13. Меж двух миров

Отчасти обольщенный приглашениями Муссолини, отчасти заинтересовавшись его личностью, Тагор в сопровождении сына и невестки 15 мая 1926 года отправился морем в Неаполь. (Позднее к ним присоединился П.С. Махаланобис с женой). Как он сам сказал об этой поездке, "для меня это возможность узнать все самому, вместо того чтобы критиковать издалека".

В Неаполе встретить Тагора приехал также и Элмхерст. "Но поняв, что мое присутствие совсем не одобрялось официальными итальянскими представителями, я объяснил Тагору, что для меня было бы лучше всего оставить его следовать его собственным планам. Он очень расстроился от моего предложения, но я на следующий день уехал домой". Тагор с сопровождающими специальным поездом отбыл в Рим.

7 июня римский губернатор устроил в столице публичный прием, на котором приветствовал поэта от имени Вечного города. На следующий день Тагор прочитал свою первую публичную лекцию "Значение искусства", на которой присутствовал Муссолини. Он был также принят королем Виктором-Эммануилом III и побывал на спектакле по своей пьесе "Читрангода", игравшемся на итальянском языке. Но самое сильное впечатление произвела на него встреча с философом Бенедетто Кроче, который в то время фактически находился под домашним арестом в Неаполе. Общие друзья взяли на себя смелость тайно привезти его в Рим, где 15 июня состоялась эта встреча. В тот же день Тагор поехал во Флоренцию, где Общество Леонардо да Винчи организовало публичный прием в его честь.

Совершая свою поездку по Италии, обставленную почти королевскими почестями, он не представлял себе, что подтасованные и искаженные варианты его речей и интервью занимали первые полосы итальянской прессы в поддержку фашистского режима. Только приехав на отдых в Швейцарию (откуда Ромен Роллан прислал ему настоятельное приглашение), он узнал от Роллана, как его визит использовала итальянская пропаганда, в своих собственных интересах искажая его слова. Он встретился также с Жоржем Дюамелем, Дж. Д. Фрезером, Форелем, Бове, с другими деятелями науки и искусства, и все они поддержали Ромена Роллана. Тагор был потрясен, он никак не мог совместить эти известия с тем, что сам совсем недавно видел "своими глазами". Он никогда не доверял чужим мнениям, но в данном случае убедился, что его собственные впечатления основаны лишь на том, что ему показывали, у него не было возможности самому проверять факты. Свою обеспокоенность поэт выразил в письме к Элмхерсту, закончив его словами: "Если в Вашем распоряжении есть самолет, не могли бы Вы позволить мне нанять его? Я хочу сейчас же улететь в Утарайян,[100] потому что июльские дождевые облака уже собрались над нашим ашрамом, и они спрашивают, куда девался поэт, который должен был встретить их своими благодарными песнями в обмен на музыку дождя".

Однако музыка человеческой лести оказалась приятней "музыки дождя", так как его триумфальная поездка по Европе продолжалась еще пять месяцев. Из Вильнева он поехал в Цюрих, где выступил с лекцией и читал свои стихи. Здесь он встретился с итальянскими эмигрантами, и они рассказали ему о фашистских зверствах, свидетелями которых были. Глубоко потрясенный всеми этими неоспоримыми свидетельствами, Тагор опубликовал в "Манчестер юнайтед" письмо, в котором объяснил свой визит в Италию и в недвусмысленных выражениях осудил фашизм. Это навлекло на него грубые нападки итальянской прессы.

После трехнедельного пребывания в Англии он посетил Осло, где выступил с публичными лекциями, был принят королем и познакомился с Нансеном, Бьорнсоном, Бойером и другими выдающимися писателями. После второго посещения Стокгольма, где он вновь встретился со Свеном Хедином, он поехал в Копенгаген и познакомился там с Георгом Брандесом и философом Хоффдингом. В поездке по Германии он также повсюду встречал горячий, восторженный прием. Его принял президент Гинденбург. С этого визита началась его дружба с Альбертом Эйнштейном. После недельного пребывания в Праге, где на чешском языке игралась его пьеса "Почта", он через Вену поехал в Будапешт. Там ему пришлось остановиться на отдых в одном из санаториев на озере Балатон, так как из-за утомления, которое он пережил в поездке, здоровье поэта пошатнулось. После людных приемов и лекций в Белграде, Софии, Бухаресте и Афинах, где греческое правительство наградило его орденом Спасителя, он посетил Каир. Заседавший в это время египетский парламент прервал свою работу в честь поэта, а король Фуад подарил Вишвабхарати коллекцию арабских книг. В декабре он вернулся на родную землю.

