Я спросил его, знают ли в этом новом месте его жительства, что он был актером.

— Это говорилось, — отвечал он, — это повторялось, но никто наверное не знал, хотя некогда и видели в Руане на сцене высокого тонкого молодого человека, очень похожего на меня и носившего то же имя, что и господин барон. В то время не могли предположить, что я был его родственником, — он неохотно упоминал о своем простом происхождении. Когда я явился в качестве его наследника, обо мне стали расспрашивать моих людей, которые ничего не знали и с негодованием все отрицали. Меня стали допрашивать искуснее, и я поторопился сказать правду с такой решимостью и с такой гордостью, что мне поспешили отвечать, что это не умаляет моего достоинства.

Человек, обладающий стотысячным доходом, — а я имею сто тысяч франков годового дохода, милый друг, — не может быть в провинции первым встречным; это сила, и все, что окружает ее, больше или меньше нуждается в ней.

Я сейчас же почувствовал, что мне следует или обратить все свое состояние в капитал и покинуть эти места, или заставить других уважать себя. Это тешило мою мономанию, и я облекся в одеяние высоконравственного человека без малейшего для себя труда.

— Бросьте этот тон насмешки над самим собой, мой милый Лоранс. Вы были наивны тогда, когда рассказали мне о своей жизни, будьте же опять таким. Вы человек с сердцем и с большим умом — значит, вы действительно выдающийся человек. Вы желаете казаться тем, кем вы есть,— это ваше право; скажу больше — это ваш долг. Я не вижу в вас ничего такого, что выдавало бы актера, за исключением разве некоторых преувеличений в высмеивании той общественной среды, куда вас вернула судьба, и которые я начинаю понимать. Человек, отдававший все свое существо, весь ум, жесты, интонации, сердце и душу на суд публики, часто несправедливой и грубой, неминуемо много страдал, и гордость его, вероятно, возмущалась не раз при мысли, что за несколько копеек входной платы первый встречный мужик покупал право унижать его. Сознаюсь вам, что до знакомства с вами я питал большое презрение к актерам. Я прощал только тем, истинный талант которых имеет право дерзать и силу все побеждать. Я чувствовал какое-то отвращение к тем, которые были посредственны, и превозмогал это отвращение только из жалости, внушаемой мне их бедственным положением, тяготами жизни на этом свете, отсутствием воспитания. Все возрастающая трудность достать себе работу, когда не обладаешь замечательными способностями, борется и разрушает предубеждение против актеров больше, чем всевозможные философские рассуждения, ибо в сущности предубеждение это имеет свое основание. Для того, чтобы появиться перед публикой загримированным и одетым в костюм комика или героя, то есть человека, имеющего претензию заставить толпу смеяться или плакать, нужна смелость, которая есть или мужество, или дерзость, и всякий платящий имеет право крикнуть ему, если он плох: «Убирайся, ты не прекрасен», или: «Ты не забавен». Между тем, мой милый Лоранс, вы говорите, что вы были сносны, но не больше, — значит, вы мучились тем, что не можете быть на должном уровне, и старались утешиться, говоря себе — не без основания, — что в вас человек превосходит артиста; а теперь, припоминая холодность людей по ту сторону рампы, вы, сами того не замечая, таите на них обиду. Вы силитесь обращаться с ними свысока, как они обращались с вами. Они не находили вас актером, и вы испытываете потребность сказать им, что их собственная жизнь — тоже комедия, плохая комедия, и что они плохи в ней. Это лишь общее место, ничего не доказывающее, ибо на деле все страшно в комедии мира и в мире комедии. Позабудьте же эту небольшую горечь. Примите спокойно свое возвращение к свободе и к общественной деятельности. У вас есть веское оправдание, оправдание, которое вы заставили меня искренно принять, а именно — любовь, великий дар молодости. Я предполагаю, что любовь эта позабыта; если же нет, то теперь она может все победить, — опять-таки, это предположение. Как бы то ни было, в прошлом вам краснеть не за что, и потому-то вы и должны вступить в свет не как раскаивающийся или недоверчивый перебежчик, а как путешественник, опытность которого служит ему на пользу и позволяет судить беспристрастно обо всем, и который возвращается к себе домой, способный размышлять и действовать, как философ.

Лоранс выслушал мою маленькую проповедь, не прерывая ее, а так как в его мужественной груди по-прежнему билось чистое детское сердце, он с чувством протянул мне обе руки.

— Вы правы, — сказал он, — я чувствую, что вы правы и что вы облегчаете мне душу. Ах, если бы я имел друга подле себя! Я так в этом нуждаюсь, я так одинок, и я еще так молод: мне нет еще и двадцати восьми лет! Знаете, мой друг, вся моя жизнь — это сплошное головокружение. Я прошел через столь разные условия существования, что, право, не знаю больше, кто я такой. Все в этой бурной жизни или приключение, или роман. Право же, тут было с чего немножко сойти с ума. Без вас я совершенно бы помешался, ибо, когда вы встретили меня в кабаке, я начинал превращаться понемногу в деревенского кутилу, быть может, в мрачного пьяницу. Благодаря вам я снова взял себя в руки, но экзальтация все возрастала, и пора было покончить с этим. Бедный отец, прости мне эти слова!

Слезы показались у него на глазах, он наливал себе машинально вторую рюмку мускатного вина. Он вылил ее в чашку со льдом и сказал, видя, что я смотрю на него:

— Я больше не пью иначе, как по рассеянности и не зная сам, что делаю. Как только я это осознаю, я воздерживаюсь, как вы видите.

— Однако же вы ужинаете так каждый вечер?

— Да, актерская привычка: актер любит превращать ночь в день.

— Но тогда, в деревне…

— В деревне я работал с утра, как вол; но я праздновал субботу, воскресенье и понедельник, как и другие, и в эти дни я вовсе не ложился. Что прикажете, скука! Я был, однако, хорошим работником. Смотрите, это уже не заметно! Руки у меня уже белые, такие же белые, как когда я играл любовников. Однако это не доказывает еще, что мне весело. Ах, друг мой, я говорю с вами откровенно, не принимайте это за рисовку. Я скучаю до смерти.

— Разве же вы еще не сумели найти себе серьезных занятий?

— Серьезных! Скажите мне, пожалуйста, что может быть серьезно в жизни свежеиспеченного миллионера, еще чужого среди практических людей? Разве я-то буду когда-нибудь практичен? Вот послушайте повествование о моих трех месяцах пребывания в этом замке. Но довольно нам сидеть за столом. Пойдемте в мою спальню, нам там будет удобнее.

Он взял серебряный позолоченный подсвечник прелестной работы и, проведя меня через роскошную гостиную, огромную биллиардную и удивительной красоты будуар, ввел в спальню, войдя в которую я сейчас же воскликнул:

— Голубая спальня!

— Как! — сказал он, улыбаясь. — Вы так хорошо помните мою историю, и мои беглые описания настолько вас поразили, что вы узнаете вещи, которых сами никогда не видали!

— Милый друг, история ваша произвела на меня такое впечатление, что я записал ее в свободные минуты, изменив все имена. Я вам ее прочту, и если мои воспоминания недостаточно верны, если я погрешил против истины, вы проверите, исправите и измените, что необходимо. Я оставлю вам свою рукопись.

Он сказал мне, что это доставит ему огромное удовольствие.

— Итак, — снова заговорил я, — вот она, пресловутая голубая спальня?

— Это ее копия настолько точная, насколько позволила мне это моя собственная память.

— Значит, вы опять влюбились в прекрасную незнакомку?

— Друг мой, прекрасная незнакомка умерла; все умерло в романе моей жизни.

— Но знаменитая труппа, Белламар, Леон, Моранбуа… и та, которую назвать я не смею?..

— Они все умерли для меня. Они в отъезде, в Америке, не знаю, где. Империа, лишившись отца, последовала за ними в Канаду, где они были еще полгода тому назад. Белламар написал мне, что будет в состоянии, вернувшись, отдать мне взятые у меня деньги. Все были здоровы. Не будем говорить о них; это меня немного волнует, а я, быть может, на пути к забвению…

— Дай-то Бог! Этого-то я и желаю для вас прежде всего. Но эта голубая спальня — это воспоминание, которое вы хотели и хотите сохранить, не так ли?

— Да, когда я узнал, что моя незнакомка скончалась, воспоминание о ней снова шевельнулось в моем сердце, и я, как большой ребенок, захотел воздвигнуть этот интимный памятник в ее честь. Вы помните, что ни эта голубая спальня, ни тот дом в стиле Возрождения, куда я нечаянно попал, не принадлежали ей. Это прелестное жилище, овеянное для меня тем очаровательным видением, было, тем не менее, единственной рамкой, в которой я мог видеть ее образ. Я скопировал ту комнату как мог лучше, только, так как эта комната гораздо больше той, я велел прибавить сюда оттоманки, на которых мы станем курить хорошие сигары.

Я спросил его, как и от кого он узнал о смерти своей незнакомки.

— Сейчас скажу, — отвечал он. — Надо идти по порядку. Я принимаюсь вновь за свой рассказ, но теперь это будет лишь короткая глава, которую вы добавите к записанному вами роману.


Похоронив своего бедного отца, я уехал в Нормандию в состоянии человека, путешествующего в поисках новых ощущений с целью отвлечь себя от глубокого горя, а вовсе не с упоением бедняка, выигравшего куш в лотерее и едущего за своим капиталом. От моего первого и единственного визита к дяде у меня осталось неприятное воспоминание. Как вы помните, он принял меня плохо. Я нашел замок в том виде, в каком он его оставил, то есть в прекрасном состоянии. Старый холостяк был человеком порядка — все черепицы на крыше, все камни стен были на своих местах, но внутренняя отделка была пребезвкуснейшая. Всюду сверкала позолота, а стиля не было нигде. Так как все было опечатано — дядя до самого своего смертного часа оставался неизменно деспотичен и недоверчив, — его домоправительница, не игравшая той роли, какую я предполагал, не могла предаться грабежу. Я нашел здесь, не считая великолепной недвижимости, очень доходные аренды, отлично устроенные дела и крупные суммы денег. Я отпустил домоправительницу, попросив ее увезти с собой три четверти богатой и безобразной обстановки, и, уступая артистической фантазии, неодолимой потребности внести гармонию во все части этого памятника прошлых времен, проводил все время в том, что устраивался со вкусом, знанием, — словом, с умом, стараясь соединить комфорт с археологией. Вот увидите все завтра при дневном свете; я думаю, что это довольно удачно и будет еще лучше, когда все будет закончено. Только я боюсь, что когда мне будет больше нечего делать дома, то я не буду в состоянии оставаться тут, потому что как только я приостанавливаюсь на секунду, я зеваю, и мне хочется плакать.

Мне потребовалось немного времени для того, чтобы заметить, что, если я хочу избавить себя от неприятностей и недоверия, я должен отвечать вежливостью на вежливость ко мне других. У меня был список друзей и знакомых дяди. Извещения о смерти были от моего имени, раз я был единственным представителем всего семейства. Я получил много карточек и даже карточки самых крупных тузов. Я рискнул делать визиты. Меня приняли больше с любопытством, чем с благосклонностью; но говорят, что я сразу победил все предубеждения. Во мне нашли серьезность характера и безукоризненный тон. Как-то узнали, что при вступлении во владение я вел себя в делах как большой барин. Мне были нанесены ответные визиты. Меня нашли занятым переоборудованием старых стен и поняли, что я не какой-нибудь невежественный буржуа. Мой вкус и траты представили меня в глазах людей как ученого и артиста, мое одиночество окончательно характеризовало меня как человека серьезного. Люди было вообразили себе, что я привлеку дурное общество. Какое бы я мог привлечь общество? Актеров? Я не знал бы, где мне взять хоть одного из тех, кого я знал скитавшимися по свету. Моих односельчан-крестьян? Не мог же я отвлекать их напрасно от работы.

Никто не дал себе труда объяснить то необычайное одиночество, в которое повергла меня исключительная судьба; все подумали, что я добровольно воздерживаюсь от товарищества и шумных сборищ. Мне были за это бесконечно благодарны. Меня стали приглашать в общество. Я отвечал, что по причине недавней смерти отца я еще чересчур грустен и мало общителен. Принялись восхищаться тем, что я любил своего отца! Молодые люди, мои соседи, вздумали приглашать меня на свои охоты. Я обещал принять в них участие, как только покончу с работами по ремонту. Они удивились, уезжая в Париж в начале зимы, что мне не жаль, что я не еду туда с ними; они представили бы меня в самом большом свете. Я не хотел изображать из себя эксцентричного человека; я обещал превратиться потом в человека светского. Но решение мое уже принято, милый друг! Я уж довольно нагляделся на большинство этих людей, их жизнь не будет никогда моей жизнью. Они почти все пусты. Те из них, которые мне кажутся умными и одаренными, приобрели среди благосостояния такую привычку к праздности, от которой я сошел бы с ума. Те же, что служат правительству, — только машины. Те, что обладают независимыми идеями, не употребляют в дело свою душевную энергию или употребляют ее не так, как следует. Все принимают всерьез ту вещь без связи и цели, которую они называют светом и где я не вижу ничего, что имело бы какой-то смысл. Нет, нет, еще раз; не подумайте, что я не доверяю свету из предвзятости — напротив, я тоскливо ищу там ту лучезарную точку, которая могла бы привлечь меня и увлечь. Я вижу там лишь кишение чего-то мелкого, неясного, недоконченного, неполного. До сих пор я видел еще только репетиции той пьесы, которая там разыгрывается. И пьеса эта бессвязна, непонятна, лишена интереса, страсти, величия и веселости. Те актеры, которых мне удалось наблюдать, не способны ее распутать, ибо те, которые могли бы сделать это талантливо, или пренебрегают этим, или пресыщены, или же чувствуют, что роли их неосуществимы, и играют их холодно. Я же привык к благородным трагедиям и прекрасным драмам. Впрочем, самое плохое произведение искусства имеет известный план и старается что-либо доказать, тогда как светский вечер как бы имеет единственной целью убить время. Что прикажете там делать человеку, привыкшему определять с точностью свои жесты перед публикой, выжидать своих выходов, не говорить ни одного бесполезного слова, не делать ни одного лишнего шага? Изображать действие — это значит самому действовать логически и рассудочно; говорить же пустяки, воспоминание о которых изглаживается по мере того, как они произносятся, слушать праздные споры, вникать в которые запрещает простое приличие, — это есть доказательство благовоспитанности и умения жить; но это значит также ровно ничего не делать, а я не способен когда-либо примириться с ничегонеделанием.

