ГЛАВА 9. ПРОШЛАЯ ЖИЗНЬ.


1.


Поезд "Москва - Ивантеевка" отправляется от третьей платформы в 20 часов 15 минут. Остановки по всем пунктам, кроме Яузы". Народ, столпившийся у табло на Ярославском вокзале, ринулся к электричке.

Птицын с трудом успел занять место. Поразительно, сколько людей 31 декабря едет за город. По его расчетам, в это время большинство обывателей должно возиться у плиты, наряжать елки, сидеть у телевизоров, так нет же: народ вездесущ и хлопотлив.

"Все эти люди, - думал Птицын, - едут в семьи, к друзьям, собираются вместе и радуются празднику. Почему же для него одного Новый год из года в год - самая страшная мерзость? Он ненавидит этот праздник. Одиночество обрушивается на него с таким равнодушным цинизмом, что с теми, кто рядом, - а это родители, - он просто не в силах разговаривать".

Сегодня весь день его преследовала идиотская музыка, вернее танцевальный ритм, который он услышал в баре. Верстовская завела его туда... Как же давно это было! Она хотела танцевать. В красно-желтом моргающем свете молодежь отплясывала "цыпляток" или "утяток". На полупьяных, осоловелых лицах, пятнистых от серебряных бликов вращающегося на потолке зеркального шара изображалось радостное старание. Краснорожие бегемоты и бегемотихи шлепали локтями по бокам - это означало "бить крыльями", топотали ногами, трижды хлопали в ладоши и, схватившись за руки, с грохотом неслись по кругу. Верстовская втащила его в кружок неоперившихся цыпляток - и Птицына тут же смяла и отшвырнула в сторону эта неуемная потная лавина. Прав Кукес, когда упорно твердит: "Не люблю я эту молодежь!"

Прежде чем танцевать, Верстовская скинула черный бархатный пиджак. Осталась в желтой маечке с короткими рукавами. Бедра и колени она вывернула наружу и в стороны, ступни развела, как профессиональная танцовщица у станка. Руки Верстовской, тонкие и хрупкие, теперь казались Птицыну полными, молочно-белыми, лишенными сочленений, как будто бы в них царственно тягуче двигалась кровь, а сами руки извивались с ленивой змеиной грацией, обволакивая и усыпляя жертву и вместе с тем угрожая ей гибелью. В ее манере танцевать Птицыну чудилось что-то срамное, бесстыдно-грешное. В Эрмитаже он видел громадную картину Семирадского, где обнаженная танцовщица танцевала перед сладострастно взиравшим на нее восточным царем, сидевшим на троне. Танцовщица поднялась на цыпочки на ковровой дорожке, по обе стороны утыканной ножами. Наверно, так же плясала срамница Саломея перед царем Иродом, держа на блюде голову Иоанна Крестителя.

Джинсы обтягивали бедра Верстовской, но не скрывали тела, а, наоборот, как бы выставляли напоказ. Желтая маечка задиралась под ритм танца, обнажая пупок и полоску кожи на животе. Ее бюст, на удивление крупный по сравнению с маленьким ростом, имел удлиненную, слегка заостренную форму, что так нравилось Птицыну, - он был почти недвижим, этот бюст, только чуть-чуть вздрагивал. Временами Верстовская касалась рук Птицына. И ее ладони были прохладны, точно потная духота танцплощадки ее вовсе не задевала. Птицын никак не мог разглядеть глаз Верстовской: она прятала их, уклонялась, поворачивалась в профиль, выставляя для лицезрения скульптурно точеную лебединую шею. Зрачки с желтой крапинкой убегали, скрывались в тени ресниц.

Птицын замечал, что часто женщины, обводя глаз жирной тушью, отсекали от него верхние и нижние ресницы, и те немедленно становились двойным частоколом, между которыми, как узник, метался зрачок. Верстовская почему-то не красила нижние ресницы; быть может, поэтому ее глаза казались абсолютно свободными, но, в неполном обрамлении верхних, очень длинных ресниц таили едва заметную насмешку. Именно в тот вечер Верстовская, пригубив коньяк, серьезно сказала Птицыну: "Ты меня не выдержишь!"

Электричка никак не могла выбраться из Москвы, тянулась еле-еле, то и дело с грохотом останавливалась и подолгу стояла между станциями. Птицына, сидевшего посередине скамейки, сплющили по бокам две мощных тетки с авоськами. Снизу его подогревала печка, так что ему было тепло.

Для чего он ехал в Ивантеевку? Один! Встречать Новый год. Одному! Чудовищная глупость!

В вагоне было тускло, шумно и весело. Молодежь парочками тискала друг друга на соседней скамейке. Тёлки похохатывали. Видно, уже хорошо приняли. С ними ехала одна - непарная - девица с грустным лицом. Она улыбалась, но как-то через силу. В ней было что-то доступное и тоскливое. Пока другие резвились, она то расплетала, то заплетала косу. Птицын уже давно через голову спящей старухи в упор смотрел на эту русалку. По сути, он ее гипнотизировал. "Зачем ты едешь с ними? Зачем? Они будут трахаться по углам, а ты?.. Что ты будешь делать? Брось ты этих пьяных скотов... к чертовой матери!.. Ты - одна! И я - один! Посмотри... посмотри на меня! Ну же!.. Поедем со мной! Ты же понимаешь... должна понять! Не дура же ты!.."

Русалка и вправду ёжилась, чувствовала этот наглый мужской взгляд вопиющего в пустыне, отводила глаза, укладывала косу в пучок, казалось, недоумевала.

В "Мытищах" вся компания вышла. Чуда не случилось! В Новый год не бывает чудес!

Птицын вспомнил, как он вот так же гипнотизировал Машу - свою первую любовь. Лежал на кровати, в темноте, раскинув руки и твердил: "Позвони! Позвони!" Следуя советам йога Рамачараки, он мысленно вызывал в сознании яркий образ, воображал, чем она сейчас занимается. Вот она на кухне, сидит в уголке на табуретке, разговаривает с мамой, жует печенье, запивает чаем, потом звонит подруге, смеется над чем-то, злословит.

Неужели его мысль - плотная, колючая, режущая пространство, точно нож - масло, не доходит до нее? Невозможно поверить! Наверняка она поневоле начинает думать о нем, отгоняет эти мысли, точно назойливую муху.

Она не звонит ему назло! Из упрямства. "Если любовь существует, ты должна услышать, не имеешь права не услышать мой зов! Позвони же!.."

Бессмыслица! Гипноз не вышел. Как говорит Кукес, "вечный зуд" (это он метко обозвал длиннющий сериал "Вечный зов", который взахлеб смотрели родители Птицына). Любовная горячка, этот постыдный "вечный зуд", лишает мужества жить.

Вера в чудо - признак инфантильности. Формула Достоевского "не вера от чуда, а чудо от веры" на самом деле в реальной жизни не действует. Это, увы! красивая утопия. Как бы Птицын ни верил в ясновидение, безответность вопрошания есть насмешка жизни над его наивностью. Вопль не порождает даже эха. Он бесследно исчезает во мраке, в "черной дыре".

Голова толстой тетки справа упала на плечо Птицына. Он дернулся. Она в полусне перекинула голову в обратную сторону - к окну. Похрапывает! Спит, полуоткрыв рот. Как это отвратительно!

Да. Так вот, жизнь трижды материалистична. Классикам марксизма и не снилась ее жестокая материальность и чуждость всему чудесному. Камю назвал это "ласковым равнодушием природы". Почему "ласковым"? Никаким не ласковым, просто равнодушием.

- Люди добрые! Поможите... ради Христа... на пропитание!

По вагону шла цыганка с тремя маленькими детьми. Самый младший, привязанный платком, спал, привалившись к спине матери.

Чувствовалась нищенка-профессионал: она пропевала свой текст. Так, во-первых, слышней, а во-вторых, жалостливей. К тому же, выпрашивая подаяние, непременно следует как можно больше уродовать язык: вместо "помогите" - "поможите"! Как будто она не знает, как на самом деле произносится это слово. Чем непривычней для уха, тем больше в мошне. Тонкий психологический расчет!

Тем не менее подавали мало. В преддверии Нового года совсем не хочется думать о ближнем.

Цыганка поравнялась со скамейкой Птицына. Цыганенок, лет пяти, вдруг упал на колени с протянутой рукой и прошмыгал между скамейками. Старуха напротив проснулась и укоризненно покачала головой, на всякий случай покрепче прижав сумку к груди. Мужик в углу, у окна, злобно сверкнул очками и прошелестел что-то о дармоедах. Цыганенок, не вставая с колен, остановился перед Птицыным, держа ладонь лодочкой перед его носом и нагло умоляюще тряся рукой. Птицын сунулся в сумку и смеха ради дал цыганенку сушку. Тот довольный стал ее быстро пожирать, бросившись вдогонку за ушедшим вперед семейством.

В ушах Птицына все еще звучал хрипловатый и немелодичный голос цыганки: "Лю-у-ди добрые! Помо-жи-те! Дай Бог вам здоровья! Вам и вашим деткам!"

