
Он уже спускался по эскалатору, как вдруг увидел знакомую низенькую и полноватую фигуру — Нина Занд, собственной персоной, в намокшем костюме, с усталым, смытым лицом, грустно примеряла очередную шляпку на мокрые, размочаленные кудряшки. «Значит, все-таки провалилась? Да, конечно, провалилась». И, даже не успев еще огорчиться, только с какой-то жалостью, он подошел к ней, чтобы положить ей руку на плечо, и опять ощутил идущий от нее легкий запах алкоголя. Она улыбнулась ему жалкой, потерянной улыбкой, совершенно не удивляясь, что он каким-то непонятным образом нашел ее в совершенно неожиданном месте, в толчее шумного, многолюдного универмага, где она искала утешения, — как будто было вполне естественным, что он преданно следует за ней повсюду, куда бы она ни пошла. «Ну? — тихо спросил он. Что там случилось?» — «Не пускают! — Она отчаянно махнула рукой, медленно стаскивая с головы шляпку и швыряя ее обратно в кучу с таким безнадежным выражением лица, словно отказывалась не только от этой шляпки, но и от своей надежды вернуться на родину. Губы ее искривились и задрожали. — Визы нельзя. Ничего нельзя. Бюрократия. Не могут вернуться меня». Ее большие голубые глаза налились слезами, словно она чувствовала себя виноватой, что зря доставила ему столько хлопот. Он ощутил какую-то странную пустоту внутри. Они отошли в угол, он пытался выяснить у нее, что там было, но понял только, что ее посылали из кабинета в кабинет, от чиновника к чиновнику, и так весь день. Он вел ее сквозь толпу покупателей, возмущаясь отказавшими ей советскими властями. Он задавал ей все новые вопросы, но она не понимала его слов, может быть, потому, что действительно была измотана, костюм был весь помят, белая блузка расстегнулась, видна была полная грудь, блестевшая капельками пота. «Бюрократия!» — повторяла она, как будто это были не люди, а какое-то сверхъестественное мистическое существо. И вдруг в нем вспыхнула ярость. «Ах ты, черт!» — задыхаясь, повторял он про себя, уже почти грубо таща ее по бульвару, под громкий звон трамвая, в свете его оранжевых огней, и дальше, в вестибюль гостиницы, с толпой нарядных гостей, под бешеные ритмы цыганской музыки, доносящиеся из обеденного зала, по пути размышляя, звонить ли уже в Израиль, чтобы сообщить о постигшей их неудаче, или подождать еще немного.
После ужина, успокоившись, они снова поехали домой к господину Шимони, который хотел услышать подробности их похода в посольство, и хотя не был удивлен неудачей, но так усиленно уговаривал их прийти, как будто чувствовал некоторое неудобство из-за того, что отказал им накануне. А может быть, его интересовало только, что говорили ей советские чиновники? На этот раз они обнаружили там гостей — двух венских евреев, которые пришли навестить больного. Впрочем, Шимони явно чувствовал себя лучше, потому что на нем был уже не домашний халат, а официальный темный костюм с галстуком, однако его худое, тонкое лицо, так поразившее Молхо своей интеллектуальностью, все еще оставалось болезненно бледным. Была в салоне и та старушка, которую он накануне видел в одной из комнат, но теперь аккуратно завернутая в черную шелковую ткань, точно маленькая изящная мумия. Это была мать господина Шимони. Она усадила Молхо рядом с собой, а сам Шимони, с азартом политика, выведывающего о противнике, придвинул стул к креслу, в которое погрузилась маленькая русская, и немедленно начал ее расспрашивать. Возбужденная тем, что она снова стала центром внимания, та стала все с той же певучей русской музыкальностью повествовать о своих приключениях, сопровождая рассказ энергичными жестами всякий раз, когда дело доходило до описания советских чиновников и их кабинетов.
Тем временем мать Шимони, которая не знала русского языка, стала расспрашивать самого Молхо — откуда он и кто его родители? Быстро выяснилось, что она хорошо знала в Иерусалиме его бабушку и тетку со стороны отца, и это так впечатлило Молхо, что он, в свою очередь, стал расспрашивать ее. Оказалось, что она лишь несколько недель назад приехала из Иерусалима, чтобы скрасить одиночество сына. «У него нет детей?» — спросил Молхо. «Разумеется, есть, — ответила она, — но они уже взрослые и женатые. Очень удачные дети, но тоже ужасно занятые, как и отец». — «А где его жена?» — спохватился Молхо. «Увы, — сказала старушка, — она умерла несколько лет назад». — «И он с тех пор не пробовал жениться?» — сочувственно поинтересовался Молхо. «Нет, — ответила мать, глядя на него с легкой грустью. — Мужчине не так легко найти новую жену». — «Вы совершенно правы! — Молхо так энергично покачал головой, что его чай чуть не расплескался. — Все думают, что это просто, а это совсем не просто. Вот я, например, — сказал он, и его глаза вдруг увлажнились и заблестели, а рот искривился в горькой улыбке, — я сам потерял жену около года назад». Но к его удивлению, оказалось, что она уже знает об этом. Можно было подумать, что это у него на лбу написано. Но он настойчиво продолжал: «В нашем случае это был рак. Совершенно неизлечимый. Началось в одной груди, потом перешло на вторую, а потом и дальше…» Его тянуло на подробности, но она молча кивнула, как будто знала и об этом. Видимо, маленькая русская действительно рассказывала вчера о нем.
Молхо разочарованно замолчал и повернулся к Шимони и его гостям, увлеченно слушавшим рассказ его русской спутницы, который Шимони сжато, в самых общих чертах, переводил для венцев на немецкий. Сам Шимони казался чрезвычайно возбужденным, видимо, Нина Занд ему нравилась. Слегка обиженный тем, что его оставили наедине со старухой, как простого сопровождающего, Молхо тоже потребовал перевода, и Шимони перевел ему на иврит некую выжимку из выжимки. Оказалось, что вначале от нее потребовали подписать декларацию против Израиля, что она вполне готова была сделать, но в последний момент передумали и стали расспрашивать ее о пребывании в центре абсорбции — их почему-то особенно интересовали эфиопские евреи, потом послали к какому-то другому чиновнику, от него к третьему, и все они обращались с ней приветливо и даже с некоторым одобрением, явно хотели ей помочь и столь же явно не знали, как это сделать. «Что я вам говорил?! — радостно воскликнул Шимони. — Они просто не способны на неординарные решения!» И он поднялся с места и принялся возбужденно ходить по салону. Австрийцы тут же согласились с ним и, улыбаясь, стали добавлять что-то свое.
Молхо вначале кивал, пытаясь понять, о чем они говорят, и даже изложить свои собственные соображения, но вскоре выпал из разговора и сидел, уныло глядя на свою несостоявшуюся реэмигрантку, — она мрачно сжимала в руках пустую рюмку, и его вдруг охватило ощущение, что он обязан что-то немедленно предпринять. Он резко поставил на стол чашку и поднялся с намерением распрощаться. «Куда вы спешите?» — слегка обиженно удивился Шимони. «Нет, нет, мы уже доставили вам достаточно хлопот», — решительно возразил Молхо, добавил что-то насчет необычно теплой венской осени и подал своей спутнице знак присоединиться. Отвесив поклон старушке и двум австрийцам, он направился к выходу. У лифта Шимони вдруг придержал открытую дверь, как будто не желая так быстро их отпускать, и стал расспрашивать Молхо, что он делал весь день. «Гулял в Венском лесу, как вы мне посоветовали, — ответил Молхо, — и действительно получил удовольствие. Но в зоопарк все-таки не заглянул». — «Жаль», — сказал Шимони и спросил, какие у них планы на будущее — останутся они еще погулять по Вене или торопятся обратно в Израиль. «Нет, я не намерен торопиться, — раздраженно ответил Молхо, задетый тем, что он говорит о них, как о паре. — Если уж мы забрались так далеко, то я хотел бы попробовать другие пути, не такие формально-бюрократические, как сегодня».
На рассвете, все еще дрожа от волнения. Молхо вышел из своего номера с чемоданчиком в руках и сильно постучал в дверь ее комнаты. Она появилась на пороге, уже одетая и немного нервная. Ее вещи уже были сложены. «Вот, — похвалил себя Молхо, — стоило мне принять твердое мужское решение, и она стала послушной», — и, нисколько не церемонясь, вошел в ее комнату, выволок сундук за позолоченную ручку, втащил его в лифт, а внизу, на глазах у изумленного дежурного, потащил прямо по коврам к выходу, про себя размышляя: «Почему они все-таки скрыли от меня факт существования этого сундука? Если бы они меня предупредили, я бы приделал к нему колесики, хотя бы два, и того было бы достаточно».
Теперь, однако, у него не было времени даже для установки одного. Время поджимало так, что он решил отказаться от завтрака, хотя это было включено в цену номера, и уплатил за них обоих, не проверяя счет, только попросив дежурного, чтобы заказанное им такси имело багажник на крыше.
На вокзале он на мгновение испугался — в этом огромном, наполненном людьми помещении, где все еще стояла холодная ночная сырость, она вполне могла потеряться; но, когда он строго помахал ей пальцем, предупреждая, чтобы она не вздумала снова исчезнуть, ее глаза наполнились слезами обиды, и она испуганно пошла за ним следом, стараясь не отставать ни на шаг, пока он высматривал их поезд, время от времени оборачиваясь посмотреть, следует ли за ними носильщик с сундуком. Они нашли свой поезд, вагон и купе и даже сумели общими усилиями поднять сундук на верхнюю полку, и — о чудо! — сундук улегся так точно, как будто полка была создана специально для него. «Ну конечно, это ведь старый железнодорожный сундук, как я не сообразил!» — обрадованно сказал себе Молхо, но его радость была недолгой, потому что пожилой кондуктор тотчас потребовал, чтобы они стащили сундук обратно. После ожесточенной перепалки и попыток убедить его, что сундук не представляет опасности для сидящих под ним пассажиров, им все-таки пришлось спустить свою поклажу вниз, но сунуть сундук под полку для сиденья оказалось невозможно, а на сиденье он занимал все свободное место, так что Молхо был вынужден в конце концов оттащить проклятую кладь в багажный вагон, шедший за паровозом, где на нее наклеили желтый ярлык и потребовали с владельца целый шиллинг, впрочем дав ему на этот шиллинг специальную квитанцию.
Возвращаясь в свое купе, он вдруг снова испугался, не исчезла ли она, но его опасения оказались напрасными — она послушно ждала его на том же месте, где он ее оставил. Первый утренний свет падал на ее лицо. «То ли она действительно немного похорошела, то ли я уже начал к ней привыкать», — подумал он и подмигнул ей с улыбкой. За окном проходили торопившиеся к поезду пассажиры. В купе было тихо, и Молхо казалось, что в этой тишине еле слышно звучит какая-то далекая, прозрачная музыка, доносящаяся то ли из поезда, то ли со станции. Он позволил себе прикрыть глаза. Бессонная ночь, полная суетливой беготни, хлопот, разговоров и беспокойства, была позади, и он чувствовал себя хоть и усталым, но довольным. «Ну вот, — снова обратился он мысленно к теще, ради которой, собственно, и пробегал всю эту ночь, — теперь вы не сможете утверждать, будто я не старался». Все еще сидя с закрытыми глазами, он почувствовал, как под вагоном со скрежетом освобождаются тормоза и начинают мягко постукивать колеса. Ему не хотелось смотреть, как уходит назад платформа, — он был уверен, что, открыв глаза, немедленно встретит взгляд своей спутницы. «Всему свое время», — думал он, отдаваясь дреме под убаюкивающий стук колес на стыках рельсов. Сквозь сон он слышал, что она тихо поднялась и вышла из купе, но теперь это его не встревожило. «Пусть себе гуляет, сколько ее душе угодно, — думал он с расползающейся по лицу улыбкой. — Поезд — это единственное место, из которого она никуда не может исчезнуть».
Когда он проснулся и вышел в вагон-ресторан, то увидел, что она сидит там, болтая по-русски с каким-то солдатом. Он прошел мимо нее, сделав вид, что они незнакомы, заказал себе большую чашку кофе, вернулся в купе, достал из чемоданчика «Анну Каренину», твердо решив на этот раз закончить чтение. Он посчитал, сколько страниц ему осталось, и подумал, что если читать по пять страниц в час, то за восемь часов, оставшихся им до Берлина, он как раз успеет дочитать книгу.
Не понадобилось даже слов — визитной карточки маленького пансиона оказалось достаточно, чтобы направить такси по нужному адресу на знакомой узенькой улочке. Подъехать ко входу, однако, не удалось ~ улица была перекопана, и поэтому багаж пришлось оставить в квартале от нужного места, прямо под дождем, а самому идти за помощью, бросив ей успокоительное: «Я сейчас вернусь». Осторожно перепрыгнув канаву, он с двумя чемоданами в руках побежал к пансиону и с радостью вошел в тесный, но такой уютный и аккуратно организованный вестибюль со всеми его незабываемыми мечами и старинными картами. Старый хозяин, облаченный в строгий вечерний костюм, уже расставлял на стойке бара бутылки и бокалы, готовясь угощать постояльцев. Он сразу же узнал Молхо, и тот горячо пожал ему руку, взволнованный тем, что его помнят спустя столько месяцев. Уж не одолженный ли тогда термометр и его спящая красавица были тому причиной? Как бы то ни было, но вот он снова оказался здесь, с двумя чемоданами, да еще с сундуком в придачу, который ему самому не дотащить, нужна помощь, и снова с дамой, хоть на сей раз поменьше ростом, зато куда моложе прежней. Впрочем, и она наверняка хорошо здесь отоспится. Немедленно была организована помощь для доставки сундука и дамы, а тем временем хозяин уже открыл гостевую книгу в поисках его имени и номера комнаты, но ни того, ни другого там не оказалось, и по вполне понятной причине — он не успел заказать комнату, объяснил Молхо, они прибыли не из Израиля, а прямиком из Вены, и к тому же неожиданно, не самолетом, а поездом. Возникло некоторое замешательство, которое, однако, тут же ко всеобщему удовольствию и разрешилось, поскольку оказалось, что в пансионе есть одна свободная комната, и, если гости немедленно поднимутся к себе и переоденутся, они могут еще успеть в оперу.