Казалось, вот наконец-то настало время для уединения и покоя в Шантиникетоне, к которому он так страстно стремился. В очаровательном стихотворении из "Пуроби" под названием "Аша" ("Надежда") он выразил свое томительное желание найти пристанище в уединенном уголке земли, где бы не было "ни богатства, ни почестей, только немного любви". Однако когда одна сторона его гения расцветала "под сенью часов безделья", другая постоянно вела его на "мучительно выстроенные башни благотворительных деяний". Покой и слава редко уживаются друг с другом. Февраль был посвящен репетициям Драмы "Натир пуджа" ("Поклонение танцовщицы"), поставленной в Калькутте в конце месяца, причем в этом спектакле играл сам автор. А в марте он в очередной раз совершил поездку по западной Индии, в течение которой председательствовал на конференции по литературе хинди, созванной в княжестве Бхаратпур.

Лето он провел в уютном горном местечке Шиллонг в Ассаме, где начал писать свой знаменитый роман "Тин пуруш" ("Три поколения"). Он намеревался создать широкомасштабное произведение, что видно из названия, и начал его великолепно, в лучших традициях повествовательной прозы. Поэт, рассказчик и знаток психологии общества объединили свои усилия и достигли такого гармоничного мастерства, что некоторые критики назвали этот роман "лучшим из всех романов, написанных Тагором". Однако Тагор не был ни Толстым, ни Бальзаком, он не мог слишком долго находиться в мире своих же героев. Поэт, певец и просветитель поочередно брали верх в его внутреннем мире. Поэтому вместо задуманной саги-трилогии он написал историю только одного поколения и отказался от своей затеи. Роман появился в печати два года спустя под измененным названием "Джогаджог" ("В тенетах жизни").

Создавая этот роман, в котором говорится о моральной уязвимости материального успеха, Тагор сам без устали искал новых, неизведанных сфер для приложения своих сил. Миссионерское рвение вновь оказалось сильнее творческого, и в июле 1927 года поэт отправился в свою девятую заграничную поездку, на этот раз по соседним странам Юго-Восточной Азии. Посетив Сингапур, Малакку. Куала-Лумпур, Тайпинь, Пенанг, где его встречали овациями толпы людей, он морем отправился в Индонезию. По пути Тагор сочинил прекрасное большое стихотворение о Яве, которое он прочел (в английском переводе) на банкете, устроенном в его честь в Джакарте. На Яве среди прочих он встретился с Ахмедом Сукарно, тогда сравнительно мало кому известным молодым революционером. На Яве и Бали на Тагора произвели большое впечатление местные танцевально-драматические спектакли и другие культурные традиции, в которых он увидел близость к традициям своей страны.

Этот визит показался очень плодотворным и способствовал восстановлению культурных связей, утраченных несколько веков назад. С тех пор между странами начался широкий обмен студентами. В Шантиникетоне начало развиваться яванское искусство раскрашивания тканей восковыми красками, известное под названием батик, получившее затем распространение в других частях Индии. Глубокое впечатление, которое произвел на Тагора монументальный Боробудур,[101] запечатлено в широко известном стихотворении. В целом посещение живописных индонезийских островов глубоко взволновало его красотой природы и людей этой страны, чувством радости от общения с родственной древней культурой. Отплывая от индонезийских островов, поэт написал еще одно прекрасное стихотворение, посвященное этому визиту, под названием "Сагарика" ("Опоясанная морями"). Посетив на короткое время Таиланд, где он также встретил горячий прием, и прочитав лекцию об образовании в Бангкокском университете, он в декабре вернулся в Индию, успев на ежегодные празднества в Шантиникетоне. В январе 1928 года из Праги вновь прибыл Винценц Лесны. Наверное, ни один иностранный ученый не приложил столько усилий для изучения сочинений Тагора в оригинале, на бенгальском языке, и не проник так глубоко в их дух, как этот выдающийся чешский индолог. Вскоре в Шантиникетон к Тагору приехала знаменитая певица Клара Батт, устроившая там два концерта. Вспоминая об этом посещении в своей автобиографии "Моя жизнь в песне", она писала: "В Индии я встретилась с тремя из самых удивительных людей этой удивительной страны: миссис Энни Безант, Ганди и сэром Рабиндранатом Тагором. Последний уступил мне свою виллу, в которой он написал многие из удивительных стихотворений, стоящих в ряду великих классических произведений мировой литературы.