Из всего этого ничуть не следует, что актер настолько чувствует свое превосходство над действительностью, что не может чувствовать себя ее частью; не обвиняйте меня в этой хвастливости. Но поймите, что всякий артист превратил для себя действительность в форму, которая всецело занята и заполнена его личностью. Там, где отпечаток его не оставляет следа, он не может жить, он каменеет. Мне нужно быть чем-то не для того, чтобы видели, кто я, но для того, чтобы ощущать, что я существую. В данную минуту я археолог, антиквар, нумизмат; потом я, пожалуй, сделаюсь натуралистом, или художником, или историком, или скульптором, романистом, земледельцем, и почем я знаю, чем? Мне всегда будет необходима какая-нибудь страсть, задача, любопытство; но я не буду никогда ни префектом, ни охотником, ни дипломатом, ни политическим деятелем, ни скопидомом, — словом, ничем из того, что составляет в наше время так называемого практика. Если создаваемое мною жилище не внушит мне интереса к себе, я оставлю его и пущусь в далекие путешествия; но я так же страшусь одиночества в пути, как я страшусь праздности в сидячей жизни. Чего мне было бы нужно, что свойственно моим летам, что мое сердце призывает и чего оно в одно и то же время боится, так это любви, семьи. Мне хотелось бы быть женатым, но я, наверное, никогда не сумею решиться на женитьбу. А между тем мысль о женитьбе приходила мне уже в голову несколько раз с тех пор, как я познакомился с моей соседкой; пора мне теперь рассказать вам об этой соседке.

Ее зовут Жанной. Волосы у нее темно-коричневые, волнистые, и это ее единственный недостаток, ибо это ее единственное сходство с Империа, а мне хотелось бы любить женщину, которая не напоминала бы мне ничем ту, что так много причинила мне страданий.

Впрочем, они составляют между собой полный контраст. Эта высока ростом и красавица — та была маленькая и только хорошенькая. Она не обладает звучным голосом и звонким произношением актрисы. Голос у нее мягкий, немного глухой, ласкающий и не заставляющий вздрагивать, ее произношение скользит по словам, не делая резких ударений, лишь оттеняя то, что глубоко прочувствовано. Я готов сравнить эту женщину с теми инструментами, что снабжены шелковыми струнами, не достаточно звучными для оперного оркестра, но поющими мягче и слаще их в камерной музыке.

Я уже сказал вам, что она высока ростом и красива, и добавлю, что она немного неловка, что мне чрезвычайно нравится. На сцене она не сумела бы сделать и трех шагов, не зацепившись обо все. Это объясняется также ее близорукостью, не позволяющей ей видеть издалека детали предметов. По-моему, источник инстинктов и вкусов заключается в чувстве зрения. Те, чьи зоркие глаза охватывают все вокруг себя, — широки и пластичны; те, кому приходится всматриваться во все близко, — узкие специалисты. Специальность моей соседки — это домашняя жизнь, кропотливая деятельность, незаметная извне, но затейливая и непрестанная, это внимательная, постоянная, деликатная и неистощимая заботливость о тех, которых она желает исцелить. Она совершенная противоположность мне, умеющему выказывать самоотверженность усилием воли, но, предоставленный самому себе, я не умею смотреть ни на что иначе, как через призму собственного «я». Она же забывает себя, она готова дать наложить на себя любую печать, она сумела бы воплотиться в другого, видеть его глазами, дышать его легкими, отождествиться с ним, потерять свою личность.

Вы видите, что это идеал спутницы, подруги и жены. Добавьте к этому, что она свободна, вдова и бездетна. Она приблизительно моих лет. Она достаточно богата для того, чтобы не придавать значения богатству, и происхождение ее не отличается от моего: ее дед был крестьянином. Она бывала в свете, но никогда его не любила. Она хочет совсем его покинуть, не встретив никого, кто внушил бы ей желание вторично выйти замуж. Она узнала, что аббатство Сен-Вандриль продается за довольно незначительную сумму, а так как она имеет достаточно вкуса и образования для того, чтобы ценить сохранность прекрасных вещей, она приехала на несколько месяцев сюда, чтобы посмотреть, годится ли здешний климат для ее здоровья и может ли она зажить в здешних местах той уединенной и спокойной жизнью, о которой мечтает. Нанятый ею домик стоит совсем близко от моего парка, и мы видимся с нею раз или два в неделю. Мы могли бы видеться и каждый день, препятствием тому — увы! — являюсь я сам, моя трусость, возвращение моих мыслей к прошлому, опасения, что я не сумею более любить, несмотря на охватывающую меня потребность любви.

Надо рассказать вам, как мы познакомились. Самым прозаическим образом. Я ездил на два дня в Фекан за одним мастером, который должен был починить старые удивительные деревянные обшивки стен, убранные в качестве хлама на чердак моим предшественником. Вернувшись вечером довольно поздно, я утром заспался и увидел из своего окна эту прелестную красавицу, разговаривающую с резчиком по дереву, начинавшим устраиваться для работы под открытым небом перед залой нижнего этажа. Она была так просто одета, что мне пришлось внимательно вглядеться в нее для того, чтобы узнать в ней женщину из хорошего общества. Я спустился в ту комнату, которую собирался обшить деревом, и когда рассмотрел ее обувь и перчатки, я перестал сомневаться. Это была парижанка и весьма изящная особа. Я вышел во двор, поклонился ей мимоходом и собирался уже не мешать ее расспросам, когда она подошла ко мне со смесью светской уверенности и застенчивости, придававшей большую прелесть ее поступку.

— Я должна, — сказала она мне, — попросить прощения у владельца Бертевилля (так называется мое аббатство) за ту смелость, с которой я вошла в открытые двери его замка…

— Прощения? — отвечал я. — Когда мне следовало бы благодарить вас за это!

— Это очень любезно, — продолжала она с игривым добродушием, не помешавшим ей, однако, покраснеть, — но я не стану злоупотреблять, я ухожу, и раз я знаю, что вы здесь — я этого еще не знала, — я не позволю себе более…

— Если мое присутствие мешает вам наблюдать здешние работы, я уеду опять сию же секунду.

— Но я закончила… Я приходила собрать кое-какие справки для самой себя.

Я предложил ей дать всевозможные справки как владелец, и она сейчас же сообразила, что я намерен вести себя серьезно и совершенно прилично. А потому она охотно сообщила мне, что ей хочется купить Сен-Вандриль, но что ее пугают те расходы, которые понадобятся на то, чтобы сделать эту развалину обитаемой. Она хотела узнать от моего мастера, что он берет за свои труды. В Сен-Вандриль имеется превосходная деревянная обшивка вроде моей, также требующая реставрации.

Я уже видел Сен-Вандриль, но не отдал себе тогда отчета, что можно из него сделать. Я предложил ей побывать там сегодня же, осмотреть его и сделать приблизительную смету расходов. Она приняла предложение с большой благодарностью, но сказала мне, что пришлет ко мне за сметой, а не пригласила меня занести ее ей лично.

Когда я остался один, я почувствовал себя немного ошеломленным ее красотой и прямодушием; но почти сейчас же спохватился. Я стал подсмеиваться над своей излишней услужливостью, ибо я намеревался потерять целый день и много повозиться для особы, не желавшей видеть меня; но я обещал, и потому через два часа был уже в Сен-Вандриль. Я застал там свою прекрасную соседку, которая подошла ко мне, благодаря меня за аккуратность. По пути я навел уже о ней справки. Я знал, что ее зовут мадам де Вальдер, что она живет обыкновенно в Париже, а пока поселилась совсем рядом со мной и живет в нанятом ею домике совершенно одна со старой ключницей, кухаркой и лакеем, не знакомясь или не желая знакомиться ни с кем из соседей, гуляя по утрам и вышивая или читая по вечерам.

Сен-Вендриль, подобно Жюмиежу, есть обширная развалина на маленьком участке земли. Вы, конечно, знаете Жюмиеж. Если вы его не знаете, то представьте себе церковь св. Сюльпиция — разрушенную, проломленную — посреди хорошенького английского садика, песчаные дорожки которого вьются среди красивых газонов под ажурными арками, увитыми плющом и другими вьющимися растениями. Две монументальные башни вырисовываются на ясном, богатом красками небе Нормандии, как два белых скелета. Целые стаи хищных птиц испускают хриплые крики, беспрестанно летая вокруг этих ажурных башен, под кружевными узорами которых скрыты их гнезда. У подножия развалившихся стен храма растут великолепные деревья и прелестные кусты. В сохранившейся части бывших служб теперешний владелец, человек ученый и со вкусом, устроил себе весьма обширное жилище, отделанное в прекрасном стиле. Из найденных в развалинах обломков он создал интересный музей. Это строгое, удобное и вместе с тем прелестное жилище, с видом на великолепный пейзаж, оживленный и благоухающий ароматами чудной, живописно рассаженной растительности. Осматривая Сен-Вандриль, мы говорили только о Жюмиеже, восстановление которого было шедевром в моих глазах и могло служить моделью для планов мадам де Вальдер.

— Я отлично понимаю, — сказала она, — что приобретение этих исторических памятников диктует нам серьезные обязательства. Возрождать их могут лишь люди с большим состоянием, и я не вижу, в чем тут польза для искусства и науки, обладающих уже достаточно большим количеством археологических находок. Впрочем, я не придаю никакой цены тому, что почти полностью заново отделано с помощью новых материалов и руками, которые не владеют мастерством прошедшего. Когда развалина действительно развалина, ей следует сохранить ее относительную красоту, ее заброшенный вид, ее тесный союз с наводнившими ее растениями и ее древнее величие. Предохранить ее от грубого опустошения, окружить зеленью и цветами — это все, что могут и должны для нее сделать, и я думаю, что эту часть своей миссии я исполнила бы довольно хорошо: я люблю садоводство и кое-что смыслю в нем. Но приспособить мое личное жилище к этому требовательному соседству — вот что меня беспокоит. Кроме того, — добавила она, — такого рода собственность влечет за собой известное рабство, пугающее меня: не имеешь права отказывать во входе к себе любителям древности и даже праздным и равнодушным людям. Ты сам перестаешь быть у себя дома, и как буду себя чувствовать я, любящая одиночество, если мне нельзя будет гулять по своим развалинам иначе, как непрестанно натыкаясь в них на каждом шагу на англичан или на фотографов? Если бы мы были в окрестностях Парижа, то можно было бы жертвовать публике определенные дни и часы; но здесь имеешь ли ты право не пускать к себе людей, проехавших 30 или 40 миль для того, чтобы взглянуть на памятник, при котором ты на деле лишь сторож или чичероне?

На это мне нечего было отвечать. Я знал, какими нескромными требованиями, какими грубыми упреками отплачивали частенько нашему соседу Жюмиежа его неистощимую любезность. Я посоветовал мадам де Вальдер построить себе виллу посреди леса и отказаться от мысли о Сен-Вандриль. Мне следовало бы ограничиться этим мудрым заключением, оставить свою экспертизу и проститься с нею, но страсть к археологии увлекла меня. В Сен-Вандриль церковь красивее и во многих местах сохранилась лучше, чем Жюмиеж. Боковые пристройки безобразны и неудобны, но зато имеется чудесный сад, спускающийся террасами по веселым лугам, и этот монастырский сад, разбитый в старинном стиле, обладал большим обаянием для меня, мечтающего добросовестного декоратора. Там есть также целая огромная зала капитула, вся окруженная изящными аркадами. С большой трибуны, ведущей в трапезную, открывается вид на всю обширную внутренность церкви. Мне показалось, что я опять в зале капитула св. Климентия, передо мной восстало совещание князя со своими вассалами, похороны Марко; затем, так как мои галлюцинации все усиливались, мне почудилось, что я опять в той огромной библиотеке, где мы играли трагедию перед знатными черногорцами; я снова увидел Империа, поющую «Марсельезу», и в вихре призраков и видений Ламбеска, ревущего яростные речи Ореста, тогда как я сам декламировал Полиевкта. Доброе и симпатичное лицо Белламара являлось передо мной за кулисами, откуда могильный голос Моранбуа подсказывал нам. Слезы выступили у меня на глазах, нервный приступ смеха сжал мне горло, и я невольно вскричал:

— Ах, какая великолепная зрительная зала!

Мадам де Вальдер смотрела на меня с волнением, должно быть, думая, что я схожу с ума; она побледнела и задрожала.

Я счел нужным для того, чтобы успокоить ее, объявить ей то же самое, что я имею обыкновение громогласно объявлять тем, кто смотрит на меня с недоверием и любопытством.

— Я был актером, — сказал я, силясь улыбнуться.

— Я это знаю, — отвечала она еще взволнованная. — Мне кажется, что я знаю всю вашу историю. Не удивляйтесь этому, месье Лоранс. В Блуа я была хозяйкой хорошенького домика времен Возрождения, под № 25, в одной улице, где были липы и соловьи. В доме этом случилось странное приключение, героем которого были вы. Героиня, приезжавшая туда без моего ведома и без моего позволения, хотя она была моей подругой, впоследствии призналась мне во всем. Бедная женщина! Она умерла с этим воспоминанием.

— Умерла! — вскричал я. — Значит, я ее никогда не увижу!

— Тем лучше для нее, раз вы ее не полюбили бы.

Я заметил, что мадам де Вальдер знает все. Я забросал ее вопросами, она отвечала уклончиво; воспоминание это было ей тяжело, и она не была расположена выдавать секреты своей приятельницы. Я никогда не должен был узнать ни ее имени, ни чего бы то ни было такого, что помогло бы мне напасть на ее следы в прошедшем, безвозвратно ушедшем.

— Вы можете, по крайней мере, — добавил я ей, — сказать мне что-нибудь о ее чувстве ко мне: было ли оно серьезно?

— Да, очень серьезно, очень глубоко и упорно. Вы ему не поверили?