Но теперь в затруднении оказались сами гости. «Мне не нужна одна комната, — сказал Молхо, с тревогой глядя на вошедшую следом за сундуком маленькую русскую, которая тут же рухнула в кресло и закрыла глаза от усталости, совершенно не замечая нависших над ней мечей и кинжалов. — Мне нужны две комнаты. — И для убедительности поднял два пальца: — Two rooms!» — «Two rooms? — горестно переспросил хозяин. — Опять две комнаты?» И, снова сверившись, впрочем без особой надежды, со своей гостевой книгой, грустно объявил, что у него нет two rooms, есть только one room, да и то по счастливой случайности. «Только one room?» — упавшим голосом повторил Молхо и с отчаянием обвел взглядом маленький обеденный зал, уже приготовленный к ужину, крохотный вестибюль, как будто ужавшийся за прошедшее время, и даже знакомую семейную кухню, видневшуюся в приоткрытую дверь за регистрационной стойкой. Все здесь было таким знакомым и дорогим его сердцу. А на улице уже темнело, и его спутница на глазах засыпала. И их чемоданы с сундуком тоже уже нетерпеливо ждали у дверей лифта. «Но может быть, что-нибудь освободится?» — без особой надежды взмолился он. «Когда? Сейчас?» — удивился немец, уже несколько насмешливо глядя на упрямого и наивного гостя, который разъезжает по свету только с «двухкомнатными» женщинами. «Ну ладно, — смирился Молхо и вытащил свой паспорт. — Мы возьмем эту комнату, для начала, а потом решим, как быть дальше».
Из кухни тотчас был вызван на помощь дедушка, который тоже узнал Молхо и даже отпустил в его адрес какую-то шутку по-немецки, вызвавшую бурный приступ веселья у всей семьи. «Похоже, что я действительно произвел на них впечатление», — подумал Молхо. Гостей подняли на маленьком лифте в комнату на втором этаже, которая оказалась рядом с той, где тогда жила юридическая советница, и, за вычетом картины на стене, так на нее похожа, что Молхо почувствовал прилив теплых воспоминаний. Тут же были доставлены чемоданы и сундук, которому изобретательные немцы, в отличие от австрийцев, сразу же нашли идеально подходящее место в бельевом шкафу, чья дверь закрылась за ним с безукоризненной точностью. Наконец они остались вдвоем, и Молхо, не решаясь тут же сказать ей, что им придется делить одну комнату на двоих, решил немного отложить неприятное объяснение. Может быть, она догадается сама. «Я мигом вернусь, — сказал он, устремляясь к выходу, но, вспомнив, что в минуты усталости запас ее ивритских слов быстро стремится к нулю, повторил то же самое попроще: — Скоро буду».
Он не стал вызывать лифт, а сбежал по боковой лестнице, перепрыгивая через знакомые узкие ступеньки, хотя, добравшись донизу, и сам не мог бы объяснить, почему так спешил. Может быть, просто. хотел посоветоваться со старым хозяином, который в этот момент как раз наливал рюмку первому гостю — темному, спокойному индийцу в вечернем костюме. «Нет ли здесь какого-нибудь дешевого пансиона поблизости?» — спросил Молхо, все еще не отказываясь от мысли о двух комнатах. На лице хозяина выразилось недовольство. Нет, он не думает. Есть, правда, некое заведение в нескольких кварталах отсюда, но там довольно грязно, и публика весьма сомнительная, так что он не рекомендовал бы это место для зарубежной гостьи. Молхо кивнул и на всякий случай оглядел расставленные в вестибюле кресла, — быть может, из них удалось бы соорудить какое-то подобие лежанки на одну ночь?
Отряхивая дождевые капли со своей поношенной куртки, вошел студент с книгами под мышкой, заступить на ночную смену за стойкой, и, узнав Молхо, дружески приветствовал его. «Нет, что ни говори, а люди здесь дружелюбные, — подумал Молхо, — моя советница знала, как выбрать гостиницу». Студент стал раскладывать свои книги и просматривать записи в гостевой книге. «Ваши цены остались прежними?» — спросил Молхо. Оказалось, что так. «А что с этой комнатой, завтра она тоже будет свободна?» — «Да, — ответил студент, — но только завтра». — «Тогда сохраните ее за мной, — торопливо сказал Молхо. — А что со следующей ночью?» Выяснилось, что это несколько проблематично. «Тогда мы решим завтра вечером», — уже более спокойно сказал Молхо.
В открытую дверь за спиной студента он видел семейную кухню, детей на стульях и дедушку, который накрывал стол к ужину. Большие часы пробили восемь, и в вестибюль стали стягиваться гости — в основном тоже индийцы, в белых нарядных тюрбанах. Направляясь к выходу, каждый из них отдавал студенту свой ключ, и тот ловко и точно развешивал этих стальных голубков под их номерками в голубятне за стойкой, пока там не собралось одиннадцать раскачивающихся птичек — двенадцатая все еще была в руке Молхо, который, поспав на рассвете в поезде, вдруг ощутил такой заряд бодрости, что едва не присоединил свой ключ к остальным, чтобы выйти тоже — может, заглянуть в ту закусочную, что недалеко от пансиона, и опять побаловаться сочными сосисками с жареной картошкой, а может, и отправиться вместе с этими индийцами в оперу, На украденного у него тогда «Дон-Жуана». Но вместо этого он медленно поднялся по лестнице, миновал свою бывшую комнату с номером «зекс» на двери, за которой теперь ночевали меломаны из Индии, и слегка постучал в дверь, хотя ключ был у него в руках.
Ответа не было. Он постучал снова, но за дверью стояла тишина. Если и эта впала в летаргию, подумал он, то слава Богу, но в эту минуту за дверью послышались легкие шаги босых ног, и она открыла ему — раскрасневшаяся от жара батарей, очень низенькая без туфель, больше похожая на толстую девочку, чем на женщину тридцати с лишним лет. Молхо изобразил на лице скорбное отчаяние, протянул к ней руку и воскликнул: «Много плохо!» И тут же объяснил на примитивном иврите, энергично помогая себе руками, что у хозяев нет второй свободной комнаты и поэтому ему тоже придется спать здесь. Умело имитируя огромную усталость, он опустился в маленькое кресло, как бы демонстрируя, что ничего страшного нет и вся эта досадная неприятность — всего лишь мелкий и несущественный сбой в их дерзко и остроумно задуманном путешествии, которое менее чем за половину суток благополучно привело их из Вены в Берлин, прямо в нужную гостиницу, где сразу же нашлась комната — правда, одна, но разве это что-то меняет?! Она широко открыла глаза, словно стараясь понять, что он говорит и изображает жестами, и, глядя на нее, Молхо подумал: «Нет, против этих больших и по-детски красивых глаз я вообще-то ничего не имею! Но ведь глаза — это только поддела. Чтобы возродить мою увядшую мужественность, одних глаз не хватит». И, опасаясь, что из-за этой истории она утратит веру в честные намерения безутешного вдовца средних лет, отцовской опеке которого ее поручили, он встал и принялся шагать по комнате, стараясь не глядеть на разбросанное повсюду женское белье. На нее он тоже старался не смотреть. Он чувствовал, что она чего-то боится. Неужели она скрывает какой-то телесный недуг или изъян, который может открыться постороннему, если он будет ночевать вместе с ней? Действительно, ведь она же почему-то не вышла до сих пор замуж! Может быть, у нее тоже ампутировали грудь?! Ему вдруг захотелось погладить ее по голове, как обиженного ребенка, прикоснуться к ней таким отцовским прикосновением, которое вернуло бы ей веру в него, но он не был уверен, что она правильно расценит такой жест, и решил сосредоточить свои усилия на более неотложных и практических проблемах — времени было мало, приближалась ночь, нужно было еще поужинать и отдохнуть, чтобы с утра подняться с новыми силами и во что бы то ни стало найти в великом железном занавесе, отделявшем Восток от Запада, какую-нибудь, хоть самую маленькую, брешь, сквозь которую смогла бы проскользнуть его маленькая подопечная.
Он начал молча распаковывать свои вещи, оглядываясь в поисках вешалки и, как всегда, удивляясь унылым голым стенам гостиничных номеров. Его жена как-то высказала предположение, что хозяева экономят на крючках для одежды, потому что боятся, что их постояльцы с тоски повесятся на них, и если это предположение поначалу показалось ему преувеличенным и даже абсурдным, то сейчас он готов был с ним согласиться. Он открыл шкаф, подумал, вытащил сундук, занимавший все внутреннее пространство, и, печально неся его на руках, как гроб младенца, отнес в угол, поближе к окну — комната от этого стала как будто еще теснее, двуспальная кровать занимала теперь почти все оставшееся в ней место. Он положил на сундук свой чемодан, взял из него туалетные принадлежности и развесил в шкафу одежду, чтобы она не помялась, — ведь он все еще лелеял надежду провести уик-энд у родственников в Париже. «Если бы на этой кровати было два матраца, — с досадой подумал он, можно было бы положить один из них на пол. Но провести ночь на голом полу или в этом маленьком кресле я не согласен». Он ободряюще улыбнулся своей босоногой русской спутнице, которая все еще стояла неподвижно у кровати, пораженная его внезапной лихорадочной активностью, вошел в ванную комнату и заперся там. В раковине лежало замоченное белье. Он подумал было закончить стирку и развесить все, чтобы освободить раковину, но в последний момент остановил себя, вымыл руки и лицо под краном ванны, почистил зубы и положил свою зубную щетку в стакан возле ее щетки, как равноправный совладелец номера. Потом справил малую нужду, стараясь не производить шума. Какое-то странное возбуждение не отпускало его. Все вокруг воспринималось им с необыкновенной ясностью. Стоит ли позвонить теще, что они добрались до Берлина, или оставить на потом как сюрприз?
«Если вы хотите переодеться, — сказал Молхо, показывая руками, как будто он переодевается сам, — я подожду вас в вестибюле». Она продолжала сидеть на беспорядочно смятой постели, широко и удивленно расставив полные ноги и зачарованно глядя на него, словно потрясенная этим неожиданным превращением ее опекуна в мужчину, с которым ей придется этой ночью делить кровать. «Я думаю, мы пойдем в закусочную, это тут рядом, и поедим что-нибудь. А потом я покажу вам эти места и даже Стену — она близко. Только нужно тепло одеться, потому что осень здесь, как зима. Впрочем, русские люди знают, что это такое».
Он накинул пальто, потянулся было за ключом, но спохватился и вышел, надеясь, что по здравом размышлении она простит ему всю эту нелепую историю с одной постелью на двоих, — в конце концов путешествие есть путешествие, в дороге что угодно может случиться, ну так они разделят одну постель, как два взрослых человека, уставших после долгой поездки, ведь он не специально так организовал, это не было его скрытой целью, и вообще не в этом суть, главное — что она видит, как искренне он заинтересован в конечном успехе их затеи и как активно делает все возможное для ее возвращения в Россию — для ее свободы, как она это понимает.
В вестибюле он сел в кресло против стойки. Семья хозяина, отправив гостей в оперу, ужинала на кухне, и он приветственно кивнул им и даже надел бифокальные очки, чтобы лучше их разглядеть. Время шло, но его спутница все не появлялась. Неужели она опять не поняла, что он ей сказал? Но нет, дверь лифта наконец открылась, и она вышла, молчаливая, съежившаяся, в старом плаще, в смешном берете. «Поразительно, как быстро она научилась понимать меня так и не выучив ни одного нового слова! Так нужен ли людям язык вообще?» — с удивлением подумал Молхо.
Улица тонула в грязном, оранжеватом тумане, и только в свете фонарей можно было различить косые струйки того дождя, что встретил их несколько часов назад на берлинском вокзале. Они перешли через канаву по временному дощатому мостику; Молхо заметил, что в кучах земли по обе стороны канавы торчат бесчисленные обломки разбитых кирпичей, обрывки старых прогнивших мешков, куски ржавого железа и осколки битого зеленоватого стекла, — видимо, новый город поднимался и рос из собственных руин и развалин, и это почему-то наполнило его удовлетворением. Они вошли в рабочую закусочную, там было почти пусто, цены не изменились и засаленные листы прейскуранта тоже остались засаленными. Он заказал два пива, подумал было, не пошутить ли ему насчет того, как судьба сводит в одной постели двух совершенно разных людей, но передумал, увидев, что она смотрит на него вяло и сонно и в ее взгляде явно читается страх. После ужина они прошлись по окрестным переулкам, но она казалась такой усталой, что он решил вернуться в пансион. В своей комнате они оказались в десять. «Ложитесь, вы, по-моему, очень устали, — сказал он, беря ключ, — а я еще спущусь в вестибюль, попробую позвонить в Хайфу». У стойки он попросил студента заказать ему звонок в Израиль за счет адресата. Но в комнате тещи никто не отвечал. «Странно. Где могла загулять восьмидесятитрехлетняя старуха в такую позднюю пору?» — улыбнулся он про себя и уселся в кресло, решив позвонить еще раз, попозже. Его окружала приятная тишина; гости все еще не вернулись из оперы, студент был погружен в свои книги; в обеденном зале одна из дочерей хозяина расставляла посуду для завтрака. «Только бы пережить эту ночь, — думал Молхо, листая немецкие иллюстрированные журналы. — Но вообще-то, если подумать, нет никаких причин волноваться, ведь все зависит от меня самого, а я не обязан что-либо предпринимать». Ему вдруг снова вспомнилась покойная жена. Как бы ей понравилась такая культурная гостиница! В одиннадцать один за другим начали возвращаться молчаливые, но явно довольные, доверху наполненные музыкой индийцы. Интересно, что они слушали? — подумал он, глядя, как они один за другим разбирают свои ключи и исчезают в лифте, потом подошел к склонившемуся над учебниками студенту и попросил его снова позвонить в Израиль. Ответа по-прежнему не было, и он забеспокоился уже всерьез. Мечи в стеклянных шкафах почему-то начали его раздражать — ему смутно помнилось, что старинные мечи были куда больше, это просто какие-то столовые ножи-переростки. «Если бы я был здесь сейчас с Яарой, — вдруг подумал он, — если бы я сразу взял ее за границу, возможно, мне бы удалось».
