НАШ 6-й — 345-й…


32+42=52


Наш полк заметно отличался от всех других полков дивизии. Очень много тому доказательств. Ну, например, как будто специально для того, чтобы подчеркнуть его отличие от других, его особенность, что ли, ему присвоили номер 345, а раньше-то, и всю войну, он именовался «6-й бомбардировочный авиационный полк». Теперь же его номер составляют стороны Пифагорова треугольника: сумма квадратов первых двух чисел, катетов, равна квадрату третьего числа — гипотенузы. Разве это не особенность! Разве этим мог похвастаться любой другой полк не только в дивизии или в корпусе, но, пожалуй, и во всех ВоенноВоздушных Силах! 

И то, что только самолеты нашего полка и никакого другого имели на фюзеляжах изображения красной с белыми обводами молний, в разрыве которых сверкало дорогое всем нам слово «МОСКВА», что выгодно отличало их от любых других самолетов. И то, что именно нашему полку была оказана честь возглавлять девятки боевых самолетов, принимавших участие в воздушном параде над Красной площадью 20 августа 1944 года в ознаменование нашего праздника — Дня Военно-Воздушного флота страны. Казалось, что это нашу полковую колонну — три первые девятки — встречает Москва, салютуя ей залпами разноцветных фейерверков. 

Наверное, для наблюдающих с земли это впечатляющее зрелище создавало волнительно-праздничное настроение, укрепляло веру в грядущую победу: идет война, а в солнечном московском небе, на высоте 400–600 метров, со скоростью, невиданной для большинства москвичей и командированных в столицу (гостей города, как сейчас принято говорить, тогда не существовало, не до того было), в четком строю от Химкинского водохранилища через улицу Горького и Красную площадь, в направлении на Люберцы, проносились девятка за девяткой новейшие бомбардировщики и истребители, знаменитые штурмовики — воздушная мощь советского государства… Экипажам наших самолетов приятно было услышать по настроенным на «прием» рациям фразу с Главного командного пункта ВВС Москвы: «…Хорошо идете, «Лебеди», молодцы!..» 

«Лебеди» — позывные самолетов нашей дивизии. 

И то, что лишь нашему полку из всего 6-го Бомбардировочного авиакорпуса было присвоено наименование «Берлинский», и только он был награжден орденом Кутузова. Теперь на новой гербовой полковой печати выгравировано: «345 Бомбардировочный Авиационный Берлинский ордена Кутузова полк Дальней Авиации». А сокращенно — 345 БАБОКП ДА. 

И, наконец, то, что 345 БАБОКП ДА был одним из лучших полков 326-й Бомбардировочной Тарнопольской ордена Кутузова авиационной дивизии, которая этим орденом была удостоена одновременно с нашим полком, могли бы, представляется, подтвердить и командовавший ею в годы войны полковник Лебедев Василий Сергеевич, да и командир 6-го Бомбардировочного авиационного корпуса, в состав которого дивизия входила, генерал Скок Иван Потапович. 


Однако таким заметным наш полк стал не сам по себе, таким его сделали люди, личный состав, от его командира до простого солдата в каждой эскадрилье. 

Гордость полка — семь Героев Советского Союза.

Трое из них были удостоены этого почетнейшего звания в нашей стране за мужество и героизм, проявленные ими в войне с белофиннами. Остальные — в годы Великой Отечественной. Наши однополчане — Федоров Е. П. и Ворожейкин А. В., за свои геройские подвиги были награждены знаком особого отличия — медалью «Золотая Звезда» — дважды[1].

«Батя»

Вот наш командир, «Батя» — подполковник Дорохов Григорий Петрович. Коренастый, полнеющий мужчина, с простым, типично русским лицом, на котором иногда появлялось выражение затаённой хитринки. Любил больше слушать, чем говорить, хотя, при необходимости, произносил без конспекта длинную и складную речь. В отличие от многих других офицеров воздерживался от неприличных и оскорбительных выражений. Самым страшным его ругательством было слово «разгильдяй». 

Он старательно следовал укоренившимся в авиации, очевидно, вместе с ее зарождением, традициям: боязни числа 13, понедельника и бритья перед полетами. Поэтому в полку отсутствовал самолет с тринадцатым номером, поэтому по понедельникам и тринадцатым числам полеты, как правило, не проводились — почти всегда можно было найти, и находились, причины, чтобы отменить даже запланированные полеты — и поэтому, конечно же, перед полетами никто никогда не брился. 

За 1944 и 1945 годы, как свидетельствуют записи в моей летной книжке, самолеты полка находились в воздухе в это «роковое» число лишь раз — 13 сентября 1946 года, при перелете из Хабаровска на один ив аэродромов Южного Сахалина, только что освобожденного от японских войск, и только по категорическому приказу свыше, ибо так требовала военно-политическая обстановка того времени на Дальнем Востоке. 

И ведь подтвердилась плохая примета, связанная с этим числом! 


За все время летне-осеннего перелета из-под Берлина до Сахалина, перелета трудного и сложного, через всю Восточную Европу и всю нашу — с запада на восток — страну, да еще с залетом в Монголию и Маньчжурию, где мы участвовали в боевых действиях против японских империалистов, полк не понес ни одной потери. А в начавшемся в этот день перелете, как назло, один из лучших наших летчиков, Толя Усов, при посадке, по своей халатности и невнимательности — что ему, у него всегда все хорошо получалось! — ошибся, завел самолет на вторую, недостроенную и, как оказалось, деревянную взлетно-посадочную полосу, на которую и поставил на «нос» свою «Ласточку», так ласково он называл свой Ту-2 с цифрой 27 на фюзеляже — как-никак, больше года она верно служила усовскому экипажу. При этом часть остекления передней кабины Ф-1 разбилась, сама кабина несколько деформировалась, ее колпак не открывался, оказался заклиненным; находящие в кабине сам Толя, его штурман — Лева Косенко и техник самолета старшина Ситченков не могли из кабины выбраться без посторонней помощи и, находясь в самых неудобных позах — разве удобно пребывать в носу самолета, хвост которого смотрит почти в зенит? — ждали «у моря погоды». 

Неудачная посадка Усова была видна всем находящимся на аэродроме, в том числе и Дорохову. Он, не сдержав досады — ведь ЧП! — недовольно крякнул, высказал свое знаменитое «разгильдяй!» и помчался на первой попавшейся аэродромной полуторке к месту происшествия. Усов из своего трагикомического положения, — представьте себе, что вы сидите на сиденье стула, поставленного кверху ножками, — попытался доложить, почему такое случилось. Дорохов грубо перебил: 

— Все целы?! 

Толя только головой кивнул: все, мол, целы… 

Дорохов, уже успокоившись, — главное, люди не пострадали — обошел самолет, посмотрел вверх на хвостовое оперение, разрушенное при пробеге по полосе, изобилующей ямами, буграми, разбросанными остатками строительного мусора, подумал: досталось бедному самолету… Понаблюдал, как неловко выбирались из задней кабины стрелок-радист и воздушный стрелок. Постучал согнутыми пальцами правой руки по непривычно стоявшим чуть ли не вертикально створкам бомболюков, еще раз, покачивая головой, проворчал своё «разгильдяй». Снова приблизился к первой кабине, где мучился Толя, и, как бы отвечая на немую просьбу Усова оказать помощь в избавлении от неудобного положения, с некоторой долей иронии проговорил: 

— Раз сам сумел самолет на нос поставить, сам сумей и вылезти. — Приказал шоферу, садясь в кабину полуторки: — На КП! 

Толю Усова и его товарищей по несчастью, конечно, быстренько извлекли из кабины… А вокруг «Ласточки» долго еще кружил грустный инженер эскадрильи Григорий Михайлович Болдин, близко к сердцу принимавший малейшие неисправности, незначительные поломки эскад- рильских, его, Болдина, самолетов. А тут винты погнуты — где их выправишь, нужны новые. Хвостовое оперение разрушено, не восстановишь — тоже где-то надо доставать. Кабина деформирована, ее остекление разбито — дело поправимое… Что делать?.. Никаких запасных частей нет и неизвестно, когда они будут, только ведь прилетели!.. А самолет восстанавливать надо…

И — восстановили. Проявили техническую смекалку, изобретательность, мастерство. Подумали: где, что и как можно сделать, отремонтировать. Сам Болдин вместе с техником самолета Ситченковым и механиком Саркисяном на транспортном Си-47 доставили винты в один из хабаровских ПАРМ (полевые авиационные ремонтные мастерские) — там выправили; они же разведали, что на аэродроме соседней дивизии списывается разбитый самолет, а его хвостовое оперение уцелело, — добились разрешения, сняли с того самолета, что надо было, и установили на усовский; приложили свои золотые руки к передней кабине, к ее остеклению — и стала она как новая. 

Через несколько дней Толя Усов, которого, казалось, уже трудно поразить мастерством своих техников, с удивлением осматривал «Ласточку»: ну что за молодцы наши чудодеи техники-механики! Машина-то как будто только что с завода, будто ничего с ней и не случилось! 

Как это ни странно, но были-таки у Дорохова основания опасаться числа 13. И раньше это роковое число приносило крупные неприятности полку. Многим однополчанам помнится, например, недоброй памяти боевой вылет 13 июля 1943 года. Боевую-то задачу полк выполнил, но потерял тогда пять самолетов; большинство остальных летчики с трудом привели домой разбитыми и подбитыми, с убитыми и ранеными членам экипажа. А самолет замкомэска Беспалова — непостижимо как Ивану Васильевичу это удалось — пришел домой с отбитой консолью крыла и отсека элеронов, буквально на честном слове и на одном крыле. Болдин — он скрупулезно вел записи боевых дел эскадрильи — подсчитал, что в том вылете только его третья эскадрилья потеряла трех летчиков, четырех штурманов и стрелков-радистов, шесть воздушных стрелков. Всего — семнадцать человек! Опытных, молодых, красивых! Вот чем закончился тот день войны для эскадрильи! Пусть даже случайно совпавший с числом 13.