Вдруг в памяти Птицына всплыли голоса его возлюбленных и тех, кого он не хотел слышать ни по телефону, ни при личной встрече.

Больше всего он любил Машин голос - слабый, мелодичный и ласковый. Даже когда она злилась, обижалась или гневалась, ее тихий голос оставался беззащитным и беспомощным - он только быстро-быстро рокотал, буксуя на месте. Этот голос одновременно казался детским и материнским. Во что бы то ни стало его нужно было спасти от жестокого мира скрежета и какофонии, вместе с тем к нему хотелось прильнуть, как к материнской груди, погрузиться в него, точно в теплое ночное море, чтобы он убаюкивал и укачивал усталое тело на своих мягких волнах. Может быть, Птицын влюбился в нее именно за голос. В отличие от Дездемоны, которая полюбила Отелло за муки, а тот ее - за состраданье к ним. Достаточно Маше было тогда поговорить с Птицыным ласково и нежно, как он сразу же пал жертвой первой любви.

Голос Верстовской ему не нравился. Как, впрочем, и ее имя. В имени Елена есть что-то отстраненное, холодное, точнее безличное. Этакое ледяное безразличие к ближнему. Лена как мрамор: до него дотронешься - и, кроме отшлифованной поверхности, не ощутишь ничего.

Имя "Маша" Птицын, наоборот, произносил десятки тысяч раз, как будто в этом повторении ему мнилась все та же ласковость и материнская теплота. Он бродил по Москве и упивался своей любовью, хотя уже тогда почти наверняка знал, что нелюбим и будет отвергнут.

Голос Верстовской как две капли воды походил на ее имя. Он был лишен своеобразия, пожалуй, исключая две-три странных модуляции на конце слов, резавших Арсению ухо неприятным диссонансом.

Верстовская больше молчала, чем говорила. Маша была болтуньей.

Голос Маши журчал, струился - словом, со вкусом петлял между гладкими камушками. Он завораживал Птицына однообразной жизнерадостностью. Его пленяла Машина веселость, та воздушная легкость, с которой она сходилась с людьми, кокетничала с ним и с другими, мимолетно улыбалась чему-то своему, безмятежно отдаваясь стихии жизни.

В молчанье Верстовской чувствовалось напряжение и надрыв. Прикоснувшись к ней, касался натянутой струны, опасная и безудержная вибрация которой потихоньку толкала к пропасти, черной, но манящей. На первый взгляд Верстовская выглядела апатичной, даже вялой. Птицын упорно не замечал ее все три курса обучения в одной группе. Поначалу она казалась ему гадким утенком, хотя и не без изящества. Он иногда посмеивался над ее эксцентричностью: прической, похожей на обувную щетку, или оранжевыми штанишками до колен. Он воспринимал это как курьез нахохлившегося воробушка, возомнившего себя орлом.

Верстовскую нужно было на самом деле не столько расслышать, сколько разглядеть. И это его сгубило. Лучше бы он оставался слепым!


2.


Птицын уже дважды бывал в лунинском доме - в маленькой однокомнатной квартирке, поделенной надвое книжным стеллажом. За стеллажом пряталась крошечная каморка с низкой софой, туалетным столиком и книгами. Всюду царили книги: собрания сочинений, альбомы живописи, учебники по языкам, истории, географии, серии "Эврика" и "ЖЗЛ". Здесь было где развернуться.

Птицын сразу же включил телевизор: как всегда перед Новым годом, крутили "Иронию судьбы". Мягков натужно изображал пьяного.

Птицын выгрузил из сумки кульки, банки, закрученные в газеты, оттащил все это на кухню, бутылку шампанского сунул в холодильник, поставил чайник.

Во-первых, он выключил верхний свет, зажег ночник возле дивана. Из множества подушек и подушечек, аккуратно разложенных на креслах, стульях, в углу дивана, выбрал пару самых мягких и бросил в изголовье. Снял с верхней полки альбомы Эль-Греко, Боттичелли и Родена, приглушил звук у телевизора, со вкусом улегся, закинув ноги на спинку дивана, и взялся за Боттичелли. Вполглаза он смотрел в телевизор, следя за временем. Новый год все-таки пропускать не хотелось.

Странно: тонус его настроения резко пошел вверх. Казалось бы, полное одиночество ввергнет его в новое, сугубое отчаяние, тогда уж он дойдет до ручки. Ничего подобного: чтобы перепрыгнуть через пропасть, нужно шагнуть в пропасть. Клин клином вышибают.

Чайник закипел. Он налил себе чаю, съел "селедку под шубой", которую приготовила бабушка - мастерица на все руки. Потом закусил пирогом с капустой. Бабушка положила ему пироги с рисом, капустой, картошкой, ватрушки и плюшки.

Рассматривая боттичеллиевскую "Весну", Птицын налил себе бокал шампанского и проводил старый год. Первый раз, на пробу, он купил красное шампанское - "Донское" - и не пожалел об этом.

Птицын прислонил к спинке дивана раскрытых Боттичелли и Родена. Роден тоже открылся на "Весне" ("Амуре и Психее"); возле этой изящной скульптуры Птицын подолгу выстаивал в Пушкинском музее. Птицын опустился перед альбомами на колени, чтобы точнее сравнить две "Весны". (Странно, даже названия совпали!) Перед ним были две его возлюбленные. В одной из трех граций Боттичелли он узнавал Машу - в постановке головы, осанке, длинной шее, диспропорции между верхней и нижней частями тела. У грации и у Маши бедра были тяжелые, бабьи, а голова и шея - легкие, воздушные, точно одуванчик. Птицыну вспомнилась в том же Пушкинском музее статуя княгини Барятинской Торвальдсена. Удивительная скульптура из белого мрамора, в человеческий рост. Женщина с аристократическими, немного холодными чертами лица, подперев подбородок указательным пальчиком, облаченная в греческую тунику, мраморные складки которой падали вдоль бедер так легко, словно шелк, и в сандалиях на ноге с точеными пальцами, воплощала для Птицына женскую красоту, притом что он не хотел бы встречаться с княгиней Барятинской лично. Ее красотой он предпочитал любоваться издалека - как посторонний зритель. Барятинская тоже напоминала Машу, хотя внешне они отличались.

Когда-то, когда они вместе с Луниным забрели в музей и Птицын показывал Мише свои экспонаты, речь пошла о загадке красоты. В чем она, женская красота? Лунин, напичканный стихами, тут же процитировал Заболоцкого: "И думал я: так что есть красота? И почему ее обожествляют люди? Сосуд она, в котором пустота? Или огонь, мерцающий в сосуде?" - "Чушь! - отмахнулся тогда Птицын. - Псевдопоэтическая гегелевская диада о форме и содержании, общее место, фикция: конечно, огонь - содержание, а форма - сосуд. Все на месте - пылающая душа в телесной оболочке. Конфета в фантике". Птицын выдвинул идею нерегулярности, диспропорции, нарушенной гармонии. В Маше это был грубо слепленный нос. В лице Верстовской - кровоточащий сосудик на переносице. Строгая соразмерность, "золотое сечение" и прочее на самом деле не может называться красотой, или, точнее, правильную гармонию вообще нельзя полюбить. Для любви в женском лице должно быть что-то неправильное, несообразное, какой-то сбив, небрежность природы или ее просчет, который, наоборот, вопреки всякой логике, больше всего привлекает мужчину. Он влюбляется в этот, казалось бы, некрасивый изъян до физической боли, до мучения. Это как раз то, о чем говорил Федор Павлович Карамазов ("У Грушеньки есть одна инфернальная черта, на ножке, под мизинчиком..."); на этом стоит карамазовщина, то есть бездны воображения - самый разнузданный разврат. Но все-таки это в своем пределе. Предел красоты - конечно, уродство. Сила страсти всегда аномалия и болезнь.

Лунин засомневался в этой идее и, в свою очередь, привел Птицына к Венере Милосской: "Познакомься, Лиза Чайкина!" Птицын всмотрелся и согласился: то же назидательное выражение лица, те же крупные формы, та же стыдливость и целомудренность, под напластованием которых притаилась чувственность. Почему Ассоль? Какая же здесь Ассоль?! Но он забыл спросить об этом Лунина.

И вот "Весна" Родена. Это красота ХХ века. Обнаженная красота! Уже ничто, никакие изъяны фигуры не скрываются под изящными складками девятнадцатого века. Все наружу. Все откровенно. Сила страсти и напряженье мышц. Идеальная спортивная фигура манекенщицы или натурщицы. То, о чем Пастернак сказал: "Ведь корень красоты - отвага!". Психея уже не душа, а тело, и Амур, который склонился над ней в страстном поцелуе, не дух, а человек. Она упала на его руку, стоя перед ним на коленях, изогнулась навстречу ему так, что линия ее бедер, спины и откинутой назад головы образует одну сплошную дугу, обращенную вовне, наружу. Ее сильное и хрупкое тело отдается, откликается и зовет. Это любовный порыв, горячка, яд, который жадно впивают оба любовника. У нее нет лица, как и у него. Между ними только страсть - и это пьянит. И это Верстовская!