Близилась полночь. Студент, устало закрыв книги, разложил себе на полу матрасик и начал гасить свет, и Молхо поднялся на кряхтевшем от старости лифте на второй этаж, вошел в свою комнату и с радостью убедился, что там абсолютно темно и пахнет теплом невинного и доверчивого сна. Он беззвучно снял туфли и, опустив голову, воровским движением извлек из чемодана свою пижаму, не переставая искоса поглядывать на спящую под одеялами женщину. Оставила она ему место или придется ее подвинуть? Нет, она, кажется, не вторглась на его территорию. Но тут, словно охлаждая его оптимизм, молодая женщина беспокойно зашевелилась. Он торопливо скрылся в ванной комнате, закрыл за собой дверь и включил свет. Здесь стоял густой пар, затянувший зеркало таким непроницаемым туманом, что ему пришлось протереть его полотенцем, чтобы убедиться, что это именно он стоит посреди маленькой комнатки, все еще хранящей следы недавней бурной деятельности — на трубах отопления были бесстыдно развешаны несколько пар трусов и одинокий лифчик. Он пощупал трусы, чтобы проверить, высохнут ли они до утра, и убедился, что высохнут, потом разделся, но вдруг вспомнил, что еще не принял свой обязательный ежедневный душ. Страшась разбудить свою спутницу, он подумал было на сей раз отказаться от этой процедуры, но верность покойной жене заставила его все-таки открыть кран душевой, в робкой надежде, что звуки текущей воды не проникнут сквозь закрытую дверь. Вытершись, он надел пижаму и вдруг заметил, что на ней не хватает нескольких пуговиц. «Нет, надо было все-таки поискать вторую комнату, хотя бы в другой гостинице», — с горечью подумал он. Но было уже поздно доставать иголку с ниткой, и он потушил свет, в темноте нащупал кровать, на мгновенье со страхом увидев, что ее глаза открылись навстречу ему — но тут же закрылись снова. Места для него оказалось предостаточно, хотя в некоторых углах отведенной ему территории он обнаружил теплые следы ее недавних, хотя, скорее всего, непреднамеренных вторжений. Он повернулся к ней спиной и свернулся калачиком. «Ну, что ж, будем надеяться, что ночь промелькнет быстро, — подумал он, наслаждаясь глубокой тишиной вокруг. — Хорошо, что здесь ночуют индийцы, а не греки или соотечественники-израильтяне, уж те-то наверняка не дали бы уснуть своим шумом!» Он услышал ее слабое, с легким похрапываньем, дыхание, и, хотя это не был громкий, с присвистом, храп, Молхо испытал потрясение — вот уже год, как он спал в полной тишине, даже шелеста не раздавалось рядом. «Ну, ничего, переживем, — подумал он. — И так можно заснуть».
Но заснуть ему никак не удавалось. Он лежал с открытыми глазами, прислушиваясь к ее дыханию и размышляя, куда могла подеваться теща. Много лет назад он прочитал в газете, что спать в обнимку с женой полезно для сердца, и они действительно спали так все годы после свадьбы, и ее сердце выдержало до конца. Но во время болезни он понял, что его объятья причиняют ей боль, и перед самым концом, когда им привезли ту большую кровать, он совсем перебрался на более низкий уровень и с тех пор спал в одиночку. Сейчас он вернулся на прежнюю высоту и снова лежал рядом с женщиной, не ниже ее и не выше, и не будь он таким рассудительным, ему следовало бы протянуть руку и коснуться ее белеющего в темноте лица — если ему удастся вернуть ее в Россию, у нее останутся приятные воспоминания. А если нет? Такое прикосновение и вообще вся эта ночь — это ведь почти обязательство! И если вдуматься — переспать с женщиной, не имея с ней общего языка, никакой возможности разговаривать, — в этом есть что-то животное. «Ну что бы ей хоть немного выучить иврит в том ульпане?» — сокрушался Молхо, украдкой растирая под одеялом голые ступни друг о друга, чтобы согреть их. Странно — в комнате было тепло, даже жарко, а ноги у него зябли.
Но куда же все-таки подевалась теща? Может, она тоже обладала талантом исчезать в самый неподходящий момент? Он вспомнил тот летний полдень, семь лет назад, когда они сидели вместе возле операционной во время первой биопсии, и вдруг теща поднялась и исчезла, оставив его одного. И врач вышел много раньше, чем он думал, остановился перед ним в своем светло-зеленом халате и сообщил, что результаты биопсии положительны и грудь необходимо удалить, но вместо того, чтобы вернуться в операционную, вошел в маленький кабинет рядом с ней, и Молхо, который все это время отказывался смириться с такой возможностью, ошеломленно заметался в поисках тещи, чтобы рассказать ей о заключении врача и спросить ее мнение, — но она как будто исчезла насовсем. Он вернулся к операционной, врач, к его удивлению, все еще сидел в маленьком кабинете, пил кофе и проглядывал разложенные на столе рентгеновские снимки — то ли ждал ответа Молхо, то ли просто отдыхал перед операцией, Молхо так и не узнал этого, — он не стал ждать, постучал в дверь кабинета, вошел и стал умоляюще бормотать: «Если нет выхода… Вам виднее… Мы полностью в ваших руках… Главное, чтобы удалить все до конца…» Врач с любопытством посмотрел на него, допил кофе, резко поднялся и молча, не оглядываясь, вернулся в операционную. Полуденное солнце освещало стену, у которой он стоял, белую, как грудь его жены, которую Молхо вдруг увидел отделенной от тела, одинокой и такой несчастной, что ему захотелось войти вслед за врачом и попрощаться с этой знакомой белизной последним из своих бесчисленных поцелуев, но это было уже невозможно, и он в отчаянии бросился искать тещу, чтобы сообщить ей горькую новость и поискать у нее утешения, но ее нигде не было, и он долго бегал по коридорам, пока наконец обнаружил ее совсем в другом отделении — она сидела на скамье со своей старой больной подругой, с улыбкой слушая ее, а когда увидела Молхо, повернулась к нему всем телом и застыла в ожидании, но у него уже не было слов, он впервые в жизни был так сильно разгневан на нее, и он просто рассек рукой воздух, как будто отрубал что-то невидимое.
Он снова закрыл глаза, пытаясь унять бушевавшее в нем возбуждение. Его снова уносил тот поток, в котором он плыл уже несколько месяцев. Куда он несет его, к какому предназначению? А может, он просто безвольно плывет по течению без всякой цели? Что-то вдруг подсказало ему, что его спутница не спит — ее ровное дыхание нарушилось, и все ее теплое тело как будто напряглось и застыло. Да, это несомненно, она проснулась! В последние месяцы болезни жены он научился угадывать ее пробуждение раньше, чем она открывала глаза. «А что, если она прикоснется ко мне?» — со страхом подумал он. Все эти три дня она ничем не выдавала, что он ей как-то особенно нравится. Как будто все ее мысли были только о возвращении на родину, а он, Молхо, был для нее только удобным транспортным средством. Наверно, ему следовало сейчас повернуться к ней и дружески приободрить, но он боялся растормошить ее, ведь завтра им предстоял трудный день, и ей нужно было хорошо отоспаться. Он вдруг с удивлением услышал, что на улице идет дождь. Может быть, ее разбудил шум дождя? Тогда она скоро уснет снова, ведь это не какая-нибудь гроза, а просто монотонный дождь, он должен ее убаюкать. Но тут у него за спиной раздался вздох и зашелестело натягиваемое одеяло. «Может быть, ей хочется обнять меня, чтобы быстрее заснуть?» — подумал Молхо с некоторым беспокойством, потому что это означало, что он обязан что-то предпринять. Но за его спиной снова раздался вздох, и вдруг она рывком села на кровати, подтянув под себя ноги.
«Если она захочет ко мне прикоснуться, так тому и быть, — сказал он себе. — В конце концов, она ведь знает, что я не сплю и тоже лежу и прислушиваюсь к шуму дождя. Она может меня коснуться». И вдруг он почувствовал, что ее теплая рука действительно ложится ему на затылок. «Я не стану ее останавливать, — думал он. — Нет, я не стану. Я уже не возражаю. Но понимает ли она, что я не возражаю, или все-таки думает, что я сплю?» Он лежал с плотно зажмуренными глазами, свернувшись, как зародыш, но уже не уносимый потоком, а безвольный и мертвый, удерживаемый лишь сильными мускулами приговоренного, бесплодного лона. Маленькая теплая мягкая рука погладила его по затылку, как будто он был больной, или ребенок, или, может быть, больной ребенок, а потом он услышал, как она соскользнула с кровати, и сказал себе: «Я не стану возражать, если она придет ко мне», но она не пришла, а направилась в ванную комнату, закрыла дверь и затихла там, не зажигая света.
Он ждал. что вот-вот зажурчит вода, но оттуда не доносилось ни единого звука — ни шуршания отрываемой бумаги, ни стука передвинутого на полке флакона, ни шелеста гребешка, расчесывающего волосы, — ничего, кроме вечного шлепанья дождя за окном. Как будто маленькое животное окаменело, чтобы обмануть охотника. Он ждал, а минуты все шли и шли, и наконец он понял, что она просто спряталась от него в надежде, что он уснет. «Ну, что ж, в таком случае я усну, — самоотверженно сказал он себе, — хотя бы ради нее, — и вдруг почувствовал, что к его ногам возвращается утраченное тепло, и сон, который казался ему в эту ночь невозможным, неожиданно стал близким и реальным. — Поток несет меня, и я чувствую, что он меня уносит, уносит, уносит… — уже сонно думал Молхо, из последних сил гадая, должен ли он попытаться выманить ее из укрытия под одеяло, пока его самого не окутала густая паутина сна. — Но где она? — Сознание уплывало от него вместе с ощущением пространства и направления. — Что, она еще здесь или уже насовсем исчезла? Нет, этого не может быть. Ведь даже мертвые не исчезают насовсем».
В девять часов утра следующего дня, неся в руках две большие сумки с ее вещами, Молхо уже стоял в слабо освещенном подземном переходе из Западного в Восточный Берлин. Он был в дождевике, под который надел черный свитер, и в своих бифокальных очках — на случай, если придется прочесть или подписать какой-нибудь документ. Он стоял, слегка пошатываясь от недосыпа, словно пустотелая игрушка, и напряженно глядя вперед, на продвигающуюся рывками очередь, словно рулевой на лодке, приближающейся к грохочущему водопаду. Туристы, в основном западные немцы, стояли плотно, и он старался не слишком прижиматься к стоявшей перед ним спутнице, которая уже с раннего утра замкнулась в глубоком молчании, как будто забыла даже те немногие ивритские слова, которые знала. Но Молхо был так доволен этим ее молчанием, что готов был простить ей и тот уродливый и тяжелый суконный костюм, который она снова надела, и восстановленные ночью кудряшки, и слишком грубый слой пудры и краски на ее лице. Неужели они вскоре распрощаются насовсем? Или это опять очередная иллюзия? «Как бы то ни было, — думал он, — никто не скажет, что я не старался». Он пожалел, что не захватил с собой фотоаппарат, посещение Восточного Берлина стоило запечатлеть. Его, правда, успокаивали многочисленные рассказы уже побывавших там людей, и, когда бы не то неудачное падение его юридической советницы на ступенях берлинской оперы, он бы и сам, уже в первый свой приезд, побывал там, обязательно уговорил бы ее пойти туда вместе. Тем не менее сейчас он испытывал легкий страх, глядя на серую металлическую дверь, ведущую в мир коммунизма, и стоящих перед ней полицейских. «Уж если мы, свободные западные люди, добровольно входим к ним, в их царство несвободы, — подумал он, — они могли бы покрасить свою входную дверь в более веселые цвета».
Его спутница стояла чуть впереди, отдельно от него, держа в руке свой паспорт, который он утром вернул ей, — и, желая еще больше подчеркнуть эту их раздельность, Молхо пропустил вперед пожилую немку с сумками в руках. «Если мою крольчиху арестуют, — думал он, — я всегда успею отступить назад и сделать вид, что я ее не знаю». Но ее не арестовали и даже не задержали — они получили свои входные визы, поднялись по ступеням на другую сторону перехода и вышли на совершенно рядовую, серую улицу, в точности такую же, как та западноберлинская, с которой они только что спустились в переход, — те же камни, те же люди, те же цветы и лужайки, даже дождь, упрямый и надоедливый, был тот же самый, как будто не желал признавать различия между свободой и несвободой. Молхо открыл новый зонтик, который успел купить утром возле гостиницы, и она послушно встала под него. Они дошли до первого перекрестка и спросили у прохожего дорогу к Мемориалу, и тот, хоть и не знал ни английского, ни русского языка, показал им налево в сторону широкого бульвара и даже прошел с ними несколько шагов, проверяя, правильно ли они его поняли.