Поэтому в полку старались избегать полетов по 13-м числам. На всякий случай. 

Дорохов служил в полку с самого начала его формирования — с июля 1938 года. Прошел долгий путь от рядового летчика до командира полка. Воевать стал еще в финскую войну на самолетах ДБ-3, а в Великую Отечественную — и на Ил-4. Много летал. И днем, и ночью. Несколько раз приходилось ему покидать подбитый вражескими снарядами самолёт. 

Был он прозорливым человеком. Мудро предоставлял широкую свободу в решении вопросов боевой подготовки полка своим заместителям, которые знали и ответственно делали свое дело. Тут Дорохов, как и его предшественники, интуитивно следовал негласному армейскому правилу: хорош тот заместитель, который может полностью исполнять обязанности своего командира. Это, наверное, правильное правило. Оно приносило пользу командирам любого ранга, в том числе и Дорохову (полк-то наш всегда ходил в передовых), и заместителям командира по летной и инженерной части — все они быстро повышались по служебной лестнице, а такие заместители командира полка, как Семенов и Веричев, дослужились до высоких генеральских званий. 


И еще. В последние месяцы войны он в боевые полеты как-то не очень рвался. Впрочем, ему, как командиру полка, и не обязательно надо было принимать участие в каждом боевом вылете. Главная его обязанность в боевой работе — направлять усилия своего штаба, полковых служб на организацию и обеспечение боевых действий полка. Он этим в полной мере и занимался. Правда, у многих из нас создалось мнение, что не хочется «Бате» лишний раз подвергать свою жизнь опасности в этой войне, победоносное окончание которой явно просматривалось. 

Но в первый, надолго запомнившийся всем нам боевой вылет на новых самолетах Ту-2 21 декабря 1944 года полк повел он, Дорохов. Как бы давал напутствие и бывалым, боевым, и еще необстрелянным экипажам: делай как я! 


До сих пор помнятся отдельные эпизоды того, не совсем удачного для полка, боевого вылета. 

То, что все мы, участники предстоящею полета, волновались, ощущали сложные чувства опасности и ожидающего нас чего-то неведомого, психологически было вполне естественно. Кто же не волнуется и не переживает, когда вопрос касается его боевого дела, его судьбы, его жизни и смерти? А ведь именно так обстояло дело в каждом боевом полете. 

Эти сложные чувства у каждого из нас выражались по- разному. Одни начинали излишне суетиться. Другие выглядели слишком возбужденными. На третьих неизвестно почему нападала зевота. Четвертые — бледнели… Особенно остро эти чувства напоминали о себе в первых боевых полетах, когда их участники еще и не понимали, что представляет собою неведомая им опасность. Потом-то, уясняя, как надо предупреждать возникшую опасность или преодолеть ее, в каком бы виде она ни появилась, они поймут, что в боевом полете — как и в любом бою — опасности неизбежны, что преодоление опасностей дается опытом, приобретенными в боях определенными, почти подсознательными предусмотрительностью и доведенными до автоматизма действиями в преодолении и отражении каждой возникшей опасности. 

Но никогда никакие психологические моменты и сложные чувства не могли повлиять на решимость участников полета выполнить боевое задание. Ни у кого, как бы ему ни было трудно и страшно, не возникала и, думается, не могла даже возникнуть мысль отказаться от боевого полета. Наоборот, считалось крайней несправедливостью и невезением, почти кровной обидой для экипажа, летчика, штурмана, стрелка-радиста, воздушного стрелка, если по какой-то вполне понятной причине кого-то из экипажа или весь экипаж не включат в боевой расчет, оставят на земле в то время, когда их товарищи уйдут на боевое задание. 

Моего Ивана и меня, конечно же, не обошло общее для всех экипажей возбуждение, непонятная нервозность, волнующее чувство предстоящего полета. 

У Ивана, по крайней мере внешне, об этом свидетельствовали необычная для него некоторая скованность и замкнутость, более теплое отношение к своему экипажу, почти наивные и потому особо заметные попытки подбодрить, успокоить, снять нервное напряжение и с тех, с кем он через какое-то, очень небольшое, время уйдет в боевой полет, и с тех, кто так старательно и любовно хлопочет вокруг его, Ивана, самолета, еще и еще раз проверяя, все ли и правильно ли сделано, затая в своих сердцах единственное пожелание: успешного выполнения боевой задачи летному экипажу и благополучного его возвращения «домой», на эту вот, ставшую родной, стоянку. 

У меня, насколько помнится, это волнующее чувство выразилось в томительном ожидании чего-то нового, неизвестного, от чего необъяснимая ноющая боль возникала где-то внутри меня, подсасывало под ложечкой, что- то толкало меня на ненужные и непонятные поступки: проверять то, что давно проверено, например, — установлены ли стрелки высотомера на нуль; сомневаться в том, в чем никто никогда не сомневался, например, — будет ли работать аэродромная приводная радиостанция во время нашего полета; задавать кому надо и не надо совершенно нелепые вопросы, например, — интересоваться у воздушного стрелка, боится ли он участвовать в боевом вылете. Очевидно, — самому трудно судить — выглядел я тогда не лучшим образом, на что окружающие реагировали с вполне объяснимым пониманием и доброжелательностью. 

И хотелось всем нам, участникам предстоящего полета, или не хотелось, сложные чувства ожидаемой неведомой опасности, беспокойства, взвинченности, высокого нервного напряжения, охватившие нас, не могли не сказаться отрицательно и, к сожалению, сказались на ходе выполнения боевого полета, особенно на первом его этапе — от взлета, сбора полковой группы самолетов и до полета ее к цели. 


Ничто, казалось, в этот день не предвещало крупных неприятностей нашему полку. 

Подготовка к полету проводилась основательно. Каждый член каждого экипажа совершенно четко представлял себе, что, где, когда и как он должен делать на всех этапах полета. Отлично были изучены район полетов и характеристики цели. Отработаны вопросы взаимодействия экипажей с истребителями сопровождения и между экипажами на случай отражения атак истребителей противника. Определен маневр группы для преодоления зенитного огня над вражеской территорией. Произведен точный инженерно-штурманский расчет полета, выверены все его навигационные элементы. Самолеты, их оборудование и вооружение — бомбардировочное и стрелковопушечное — находились в состоянии высокой степени готовности и надежности. Экипажи рвались в бой. 

…Поддавшись общему боевому настрою, объявшему весь полк, наш парторг Иван Снаров задумал испытать боевое счастье в первом боевом вылете на Ту-2 — принять участие в выполнении боевого задания в качестве воздушного стрелка, поскольку он имел общее представление о том, как в случае необходимости нужно вести огонь по воздушному противнику и даже стрелял из УТБ в тире. 

Получить «добро» на полет — такие случаи иногда в практике боевых полетов допускались, сам Снаров несколько раз занимал место воздушного стрелка на самолетах Ил-4 и сам себя считал боевым парторгом — ему удалось после длительных раздумий и сомнений Дорохова, не видевшего в желании Снарова чего-либо серьезного. Но нельзя, вроде, и не уважить проявление боевого духа парторга. 

— Только если кто из командиров экипажей согласится тебя в полет взять, — недовольно пробурчал хитрый Дорохов, заранее зная, что затея Снарова наверняка обречена на неудачу: плох тот летчик, который добровольно согласится на замену кем бы то ни было кого бы то ни было из состава своего боевого экипажа, даже воздушного стрелка; а плохих летчиков в полку, справедливо полагал он, быть не должно. 

Имея дороховское «добро» на полет в составе экипажа почти что любого самолета полка, Снаров остановил свой выбор на «десятке» командира звена нашей первой эскадрильи Якова Черствого. Черствой недавно прибыл в полк, уже имея опыт боевых полетов, был награжден орденом Красной Звезды. Сравнительно быстро освоил новый для него самолет Ту-2, неплохо летал. Даже слух прошел, что будто бы он «втихую» ото всех запрещенную «мертвую петлю» на своей «десятке» выполнял. Правда, на все вопросы по этому поводу Черствой и его экипаж давали, загадочно улыбаясь, уклончивые ответы: ничего не подтверждали, но и не отрицали. Может быть, цену себе набавляли. А может, куражились над задающими такие неуместные вопросы. Слыл он, Черствой, несколько оригинальным, рассудительным человеком, требовательным и волевым командиром. 

Вот к нему-то и обратился Снаров. Ответ Черствого был действительно рассудительным, но и однозначным: 

— Нет. В первый вылет на новом самолете я, как, надо думать, и любой другой летчик, пойду только со своим экипажем. Назимов! — позвал он своего воздушного стрелка, который вместе с видавшим виды опытным стрелком-радистом Геной Климасом обсуждал детали предстоящего полета. — Вот капитан Снаров имеет желание вместо тебя на боевое задание полететь. Как ты на это смотришь? 

Получив явно протестующий против такой «несправедливости» ответ Назимова, Черствой с назидательной интонацией в голосе закончил разговор со Снаровым: 

— Видите, Назимов со мной согласен. По всей вероятности, не исполнится ваше желание сегодня… 

Поразмыслив, Иван Снаров отказался от своей задумки. И правильно сделал. Ответ любого летчика на такой вопрос был бы точным повторением ответа Черствого. 

Никто из участников разговора около «десятки» не предполагал, что Снарову в этот день необычайно повезло… 


Итак, ничто, казалось, в этот день не предвещало нашему полку крупных неприятностей. 