Я слышала иногда, как он пел, и однажды, когда он благодарил меня, послушав мое пение, я сказала: "Но вы ведь тоже певец, мне бы так хотелось послушать вас". Он извинился, сослался на полное отсутствие голоса, но наконец сказал: "Я получил такое удовольствие, слушая ваш удивительный голос, что, коли вы желаете, спою для вас".

Перед единственным слушателем, которым была я, и без всякого аккомпанемента, он спел две или три песни своего собственного сочинения. Редко я бывала взволнована чьим-нибудь пением так, как пением этого величавого и почитаемого поэта; он пел с утонченным чувством, и его голос, хотя и совершенно не поставленный, имел естественную серебряную мелодичность".

Получив приглашение прочитать лекции в Оксфордском университете, Тагор вновь собрался за границу, однако от путешествия пришлось отказаться из-за болезни, внезапно проявившейся по прибытии в Мадрас. После недельного отдыха в Адьяре, где он был гостем Энни Безант, проведя еще несколько дней в мягком климате Кунура, он отплыл на Цейлон в надежде поправить там свое здоровье и все-таки отправиться оттуда в Англию. По дороге он остановился в Пондичерри, чтобы посетить философа-йога Ауробиндо Гхоша, с которым был хорошо знаком в дни молодости, когда занимался революционной политической деятельностью. Вспоминая о своих впечатлениях, поэт писал на борту французского корабля "Шантийи": "Много лет назад я встречал Ауробиндо в ореоле героизма его ранней политической борьбы и сказал: "Ауробиндо, прими приветствие Рабиндры". Сегодня я вновь увидел его в позе, выражающей спокойную мудрость, и повторил про себя: "Ауробиндо, прими приветствие Рабиндры".

Он провел десять дней в Коломбо, но, поскольку улучшения здоровья не последовало, оставил всякую надежду на поездку в Англию и вернулся на материк. Три недели он отдыхал в Бангалоре в гостях у своего старого друга, философа сэра Браджендраната Сила, который был тогда вице-ректором Майсорского университета. Стоило ему отказаться от поездки, как беспокойство и раздражение покинули его. Вернулось давно забытое равновесие, а вместе с ним и творческое вдохновение. Во время своего короткого пребывания в Бангалоре он закончил роман "Джогаджог", о котором говорилось выше, и дописал еще один, начатый во время последней поездки в Коломбо, "Шешер кобита" ("Последняя поэма"). Этот роман, почти наполовину состоящий из стихов, очень любим бенгальскими читателями. Дух современности, игривый, ироничный тон, введение в действие самого Тагора в качестве мишени беспощадной критики со стороны героя романа, блестящее остроумие диалогов и финальная трагическая нота, звучащая в прекрасном завершающем стихотворении, которое дало название книге, — все это способствовало чрезвычайной популярности романа среди молодых читателей. В качестве примера своеобразия его стиля можно привести самообличительную речь, вложенную автором в уста своего героя, выступающего на литературном собрании:

"Главное возражение против Рабиндраната Тагора состоит в том, что этот господин, подражая Вордсворту, упрямо продолжает свою деятельность. Много раз посланец смерти призывал его потушить светильник, но даже тогда, когда старец встает со своего трона, он продолжает держаться за его ручки. Если он не хочет уходить по своей воле, наш долг — покинуть его двор. Тот, кто придет вслед за ним, также совершит триумфальное восхождение, будет метать громы и молнии, хвастливо утверждать, что его правлению не будет конца, что сами небеса прикованы к его бренному обиталищу. И опять почитатели будут прославлять и обожать его до тех пор, пока не пробьет час приносить жертву, когда они же станут требовать освобождения от пут поклонения. Так поклоняются четвероногому богу в Африке. Так же можно поклоняться двустопному, трехстопному, четверостопному или пятистопному богу стихотворного размера. Никакое осквернение не может сравниться с профанацией почитания, ставшего избитым и затасканным… Культ литературной диктатуры быстро устаревает. Второе мое возражение против Рабиндраната Тагора заключается в том, что его литературные творения округлы или волнисты, как и его почерк, навевающий мысли о розах, луне и женских лицах. Примитивно копировать созданное природой. От грядущего диктатора мы ждем произведений прямых и острых, как колючка, как стрела, как отточенное копье. Не цветов, а ударов молнии, невралгической боли… Поэты, которым не стыдно подавать голос в течение шестидесяти или семидесяти лет, обесценивают себя и должны за это поплатиться. В конце концов их стиль раззванивается по свету подражателями, которые их передразнивают и строят гримасы за их спиной. Их творчество теряет всякое художественное достоинство и, воруя понемногу из собственного прошлого, они превращаются наконец в обычных торговцев краденым…"