— Нет, и, вероятно, я упустил счастье из недоверия к счастью. Но страдала ли она от этой любви?.. Это ли причина?..

— Ее преждевременной смерти? Нет. Она все еще сохраняла надежду или обрела ее снова, узнав, что вы оставили сцену. Быть может, она собиралась попытаться снова привязать вас к себе, когда умерла в результате несчастного случая: на ней загорелось бальное платье… Она много страдала; умерла она два года тому назад. Пожалуйста, не будем более говорить о ней; это мне очень больно.

— Мне тоже, — отвечал я, — но мне хотелось бы говорить об этом! Будьте великодушны из сострадания ко мне.

Она отвечала мне с добротой, что чувствует участие к моему сожалению, если только оно искренно; но могло ли оно быть искренним? Не склонен ли я скорее пренебрегать за могилой той женщиной, которой я пренебрег при ее жизни? Расположен ли я слушать с уважением то, что мне будут говорить о ней?

Я поклялся, что да.

— Этого мне недостаточно, — продолжала мадам де Вальдер. — Я хочу знать о ваших интимных чувствах к ней. Расскажите-ка мне об этом приключении искренно, с вашей точки зрения; скажите мне, какое суждение вы составили себе о моей приятельнице, и объясните основания, заставившие вас написать ей, что вы ее обожаете, а потом забыть ее и вернуться к прекрасной Империа.

Я рассказал ей без утайки все, что рассказывал вам, ничего не пропуская. Я сознался, что, быть может, в моем первом порыве к незнакомке была некоторая досада, точно так же, как была досада и в моем молчании после того, как она усомнилась во мне.

— Я был искренен, — сказал я, — я любил раньше Империа, но я бросался в новую любовь мужественно, честно и пылко. Ваша приятельница могла бы спасти меня — она этого не захотела. Я никогда не свиделся бы более с Империа, я забыл бы ее без сожаления. В ту минуту для меня не было ничего легче. Незнакомка проявила ревность в высокомерной форме, холодное великодушие ее глубоко меня оскорбило. Я испугался женщины требовательной до того, что она вменяла мне в преступление то, что я любил другую до знакомства с нею, и владеющей собой до того, что она умела скрывать свое презрение к благодеяниям. Я предпочел бы наивную ревность, я сумел бы успокоить ее прочувствованными словами, правдивыми клятвами. Я предвидел страшную борьбу, я чувствовал, что в ее сердце скопилась непобедимая горечь. Я проявил себя трусом из гордости. Я отступился от нее! К тому же ее положение и мое были слишком различны. Теперь я не был бы ни так робок, ни так обидчив. Я не побоялся бы показаться ей честолюбивым и сумел бы победить ее недоверие; но ее нет более в живых, счастье в любви — не мой удел. Она так и не узнала, как бы сильно я ее любил, а меня оттолкнула Империа, точно Небо хотело наказать меня за то, что я не схватил счастья тогда, когда оно давалось мне в руки.

— Да, — снова заговорила мадам де Вальдер, — в этом вы сильно провинились сами перед собой, и вы были жестоко несправедливы к женщине такой же честной и искренней, как вы сами. Приятельница моя была искренна, когда она написала вам, предлагая помочь вам и Империа. Она не была ни недоверчива, ни высокомерна. Она была убита горем, она жертвовала собой. Она не была совершенством, но она обладала полным чистосердечием романтических душ; испугавшись ее характера, вы сделали, позвольте мне сказать вам, самый большой промах, какой только может сделать умный мужчина. Она отличалась кротостью, переходившею в слабость, и вы управляли бы этой мнимо-грозной женщиной, точно ребенком.

— Я сам выказал себя ребенком, — отвечал я, — и как я был за это наказан!

— Это правда, раз вы снова влюбились в Империа и раз любовь эта сделалась неизлечимой болезнью.

— Почем вы это знаете? — вскричал я.

— Я поняла это сейчас, когда вы вскричали: «Какая великолепная зрительная зала!» Все ваше прошедшее, полное иллюзий, все ваше будущее, полное сожалений, ясно отразились в ваших глазах; вы никогда не утешитесь!

Мне показалось, что это прямой упрек, ибо глаза этой красавицы были влажны и блестели. Я взял ее за руку, не понимая хорошо, что я делаю.

— Не будем более говорить ни об Империа, ни о незнакомке, — сказал я ей. — Прошедшее для меня больше не существует, но почему же у меня не должно быть будущего?

Я заметил при виде ее удивления, что делаю ей любовное признание, и поспешил добавить:

— Будем говорить о Сен-Вандриль.

Я предложил ей руку, чтобы сойти в невозделанный и заброшенный сад, но мы не говорили вовсе о Сен-Вандриль. Мы ежеминутно возвращались к незнакомке, и мне показалось, что она так много говорила обо мне и так описывала меня мадам де Вальдер, что возбудила в этой последней большое любопытство, желание повидать меня, быть может, даже более сильное чувство, нежели любопытство. Соседка моя показалась мне если не такою же искательницей приключений, как ее приятельница, то, по крайней мере, такой же романтической натурой, и я начинал чувствовать, что мне будет немудрено влюбиться в нее, если только мне дадут понять, что относятся к этому с некоторым поощрением.

Меня не поощрили, но я влюбился. Я не осмелился попросить ее принять меня у себя; она заперлась у себя на несколько дней, и я тщетно бродил вокруг ее жилища, ни разу не увидав ее. Тогда-то и пришла мне идея превратить в рабочий кабинет дядину спальню и устроить свои пенаты в квадратном павильоне, из которого я мог сделать ту голубую спальню из Блуа. Раз я познакомился с истинной создательницей этой хорошенькой спальни, она будет интересовать меня вдвое, и я принялся устраивать ее по памяти с большим жаром. Когда через несколько дней она стала походить на свой оригинал, я написал мадам де Вальдер, умоляя ее прийти дать мне на месте справку и совет. Я был раньше так любезен с ней, что она не сочла возможным отказать мне. Она явилась, была очень удивлена, даже очень тронута моей сентиментальной фантазией и объявила, что воспоминания мои весьма точны. Тогда она разрешила мне навестить ее и показала мне мои оба письма к незнакомке, которые та доверила ей, умирая, прося сжечь их по прочтении.

— Почему же вы этого не сделали? — спросил я.

— Не знаю, — отвечала она. — Я всегда мечтала встретить вас где-нибудь и возвратить вам их.

Тем не менее, она мне их не возвратила, а у меня не было никакого повода требовать их обратно. Я спросил, нет ли у нее портрета ее приятельницы.

— Нет, — отвечала она, — а если бы и был, я бы вам его не показала.

— Почему? Ее недоверие пережило ее, она вам запретила? Пусть так! Я не хочу более любить в прошлом; довольно с меня, довольно я был несчастен, теперь все должно быть искуплено. Я имею право забыть свое долгое мученичество.

— Но голубая спальня!

— Голубая спальня — это вы, — отвечал я. — Вас, создательницу и обитательницу этой комнаты, любил я в мечте в этой комнате до появления вашей приятельницы.

— Значит, это тоже прошлое?

— Почему бы ему не быть настоящим?

Она упрекнула меня за то, что я являюсь к ней говорить ей пошлости. Я сознался, что это безвкусная выходка; но чего же ей было ждать от бывшего театрального любовника?

— Молчите, — сказала она, — вы клевещете на себя! Я вас очень хорошо знаю. Приятельница моя получила довольно писем от господина Белламара, чтобы иметь возможность оценить вас по достоинству, а я, читавшая эти письма, знаю, какой вы. Не надейтесь заставить меня усомниться на ваш счет.

— Какой же я, по-вашему?

— Вы человек серьезный и деликатный, который никогда не станет ухаживать слегка за уважаемой им женщиной, — вы человек, скрывавший три года свою любовь к Империа из уважения к ней. Зная это, уважающая себя женщина никогда не допустит добровольно этой игры с вами, согласитесь сами.

Таким образом, я не стал ухаживать за мадам де Вальдер; я не ухаживаю за ней, но я часто вижусь с нею, и я ее люблю. Мне кажется, что она тоже меня любит. Быть может, это только фатовство с моей стороны, быть может, она питает ко мне только дружбу, как Империа! Быть может, это мой удел — внушать дружбу. Это сладко, это целомудренно, это прелестно, но этого недостаточно. Меня начинает раздражать это доверие к моей честности, которая не такая уж настоящая, как кажется, раз она дается мне с трудом. Вот в каком я положении! Я робкий, недоверчивый, нетерпеливый и боязливый любовник, и это потому… потому что, сказать ли уж вам? Я также боюсь быть любимым, как боюсь быть нелюбимым. Я вижу, что имею дело с истинно честной женщиной, которая не допустила бы минутной любви, когда она может… принадлежать мне навсегда. Я жажду счастия обладать такой женщиной и всегда любить ее, как я чувствую себя способным ее любить. От меня зависит внушить ей это доверие, стоит только высказать ей мою искреннюю страсть, а я веду себя уже два месяца как школьник, который боится, что его разгадают и в то же время боится, что не разгадают. Вы спросите меня, почему?..

— Да, — вскричал я, — почему? Скажите, почему, мой милый Лоранс!.. Исповедайтесь до конца.

— Э! Боже мой, — отвечал он, вставая и прохаживаясь с волнением по голубой комнате, — потому что я в своей бродячей жизни нажил себе хроническую, очень серьезную болезнь: неосуществимое хотение, фантазию о невозможном, скуку правды, идеал без определенной цели, жажду того, чего нет и чего быть не может! Я все еще мечтаю о том, о чем мечтал в двадцать лет; и я все еще ищу в пространстве то, что ушло от меня.

— Артистическую славу! Так, что ли?

— Может быть! Во мне таилось, без моего ведома, какое-то неудовлетворенное честолюбие. Я считал себя скромным, потому что хотел быть таким; но мое оскорбленное тщеславие, должно быть, грызло меня, как те болезни, которых в себе не чувствуешь, но которые убивают. Да, должно быть, так: мне хотелось бы стать великим артистом, а я только умный критик. Я чересчур образован, чересчур рассудочен, чересчур философ и чересчур рассудителен; я никогда не вдохновлялся. Я — на все руки, да все руки коротки. Это мука — понимать прекрасное, разбирать его, знать, в чем оно состоит, как зарождается, развивается и проявляется, и не быть в состоянии вызвать его в самом себе. Это как любовь, право! И ее чувствуешь, осязаешь, думаешь, что поймал ее; она от вас вырывается и исчезает. И остаешься лицом к лицу с пылкой мечтой и ледяным воспоминанием!

— Империа! — сказал я ему. — Это Империа! Вы все еще думаете о ней!

— Бесчувственная Империа и мое обманутое честолюбие — это одно и то же, — отвечал он. — Эти два первых жизненных элемента были пунктом отправления моей жизни. Я потерял три прекраснейшие года на то, что смотрел, как они уходят от меня день ото дня, час от часу. Быть может, я найду более предпочтительные блага; но чего не обрету вновь — это мое детское сердце, мою упрямую надежду, мое слепое доверие, мои стремления поэта, дни беззаботности и дни горячки. Все это кончено, кончено! Я человек, сложившийся вполне, и люблю вполне же сложившуюся женщину. Я отличный человек, она обворожительна; мы можем быть очень счастливы… Я теперь богат, как набоб, и живу, как принц. С соломенного тюфяка я перешел на шелковую с золотом постель. Я могу удовлетворить все свои фантазии, напиваться допьяна столетним вином, иметь лучше устроенный и лучше спрятанный гарем, чем гарем князя Клементи. Я могу иметь театр лучше его и целую труппу у себя на жалованьи; дядя оставил мне субсидию в сто тысяч франков, как субсидия «Одеона»! Я буду иметь искусство на свои деньги, как имею уже поэзию по наследству, прекрасную природу, которой я распоряжаюсь по-своему. Смотрите! Разве это не романтический пейзаж? — добавил он, отдергивая тяжелый занавес от окна и указывая мне на пейзаж через ясные стекла, искрящиеся по краям от мороза. — Смотрите! Я не люблю ставни. Нет ничего приятнее, чем смотреть, сидя у своего камелька, на мороз на улице. Снег падает теперь только мелкими хлопьями, а луна их мягко серебрит. Там, внизу, за моим парком — Сена, широкая, точно морской пролив, течет мирно и могуче. Эти большие черные кедры там, в глубине, бесшумно стряхивают на снег, покрывающий их подножия, снег, покрывающий их ветви. Вот прекрасная декорация, восхитительно освещенная! Это величественно и торжественно, это уныло и молчаливо, как кладбище, это мертво, как я!.. О! Империа!

Крикнув это имя громовым голосом, от которого на полках зазвенели амуры из саксонского фарфора и богемский хрусталь, он топнул ногой, как колдун, вызывающий непослушный призрак; опять все зазвенело и смолкло. Он хлопнул кулаком по этажерке, заставленной драгоценными безделушками, а затем засмеялся, говоря с горьким хладнокровием:

— Не обращайте внимания: я часто испытываю потребность что-нибудь разбить!

— Лоранс, мой милый Лоранс, — сказал я ему, — положение ваше хуже, чем я думал! Это не притворство, я вижу. Вы очень мучитесь и лечите себя совершенно навыворот. Вам надо покинуть это уединенное место, надо путешествовать, но с подругой. Женитесь на мадам де Вальдер и уезжайте с нею.