В назначенное время в установленном месте, куда было вынесено полковое знамя, состоялось построение личного состава. Дорохов, приняв рапорт от руководившего построением начальника штаба, выступил с небольшой — буквально в несколько фраз — речью, поздравив всех с началом боевой работы на новых самолетах и пожелав летному составу успешного выполнения боевого задания. 

Начальник штаба зачитал короткий боевой приказ, основное содержание которого до нас было уже доведено на предполетной подготовке, и уточнил боевой расчет полковой группы самолетов. Наша первая эскадрилья будет идти замыкающей в колонне полка, поскольку всю группу поведет сам Дорохов, как ведущий и третьей эскадрильи. Мы на своей «пятерке», как и планировалось, пойдем в ведущем звене эскадрильи справа от «тройки» ее командира Бабурова. Справа от нашего звена — звено Яши Черствого, слева — звено Коли Зинакова. Взлет — с грунта, по отрыву впереди взлетающего самолета. Сбор группы — с левым кругом над аэродромом. Посадка после выполнения полета — на взлетно-посадочную полосу. 

Все было достаточно торжественно, строго, по-фронтовому четко. 

После дополнительных незначительных указаний по полету Дорохов подал команду: 

— По самолетам! 

Явственно помнится, как экипажи — кто бегом, кто быстрым шагом — направлялись к самолетам, как уважительно и заботливо помогали нам техники и механики надеть парашюты, как по обычному сигналу — взметнувшейся в небо зеленой ракете — были запущены двигатели, как началось выруливание самолетов, как пошла на взлет и плавно оторвалась от земли «единица» Дорохова и в тот же момент начал разбег самолет его правого ведомого — замкомэска третьей эскадрильи Ивана Беспалова. И дальше разбег очередного самолета начинался, как и было условлено, с отрывом от земли впереди взлетающего. 

Мы внимательно следим за рулящими и взлетающими в пелене пыли — благо, время позволяло: наша очередь выруливать вслед за «тройкой» Бабурова — двадцатая. Ну, вот и Бабуров порулил. Вот и наша «пятерка» двигается за бабуровской «тройкой» почти впритирку. 

Что такое?! Один из самолетов ведущей третьей эскадрильи прервал взлет перед самым отрывом от земли и рулит почти навстречу взлетающим самолетам сразу на линию исполнительного старта. Когда мы уже готовимся взлететь, этот самолет разворачивается и вклинивается как раз между самолетами Бабурова и нашим. Теперь мы видим — это номер 28, самолет молодого летчика Гришина. Нам ничего не остается делать, как пропустить гришинский самолет на взлет впереди себя, вслед за самолетом Бабурова: Гришину-то, чтобы занять его место в общем боевом порядке, предстоит догнать эскадрилью, которую в районе третьего разворота уже собрал Дорохов. Нам это хорошо видно.

Вот самолет Гришина пошел на взлет. Иван переводит работу двигателей нашей «пятерки» во взлетный режим; машина, дрожа как бы от нестерпимого желания поскорее взлететь, удерживается на взлетном курсе лишь тормозами. Вот гришинский самолет отделяется от земли и, одновременно с этим, начинает разбег наша «пятерка». Где-то в его середине, когда скорость самолета вплотную приблизилась к взлетной и прервать взлет было уже невозможно, мы видим до боли жуткую, не доходящую до нашего сознания картину: самолет Гришина, очевидно «подорванный» им на малой скорости — вот оно, следствие предполетной нервозности! — сделал несколько мелких неуверенных качков с крыла на крыло на высоте десяти — двенадцати метров, резко просел, за что-то зацепился правой плоскостью, перевернулся и, поднимая клубы не то дыма, не то пыли, рухнул на землю, продолжая по инерции ползти вперед, разваливаясь на ходу и оставляя за собой чудовищный след: вывороченный грунт, разбросанные дымящиеся двигатели, бомбы, куски развороченных, искореженных плоскостей и фюзеляжа… 

Нам, наверное, повезло. Неизвестно, что было бы и с нашей «пятеркой», и с нами, если бы в тот момент, когда мы пролетали над разваливающимся гришинским самолетом, он бы взорвался… 

Горестную картину разметанных остатков гришинского самолета, добавленную бегущими к месту катастрофы со стороны аэродрома маленькими фигурками людей, обгоняющую их «санитарку» — вот что увидели мы внизу, когда выполняли первый разворот и пристраивались на свое место — справа от самолета Бабурова. 


Странным образом повлияли на нас только что происшедшая катастрофа и пережитая связанная с ней опасность: мы как бы отключились от всего, не касающегося полета, замкнулись в его рамках, почему-то стали соображать и действовать с поразительной быстротой и отчетливостью, незамедлительно реагируя на каждое изменение в обстановке полета. 

Так, еще у четвертого разворота, когда сбор группы в основном закончился и полковая колонна ложилась на курс полета к цели, Иван взволнованно крикнул: 

— Гляди, гляди — из дороховской эскадрильи чей-то самолет уходит влево, со снижением! 

Обзор нижней передней полусферы самолета с рабочего места штурмана несколько затруднен оборудованием кабины и бронеспинкой летчика, но мне, изловчившись, удалось выглянуть в ту сторону, куда показывал Иван: впереди внизу, слева, снижался с левым же разворотом Ту-2, у которого непривычно неподвижным для летящего самолета был винт одного двигателя. 

— Да-а… — резюмировал увиденное Иван, — не успели от аэродрома отойти, а уже двух самолетов в строю как не бывало… А что дальше будет? 

А дальше было такое… 

Полет продолжался. Если посмотреть на наш боевой порядок сбоку, в вертикальной плоскости, то он напоминает трехступенчатую лестницу. Эскадрилья Дорохова — первая ее ступенька. Вторая и третья ступеньки — девятки Половченко и наша, следующие за первой на примерно двухсотметровых дистанциях и превышениях одна по отношению к другой. Мы — выше всех. Нам «сверху видно все» — весь боевой порядок группы, маневры каждого самолета. 

…Это ведь только непосвященному наблюдателю с земли кажется, что полет строя самолетов красив и прост, что для летчика выполнение такого полета большой сложности не представляет: встань на свое место в строю, установи общий для всех самолетов режим полета и спокойно его выдерживай. На самом деле в полете строем, особенно большой группой, летчикам приходится непрерывно маневрировать скоростью, курсом, высотой. Тут каждый — и ведущие, и ведомые — обязаны помнить, каково летящим позади и по сторонам экипажам. Помнить и точно выдерживать свое место в боевом порядке. 

В воздухе самолет очень инертен, любой его маневр сопровождается последействием и, как правило, должен выполняться с опережением. Скажем, если ведомый самолет сближается с ведущим на интервал менее установленного, и летчик, чтобы встать на свое место, отвернет от ведущего в обратную сторону, то его самолет отзовется на изменение положения рулей поворота и элеронов не сразу, какое-то время он будет продолжать опасное сближение с ведущим самолетом. Стало быть, маневр на отворот следует начинать тогда, когда у самолета лишь наметится тенденция к опасному сближению, уловить которую обязан классный летчик. Вот почему умение летчика хорошо держаться в строю требует от него интуитивного предугадывания на несколько ходов вперед возможного изменения обстановки полета, быстрого, почти автоматического выполнения единственно правильного действия, учитывающего это изменение. 

Ведущим, им тоже нелегко: немного увеличишь скорость и вся эскадрилья может «налезть» на впереди идущую девятку сверху; немного уменьшишь — можно отстать на недопустимую дистанцию от впереди идущей девятки и «подлезть» снизу под идущую позади. В обоих случаях, чтобы исправить положение, приходится маневрировать летчикам почти всей группы, чаще всего — скоростью, реже высотой и совсем редко, только крайним ведомым в звеньях, — курсом. 

Вот почему на фронте хороший ведущий ценится на вес золота. 

Практически же никогда, даже при большом мастерстве летчиков и хорошей слетанности эскадрилий и звеньев, не могут самолеты группы идти в строю с абсолютно одинаковыми — километр в километр — скоростями. Вот и в нашей группе, нам это хорошо заметно, чуть уменьшил скорость самолет Половченко — и все самолеты второй девятки начали маневрировать скоростью, совершать — взад-вперед, взад-вперед — перемещения ведомых относительно ведущих в звеньях самолетов, которые, в свою очередь, так же перемещаются относительно звена Половченко. 

Вынужден сбавить скорость и ведущий нашей эскадрильи Бабуров, причем делает он это несколько резковато. Но Иван, очевидно предвидя маневр Бабурова, вовремя убирает обороты двигателей, уменьшая скорость нашей «пятерки», чтобы не «выскочить» вперед бабуровской «тройки». Осуществляет он это неуловимо-четко, — самолеты как бы одновременно, от одного сектора газа, изменили режим полета, оставаясь на своих местах друг относительно друга. 

А как с этим маневром справились другие звенья? 

Я взглянул вправо и… прямо-таки оцепенел. Опять до боли необъяснимое, страшное своей трагической неизбежностью зрелище развертывалось перед глазами: самолет ведущего звена, Черствого, оказавшийся сзади самолета своего левого, внутреннего ведомого — Саши Черев- ко, медленно и неотвратимо, с выпущенными закрылками, надвигаясь на самолет Черевко, приближается к нему вплотную и… рубит его хвостовое оперение винтом своего левого двигателя. Оба самолета рухнули вниз. На фоне этой трагедии был виден уходящий со снижением вправо самолет ведомого звена Черствого — Ивана Игонина… 

Казалось, столкновение самолетов длилось нескончаемо долго, хотя на самом деле — секунды, даже доли секунды. Через мгновение на месте правого звена по-прежнему было чистое ярко-голубое зимнее небо, и о только что происшедшей катастрофе в его необозримом пространстве свидетельствовал лишь одинокий «одиннадцатый» — самолет Игонина, снизу пристраивающийся к нашей «пятерке». 