Птицын подумал, что теперь-то он простился с XIX веком. Чтобы убить в себе первую любовь, он со злорадством вызывал в памяти изъяны любимой: Машин взгляд ненависти, когда она на эскалаторе глядела поверх него, и жирную складку под майкой на ее животе во время их похода на пленэр - за грибами. Эта неопрятная бабья складка тряслась и вибрировала при ходьбе. Эта складка стала олицетворением любимой женщины, и эту женщину он уже не хотел любить. Да и он, разумеется, давно ей был противен.

Иногда Птицын не может вспомнить лицо Верстовской. Но ее тело сидит в нем, как кошмар.

Из телевизора внезапно заорал Валерий Леонтьев. Птицын покосился на экран. Это был любимый певец Верстовской. Что она в нем нашла? Она покупала все его пластинки, ходила на его концерты, однажды привела Птицына в магазин "Цветы" на Солянке и показала афишу с задорно улыбающимся Леонтьевым. Оказывается, девочка-продавщица, которая в тот раз почему-то не работала, тоже обожала Леонтьева, и на этой почве они сошлись с Верстовской, разговорились. С тех пор она покупала цветы только у этой девочки.


3.


Без десяти двенадцать. Брежнев по бумажке читал поздравления советскому народу с Новым 1982 годом. Птицыну показалось, что в прошлом году, на Новый год, он уже это слышал. Кукес со слов кагэбэшника, папиного ученика, уверял, будто Брежнев давно ничего не соображает, что это муляж, говорящая мумия. На людях появляется его двойник. А сам Брежнев живет на одних стимуляторах. Мозг у него атрофировался. И он вот-вот умрет.

Остроумно, если бы телевизионщики взяли да повторили прошлогоднюю запись. Брежнев чавкал вставной челюстью и шлепал губами. Птицын вспомнил словечко из анекдотов о Брежневе: сиськи-масиськи (систематически), но самого анекдота вспомнить не мог. Птицын убрал звук в телевизоре - вид у Брежнева был забавный. Он не столько прочитывал текст, сколько его прожевывал. И процесс жевания давался ему с великим трудом, как будто он глодал подошву. Наверно, сейчас он говорит об Афганистане.

Птицын налил "Донского" в бокал. Физиономия Брежнева исчезла. Вот и куранты. Он покрутил ручку, вернул звук. Бьют! Пока куранты бьют, что загадать? Любовь Верстовской? Она не полюбит! Что? Что?

Он пил шампанское. Пять ударов, девять, двенадцать. Всё. Новый год. Поздно.

Птицын выключил телевизор: "Голубой огонек" его не грел. И ему сразу стало неуютно и тревожно.

Несколько дней подряд он носился с фразой Шекспира, которую, пока готовился к Ханыгину, вычитал из "Макбета". Она привязалась к нему, как назойливый припев: "Жизнь - это повесть, которую пересказал дурак; в ней много слов и страсти, нет лишь смысла". На редкость точно! Только разве это повесть? Выдранная из какой-то книги страница! Да еще скомканная, с оборванным уголком, в жирных пятнах. Подтирка! Клочок прошлогодней газеты!

Зачем? Какой смысл в этой жизни? Вот вопрос! Птицыну под руку попалась Библия, еще дореволюционное издание, и он на удачу ее открыл.

"Слово, которое было к Иеремии от Господа: встань и войди в дом горшечника, и там я возвещу тебе слова Мои. И сошел я в дом горшечника, и вот он работал свою работу на кружале. И сосуд, который горшечник делал из глины, развалился в руке его; и он снова сделал из него другой сосуд, какой горшечнику вздумалось сделать".

Вот именно: человеческая жизнь подобна этому куску глины. Под рукой горшечника он кружится на кружале, а потом разваливается. И из того же куска глины делается новая жизнь и тоже кружится на кружале. И так до бесконечности. Вся эта череда перерождений, реинкарнации и прочее, и прочее. Дурная бесконечность!

Птицын пролистал несколько страниц, прочитал о том, как Иеремия разбил глиняный кувшин: "так говорит Господь Саваоф: так сокрушу Я народ сей и город сей, как горшечников сосуд...". Ему пришла на память история с Аркадием Соломонычем Гринблатом: Птицын в состоянии гипноза испоганил его белоснежное кресло. Кукес издевательски обрисовал эту сцену. Как Птицын ни гнал эти воспоминания, они пролезли в окно. Сейчас ему показалось, что он что-то понял. Конечно, это гипотеза, но Птицын сразу в нее поверил. Ведь это была соблазнительная гипотеза.

Предположим, когда-то в прошлой жизни (все-таки приятно сознавать, что ты уже жил, да еще и имел высокий статус!) он играл роль пророка, вроде Иеремии. Обличал грехи израильского народа. Вот подошел он к каменному чурбану, оголился и помочился на него, наглядно доказав соплеменникам, что с идолом можно делать все что угодно. Другое дело - живой Бог, Яхве. Тот будь здоров как накажет.

Птицын опять наугад открыл Библию: что теперь она ему скажет? "Пророчествовал также именем Господа некто Урия, сын Шемаии, из Кариаф-Иарима, - и пророчествовал против земли сей точно такими же словами, как Иеремия. Когда услышал слова его царь Иоаким и все вельможи его и все князья, то искал царь умертвить его. Услышав об этом, Урия убоялся и убежал и удалился в Египет. Но царь Иоаким и в Египет послал людей: Елнафана, сына Абхорова, и других с ним. И вывели Урию из Египта и привели его к царю Иоакиму, и он умертвил его мечом и бросил труп его, где были простонародные гробницы (Иер., 26, 20-23)".

Да, это ответ! Более чем отчетливый. Диалог с Библией как будто вышел за рамки увлекательной игры-гадалки. В нем Птицыну почудилось что-то страшноватое. Он включил телевизор - там снова голосил Валерий Леонтьев, встряхивал кудрями и носился по сцене с грудью нараспашку. Что они там, наверху, все с ума посходили?

Урия... Урия... Урия Гипп. Кажется, у Диккенса. Длинный, худой, сутулый, всюду хочет пролезть в дырочку. Вообще, если этот ответ воспринимать буквально, то получается следующее послание: "Да, ты угадал: в прошлой жизни ты был пророком в Иерусалиме, по имени Урия; бежал в Египет, оттуда тебя выкрали диверсанты царя Иоакима, на самолете перебросили обратно на Родину - и расстреляли, как врага народа". Одним словом, трагическая история доктора Плейшнера в нейтральной Лозанне.

Да, не забыть бы про Елнафана, сына Абхорова! Он-то и возглавил диверсионную группу. Как он мог выглядеть? Птицын вообразил Отто Скорцени из фильма "Освобождение". Атлетический гигант с крестообразным шрамом на щеке? Усмехнулся и сам себя опроверг: если он Урия, то уж совсем не Муссолини, к тому же едва ли царь Иоаким - это Гитлер, пускай даже в будущей жизни. Тогда ему представился Голицын в белой тунике, обшитой красной тесьмой. Он потрясал пышной, с сединой, клочковатой бородой и грозил Птицыну посохом. По логике вещей, этот Елнафан, сын Абхоров, должен был хорошо знать Урию. Иначе как бы он отыскал его в Египте? Может быть, он вообще был его другом?

Алла Пугачева в телевизоре запела "Миллион алых роз...". За столиками на "Голубом огоньке" уютно сидели улыбающиеся космонавты, Муслим Магомаев, Райкин и Хазанов, пили шампанское. Кукес любил петь эту песню так: "Миллион, миллион алых рож..."

Доктрина прошлой жизни очень удобна, потому что с ее помощью одним махом решаются все вопросы: хочешь понять причины любовных неудач - гляди в прошлую жизнь, ищи там Верстовскую, найдешь - и душа успокоится; надо найти врага - пожалуйста, к вашим услугам. Отработал карму - получи награду, виноват в тысячелетней вине - изволь принять воздаяние, тебя слегка высекут.

Жизнь есть сон, как сказал Кальдерон. Птицын вспомнил один свой странный сон накануне прошлого дня рождения. Обычно ему снились страшно болтливые сны. В них вечно кто-то кого-то убеждал, спорил, доказывал. В сновидениях сновали и мельтешили термины из учебников, особенно в дни перед экзаменами, обрывки фраз и словечки - они превращались в действующих лиц сна, назойливых и утомительных, и всю ночь мучили его своим занудством. Кстати, когда Птицын начал читать Пруста, его поразило, что с первых строк "По направлению к Свану" Пруст пишет о снах, продолжающих прерванное чтение: Пруст в сновидениях становится церковью, соперничеством Франциска I и Карла V. Эти сны не по Фрейду. Фрейд, насколько Птицын его понял, почему-то чаще всего анализирует повествовательные сны. В снах Птицына нельзя было связать концы с концами: ни стройных картин, ни ярких цветных образов, зато непрекращающийся хаос, который после сновидения, в момент просыпания, воспринимался как полный абсурд, так что все попытки понять или хотя бы организовать эту сумятицу впечатлений оказывались безрезультатными.

