В этой книге рассказывается немаловажная часть жизненной истории человека, имевшего много сильных свойств из тех, что могут быть свойственны человеку, за исключением одного: быть героем. Поэтому некоторые читатели прежде всего решат, что мужские черты характера выражены у него слабо. И обнаружат болезненное, мучительное несоответствие между ним и окружающим его изобильным миром. В конце концов они сочтут непростительным, что он проливает много слез и чаще совершает поступки, обусловленные отчаяньем или инертностью, чем осуществляет уже принятые решения. Ни сам он, ни хронист этой жизни не смогут найти оправдания против таких упреков. Им придется довольствоваться утверждением, что внутреннее влечение к жизни, какая здесь описывается, если и не столь велико, как влечение к героическому бытию, все же должно быть достаточно сильным, чтобы избранный для такой жизни - или обреченный на нее - человек не мог от нее уклониться иначе как ценой уничтожения собственной экзистенции. Поскольку же воля к безусловной самоотдаче опять-таки предполагает наличие заранее сформулированных принципов (не говоря уже о прочем, а именно, о силе, потребной, чтобы вывести их из сферы чистого познания на определенный путь), то есть речь идет о моральной манифестации, - постольку представляется вероятным, что только герой способен решиться на подобное, вопреки себе самому.
Хронисту не остается ничего иного, кроме как просто признать такой способ существования - а по отношению к читателям проявить элементарную вежливость, предупредив их заранее, что они найдут в этой книге мало поучительного, мало надежды и силы для собственной души. Но хронист надеется, что тот, кто, несмотря на это предупреждение, отважится прочитать книгу, все-таки выиграет: получит представление о новом человеческом типе, пока абсолютно не известном. Который, собственно, не является чем-то, обретшим совершенную форму, а скорее - просто существует. Чьи жизненные функции важны не больше, чем биение комариных крыльев. Ведь эти функции - лишь один из законов плоти. Лишь повторение, осуществившееся благодаря непостижимому семени. Без всякой примеси демонического. Составитель книги, как ему кажется, настолько отчетливо чувствует биение пульса этого человека и усилия шершавого мускула, именуемого сердцем, что, сочувствуя Одному, не боится наскучить читателям, повествуя - отчасти - о мало примечательном процессе воспитания этого Одного, ссылаясь на исторические сведения, с которыми читатели давно знакомы, излагая трогательные рассказы и повседневные сказки. Вот какой-то человек прикрывает глаза ладонью. Между светом и тьмой проходит тонкое облачко дыхания. Может, и читателями овладеет в какой-то мере то братское чувство, которое охватило художника-создателя сей книги (смотри «Песнь о желтом цветке»); правда, оно сделает их еще более одинокими; но обретение такого чувства по большому счету есть необходимый шаг, если мы хотим, чтобы человечество когда-нибудь сломало эшафоты и исключило из мировой истории знаменитые имена, заменив их свободным потоком жизни, уже не отводимым в сторону и не разделяемым по произволу героев. (То есть этот роман - вовсе не только для людей с белой кожей.) Не в невообразимые дали, не в одиночество безбрежного океана, не в глубокие тигли с туманными грезами - грезами, которые разоблачают нас и всегда сопровождали человечество, включая и нас самих, во всех странствиях, - не к вратам смерти, сумасшествия, рабства (оправдывающего даже отвратительное), где растворяется собственное я, ведет путь, по которому предстоит пройти читателям этой книги. Им не навяжут никаких новых обязательств. Только маленькое сомнение будет в них впрыснуто: а не состоит ли наше призвание не столько в умении предаваться туманным грезам, сколько - и гораздо больше - в простом биении пульса. Не является ли героическое бытие ранней и варварской формой поведения человека, из которой проистекают привычка судить да рядить, всякая неуклюжая мораль. Что если мы совершаем большую несправедливость, когда устанавливаем масштаб, предписывающий изображать только совершенную форму, какой мы хотели бы быть, - куклу, идола, пусть и именуемого нами Богом? Что если нам необходимо уверовать не в Его совершенную форму, а в Его экзистенцию?