Случилась эта невероятная катастрофа, очевидно, потому, что либо Черствой, стремясь сохранить положение звена в строю, вслед за Бабуровым резко сбавил скорость своего самолета и оказался сзади своих ведомых, либо Черевко опоздал это сделать и его самолет выскочил вперед своего ведущего, а затем, чтобы восстановить строй звена, они оба, не оценив сложность сложившейся обстановки, начали изменять скорости: Черствой — увеличивать, Черевко — сбавлять. Кто из них допустил ошибку — сказать трудно, но в любом случае большая инертность самолетов в воздухе сыграла свою роковую роль. 

Иван же Игонин в опаснейших условиях полета принял и осуществил единственно правильное решение: сманеврировать сразу и скоростью, и курсом, и высотой, тем более что ничто ему в этом не мешало. 

Да, не совсем удачно закончился первый боевой вылет полка на новых самолетах. Боевую задачу мы, конечно, выполнили — цель была поражена нашими бомбами. Но и потери, которых не должно было бы быть, были большими. 

Погибло четыре человека: Гришин и его штурман Строганов, Саша Черевко, воздушный стрелок Назимов из экипажа Черствого, тот самый, вместо которого хотел участвовать в полете Иван Снаров. 

Потеряно четыре самолета. Четвертым был тот Ту-2, который покинул боевой порядок в самом конце его сбора. Как стало известно из рассказов очевидцев, летчик этого самолета, Вениамин Трифонов, со штурманом по редко встречающейся даже на Украине фамилии — Дремлюга, на одном работающем двигателе нормально зашли на посадочный курс, своевременно выпустили шасси и закрылки. Все вроде бы шло к счастливому концу. Но… ох уж это неприятное «но» — в это же время на посадочном курсе вместе с самолетом Трифонова оказался неизвестно откуда появившийся грузовой Ли-2, экипаж которого, не установив связи с руководителем полетов, спешил на посадку. Находящийся на старте солдат — помощник дежурного по полетам, не разобравшись, что заходящий на посадку Ту-2 находится в аварийном состоянии, дал ему красную ракету — приказ уходить на второй круг, что и пришлось выполнить Трифонову, когда самолет был уже в положении выравнивания. Он, проявив исключительную находчивость и недюжинное летное мастерство, успев убрать шасси и закрылки, приземлил самолет на расстоянии 600–800 метров от границ аэродрома, поскольку и второй двигатель начал отказывать… 

Трифоновскому экипажу все же повезло, никто из его состава не пострадал: самолет остановился буквально в трех-четырех шагах от высокой насыпи мелиоративного канала, предназначенного для дренажа летного поля аэродрома. 


…Грустными и расстроенными были все мы к концу этого несчастливого для полка дня войны. Не было никого, кто бы тяжело не переживал случившееся. Не слышалось обычных шуток и смеха среди приводящих в боевую готовность самолеты техников и механиков. 

Сумрачным и осунувшимся выглядел Дорохов, ставя посерьезневшему летному составу задачу на боевой вылет в следующий день. Но, разбирая причины потерь, которых и к боевым-то лишь условно можно было отнести, уверенно и, как оказалось впоследствии, — пророчески заявил: 

— Значит, будем воевать. Плохое начало, по приметам, обещает хороший конец, не такой, как под Тулой 13 июля сорок третьего… 

Боевые будни полка продолжались.

Счастливый для полка человек

Летом 1944 года в полку появился моложавый, подвижный, со спортивной выправкой и открытым симпатичным лицом, майор — новый заместитель командира полка по летной подготовке. Первый раз мы увидели его среди почетных гостей — дивизионного начальства во главе с командиром дивизии полковником Лебедевым — на вечере офицерского клуба полка, чтобы отметить и чисто авиационный праздник — День Военно-Воздушного флота, и участие полка в воздушном празднике над Красной площадью Москвы в честь этого праздника. 

Сразу видно было, что майор успел немало и неплохо повоевать — на его всегда тщательно выглаженной гимнастерке красовались четыре ордена: два — Красного Знамени, два — Отечественной войны. В те времена, не как ныне, фронтовики ордена носить не стеснялись, поскольку знали, какой ценой они достаются. Это был Салов Василий Геннадьевич. 

Не всем вначале пришелся по душе новый заместитель Дорохова, который и сам по отношению к Салову занял выжидательную позицию: давай, давай, действуй, посмотрим, на что ты способен. Командир первой, нашей, эскадрильи, капитан Бабуров, был явно недоволен: он сам метил на должность заместителя Дорохова. И еще кое-кто, в основном из штабного и эскадрильского руководства, недоверчиво отнесся к новому назначению: зачем нам «кот в мешке», «варяг», своих достойных нет, что ли? 

Но Салов как-то незаметно и быстро завоевал авторитет у летного и технического состава. 

У летного потому, что, придя в полк с легкомоторных самолетов По-2 и Р-5, он довольно быстро освоил полеты на наших Ту-2, превосходно эти самолеты пилотировал. 

У технического потому, что досконально, до последней заклепки изучил самолет, двигатель, все самолетное оборудование. Специально для этого добился командировки на туполевский авиационный завод, чтобы непосредственно на производстве ознакомиться с технологией сборки самолетов, своими руками ощупать каждый агрегат, деталь, болт, увидеть своими глазами, как работает та или иная самолетная система при ее проверке на заводских испытательных стендах и на самом самолете. Специально для этого выкраивал каждую свободную минуту — минут этих было не так уж и много, — чтобы побыть на самолете, еще и еще раз вникнуть в его конструкцию, еще и еще раз проверить работу самолетных систем и агрегатов, еще и еще раз потренироваться с органами управления самолета, продумать, «проиграть» свои действия в предстоящих полетах. 

У штурманов и радистов потому, что неплохо разбирался в бомбардировочном и стрелково-пушечном оборудовании, квалифицированно руководил — штатного штурмана у него не было — подвеской бомб, отлично стрелял не только из носовых пушек, но и из пулеметов штурмана и стрелка-радиста, принимал на слух до ста знаков азбуки Морзе в минуту, передавал на ключе, правда, несколько меньше. В полете он уверенно — сказывалась большая боевая практики, в поиске малоразмерных целей на легкомоторных самолетах — ориентировался, очень грамотно выдерживал заданные параметры полета, особенно при бомбометании. В общем, его не без основания считали многогранным авиатором — летчиком, штурманом, техником, радистом. 

Привлекали его доброжелательность и ровность в обращении с людьми. Он мог запросто разговаривать и с офицерами, и с рядовыми, внимательно прислушиваться к мнению простого летчика или механика по спорному вопросу, учитывал это мнение в своих делах, не стеснялся поблагодарить за полезный совет. Но в то же время он был принципиален и по-командирски настойчив при решении вопросов летной и боевой подготовки полка методами, в которых он был уверен, каждый из которых многократно проверялся лично им в боевых полетах. 


Салов Василий Геннадьевич


Салов оказался «счастливым» для полка человеком, которому, по мнению большинства однополчан, полк обязан многими успешными боевыми вылетами, а участвующие в этих вылетах — и жизнью. И в самом деле: в каждом боевом полете он умел так вывести эскадрильи полка на цель, так провести противозенитный маневр, построить уход от цели, что цель всегда бывала поражена — это уже результат бомбардирского мастерства тоже «счастливого» для полка штурмана Жени Чуверова, с которым Салов чаще всего летал, — а потери наши были минимальными. 

…16 января 1945 года. Салов — ведущий двух полковых девяток. Цель — расположенный в излучине Немана — река здесь круто поворачивает с севера на запад — городок Кус- сен, один из основных опорных пунктов второй линии обороны немцев в Восточной Пруссии. Боевая задача: мощным бомбовым ударом разрушить оборонительные сооружения Куссена и обеспечить его занятие нашими войсками, которые, прорвав главную — первую линию обороны противника, вот уже три дня находятся в состоянии готовности к штурму второй его линии обороны. 

Полет к цели проходил нормально, не считая небольшой — минут на десять — задержки над аэродромом истребителей сопровождения, где группе пришлось «дать» три лишних круга, поскольку с некоторым опозданием нам дали команду по радио: «Сопровождения не будет, все «маленькие» в воздухе, прикрытие — над целью». 

Что ж делать, неприятно, конечно — со своими истребителями как-то спокойнее в воздухе чувствуется, но нужно идти к цели, надеясь на себя, на свои пушки и пулеметы. Тем более что впервые нам предстоит нанести бомбовый удар по объекту, находящемуся на границе «берлоги фашистского зверя», — так тогда мы называли оплот фашистской Германии на востоке — Восточную Пруссию. 

Нам — мне и Ивану — видно, как Салов, улучив мгновение, внимательным взглядом окинул боевой порядок. Успокоился: все на своих местах! Ободряюще улыбнулся Ивану — меня ему не видно: все будет хорошо! 

…Только легли на боевой курс — 270 градусов, оставляя повернувшийся на запад Неман справа, почти параллельно нашей боевой линии пути, как пришлось преодолеть мощную черно-серую завесу зенитного огня. Очевидно, в предвидении нашего авиационного удара, немцы сосредоточили в этом районе много зенитной артиллерии. А мы не имеем права маневрировать, должны выдерживать прямолинейный, как по рельсам, постоянный режим полета, — ведь идет прицеливание! 

Нас, слава богу, не задело. Вот и бомбы сброшены. Взрывы наших «тысячных» и «пятисоток» полностью накрыли цель. Ай да Женя Чуверов — это его, сегодняшнего саловского штурмана, работа! Молодец! 