Однако этот сон перед днем рождения был классическим, как раз для доктора Фрейда.

Поздняя осень. В каком-то небольшом приморском городе по улице прогуливаются люди в плащах и пальто, переходят через дорогу. Народу немного; кажется, это выходной. Здание, похожее на Колонный зал Дома Союзов, небольшое, с колоннами на центральном фасаде, и посередине, между колоннами, большая фотография морского офицера, лет сорока в черной траурной рамке. Позднее, размышляя над сновидением, Птицын решил, что это, скорее всего, капитан второго ранга или что-то в этом роде. Он наклонил голову в фуражке немного набок и улыбался симпатичной улыбкой. Еще во сне Птицын с фатальной неотвратимостью понял, что на фотографии он сам - мертвый. Картина погрузилась в глубокую тьму, и на поверхности непрозрачной черной воды сначала образовалась рябь, сопровождаемая каким-то тревожным гулом в ушах, неизвестно откуда возникшим; вода стала расходиться в стороны, светлеть, как вдруг последовательно, одна за другой во весь экран, который развернулся где-то между лбом и теменем, стали выступать громадные цифры: 1 9 2 9.

Тридцать два года прошло между двумя воплощениями. Он зачем-то снова родился. Точно этот улыбчивый капитан второго ранга не доделал то, что должен доделать после него Птицын.

Птицын собрал грязную посуду, отнес на кухню, свалил в раковину. "Вымою утром: сейчас неохота; пора спать". Авдотья Никитична и Вероника Маврикиевна балагурили с Хазановым, студентом "колинарного" техникума. Птицын стелил постель и никак не мог понять, что смешного они говорят: почему все смеются? Ох, уж эти юмористы, до чего у них тупой юмор!


4.


Птицына разбудил телефонный звонок. На часах было без десяти два: полдня проспал. Звонил Лунин, сказал, что приедет часа через три. Новый год встречал у Лизы Чайкиной, обещал рассказать.

Птицын пошел мыть посуду и завтракать. На кухне в железной пятилитровой банке еще оставались импортные маринованные огурцы. Миша, вручая Птицыну ключи от квартиры, сказал, что он может есть все, что найдет в холодильнике. Птицын ничего не тронул, кроме огурцов. Размышляя о смысле жизни и о прошлых воплощениях, он доставал из почти полной банки огурец за огурцом и с наслаждением их пожирал. Огурцы были маленькие, изящные, пупырчатые, хрустящие и сладко-соленые. Он съел десятка два, и только невероятное усилие воли удержало его от того, чтобы не съесть всю банку. Три самых маленьких огурца он оставил для Миши.

Миша, как всегда, опоздал на час. Птицын на правах гостя-хозяина накормил Лунина пирогами и "шубой". Они выпили по бокалу "Донского" за Новый год. Лунин сразу обрушил на Птицына водопад слов. Иногда Миша удивлял Птицына чрезмерной болтливостью.

- Помнишь, мы встретились у Библиотеки Иностранной литературы, я отдал тебе ключи от Ивантеевки?.. Это было 28-го. Ты пошел на "Таганскую", а я - в книжный на Котельнической набережной, думал купить на Новый год книжку для маман, какую-нибудь приличную. Чёрта лысого! Один Шундик лежит - "Белый шаман". От нечего делать звоню Егорке Беню. Он сообщает: "У Лизы Чайкиной умер отец. Хоронить не на что. Мы все на бобах. Перед Новым годом денег ни у кого нет! Лиза с мамой ищут... Но пока всё зря..." У меня сразу идея возникла. Звоню Лянечке, слава Богу застал ее, говорю: "Извини, что тебя беспокою, но мне срочно нужны тридцать рублей. Когда ты сможешь их вернуть?" Она молчала-молчала, потом заявляет: "Если они тебе так уж необходимы (представляешь, какая наглость! Она просто не собиралась их отдавать... это для меня тридцать рублей - целое состояние, а для нее...)... - если они тебе нужны, то можем встретиться через два часа в "Кузьминках"". Я с "Каховской" должен переть через всю Москву. "А может, на "Таганке"?" -- "Нет, - говорит, - у меня не будет времени". Короче, договорились. Жду ее тридцать пять минут. Притом что приехал я на десять минут раньше. Значит, сорок пять. Почти одиннадцать вечера. Платформа полупустая. Людей нет. Две уборщицы только. Одна с одной стороны платформы толкает перед собой опилки громадной шваброй, а другая ходит с веником, ищет мусор меланхолично, заметает в совок. Думаю: "Ну всё, не придет!" Приходит. Спускается по лестнице и одновременно достает из сумочки кошелек, расстегивает его, я здороваюсь -- ответа нет. Достает деньги, делает вид, что протягивает их мне, и вдруг они у нее из ладони как бы случайно выпадают. Тридцать рублей рублями. Разлетелись в разные стороны, как ворох осенних листьев. Стоит и улыбается. Я тоже не шевелюсь, не поднимаю. Выдавливаю улыбку. Сзади уборщица, злобная толстая старуха, фурия, горгона Медуза раскрывает совок, сметает рубли веником: "Я щас деньги-то выброшу... в помойку выброшу! Не нужны если..." Я все-таки бросился подбирать. Никогда себе этого не прощу!

- Но ведь они были нужны Лизе... на похороны отца! - вставил Птицын.

- Если бы не это... Я ползаю по платформе, а Лянечка глядит на меня сверху вниз и улыбается торжествующе: "Вот, мол, пресмыкающееся, быдло (как говорил светлой памяти Джозеф), макака!"

- Вся эта сцена напоминает мне Достоевского. У него все герои кидаются деньгами. Настасья Филипповна даже в печи сожгла... не помню, сколько... тысяч сто, что ли... Литературщина! Лянечка начиталась Достоевского, возомнила себя Настасьей Филипповной - жертвой мужского произвола.

- По-моему, она не читала "Идиота", - возразил Лунин.

- Тем хуже для нее,- отрезал Птицын. - Деньги твои?

- Мои!

- Так чего ж ты беспокоишься? Что Лянечка дура и хотела тебя уязвить?! Так это ее проблемы. Конечно, глупо вообще давать женщинам взаймы. Либо плати за нее, как за любовницу, либо считай ее мужчиной, коллегой по работе, но тогда уж никаких скидок. А у вас какая-то каша заварилась... В любовных отношениях вы не состоите? Нет! Никаких авансов она тебе не делала. За нос только водила. Правда, и коллегами по работе вас не назовешь... В общем, ты - жертва собственной деликатности. Вот что!

- Какая там деликатность! - махнул рукой Миша. - Трусость! Все потому, что я всегда был человекоугодником... Переживал...

- Много чести - из-за нее переживать... по пустякам! Выбрось из головы. Давай лучше выпьем "Донского". Как раз по бокалу осталось.

Они чокнулись, молча выпили. Птицын включил телевизор - опять пел Леонтьев. Что за наваждение! Выключил.

- Давай выпьем чаю? - предложил Птицын и отправился на кухню.

-- Давай! - Лунин пошел за Птицыным. - Я еще недорассказал.

- Ну?

Птицын начал заваривать чай: он умел и любил это делать.

- 29-го была консультация... у Ханыгина... Ты на нее не пошел, - продолжал Миша. - Ты ведь вообще не ходишь на консультации.

- Зачем они нужны? Ханыгин с пафосом воскликнет: "Читайте Шекспира! Он хороший писатель!"?

- Нет, он в основном пугал... Между прочим, полконсультации рассказывал, как выгнал Лизу вместе с рыжей дурой.

- Вот видишь! Черные очки на нём?

- В черных очках, - кивнул Миша. - Сегодня, я вспомнил, он мне снился: снимал очки и протирал их ватой, а потом ножницами подрезал себе брови. Они у него, как у Брежнева, были. И еще кричал нам с Лизой: "Эй вы, Тристан и Изольда! Я вам покажу кузькину мать!"

- Кошмарные тебе снятся сны. Брежнев, Хрущев, Ханыгин. Троица в одном лице. Да еще и Лиза Чайкина. Не к добру. До экзамена по зарубежке. Лучше Ханыгина видеть после экзамена. По крайней мере, не так страшно.

- Так я дальше дорасскажу?

- Да-да... Тебе сахару сколько ложек... две-три? -- Птицын разлил чай. -- Бери плюшки... пироги... бабушкины... Отличные!

- Спасибо. Две ложки. Так вот, после этой встречи с Лянечкой я долго не мог заснуть. Воображал, как нужно было сказать уборщице: "Тут какая-то женщина рассыпала деньги. Помогите ей, пожалуйста!" Такой печоринский аристократизм. И она, Лянечка, стоит раскрыв рот, а уборщица подбирает рубли и сует ей в руки.

- Ты поэт! Еще хорошо бы подключить сюда вторую уборщицу. Она бы укладывала рубли в контейнер и пересыпала их опилками, как стекло.

Птицын аппетитно уплетал пироги с капустой.