— Если бы дело было только во мне, — продолжал он, — я не стал бы колебаться, потому что она мне нравится, и я уверен, что она нежна и преданна; но если я не дам ей счастья, если мои припадки печали и мои странности станут ее огорчать и обескураживать! В данную минуту она думает лишь о том, чтобы исцелить меня от прошлого; я от нее больше ничего не скрываю, она требует этого. Все, что я говорю вам здесь, она слышит от меня; все, что я вам открываю, она тоже видит; она знает о всех моих терзаниях. Она меня расспрашивает, она меня разгадывает, она заставляет меня рассказывать ей все подробности моей прошлой и настоящей жизни. Она принимает в ней участие, она меня жалеет, утешает, бранит и прощает. Это мой друг, мой ангел, она думает, что помогает мне, а я поддаюсь ей, и я воображаю себе, что она меня исцеляет, и я чувствую, что она меня успокаивает. Повторные припадки моей болезни ее не слишком тревожат. Терпение у нее неслыханное! Ну да, она мне нужна, и я не мог бы впредь обходиться без того бальзама, которым она врачует мои раны; но я боюсь, что любовь моя эгоистична.., быть может, возмутительна!.. Ибо я чувствую, что если бы в одно прекрасное утро ко мне постучались и сказали бы: «Там внизу Белламар с Империа, они приехали за тобой, чтобы играть с ними в Кодебеке или в Ивето», — я бросился бы как сумасшедший к ним, прыгнул бы, плача от радости, в их тележку и последовал бы за ними на край света… Как же вы хотите, чтобы с таким безумием в голове я поклялся бы женщине с сердцем жить только для нее одной? Какое было бы для нее унижение и отчаяние, когда она увидела бы, что она так нежно высидела свое яйцо домоседки-голубки для того, чтобы из него вылупился странствующий голубь! Нет, я еще не созрел для женитьбы, меня не следует торопить. Надо дать мне время зарыть себя в землю, а потом воскреснуть, если это возможно!

Он был прав. Мы расстались в три часа утра, мне необходимо было ехать дальше в семь часов; но я поклялся ему, что поскорее покончу свои дела и вернусь к нему на неделю.

Я жил уже два дня в Дюклере и завтракал раз один за табльдотом, не успев попасть к урочному часу, когда в столовую вошел мужчина, еще молодой, то есть не очень-то молодой, и не очень красивый, то есть довольно-таки безобразный, поклон, взгляд и улыбка которого сейчас же расположили меня в его пользу. Он уселся напротив меня и стал поспешно есть, не обращая, очевидно, внимания на то, что ему подавали, и все заглядывая в записную книжку. Я принял его за странствующего приказчика. В нем было что-то игривое, насмешливое и вместе с тем доброжелательное, что вызвало у меня желание заговорить с ним; но он казался чересчур благовоспитанным для того, чтобы завязать бестолковый разговор, и я решился задать ему вопрос о том, когда приходит пароход из Гавра, что я и сам прекрасно знал.

— Кажется, в два часа, — отвечал он.

Эти несколько слов были для меня лучом света, озаряющим тьму: он говорил в нос! Во мне зародилось смутное предположение. Мне хотелось спросить у него, как его зовут, когда он подошел к чернильнице и стал надписывать адрес на письме, которое вынул из кармана. Я имел нескромность взглянуть на это письмо и прочел на нем: «Господину Пьеру Лорансу в Арвере»…

— Позвольте, — сказал я ему, — я сейчас по какой-то необъяснимой рассеянности взглянул на надписываемое вами имя и считаю своей обязанностью дать вам нужную справку. Лоранс не живет более в Арвере.

Он посмотрел на меня внимательно, подняв глаза, но не поднимая головы, и, убедившись, что он меня никогда не видел, но что лицо у меня честное, он попросил дать ему новый адрес Лоранса.

— Здесь его зовут бароном Лоранс; но он не любит, чтобы ему давали этот титул, который он не унаследовал прямо. Он живет в своем замке — в замке своего покойного дяди в нескольких милях отсюда.

— Значит, он получил наследство?

— Именно, и у него теперь сто тысяч годового дохода.

— То-то его насмешит мое послание! Все равно, потрудитесь сообщить мне название замка.

— Бершевилль.

— Ах! Да, правда, помню, — сказал он, записывая и улыбаясь до ушей. — Какая судьба! Милый мальчик! Вот он богат и счастлив! Он это вполне заслужил!

— Он, может быть, не так счастлив, как вы думаете, месье Белламар!

— Вот тебе на! Разве вы меня знаете?

— Как видите!

— А его?..

— И его знаю, он мой друг.

— О! Тогда я знаю, что вы податной ревизор, — мне сказали это в гостинице. Тогда я попрошу вас оказать мне услугу, а именно: взять на себя труд передать ему это. Это чек на те пять тысяч франков, которые я должен ему уже много лет. Я знаю, что он не потребует с меня процентов.

— Да и самой суммы также. Даю вам слово, что он не захочет принять ее! Все равно, я знаю вашу щепетильность в денежных вопросах и передам ему вашу бумажку. По какому адресу переслать вам ее обратно?

— Я не хочу, чтобы он мне ее возвращал. Если он богат, он, должно быть, и щедр. Есть другие бедняки, более бедные, чем я и мои актеры; но разве я не мог бы повидаться с ним? Разве он не примет своего бывшего друга, своего бывшего директора?.. У Лоранса было одно из тех сердец, что не могут измениться.

— Милый господин Белламар, он примет вас, пожалуй, чересчур хорошо; но следует ли вам снова разжигать огонь, тлеющий под пеплом?

— Что вы хотите сказать?

— Позвольте спросить вас, принадлежит ли еще к вашему товариществу мадемуазель Империа?

— Империа? Ну да, само собой! Я жду ее через час со всеми моими остальными компаньонами.

— Леоном, Моранбуа, Анной и Ламбеском?

— Да постойте! Вы всех нас знаете?

— Лоранс рассказал мне всю свою жизнь во всех ее подробностях. А Люцинда и Регина все еще с вами?

— Нет, они не последовали за нами в Америку, где мы провели два года и формировали вокруг нашего небольшого ядра случайные труппы, встречавшиеся нам время от времени; но мои пять компаньонов никогда меня не покидали.

— А Пурпурин по-прежнему у вас в услужении?

— По-прежнему; он умрет подле меня. Бедный Пурпурин!

— В чем дело?

— О! Мы имели немало приключений — такова уж наша судьба. Между прочим, были встречи с дикарями, обращенными в христианство миссионерами, и вполне цивилизованными людьми, которые вздумали вдруг скальпировать нас. Пурпурин оставил в их руках часть волос с кожей вместе. Мы поспели вовремя, чтобы получить обратно остальное. Он поправился, но эта маленькая операция и испытанный им страх не принесли ощутимой пользы его уму. Ему пришлось отказаться от декламации, что, в сущности, совсем неплохо… Но поговорим же о Лорансе. Разве он все еще думает об Империа?

— Больше, чем когда-либо.

— Черт возьми!

— Она его никогда не любила?

— Напротив. Я думаю, что любила.

— А теперь?

— Она продолжает отрицать это по-прежнему.

— Почему?

— Ах, почему! В этом вся штука! Я ничего не могу сказать вам; быть может, она побоялась жизни, которая не подошла бы ее артистическим вкусам и привычкам.

— Но теперь, когда он богат…

— А разве он женился бы на ней теперь?

— Я в этом уверен!

Белламар сильно побледнел и принялся взволнованно ходить взад и вперед.

— Лишиться Империа, — сказал он мне, — это значит лишиться всего, ибо у нее большой талант, и благодаря ее мужеству, дружбе, преданности и уму она теперь главный нерв, душа всего нашего существования. Расстаться с нею — это значит убить нас всех, и я сам…

Он остановился, задыхаясь от внутреннего рыдания, которое он подавил, снова принимаясь шагать по комнате.

— Послушайте, — сказал я ему, — я нахожу так же, как и вы, что ему не следует жениться на мадемуазель де Валькло. Незнакомка из Блуа умерла, но…

— Умерла? Какая жалость!

— Но она оставила приятельницу, свою поверенную, которая любит Лоранса, живет подле него и на которой Лоранс женился бы, если бы мог позабыть Империа. Я убежден, что этот брак гораздо лучше для них обоих…

— Скажите-ка мне, — продолжал Белламар, озабоченно прерывая меня, — когда умерла мадам де Вальдер?

— Мадам де Вальдер?

— Ах, Боже мой, у меня вырвалось ее имя. Но не все ли это равно теперь, когда бедной незнакомки нет более на свете? Роман ее был так чист, это была такая прямая, целомудренная и добрая женщина! Ведь вы неспособны выдать эту тайну?

— Конечно, нет; но я ровно ничего не понимаю в том, что вы говорите; мадам де Вальдер вовсе не умерла, это она — соседка, приятельница, поверенная, почти невеста Лоранса.

— Ну, что это!.. Ах, понял!.. Нет, постойте! Видали вы ее, эту самую соседку?

— Нет еще, я знаю, что она высока ростом, красавица…

— И совсем белокурая?

— Нет, у нее белая кожа и темные волосы, как сказал мне Лоранс.

— О, волосы! Им всегда можно придать любой цвет! Как ее зовут?

— Жанной.

— Это она! Вдова? Бездетна? Довольно богата? Ей от двадцати восьми до тридцати лет?

— Да, да, да! Все это я слышал от Лоранса.

— Ну, тогда это она, клянусь вам, что это она! И Лоранс не догадывается, что приятельница его незнакомки и есть его незнакомка, выдающая себя за умершую? Этот мальчик будет всегда наивен и скромен! О, это меняет все дело, смею вас уверить! Лоранс человек воображения. Когда он узнает правду, он снова полюбит ту, которую любил в романтических обстоятельствах. Он полюбит незнакомку и забудет Империа.

— И это будет тем лучше для него, для нее, для Империа и для всех вас.

— Совершенно верно! Следует предупредить мадам де Вальдер, что довольно притворяться и что она должна открыться Лорансу, потому что опасность близка, так как Империа возвратилась… Я еще нигде не заявлял о своем приезде. В провинциальных газетах имя мое не появлялось. Высадившись в Гавре два дня тому назад, я хотел доехать до Руана, не давая представлений по дороге. Я сделаю еще лучше: я проеду незаметно, пропущу Руан и отправлюсь играть как можно дальше. Вы ничего не скажете Лорансу о вашей встрече со мной, совсем не будете говорить обо мне, он может думать еще несколько месяцев, что я в Канаде… Постарайтесь, чтобы он женился на мадам де Вальдер через несколько недель, и все спасено.

— Тогда уезжайте поскорей: Лоранс может нагрянуть ко мне сюда, он часто здесь бывает. Он может оказаться здесь с минуты на минуту. Что бы вы тогда стали делать?

— Я сказал бы ему, что Империа осталась в Америке, где она замужем за миллионером.

— Но разве она не может сама явиться сюда? Вы же сказали мне, что ждете ее?

— Да, мы должны были остановиться здесь; я хотел навестить тут поблизости одного приятеля, который меня не ждет и не узнает потом, что я проезжал. Это решено, я поеду навстречу своей труппе, чтобы она не въезжала в этот город. Прощайте! Благодарю вас! Позвольте пожать вам руку и удрать поскорее.

— Возьмите в таком случае обратно свои деньги, — сказал я ему, — раз Лоранс не должен ничего знать о нашем свидании. Успеете еще рассчитаться с ним.

— Совершенно верно; еще раз прощайте!

— Разве вы не разрешите мне сопровождать вас? Признаюсь, мне страшно хочется взглянуть на Моранбуа, Леона…

— То есть на Империа? Хорошо, идемте, вы увидите их всех, но не говорите им о Лорансе.

— Это решено.

Я взял шляпу, и мы бросились оба на улицу. Белламар, заметив извозчичий двор, остановился и нанял там большой омнибус, который поспешно запрягли. Мы вскочили в него и отправились в Кодебек.

— В этот омнибус, — сказал он мне, — пересядет моя труппа и перенесут мой багаж прямо на дороге, так что нам не придется въезжать в город. Я скажу товарищам, что тот приятель, которого я хотел навестить в Дюклере, больше там не живет, что гостиница плоха и дорога́ и что мы едем прямо в Руан через Барантэн, где пересядем на железную дорогу.

Через четверть часа пути, во время которого я подробно сообщил Белламару, в каком настроении я оставил Лоранса, мы встретились с другим омнибусом, в котором помещалось товарищество. Белламар пошел давать актерам необходимые разъяснения, а я принялся помогать пересадке женщин и переноске багажа с целью взглянуть поближе на всех этих действующих лиц комического романа Лоранса, живо меня интересовавших.

Первая женщина, выпрыгнувшая легко и без предосторожностей на дорогу, еще покрытую снегом, была маленькая Империа. Действительно, она была очень маленькая и тоненькая, эта женщина, занимавшая такое большое место в жизни моего друга. Затянутая в свое простенькое дорожное платье, со скрученными под микроскопической шапочкой из поддельной мерлушки волосами, она походила на девочку, отправляющуюся на каникулы, но, вглядевшись в нее получше, я убедился, что ей лет тридцать и что она потеряла всякую свежесть. Несмотря на ее чистые и правильные черты, она не показалась мне хорошенькой. Блондинка Анна была немного полна для ролей ingénue, и ее щеки, тронутые холодом, не отличались веселым румянцем. У нее на руках был маленький ребенок. Моранбуа, совершенно лысый и в своей вечной котиковой фуражке на голове, ухитрился грубо обойтись со мной, когда я предложил помочь ему стащить тяжелый сундук, и на деле доказал, что силы у этого Геркулеса не убавилось, несмотря на время, путешествия и приключения. Леон, очень бледный и тщательно выбритый, показался мне человеком изношенным и больным. Он был изящен, а его крайняя вежливость составляла контраст с грубостью Моранбуа. Ламбеск был толст и безобразен; он ходил боком, точно краб, и жаловался, что его еще качает после морского плавания. На голове скальпированного Пурпурина красовалась фальшивая накладка, взятая, без сомнения, из театральных аксессуаров и плохо подходящая к цвету его волос. Право же, они были неприглядны, эти бедные странствующие артисты, которых я видел такими интересными и характерными в рассказах Лоранса. Я вполне успел их рассмотреть, пока рассчитывавшийся Моранбуа ругался с кучерами, грозя им одной рукой, а на другой держа малыша Анны. Империа подошла к Белламару, беспокоившемуся о ней, и поклялась ему с решительным и игривым видом, что она совсем здорова и очень рада видеть землю и деревья, хотя бы даже деревья без листьев, после двадцативосьмидневного плавания. Нормандия ее восхищала, она положительно предпочитает Север жарким странам. Словом, она разговаривала подле меня в течение нескольких минут, и я понял ее прелесть и могущество. Говоря, она преображалась; ее утомленные и похудевшие черты снова становились пластичными. Худоба исчезала; прозрачная тонкость кожи окрашивалась особенным цветом, получалось нечто среднее между мрамором и жизнью. У нее были еще великолепные зубы, а глаза приобретали пронизывающий блеск, который легко мог сделаться неотразимым. Она была одним из тех существ, которые не поражают, но чаруют.