Разворачиваемся, как и предусматривалось, вправо с резким снижением, осуществляя противозенитный маневр скоростью, курсом и высотой. Но что это?! Вместо разворота на 180°, как должно быть по заданию, для выхода на исходный пункт обратного маршрута, Салов разворачивает группу, в отличие от впереди идущих эскадрилий, только на 90° и выводит ее на линию фронта перпендикулярно Неману, с северным — ноль градусов — курсом. В чем же дело, почему? Ага… понятно: расстояние от Куссена до линии фронта, проходящей по Неману, что на восток, что на север — одинаково; но на восточном направлении — мы это уже испытали только что — сильная противовоздушная оборона противника; значит, на других, в том числе и на северном, направлениях она должна или отсутствовать вовсе, или, по крайней мере, быть слабее. 

Так исключительно верно оценил обстановку, принял и осуществил совершенно правильное решение наш ведущий. Ни одного выстрела зениток по нашему боевому порядку не было произведено. А на востоке — я специально посмотрел вправо — небо было по-прежнему черно-серым от зенитных залпов. 

В приказе Верховного Главнокомандующего Командующему 3-м Белорусским фронтом от 10 января 1945 года имеются строки: 

«Войска 3-го Белорусского фронта, перейдя в наступление, при поддержке массированных ударов артиллерии и авиации, прорвав глубоко эшелонированную оборону немцев в Восточной Пруссии и преодолевая упорное сопротивление противника, за пять дней наступательных боев продвинулись вперед до 45 километров, расширив прорыв до 60 километров по фронту. 

В ходе наступления войска фронта штурмом овладели укрепленными городами… и сильными опорными пунктами немцев… Куссен…» 

Правда, наша дивизия в приказе не отмечалась — она входила в состав 3-й Воздушной армии 1-го Прибалтийского фронта. Однако Благодарность Верховного Главнокомандующего за отличные боевые действия в небе Восточной Пруссии всем участникам боевых полетов была объявлена. 

И еще: 20 января 1945 года, там, где река Шешупе впадает в Неман, там, где как раз наши Ту-2 наносили сокрушительные удары по мощной обороне немцев, именно там первые советские солдаты перешагнули границу тогдашней фашистской Германии. 

Во всем этом была какая-то доля участия нашего полка, нас, нашего лучшего ведущего — майора Салова. 

В конце января три экипажа нашей эскадрильи, в том числе и наш, находились в командировке на ставшем нам «родным» подмосковном аэродроме, где прошлым летом полк переучивался на Ту-2, для получения и перегонки на фронт новых самолетов взамен тех, что были потеряны в первом боевом вылете. 

Однако погода в Прибалтике была настолько «мерзопакостной» с точки зрения применения авиации, что мы засиделись в тылу у принятых на заводе новеньких, готовых к перелету машин, до начала марта. 

«Родным» же для нашего экипажа аэродром стал не просто так. Здесь, на глазах всего экипажа и не без его одобрения, родилась и расцвела пышным цветом любовь нашего командира Ивана к голубоглазой, красивой простой русской красотой, светловолосой девушке Клаве, из селения, примыкающего непосредственно к окраине аэродрома. 

Ветер, как известно, усиливает, заставляет полыхать жарким пламенем большой пожар и гасит малый. Разлука, подобно ветру, усилила и укрепила любовь Ивана и Клавы, ибо она, подобно большому пожару, была настоящей Большой Любовью. 

Короче говоря, обоюдные отношения между ними зашли настолько далеко, что возникла необходимость «ратифицировать» их союз. Что и было сделано. Сделано скромной — война же — свадьбой. Сделано надолго — на всю оставшуюся жизнь… 


…«Эх, туманы мои, растуманы, не дают нам возможности вести такие необходимые войскам боевые действия!» Так выразился майор Салов при «всем честном народе», какой уже день подряд с тоскою оглядывая опустившийся до самой земли сырой и плотный прибалтийский туман.


Схема воздушного боя в районе порта Либава 6 бап 25 января 1945 года


Из-за этого тумана и мы не могли перегнать на фронт новые самолеты, и полк в наше отсутствие смог выполнить лишь два боевых вылета. 

Один из них, в котором наиболее ярко проявились лучшие морально-боевые качества экипажей полка, описывает в своем дневнике майор Салов. 

«26 января. Погода улучшилась. Веду полк на порт и ВМБ[2] Либава под прикрытием восьми истребителей сопровождения. При подходе к цели неожиданно ударили зенитки. Небо, еще минуту назад высокое и чистое, теперь до самого горизонта усеяно множеством разрывов. Сопровождающие нас истребители, чтобы не нести неоправданных потерь от огня ЗА**, изменили высоту полета, ушли вверх. Внезапно огонь ЗА[3] прекратился — значит, где-то на подходе истребители противника. А через несколько секунд наш боевой порядок снизу сзади атаковала группа ФВ-190. С первой атаки они подожгли идущих от меня справа капитана Первушина и слева лейтенанта Вениамина Трифонова. При отражении атаки два ФВ-190 были сбиты стрелками из экипажей второй девятки Коб- ца и Осипова. Повторные атаки ФВ-190 были отбиты экипажами Ту-2. 

Па горящих самолетах экипажи капитана Первушина и л-та Трифонова до конца выполнили свой воинский долг, Военную Присягу, проявив при этом мужество, высокое воинское мастерство, презрение к смерти.

Как только мои ведомые вышли из строя, я остался один. Левое звено, командир звена cm. л-т Белоусов, л-т Усов, л-т Большаков, подошли ко мне и образовали заслон от внезапных атак противника. Мне стало веселее, а указанные экипажи проявили настоящее войсковое товарищество, душевную щедрость, готовность в любую минуту прийти на выручку. Хотя воздушный бой и длился секунды, но на командиров экипажей он произвел сильное впечатление. Это выразилось в том, что при выходе на свою территорию мне потребовались большие усилия, чтобы привести летчиков в нормальное состояние.

Горящий самолет л-та Трифонова упал на территорию порта Либава. О судьбе экипажа ничего не известно[4]. Капитан Первушин вышел на нашу территорию за линию фронта, по его команде экипаж покинул самолет на парашютах; при этом стропы парашютов стрелка и радиста перехлестнулись, в результате парашюты их не раскрылись и они погибли при ударе о землю. Штурман Яков Копытько при покидании самолета ударился о шайбу стабилизатора руля поворота и, хотя парашют раскрылся, штурман приземлился мертвым. 

Первушин приземлился нормально и к вечеру прибыл в часть.

Должен отметить четкое взаимодействие зенитной артиллерии противника со своими истребителями. И полное отсутствие взаимодействия нас с истребителями сопровождения. Надо срочно ликвидировать эту ненормальность. Боевое задание было выполнено отлично.

На земле, после боевого вылета, все становится проще. В бою некогда анализировать свои действия. У ведущего, когда он принимает мгновенное решение, советчик один: собственная голова, его боевой опыт, который дается кровью, затратой огромных физических и нравственных сил».

В последних словах — весь Салов.

Товарищ К. и старший штурман полка

По-разному напоминают о себе начальник штаба полка подполковник Калиниченко Анатолий Дмитриевич и старший штурман полка, тоже подполковник Еремин Василий Петрович. 

Калиниченко — службист, хороший организатор, умеющий не мытьем, так катаньем добиться своего — это по отношению к вышестоящим инстанциям, и заставить выполнить любое свое задание, собственно в армии так и должно быть, — это по отношению к подчиненным. Обладал, как принято говорить, «командирским» голосом, любил порассуждать и был как бы «рупором» Дорохова. Каждое его выступление перед подчиненными или указание обычно начиналось словами: «Командир полка приказал…» 

Всеми мерами стремился поддерживать в полку уставной армейский порядок. Однако он не был «солдафоном» в плохом смысле того слова и умел свои, в основном-то правильные, уставные требования облачить в некоторые лояльные, приемлемые и необидные для подчиненных формы. Например, известно, что летный сержантский состав — стрелки-радисты и воздушные стрелки — находился в несколько привилегированном положении по сравнению с остальными: как-никак, они участвовали непосредственно в боевых полетах, что, естественно, окружало их ореолом некоторого героизма, вызывало к ним чувство заслуженного уважения; и питались они по высшей на войне пятой летной норме; и со своими офицерами в экипажах были в особо дружеских отношениях — ведь в боевом полете от действий каждого члена экипажа часто зависит судьба остальных, и не дружить в экипаже просто нельзя; и работа их была почище, чем, скажем, у мотористов, да и обмундирование получше, чем у остальных… 

Вот эта категория «привилегированных» сержантов считала, что им иногда позволительно нарушать некоторые уставные требования, например, носить офицерские ремни, ушивать под «офицерские» брюки, вместо стрижки под «нуль» носить хотя бы короткие прически. Вот в последнем нарушении Калиниченко очень дипломатично навел порядок. Он собрал «привилегированных» всего полка и провел с ними небольшую доверительную беседу. Смысл беседы состоял в том, что вот он, начальник штаба, по долгу службы должен стоять на страже соблюдений воинских уставов, в которых учтен многовековой опыт боевых действий как Русской и Советской, так и иностранных армий. И не просто так Устав Внутренней Службы требует стрижки сержантского и рядового состава — военнослужащих, проживающих, в лучшем случае, в довольно тесных и не всегда в военных условиях благоустроенных казармах, а чаще — где придется, где и умываться- то как следует нельзя. Это создает благоприятные условия для возникновения эпидемических заболеваний среди военнослужащих, например, тифа. А разносчик таких заболеваний — вошь. А она водится как раз там, где у человека волосы. А больше всего их, волос, на голове. Значит, стрижка волос — что? Это — профилактика против эпидемических заболеваний. Как, впрочем, и осмотр на форму 20. А он, Калиниченко, не хочет, чтобы в славном 6-м полку были бы любые заболевания. Да, наверное, никто из присутствующих не желает этого. Вот будь у него, Калиниченко, регланы, хромовые сапоги — мечта любого авиатора, — он бы с превеликим удовольствием их им, гордым соколам, выдал бы. А вот прически разрешить, Устав нарушить, подвергнуть опасности заболевания весь личный состав полка, — нет, не может, нельзя допустить этого… 

И «привилегированные» без особого сопротивления подставили свои кудрявые, с лихими прическами головы, под машинки эскадрильских парикмахеров, в качестве которых пребывали и они сами. 