- Ну вот, - продолжал Миша, -- 29-го консультация. Я был почти уверен, что Лянечка придет. И не ошибся. Так получилось... В раздевалке была очередь, и я встал за Лянечкой... Она сделала вид, что меня не замечает, а может, на самом деле не видела: она ведь страшно близорука. Одним словом, она держит пальто в руках, а я - сзади. И я подсунул незаметно ей в карман пальто записку.

- Что за записка?

- "Поблагодари своего Пер Гюнта за столь изящно рассыпанный ворох осенних листьев". Без подписи.

Птицын посмеялся:

- Пер Гюнт - это хорошо, остроумно. А она - Сольвейг! Ты, действительно уверен, что вся режиссура принадлежит Голицыну?

- Убежден на сто процентов!

- А я не уверен. Он придумал бы что-нибудь позаковыристей. Это как-то по-женски. Глуповато. Я даже вижу, как она эти сорок минут, что ты ее ждал, меняла три десятки по рублю... Магазины уже закрыты, она обходила все окошки в метро... с двух переходов в "Кузьминках". Кстати, после того, как ты собрал с пола дань, вы с ней переговорили?

- Она испарилась... -- задумчиво отвечал Лунин, отхлебывая чай. -- И след простыл!

- То-то и оно! Похоже, я прав.

- Но это еще не всё...

- Ну, выкладывай всё, - покачал головой Птицын.

- Я заведу музыку? -- Миша пошел в комнату.

- Заведи, - вдогонку Лунину бросил Птицын.

- Какую? - крикнул Миша.

- Грига! - усмехнулся Птицын. - "Пер Гюнта".

- "Песню Сольвейг"? - переспросил Лунин.

- Её, - отозвался из кухни Птицын.

Лунин поставил пластинку на свою старенькую "Ригонду". Сколько раз он слушал эту музыку, мечтая о Лизе и ни на что не надеясь! Вернулся на кухню. Птицын меланхолически мыл посуду.

- Вечером того же дня на Азовскую позвонил Джозеф, - продолжил Лунин.- Подошла тетка: "Не могли бы вы попросить Михаила?" Подхожу. "Это ты написал письмо Белинского к Гоголю?"

Птицын хохотнул:

- Талантливо! Все-таки ему не откажешь в остроумии!

- Я трепетал этого звонка, предчувствовал его... Отнес телефон в подсобку. Таким, как он, я бил морду в школе. "Хамло", матом кроет Маяковского. Помнишь тогда в первый день... на помойке завода "Каучук", где мы с тобой познакомились?

- Тогда он крыл матом Маяковского? - не понял Птицын.

- Тогда и потом... Я отдавал себе отчет: я его боялся! Почему? В чем причина? Он же лезет в патриции. А сам он - быдло, по его терминологии! Как уживаются в одном человеке Вечная Женственность, Блок, лучшее, что есть у Уайльда, с этим приплюснутым носом, маленькими глазками, с этой фельдфебельской физиономией?!

- Он о себе, поверь мне, совсем другого мнения, - вставил Птицын.

- Понятно! Сколько раз я тебя ревновал: ты с ним общаешься - и предаешь мои идеалы. Когда ты изменял мне с Джозефом, буфер между мной и миром исчезал - я чувствовал себя незащищенным, как рак без клешней, без панциря. "Ад - это другие". Я влюбился в эту фразу Сартра. И еще в словечко "солипсист". Я всегда считал себя патрицием, а в этом институте, поганой конторе (Миша с ненавистью ударил на это слово) они все меня считают плебеем, говорят о бабах, бесчисленных позах, сколько "палок" кто бросил, Кама Сутрах... Я всегда боялся железного отношения к своей персоне: либо я начну орать, либо буквально, дрожа от страха, я пугаюсь. Я чувствовал, что Джозеф догадывается, что я отношусь к нему подобострастно, как Смердяков к Ивану Карамазову...

-- Ну и зачем он звонил? - прервал Птицын этот поток откровений, завернув воду в кране и вытирая руки.

- Он говорит: "В какую дебильную голову могло прийти такое нелепое предположение?.. Записка написана пэтэушным стилем!" Я отвечаю: "Ну, извини, что таким стилем... Какие у тебя ко мне претензии?" У него была одна цель - оскорбить, еще раз показать, что я плебей.

- Ну а он?

- Он всё о своем: "У меня претензии исключительно к стилю..." И дальше каскад словечек, злобный бисер слов... Теперь даже не могу вспомнить, что он говорил. Что еще поставить? (Музыка Грига кончилась.)

- Поставь Баха.

- Не слишком мрачно?

- В самый раз!

Зазвучала прелюдия и фуга фа минор, которую и Птицын, и Лунин слушали вместе в Консерватории. В тот день играл Гарри Гродберг. А потом, когда смотрели "Солярис" Тарковского, там тоже звучала эта музыка. Миша очень любил этот фильм, с его помощью он уходил подальше из этого мерзкого мира. Некоторое время, рассевшись на диванах, они молча слушали. Потом Птицын спросил:

- А что с Лизой Чайкиной?

- Я позвонил Ахмейтовой. Сказал насчет денег. Та очень обрадовалась. Перезвонила Лизе. Получил приглашение на Новый год. Отца пока похоронить не удалось. У всех выходные. В том числе и у гробовщиков. Они пьют горькую. В общем мы впятером сидели: я, Лиза, ее мать, Бень, и еще один Лизин одноклассник, с ушами... Он только что вернулся из армии... не знает, что ему делать... Я его выспрашивал о "дедовщине"... вот мы все встречали Новый год... В соседней комнате стоял гроб. Зеркала занавешены. И вообще какая-то тяжелая атмосфера. Отец был пьяница, развелся с ними... Попал под электричку... пьяный. Почти около дома... Переходил через пути... Шел к Лизе... Его хотели везти в морг... Да соседка его признала... Притащили домой... Бень говорил: он чувствует, как его дух здесь витает... рядом, над столом. Задевает за Беня: на щеке холод, и волосы шевелятся.

- Ну а ты? Что-нибудь чувствовал? - заинтересовался Птицын.

- Ничего я не чувствовал. Скучно было. И спать хотелось страшно. А у них негде. Поэтому часов в шесть, на первой электричке я оттуда сбежал. И лег спать на Азовской.


5.


Птицын сидел в горячей ванной и созерцал громадной величины клеенчатую пятку нежно-голубого цвета, висевшую на гвозде под душем. По-видимому, она служила подстилкой для ног. Вообще, все в этом доме отличалась изысканной декоративностью и претендовало на тонкий эстетизм. Стена была снабжена аккуратными деревянными полочками, на которых в правильном порядке разместились разноцветные шампуни - яичные, цветочные, витаминные, - разнообразные лосьоны, кремы и пудры. Вокруг дверной ручки мама Лунина наклеила прыгающих чертиков. А на двери, прямо напротив ванной, во всю длину висело широкое зеркало. Птицын задумался, зачем его сюда повесили: обозревать обнаженное тело в полный рост?

Свое тело Птицыну не понравилось. Он встал на доску, лежавшую поперек ванной, и его голова оказалась отрезанной верхней рамой зеркала, просто ушла за пределы видимости - на экране осталось одно тело: грудь заняла место глаз, пупок превратился в остатки носа у сифилитика, фаллос - в дразнящий, вывалившийся из волосатого рта язык.

Птицын спрыгнул с доски на пол и присел - теперь исчезло туловище, а голова разрослась как на дрожжах. Он сидел на корточках и с тревогой вглядывался в свое лицо, потому что оно начало течь книзу: вот нехотя поплыли глаза и скулы, медленно смыло черно-рыжую бороду, мокрые волосы расползлись в стороны, как тараканы. Из глубины на него выплывали иные лица. Сначала Птицын увидел себя лет четырнадцати с цыплячьей шеей, прыщами на лбу и черными кругами под глазами; потом семилетним улыбающимся ребенком с щербатыми зубами; пухлым младенцем, скроившим кислую мину; мрачным небритым старцем с яйцеобразным лысым черепом, дряблыми морщинистыми щеками, отдаленно напомнившим Птицыну отца, если б ему теперь стукнуло девяносто; потом он нашел себя женщиной - светловолосой худосочной девой в пенсне и папироской в зубах, постепенно размытую черными тенями и превратившуюся в макаку, сначала энергично корчившую рожи, а потом утопившую глумливую образину в трагически сомкнутых на лбу кривых и когтистых пальцах; с трудом он узнал себя в членистоногом чудовище - безглазой летучей мыши, какая прилепилась к черному каменному своду головой вниз в самой глубине зеркала; он осознал себя крокодилом, лениво приоткрывшим правое веко и оскалившим желтые зубы; кривым, бесформенным камнем с отколотым верхом, обросшим снизу мхом; наконец, бело-розовой медузой, тело которой ритмически сжималось в сморщенный кулачок и вслед за тем разжималось, превращаясь в пухлую склизкую ладонь без пальцев. Последний образ показался Птицыну особенно противным: он ненавидел и боялся медуз. Сразу же вылезал из моря, едва они появлялись и прикасались к нему своими мерзкими водянистыми телами.