Роман завоевал популярность не только среди молодежи. Зрелые и разборчивые критики тоже приняли его Доброжелательно. "Последняя поэма", — утверждал профессор С. К. Банерджи, — роман, написанный с большим поэтическим напряжением и на более поэтическую тему, чем, может быть, любой другой роман в истории мировой литературы". Доктор Шукумар Шен говорит о нем как о "любовной истории, написанной так, чтобы покончить со всеми любовными историями", а Бхабани Бхаттачарья, сам автор многих романов, заявлял: "Красота чувств в нем не поддается описанию, как и красота его языка. Каждый отрывок из него — это уникальная, потрясающая поэма в прозе, — и просто поразительно, что такое свидетельство молодости духа могло выйти из-под пера писателя, живущего восьмой десяток лет. Тагору удалось внутренне переродиться заново, так что творческий гений его сочетает богатое изобилие юного духа и глубину миропонимания подлинного ясновидца". Сюжет романа очень прост. Герой представляет собой образец ультрасовременного бенгальского интеллектуала, оксфордское образование которого развило в нем комплекс превосходства, создало манию оригинальности. Однако его агрессивному самодовольству нанесен сильный удар: он случайно встречает, а затем влюбляется в совершенно отличный от него продукт современного образования — умную девушку, способную на глубокие чувства. Ниспровергатель идолов становится пылким обожателем, но девушка понимает, что он влюблен не в нее, а в идеализированный ее образ, которому она никогда не сможет соответствовать. Чувствуя приближа-ющуся трагедию, она освобождает его от клятвы верности. Последнее стихотворение, которым она прощается со своим возлюбленным, — свидетельство глубины чувств, на которую она способна.

Я все тебе дала! Из смертной глины

Сам изваяй богиню для себя

И в храме сердца поклоняйся ей.

Не оскверню твой храм, рукой не двину,

Слезинки я не уроню, скорбя,

Не заглушу напев священной вины

Печалью безысходною моей.

Все к лучшему, и ты разлуку нашу

Не смей оплакивать со мною, — обещай!

Я вновь могу наполнить жизни чашу.

Мой друг, прощай![102]

На склоне лет поэт вновь переживал в воображении свою романтическую юность. Его молодые современники, очарованные последним романом, умоляли его издать антологию своих любовных стихов и поместить в нее новые сочинения. Этого предложения оказалось достаточно, чтобы тлеющие угли вновь вспыхнули. Как он сам замечал с иронией, он уподобился автомобильному двигателю, который заводится с пол-оборота. Поэтому вместо составления антологии он написал целую книгу совершенно новых стихов, в основном о любви, — "Мохуа", по названию пахучего индийского цветка, из которого делают местное хмельное вино. Поэт всю свою жизнь был влюблен в любовь, в любовь обезличенную. В одном из ранних стихотворений он писал:

Она спросит: "Останутся ли жить твои песни?" И я отвечу: "Этого я не знаю, но знаю я, что часто в песне я обретал бессмертие".

Во время сезона дождей 1928 года Тагор ввел два новых сезонных праздника: Врикша-Ропана (Посадка деревьев) и Хала-Каршана (Вспашка) соответственно в Шантиникетоне и в Шриникетоне. Эти живописные праздники с их незатейливыми церемониями, сопровождавшимися музыкой, танцами и ведическими песнопениями, взывавшими к жизненным силам природы и символизирующими ее непреходящую молодость, отмечаются до сих пор и привлекают многочисленных зрителей из окрестных деревень и из Калькутты. Тагор был влюблен в лес, постоянно сетовал на безжалостное уничтожение лесов в сельской местности и хотел ввести в практику особый ритуал посадки деревьев. Это ему удалось. Ныне не только в Шантиникетоне, который когда-то был клочком выжженной земли, а теперь стал миниатюрным городом-садом, — по всей Индии посадка деревьев, введенная Тагором, превратилась в народный праздник, в ее организации принимают участие центральное правительство я правительства штатов.

Одна из самых характерных книг его стихов называется "Бонобани" ("Голос леса"). В ней собраны стихи о деревьях, кустарниках и цветах, а также о различных временах года. В целом книга представляет собой гимн природе и посвящается другу поэта, биологу Дж. К. Бошу, который доказывал, что растениям свойственны почти такие же жизненные реакции, как и людям. В одном из писем, написанных в молодые годы в плавучем доме на реке Падме, Тагор тоже описывает свое странное ощущение родства с землей: "Я чувствую, как будто смутные, далекие воспоминания возвращаются ко мне из тек времен, когда я был единым целым со всей остальной землей, когда на мне росла зеленая трава, на меня падали осенние листья, когда горячий аромат молодости исходил из каждой поры моего огромного, мягкого и зеленого тела при прикосновении ласковых солнечных лучей, и новая жизнь, светлая радость полусознательно испускалась и разливалась по свету из всей огромной глубины моего существа, безмолвно раскинувшегося под ясным голубым небом разными странами, морями и горами".