Правда, это произошло в период некоторого затишья в боевых действиях. Когда же возобновились интенсивные боевые полеты, «привилегированные» потихонечку вновь, на зависть своих друзей из технического состава, обзавелись шикарными прическами. Их командиры, в том числе и Калиниченко, старались этого нарушения не замечать: заслужили бравые воздушные бойцы такой поблажки. 

Калиниченко умел подбирать себе исполнителей и учить их работать по его, Калиниченко, вкусу. Так, наш полковой писарь имел точно такой же четкий вертикальный почерк, как и у него самого; наловчился отлично оформлять различного рода штабные бумаги и донесения, которые Калиниченко оставалось только подписать, а в крайних и разрешенных случаях писарь изображал его подпись под документами, да так похоже, что лишь опытный криминалист смог бы отличить ее от настоящей. А моториста, имеющего некие художественные способности, он держал при штабе как «штатного» художника. Поэтому вся полковая наглядная агитация, штабные схемы и графики, карты всегда выполнялись с большим художественным вкусом, что доставляло удовлетворение всем: и Калиниченко, и Дорохову, и вышестоящему начальству, нередко подолгу пребывавшему в полку, да и каждому из нас, приятно ведь, когда видишь что-то красивое, аккуратное. Слаженно работали отделы штаба, по-деловому решали текущие и неотложные вопросы штабные офицеры. 

Было у него — так нам казалось — три тайных желания. 

Первое. Он мечтал выполнить хотя бы пару боевых вылетов как штурман, в качестве которого он когда-то, еще до войны, летал, правда, по слухам, не совсем удачно. А пара боевых вылетов повышала бы его авторитет, особенно среди высших субординационных инстанций: как же — начальник штаба и вдруг участвует непосредственно в боевых полетах. Кроме того, это могло бы послужить основанием для награждения его самым боевым орденом — орденом Красного Знамени, о чем он, не будучи вообще-то обойденным наградами, в глубине своей души помышлял. Однако это его желание в жизнь не воплотилось, в основном, наверное, потому, что в боевой работе полк нес определенные потери — на войне без этого не бывает, а подвергать свою жизнь излишней опасности — представляется, что так мог рассуждать Калиниченко, да еще когда явно приближается конец войны, пожалуй, не стоило: бог с ними и с дополнительным авторитетом, и с орденом — и того, что у него, Калиниченко, имеется и, возможно, будет, ему достаточно.

Второе. Он скрупулезно вел Летопись боевых дел полка, добивался красочного ее оформления, что входило в одну из главных обязанностей полкового «художника»; мечтал, чтобы эта Летопись после войны была бы издана одной из типографий Воениздата. И это было бы в самом деле замечательно. Однако по различным причинам Летопись в первые послевоенные годы издать не удалось — возможно, Воениздату было не до боевых действий какого-то там 6-го, пусть и Берлинского, и ордена Кутузова авиационного бомбардировочного полка, а затем Летопись каким-то образом затерялась. А жаль… 

Третье. В полку был заведен порядок: запуск двигателей, когда экипажи находились в положении готовности № 1 — бомбы подвешены, пушки и пулеметы заряжены, двигатели опробованы, летный состав с пристегнутыми парашютами в открытых кабинах самолетов — производился по сигналу зеленой ракеты, подаваемой с КП полка. Так вот, эту ракету всегда выстреливал лично Калиниченко, не доверяя этого никому. Ему, вероятно, казалось, что выстреленная им ракета, определяющая начало боевого вылета, его самого как бы приобщает к участию в этом вылете. Это его «хобби», как сейчас принято иногда говорить, им выполнялось неукоснительно. 

…Весной 1944 года Калиниченко временно командовал полком — Дорохов с большой группой летчиков и техников тогда переучивался на Ту-2. И вот, как-то ясным апрельским утром он перед строем всего оставшегося состава полка повел вообще-то очень нужный разговор о необходимости соблюдения правил хранения военной тайны. Говоря о том, что, по данным военной цензуры, иногда в письмах с фронта содержатся не подлежащие разглашению сведения, он произнес примерно такие слова: «…О нашем месторасположении, военной технике, командирах в письмах указывать категорически запрещается. Ну, а если уж кому-то не терпится сказать что-нибудь хорошее о своем командире, называйте его без звания, сокращенно — начальной буквой фамилии. Например, — «товарищ К.». 

С тех пор его заглазно стали называть «товарищ К.» 


Что касается старшего штурмана, подполковника Еремина, в строевой выправке, аккуратности и во всем облике которого просматривалось что-то от добрых традиций старого офицерства, то это был знающий свое дело, требовательный, но в то же время доброжелательный начальник. В нем подкупало ровное и в высшей степени корректное обращение и с начальниками любого ранга, и с нами 

простыми смертными. Не терпел небрежности и малейших неточностей. Чрезвычайно, например, возмутился, когда на его вопрос — какое время показывают самолетные часы, один из штурманов ответил: 

— Без пятнадцати минут три. 

— Не без пятнадцати минут три, молодой человек (дело было днем), а уже четырнадцать часов, сорок шесть минут, 

посмотрев на свои наручные часы, спокойно, но с долей назидательной укоризны в голосе поправил Еремин. Потом об этом «безобразии» он раздраженно упомянул на разборе очередных полетов. А потом в полку уже не было случая, чтобы кто-то с ошибкой на двенадцать часов, да еще не в требуемом порядке отсчитал показания самолетных АЧХО[5]. 

В служебных разговорах — от иных он старался воздерживаться — был краток и конкретен. Лишних слов не употреблял, только те, которые нужны для решения определенного штурманского вопроса. Хорошо знал сильные и слабые стороны всех штурманов полка — и опытных, проверенных в боевых делах, и молодых, еще «зеленых». Все это позволяло ему поддерживать штурманскую службу полка на достаточно высоком уровне.

Еремина уважали. Уважали и стремились не получать от него замечаний, высказанных спокойным, назидательным с укоризной голосом. Для этого требовалось совсем немного: не допускать в штурманском деле небрежностей и неточностей. 

Почему-то вспоминается почти комический эпизод. Еремин, обладающий, пожалуй, самым большим в полку военным, жизненным и возрастным стажем, обладал солидной лысиной. Аналогичные лысины имели еще два однополчанина: инженер третьей эскадрильи Болдин и техник звена Романов. Все трое — уважаемые люди, мастера своего дела, хорошие офицеры. 

Ну, летчики — народ веселый, на выдумки и подтрунивания горазд, большинство — молодежь, обратили внимание на эту отличительную особенность своих однополчан. И совершенно стихийно, неизвестно по чьей инициативе, как бы само собой получилось так, что когда на каком-либо полковом собрании избирался президиум из трех человек, и если кто-то называл кандидатуру, например, Еремина, то обязательно другими кандидатурами предлагались Болдин и Романов. Если первым предлагалось избрать Романова, то непременно другими кандидатурами назывались Еремин и Болдин. Нетрудно догадаться, чьи кандидатуры предлагались в президиум, если при выборах первой называлась фамилия Болдина. Выдвижение кандидатур на этом заканчивалось, все три кандидата единогласно избирались в президиум и обреченно — еще до голосования зная, что их непременно изберут — занимали места руководящего органа собрания, председателем которого традиционно становился Еремин. 

…Когда так единодушно избранные члены президиума о чем-то совещались между собой, наклоняясь к столу, собрание с нескрываемым удовольствием обозревало сверкающие даже от света керосиновых ламп три сдвинутые друг к другу симпатичные лысины, что некоторым образом благотворно влияло на присутствующих, вносило в них дух иронии и бодрости. На фронте и это было иногда небесполезным.

Полковой врач с кавказским темпераментом

Стояла осень 1943 года. После трудных воздушных боев над потемневшими от окопов, взрывов, пожаров и прочих следов сражений полями Курской дуги полк приводил себя в порядок: ремонтировались самолеты, эскадрильи пополнялись новым летным составом — потери под Курском и Белгородом были весьма ощутимыми; побольше находилось времени и для отдыха уставших от напряженной боевой работы людей, и для систематических тренировочных полетов — ведь летные экипажи должны были быть всегда в состоянии боевой готовности. 

Вот и в один из погожих дней осени проводились такие полеты, за которыми внимательно наблюдал командир 113-й авиационной дивизии — в состав ее в то время входил наш полк — генерал Щербаков. Стоял он в «квадрате», откуда комэска-два Половченко руководил полетами, в окружении дивизионных офицеров, и, конечно, Дорохов с Калиниченко тут же, и вдруг увидел: бегает между самолетами, готовящимися к полетам, невысокого роста человек, какие-то разговоры с экипажами ведет, одет не по форме — шинель полурасстегнута, погон нет… 


Чхиквадзе Георгий Никифорович


— А это что за партизан там, у самолетов, бегает? — спрашивает генерал у Дорохова. — Минут десять за ним наблюдаю и не пойму, о чем он может с экипажами толковать. 

— Да это врач наш полковой, — отвечает тот, недовольно посмотрев и на Калиниченко — почему допустил такое, и на виновника неприятного разговора с генералом, — вот разгильдяй! 

— Ну-ка, позовите его ко мне, — приказал генерал. 

Срочно позвали нашего доктора: генерал Щербаков вызывает! Тот подбегает, докладывает с особо заметным от волнения — генералу ведь докладывает! — восточным акцентом: 

— Товарищ генерал! Врач полка Чхиквадзе Георгий Никифорович по вашему вызову прибыл! Праважу прэдполэтный контроль здоровья лэтного состава! 