Белламар также казался мне помолодевшим с первого мгновения своего появления; через несколько минут и Леон произвел на меня то же впечатление. Я понял, что это результат их нервно-возбужденной жизни. Такие люди не имеют определенного возраста. Они кажутся всегда или моложе, или старше, чем они есть на самом деле. Когда они отъехали, я почувствовал, что мне хотелось бы последовать за ними, чтобы получше узнать их, а кроме того, меня трогала мысль об их бедности и их честности. Казалось, им нечем заплатить за проезд, а между тем они привезли обратно пять тысяч франков Лорансу!

Я вернулся в гостиницу, где как раз ждал меня Лоранс. Он ничего не подозревал о промелькнувшей так близко от него молнии! В это утро он был занят только мадам де Вальдер. Сегодня, после нашей с ним встречи за два дня перед тем, она показалась ему печальной и упавшей духом. Это случилось потому, что сам он, еще взволнованный своими излияниями со мной, поддался в ее присутствии удвоенной меланхолии. Теперь он боялся, не собиралась ли она потихоньку покинуть его навсегда. Он был от этого в бешенстве и в отчаянии.

— У женщин, — говорил он, — только и есть, что гордость; на настоящее сострадание их не хватает!

Он стал умолять меня переселиться к нему. Занят я был только несколько часов в день. Он обещал привозить и отвозить меня обратно каждый день в экипаже, запряженном быстрыми, как ветер, лошадьми.

— А ведь это же удовольствие, — говорил я ему, возвращаясь с ним в Бершевилль в гибком, как лук, экипаже, уносимом тройкой чудных лошадей — это настоящее удовольствие лететь таким образом по снегу и по льду, поставив ноги на хорошую грелку и укутав колени шелковистым мехом.

— Да, когда сидишь подле друга, — сказал он, пожимая мне руку, — в этом и заключается царское удовольствие, а я родился крестьянином. Толчки тележки, влекомой рысью старым мулом, гораздо полезнее для здоровья. У меня теперь нет ни аппетита, ни сна. Судьба — это вечно ошибающаяся сумасбродка, балующая тех, кто у нее не просит и обманывающая тех, кто к ней взывает.

Вечером он свел меня к мадам де Вальдер и представил ей как своего единственного друга.

— Единственный? А Белламар, Леон… и другие разве умерли? — спросила она взволнованным тоном.

— Сегодня это почти так, — отвечал Лоранс, — я не подумал о них ни разу за весь день и не вижу, почему бы следующим дням не походить на сегодняшний.

Мадам де Вальдер отвернулась разливать чай, но я подметил луч радости на ее прекрасных чертах. Лоранс не преувеличивал, описывая ее: ее красота, ее свежесть, совершенство форм, пленительная прелесть ее лица были неоспоримы; волосы ее были темные от природы. Позднее, когда я спросил ее, почему Лоранс и Белламар видели ее белокурой, она рассказала мне, что в то время ей пришла прихоть пудриться золотистой пудрой, начинавшей входить в моду. Это обстоятельство еще более изменило ее, оставшись в памяти Лоранса.

Я сообразил в одно мгновение, что она любит его безгранично и безумно. Мне хотелось побыть с нею наедине, но это было невозможно устроить незаметно для Лоранса. Я решился написать ей сейчас же. Набрасывая что-то в альбом, я написал следующие слова, которые передал ей украдкой:

«Я не могу распоряжаться вашей тайной без вашего согласия. Скажите Лорансу правду. Это необходимо!»

Она вышла, чтобы прочесть эту записочку, и вернулась смущенная. Она не обладала свойственной женщине ее лет опытностью, она еще была чистосердечна и легко волновалась, как в первой молодости; Лоранс был ее первой, ее единственной любовью.

Она спросила у него какую-то книгу, которую он обещал принести. Он ее забыл. Но он выдумал, что оставил ее в кармане своей шубы, и вышел будто бы за нею в переднюю, а сам выбежал из дому и бросился пешком по снегу в темноте за обещанной книгой. Мы слышали, как он вышел.

— Мы одни, — сказала мне мадам де Вальдер, — говорите скорее.

Я передал ей все случившееся за день.

— Итак, — сказала она мне, — они уехали? Империа не увидит его, не узнает, что она еще любима, что он богат, что она может дать ему счастье? Я не могу этого допустить. Я не хочу получить Лоранса с помощью лжи, ибо молчание было бы тут ложью. Если ему суждено любить вечно мадемуазель де Валькло, да свершится моя судьба. Время еще не ушло; он ничего еще мне не обещал, я не сделала ему никакого признания и не дала еще прав на свою жизнь. Я уеду, вы выпишите сюда труппу Белламара, и если это испытание не изгонит меня из сердца Лоранса, я вернусь. Скажите ему сейчас же, что он может настигнуть их в Руане. Он поедет, я в этом уверена… Я же удалюсь, пока не решится моя судьба. Какова бы она ни была, я подчинюсь ей мужественно и с достоинством.

Она залилась слезами. Я напрасно оспаривал ее решение. Тем не менее, я добился от нее, что Лоранс узнает свою незнакомку, прежде чем подвергнется решительному испытанию. Я убедил ее пойти напудриться золотой пудрой и накинуть на себя черную мантилью, для того чтобы явиться перед ним такою, какою он видел ее из голубой спальни.

Когда она вернулась белокурой и под вуалью, я поставил ее спиной к той двери, в которую должен был Войти Лоранс, а сам ушел. Он встретился мне, запыхавшийся, с книгой в руках. Я сказал ему, что у меня страшно разболелась голова и что соседка его разрешила мне уйти.

Он вернулся очень поздно, я был уже в постели. Он пришел ко мне и кинулся мне на шею: он был в упоении любви и счастья. Белламар не ошибся. Человек воображения вернулся к своей нормальной жизни. В мадам де Вальдер он обожал двух женщин: незнакомку, о которой мечтал, и подругу, великодушно трудившуюся над его исцелением. Он хотел жениться на ней завтра же. И он бы сделал это, если бы это было возможно.

Объявила ли она ему о приезде Империа? Он не заикнулся мне об этом ни словом, а я не осмелился расспрашивать его. Я признаюсь, что при виде упоения Лоранса, выслушивая его планы влюбленного миллионера, желающего осыпать подарками своего кумира, я думал со щемящим сердцем о бедной маленькой актрисе, ехавшей без перчаток и почти без плаща по снежным дорогам на поиски жестокого труда, не имея другого капитала и иной будущности, кроме своего таланта, своих нервов, своей воли, улыбки и своих слез. До этой минуты я безжалостно трудился на пользу ее соперницы. Теперь я ловил себя на том, что находил, что этой последней счастье давалось чересчур легко. Оставшись один, я не мог заснуть снова. Меня обуревали сомнения, и я спрашивал себя, имел ли я право поступить так, как поступил.

Я оделся и принялся смотреть в окно на ясный зимний солнечный восход, как вдруг увидел во дворе человека, закутанного в козлиную шкуру, с шерстяным колпаком на голове, похожего на лодочника с Сены и делавшего мне какие-то знаки. Я спустился и, подойдя к нему, узнал Белламара.

— Проводите меня, — сказал он мне, — к мадам де Вальдер; я должен поговорить с нею без ведома Лоранса. Я знаю, что он лег вчера поздно, мы успеем. По дороге я объясню вам, почему я приехал.

Я указал ему дорогу, побежал одеться и вернулся к нему.

— Вот видите, я приехал назад, — сказал он. — В Барантэне я отправил всех своих в Руан. Всю ночь я ехал сюда в прескверной повозке, но я ужасно волновался и не ощущал холода. Я было решился на дурной поступок, на подлость из эгоизма! Но я не могу привести его в исполнение. Это была бы первая подлость в моей жизни. Империа всегда жертвовала собой для своих друзей. Она могла бы получить ангажемент в Париже, иметь там большие успехи, разбогатеть или, по меньшей мере, обеспечить себе там зажиточное и спокойное существование. В «Комеди Франсез» немало таких актрис, которые не стоят ее. Она отказалась идти туда, чтобы не расставаться с нами. Вы знаете, как она поступила, когда была осыпана дарами князя Клементи и его гостей. Вы догадываетесь, что, отказываясь от любви Лоранса, она опять-таки стремилась посвятить себя нам. Это не может длиться вечно. Теперь ей тридцать лет. Она слаба, истощена. Наше маленькое товарищество никогда не разбогатеет, жизнь наша всегда будет полна лишений. Еще несколько лет и, не переставая смеяться и петь, она упадет под этим тяжким бременем — мы обыкновенно так кончаем! И вдруг оказывается, что она может иметь сто тысяч франков годового дохода и замечательного мужа, который все еще ее любит и сочтет за счастье сделать ее счастливой. И я это от нее скрою! Нет, я не должен этого делать и не сделаю. Я хочу видеть мадам де Вальдер, потому что некогда я поклялся ей послужить ее делу. Она должна узнать, что я отступаюсь от нее и что это моя прямая обязанность. Это женщина с очень большим сердцем, я это знаю; я не раз виделся с нею после приключения в Блуа и всегда считал возможным поддерживать в ней надежду. Все изменилось с тех пор, как Империа отвергла Лоранса с такой сердечной болью, какую скрыть от меня оказалось невозможно. Именно в то время мы и уехали в Америку. Таким образом, я не виделся более с графиней. Она путешествовала. Я не знал, куда ей писать. Надо, чтобы она все узнала и приняла бы решение с присущей ей необыкновенной деликатностью. Что касается меня, то верно то, что я не могу и не хочу обманывать Империа. А затем, станут ли эти две женщины оспаривать одна у другой сердце моего бывшего первого любовника, или уступит самая великодушная из них это сердце другой — это меня более не касается. Мой долг будет исполнен.

Я целиком разделял образ мыслей Белламара, чтобы противоречить ему. Мы заставили разбудить мадам де Вальдер. Она выслушала нас, плача, и осталась бессильной, безмолвной, не в состоянии ни решиться на что-либо, ни отстаивать себя. Она выказала себя слабой и удивительной женщиной, ибо она и не подумала жаловаться. Она заботилась только о счастье Лоранса и сказала в заключение:

— Я знаю, что он меня любит, теперь я в этом уверена. Он признался мне в этом вчера вечером с такой убедительной страстью, что сомневаться значило бы с моей стороны не уважать его; но его ум и сердце были так долго во власти недуга, что я не удивлюсь, если лишусь его вновь. Я не имею права противиться этой роковой возможности. Я примирилась с нею заранее, поселившись подле него с намерением заставить полюбить себя такою, как я есть, без фикции и без поэзии. Выдавая себя за приятельницу его незнакомки, я хотела разузнать и понять, какое чувство он питал когда-то к ней. Я увидала, что любовь эта была не более как мимолетное волнение, глава из романа его бродяжьей жизни, хотя он и говорил о ней с уважением и благодарностью. Тогда я побоялась показаться ему сама чересчур романтической, выдав себя, и с целью внушить ему к себе то доверие, которого ему недоставало, я доказала ему, что умею быть бескорыстным, великодушным и нежным другом. Он это понял; но дружба эта была еще слишком нова для того, чтобы изгнать воспоминание об Империа. Я это чувствовала и видела. Я хотела подождать еще, оставаться свободной относительно него, сделать для него любовь мою необходимой и сознаться ему в прошлом, только отдавая ему будущее. Вчера меня принудили выдать себя. Он пришел в упоение, в экзальтацию.., а я, я струсила, я не решилась признаться ему, что Империа тут, совсем близко… Сегодня утром вы приходите сказать мне, что надо быть искренней и довести испытание до конца. Знайте, что вы меня убиваете. Я была так счастлива, когда увидела его счастливым у своих ног! Ну, все равно, вы правы. Совесть моя подчиняется вашей совести. Я сделаю все, что вы хотите. — И опять она искренно, от всего сердца заплакала; глядя на нее, расплакался и Белламар.

— Послушайте, дорогая графиня, — сказал я ей, — я не очень чувствителен и совсем не романтичен, однако же я чувствую, что вы ангел, добрый ангел Лоранса. Но это в ваших собственных интересах. Должны ли мы подвергать вас в будущем его упрекам, если он откроет сам всю правду, как она есть, то есть, что Империа вернулась, что она свободна и, может быть, любит его? Не боитесь ли вы, что в день нервного раздражения, в дождливый мрачный день, в один из тех дней, когда можно совершить преступление из-за ничего, он не посетует на наше всеобщее молчание и на ваше в особенности?

— Дело не во мне, — сказала она; — не заботьтесь обо мне! Я натура верная и сосредоточенная, а не бурная. Я ждала долго и долго жила мечтой, часто бледневшей и снова возвращавшейся, я путешествовала, училась, успокаивалась, строила даже другие планы, и если я не могла полюбить никакого другого мужчину, кроме Лоранса, так это против моей воли. Мне хотелось забыть его. Что бы ни случилось, я не убью себя и стану бороться против сильного отчаяния. Все-таки в жизни у меня было три месяца счастья и несколько часов чистой и совершенной радости прошлой ночью. Что нам необходимо узнать и что я непременно хочу узнать — это то, которая из нас, Империа или я, даст больше счастья Лорансу.

— А как нам это узнать? — сказал Белламар, снова обуреваемый своими сомнениями. — Кто может читать в будущем? Он будет всего счастливее с той, которая будет всего больше любить его.

— Нет, — отвечала мадам де Вальдер, — потому что та, которая любит его больше, пожертвует собою. Слушайте, необходимо выйти из этого безвыходного положения. Я хочу видеть Империа, я хочу, чтобы она откровенно объяснилась; я имею право предотвратить новое горе для Лоранса в случае, если она любит его недостаточно или не любит вовсе.

— Как устроить все это незаметно от него? — сказал Белламар. — Разве он не бывает у вас каждый день?

— В эту минуту я имею над ним полную власть, — отвечала графиня. — Вчера он умолял меня назначить день нашей свадьбы. Я пошлю его в Париж за моими бумагами. Я предупрежу своего нотариуса депешей, чтобы он заставил его дожидаться их несколько дней. А вы поезжайте в Руан за Империа и поклянитесь мне, что ничего ей пока не скажете. Она должна узнать правду от меня, только от меня одной.