1928 год был по-настоящему плодотворным, и отчасти, быть может, потому, что по состоянию здоровья Тагор оставался на родной земле. Именно в этом году он приступил к первым своим опытам в совершенно новой и неожиданной для него области творческого выражения — в живописи. Его всегда тянуло к этому искусству, всегда бросал он на него вожделенные взгляды с тех пор, как маленьким мальчиком увидел, как рисовал его старший брат Джотириндронат, одаренный разнообразными талантами. Об этом своем тайном желании он рассказывает в "Воспоминаниях". "Я вспоминаю, как лежал вечерами на покрытом ковром полу с альбомом в руках и пытался рисовать — скорее играл в создание картин, чем упражнялся в изящных искусствах. Главным в этой игре было то, что сохранилось от нее в моей душе, и от чего ни следа не осталось на бумаге".

Позднее, когда в его племянниках Обониндронате и Гогонендронате обнаружились способности к живописи, он вдохновлял их на этом поприще и помогал находить то, что со временем стало называться современным течением в индийском искусстве. Сам же он почти не брал в руки кисть. Однако часто рисовал пером. Его рукописи содержат обширные и увлекательные свидетельства таких упражнений в рисовании, вплетенные в стихи.

Большинство этих упражнений связано с тем, что он называл "небрежностями в моих рукописях", то есть с исправлениями и зачеркиваниями, которые он не оставлял на листе в виде бессвязных помарок. Они казались ему "потерянными бродягами", неистово ищущими спутников и жалобно призывающими спасти их от горького положения изгнанников; поэтому он тем же пером объединял эти "одинокие несообразности" в причудливые или гротескные ритмические фигуры.

Теперь же он отдался новому занятию, упиваясь им как ребенок новой игрушкой. К счастью, он не имел достаточной выучки и амбиции, чтобы попытаться утвердить себя как художник, поэтому он рисовал, не подчиняясь никаким внешним ограничениям, не делая ничего показного. Единственное, что достойно сожаления в этой ситуации, это то, что, не принимая всерьез свое искусство, он рисовал на любых попадавшихся под руку листах бумаги, подчас самыми случайными инструментами и красками, из-за чего возможность сохранения этих картин становится теперь проблематичной. Рисовал он быстро и уверенно, чаще всего в перерывах между литературным трудом, каждую картину заканчивал в один прием и оставил после себя около 250 картин и рисунков, причем все они созданы в последние тринадцать лет его жизни. Это, несомненно, выдающийся результат, учитывая к тому же то обстоятельство, что в эти же годы он опубликовал более шестидесяти книг новых стихов и прозы.

Сам он называл свои картины "стихосложением в линиях" и признавался в одном из писем, что был "безнадежно опутан очарованием линий". Многие его рисунки, несомненно, отмечены ярко выраженным чувством ритма, однако в остальном трудно найти что-либо общее между его поэзией и живописью. Какое-то другое его "я", если и не более глубокое, то, во всяком случае, более открытое искало свое выражение в этом новом виде искусства. В литературе Тагор — сознательный художник, законченный мастер, в совершенстве владеющий своими инструментами и умениями, способный сказать то, что он хочет, и так, как он хочет. Поэтому то, что он говорит, непременно выверено, обдумано, как и всякое большое искусство, и всегда прекрасно, иногда настолько прекрасно, что задаешь себе вопрос, до какой степени это сказано Рабиндранатом, человеком из плоти и крови, и в какой мере его голосом говорит дух всей Индии. Он пишет, сознательно посвятив себя служению высшей воле. Рисуя же, он скорее похож на лунатика, уверенно шагающего, не глядя себе под ноги, влекомого неуправляемой силой. Гротеск, эксцентричность, жестокость, злоба — все то, отчего он тщательно очищал свои литературные произведения, проявляется в его рисунках. В них чувствуется игра не только Ариэля, но и Пэка и Калибана.[103]