Идя под одним зонтиком, они довольно быстро добрались до большого, унылого и дряхлого здания, окруженного строительными лесами и серыми полотнищами пластика, и в недоумении остановились там, пока другой прохожий не указал им на их ошибку, показав на противоположную сторону бульвара, где несколько туристических автобусов стояли, припаркованные возле небольшого квадратного здания с колоннадой у входа. Перейдя улицу, они влились в поток туристов, говоривших на всех возможных языках, и лицо его спутницы вдруг вспыхнуло, потому что она уловила в этой вавилонской языковой какофонии звуки мелодичной родной речи. Она приподнялась на своих высоких каблуках, оглядываясь в поисках соотечественников, и на ее лице появилось выражение неуверенной надежды, как будто она только сейчас впервые ощутила, что безумная затея Молхо и впрямь может обернуться реальностью.
Их группа медленно втягивалась в большой темный зал, в центре которого горел вечный огонь. Голубоватое пламя вырывалось из закопченного квадрата, по обеим сторонам которого неподвижно стыли двое часовых с примкнутыми штыками. Все умолкли, глядя на дрожащее пламя, зачарованные его простой и таинственной силой. Молхо медленно продвигался вперед, следом за своей спутницей, но та, вместо того чтобы смотреть на огонь, смотрела прямо на часовых, как будто хотела привлечь их внимание к себе. Внезапно она остановилась, вчитываясь в выгравированную на полу надпись — видимо, по-русски, — потом оглянулась, не двигаясь с места, так что толпа начала обтекать ее с обеих сторон, затем немного прошла еще, снова остановилась и вдруг подняла голову и порывисто огляделась вокруг. Молхо медленно продвигался дальше, то и дело посматривая на нее, но не касаясь, как будто страшась чем-то заразиться. Внезапно она громко выкрикнула что-то по-русски, и некоторые из окружающих с любопытством повернулись в ее сторону. Молхо продолжал продвигаться к выходу вместе с остальной процессией, медленно огибавшей вечный огонь, краем глаза видя, как она повернулась к какой-то пожилой паре туристов и, взволнованно заговорив с ними, как со старыми знакомыми, стала лихорадочно вытаскивать из сумки свои бумаги. Вокруг нее уже образовалась небольшая толпа, но она продолжала все так же быстро и громко говорить, и взгляды столпившихся вокруг нее людей постепенно становились все более сочувственными и мягкими, словно ее речь, как удар невидимого меча, прорезала себе путь к скрытым в их сердцах залежам человеческого сострадания. Молхо остановился у выхода, на безопасном расстоянии, с удивлением замечая, как точно ее немодный, грубо скроенный костюм вписался в наряды окруживших ее русских туристов — словно их шили в одной мастерской. «Смотри-ка, оказывается, моя маленькая крольчиха вполне может постоять за себя», — подумал он с новой надеждой. Но какая-то смутная тревога по-прежнему не оставляла его. Что, если это ее экзальтированное поведение навлечет на нее опасность? Не заденет ли это и его самого?! «Они еще и меня, чего доброго, вернут в свою Россию», — с кривой улыбкой подумал он и, отступив чуть подальше, укрылся в маленькой темной нише, которую увидел в углу.
Если бы он знал, что это их последние мгновения вместе, он, быть может, не так спешил бы спрятаться, может быть, даже остановился бы возле нее на минутку, чтобы тепло попрощаться, и, возможно, кто знает, попытался бы расцеловать ее в обе щеки, как это делают на прощанье французы, — но сейчас его больше всего пугало, что она может втянуть и его в поток своей сбивчивой речи, каким-нибудь образом упомянуть, назвать его властям как своего спутника из Израиля, и те потребуют от него разъяснения его действий, которые в действительности опережали его собственное понимание, — и паническая боязнь этого заставляла Молхо все глубже вжиматься в свою маленькую нишу, пропуская мимо себя текущую на выход толпу туристов, в нетерпеливом ожидании, что скопление любопытствующих вокруг нес вот-вот разредится. Но скопление это лишь все более сгущалось, и вскоре он уде не мог разглядеть там ничего, кроме редких проблесков красной юбки, хотя все еще слышал ее громкий, высокий и взволнованный голос. «Еще бы им не толпиться! — насмешливо думал он. — Все от коммунизма бегут, а эта возвращается. Историческое событие!» Но сквозь толпу любопытствующих уже проталкивались люди в мундирах, и он было подумал, что ему лучше все-таки совсем выйти из Мемориала, перейти на другую сторону бульвара и поскорее исчезнуть, — и тем не менее что-то в интонациях ее голоса и во внезапно наступившей вокруг тишине по-прежнему приковывало его к месту. «В конце концов, я ведь могу сойти за обычного западного туриста, который прячется тут от дождя», — успокаивал он себя, на всякий случай еще более глубоко втискиваясь в свое укрытие, в глубине которого виднелась медная табличка с надписью: «Карл Фридрих Шинкель, 1816–1818», и тут вдруг услышал, что ее голос прервался слезами. «Наконец-то, — с каким-то неожиданным облегчением прошептал он, — наконец-то! Пусть выплачется, давно пора!» И, немного осмелев, выглянул из своей ниши. Уже совсем невидимая в окружавшей ее толпе, она продолжала всхлипывать, и говорить, и снова всхлипывать, словно не в силах остановиться, как будто в душе ее сейчас разворачивалась сжатая до сих пор невидимая пружина, — звуки ее одинокого, рыдающего голоса то поднимались, то тонули в доносившемся снаружи уличном шуме, и ему вдруг показалось, что этими слезами она выплакивает и свою обиду минувшей ночи. «Но ведь если б я прикоснулся к ней этой ночью, — словно оправдываясь, подумал он, — она бы сейчас не плакала так свободно и так искренне. Ей же лучше, что у нас ничего не получилось». И действительно, ее по-детски невинный плач, видимо, вызвал людское сочувствие, потому что Молхо вдруг увидел, что окружавшие ее туристы о чем-то упрашивают протиснувшегося сквозь толпу маленького бледного офицера, и вот уже тот, расчистив себе путь, ведет ее в караульное помещение, перед которым двое солдат готовятся к смене караула. «Ну, теперь она в надежных руках», — успокоенно сказал себе Молхо, окончательно вынырнул из своей ниши, раскрыл зонтик и, почти вплавь перейдя бульвар, встал возле унылого здания в лесах, которое, судя по карте, было не чем иным, как зданием старой Берлинской оперы. Теперь он мог подождать ее появления и здесь, в более безопасном месте.
С утра он позаботился рассовать по ее сумкам несколько визитных карточек пансиона, чтобы она могла, если придется, вернуться без его помощи, но, несмотря на эти предосторожности, ему все еще думалось, что его долг — помочь ей перенести удар судьбы в случае очередной — и теперь уж наверняка окончательной — неудачи. Поэтому он продолжал терпеливо ждать ее у здания оперы, лишь меняя время от времени свой наблюдательный пункт, когда очередные туристические автобусы заслоняли от него выход из Мемориала. Простояв таким манером некоторое время, он решил снова войти туда, чтобы глянуть, что там происходит. Он присоединился к группе шумных испанцев и опять прошел вокруг вечного огня и его неподвижных часовых, но в караульной будке не увидел ни своей спутницы, ни бледного офицера. «Когда сменяется караул?» — спросил он по-английски у полицейского, который молча показал ему на часах, что каждые три четверти часа. Он вышел на бульвар, купил булочку, погулял и вернулся в Мемориал точно к смене караула, которая произошла без особых церемоний и без всякого намека на какое-либо чрезвычайное происшествие, а выйдя на улицу, увидел, что солнце тем временем вырвалось из-за туч, и поэтому решил еще немного погулять вокруг, не обращая внимания на все еще моросивший, легкий, как пыль, дождик, — эти места почему-то казались ему более «берлинскими», чем уже знакомые улицы западной части города.
Карта указывала, что бульвар, по которому он шел, ведет к Бранденбургским воротам, и вскоре он действительно вышел к этому знаменитому памятнику, откуда открывался вид на Берлинскую стену, которая так понравилась ему зимой, когда он смотрел на нее с запада. Он и сейчас, глянув на нее с востока, остался при том же мнении, зато уродливое черное здание рейхстага показалось ему вполне достойным символом избавления от нацистского ужаса — этот ужасный рубец еще добрую сотню лет будет напоминать туристам, вроде него, о том, что они, возможно, хотели бы забыть. Вернувшись по бульвару, который, как оказалось, назывался Унтер-ден-Линден, он снова, теперь уже безо всякой боязни, вошел в Мемориал, на этот раз присоединившись к голландской группе, обошел вечный огонь, который теперь почему-то показался ему бледноватым — возможно, из-за усилившегося к полудню света, — прослушал, ничего не поняв, разъяснения голландского гида, снова миновал караульное помещение — сейчас в нем сидели и ели сменившиеся с поста солдаты, — но так и не заметил нигде никаких следов своей спутницы и отправился — на всякий случай вспомнив, где нашел ее в Вене, — искать ее в туристических магазинах на Александерплац, как называлась на его карте близлежащая большая площадь. Не нашел и там, и в очередной раз, как будто притягиваемый волшебным очарованием вечного огня, вернулся к Мемориалу, который к вечеру уже опустел, и с бьющимся сердцем прошел мимо часовых, низко опустив голову, чтобы они его не опознали.
«Ну, что ж, пора возвращаться, — сказал он себе, выйдя из здания и увидев темные дождевые тучи, затягивающие небо. — Она, наверно, давно ждет меня в гостинице». И он торопливо направился к ближайшему пропускному пункту, но, не доходя до него, заглянул в киоск, где продавали сладости и сувениры, чтобы помочь туристам избавиться от остатков восточногерманской валюты. Ощущая на себе суровый и подозрительный взгляд пожилой продавщицы, он поспешно производил в уме сложные расчеты, чтобы не оставить в карманах ни единого пфеннига. В этом он всегда был неподражаем. В аэропортах, в ожидании самолета в Израиль, он, бывало, доводил жену до панического страха, потому что до самой последней минуты бегал от киоска к киоску в поисках самых дешевых сувениров и шоколадок, чтобы отдать все до единой иностранные монеты, словно бы никогда больше не собирался бывать за границей.
Уже темнело, когда он возвращался к себе в пансион. Уродливая канава посреди улицы весьма продвинулась в течение дня, заметно расширив свои пределы. За регистрационной стойкой на этот раз сидела одна из дочерей хозяина. Эта спокойная вечерняя картина — тихий, пустынный вестибюль и девочка, окруженная школьными учебниками, — так и приглашала вспомнить его первый визит сюда, тогда, с юридической советницей. К его удивлению, ключ от их номера по-прежнему висел на своем месте в голубятне. Он не хотел спрашивать о своей спутнице, ему было неудобно показывать, что он никак не может уследить за своими женщинами, и поэтому он с улыбкой забрал ключ, перекинулся с девочкой несколькими словами на ломаном немецком и поднялся в свой номер — уже убранный и ничем не напоминавший о той, которая ночевала здесь сегодня ночью. Он подумал было вздремнуть, но потом решил пойти под душ, чтобы ванная была свободна, если она всё-таки вернется и будет впопыхах собираться на выход, — ему вдруг пришло в голову, что в таком случае он закончит их пребывание в Берлине посещением оперы. Он еще стоял под струей воды, когда услышал телефон. Он подбежал, голый и мокрый, торопливо поднял трубку, но это оказался всего лишь хозяин гостиницы, который радостно сообщил, что у него неожиданно освободился еще один, хотя и не очень большой номер. «На каком этаже?» — растерянно спросил Молхо. «На первом». — «Ах, на первом? — разочарованно протянул он. — А на втором ничего нет?» У хозяина ничего больше не было, но кому, как не Молхо, знать, какое ничтожное количество ступенек разделяет оба эти этажа! «Хорошо, — промямлил Молхо. — Я подумаю».
Он вытерся насухо. Его мучило какое-то глубокое разочарование, которого он не мог себе объяснить. Может быть, ему просто жаль денег? В конце концов, прошлой ночью они с ней уже пришли к определенному взаимопониманию, можно было бы так это и оставить. Или развивать. Он оделся и спустился вниз, чтобы посмотреть предложенную ему комнату, которая оказалась похожей на одиночный карцер, впрочем, по-немецки чистый и убранный карцер, — она была меньше всех известных ему комнат в этой гостинице, как будто это была самая первая, доисторическая комната, из которой со временем образовались все остальные. «Но здесь нечем дышать!» — недовольно сказал он, и дочь хозяина, сопровождавшая его, как будто поняв эти слова, торопливо открыла маленькое оконце. Молхо, однако, грызли сомнения. Он спустился вниз, чтобы объяснить хозяину, что комната слишком тесна, и тот согласился — да, он и сам знает все недостатки этого номера, но все же советует взять его, пока не поздно, потому что на завтра все комнаты уже заказаны.
Молхо нехотя согласился, и ему дали заполнить новый регистрационный бланк.
Не будь он так уверен, что она вернется до полуночи, он бы, конечно, отказался от этой второй комнаты. Но он был убежден, что при всем ее таланте исчезать ей в конце концов придется сюда вернуться. Поэтому он написал ей записку: «Я здесь», которую, впрочем, тут же порвал, сообразив, что пишет прописными, а не печатными ивритскими буквами, написал снова, на этот раз печатными, но иначе: «Я немного ходить», снова задумался и в конце концов снова порвал, потому что решил, что она не поймет, что значит «немного ходить», и написал совсем уже просто: «Вернусь».