Поскольку уже решено, что я буду писать историю скорее слабого, чем сильного человека - и многие, возможно, захотят ее прочитать, несмотря на содержащуюся в ней мораль (скорее неизвестную, чем известную), - мне наверняка предъявят требование, чтобы я изобразил этого труса, как они станут говорить, или этого бездельника с самого начала его вступления в жизнь. Чтобы я рассказал, кем были его родители, представителями какой расы они являлись (белой, коричневой, желтой или черной), а также - какие физические и духовные качества он мог от них унаследовать. И далее: как он, родившийся, в любом случае, в образе человека, усвоил их обычаи, связанные с десятью миллионами условностей, как стал пользователем опять-таки многих миллионов абстракций и изобретений, как врос в порядок нашего человеческого мира. Как он издал первый крик, как впервые научился вытягивать губы трубочкой, чтобы сосать молоко из материнской груди, как разобрался с функциями своего тела, своих органов чувств. Как понял, что, дотронувшись до раскаленного железа, получит ожог. Как приобрел навык справлять свои законные, но малопочтенные потребности лишь в определенное время и в определенных местах... Ничего такого этот человек, этот Перрудья, не помнит. Его никогда не били из-за элементарных вещей, знание которых обретается исключительно личным опытом (разве только он сам, обретая опыт, набивал себе шишки). Поэтому он ничего не помнит. Он не помнит, как вытягивал губы трубочкой, захватывая ими материнский сосок. Может, его мать даже умерла при родах, и он прижимался губами к вымени какого-нибудь животного. Он не помнит процесс своего рождения. Да и кто может такое помнить, если не подслушал у родителей, когда грезил поблизости от них? И даже если в последующие годы желание покончить с неопределенностью побуждало его проводить соответствующие разыскания, то обычно это стремление к надежным сведениям очень быстро иссякало. Яснее его история не становилась: в некоем отдаленном уголке мира, без контроля заслуживающего доверия третьего лица, акт его рождения был зарегистрирован таким образом, что напрашивается подозрение о подтасовке. Этот мальчик мог быть бастардом, либо отпрыском счастливого, но внезапно распавшегося брака, либо ненавистным или любимым плодом кровосмесительной связи, родившимся как рождаются все другие дети, если бедность не загоняет их родителей в ловушку бесконечных мук и неизбежного наказания. Он был Одним и вместе с тем был как все. Он не носил никакого фамильного имени. Но все же нельзя сказать, что он был свободным: самим собой - и только. Хоть он и не знал этого, его появлению на свет предшествовали некие события, которые и потом продолжали на него воздействовать. Он выпал в виде семени из какого-то мужчины в лоно какой-то женщины и, пройдя через стадии разных биологических видов, стал человеком. Он впервые оказывается перед нами, достигнув того возраста, когда его бытие уже обнаруживает все признаки юношеского совершенства, что позволяет нам приблизиться к нему без неприязни. Ему свойственна сладостная меланхолия, которая делает его обаятельным. Он наделен немалой телесной красотой - вполне человеческой, правда, но мы, сами будучи людьми, к такой красоте неравнодушны, а потому многое ему прощаем и охотно позволяем завлечь себя в странные ландшафты его бытия. Отчуждение - в должное время и достаточно глубоко - все же прочертит границу между ним и нами. Тенденция жизни этого человека - по мере накопления наших знаний о его бытии - будет казаться нам все более бесцветной. И в какой-то момент мы заметим, что он в наших глазах как бы идет на убыль. Что единственный его жребий - становиться все легче и легче. Прирастающие дни навязывают ему проблемы, с которыми он не умеет справляться иначе как исходя из случайных условий существования, из не зависящей от его воли ситуации. Слишком часто будет он из двух возможных путей выбирать самый дурацкий; и еще чаще - вообще уклоняться от важных решений. Поэтому нам покажется, что его сердце постепенно утрачивает весомость, а ладони становятся плоскими и пустыми. Что он - существо, на которое не стоит растрачивать сострадание. Не намеченные заранее и не обоснованные цели - источники его меланхолии - будут прирастать к горе слабостей, которую ему придется в часы отчаянья, пробиваясь как сквозь туман (а иначе он бы погиб), исследовать самому. От этого угрожающего нарастания слабости он так же мало будет способен спастись, как от течения времени... Пока не позволит себе упасть, погрузиться в море безответственности; и не разрушит в своем падении всю созданную людьми конструкцию взаимно обусловленных решений. Он уподобится животному, которое, не по своей вине виноватое, претерпевает все искушения и сны бытия, всецело предается им. А потом о них забывает. (Человек, который по истечении двадцати четырех часов утрачивает воспоминания о своем прошлом.)