Он писал в одном из писем: "Моим картинам нельзя дать названий, так как на них не изображается никакой заранее задуманный сюжет. Внезапно какая-нибудь форма, истоки которой остаются для меня загадкой, срывается с кончика моего пера и обретает индивидуальность". Этот взрыв творческого неистовства, проявившийся в рисовании на уровне глубин подсознания, был столь же загадочен для него самого, как и для окружающих. "Что все это значит? — писал он. — Когда в книге моей жизни заканчиваются последние главы, властелину моей жизни заблагорассудилось предоставить мне эту невиданную возможность и средства, с помощью которых я мог сочинить эпилог". "Картины Тагора, — писала графиня де Ноай в 1930 году, когда в галерее Пигаль в Париже была устроена выставка его работ, — которые начинаются как проникновение духа в сон по призрачным, неуловимым спиралям, вырисовываются в самом процессе своего удивительного создания, и можно только удивляться мастерству, проявляющемуся во всем, вплоть до мельчайших деталей… Почему Тагор, великий мистик, внезапно, сам того не зная, выпустил на волю то, что в душе его издевается над миром, высмеивает его, а может быть, и презирает?

Я люблю Вас и еще больше восхищаюсь Вами, Тагор, с тех пор, как Вы сделали нам такие богатые и в то же время жестокие признания; но смогу ли я когда-нибудь вновь обрести того великого чистого ангела, которым Вы были, когда Ваши неслышные шаги по гравийной дорожке сада вызывали во мне мысли о моих, может быть, вымышленных грехах и о Вашей возвышенной невинности?"

Не так изысканно, но более определенно писал в том же году выдающийся философ-искусствовед Ананда Кумарасвами. "Выставка рисунков Рабиндраната Тагора представляет исключительный интерес, так как на ней мы видим, практически впервые, настоящие образцы современного примитивистского искусства. Правомерно задать вопрос, как это воспримут те художники и критики, которые так долго выдвигали и расхваливали более расчетливые примитивизмы, архаизмы и псевдоварваризмы европейского происхождения — восхитятся ли они действительно подлинным искусством? Это на самом деле оригинальный, на самом деле наивный способ выражения, уникальное свидетельство вечной молодости, сохранившейся в убеленном сединами и почитаемом человеке…

Поэт не давал описательных названий своим картинам — да и возможны ли они? Это не картины о вещах, а картины о нем самом. В этом смысле они, по-видимому, намного ближе к его музыке, чем к поэзии. В поэзии, по крайней мере в том, что касается ее содержания, он в первую очередь выступает не как изобретатель, а скорее как чуткий выразитель национальных традиций, поэтому его слова более взвешены и более выразительны, чем могут быть слова какого-либо индивидуального гения; поэзия ничего не открывает для нас в личности поэта, хотя и указывает на его общественную позицию. Живопись же — это очень интимное самовыражение, сравнимое с личной перепиской. Какую же разностороннюю и яркую личность она раскрывает… Стиль столь же разнообразен, как и темы… Средства всегда соответствуют цели; цель эта не искусство с большой буквы, не средство самовыражения, не урок, предназначенный для развития нашего ума, и не способ ухода от жизни самого художника, — это искусство без скрытых мотивов, абсолютно невинное, как сотворение мира".

1 марта 1929 года Тагор отплыл в Канаду по приглашению Национального совета по делам образования этой страны.

Затем последовали приглашения от нескольких американских университетов, и поэт вновь решился на поездку по Соединенным Штатам, несмотря на горький опыт, приобретенный восемь лет назад. К сожалению, при отъезде он потерял свой паспорт, и поэтому его ждали еще более жестокие испытания. Как пишет Джеймс Диз, "при отплытии из Ванкувера поэт был задержан в помещении американской иммиграционной службы, где его подвергли, по его словам, унизительному допросу. Среди прочего лауреата Нобелевской премии по литературе спросили, умеет ли он писать и читать. Оскорбленный поэт хотел было сразу же отменить свой визит в Штаты, но затем решил все-таки плыть в Лос-Анджелес, поскольку уже существовали договоренности о лекциях. Однако через несколько дней он прервал это долгожданное турне и отплыл на родину".

Возможно, ему и на этот раз вспомнилась позорная нищенская сума. Как бы то ни было, все его визиты в эту страну, кроме самого первого, оказались неудачными. Конечно, замечал Элмхерст, он питал "…огромное уважение и глубокую привязанность к некоторым американцам, которые до конца оставались его друзьями. Но в целом Америка вызывала его раздражение. Его духовный взгляд па Жизнь не мог смириться с головокружительным темпом, суетой и безобразием. Он считал, что в такой атмосфере трудно размышлять и, насколько я знаю, нигде и никогда не чувствовал себя спокойно. Он никак не мог забыть, как по приезде в Калифорнию у него сняли отпечатки пальцев, что он воспринял как тягчайшее оскорбление. Конечно, было время, когда и мы, британцы, должны были оставлять свои отпечатки пальцев; но я думаю, что он считал, что этот акт американцы применяли только к преступникам и цветным из Азии и Африки. Иногда его негодование по поводу некоторых сторон американской жизни могло быть совершенно необоснованным, однако нет сомнения, что многие из его критических выступлений были справедливы".