Глядя на несколько курьезную фигуру стоящего перед ним навытяжку взволнованного человека, генерал иронически усмехнулся: 

— А почему, полковой врач Чхиквадзе, вы в незастегнутой шинели? Почему вы без погон? Какое у вас воинское звание? 

— У меня нет воинского звания, товарищ генерал! — звонко отвечает Чхиквадзе. — Был капитаном, срок давно уже вышел, а майора никак не присваивают. Так что я сейчас бэз никакого звания! 

— Так, так… — растягивая слова, удивленный необычностью ответа, произнес генерал. — А как он вообще-то, — обратился он к Дорохову, — дисциплинирован? И врач хороший? 

— Да нет у нас к нему претензий, — отвечает Дорохов. — Все он вовремя делает. И порядок у него везде настоящий, и врач он знающий, о здоровье личного состава, особенно летного, всегда заботу проявляет. А вот сегодня, с ничего, такую демонстрацию вдруг устроил… 

Генерал еще раз окинул взглядом замершего в положении «смирно» Чхиквадзе, только голова того поворачивалась в сторону говоривших — то генерала, то Дорохова. Потом доброжелательно улыбнулся и совсем уже примирительно заключил: 

— Надо бы наказать вас за нарушение формы одежды, но, видите, какую лестную характеристику вам ваше начальство дает. Ладно, идите, полковой врач без звания Чхиквадзе, продолжайте делать свое дело так, как его и раньше делали, но чтобы никто вас больше в таком виде не видел. 

После этого Чхиквадзе не ходил без погон. А через месяц-два — наверное, разговор с генералом оказался не напрасным — он с гордостью носил на своих плечах узкие погоны с серебристыми звездочками майора медицинской службы. 

Своеобразным и интересным человеком был Чхиквадзе. Знал, кто какой болезни подвержен. Еженедельно проводил медицинский осмотр летного состава, хотя все мы были молоды и здоровы. Лично выборочно участвовал в осмотрах «на форму 20». Если выявлялась цель осмотра — искомое насекомое — вошь, — внимательно, через лупу, ее рассматривал и, как правило, безапелляционно заявлял: «Это — гражданская!», затем, предав вселюдному сожжению рассматриваемый «объект», без лишних разговоров отправлял на санобработку одежду, постель и того, у кого «объект» был обнаружен. Поименно знал почти каждого человека в полку, особенно из числа летчиков и штурманов, на состояние здоровья которых он обращал особое внимание. Поэтому когда, например, в приемные часы к помещению, в котором располагалась полковая санчасть, собирались желающие получить медицинскую помощь и среди них находились летчики и штурманы, он, всегда в белоснежном халате и такой же белоснежной аккуратной врачебной шапочке на голове, заметив их, махал рукой и приглашал громким гортанным голосом южного человека: 

— Эй, Иван, Саня, — заходы! 

Фамилий он не признавал. 

Нашим полковым врачом все были довольны. И начальство: положенные профилактические санитарные мероприятия организовывались и проводились им скрупулезно точно, опасных заболеваний в полку не было. И все остальные: знали — в любом случае Чхиквадзе придет на помощь, даст хороший совет, постарается как можно скорее избавить человека от недуга. 

А над его кавказским темпераментом, своеобразными оборотами речи, грузинским акцентом мы все необидно и незаметно для него беззлобно посмеивались. 

Очевидцы вспоминали трагикомический эпизод, в котором, как в зеркале, отразилось дружески-ироническое отношение однополчан к Чхиквадзе. 

Дело было ранней весной 1943 года, на полевом аэродроме под железнодорожной станцией Усмань, недалеко от Воронежа. Тогда наш полк наносил ночные бомбовые удары одиночными самолетами по аэродромам, расположенным на Брянщине, Орловщине и востоке Украины, где немецко-фашистское командование сосредоточивало мощную авиационную группировку, предназначенную для поддержки своих войск в планируемой на лето 1943 года «решительной» наступательной операции «Цитадель». В свою очередь, и фашистские бомбардировщики — противником к воздушным боям привлекались отборные авиационные части, такие, как эскадра «Мельдерс», легион «Кондор», авиационные группы, переброшенные с аэродромной сети Германии, Франции, Норвегии, — не оставляли нас в покое. Тем более что аэродром, на котором проводятся ночные полеты, полностью замаскировать невозможно: свет прожекторов и посадочных огней, включенные посадочные фары и ожерелья огоньков выхлопных патрубков самолетов Ил-4, заходящих на посадку или взлетающих — все это нельзя было скрыть, все это хорошо просматривалось в темноте весенних ночей. 

Правда, наше командование принимало всевозможные меры по маскировке аэродромной сети и дезинформации противника: световое оборудование ночных аэродромов включалось кратковременно и только тогда, когда необходимо было обеспечить посадку возвращающихся с боевого задания самолетов; связные аэродромные радиостанции в основном работали в режиме приема; рядом с действующими оборудовались ложные аэродромы, где имитировалась активная ночная летная работа — включались «посадочные» огни, прожекторы, производились «взрывы» и «пожары», по курсу «посадки» маневрировала, подражая заходящему на посадку самолету, автомашина с одной включенной фарой. Короче, делалось все примерно так, как показано в известном нашему поколению кинофильме «Беспокойное хозяйство». Это, конечно, давало определенные результаты — не раз бомбовые удары вражеских самолетов наносились по ложным аэродромам. Но все- таки нередко фашистские бомбы рвались и на нашем летном поле, на наших самолетных стоянках. 

Как раз такой случай произошел одной темной апрельской ночью. 

…Экипажи только что ушли на боевое задание — бомбометание аэродромов противника, находившихся вблизи украинского города Конотопа. С аэродромных самолетных стоянок и со старта, где было почти все полковое начальство, технические специалисты, летный состав и откуда поддерживалась радиосвязь с находящимися в воздухе экипажами, никто не уходил: разве можно быть где-то, кроме как на аэродроме, когда твои товарищи пребывают в опасном боевом полете? 

И Чхикваде считал своим неукоснительным долгом быть на старте во время боевого вылета: а вдруг нужна будет его помощь кому-то, возвратившемуся из полета — боевой вылет, хотя бы и ночной, всегда таит в себе много опасностей. У противника ведь и зенитная артиллерия, и ночная истребительная авиация, на вооружении которой появились радиолокационные прицелы, очень даже неплохо действуют. Не раз бывало и так, что фашистский ас-истребитель, затаясь, как бандит с большой дороги, выжидал где-то в стороне момента, и когда наш самолет заходил на посадку, пристраивался к нему в хвост — не всегда можно было обнаружить вражеский истребитель в темноте стрелку-радисту и воздушному стрелку из задней кабины, да и осмотрительность их несколько ослабевала: идем же на посадку, под нами родной аэродром, полет, считай, благополучно окончен… — и плохо тогда было экипажу такого самолета. 

На всем аэродроме царствовали темнота и тишина. 

Темнота потому, что, дабы не демаскировать аэродром, запрещалось не только любое освещение, но и курение. Правда, некоторые особо заядлые курильщики потихоньку, вопреки запрету, — слишком тягостным было ожидание результатов вылета — курили скрытно от начальства, накрывшись шинелью или самолетным чехлом. 

Тишина потому, что ничто не интересовало никого, кроме сведений о находящихся в воздухе экипажах. Она начинала понемногу нарушаться, когда от экипажей один за другим стали поступать долгожданные кодовые сигналы: «Прошел контрольный ориентир», «Задание выполнил», «Иду на точку». 

Сигналы свидетельствовали об удачном выполнении боевой задачи, что вызывало вполне объяснимое оживление на старте и понятное желание поделиться мнением с кем-то о любых приходящих в голову мыслях: о том, что неплохая погода, что уже рассвет скоро; что жаль, что вчера (которое незаметно перешло в сегодня) на танцах не пришлось побывать… Обменивались мнениями и по вопросам, связанным с происходящим в воздухе, о достоинствах и недостатках того или иного экипажа, летчика, штурмана, стрелка-радиста… В общем, почти каждому хотелось как-то скрасить томительное ожидание. 

Чхиквадзе, накрывшись шинелью — ночи были еще прохладными, — и расположась рядом с главным инженером полка Чекаловым, тоже обменивался с ним ничего не значившими репликами вроде таких, как: «не жарко», «новолуние, темная ночь — это хорошо, труднее будет фрицам наших обнаружить», «скорей бы уж прилетели наши, дай бог, чтобы у них все было хорошо»… Как бы они ни хотели казаться спокойными, внешне безразличными к происходящему, все их помыслы в конце концов сводились к одному, что волей-неволей проявлялось и в репликах, — беспокойству за находящиеся в ночном небе экипажи. 

Вдруг более чуткий Чхиквадзе замолк на полуслове последней реплики и, уловив обостренным слухом то, что еще никому не было ведомо, приглушенным голосом, почти шепотом проговорил: 

— Лэтит… 

— Кто летит, где летит?! — всполошился, крутя головой, Чекалов и посмотрел на светящийся в темноте циферблат своих наручных часов. — Нашим еще рано, минут через тридцать первые машины должны возвратиться… подожди, подожди… — И до него стали доноситься сначала еле различимые, но с каждым мгновением усиливающиеся, идущие со стороны запада воющие с надрывом звуки — так завывали лишь дизельные двигатели немецких бомбардировщиков. Уверенно заключил: 

— Немец… — и, переждав несколько секунд, добавил: — Наверное, не к нам — у нас же светомаскировка… 

А нудно воющие звуки слышались все громче и громче. Самолет противника, с выключенными аэронавигационными огнями — кто же в ночном небе тогда их включал?! — и потому невидимый в полной темноте, явно приближался к аэродрому, где, среди охваченных тревожным беспокойством людей, вновь воцарилось полное безмолвие: все терзались надеждой — может, минет их приближающаяся в черном небе опасность? 