Он вышел на знакомую улицу с намерением купить подарки перед отлетом. Снаружи было уже совсем темно, горели фонари, и, хотя злополучная канава сильно уродовала пейзаж, Молхо по-прежнему чувствовал себя здесь, как дома, — каждый угол, магазинчик или ресторан напоминали ему, как он гулял здесь в те великолепные зимние дни, которые казались ему сейчас овеянными каким-то волшебным светом. Неужели он был тогда счастливее? Или во всем виноват был кружившийся над улицами снег и странный голос женщины-Орфея? Ему вдруг захотелось вернуться в тот ресторан, где они с советницей были в последний вечер. Он без труда нашел его и спустился по ступенькам в большой, еще пустой в это время зал, пропахший табаком и бесстыдно обнажавший уродство своих голых стен; в дальнем углу, за длинным столом, ели несколько официантов. Не обращая на них внимания, он медленно прошел между столиками — сейчас они были покрыты чистыми красными скатертями. «Вы убили ее», — сказала сидевшая в углу женщина, вперив в него взгляд своих умных китайских глаз. Но он не потерял самообладания и ответил ей элегантно и вежливо: «В таком случае и вы убили своего мужа, сударыня». И удивительно, что она тут же, с мгновенной сообразительностью, парировала: «Может быть, но иначе». В тот раз он умолк в потрясении, а жаль — нужно было найтись и ответить. Теперь он вспоминал о ней с легким сожалением. «Она слишком торопилась затащить меня к себе в постель, — подумал он, — всего лишь через несколько месяцев после похорон. Вот если бы она появилась здесь сейчас, я бы ответил ей как следует. Ей пришлось бы признать, что с той зимы я изрядно поумнел». «Нет, спасибо, — сказал он по-английски официанту. — Я ищу человека, который, видимо, еще не пришел».
Он вернулся в пансион в надежде, что она уже пришла, но ключ все так же покоился в голубятне, и его записка одиноко белела в маленьком ящичке рядом, как упавшее белое перо. Он порвал ее, взял ключи от обоих номеров, постоял в недоумении, не зная, в какой направиться, и в конце концов поднялся на второй этаж, встретившись по пути с индийцем, который, судя по наряду, уже направлялся в оперу. Войдя в номер, Молхо первым делом заказал оплаченный адресатом звонок в комнату тещи, но ответа опять не получил, и на сей раз тут же перенес звонок в свою квартиру. Ему ответил далекий и неясный голос гимназиста. «Это я! ~~ закричал Молхо. — Это я! Что у вас слышно?» Сын вначале не понимал, ему мешал звук телевизора. «Где ты?» — спросил он наконец; вернувшись к трубке. «Я в Берлине, Габи, я в Западном Берлине, — сказал Молхо. — Мы пытаемся вернуть эту женщину через Берлин. Почему я никак не могу дозвониться до бабушки? Я звонил ей вчера и только что, но она не отвечает». Габи не знал, почему там не отвечают, ведь Омри и Анат сидят сейчас у нее, потому что она больна. «Больна? — крикнул Молхо. — Что с ней? Да говори же яснее!» — «Да, больна. Она сломала руку. И вдобавок простудилась». — «Сломала руку? — встревоженно воскликнул Молхо. — Когда? Какую руку? Как это случилось?» Но Габи не помнил, какую именно руку и когда, он только сказал, что ей уже наложили гипс, а после этого она заболела и лежит уже несколько дней в постели, но сколько именно дней, он не знает. Молхо быстро закончил разговор, потому что помнил, что звонок из гостиницы стоит непомерно дорого — ему говорили даже, будто эти звонки составляют бо́льшую часть гостиничных доходов, — и, только положив трубку, сообразил, что забыл дать сыну здешний номер телефона. Он в тревоге походил по комнате, потом торопливо собрал свои вещи в чемодан и спустился на первый этаж. И все время, пока он спускался, ему почему-то казалось, что под его ногами не каменные ступени лестницы, а прикрытая ковровой дорожкой рыхлая земля прошлого, вперемешку с обломками кирпичей, битым стеклом и обрывками старых мешков. Он забросил чемодан в свой карцер и быстро пошел вниз, в вестибюль, к веселым огням маленького бара, уже покинутого последними из постояльцев, и постоял там, опершись о стойку, усталый, с посеревшим лицом, представляя себе, с каким удовольствием он бы тоже отправился сейчас в оперу вместо того, чтобы ждать здесь вот так, не находя себе покоя.
В открытую дверь он снова видел семью, собравшуюся на ужин. Старуха разливала из большого горшка суп с темными, размякшими от пара клецками, в углу разноцветно мерцал телевизор, на экране которого какой-то синоптик колдовал у карты Европы, видимо рассказывая о завтрашней погоде. Хозяин заметил Молхо и спросил, как и в прошлую зиму, не хочет ли он поужинать с ними, но Молхо устоял против соблазна — нет, спасибо, но он ждет свою спутницу, она должна вот-вот прийти, и они отправятся на ужин, он просто хотел узнать, что за погоду обещают на завтра. «Не так уж страшно, — сказал хозяин. — Дожди». — «Но не снег?» — улыбнулся Молхо. «Нет, нет, не снег!» — засмеялся немец, видимо тоже вспомнив те далекие дни, и тут же перевел слова Молхо своей семье, и все в кухне тоже засмеялись. Нет, не снег! Еще не снег! «Я, наверно, кажусь им каким-то чудаком, — подумал Молхо, выходя на улицу. — Первая моя дама засыпает летаргическим сном на целые сутки, а вторая исчезает, как будто ее и не было». Впрочем, первую даму он сюда не приводил, это она сама его привела.
Снаружи снова сек мелкий, въедливый дождь. Улица была затянута густым оранжевым туманом. Молхо прошел до угла, но его спутницы нигде не было. Неужели она затерялась между двумя Берлинами и сейчас тоже бредет где-то в этом тумане? Он вспомнил, как она по-детски рыдала сегодня утром, там, в Мемориале. А может быть, она плакала от счастья? Это у него все чувства выгорели за время болезни жены. Он вошел в знакомую рабочую столовку и опять, как по обязанности, взял сосиски с жареной картошкой, словно должен был сейчас, в Берлине, съесть все те сосиски, которые ему в детстве недодала его мать, всегда утверждавшая, что сосиски делают из протухшего мяса. Потом вернулся в гостиницу, написал очередную записку: «Я в комнате номер один» — и поднялся в свою карликовую комнатку, но не стал открывать чемодан, а просто снял туфли и лег, не раздеваясь и не выключая ночник, чтобы быть готовым к ее приходу.
Он, наверно, потушил свет во сне, потому что, проснувшись несколько часов спустя, увидел, что в комнате совершенно темно. Сначала он не мог сообразить, где находится, потом проснулся окончательно у тут же вспомнил о теще. Ну вот, теперь она сломала руку. Просто беда. В ее возрасте такие падения, как правило, кончаются инвалидностью. Хорошо еще, что это только рука. Но так ли это? Голос сына звучал странно, словно он хотел что-то скрыть от отца. Как предусмотрительна была его жена, когда заставила мать, уже перед самой своей смертью, перейти в дом престарелых. Впрочем, это тоже не помогло. Вот, не успел он выехать за границу, а она уже упала. Он чувствовал, что начинает сердиться. Она не рассчитала свои силы, когда взялась за дела этой Нины Занд. А расплачиваться придется ему. Ему вдруг показалось, что внизу хлопнула дверь. Может быть, это она вернулась за своим сундуком? Он спустился в вестибюль, но там было уже темно, горели только маленькие лампочки в стеклянных шкафах с мечами и кинжалами. Часы пробили два. Студент спал за стойкой на своем матраце. Одинокий голубь скучал в своем гнезде, рядом с запиской. «Я в комнате номер один». Значит, они все-таки разрешили ей остаться?! Неужели ей удалось? И с такой легкостью? А может, они посадили ее в тюрьму?! А он даже не попрощался с ней! Он вдруг ощутил, что ему ее не хватает. А ведь еще вчера ночью он мог бы погладить ее полные груди, посмотреть на них, целовать, наслаждаться ими, пусть и для начала! И вот… Вернувшись в свой номер, он уныло сел на край кровати, ощущая какую-то глубокую, хотя и непонятную вину. Не слишком ли торопливо, даже трусливо он сбежал из Мемориала? Почему он не остался выяснить, что с ней произошло? — наверняка спросят его в Израиле обе старухи. Разве они смогут понять, как он боялся, что его силой заставят остаться там. Кстати, интересно, поставили ему на входе в Восточный Берлин какую-нибудь отметку в паспорте или нет? Он достал паспорт и проверил — отметки не было. Но все равно! Он уже чуть не задыхался от волнения, ему почему-то казалось, что он сидит не в гостиничном номере, а в настоящем советском карцере. Нет, эта комнатка положительно вызывала у него клаустрофобию! Он снова спустился в вестибюль, взял ключ от их прежнего номера, вернулся к себе, собрал свои вещи и перешел на второй этаж. Уж если он все равно платит за две комнаты, кто может ему запретить поспать в каждой из них?
Он проснулся поздно и, спустившись на завтрак, увидел в вестибюле длинный ряд чемоданов, — видимо, большинство гостей покидали пансион. Какая-то незнакомая девушка чистила мебель, уборка была в полном разгаре.
Все утро он держался вблизи пансиона, ожидая какого-нибудь знака от нее, но после обеда, закончив выбирать последние подарки, все-таки вернулся на тот подземный пропускной пункт и, когда подошла его очередь, с опаской спросил полицейского: «А если я проходил здесь вчера, могу я снова посетить Восточный Берлин сегодня?» — но тот, не глядя, сказал равнодушно: «А почему бы нет? Хоть тысячу раз». — «И я смогу выйти обратно?» — «Разумеется, — сказал полицейский. — Но только если вы вернетесь до полуночи». И Молхо отдал свой паспорт и, снова получив пропуск, поднялся по ступеням и вышел на улицу, которая на этот раз показалась ему разительно не похожей на улицы Западного Берлина, — так и бросались в глаза серость зданий и лиц, убожество витрин и марок автомобилей. Он вышел на Унтер-ден-Линден, дошел до старого здания оперы, опоясанного строительными лесами и пластиком, и опять, как вчера, втянулся вместе с какой-то группой внутрь Мемориала, напряженно прислушиваясь и оглядываясь вокруг, как будто надеялся снова услышать ее детский плач и увидеть собравшуюся вокруг нее толпу и протискивающегося к ней серого офицера. На выходе он сказал себе с просыпающейся уверенностью: «Смотри-ка, кажется, мне это удалось!» Он спросил у нескольких прохожих, где находится советское посольство, но никто толком не знал, все почему-то направляли его на Александерплац, и он опять дошел до этой большой площади и походил среди тамошних магазинов — здесь было очень много молодежи, которая показалась ему довольно раскованной. «Вот так мы все: проецируем наши иллюзии и страхи на мир, а мир насмешливо отвергает их», — размышлял он, стоя в центре шумной площади. Он снова достал карту, полученную когда-то от студента в пансионе, и глянул на адрес, написанный на полях рукой его тещи. Дом, в котором родилась его жена.
Неяркое осеннее солнце освещало группу далеких низких зданий, которые располагались в нужном ему направлении. Идти прямиком туда или все же кого-нибудь спросить? В конце концов он обратился к какой-то пожилой женщине, показал ей карту с адресом и спросил: «Такси?» — но она, подумав, ответила: «Нет. Такси нет, — и указала на лестницу за своей спиной: — Метро». — «Метро?» Он внимательно посмотрел на нее. У нее было приятное, заслуживающее доверия лицо рабочей женщины на пенсии, седые волосы аккуратно собраны сзади. Когда он протянул ей карту, она близоруко поднесла ее к лицу, предварительно сняв очки. «Магдаленаштрассе», — сказала она наконец, показывая на пальцах, что ему следует проехать семь станций. Он благодарно покивал, размышляя, как бы запомнить незнакомое название, и она, словно поняв его затруднение, тут же достала авторучку и написала это слово прямо на карте. Он снова поблагодарил, но она почему-то не отошла, а, напротив, пригласила его знаком следовать за собой, как будто почитала за честь сопровождать иностранца по своему городу.
Они спустились на станцию метро. Он шел за ней следом, думая, что если она и была когда-то секретным агентом советской разведки, то сейчас, выйдя на пенсию, наверняка уже там не работает. Они подошли к турникету, перед которым стоял билетный автомат; рядом стоял другой автомат, в котором следовало проштамповать свой билет. Никаких билетеров или контролеров вокруг не было, любой желающий мог бы запросто пройти задаром. Неужели у них метро основано на полном доверии? Его мучил страх затеряться в этих подземельях, ему хотелось повернуть обратно, выйти наверх и еще раз подумать, прежде чем пускаться в такую авантюру, но пожилая женщина уже бросила в автомат монету и протянула ему билет, торопливо указывая на приближающийся к перрону поезд, и он, испугавшись, что окружающие поймут, что она ведет иностранца, молча поспешил следом за нею.
Сидя на скамье, он считал в уме остановки. Его тело сливалось с энергичным движением поезда, внешне весьма современного и довольно бесшумного, — а вот стены туннеля, по которому они мчались, показались ему вырубленными грубой и небрежной рукой. «Да, отделка у них тут, на Востоке, не на высоте», — сформулировал он свое мнение, отложив его проверку до возвращения в Израиль, потому что сейчас ему больше всего хотелось насладиться внезапно опустившимся на него спокойствием. Вот он едет в метро, в самом сердце Восточного Берлина, едет как ни в чем не бывало, среди самых обыкновенных людей, таких же, как он сам. На пятой остановке пожилая женщина поднялась, чтобы выйти, сделав ему знак остаться и показав ему на пальцах цифру «два», как будто он был не только иностранцем, но к тому же еще и слабоумным. Он заметил, что окружающие стали посматривать на него, как будто этого чужого человека поручили теперь их заботе, и подумал: «Интересно, что бы они сказали, если бы я рассказал им сейчас, куда и зачем я еду? Какие чувства это вызвало бы у них — человеческую симпатию или обычное удивление?»