Почти месяц провел он в Японии. Он любил эту страну, ее добрый и дисциплинированный народ и с огромным сожалением наблюдал, как умы японцев неотвратимо отравляются преднамеренно развязанной истерией имперских притязаний.

После остановки в Сайгоне, тогда столице Французского Индокитая, где ему был оказан очень теплый прием, в июле Тагор вернулся в Индию, как раз вовремя, чтобы, как он любил говорить, приветствовать своими песнями дождевые облака в небе Шантиникетона. На этот раз поэт вернулся крайне утомленным и душой и телом, и даже песни отказывались литься потоком, как раньше. Почти все его зарубежные визиты, за единственным исключением его пребывания в Буэнос-Айресе, стали скорее тормозом, чем стимулом его творческой активности. И поэт и пророк, оба занемогли. К счастью, в распоряжении Тагора находилось столько средств самовыражения, что если какое-то не соответствовало его настрою, он прибегал к другому. Поэтому он удовольствовался тем, что занялся живописью, а также критическим переосмыслением принципов литературы, которые он излагал в своих лекциях в Калькутте. Тогда же он переработал для сцены свою старую драму, написанную белым стихом, — "Раджа и рани". Тагор переписал драму в прозе и озаглавил ее "Тапати". Она была успешно поставлена в Калькутте, где в роли Раджи выступил автор. Один из самых плодовитых писателей в мире, Тагор был самым экономным в выборе тем. Он часто использовал одну и ту же тему в различных формах. Трудно сказать, почему так происходило: то ли из-за того, что ему трудно давалось придумывание новых сюжетов, то ли потому, что он, как хороший повар, любил подавать старые блюда под новым соусом, а может быть, его старые любимые герои, по мнению их создателя, заслуживали лучшей доли, чем он отвел им.

В январе 1930 года Тагор посетил западную Индию. В Бароде он прочитал лекции на тему "Человек — художник". В начале февраля, вернувшись в Шантиникетон, он принял губернатора Бенгалии сэра Стэнли Джексона, который приезжал в Шриникетон на открытие конференции кооператоров. Тагор подвергся резкой критике со стороны своих соотечественников за то, что принял представителя британского режима, в то время когда Махатма Ганди планировал организацию новой волны массового сопротивления этому режиму.

А в начале марта Тагор вновь воспользовался возможностью уехать в Европу: его давно уже приглашал Оксфордский университет, а в парижской галерее Пигаль открывалась выставка его живописи.

Парижская критика хорошо приняла его картины. "Только те, — писал Анри Виду, — кто никогда не признавал существование загадочных течений мыслей и чувств, порождаемых самим нашим веком, которые незримо проникают во все души и определяют направление целой эпохи, удивятся тому, что эта чистая живопись, совершенно искренняя и совершенно лишенная всяких следов влияния наших студийных привычек, иногда столь похожа на самые последние искания художников Запада. И речи быть не может о подражании, однако совпадение духа просто замечательно".

Приехав 11 мая в Англию, Тагор провел первые несколько дней в квакерской общине в Вудбруке около Бирмингема. Сюда дошли потрясшие его известия о событиях в Индии, происшедших после его отъезда: арест я заключение Махатмы Ганди, Джавахарлала Неру и других лидеров партии Индийский национальный конгресс, введение осадного положения в Шолапуре, массовые расстрелы и огульные аресты по всей стране. "Хотя и очень неполно, — говорил он представителю "Манчестер гардиан", — через приезжающих из Индии до меня доходят сведения о том, какие жестокие и необоснованные наказания терпят совершенно невинные люди. Хотя эти действия и прикрываются высокопарными словами о законе и порядке, они являются наитягчайшим нарушением закона гуманности, который представляется мне выше любого Другого закона". Лекции, прочитанные им в Оксфорде, вышли год спустя в лондонском издательстве "Аллен эпд Анвин" под названием "Религия человека" с посвящением Дороти Элмхерст.