Птицын прервал этот отвратительный морок тем, что накинул на голову полотенце и стал яростно вытирать голову и тело. Взглянув в зеркало снова, он увидел свое бородатое испуганное лицо и вытаращенные глаза - именно то, что и должен был увидеть в зеркале.


6.


Лунин на кухне пил кофе. Птицын долил чайник, поставил его греться.

- Что ты думаешь о прошлой жизни? -- спросил Птицын Лунина.

- Ты уже спрашивал, когда тебя загипнотизировал Аркадий Соломоныч Гринблат.

- Ты ничего толком не ответил...

Птицын пространно рассказал Мише о своем разговоре с Библией (он не поленился сходить за книгой и показал страницу о пророке Урии), потом пересказал давний сон с загадочной символикой цифр.

Миша скептично отнесся к этим рассказам:

- Во-первых, кто сказал, - заметил он, наливая вторую чашку кофе, - что ты действительно говорил на древнееврейском?! Неужели этот Соломоныч - знаток языков? Сомневаюсь! Разве он способен отличить древнееврейский, скажем, от арамейского?.. По звучанию это близкие языки. Или от вавилонского, шумерского, аккадского?..

Лунин сел на своего любимого конька: он мог часами рассуждать о языках, с энтузиазмом неофита, поставившего себе целью стать полиглотом.

- Во-вторых, - продолжал Миша, - почему ты связал акт мочеиспускания с пророческим словом, как ты там его называешь?.. Урией? Конечно, оно приятно... гадишь на золотого тельца - стало быть, обличаешь грехи израильского народа и прочее... Ну а вдруг... ладно, если угодно, пусть это будет в твоей прошлой жизни ... вдруг ты ни много ни мало как бранишься с женой... например, по поводу солодового пива; ты им изрядно накачался? А?! И вот, хвала Творцу, наконец-то ты добежал до древнеизраильского теплого сортира. Кстати, были там теплые сортиры? В Библии об этом ни слова.

Лунин по ходу речеговорения вспомнил, как жестоко он терпел в кабаке, ёрзая возле Лянечки и хохла, флегматично гуторившего о сале, и какое наслаждение доставило ему освобождение от мук в квартире Птицына.

Птицын кивал головой и похохатывал.

- Вряд ли я добрался до теплого сортира, - подхватил он импровизацию Лунина, - скорее всего, я вывалился из двери и оросил ближайшую колючку в этой каменной израильской пустыне, где ни деревца, ни травы, один чахлый кустарник. Ну а сон с капитаном второго ранга? Что ты об этом скажешь?

- Не знаю. Это ведь сон! Я здесь тоже не вижу прямой связи с реинкарнацией. Мало ли что может присниться! Не понимаю, что тебе дает эта идея? Какой в ней смысл?

Птицын пил чай и думал, как лучше ответить.

- Смысл есть. Понять, зачем нас сюда закинули.

- Ты убежден, что, если вспомнишь прошлые жизни, это поможет тебе жить здесь и теперь?

- Почему нет? Пифагор, говорят, вспомнил все двадцать предыдущих жизней.

- Ну да! И Будда тоже... пятьсот прежних воплощений, сидя под деревом Бодхи в позе лотоса.

- Вот видишь!

- Пускай ты когда-то был слоном или китайским мандарином, - продолжал Миша, - ну и что? Сейчас ведь ты Птицын. Студент педвуза. И баста! Мне кажется, мы все влачим грехи Адама, изгнанного из рая. Нас облекли в "ризы кожаные", то есть тело. И мы не знаем, что с ним делать. "Дано мне тело. Что мне делать с ним? Таким единым и таким моим".

- Мандельштам?

- Он. Наше тело болеет, страдает, умирает, превращается в тлен - сгнивает, одним словом. В восьмом классе я прочитал в учебнике литературы строчку Некрасова: "О Муза! Я у двери гроба!.." Она меня пронзила. Я вдруг буквально, физически почувствовал, что смертен. Вот я живу, а через минуту меня нет: полная аннигиляция. Помнишь, как писатель в "Сталкере" говорит: "А потом от тебя останется куча не скажу чего..."

- Ну и что из этого следует? - прервал его Птицын.

- А то и следует, что если бы не Ассоль, не Эсмеральда, ни Патриция Хольман, меня бы уже здесь не было... Они меня и спасли. А теперь вот таблетки. Тазепам. Фенозепам. Реланиум. Транквилизаторы - мой Бог!

Лунин достал из кармана таблетки, проглотил одну, запил водой. Птицын разглядел название: "Тазепам".

- Всё это полумеры и самообман, - поморщился Птицын, допивая чай с плюшкой.

- Странно, что тебе никогда не хотелось напиться... -- Лунин закурил. - И не курил ты ни разу.

- Ну почему? - возразил Птицын. - Однажды я раскуривал сигарету для Верстовской. Стрельнул у прохожего и раскурил... боялся, не донесу.

- Это не в счет!.. - задумчиво протянул Лунин. - О чем мы говорили?

- О реинкарнации. Ты обещал объяснить, почему не видишь смысла в этой идее. Потом перешел на Адама и на то, как он съел яблоко, -- насмешливо перечислял Птицын. - В результате тебе приходится тяжело болеть... и пить таблетки, впрочем, ты их любишь... а также водку и... курить, как паровоз.

- Вот именно! Я тебе не рассказывал, как чуть не утонул в коровьем навозе?

Птицын с трудом выкарабкался из своих мыслей:

- Утонул? Когда это?

- В детстве.

- В навозе? Как это?

- В пять лет шел я с бабушкой по Ивантеевке. Меня облаяла паршивая, мерзкая собачонка, помесь таксы с пуделем... С тех пор терпеть ненавижу собак, а кошек люблю. Так вот, идет она на меня и рычит, а я от нее пятюсь... пячусь... задом. Бабушка ее отгоняет, но тоже боится. Я рукой махнул: пошла вон, пигалица! -- а эта сволочь как прыгнет, как вцепится в руку. Вот, до сих пор шрам.

Миша показал почти затянувшийся, рваный шрам на тыльной стороне ладони. Птицын провел по нему пальцем.

- После этого мне сорок уколов в живот кололи... от бешенства.

- В живот? Кошмар! А навоз при чем?

- С перепугу я угодил в навозную яму. Бабушка вытащила меня за шиворот. Если б не она, я бы здесь с тобой не сидел... не встречал Новый 82-й год.

- Удивительно! Такая маленькая, худенькая старушка. Как у нее хватило сил тебя вытянуть?

- Она была тогда помоложе. Да и мне всего пять лет было.

- Хороший город - Ивантеевка... - усмехнулся Птицын. - Гоголевский. Ямы с навозом граждане выкапывают прямо у дороги. Бешеные таксы бросаются на младенцев. Бабушки-Геркулесы ныряют в канализацию и отлавливают внуков. Не хватает только центральной площади с гигантской лужей; там копошится большая свинья и заглатывает цыпленка. Ну и забора с мусором. Все-таки непонятно, какое это имеет отношение к прошлой жизни.

- Тону я в навозе... чуть не захлебнулся... мне показалось, всё это уже было: и в дерьме я барахтался... Вдруг вижу: золотой яркий свет... В кромешной тьме. Представляешь? И тут бабушка меня вытащила.

- Интересно! - удовлетворенно кивал Птицын, в то время как Лунин принялся мыть посуду. - Между прочим, ты сам почти ответил на свой вопрос.

- Какой?

- В чем смысл идеи реинкарнации? Предположим, ты умер в прошлой жизни в выгребной яме... На редкость трагическая смерть! Я бы сказал - фатальная. Как ты там оказался? Тебя бросили враги? Или ты сам туда угодил, глядел в небо, на звезды, и бац?.. Неизвестно, да и не суть важно. Другое важно: ты начинаешь новую, сознательную жизнь с того же самого эпизода, которым закончил прошлую. Ты заново проживаешь одно и то же - тогда и сейчас. Как сказал Наполеон, история повторяется дважды: сначала - в виде трагедии, потом - фарса.

- Знаешь, я много раз представлял, как выглядит ад. И всякий раз одинаково: грешники барахтаются в каловых массах, только не коровьих, стараются выбраться на берег, а черти на берегу топят их железными крючьями, бьют по головам, по рукам...

- Вспомни Федора Павловича Карамазова: "Я отказываюсь верить в ад с железными крючьями... Это значит, что у них там, у чертей, железоплавильная фабрика. Не верю!"

- Господи! - вздохнул Миша, поставил тарелки на мойку и закрыл воду. - Нет ни одной мысли, о которой бы уже кто-нибудь не высказался... из великих. Все мысли застолбили...

Они перешли в комнату. Птицын ходил вдоль книжных полок и рассматривал корешки книг.

- Мне рассказывала маман, - продолжал Лунин, по-прежнему погруженный в свои мысли, - отцу перед смертью несколько раз снился один и тот же сон: как будто он падает в яму - всё глубже, глубже, точней, не в яму - в колодец, узкий черный колодец... И чем дальше летит, тем шире колодец... Отец просыпался, так и не долетев до дна.