Он вышел на Магдаленаштрассе. Впрочем, если бы он не вышел сам, они наверняка вынесли бы его на руках, так напряженно они за ним следили. Он поднялся наверх и увидел, что находится в каком-то старом жилом квартале, видимо далеко от торговых центров или туристических достопримечательностей, и не успел он подумать, куда же идти, как прямо над головой увидел табличку с нужным ему названием. Улочка была недлинная, тихая, как бы заброшенная. Он угрюмо улыбнулся. Выходит, жена была права — ей незачем было сюда возвращаться. Для нее здесь все уже было чужим. И она тоже была бы здесь чужой.
И все же, если предположить, что она все-таки захотела бы сюда вернуться, размышлял Молхо с некоторым волнением, если предположить, что она бы действительно вернулась, узнала бы она хоть что-нибудь на этой унылой улице или только подумала бы, что узнала? Например, этот маленький квадратный садик с его низкой зеленой калиткой, как будто приспособленной для детишек? или вот эти старые деревянные качели? или эти деревья в металлических оградах, с голыми, словно разгневанными, ветвями? Но ведь именно сюда наверняка возила ее мать, когда она была ребенком, именно здесь она делала свои первые шаги, и это воспоминание должно было бы согреть ее, как сейчас оно согревало самого Молхо. Или вот этот магазин — неужели он и до войны был таким же жалким и бедным и витрина на нем была такой же угрюмой и пустой — несколько не внушающих аппетита пачек печенья, несколько зеленых бутылок с подсолнечным маслом и куски грубого серого мыла. Молхо медленно шел по улице, время от времени проверяя в кармане свой израильский паспорт, в который он положил пропуск. Нет, нам слишком много показывали шпионских фильмов о Восточном Берлине! Попробуй тут не думать, что за тобой следят! А если начать оглядываться, то ведь и сам покажешься подозрительным. Лучше поэтому идти как можно медленней — тогда тот, кто следит за мной, вынужден будет меня обогнать, но, с другой стороны, если я буду идти слишком медленно, меня тоже могут заподозрить. Значит, нужно идти не так, как человек, который что-то здесь ищет, а как прогуливающийся без всякой цели прохожий. Например, как больной или, еще лучше, как выздоравливающий человек. Да, вот именно, обрадовался он, как выздоравливающий, который ощущает, как к нему возвращаются силы.
Теща не назвала ему номер своего бывшего дома, а он не догадался ее спросить — ведь он и представить себе не мог, что еще раз окажется в Берлине, да еще так скоро; если бы кто-нибудь сказал ему, что так будет, он бы очень удивился, но теперь, разыскивая ее дом, он чувствовал, что жена одобрила бы сейчас его действия, даже несмотря на ее собственное принципиальное нежелание сюда возвращаться. Ведь он и раньше чувствовал иногда, что она сама хочет, чтобы он нарушил ее принципы, чтобы он не так боялся ее. «И я действительно немного тебя боялся», — тихо шевельнулись его губы.
Легкий и бесшумный дождь висел в воздухе, словно кружево, протянутое между небом и землей; и Молхо ускорил шаги, пока не дошел до какого-то рыбного магазина, местоположение которого показалось ему таким неподходящим, что единственно разумное объяснение этого могло состоять в том, что этот магазин находился здесь издавна. На кусках колотого льда лежали серебристые, серьезные рыбы, а внутри, возле большой керамической ванны, сидела грузная женщина, равнодушно посмотревшая на него через окно. Интересно, это ее собственный магазин или она всего-навсего продавщица на жалованье? Кто знает? Впереди он увидел большое здание, замыкавшее улицу, у входа висели сразу три таблички с тремя разными номерами. Он снова пожалел, что не спросил у тещи номер дома. Перейдя улицу, он пошел обратно по противоположной стороне, все той же замедленной, неспешной походкой выздоравливающего человека, снова поравнялся с рыбным магазином, заметил следы пуль на его стенах, пошел дальше, присматриваясь внимательней и замечая такие же следы войны на стенах других домов. Внезапно ему подумалось, что из какого-нибудь окна могут увидеть, как он ходит, что-то высматривая. Явный чужак, который притворяется случайным прохожим. «Хватит с меня, что я нашел эту улицу и прошелся по ней, — сердито подумал он. — Я же не йеке, чтобы доискиваться мельчайших деталей!» Но ему почему-то все равно хотелось увидеть ее дом, то место, где она жила и росла до того самого дня, как ее отец покончил жизнь самоубийством. «Ведь почти целый год, — размышлял он с горечью, — я, как управляемый на расстоянии робот, занят ею, продолжаю думать о ней, продолжаю ухаживать за ней, хотя не могу к ней даже прикоснуться. Но нет, трудно предположить, что именно здесь и сейчас я от нее освобожусь. А может, все-таки положиться на интуицию — самому выбрать дом и войти в него?»
Он боялся, что, вернувшись, наверняка привлечет к себе еще более настороженное внимание, и поэтому решил направиться прямиком к станции метро. Но что-то в нем упорно сопротивлялось этому решению, и он, словно против собственной воли, свернул в боковую улицу, которая показалась ему более оживленной — возможно, из-за детей, возвращавшихся из школы, — обнаружил здесь маленький писчебумажный магазин, который почему-то вселил в него новую надежду, и вошел туда, сопровождаемый звоном колокольчика, который извещал о приходе каждого нового посетителя. «Это старый магазин, рассуждал он про себя, — вполне возможно, что она могла покупать здесь карандаши и школьные тетради». Витрины в магазине не было, весь товар был разложен прямо на стойке, за которой стояла продавщица. Он наметил себе два сувенира: карандаш и записную книжку, — достал из кармана бумажку в десять восточных марок и терпеливо, молча ждал своей очереди, стоя среди негромко разговаривающих светловолосых детей. Позади него снова звякнул колокольчик и вошла новая группа — на сей раз это были школьницы, среди которых он сразу приметил высокую светленькую девочку в больших, не по размеру, очках и в старом сером плаще. Ее печальный взгляд словно вонзился ему прямо в сердце.
Он молча указал продавщице на выбранные им предметы, утвердительно покачал головой, когда она дала ему то, что он просил, получил сдачу в виде огромного количества мелочи, вышел из магазина, подождал, пока девочка в очках тоже выйдет, и пошел за ней на безопасном расстоянии, уже не медленным шагом выздоравливающего, а свободной, лишь слегка раздумчивой и даже чуть веселой походкой, готовый, однако, в любой момент остановиться и повернуть. Девочка дошла до угла и уверенно повернула на «его» улицу. Молхо пробрала дрожь.
«Все, дальше я не пойду, — сказал он себе. — Я сделал для нее все, что мог, и даже сверх своих возможностей. Я ухаживал за ней вплоть до ее смерти. Но если она по-прежнему тянет меня за собой, мне пора подумать о себе. У меня есть дети, и они еще нуждаются в отцовской помощи, и старая, больная мать в Иерусалиме, и теща со сломанной рукой, которой нужен уход. Даже у нас, в демократической и свободной стране, наверняка подозрительно посмотрели бы на пожилого мужчину, к тому же недавнего вдовца, который так настойчиво преследует незнакомую девочку на пустынной улице, под все усиливающимся дождем». А она уже и впрямь как будто почувствовала, что кто-то идет за ней, потому что вдруг повернула к нему голову — он увидел, как сверкнули в темноте ее очки, остановился и с показным равнодушием проследил за тем, как она вошла в подъезд своего дома. Но то было именно показное равнодушие, потому что он тотчас постарался запомнить, в какой именно подъезд она вошла. «Почему бы мне не предположить, что это и есть бывший тещин дом? — сказал он себе. — И не войти в него? Может быть, этого мне, наконец, хватит?»
«Ведь я никогда здесь не жил и не лежал здесь месяцами у окна, чтобы в конце концов все-таки родить мертвого ребенка, — думал он. — Что же я стою тут и смотрю в тоске? Ведь я никому ничего не должен!» И тем не менее он продолжал идти вперед, попутно примечая совершенно неестественную кривизну улицы, по которой шел, словно эта улица была когда-то разрушена — возможно, при обстреле — и потом неправильно срослась, как рука при переломе. Он все еще не мог произнести ее название, но изо всех сил старался запомнить составлявшие его буквы. Прошло каких-нибудь полчаса с того времени, как он встретился с той пожилой женщиной возле метро, а он уже промок насквозь и чувствовал, что ему пора поискать хотя бы временное укрытие. Если эта девочка в очках тоже вошла сюда только для того, чтобы укрыться от дождя, он просто постоит с ней рядом — спокойно и молча. Он подошел ко входу — старый дом, казалось, знавал лучшие времена, и, если эти царапины на его стенах — тоже следы пуль, были все основания думать, что он стоял здесь еще до войны. В подъезде висели несколько почтовых ящиков, но было слишком темно, чтобы прочитать фамилии, и он открыл дверь на тускло освещенную лестничную клетку, обнаружив, к своему удивлению, решетчатую шахту лифта и в ней — маленькую красную кабину, больше похожую на клетку для животных. «Да, это их дом!» — перехватило ему горло, как будто кто-то подал ему неожиданный указующий знак. На его глазах темная кабина осветилась и, хрипя, как раненое животное, поползла вверх, волоча за собой злобный хвост толстого кабеля.
Он ждал, что лифт вернется, но тот оставался наверху, как будто тот призрак или привидение, что вызвало его туда, изменило свои намерения. Поэтому он вызвал его сам. Далеко вверху что-то жутко затряслось, заскрежетало, И появился серый, медленно заворачивающийся кабель, за ним показалась кабина лифта, и Молхо вошел в эту зловещую, багровую клетку, закрыл за собой дверь, нажал на кнопку и стал смотреть через решетку на проплывавшие мимо него двери квартир — когда-то, давным-давно, одна из этих дверей распахнулась и оттуда вышла девочка в больших очках, которая утратила веру в человечество после самоубийства отца; вышла, чтобы уехать в Израиль и в конце концов встретить Молхо в Иерусалиме. «Неужели я действительно ее убил?» Лифт остановился, он вышел и стал искать дверь без фамилии, но такой здесь не было — на каждой двери было несколько имен. Он постучал наугад. Ему ответила тишина, потом раздался скрип стула, который подтаскивали к двери, и кто-то, став, видимо, на стул, чтобы дотянуться до замка, приоткрыл дверь, оставшуюся на цепочке. Это был очень маленький мальчик. Он смотрел на Молхо широко открытыми глазами, с бесконечной серьезностью ребенка. В приоткрытую дверь Молхо увидел коридор, большие комнаты, простую мебель, открытые окна за слабо шевелящимися занавесками. «Доктор Штаркман?» — спросил Молхо. «Доктор Штаркман?» Ребенок очаровательно сморщил лобик, как будто и в самом деле пытаясь припомнить человека, который покончил с собой в этой квартире пятьдесят лет тому назад. Потом дверь начала медленно закрываться. Молхо слегка придержал ее, словно хотел дать время отойти взрослому, если он за ней скрывался, потом отпустил — дверь захлопнулась, и он быстро спустился по лестнице, вышел на дождливую улицу и торопливо направился к станции метро. На Александерплац он поднялся уже в полной темноте, радуясь снова увидеть эту площадь, как что-то давно ему знакомое.
«Если ты готов примириться с миром, каков он есть, можно вполне жить и в Восточном Берлине, — думал Молхо, снова проходя мимо Мемориала, где вечный огонь пылал в этот вечерний час с поразительной красотой и силой. — Может быть, войти снова и пройти еще один круг, чтобы уже действительно сделать все возможное?» И он опять присоединился к группе, которая на этот раз, к его радости, оказалась французской, что позволяло ему заодно и понять объяснения гида. В Париж он теперь явно уже не попадет, так хоть послушает французский язык на прощанье. Впрочем, объяснения оказались довольно интересными. Гид рассказал, что здание Мемориала было построено в 1816–1818 годах архитектором Карлом Фридрихом Шинкелем и представляет собой образец эклектического стиля — колонны и ступени имеют простые дорические черты, а все прочее — неоклассицизм. В девятнадцатом веке здание служило просто караульным помещением, после Первой мировой войны стало мемориалом погибших немецких солдат, а после Второй мировой войны — мемориалом жертв милитаризма и нацизма. Молхо так понравилось с этой группой, что он последовал за ними, когда они перешли бульвар и направились к зданию старой оперы, которое разрешалось осмотреть, хотя там шел ремонт.
Они поднялись по старинным ступеням, куда более крутым, чем в опере Западного Берлина. «Упади моя советница здесь, — подумал Молхо, — она бы не то что ногу подвернула — пожалуй, костей бы не собрала». Гид провел их на высокий балкон с темными, как в соборе, стенами и начал подробно рассказывать об архитектуре здания. «Жаль, что сегодня нет представления, — думал Молхо. — Расскажи я в Израиле, что был на спектакле в опере Восточного Берлина, моя репутация меломана поднялась бы на недосягаемую высоту». Тем временем гид, увлеченный собственным рассказом, решил провести туристов прямо в зал, хотя он тоже находился на ремонте и все кресла были затянуты пластиком. Тут он стал с воодушевлением рассказывать о планах реставрации зала, особенно подчеркивая намеченное восстановление старинных картин на потолке. Когда группа наконец вышла из зала и направилась по коридору к выходу, послышались звуки музыки и пения, насторожившие французов, и гид, по их просьбе, провел их в другой зал, поменьше, по-видимому предназначенный для репетиций, потому что здесь на сцене, вокруг стола, сидели несколько человек с нотами в руках. «Можно ли иностранным туристам послушать?» — спросил гид по-немецки. Певцы не только не возражали, но напротив — казалось, были даже рады показать иностранцам свою работу.