Белламар дал клятву и уехал сейчас же. Я пошел разбудить Лоранса, и он немедленно побежал к той, которую называл уже своей невестой и в которую был отныне безумно влюблен. Ей хватило мужества скрыть от него свое волнение и опасения и притвориться, что она уступает его нетерпеливым настояниям. Вечером он уехал в Париж.

Ночью поезд, увозивший его в Руан, должен был встретиться с тем поездом, который вез Белламара и Империа в Барантэн.

Они приехали к нам на следующее утро. Я ждал их у мадам де Вальдер, готовый уйти при их приближении.

— Нет, — сказала она мне, — Империа вас не знает, и ей было бы неловко говорить при вас; но я непременно хочу, чтобы вы могли дать Лорансу подробнейший и вернейший отчет об этом свидании. Пройдите в мой будуар, откуда вам все будет слышно. Слушайте нас и записывайте в случае необходимости, я этого требую.

Я повиновался. Империа вошла одна. Белламар, не желая стеснять излияний обеих женщин, поднялся в приготовленную для него комнату. Мадам де Вальдер приняла Империа, протягивая ей обе руки и целуя ее.

— Господин Белламар, — сказала она ей, — должно быть, предупредил вас?

— Он сказал мне, — отвечала Империа своим ясным и уверенным голосом, — что одна прелестная дама, добрая и образованная, видела меня когда-то на сцене — уж не знаю, где — и соблаговолила почувствовать ко мне дружбу, и что эта дама, узнав, что я нахожусь поблизости, пожелала видеть меня, чтобы сделать мне какое-то важное сообщение. Я доверилась и приехала.

— Да, — продолжала мадам де Вальдер, голос которой дрожал, — вы были правы. Я питаю к вам самое большое уважение… но вы устали, быть может, еще слишком рано…

— Нет, сударыня, я никогда не устаю.

— Вам холодно…

— Я привыкла ко всему.

— Выпейте чашку шоколада, который я велела приготовить для вас.

— Я вижу также и чай. Я предпочла бы чашку чаю.

— Я сейчас подам вам, предоставьте это мне. Бедное дитя, какую суровую жизнь вы ведете; вы, такая слабенькая!

— Я никогда на это не жаловалась.

— А между тем, вы воспитывались в довольстве, даже в роскоши… Я знаю, кто вы по рождению.

— Не будем говорить об этом; я сама никогда об этом не говорю.

— Я знаю; но я имею право задать вам один вопрос. Если бы вы снова разбогатели, разве вы не оставили бы с радостью сцену?

— Нет, никогда.

— Значит, это страсть?

— Да, страсть.

— Исключающая всякую другую?

Империа молчала.

— Простите меня, — снова заговорила мадам де Вальдер еще более взволнованным голосом. — Это нескромность с моей стороны, но я осуждена на нее. Мой долг расспросить вас, добиться вашего безусловного доверия. Если вы откажете мне в нем… но разве вы еще не видите, что вы были бы неправы, что я женщина искренняя?.. Послушайте! Не думайте, что я хочу отговорить вас; тут речь идет совсем о другом! Я преданный друг одного человека, который вас сильно любил и который, сделавшись богатым, свободный от всяких уз, мог бы еще любить вас…

— Это вы о Лорансе говорите; я узнала вчера из разговора в нашем вагоне каких-то людей, что бывший актер получил в наследство большое состояние.

— А! И что же?

— Как, что же? Я очень порадовалась за него.

— А за себя?

— За меня? Вам это-то и хочется знать? О, нет, я о себе и не подумала.

— Значит, вы его никогда не любили? — вскричала мадам де Вальдер, не в силах сдерживать свою радость.

— Я его нежно любила, и память о нем будет всегда дорога мне, — отвечала Империа с твердостью, — но я не захотела стать его любовницей, раз я не могла быть его женой.

— Почему? Разве в вас сохранились родовые предрассудки?

— У меня их никогда не было.

— Были ли вы действительно связаны с другим?

— В своих собственных глазах, да.

— Еще и теперь?

— По-прежнему.

Графиня не могла более сдерживаться и сжала мадемуазель де Валькло в своих объятиях.

— Я вижу, сударыня, — сказала ей та, — что вы принимаете во мне участие, главный предмет которого, в сущности, не я сама. Позвольте же мне успокоить вас совершенно и сказать вам, что другая любовь навсегда разлучает меня с Лорансом.

— Если так, то спасите его, спасите меня совсем; повидайтесь с ним и скажите это ему самому…

— К чему? Я сказала ему это совершенно определенно, когда мы виделись с ним в последний раз в Клермоне.

— Но вы тогда заплакали, и он подумал, что вы его любите.

— Он вам это сказал?

— Мне сказал это господин Белламар.

— Ах! Да, Белламар тоже думает, что я его любила!

— И что вы любите его и до сих пор.

— Он скоро разуверится в этом. Но скажите, пожалуйста, если бы мой ответ оказался противоположным тому, который вы сейчас слышали, что бы вы сделали?

— Милое дитя мое, я приняла заранее твердое решение и исполнила бы его. Я уехала бы без слова упрека, без досады на вас.

— Вы незнакомка из Блуа!

— Вам сказал это Белламар?

— Нет, я сама догадалась.

— Это действительно я. Но как вы меня узнали?

— По вашему великодушию! Это уже не в первый раз, что вы готовы так поступить. Не писали ли вы этого Белламару? Не поручали ли вы ему поговорить со мной о вас?

— Да. А он сделал это?

— Сделал, да, но не называя мне вашего имени, которое я узнала только сегодня. В вагоне, где я узнала о блестящем положении Лоранса, кто-то сказал: «Он женится на своей соседке, мадам де Вальдер». Будьте же счастливы без зазрения совести и страха, дорогая графиня. Я узнала об этом с большим удовольствием. Я люблю Лоранса как брата!

— Поклянитесь мне, милое дитя, что вы тогда оплакивали его как брата.

— Я вижу, что слезы эти очень вас тревожат. Я должна ответить вам доверием на доверие. Я расскажу вам все в нескольких словах, так как вы знаете уже всю мою жизнь, за исключением интимной истории моих чувств.

— Скажите мне все, все! — вскричала мадам де Вальдер.

Империа сосредоточилась на секунду и рассказала затем следующее:

— Вы знаете, как и почему я поступила на сцену. Лоранс, конечно, рассказал вам это. Я хотела поддержать отца, и, несмотря на все превратности моей жизни, мне удалось доставлять ему до самой его смерти всевозможные удобства, какие только были доступны ему в его состоянии тихого умопомешательства. Я навещала его каждый год, и он меня не узнавал. Но я удостоверялась лично, что он не терпит недостатка ни в чем, и возвращалась к себе успокоенной. Если я могла исполнить этот долг, то я обязана этим господину Белламару, и о нем-то я и буду говорить с вами. Когда я явилась к нему украдкой в первый раз, чтобы попросить его сделать из меня артистку, он не был мне незнаком. Он приезжал к нам в Валькло ставить детскую комедию, которую мы собирались играть в день рождения моего бедного отца. Мне было двенадцать лет, Белламар был еще молод. Его комическое безобразие сперва очень меня развеселило; но потом его ум, его доброта, его милая нежность в обращении с детьми заполонили мое детское сердце и овладели им навсегда.

— Как! — вскричала мадам де Вальдер. — Вы любите Белламара? Возможно ли?

— Да, именно его, — отвечала с твердостью мадемуазель де Валькло, — его, беднягу, который был всегда некрасив, который скоро будет стариком и останется всю свою жизнь бедняком… Взгляните на меня: я скоро буду такая же, как он, время сгладило всякую разницу! Когда мне было двенадцать лет, ему было тридцать, и глаза мои не подводили счетов. Когда он прорепетировал со мной роль, заставил меня научиться нужным жестам и отечески поощрил меня, говоря, что я родилась артисткой, меня обуяла большая гордость, и воспоминание об этом человеке, открывшем мне мою судьбу, запечатлелось в моем мозгу, как прикосновение таинственного духа, явившегося из какой-то неведомой области для того, чтобы объявить мне мое призвание. В день его отъезда из Валькло мальчики, игравшие в нашей пьесе, бросились ему на шею. Он был такой добрый, такой веселый, так хорошо умел управлять ими, забавляя их, что все его обожали. Он подошел ко мне и сказал:

— Не бойтесь, барышня! Я не попрошу у вас позволения поцеловать вас. Я такой урод, а вы такая хорошенькая; но рука моя не так безобразна, как мое лицо, не положите ли вы в нее вашу маленькую ручку?

Я была тронута, его рука была прекрасна. Я забыла, какое у него лицо, обвила его шею руками и поцеловала его в обе щеки. От него хорошо пахло, он всегда холил свою персону. Лицо у него было мягкое и гладкое. С этой минуты он никогда уже не казался мне некрасивым.

Когда он уехал, о нем много говорили у нас. Мой отец, человек выдающийся и очень начитанный, высоко ценил ум и чувства Белламара. Он обращался с ним, как с человеком серьезным и считал его настоящим артистом. Белламар имел большой успех в нашей провинции, где он давал в то время спектакли. Мои родители часто присутствовали на них. Раз я упросила, чтобы они взяли меня с собой. Он играл «Фигаро». Он был в хорошем костюме, хорошо загримирован, он был полон живости, изящества и грации: я нашла его прелестным. Даже его недостатки, его дурной голос — и те понравились мне. Я никак не могла отделить его физические недостатки от его достоинств. Ему горячо аплодировали. Я пришла в восторг от его успеха, мне позволили бросить ему букет с надписью: «Маленькая Нанси своему учителю». Он поднес букет к губам, глядя на меня с растроганным видом. Я была в упоении гордости. Мои маленькие кузены разделяли мое упоение; они были знакомы с известным актером, с артистом, пользующимся успехом, которому так хлопают! Они играли с ним, они говорили ему «ты», а он преважно называл их «Мои дорогие товарищи». Пришлось их пустить в антракте за кулисы: они непременно хотели поцеловать его. Он передал им для меня фотографическую карточку, изображавшую его в красивом костюме Фигаро, и сказал им:

— Дайте вашей кузине совет взглядывать на эту морду, когда у нее будет какое-нибудь маленькое горе, и ей опять захочется смеяться.

Он далеко не был карикатурен в этой роли, а фотография оказалась еще случайно приукрашенной. Я приняла ее с гордостью и набожно хранила ее; он не только не казался мне теперь уродом, а наоборот, представлялся красивым.

Любовь в молодых девушках зарождается раньше, чем вообще думают. Я была еще ребенком и не ведала чувственности; но воображение мое было заполнено известным типом, и сердце мое было во власти известного предпочтения. Я этого не скрывала, потому что была чересчур еще невинна. Об этом нимало не тревожились, этому не придавали никакого значения, а так как о Белламаре говорили не иначе, как прославляя его честность, его талант, его литературное образование, умение жить и прелесть общения с ним, то ничто не портило моего идеала.

Когда я подросла и поумнела, я перестала говорить о нем, но стала мечтать о том, чтобы стать актрисой, и не хвасталась этим. Каждый год в день рождения отца у нас шла новая пьеса. Белламара тут больше не было, но я старалась играть все лучше и лучше. Меня находили замечательной, я этому верила и радовалась. Я любила всерьез только драматическую литературу, я учила и знала наизусть весь классический репертуар. Я даже писала маленькие, преглупые пьесы и сочиняла длинные стихи, конечно, очень неловкие, но которые мой добрый отец находил чудесными. Он поощрял мое увлечение и ни о чем не догадывался.

Вы знаете, при каких грустных обстоятельствах я явилась к Белламару, чтобы поведать ему о своих несчастиях и своих планах. Во время этого тайного свидания я видела его глубоко взволнованным. При первом взгляде он показался мне постаревшим, но потом его растроганный и блестящий взор вдруг заставил его помолодеть в моих глазах. Только тогда я отдала себе отчет во внушаемом им мне чувстве и затрепетала при мысли, что он может угадать правду.

Он полюбил бы меня, полюбил бы страстно — я теперь это точно знаю, насмотревшись на то, как он любил других женщин; но любовь его была лишь молния и проходила сейчас же, как только бывала удовлетворена. Белламар настоящий артист прошедших времен со всеми их пылкими качествами, всеми наивными недостатками, всеми увлечениями и усталостью, свойственными этой беззаботной и вечно возбужденной жизни. Он любил бы меня и изменял бы мне, помогал бы мне, но и забыл бы меня, как и других. Даже если бы я удержала его при себе, он не женился бы на мне; он был женат.

Я не разгадала всего этого сразу; но я испугалась самой себя и, спохватившись, выказала ему такую твердость в своих принципах чести, что у него внезапно изменились и лицо, и тон. Он дал мне клятву быть мне отцом и сдержал свое слово.

Я же всегда его любила, хотя он причинил мне немало страданий, ведя у меня на глазах вольную жизнь человека, любящего наслаждения, никогда не говоря о своих приключениях — он очень сдержан и стыдлив, — но не всегда умея скрывать свои волнения. Случались довольно долгие промежутки, когда мне казалось, что я его больше не люблю, и я хвалила себя за то, что никогда не доверяла никому своей тайны. Моя гордость, чересчур часто оскорбляемая, и есть причина моей неодолимой скрытности. Признайся я во всем Лорансу или кому-нибудь другому, я знаю, что над моим безумием только громко посмеялись бы. Я не могла решиться быть смешной. Я избегала этого благодаря моему молчанию и моей упорной любви. Белламар, не подозревая, какого рода привязанность я питала к нему, никогда ни в чем передо мной не провинился.

В выработанном мною равновесии произошло только одно потрясение: любовь Лоранса смутила и причинила мне страдания. Я обещала сказать вам все и ничего от вас не скрою.