- А от чего твой отец умер?

- Сердце. Инсульт. У меня в детстве тоже нашли врожденный порок сердца... Могу повторить судьбу отца.

- А сколько ему лет было?

- Дожил до скольких? До тридцати восьми.

- А тебе тогда?

- Одиннадцать. В последние годы он начал пить. Вообще, с его смертью странная история.... Маман не говорила, но, похоже, он ревновал.

- Были поводы? - уточнил Птицын.

- Не знаю. К дяде. Может, и были... Сразу после смерти отца мать не могла спать: он преследовал ее в сновидениях. Снился весь в крови, в бинтах... окровавленных бинтах... и потом их с себя сдирал... вместе с кожей. Или разбивал головой оконное стекло, резался, истекал кровью. Будто хотел прорваться куда-то... Маман стала пить снотворное. Прекратилось.

- Дядя - брат отца? - спросил Птицын.

- Двоюродный брат, - уточнил Миша.

- У дяди была семья?

-- Безусловно. Мы до сих пор общаемся с его сыном, моим троюродным братом. Он дзюдо занимается... Ты как-то спрашивал меня про седую прядь на темени. Помнишь? Она не слишком заметна, потому что у меня светлые волосы... Но ты рассмотрел...

- Ты сослался на недостаток пигмента, - заметил Птицын, снимая с полки альбом Ван Гога и усаживаясь на диване.

- На самом деле эта седина от отца.

- Наследственность?

- Нет, - Лунин энергично покачал головой. - Не то... Года через два после его смерти... Мы переехали из Ленинграда в Ивантеевку... Дядя провернул родственный обмен... Двухкомнатную в Ленинграде - на однокомнатную в Ивантеевке... Так вот, мы переехали; я ходил в эту поганую ивантеевскую школу. В субботу... да, в субботу это было, под воскресенье... я не пошел на следующий день в школу... в апреле месяце... В субботу вечером приехал дядя, привез торт, маман - букет цветов. Меня уложили на кухне. (Когда приезжали гости, я спал на кухне.) Ночью истошные крики: "Отюль... Отюль..." Так маман отца называла. Он же ведь Отюльшминальд: Отто Юльевич Шмидт на льдине. Так моя бабка-коммунистка его назвала. Просыпаюсь, слышу: "Помогите!... Не надо! Отпусти его!" Вбегаю в комнату (дверь открыта): горит ночник, мать в ночной рубашке стоит на кровати, прижалась к стене, дрожит и рыдает. А на дяде, верхом на груди, сидит отец в военном френче и душит его... Тот уже посинел. Хрипит.

- Призрак? Отец - призрак?

- Призрак... или привидение... Назови, как хочешь ... Кричу: "Папа! Папа!" Он перестал душить, поглядел на меня, ничего не сказал... ни полслова, поднялся с кровати и ме-е-дленно, переваливаясь, как бы нехотя пошел по коридору в ванную... Мать откачивает дядю... Капает валидол. Я дрожу, дня три не мог зайти в ванную... Мне казалось там, за дверью, - отец. Придушит... И мать тоже... умывалась на кухне. Вот у меня на темени эта прядь... седая... с того дня.

- А что, дядя и мать, они что... всегда спали вместе, на одной кровати?

- Нет, конечно... Дяде стелили на кресле.

- Тогда всё понятно! - кивнул Птицын, листая альбом. - Хороший портрет... с отрезанным ухом! Дядя пришел в себя?

- С трудом. Реже стал у нас бывать и никогда не ночевал. Только учил меня держать молоток в руках, стамеску, гаечный ключ. К жизни готовил. Мне эти умения не пригодились.

- А тебе отец не снился?

- Снился, но редко. Последний раз дней пять назад... Мы с отцом будто садимся в один автобус. Втиснулись в двери... Спрашиваю: "Так ты, значит, не умер?.. Нужно на кладбище пойти - все там убрать". (Его похоронили под Ленинградом, семьсот километров от Москвы.) Едем в автобусе... на Азовскую. Думаю: куда поселить отца? Жить ему негде. Несомненно. Но ведь и в теткиной квартире страшно мало места. Придется нам: тетке, матери и мне - втроем спать в большой комнате, а отца положить в маленькой. Все-таки он военный врач... бывший. Привык к удобствам! Только где тогда мне заниматься? Отец все время будет торчать дома, он же зануда!.. Приехали в теткину квартиру. Отец уселся на краешек кресла, озирается из-под очков. Я думаю: "Какой же ты поистрепавшийся! По бабам, что ли, шлялся?" А он мне вдруг: "Всё возвышенные проблемы решаешь?! А я без этого никак не могу... Там только сексом и спасаюсь. Это отдых хороший. Рекомендую! Не понимаю, как ты без этого обходишься..."

- Забавный сюжет! Ну и что ты сам обо всем об этом думаешь? Ты как-нибудь для себя объясняешь эти события? Это что - карма? И тебе отдуваться за своих родителей? Или эта отрыжка прошлых жизней отца, впрочем, ты в прошлую жизнь не веришь? Что это?

Резко зазвонил телефон.


7.


- Кто бы это мог быть? Маман? - удивился Лунин. - Аллё? Спасибо! Тебя также... Да... да... Я понимаю... На самом деле... Нет, не обижаюсь... С чего ты взяла?

- Лянечка! Маман ей сказала номер, - прошептал он Птицыну. - Извиняется за "ворох осенних листьев".

- Друзья? - Лунин поморщился. - Почему нет? Можно и так сказать: друзья. А как твой дедушка... поживает? Встретили с ним Новый год? Весело было?..

Птицын сидел на диване, подперев рукой щеку, и, иронически улыбаясь, одобрительно приговаривал: "Хорош злопыхатель! Так её, дурёху! Пусть съест!"

- Уехал в Ленинград? К бабушке? Понятно. Обидно.

Птицын посмеивался.

- Приехать? Почему не рад?.. Буду рад... Очень рад... Только я не один... Нет, не с женщиной... С Арсением Птицыным. Пьем шампанское... Верней, "Донское"... Едим пироги с капустой... Неплохо...

Миша опять прикрыл трубку: "Хотела приехать!"

Птицын привскочил:

- Спроси: что если ей взять с собой Верстовскую?!

- Вот Арсений интересуется... как ты смотришь на то... чтоб пригласить Верстовскую? Может, вдвоем вам будет... сподручней?

Птицын с укором покачал головой:

- Ну что за слова ты подбираешь?

- Перезвонишь ей? Сейчас перезвонишь? А-а... Потом мне? Ладно. Договорились. Жду звонка.

Лунин положил трубку.

- Что мы с ними будем делать... если они заявятся? - пожал плечами Миша.

- Трахнем! - оптимистично отрезал Птицын.

Миша скривился и чихнул.

- Вот видишь! Значит, справедливо... Будь здоров! - сказал Птицын.

- Спасибо.

Птицын начал бегать кругами по комнате. Миша знал, что у него это признак крайнего волнения. Он мельтешил перед глазами, так что утомил: Мише хотелось спать; из-за этого дурацкого Нового года у Лизы он так до конца и не выспался. Миша прикрыл веки: "Сколько же у него все-таки энергии! Позавидуешь!"

Наконец, снова зазвонил телефон. Миша снял трубку.

- Да? Она согласна? - в голосе Лунина прозвучали нотки удивления. - Что? Плохо слышно! Что ты говоришь? Без Лены не поедешь?! Понял... понял... Ну да, завтра... Разумеется... Сегодня поздновато... Часа в два? Хорошо! Подходит! Вам тогда нужно выехать часов в 12... С Ярославского. Электричка, по-моему, 12 - 02... Сейчас возьму расписание... Минутку.

Миша объяснил Лянечке, как ехать. Птицын во все время разговора по-прежнему метался по комнате.


8.


Птицын развил бурную деятельность. Он вынудил Мишу вылезти в этакий двадцатиградусный мороз на улицу, требуя показать ему все близлежащие магазины. Все они были совершенно пусты. В одном он, правда, умудрился отыскать две копченых ставриды (последние, с прилавка) и банку "Нототении", в другом - бутылку итальянского "Вермута" (всю водку и отечественный портвейн, само собой, расхватали), в третьем - хлеб. Лунин предлагал закупить еще "Завтрак туриста". Но Птицын отверг это гнусное предложение.

- Они же сюда не есть приедут! - увещевал Миша Птицына.

- Ага!.. А знаешь, как после этого вот жрать хочется?! - настаивал на своем Птицын.

- Ты по собственному опыту знаешь или по рассказам?

- Из прессы!

Он не забыл забежать в дежурную аптеку, закупил презервативы.

- Зачем они? - поинтересовался Птицын.

- Пригодятся в хозяйстве. По десять штук на брата!

- Ты умеешь ими пользоваться?

- Жизнь научит! - мечтательно отозвался Птицын. - Тяжело в ученье - легко в бою.

Лунин никак не мог понять, откуда такой энтузиазм. Всю меланхолию с Птицына как рукой сняло.