Декораций не было, на сцене стоял только большой рояль, за которым сидел аккомпаниатор, певцы без конца повторяли один и тот же отрывок, а постановщик, невысокий, чернявый человек, то и дело прерывал их своими замечаниями. Французы, рассевшиеся было послушать, вскоре начали перешептываться — как видно, им надоело, — но Молхо был увлечен. Даже когда вся французская группа потихоньку вышла, он остался сидеть, как прикованный, в своем углу, вслушиваясь в голоса исполнителей. Он никогда в жизни не бывал на репетициях, и, хотя знал, что на этот раз не увидит конечный результат, сам процесс становления оперы показался ему необыкновенно интересным.
Музыка была ему незнакома, он не имел ни малейшего представления, современная это опера или давняя, а может, и старинная. Иногда она казалась ему такой примитивной, что можно было принять ее за средневековое произведение, хотя он когда-то слышал, что в средние века опер еще не писали. Постепенно его интерес, однако, переместился с музыки на чернявого дирижера, который время от времени необычайно оживлялся, расхаживал по сцене, размахивал руками, давал указания пианисту, иногда пел сам, а иногда взволнованно выхватывал у певцов ноты и менял что-то карандашом, как будто был не только постановщиком и дирижером, но и самим композитором. Его воодушевление, казалось, усиливалось по мере того, как певцы уставали. Но тут Молхо внезапно заметил, что в углу сцены сидит еще один человек — он почему-то не пел со всеми, а оставался совершенно неподвижным. «А вдруг это какой-то их коммунистический комиссар по музыке, — испугался Молхо, — и сейчас, увидев постороннего в зале, прикажет закрыть все входы и выходы?!» Он торопливо поднялся и начал крадучись пробираться между стульями в поисках выхода. Певцы замолчали, пианист остановился, неподвижный доселе комиссар резко привстал, а энергичный дирижер, видимо заметив беглеца, что-то крикнул ему по-немецки, но Молхо, торопясь улизнуть, не обращал внимания на его слова — страшась, что его вот-вот схватят и обвинят в музыкальном шпионаже или оперной диверсии, он молча продвигался к двери. Но тут со сцены крикнули опять, и он оглянулся.
Сцена была залита светом, а свет в зале был выключен, и поэтому они не могли его разглядеть, но, видимо, приняли за кого-то знакомого, потому что дважды отчетливо позвали: «Зигфрид? Зигфрид?» Молхо оглянулся, но за ним не было никакого Зигфрида, и он остановился, напуганный, слегка согнувшись и приложив руку козырьком ко лбу, как будто смотрел куда-то вдаль. «Пардон, — крикнул он хрипло, то ли спрашивая, то ли отвечая и надеясь, что это всем известное слово покажет им, что он всего-навсего задержавшийся или отставший от группы французский турист. — Пардон?» И, не ожидая ответа, снова — наклонив голову, на ватных ногах, с дрожащими коленями — прошел между стульями к двери, которая, к его великой радости, оказалась незапертой, что позволило ему быстро выйти в коридор и добежать до выхода из здания. Выбравшись наконец на знакомый широкий бульвар, он так же поспешно добрался до пропускного пункта и, решив махнуть рукой на оставшуюся у него кучу восточногерманской мелочи, торопливо стал в очередь, отдал свой пропуск и перешел обратно на свободный Запад. Только сейчас он успокоился и вдруг почувствовал себя в приподнятом настроении.
За день канаву возле пансиона засыпали землей, и сейчас идти было легче. Но в самом пансионе было шумно — прибыла группа итальянцев, и все были заняты расселением этих крикливых гостей. Веселый огонь горел в камине, а в голубятне номер один лежали сразу три сообщения, которые ему тут же перевели на английский. Первое было от госпожи Занд, которая звонила после полудня из Восточного Берлина сообщить, что у нее все в порядке и нечего беспокоиться, потому что ее «приняли» — впрочем, не указывая конкретно, куда именно приняли. Второе сообщение было из Израиля, от Анат, которая передала, что будет ждать отца завтра ночью в аэропорту Бен-Гурион, а третье — от администрации пансиона с извещением, что номер на втором этаже занят, как его и предупреждали, и все его вещи уже перенесены в маленькую комнату на первом.
Он поднялся к себе. Чувствовалось, что немцы постарались как можно аккуратнее перенести и разместить все ее вещи, но злополучный сундук спрятать им уже не удалось, и его просто положили на кровать, как будто думали, что Молхо ляжет с ним в обнимку. Он тут же вернулся в вестибюль, чтобы обсудить вопрос о сундуке с симпатичной хозяйкой, уже нарядившейся к вечернему открытию маленького бара. Сам он, объяснил Молхо, уезжает завтра, но сундук принадлежит не ему, а госпоже Занд, которая перебралась в Восточный Берлин, но, возможно, еще вернется за своими вещами. Хозяйка сочувственно выслушала сообщение о даме, решившейся перейти в Восточный Берлин; что же касается сундука, сказала она, то это не составляет проблемы — это уже не первый раз в их практике, когда гости оставляют свои вещи в гостинице, и у них на этот случай есть специальный подвал. Тут же вызвали дедушку, который вместе с Молхо затащил сундук в лифт, откуда они вдвоем понесли его сквозь шумную толпу итальянцев в кухню и там, подняв крышку в полу, опустили по крутым ступенькам в указанный хозяйкой подвал. Старик проявил неожиданную силу и сноровку — Молхо еще не успевал найти, где поднять и откуда подтолкнуть, а сундук уже как будто двигался сам, подпрыгивая и поворачиваясь вокруг своей оси так ловко и точно, что Молхо оставалось только извиняться за причиненные хлопоты. Впрочем, старик не понимал по-английски и потому отвечал дружелюбными улыбками и кивками.
В подвале было сухо и тепло, здесь чувствовалась рука заботливого хозяина — в одном углу были аккуратно сложены дрова и бутылки с вином, в другом стояли друг на друге чемоданы забывчивых гостей, снабженные табличками с их именами. На стенах были развешаны рабочие инструменты и охотничьи двустволки. Сундук тут же присоединили к чемоданам, но тут старик вдруг задумчиво остановился над ним, и Молхо решил, что он хочет проверить, что находится в этом странном ящике, который гостиница берет под свою опеку. «Это вполне разумно с его стороны», — сказал он себе и жестами показал старику, что у него нет ключа и им придется вырвать замок. На том и порешили — старик принес фонарь и клещи, они легко сорвали замок и открыли крышку, обнаружив, как и ожидал Молхо, вполне предвидимые вещи: женскую одежду на все сезоны — на зиму, на весну, на лето и на осень, и кучу израильских лекарств; вид знакомых упаковок с их квадратными ивритскими буквами — здесь, в берлинском подвале, — вызвал у Молхо острую тоску по дому. Старик, словно удовлетворившись осмотром, умело вернул замок на прежнее место, так что теперь никто и не заметил бы, что в нем ковырялись. Они поднялись плечом к плечу в кухню и отправились помыть руки. Хозяин пансиона, видимо чувствуя вину за отнятый у Молхо номер на втором этаже, со всей любезностью пригласил его отужинать с ними, и на этот раз Молхо согласился.
Его усадили на почетном месте, рядом с бабкой, и он рассказал им о своих приключениях в Восточном Берлине. Хозяин переводил его рассказ на немецкий, и все так удивлялись и ахали, не веря, что есть люди, стремящиеся вернуться в ту страну, откуда порядочные немцы так хотят бежать, что Молхо на миг даже показалось, будто и они начинают подозревать его в причастности к какой-то секретной агентуре, регулярно переправляющей женщин с Запада на Восток. А что, поинтересовался кто-то, он и первую свою женщину, ту, что привез сюда зимой, тоже пытался так переправить? Молхо покраснел. «Нет, — смущенно улыбнулся он, — то был особый случай». А почему же эта хотела туда вернуться? Молхо почувствовал необходимость защитить свою маленькую русскую; «У нее там возлюбленный, — объяснил он, ухватившись за первую пришедшую в голову мысль. — Он не мог выехать из России, и поэтому она сама вернулась к нему». Только теперь наконец им все стало понятно, хотя примириться с этим они как будто все еще не могли.
В самолете, закрепляя ремень, Молхо думал: «Кто бы мог поверить, что за один год я дважды побываю в Берлине? Кажется, я уже исчерпал этот город полностью». Он летел ночным рейсом израильской авиакомпании «Эль-Аль», на исходе субботы, было полнолуние, и небо было таким на редкость ясным, что капитан специально посоветовал пассажирам не пропустить открывающиеся внизу фантастические виды. Над заснеженными Альпами, отдав стюардессе поднос, Молхо вынул большой лист бумаги и тщательно записал все свои расходы, чтобы дать теще подробный отчет, но сколько он ни выуживал из памяти все, самые мельчайшие детали, ему никак не удавалось набрать ту сумму, которую она ему дала. Вероятно, он забыл несколько ресторанов — где-нибудь в Вене и в поезде, ведь не может же быть, чтобы эта поездка обошлась так дешево! Под конец, чувствуя, что ему не удается сосредоточиться, он махнул рукой и порвал лист на клочки. Неужто она и впрямь вздумает требовать у него отчет? А его труды — они разве ничего не стоят? При мысли о теще Молхо охватило теплое родственное чувство, и он с удовольствием подумал о том, что завтра снова ее увидит. Он встал и пошел по проходу, рассматривая пассажиров и выискивая знакомые лица; потом протиснулся между стюардессами, вошел в туалет и протер руки и лицо остатком лосьона из флакона, стоявшего возле раковины. Над греческими островами он завязал разговор с соседом по поводу маленькой душистой сигары, которую тот было закурил и тут же вынужден был погасить по указанию стюардессы, что весьма огорчило не только его, но и Молхо. Сосед немедленно предложил ему такую же сигару, и он, слегка поколебавшись, сунул ее в карман. Вообще-то он бросил курить несколько лет назад, сказал он соседу, не вдаваясь в объяснения, но, возможно, теперь решится дома попробовать этот подарок, хотя бы в память о таком симпатичном попутчике.
В очереди к паспортному контролю он увидел за барьером свою дочь, она стояла рядом с полицейскими, и у него дрогнуло сердце, — видно, случилось что-то неожиданное, если уж она попросила специального разрешения встретить его прямо в зале, а не на выходе. «С бабушкой плохо, — сказала она сквозь слезы, обнимая отца. — Она уже дважды теряла сознание». Молхо молча обнял ее. «Ты должен поспешить, если хочешь поговорить с ней, — сказала Анат. — Она все время спрашивала о тебе и о той женщине, которую ты повез с собой». Он сильно прижал ее к себе и спросил о сыновьях. «Они в порядке», — ответила она.
Когда они вышли, часы показывали десять вечера. Воздух показался Молхо прохладным и свежим, не было и того сильного, холодного ветра, который сопровождал его при отлете. По пути к машине дочь рассказывала ему о том, что произошло за время его отсутствия. Оказалось, что бабушка, под влиянием какого-то непонятного чувства вины, решила еще в день его отлета прийти к ним домой, чтобы сварить обед для гимназиста, который остался один в доме, но забыла, что у нее нет ключа, и от растерянности и спешки споткнулась на ступеньках и сломала себе руку. Она пролежала возле их дома несколько часов, на холодном ветру, не в силах двинуться от боли, пока сосед не обнаружил ее и не вызвал такси, чтобы перевезти в дом престарелых. Дети Молхо ничего не знали, но в среду им позвонила бабушкина русская подруга, потому что у бабушки началась пневмония. В четверг ее пришлось перевести в отделение для лежачих, на пятом этаже дома престарелых, где она и находится сейчас. Уход там, конечно, прекрасный, но ее состояние очень тяжелое. «Теперь ты видишь, почему мы с матерью настаивали, чтобы она перешла в дом престарелых? — сказал Молхо. — Мы думали как раз о такой возможности».
Анат предложила отцу сесть за руль, но он отказался и с удовольствием следил за тем, как быстро и умело она ведет машину. В Хайфе они были через полтора часа, и она сразу же повезла его в дом престарелых. Ночной дежурный узнал их, поспешил открыть перед ними дверь, и они поднялись на лифте прямо на пятый этаж. Дежурная медсестра уважительно встала им навстречу. «Это мой отец, — шепнула Анат, — он приехал». Сестра взволнованно кивнула. «Как прошла ваша поездка?» — вежливо поинтересовалась она. «Замечательно, — ответил он, — все прошло с большим успехом». — «Вы не очень устали?» — «Я совершенно не устал, — улыбнулся Молхо. — Для меня это еще не так поздно, я ведь пока живу по европейскому времени. Ну, как она?» Сестра с отчаянием покачала головой.
Его провели в затемненную комнату, он увидел Омри, дремавшего у окна, молча подошел к нему и мягко обнял. «Бедные дети! — подумал он. — Не успели похоронить мать, а теперь это». Он не решался смотреть на большую кровать, где лежала больная, потому что сразу же понял то, что все они здесь боялись произнести. Смерть, эта их старая, еще с прошлой осени, знакомая, ждала его появления здесь, как терпеливый гость ждет припозднившегося хозяина дома. Это был вопрос даже не дней, а часов, понял он вдруг не умом, а взволнованно забившимся сердцем.
Она лежала на кровати, маленькая и легкая, левая рука в гипсе закинута за голову, жесткие седые волосы рассыпались по подушке — он никогда не видел их в таком беспорядке, а ее — так беззащитно обнаженной. Он вздрогнул. Ее веки трепетали, она дышала с трудом. Ему показалось, что Смерть снова стала совсем рядом с ним, словно не было этого прошедшего года. Дочь взяла бабушкину руку в свою и сказала: «Папа приехал». Старуха открыла глаза. Узнала ли она его? Молхо наклонился над ней. Нет, она уже никого не могла узнать. Ее глаза были открыты, но отблеска рассудка в них уже не было.