Нет, не минула. Хотя и ожидаемая, она возникла внезапно из темной бездны, окруженной тем же, но чуть ли не оглушающим воем двигателей вражеского самолета, в виде вспыхнувшей серии светящихся точек, на глазах превращающихся в непереносимо-яркие, снижающиеся на парашютиках фонари. Мертвенно-бледный их свет заливал и летное поле, и все, что на нем находилось: людей, самолеты, аэродромную технику. 

Это были светящиеся авиабомбы — САБы, сброшенные с фашистского самолета. Люди, ослепленные ярким светом, чувствуя себя как бы раздетыми и беззащитными под их лучами, пытались как-то укрыться, за что-то спрятаться, куда-то убежать. Тем более что каждый знал: за САБами последуют взрывы фугасных или осколочных бомб. 

К счастью, сброшенные немецким штурманом бомбы перекрыли своими разрывами восточную окраину аэродрома, не причинив ему существенного вреда, но создав определенные «неудобства» для тех, кто на нем находился. Кто хотя бы раз побывал под вражеской бомбежкой, знает, в чем эти «неудобства» заключаются. 

…Яркий свет САБов, назойливый вой вражеского бомбардировщика, падающие, чудилось, прямо на тебя, оборудованные звуковыми трубками и поэтому издающие душераздирающие звуки бомбы, — все это заставило и Чхиквадзе, и Чекалова, как и многих других, упасть и прижаться к земле — верной защитнице всего живого на войне. 

— Ни кустоцка, ни бугоецка, цтобы ему, фасисту проклятому, пусто было, — сквозь зубы пробурчал Чекалов, тщетно пытаясь найти пусть какое-нибудь укрытие на ровном летном поле для своего крупного тела; когда он волновался, то начинал косноязычить, выговаривать одни буквы вместо других, чаще всего «ц» вместо «ч» и «с» вместо «щ». 

— Хотя бы ямоцка какая попалась… 

Чхиквадзе так распластал свою худощавую и небольшую фигуру на земле, что, казалось, он, прикрытый шинелью, просто маленький ее, земли, холмик. Трудно судить, какие мысли обуревали его, но в тот момент, когда фашистские бомбы стали рваться в восточной части аэродрома, он, по-видимому, под воздействием того самого инстинкта сознательного — а может быть, и бессознательного? — самосохранения, вдруг вскочил и с неимоверной, представлялось, скоростью помчался в обратную от взрывов сторону на запад. Полы его шинели, накинутой на манер плащ-палатки на плечи и застегнутой только на верхнюю пуговицу, разметнулись в разные стороны и развевались, как крылья. Тень от стремглав бегущего Чхиквадзе, похожая на огромную сказочную серую птицу, подсвечиваемая совсем низко опустившимися САБами и пламенем взорвавшихся бомб, как бы сама по себе летела впереди него. 

Такая редкостная и достопримечательная картина сразу же обратила на себя внимание большинства из находящихся на старте, в первую очередь группу летчиков и штурманов, быстрее всех оценивших обстановку и понявших, что самое страшное для них осталось позади. Это улучшило их настроение, повысило всеобщий тонус, привело к проявлению чувства острого юмора — непременного атрибута военной жизни почти в любых условиях и особенно тогда, когда после наивысшего нервного напряжения происходит его спад, когда на сердце каждого становится легколегко, когда кажется, что только что минувшее страшное на самом деле и не так уж страшно. А тут — стремительно бегущий за своей, похожей не причудливую серую птицу, тенью, пытающийся избежать уже несуществующей опасности и потому несколько смешной и нелепый в своих действиях Чхиквадзе.

— Доктор, ты зачем на запад, к фашистам, бежишь?! — под громкий смех наблюдавших за спринтом Чхиквадзе раздался иронический возглас. Возглашал замкомэска-два, известный шутник Иван Чеботок. 

Донесшийся до Чхиквадзе громогласный «коварный» вопрос Чеботка сыграл для него роль аварийного тормоза: он резко остановился — стало видно, как птица-тень сложила свои огромные серые крылья и превратилась в обыкновенную тень небольшого, одинокого на фоне освещенного летного поля, человека — медленно повернулся в сторону Чеботка и его товарищей, провел руками снизу вверх по лицу и по волосам — фуражку в суматохе он потерял, — как бы снимая с себя самому ему непонятное наваждение, заставившее его так безрассудно и безоглядно бежать неизвестно куда, и, начиная мало-помалу осознавать свое несуразное положение, преодолевая охватывающее его смущение, взволнованным, гортанным голосом почти прокричал: 

— Пачему так гавариш? Когда Чхиквадзе бэжал к фашистам? Зачэм завеем нэправду крычишь? Так нехороший чэловэк только гаварит можэт! 

… И как ни оправдывался и ни извинялся перед Чхиквадзе Чеботок, клялся, что он и не собирался обидеть своего доктора, что он хотел только пошутить и, как сейчас понимает, нехорошо пошутил, что он сам, ей-богу, испугался еще больше доктора — бомбы, они и есть бомбы, чтобы их бояться — и чуть было сам не побежал куда глаза глядят, да увидел, что бомбы-то в стороне взорвались… Чхиквадзе никак не хотел простить нанесенную ему при всем честном народе обиду… 

Еще долго всем, находящимся в квадрате и тактично не замечавшим «конфликтного» разговора Чеботка со своим доктором, слышались их голоса: громко-взволнованный — Чхиквадзе и тихо-умиротворяющий — почти просительный — Чеботка.

Однако их голоса постепенно начали звучать ближе к одной — дружественно-мирной — тональности. Чхиквадзе, конечно, давно понял, что его поведение в «экстремальной» обстановке для наблюдающих со стороны было действительно комичным. А вот ему, Чхиквадзе, тогда было совсем не смешно… Но и по-человечески Чеботка со товарищи понять можно: как же не сострить, не дать выход распирающей их радости от минувшей для всех грозной опасности?! А тут он, их доктор, как ненормальный куда- то сломя голову бежит. Вот у него, Чеботка, и вырвались волей-неволей обидевшие его, Чхиквадзе, слова. А так, парень-то он неплохой. 

Их окончательное примирение состоялось, когда один за другим, выполнив боевое задание, приземлились самолеты полка. Боевой вылет оказался удачным. В таких случаях настроение у всех заметно улучшалось, шутки и остроты слышались чаще и, кого бы они ни касались, воспринимались вполне добродушно: хорошо, сейчас ты меня «подначил», потом я тебя на чем-нибудь «подкузьмлю». Это обстоятельство не могло не повлиять на полное примирение. 


…Через несколько дней, при возвращении с боевого задания, у самолета Чеботка отказал двигатель. Выполнить посадку с одним работающим двигателем ему не удалось: самолет упал в прилегающий к аэродрому лес, смяв ажурную переднюю кабину и похоронив под своими обломками штурмана Медведева. Стрелок-радист и воздушный стрелок не пострадали — отделались «легким испугом», а вот сам Чеботок поломал ногу и был направлен в военный госпиталь. Что поделаешь — война… 

Уже под Тулой, откуда полк наносил мощные массированные удары по вражеским позициям на Курской дуге, друг Чеботка — штурман эскадрильи Виктор Добринский, получил от него письмо, в котором, сообщая о своем здоровье, Чеботок сделал приписку: «А как там наш доктор? До сих пор при бомбежке в сторону Германии бегает? Привет ему от меня…» 

Когда Добринский, лукаво улыбаясь, «информировал» Чхиквадзе о привете от Чеботка и беспокойстве насчет «бега в сторону Германии», тот попервоначалу «кровно» обиделся — взыграла горячая грузинская кровь. Сгоряча даже обратился по этому поводу к начальнику СМЕРШа полка Сергею Дворядкину: неужели он, Чхиквадзе, в самом деле трус, паникер и перебежчик? Тогда ж, под Усманью, это случайно получилось… 

Потом, поостынув и вспомнив в подробностях события той весенней ночи, умиротворяющий голос Чеботка, свои маловразумительные действия, он, с огорчением переживая проявленную недавно горячность и невыдержанность, думал: а все-таки хороший человек Иван Чеботок — не забывает своего доктора. 

А вскоре, при состоявшейся встрече с Добринским, в ответ на его лукавую улыбку благожелательно проговорил: «Ну и насмэшник этот Иван!» 

Такими сквозь ретроспективную призму многих лет представляются мне наиболее запомнившиеся начальники нашего славного 6-го — 345-го Бомбардировочного Авиационного Берлинского ордена Кутузова полка Дальней авиации. Запомнились они и, хотя на это никогда ничье внимание не обращалось, считалось, что все мы — просто советские люди, своей многонациональностью. Действительно: все полковое летное начальство — Дорохов, Салов, Еремин — исконно русские; начальник штаба — Калиниченко — коренной украинец; полковой врач — Чхиквадзе — кровный грузин; всезнающий по вопросам фронтовой обстановки, прославленный исключительной работоспособностью и оригинальной поговоркой «какого хрэна» заместитель начальника штаба Резник — истинный еврей. 

Но боевую историю полка, его славные дела творили не только и не столько начальники, но весь личный состав — летный и технический, мужчины и женщины, рядовые, сержанты и офицеры. О многих из них, дорогих моих однополчанах, о их жизни, делах и заботах будет особый разговор. 

…Пока я размышлял и писал последние строки, в памяти возникли мотив и слова послевоенной полковой песни, вернее, только, к сожалению, одна фраза из нее: 


…Здравствуй, наш крылатый

Триста сорок пятый

Ордена Кутузова

Берлинский полк родной… 


О многом напоминающая фраза.

Загрузка...