Едва надев тапочки, Птицын бросился на кухню:

- У тебя есть что-нибудь вроде скалки?

- Найдется. Тесто будешь раскатывать?

- Точно! Пироги кончаются... сделаем новую партию. Поставим тесто томить... в ванную.

Миша достал скалку из стенного шкафчика. Птицын повертел скалку в руках, придирчиво осмотрел:

- Сгодится! Подержишь? - Он торжественно вручил скалку заинтригованному Лунину.

- Двумя руками... держи... Двумя руками... крепче! Вот так!

Птицын вскрыл пакетик с презервативом и с невозмутимым видом стал натягивать его на скалку. Лунин согнулся от смеха.

- Как ты думаешь этой стороной? - деловито осведомился Птицын.

- Понятия не имею!

- Подлецы, даже инструкцию не приложили! Безобразие!

Птицын забрал скалку из Мишиных рук, гордо прошелся с ней по кухне, держа на вытянутой руке, как знамя, и пристально разглядывая.

- Знаешь, - задумчиво протянул Птицын, - такой фаллос должен принадлежать Джозефу. Однажды я лицезрел его в раздевалке бассейна "Москва". Выдающийся экземпляр!

- Действительно? - усомнился Миша.

- Истинная правда! Рабле пишет, что о фаллосе следует судить по носу. В случае с Голицыным это не проходит. У него крошечный курносый носик, а фаллос, как у коня памятника Юрию Долгорукому!

- Женщины наверняка это чувствуют... - предположил Миша.

- Наверняка! - согласился Птицын и включил кран с горячей водой.

Обнажив скалку, он бросил ее на стол. Налил воды в презерватив, после чего надул его, словно шарик, перекрутил на конце, открыл форточку и выкинул в окошко. Прислушался - никакого взрыва.

- Там, на дворе, снег! - со смехом пояснил Лунин.

- Жаль! - заметил Птицын. - Я хотел фейерверка... в первый день Нового года!

Его дурашливое настроение вдруг прошло, и он как-то сразу сник.

Они пили чай. Птицын ушел в себя и молчал. Лунин только что принял еще одну таблетку тазепама; вот почему, несмотря на мрачную меланхолию Птицына, ему было весело и уютно. Он ощущал себя в состоянии блаженной неподвижности как бы в центре шара, точнее внутри непрерывно вращающейся серебристой сферы, которая отсекала от него все неурядицы мира и человеческие несовершенства. Миша даже забыл о Лянечке и о "ворохе осенних листьев".

- Я все про своих баранов, - вдруг заговорил Птицын. - Я страшно боюсь высоты. Мне часто снится, как я падаю с верхних этажей. Помнишь мост через Москва-реку, если идти к Кремлю с Большой Ордынки? Я по мосту хожу всегда посередине, подальше от парапета. Меня тянет прыгнуть вниз. Непреодолимое желание. У меня такое ощущение... часто... что как-то раз я соблазнился - и прыгнул... Мгновенье свободного полета, а потом в лепешку. О камень... шмяк!

- Не ты один, - заметил Лунин. - Многие этим грешат. Вспомни Пушкина:

Есть упоение в бою

И бездны мрачной на краю....

На самом деле это мало что доказывает... во всяком случае, существование прошлой жизни...

- Временами меня преследует другое видение, правда реже... - продолжал Птицын, как будто не слышал возражений Лунина. - Я охотник. Первобытный охотник. Возможно, негр. Но я охочусь на женщину. Она убегает - я ее настигаю. Нет, я не тороплюсь. Это азарт охотника, когда он держит дичь на кончике стрелы. Я твердо знаю: она будет моя! В этом есть доля юмора... немного злорадного юмора. Чем быстрей она бежит, тем мне слаще, азартнее... Любопытно, что было несколько ситуаций, когда это видение почти воплощалась... в реальности, наяву.

- Как? Ты не говорил, -- заинтересовался Миша.

- Как? Довольно глупо! Я шел ближе к полуночи по Кузнецкому мосту... Одинокие прогулки... Тогда с Машей... помнишь? когда все не складывалось. Я вышагивал десятки километров по вечерней Москве.

- Помню... Иногда ты звал меня... Мы ходили вместе...

- Вот-вот! Так, значит, иду я... Народу никого... Ночь. Фонари. Кузнецкий мост, он на холмах... Я сверху, а вдалеке, внизу, быстро-быстро идет какая-то девица. Это было ранней весной. Уже тепло. И шаги отдаются гулко... Она на каблуках. В плаще. Брюнетка. Я убыстряю шаг. Мне хочется на нее взглянуть. Расстояние между нами метров двести, а то и триста. Вижу: она побежала! Мне стало совестно: неужели я ее так напугал? Действительно, на улице хоть шаром покати. Ну я остался в верху холма, пошел прямо по улице, не за девицей... Зачем пугать людей?!

- Гуманно! - усмехнулся Лунин. - А второй раз?

- Второй... Выхожу в "Текстильщиках". Не поздно... Часов девять вечера... Передо мной идет толстая девица... в белых штанах. Выше меня, здоровей... Прихрамывает. Я медленно иду за ней. Гляжу на ее белые штаны. Между нами расстояние - три метра... Наверно, очень пристально гляжу... потому что чувствую: она чувствует мой взгляд. Она замедляет шаг, хочет меня пропустить вперед, я не поддаюсь: тоже иду медленней, по-прежнему сзади... Нельзя сказать, что испытываю похоть или желание. Просто эти белые штаны на толстой заднице - слишком яркое пятно, оно притягивает, как быка - красная тряпка. Думаю о сексуальных маньяках, которые бросаются именно на эти зазывающие, скандальные пятна. Одеваться надо по вечерам в серое, безликое, чтобы сливаться с темнотой. Доходим до отделения милиции - она туда заходит и встает сбоку у двери. Ждет, когда я пройду. Пережидает. Я прохожу мимо, удивляюсь: неужели я такой злодей? И вот поди ж ты! Скажи после этого, что человеческий взгляд нематериален.

- Твой взгляд ох как материален! Попробуй его не почувствуй! Однажды я подслушал, как Ахмейтова говорила Лянечке, кивая на тебя: "Он смотрит как раздевает!"

Птицын удивленно поднял брови.


9.


Ночью Птицын мёрз. Ему не спалось. Он кутался в одеяло, делая из него кокон. Но отовсюду дуло, дуло, дуло. Он укрывался с головой, сворачивался калачиком. Сна не было. Была тяжелая полудрёма, когда он осознавал, что не спит, а мучается без сна. Голицын с лицом Виленкина допрашивал Верстовскую: почему она категорически отказывается быть лесбиянкой? В противном случае ей придется разделить судьбу православного Егора Беня и ее тоже отправят в армию, куда бешено мчатся поезда, украшенные черным крепом. Лиза Чайкина вместе с Ханыгиным в черных очках щека к щеке, выглядывают из вагона, машут красными носовыми платками Лунину, а он горько плачет, сидя на дипломате, потому что его пушкинскую шляпу раздавил доцент Пухов, который жадно тянет молоко из бутылки.

Птицын вертелся и гнал от себя этот тягучий бред. Он хотел уже было встать, одеться, взять какой-нибудь альбом и осесть на кухне. Как вдруг из его груди и живота вырезался и приподнялся над телом черный хромированный прямоугольник. Он завис над лежащим Птицыным. Он вышел из него, и вместе с тем - это Птицын знал точно - этот полированный прямоугольник-ящик спустился сверху, с неба. Значит, и в нем самом и оттуда. Четыре створки черного ящика, точно оконные ставни, откинулись одновременно по вертикали и горизонтали. Внутри ящика лежал крест, тоже черный, из какого-то благородного камня, похожего на мрамор, но не вбирающего в себя свет. Он был очень красив, этот крест. Кажется, в нем были вкрапления перламутра. А по краям креста, в виде светящейся и постоянно движущейся световой дорожки, сверкали серебристые и бирюзовые драгоценные камни. Серебряный и красный переливались не смешиваясь. Так радостно и независимо сияют звезды.

Птицын не видел, но ясно осознавал присутствие сонма небесных сил, скользящих вдоль креста и перпендикулярно к нему. Это были ангелы, Богородица в вышитом и прозрачном серебряном платке-шлейфе, испещренном сверкающими, пульсирующими звездами. Преобладали черные и белые цвета, но такой интенсивности и красоты, что Птицын, прижав колени к груди, испытывал невыразимую радость, восторг, праздничное ощущение невероятной, всепоглощающей гармонии.

Странность была в том, что он не видел ангелов и Богоматери. Это были не зрительные образы, а скорее вдохновенные интеллектуальные озарения. Просто видение креста требовало хоть каких-нибудь знакомых форм выражения: изображения на иконах могли дать очень приблизительное представление о силе и глубине радости, для которой больше не существовало границ, которая охватывала собой все бытие, в подлинности и смысле которого теперь не оставалось сомнений. Распахнутые ворота Того мира вобрали в себя этот. Ни образы, ни слова, ни картины не могли выразить суть видения. Нет языка, чтоб описать подобные переживания.


Загрузка...