Когда я обратила на него впервые внимание, он не понравился мне. Когда с детства создашь себе излюбленный тип из улыбающегося и ласкового лица, то прекрасные черты с грустным взором и это немного угрожающее выражение, которое придает лицу сдерживаемая любовь, внушают больше страха, чем симпатии. Я совершенно искренно сказала по поводу Лоранса, что не люблю красавцев. Я была тронута его преданностью, я ценила по достоинству его благородный характер. Но когда вы виделись с ним в Блуа, я не чувствовала к нему ничего больше, как и к Леону, хотя его общество и было приятнее и нравилось мне больше. Когда он нас оставил, я мало замечала его отсутствие. Когда я нашла его серьезно больным в Париже, я стала ходить за ним, как ходила бы за Леоном или за Моранбуа. Бедные люди взаимно помогают друг другу, не заботясь о тех мнимых приличиях, которые богатые люди умеют соблюдать между собою вплоть до смертного часа. Мы не имеем средств заменять себя другими: мы подаем друг другу помощь самолично — быть может, мы и любим друг друга больше.

Впрочем, вы должны были слышать от Лоранса, какого рода экспансивную, фамильярную, доверчивую дружбу порождает между товарищами-актерами их общая жизнь. Они много ссорятся, но каждое примирение делает прочнее их братские узы; оскорбляют они друг друга ни за что, а потом чрезмерно извиняются. Наше товарищество испытало большие невзгоды. Вы слышали о нашем кораблекрушении, о трагической смерти Марко, о наших приключениях с разбойниками, о наших триумфах, превратностях, опасностях, страданиях — обо всех предлогах к экзальтации, которые сделали из этой дружбы нескольких людей нечто вроде коллективного опьянения. Вот в эту-то пору, по возвращении из этой потрясающей кампании, меня и стала смущать любовь Лоранса. Я видела ясно, что он не поборол ее и все еще мучится ею. Когда он вернулся и откровенно мне в ней признался, я в его отсутствие успела настрадаться в свою очередь. Вот что случилось.

Белламар сильно огорчил меня, сам того не зная. Он узнал о смерти своей жены и принялся говорить о вторичной женитьбе с целью иметь друга, спутницу, вечного товарища, и пренаивно спросил у меня совета, говоря, что думает об Анне. Конечно, она слишком для него молода, говорил он, но у нее было уже несколько приключений и двое детей. Она, вероятно, жаждет спокойной жизни, ибо она благоразумна по природе. С хорошим мужем она будет жить смирно, с легким сердцем и без сожалений.

Я не выказала никакой досады. Я поговорила с Анной, которая расхохоталась во все горло. Она обожала Белламара, но только дочерней любовью. Нашему возлюбленному директору, объявила она, полагается женщина лет и сложения Регины.

Я опустила голову. Но когда я стала передавать этот ответ Белламару, он едва сообразил, о чем идет речь. Он забыл уже о своей фантазии. Он смеялся над браком, объявлял себя неспособным иметь верную жену, потому что ему пришлось бы подавать ей пример верности. Он сказал мне, что заговорил со мной накануне об Анне потому, что был совершенно опьянен ролью мужа, только что сыгранной им в «Габриэли» Эмиля Ожье. Он размечтался о семье, он обожал детей, а у него их никогда не было. Вот почему он и подумывал о браке, по крайней мере, раз в десять лет.

Я сочла себя сумасбродкой и чувствовала себя сильно униженной. Я поклялась, что он никогда не узнает о моей любви. А тут приехал Лоранс, и страсть его меня ошеломила. Я почувствовала, что я женщина, что я навсегда одинока в жизни, что, быть может, счастье само идет мне навстречу, что отказ мой несправедлив и жесток, что я разбиваю самое великодушное, самое верное и самое чистое сердце. Я чуть было не сказала: «Да, уедем вместе!» Но это длилось не более минуты, ибо, пока Лоранс говорил, я видела, как Белламар бродит вдали понуро, и я сказала себе, что, отдаваясь другой любви, мне придется отречься, похоронить навсегда ту любовь, которая наполняла мою жизнь мужеством, честью и трудом. Мне пришлось бы расстаться навсегда с тем человеком, которого я любила с детства, который любил меня так свято, несмотря на легкость своих нравов, который чтил меня точно божество и который не любил меня потому, что любил меня чрезмерно. Это огромное уважение, которое он питал ко мне, он ни к кому более не будет питать. В каком женском сердце встретит он вновь то безграничное самопожертвование, которое он нашел во мне? Когда другой предлагали полюбить Белламара, ее это рассмешило! Одна я была настолько упряма, что непременно хотела быть подругой его тяжелых дней, поддержкой его старости, реабилитацией его безобразия. Одна лишь я, никогда не внушавшая ему желаний, знала целомудренную, религиозную и истинно великую сторону этой подвижной души, пламенно влюбленной в идеал. Я видела, как лысеет его лоб, как уходят глубже его глаза, как смех его становится менее искренен, как на него нападают минуты душевной усталости, что уменьшает чистоту его исполнения и придает нервность, подчас своенравность его припадкам чувствительности. Белламар обнаруживал первые признаки уныния, ибо он убеждал меня выйти замуж за Лоранса, а я чувствовала в нем какое-то отчаяние вроде отчаяния отца, бросающего свою единственную дочь в объятия мужа, который увезет ее навсегда.

Передо мной предстало будущее: труппа разъединена, товарищество распалось, Белламар один, ищет новых товарищей и попадает в руки эксплуататоров и мошенников. Я хорошо знала, что мое влияние на него и на других, поддержка, всегда мною оказываемая суровой экономности Моранбуа, кротость, с которой я успокаивала тайную и постоянно возраставшую горькую скорбь Леона, мои выговоры Анне с целью помешать ей убежать с первым встречным — одни лишь давно сдерживали эту вечно качающуюся в воздухе цепь, звенья которой я постоянно терпеливо сцепляла вновь. И я покину этого честного человека, этого благородного артиста, этого нежного отца, этого своего старинного друга потому, что он не так молод и не так красив, как Лоранс!

Мысль эта внушила мне омерзение, и я глупо расплакалась, не умея скрыть своих слез от того, о ком жалел мой эгоизм и кого убивала моя твердость. Но, плача перед ним, рыдая на груди ничего не понимавшего в этом Белламара, я возобновила перед Богом свою клятву никогда не покидать его и утешилась отъездом Лоранса, потому что я была довольна собой.

И вдруг теперь, когда после моей жертвы прошло еще три года, три года, наверное, исцелившие Лоранса и в течение которых я была более чем когда-либо нужна и полезна Белламару, ибо я видела, наконец, его зреющим, думающим о завтрашнем дне из любви ко мне, лишающим себя пустых удовольствий для того, чтобы ухаживать за мной, когда я хворала, отказывающимся от покорявших его до тех пор упоений из опасения истратить свои личные средства, которые он хотел посвятить мне, — словом, поступающим как человек предусмотрительный и сдержанный, что есть самым невозможным для него, с единственным намерением поддерживать меня в случае нужды, — теперь я стала бы жалеть о том, что не разделяю богатства другого человека? Чтобы я призналась Лорансу, что могла бы любить его, чтобы я вернулась к нему из-за того, что он получил наследство? И вы стали бы уважать меня? И он мог бы еще уважать меня? И мне не было бы совестно самой себя? Нет, графиня, не бойтесь ничего; я слишком хорошо помню, каким честным человеком был мой отец, чтобы не соблюсти своего достоинства. Я слишком любила Белламара, чтобы потерять привычку предпочитать его всему свету. Вы можете передать Лорансу все мною сейчас высказанное, вы можете даже прибавить, что теперь я уверена в Белламаре и в самом ближайшем будущем намереваюсь предложить ему свою руку; и если правда, если возможно, чтобы Лоранс вспоминал еще о прошлом с некоторым волнением, будьте уверены, что он слишком любит Белламара для того, чтобы ревновать из-за своего бывшего лучшего друга. А теперь поцелуйте меня свободно и безбоязненно и считайте, что вы имеете во мне самое преданное вам сердце и самое бескорыстное отношение к вашему счастью.

— Ах! Дорогая Империа, — вскричала графиня, сжимая ее в своих объятиях, — какая вы женщина! Когда на меня находили припадки гордости, я часто воображала сама себя великой героиней романа! Как далеко мне было всегда до вас, мне, считавшей заслугой уметь ждать вдали и в безопасности, тогда как вы отдавали себя мученичеству ожидания, постоянно имея перед глазами такие разочаровывающие картины! Когда я ждала, я знала, что Лоранс, удалившийся в деревню и пожертвовавший всем сыновнему долгу, очищал себя и, сам того не зная, становился достойным меня… А вы, прикованная к тому, кого вы любите, вы смотрели на его ошибки, разделяли его невзгоды и не падали духом!

— Не станем говорить обо мне, — сказала Империа, — а подумаем о том, что вы должны сделать для того, чтобы мы были все счастливы.

— Я должна поговорить с Белламаром, — отвечала с живостью мадам де Вальдер.

Это было не нужно: Белламар давно присоединился ко мне в будуаре. Он все слышал и задыхался от удивления; а потом, вдруг охваченный сильнейшим волнением, он бросился в гостиную и вскричал, обращаясь к мадам де Вальдер и к Империа:

— О, честные женщины! Как вы жестоки, сами того не зная! От скольких ошибок предохранили бы вы нас, если бы принимали нас за то, что мы есть в любви — за детей, готовых воспринять даваемый им толчок!.. Империа! Империа! Если бы я раньше подозревал… Вот что значит запрещать себе всякое фатовство! Вот что значит не быть ни самонадеянным, ни эгоистом, ни расчетливым человеком! Как ты меня наказала за это, ты, которая десять лет тому назад могла одним словом сделать меня достойным тебя! А теперь я стар, недостоин, пожалуй, того счастья, которое ты хочешь дать мне!.. Нет, не верь все-таки этому! Я не хочу, чтобы ты этому верила. Я хочу, чтобы то, что есть, совершилось! Ах! Эта мечта, в которой я никогда не смел признаться, тысячу раз приходила мне в голову, а ты этого и не подозревала. Я любил тебя безумно, Империа, дурно любил, сознаюсь, раз я только и думал, как бы забыть эту любовь и бороться с нею всеми средствами. Я хотел выдать тебя замуж за Лоранса, я хотел забыться в упоительных скоропреходящих удовольствиях! И ты страдала от этого, когда ты могла так легко вырвать меня из них! Что же такое женская гордость? Нечто великое и прекрасное — да, я согласен, но это казнь, и мы знаем только ее жестокость, не видя ее пользы. Признайся, что ты чрезмерно сомневалась во мне, признайся в этом, если ты не хочешь, чтобы я презирал себя за то, что тоже чрезмерно усомнился в себе! А вы, графиня, — сказал он, обращаясь к той, — вы поступили так же, как она; вот, значит, каков роман великодушной женщины! Знайте же, что он вовсе не великодушен, раз он откладывает счастье в пользу, не знаю уж какого, идеала, которого вы ищете на зените жизни, когда он у вас тут, под рукой!..

— Ты бранишь нас, — сказала ему Империа, — подумать можно, что мы виновны, а вы…

— Молчи, молчи! — вскричал Белламар, все более и более приходя в возбуждение. — Разве ты не видишь, что я в эту минуту схожу с ума от гордости, что я оправдываюсь, защищаюсь и, чего со мной никогда не бывало, — я люблю себя и восхищаюсь собой? Если ты любишь меня, значит, я представляю из себя что-то великое. Не мешай мне воображать себе это, потому что, вернись я к своему понятию о себе, я стану страшиться за твой ум. Позволь мне бредить и сходить с ума, а иначе я лопну!

Он говорил еще некоторое время какую-то чепуху, как актер, не находящий свою роль достаточно восторженной в сравнении со своим внутренним волнением и безотчетно импровизирующий ее. Было ясно, что он любил Империа сильнее, чем она думала, и что страх быть смешным, властвующий над умом, изощрившимся в изображении смешных сторон человечества, сковывал его порывы при всяких обстоятельствах. В конце концов он расплакался, как ребенок, а когда я хотел заговорить о Лорансе и условиться на его счет с мадам де Вальдер, он сознался, что теряет голову и что ему необходимо думать только о самом себе. Он убежал в лес и нам было видно, как он там бегал и говорил сам с собой точно сумасшедший. Я удивлялся этой силе волнения, пламя которого, так часто разжигаемое в пользу других, горело еще в нем, как в молодом человеке.

Пять дней спустя Лоранс вернулся в Бершевилль; он нашел там мадам де Вальдер, которая ждала его и готовила ему большой сюрприз. Он привез все бумаги, нужные для оглашения их бракосочетания. Она не позволила ему говорить о делах и планах; этот вечер должен был быть посвящен радости свидания и подведению итогов прошлого в сладкой тишине.

Я явился, как она того от меня потребовала, к концу обеда. Я не только был посвящен в то, что готовилось, но и сам много над этим потрудился и не должен был терять Лоранса ни на минуту из вида, когда графиня выйдет. Она велела принести себе очаровательный туалет, вышла надеть его и, когда она скорехонько вернулась, чтобы взять под руку Лоранса и перейти в гостиную, она была ослепительна. Было вполне от чего потерять голову и позабыть интересную, но бледную Империа. В гостиной она сказала ему:

— Я распорядилась здесь в ваше отсутствие по-хозяйски, точно я уже здесь у себя. Вы будете пить кофе в большой зале внизу, полную реставрацию которой я поторопила. Я непременно хотела, чтобы вы застали эту чудную работу оконченной, всю деревянную обшивку исправленной, паркет блистающим, старые люстры подвешенными и зажженными. Попробовала и топить, все прелестно! Ничто не дымит, взгляните сами, и если вы недовольны моим управлением, не говорите мне этого, чтобы не огорчить меня совсем.

Мы перешли в большую залу, назначение которой Лорансом не было еще определено. Это была древняя зала совета, нимало не уступавшая зале капитула в Сен-Вандриль. Архитектура ее так хорошо сохранилась, и деревянные обшивки были такого прекрасного стиля, что он пожелал восстановить ее и исполнил это, не имея другой цели, кроме любви к реставрации. Он стал любоваться общим видом и не спросил, почему в глубине она завешена большим зеленым холстом. Он подумал, что там спрятаны леса, которых еще не успели снять. Тайна наших поспешных приготовлений не разоблачилась. Он действительно ничего не подозревал. Тогда маленький невидимый оркестр, выписанный нами из Руана, заиграл одну классическую увертюру; простой холст, драпировавший конец залы, упал, и перед нами оказался другой холст, расписанный красным и золотом в рамке импровизированной сцены.