Ему очень хотелось отчитаться перед ней. Она послала его с поручением, он его выполнил, и теперь ему хотелось, чтобы она об этом знала. И ведь она тут беспокоилась о нем! А если даже у нее была какая-то скрытая матримониальная цель, а он сорвал ее планы, то ведь не нарочно, не из-за недостатка уважения к ней. Но, глядя на ее трепещущие веки, прислушиваясь к ее хрипловатому, слабому дыханию, он понимал, что ему придется, видимо, отказаться от своего отчета, ибо хоть Смерть и не подала еще своего знака, но эта старая женщина занята сейчас самым последним, самым важным диалогом с самой собой.
Его дети были очень привязаны к бабушке. Особенно Анат. Матери своей она боялась, но тут проявила неожиданную силу и взрослость. Глядя, как они ухаживают за тещей, Молхо испытывал гордость за своих детей. Он спросил, приходил ли Габи. «О да!» — воскликнула Анат. Мальчик сидел здесь часами и готов был сидеть еще, но медсестры чуть не силой отправили его домой. Молхо повернулся к медсестре. «Я немного разбираюсь в этих вещах, — сказал он ей с горькой улыбкой, указывая на кровать больной. — Я не новичок». — «Да, я знаю», — мягко ответила она, и Молхо, почувствовал, что ему приятно, что его история здесь известна. Он спросил, какой пульс у больной, посмотрел ее рентгеновские снимки и температурную кривую, выяснил, какие лекарства ей прописали, и поглядел на приборы, к которым она была подключена.
Дочь осторожно смочила бабушкины губы влажной палочкой с ватой, и, глядя на знакомую ему с прошлой осени палочку, Молхо почувствовал тоску и даже какую-то обиду — к умирающей матери она боялась приблизиться, а сейчас ухаживает за бабушкой с такой преданностью, будто это ее мать. «Почему бы тебе не пойти домой? — спросил он, обняв ее за плечи. — Идите оба домой, а я останусь с ней. Может быть, она все-таки проснется и узнает меня, и мы сможем поговорить. Идите, уже поздно. У меня над вами преимущество в целый час, я ведь все еще живу по европейскому времени. Если мне что-нибудь понадобится, я вам позвоню. Только оставьте мне немного денег на такси и захватите мой чемодан и сумку, там шоколад для вас. Потом я вам все расскажу».
Он обследовал маленький ночной столик возле кровати — там не было ни транзистора, ни магнитофона, ни наушников, и он немного рассердился на детей, которые не додумались дать бабушке под конец послушать музыку, как слушала их мать. Могли бы подумать об этом! Но оказалось, что не только подумали, но даже предложили ей наушники, но она сама почему-то решительно отказалась.
«Ну, значит, на этот раз обойдется без музыки, — подумал Молхо. — Почему я вообще решил, будто музыка облегчает страдания? Может быть, она, напротив, только усиливает их». Он попрощался с детьми, сходил в туалет сполоснуть лицо и, вернувшись, позвонил матери в Иерусалим, разбудил ее и сообщил, что вернулся и сидит у постели тещи. «Я думаю, она уже не выкарабкается», — мрачным шепотом сказал он матери, и та отреагировала на это очень испуганно, как будто была уверена, что смерть, так энергично взявшаяся за семью его сына в Хайфе, обязательно продолжит это дело в Иерусалиме. «Не буди ее! — взмолилась она неожиданно. — Не утомляй ее напрасно». Он положил трубку, но не сразу вошел в комнату больной, а сначала прошелся по другим палатам этого этажа, который всегда так интересовал его раньше, — посмотреть, кто тут еще лежит. А вдруг он узнает еще что-нибудь новое о смерти! В одной комнате лежали два старика, подключенные к трубкам и приборам, в другой — моложавая женщина, возле которой сидела частная медсестра, читая ей журнал, в третьей находился мужчина его возраста, который то и дело постанывал во сне.
Он вернулся в комнату тещи. Там было душно, и он открыл окно. Ночь была прохладной и ясной, небо искрилось мириадами звезд, которые казались совсем близкими, невидимое море лежало где-то в бархатной темноте. «Не умеем мы ценить наш замечательный климат, — подумал Молхо. — А ведь он так глубоко человечен!» Кто-то легко коснулся его плеча — это медсестра пришла сменить капельницу и принесла ему кофе. Он опустился в кресло, с интересом следя за ее манипуляциями. Да, на этот раз смерть распоряжалась другими армиями, и сам он уже повысился в звании в ее частях — уже не работал на нее, как простой исполнительный рядовой, а следил, как инспектор, за точным исполнением ее приказов. Внезапно старуха открыла глаза и посмотрела прямо на него. Он вздрогнул и ответил ей горькой, смиренной улыбкой, но ее взгляд тут же погас, как будто она лишь на мгновение пришла в себя и теперь снова утратила сознание. «Подожду еще немного, — подумал он. — Пусть проснется сама». Но в его душу уже закралось странное подозрение, что она нарочно избегает разговора. Может быть, она подсознательно хотела, чтобы ему не удалось переправить Нину на Восток, и тогда ему пришлось бы жениться на этой крольчихе. Жена часто обвиняла Молхо и его мать в том, что ими руководят подсознательные побуждения, и ему всегда приходилось в таких случаях напрягать воображение в попытке понять, что происходит в подсознании его жены, чтобы не терпеть поражений в таких стычках; но после ее смерти он забросил эти занятия, и его подсознательное погрузилось во тьму.
В середине ночи его разбудил негромкий смех: это две молодые медсестры — судя по отглаженным халатам и чепчикам, стажерки — пришли заступить на ночное дежурство. Тещу передали им вместе с отчетом о ее состоянии за последние восемь часов, присовокупив к этому отчету и самого Молхо: «Это ее зять, он только что прилетел из Берлина». — «Специально?» — удивленно спросила одна из молодых медсестер. «Нет, — сказал Молхо. — Я просто вернулся домой». — «Может быть, вы устали? — поинтересовалась она. — Мы можем постелить вам в комнате для гостей». Молхо отказался. Он живет неподалеку. А кроме того, он хотел бы быть здесь, чтобы уловить момент, когда она придет в сознание, и поговорить с ней. «И вообще, — сказал он с легкой улыбкой, — у меня есть еще в запасе час европейского времени». Медсестры взяли у него пустую чашку, пригасили свет в комнате и закрыли за собой дверь, и ему вдруг почему-то стало приятно от того, что они остались только втроем — он, его теща и смерть. Из-за стены до него доносились приглушенные звуки разговора новых медсестер. Они говорили громче и вообще были куда шумнее, чем прежняя, но зато казались и куда симпатичней, особенно одна, темненькая, с пышными формами, чистой кожей и сверкающими черными глазами, явно восточного происхождения, хотя он не мог понять, какого именно. «Насколько красивее стали девушки в последние годы, — подумал он. — Настоящая революция».
Проснувшись снова и посмотрев на кровать, чтобы убедиться, что теща все еще жива, он подумал: «Если к ней действительно приближается смерть, то очень легкая. Настоящая смерть праведницы. Дай Бог и мне такую». Часы показывали два, и он чувствовал себя усталым и разбитым от долгого сидения. Он поднялся и вышел в коридор. На дежурстве осталась только одна сестра, черненькая. Она сидела у стола, и ее белая точеная шея склонилась над открытой книгой. Стоящий рядом транзистор пел что-то по-арабски. Молхо прошел мимо нее бесшумной тенью, по пути заглянув в книгу, — к его удивлению, она тоже была по-арабски. «Странно, как я сразу не распознал, что она арабка? — подумал он. — Я ведь обычно их хорошо различаю. Интересно, вторая медсестра тоже арабка?» Он заглянул в комнату двух стариков и заметил, что у одного из них игла капельницы вышла из вены. Он нервно, дрожащими пальцами, вставил иглу обратно и разгневанно направился к медсестре. Она спросила, намерен ли он ночевать здесь, и он сказал, что побудет еще немного. «Тогда почему бы вам не прилечь? — сказала медсестра. — Если она проснется, я вас разбужу». — «Нет, — сказал он, поколебавшись. — Я еще не устал». И попросил у нее еще чашку кофе и подушку под голову. Она казалась заинтригованной, наверно, он ей импонировал — немногословный вдовец и преданный зять. Получив кофе, подушку и одеяло, он устроился в кресле, укрылся и стал смотреть на тещу, которая тяжело, прерывисто дышала, то приоткрывая глаза, то тут же снова их закрывая, как будто и впрямь отказываясь его узнавать. Он вдруг вскочил и позвал сестер. «Передвиньте ее кровать! — раздраженно потребовал он. — Ей не хватает воздуха там в углу. Поверните ее лицом к солнцу. Ну же! Эта кровать на колесиках, ее легко двигать!» Они с удивлением переглянулись, не зная, что делать, но он так решительно требовал передвинуть кровать, что они в конце концов взялись за дело. Он стоял в углу, слегка опьянев от усталости, и следил за их движениями, вспоминая жену в ее огромных наушниках, устремлявшуюся в свой последний бой в той большой медицинской кровати, точно молоденькая армейская связистка в боевой машине. И вот теперь ее мать тоже движется в такой же кровати на свою передовую, навстречу солнцу, которое вот-вот должно появиться в этом окне. Да, именно в этом, он хорошо знал расположение окон в доме престарелых.
Часы показывали три часа ночи. На его часах еще было два. «Надо перевести часы, — подумал Молхо. — Я уже не в Европе». Он вдруг почувствовал, что его «европейское преимущество» исчезло, как будто его никогда и не было.
Но она не пришла в себя, когда ее передвигали. Он наклонился над ней, позвал по имени, заговорил, умоляя хоть на пять минут очнуться. «Она не имеет права оставлять меня в такой неизвестности, — в отчаянии думал он. — Я должен рассказать ей, как хорошо я выполнил ее поручение!» Но она не откликалась на его мольбы, хотя на какой-то миг ее глаза действительно приоткрылись, и ему даже показалось, что он уловил в них дружелюбное выражение, как будто она его узнала. Видит ли она его? Слышит ли? Он не хотел говорить впустую. Ее беспомощная худая рука в гипсе вызывала в нем жалость и боль. Как у школьницы, сломавшей руку на уроке гимнастики. «Интересно, ее так и похоронят или предварительно снимут гипс?» — почему-то подумалось ему. Он смочил ей губы палочкой. Она шевелила пальцами, перебирая их, как веер, — точный признак приближающейся смерти. «Позовите врача», — сказал он вошедшим сестрам. «Зачем? — сказала темненькая. — Врач был вечером и придет на обход утром. Зачем ему приходить сейчас? Она умирает безболезненно, зачем делать ее смерть тяжелее?» — сказала темненькая. «Да, она права, — сказал себе Молхо. — Это легкая смерть, дай Бог и мне такую». Он сидел в кресле против открытого окна, глядя на умирающую, и вдруг задумался о наследстве, которое останется после нее. Он не представлял себе его размеры. Но все равно, что бы там ни оказалось, он разделит это между детьми, разве что вложит, для большей надежности, в три разные сберегательные программы. А может, лучше в шесть? Или даже в девять? У него кружилась голова.
Какая-то легкая тень вдруг скользнула по стене. Он поднял глаза. Это была ее русская подруга, которая, видимо, ночевала в той маленькой квартирке на девятом этаже, а теперь пришла узнать, что слышно. Он ждал, что она удивится, увидев его тут, и, как обычно, поклонится ему тем симпатичным милым поклоном, но она просто стояла перед ним, круглая и маленькая, как позолоченный шар, уже сжившаяся с горем, уже ничему не удивлявшаяся. Он начал было рассказывать ей о своей поездке, но она его остановила. Она уже все знает. Ее дочь звонила из СССР. Ему нечего было добавить, — наоборот, это она сообщила ему несколько новых подробностей. «Почему передвинули ее кровать?» — вдруг спросила она. «Потому что я так хотел! — сказал Молхо и сердито добавил: — Это я им так велел», — словно демонстрируя ей, кто здесь настоящий хозяин. Она молча и грустно села в покинутое им кресло, и он подумал: «Ну, кажется, на этот раз я не должен ждать последнего мгновенья, на этот раз есть люди, которым за это платят. Я свое видел год назад. Два раза в год? Нет, это выше моих сил!»
Такси доставило его домой в половине четвертого. Он расплатился, оставил водителю сдачу и налегке, без вещей, как человек, вышедший погулять и теперь возвращающийся с прогулки, направился к дому. Он, конечно, устал, но чувствовал, что сам воздух как будто несет его по ступенькам. На пороге он задержался. Анат обещала оставить ему ключ в электрораспределительном шкафу, но он не был уверен, что она запомнила. Ему не хотелось ее будить. Он остановился и посмотрел вокруг. Его вдруг охватила печаль. Он с глубокой грустью подумал о себе, о своей незадавшейся жизни. Вот, целый год уже прошел, а ведь он думал, что это будет год свободы, приключений, может быть — даже новых увлечений. А на самом деле ничего не произошло. Он даже ни с кем не переспал. И теперь его будто оставили на второй год, как Габи. «И все из-за моей пассивности, — думал он, — из-за того, что я все время жду, что другие все мне устроят». Он попытался любовно припомнить покойную жену и впервые за весь этот год отчетливо ощутил, что его память пуста — каждый раз, как он забрасывает в нее свою удочку, поплавок выпрыгивает из воды, как невесомый. «Неужели я уже свободен?! — подумал он с изумлением и даже каким-то легким страхом. — Ну, и что? Что я сделаю с этой свободой? Верно, есть и другие, реальные женщины, не только в мечтах и воспоминаниях, но для этого нужно полюбить. Иначе это безнадежно», — огорченно подумал он, глядя в пустынную темноту ночи.