Долг составителя книги - предуведомить читателей, что не только один человек, не исключительно этот Перрудья будет присутствовать на ее страницах. Подобно тому, как Одинокий перенял определенный язык, определенную манеру одеваться, а значит, пусть и не зная ничего о собственном прошлом, является потомком своих предков, то есть может в каком-то смысле служить зеркальным отражением человечества, так же и человечество, оно само - пусть поначалу лишь в виде определенной выборки представителей, - будет проникать или вторгаться в жизненное пространство Одинокого. Обнаружат себя и силы крови - присутствующие во всем и, по старой привычке, пребывающие во взаимодействии. Будет, наконец, показано, что от Слабого - после того как он позволит себе упасть в безответственность - поднимется большая штормовая волна наичеловечнейшего: в силу удивительного процесса амальгамирования, который чаще всего возникает в жизни человека, никем и ничем не управляемого, а только увлекаемого общим потоком.
Поскольку этот Перрудья никакой не герой, он не захочет обременять себя большими заботами ради каких бы то ни было целей - кроме тех, к которым будет его направлять собственная животворная кровь. Он в столь малой мере обладает силой, потребной для принятия решений, что, оказавшись без помощи, вскоре погиб бы от голода; или истощил бы себя из-за беспорядочности своего образа жизни. Что слабость его суждений возрастала бы по мере ослабления его телесных функций. Из-за чего он перестал бы служить для нас примером и, став жертвой наших воззрений, враждебных ему, распался бы - в нашем представлении - на тысячу этапов болезни и мелочной преступности. Мы бы назвали это чахоткой или влечением к воровству. Однако на нем исполнилось древнее речение: он мог кормиться, как полевые лилии. Его бытие не было отвергнуто в самом начале. (Как происходит с миллионами детей, которые умирают в один из девяти месяцев, предшествующих их рождению, или - уже что-то лепеча - в первые одиннадцать месяцев после него.) Он был призван к тому, чтобы совершить движение по некоей траектории и разбиться вдребезги в момент кульминации (как если бы был героем). Пока он пребывал в глубочайших низинах, его избрали в качестве орудия. Той силе, которая его питала, которая была рабочим потенциалом миллионов людей, подобных ему (и единственным надгробным памятником для них); силе, которой он управлял посредством своей бездеятельности, Перрудья позволил излиться на человеческий мир (воспламенившийся от нее). Потому что настроение у него было такое, что хоть плачь; и он смутно подозревал, что сострадание есть первая - предварительная - ступень к великому единству человечества. Итак, богатство Перрудьи было создано трудом бесчисленных незнакомых ему людей (не погибших в первые двадцать месяцев жизни), проливавших пот еще до его рождения. За счет доходов от этого труда (а еще в большей мере - за счет голодного крика детей, не погибших в первые двадцать месяцев жизни), он развязал войну; правда, довольно справедливую, а главное - неизбежную (кому не надоест во всех случаях жизни только вежливо усмехаться?). То есть исполнил миссию, до которой не дорос бы ни один герой, просчитывающий всё заранее. Освободил от оков самые дерзновенные человеческие стремления и соответствующие им силы. Однако течение собственной его повседневности по-прежнему оставалось непримечательным. Во второй книге будет рассказано о последних месяцах жизни этого Перрудьи.