Лоранс вздрогнул.

— Что это такое, — сказал он, — театр? Я его разлюбил и не стану слушать пьесу!

— Она коротенькая, — отвечала ему графиня. — Ваши рабочие, которых вы сумели заставить полюбить вас, придумали для вас этот дивертисмент: это будет очень наивно; будьте таким же, будьте благодарны им за внимание.

— Ба! — сказал Лоранс. — Они будут претенциозны и смешны!

Он взглянул на программу: спектакль состоял из отрывков «Женитьбы Фигаро», а именно ночных сцен пятого акта.

— Ну! — сказал Лоранс. — Эти добрые люди сошли с ума; но я был в свое время таким плохим Альмавивой, что не имею права свистать никому.

Занавес поднялся. На сцене был Фигаро. Это был Белламар в красивом костюме, разгуливавший в темноте декорации с неподражаемой грацией и естественностью. Не знаю, узнал ли его Лоранс сразу же. Я же не сразу, поскольку не был привычен к этим внезапным превращениям. Я думал, что вся тайна их состоит в костюме и гриме. Я не знал, что талантливый актер молодеет действительно в силу какого-то тайного процесса, своего внутреннего чувства. Белламар был удивительно сложен и по-прежнему гибок. У него были стройные ноги, тонкая талия, прямые плечи, хорошо посаженная голова. Его маленькие черные глаза были настоящими бриллиантами. Его зубы, безукоризненно белые, прекрасные, так и блестели в полутьме искусственной ночи на сцене. Ему казалось не более тридцати лет, я нашел его прекрасным. Я боялся звука его нехорошего голоса. Он произнес первые слова своей сцены: «О женщина! Женщина! Женщина! Обманчивое создание!» — и этот комический голос, проникнутый какой-то внутренней, прочувствованной грустью, не шокировал меня нисколько. Он продолжал. Он говорил так хорошо! Этот монолог так прелестен, а он его так тонко понял и передал! Я не знаю, был ли я под влиянием всего слышанного мною о действительном лице, но только актер показался мне удивительным. Я забыл о его возрасте, я понял упрямую любовь Империа и с восторгом зааплодировал.

Лоранс был неподвижен и нем. Глаза его остановились, он казался превратившимся в статую. Он сдерживал дыхание, не стараясь понять то, что видел. На лбу его выступил пот, когда на сцену вышла Сюзанна и начала диалог с Фигаро. Это была Империа! Мадам де Вальдер была бледна как смерть. Лоранс, угадывая ее тревогу, обернулся к ней, взял ее руку, прижал к своим губам и не отпускал ее все время, пока продолжалась сцена. Это был быстрый, любовный, горячий дуэт. Друзья сыграли сцену с жаром. Империа показалась мне помолодевшей не менее Белламара; она была оживлена, можно было подумать, что в бедной, утомленной актрисе била ключом жизненная сила.

Затем явился Ламбеск, представивший скорее с энергией, чем с изяществом, гнев Альмавивы. Показался и Керубино в лице Анны, преждевременная полнота которой точно исчезла — так раскованна и мила она была в своем костюме пажа. Явился также и Моранбуа в широкой шляпе Базилио, под которой худоба его бледного, поблекшего лица выступала еще сильнее. Они сказали лишь несколько слов. Леон набросал нечто вроде общей, быстрой развязки, так рассчитанной, чтобы не обращало на себя внимание отсутствие некоторых героев. Они только хотели показать Лорансу, что они все живы, и вызвать для него на минуту давнишние розы среди зимнего снега. Лео от имени всех высказал ему это братское и нежное чувство в нескольких красиво написанных и хорошо сказанных стихах.

Тогда Лоранс бросился к ним с распростертыми объятиями, а они уже легко соскакивали с эстрады и бежали ему навстречу. Мадам де Вальдер свободно вздохнула, видя, что ее жених целует Империа, как и других, с такой же радостью и без смущения.

Лоранс, видя, что славная девушка тоже сердечно целуется с мадам де Вальдер, понял происшедшее между ними.

— Мы узнали о твоем счастье, — сказала ему Империа, — нам захотелось поделиться с тобой и нашим счастьем. Белламар и я — давно жених и невеста, мы решили в Америке обвенчаться, как только вернемся во Францию. Таким образом, это, так сказать, свадебный визит.

Лоранс вскрикнул от удивления.

— А между тем, — сказал он, — я об этом думал двадцать раз!

— И все не мог этому поверить? — сказал ему Белламар. — Я же, никогда в то время об этом не думавший, все еще не могу этому поверить. Это так неправдоподобно! Разве ты завидуешь моей удаче? — добавил он шепотом.

— Нет, — отвечал Лоранс так же, — ты ее заслужил, именно потому, что не добивался ее. Если бы я был еще влюблен в нее, твое счастье залечило бы мою рану; но незнакомка восторжествовала, открывшись мне; я принадлежу ей, всецело ей и навсегда!

Актеры ушли раздеваться, Лоранс сидел у ног графини в гостиной, куда я чуть было не вошел по рассеянности и отошел, прежде чем они меня заметили, и благословлял ее деликатное доверие и клялся ей, что она никогда в нем не раскается.

Я отправился побродить из любопытства вокруг актеров. Я встретил Империа, переодетую и очень хорошо одетую в городской туалет, казавшийся еще свежим, хотя она и играла в нем много раз, как она мне сообщила, «Даму с камелиями» в Нью-Йорке. В другой комнате я заметил Моранбуа и подумал, что могу войти туда, но отступил с удивлением при виде Керубино, кормящего грудью своего младенца. Ребенок отрывался по временам, смеясь и проводя своими толстыми розовыми пальчиками по куртке пажа с золотыми пуговками.

— Войдите, войдите, — крикнула мне переодетая актриса, — посмотрите, какой он красавец!

Она сняла с него рубашечку и, подняв его на руках, прикрыла своим нагим ребенком голую грудь, очищенную этим страстным объятием.

— Не спрашивайте меня, кто его отец, — добавила она, — мой крошка этого не узнает, и это будет для него счастьем. Я одна буду у него! Человек, которому я обязана этим ребенком, и который о нем и не думает, в моих глазах ангел, раз он предоставляет его одной мне!

— А вы не боитесь, — сказал я ей, любуясь ребенком, действительно великолепным, — что эта беспокойная жизнь будет ему вредна?

— Нет, нет, — продолжала она. — Я потеряла уже двух детей, потому что мне посоветовали отдать их кормилицам в деревню под предлогом, что там уход будет лучше. Я дала клятву, что если мне выпадет счастье снова иметь ребенка, то я с ним не расстанусь. Разве может быть нехорошо ребенку на руках матери? Этот родился под газовым рожком, за кулисами, когда я только что ушла со сцены. Когда я играю, он всегда в кулисе и не кричит: он уже знает, что там не надо кричать. Он всегда рад, когда я в костюме: он любит мишуру. А когда я в красном, он вне себя от восторга, он обожает перья!

— И он будет актером? — спросил я.

— Конечно, чтобы не расставаться со мной… Впрочем, если это самое тяжелое ремесло, то все-таки оно дает вам время от времени всего более счастья.

— Ну, — сказал Моранбуа, — переодевайся и давай мне моего крестника!

Он взял ребенка, обозвал его постреленком и принялся разгуливать с ним по коридорам, напевая ему своим могильным и фальшивым голосом какую-то неразборчивую арию, которая, однако, пришлась по вкусу малышу, вздумавшему тоже петь ее по-своему.

Тонкий и прелестный ужин объединил нас всех с полночи до шести часов утра. Венецианский хрусталь горел и переливался яркими цветами при свете свечей. Цветы из оранжереи замка, расставленные на полках круглого возвышения, окружали нас весенним благоуханием, тогда как снег продолжал покрывать парк, освещенный полной луной. Мы шумели вдесятером больше, чем целая шайка студентов. Все говорили разом, чокались, вспоминая всякую всячину, а затем принимались слушать Белламара, рассказывавшего с неподражаемой прелестью, нимало не преувеличенною мне Лорансом, о своей поездке по Америке. Он рассказывал об одной музыкальной репетиции на пароходе, проезжавшем по порогам св. Лаврентия, которую они обязались клятвенно не прерывать; о ночи кутежа в Квебеке, где они ужинали при свете северного сияния; о другой бедственной ночи, когда они заплутались в девственном лесу; об утомительных переходах и голодовке в пустыне за большими озерами; о злополучной встрече с дикарями; о встрече со стадом бизонов; о больших овациях в Калифорнии, где машинистами у них были китайцы. Приковав нас к себе своими рассказами, он затем стал приглашать нас смеяться и петь; потом мы утихли, прислушиваясь к глубокой зимней тишине на дворе, и эти минуты сосредоточенности давали душе Лоранса нравственный, умственный и физический отдых, торжественную сладость которого он, наконец, понимал и вкушал.

Мадам де Вальдер была очаровательна. Она веселилась, как дитя; она говорила «ты» Империа, которая отвечала ей тем же, чтобы не огорчать ее. Минутами она даже говорила «ты» и Белламару, сама того не замечая. Белламар был уже для нее старым другом, испытанным поверенным. Между нею и Империа, этими двумя безупречными женщинами, для которых он был отцом, он чувствовал себя — говорил он — очищенным от прежних грехов.

Прислуживал Пурпурин, которого переодели негром.

В конце ужина Лоранс обратился к Моранбуа, называя его старым прозвищем, что силач позволял только своим лучшим друзьям.

— Коканбуа, — сказал он ему, — где твоя касса? Я по-прежнему компаньон и желаю видеть, в каком положении касса.

— Это немудрено, — отвечал режиссер, не смущаясь. — Мы приехали сюда как раз рассчитаться с тобой.

И он вытащил из кармана толстый потертый бумажник, из которого вынул пять банковских бумажек.

— Старая, брат, штука! — продолжал Лоранс. — Давай-ка сюда твою посудину.

Он осмотрел бумажник. За вычетом возвращаемой ему суммы там оставалось триста франков.

— Вечные моты! — сказал Лоранс со смехом. — Еще хорошо, что сегодня вы, наконец, прилично играли! Ну-ка, жена, — сказал он, обращаясь к графине, — раз сегодня вечером всем говорят «ты», то сходи-ка за сбором наших артистов — твое дело определить его.

Она поцеловала его в лоб при всех нас, взяла протягиваемый им ключ, исчезла и скоро вернулась.

Набитый бумажник режиссера заключал теперь в себе на двести тысяч франков бумаг.

— Не возражайте, — сказала она Белламару, — я тут в половине, и моя доля — приданое Империа.

— Я отдаю мою сегодняшнюю часть сбора моему крестнику, — сказал Моранбуа невозмутимо.

— А я свою Белламару, — сказал Леон. — Я тоже получил наследство от дяди, хотя и не миллионера, но все-таки мне есть теперь чем жить.

— И ты нас покидаешь? — сказал Белламар, роняя с испугом бумажник. — О богатство! Если ты нас разъединишь, то ты годишься только на то, чтобы зажечь тобой пунш!

— Я — покинуть вас! — вскричал Леон, тоже бледный, но с вдохновенным лицом автора, нашедшего, наконец, нужную развязку. — Никогда! Мое время ушло, теперь поздно! Вдохновение есть нечто безумное, требующее невозможной среды; если я сделаюсь настоящим поэтом, то только при условии не сделаться рассудительным человеком. Да к тому же..,— добавил он с некоторым смущением, — Анна, мне кажется, что твой ребенок кричит!

Она встала и прошла в смежную комнату, где ребенок спал в своей колыбели, не обращая внимания на наш гвалт.

— Друзья мои, — сказал тогда Леон, — впечатление этой ночи упоения и дружбы так сильно поразило меня, что я хочу открыть перед вами свое сердце. В моей жизни есть одно угрызение совести, и зовется оно Анной. Я был первой любовью этой бедной девушки, и я не сумел любить ее! Она была ребенком без принципов и совсем еще безрассудная. Мое дело мужчины было вдохнуть в нее душу и ум. Я не сумел этого сделать, потому что не захотел. Я воображал себя чересчур важной персоной для того, чтобы потрудиться ради доброго дела, плоды которого я собрал бы. Я был в возрасте честолюбивых мечтаний, горьких досад и безумных иллюзий. «К чему, — говорил я самому себе, — посвящать себя счастью одной женщины, когда все остальные должны дать мне счастье?» Так рассуждает самонадеянная молодость. Теперь я дожил до зрелых лет и вижу, что в других общественных кругах женщины не стоят выше женщин нашего круга. Если они и обладают большей осторожностью и сдержанностью, то в них меньше преданности и искренности. Если бы я был терпелив и великодушен, Анна могла бы не сделать тех ошибок, которые она сделала. Теперь эта заблудшая женщина стала нежной матерью, такой нежной, такой мужественной и трогательной, что я все ей прощаю! Я не совсем уверен, я ли отец ее ребенка, но это все равно! Вернись я в свет, женитьба с подобным сомнением была бы смешна и скандальна. В той же жизни, которую ведем мы, это только доброе дело! Я вывожу из этого заключение, что для меня жизнь актера будет нравственнее, чем жизнь светского человека. А потому я и остаюсь на сцене и связываю себя с нею без возврата. Белламар, ты часто упрекал меня в том, что я воспользовался слабостью ребенка и пренебрег им именно из-за этой слабости. Я не хотел признавать справедливости этого упрека. Теперь я чувствую, что он был заслужен мною и что он был исходной точкой моей мизантропии. Я хочу отделаться от него и женюсь на Анне. Она думает, что я снова полюбил ее, но что я не принимаю этого всерьез и что мои вечные подозрения делают наш супружеский союз невозможным. Она не позволяет мне думать, что ее ребенок принадлежит мне. Она это отрицает, чтобы наказать меня за мое сомнение. Ну что ж, я не хочу ничего знать. Я люблю ребенка и хочу воспитать его. Я хочу восстановить честь матери. Клянусь вам в ее отсутствие, друзья мои, чтобы вы служили мне порукой подле нее: да, я клянусь жениться на Анне…

Загрузка...