Несколькими годами раньше Дороти и Леонард Элмхерст приобрели средневековый замок в живописном графстве Девоншир, известный под названием Дартингтон Холл, и намеревались организовать там "ряд учреждений образовательного, исследовательского и коммерческого назначения, что-то вроде Шанти- и Шриникетона, вместе взятых". Здесь Тагор отдыхал летом в течение нескольких недель, окруженный заботами друзей. "Однажды, — вспоминает Элмхерст, — он попросил несколько флаконов цветных чернил, и, когда их принесли, начала рождаться серия рисунков и набросков. "Я не могу сказать вам, откуда во мне берется это вдохновение, — сказал он мне. — Ясно, что моей рукой движет что-то, не поддающееся моему сознательному контролю. Кто эти странные существа, появляющиеся на бумаге? Откуда они? Я не знаю".

После выставки его картин в Бирмингеме и Лондоне Тагор в июле отправился в Берлин. Разные объяснения давались всеобщему энтузиазму, с которым Тагора принимали в донацистской Германии, но факт остается фактом, что до конца своей жизни он сохранил теплые воспоминания о своих поездках в эту страну, и горячую привязанность к ее народу даже в те годы, когда он со всей своей бескомпромиссностью возненавидел нацизм.

После почти месячного отдыха в Женеве Тагор отправился в Москву по приглашению Советского правительства в сопровождении Омио Чоккроборти, Арьяма Вильямса, Шоумендроната Тагора (своего талантливого внучатого племянника) и мисс Марго Эйнштейн, дочери известного физика. К счастью, полные записи об этом визите сохранились в серии писем, написанных им домой, которые позднее были опубликованы под названием "Рашиар Читхи" ("Письма о России"). Эти письма свидетельствуют об одном из самых выдающихся качеств поэта: чем старше становился он годами, тем моложе был духом. К старости он стал намного менее консервативным и более терпимым, чем в свои зрелые годы. И, как ни странно это может прозвучать, в старости он выглядел более красивым, чем в молодые годы, — это подтверждается не только его фотографиями, но и свидетельствами современников, видевших его в том и другом возрасте. Он скорее созревал, чем старел. Как и Ганди, с годами он обнаружил, что правда выше любой религии, а человеческое благополучие важнее любой философии.

Иначе вряд ли автор "Гитанджали" и великий выразитель духовного наследия Индии мог бы рассматривать свой визит в Советскую страну как паломничество. "Если бы я не приехал в Россию, — писал он, — паломничество моей жизни было бы неполным. Первая мысль, которая поразила меня еще до того, как я мог оценить хорошее и плохое, что здесь делается, была: какая невероятная смелость! То, что называется традицией, остается с человеком тысячами различных способов; ее многочисленные убежища, бессчетные двери охраняются легионом часовых; ее сокровища образуют горы, складываемые веками. Здесь, в России, все вывернули с корнем; в их умах нет ни страха, ни колебаний… Зов русской революции — это также зов всего мира. По крайней мере эта нация единственная из всех наций сегодняшнего мира думает об интересах всего человечества, считает их выше своих национальных интересов".

Истый поборник интернационализма, он завороженно следил, как поднимается занавес над сценой мировой истории. "Было бы непростительно, — писал он, — не взглянуть на величайший жертвенный костер в истории человечества". Когда-то его глубоко тронули слова одного корейского юноши, что "сила Кореи — это сила ее горя". То же великое чудо силы горя влекло его в Россию. Он слышал много противоречивых отзывов об этой стране, ему рассказывали о жестокой борьбе, которую пришлось выдержать большевикам ради упрочения власти. Многие друзья пытались отговорить его от этой поездки, расписывая ему картины трудностей: недостаток комфорта и привычных удобств, скудную пищу и грубые нравы; во всяком случае, утверждали они, Тагору удастся увидеть лишь показную сторону жизни страны.

Но, писал Тагор, "…слова корейского юноши звенели в моих ушах. Про себя я думал: вот, в самом центре западной цивилизации, столь гордой мощью богатства, Россия провозгласила власть неимущих, полностью игнорируя угрозы и проклятия всего западного мира. Если я не поеду, чтобы увидеть это зрелище, кто поедет? Они силятся разрушить власть сильных и богатство богатых. Почему мы должны этого бояться? И зачем нам сердиться? У нас нет ни власти, ни богатства. Мы принадлежим к самому голодному, беспомощному и обездоленному классу в мире".

Этот поэт, на которого "высшие" английские критики клеили ярлыки "средневекового барда", оказался намного сильнее и мужественнее многих своих более молодых современников. Ганди, который отличался от него взгляда-Ми по стольким общественным вопросам, интуитивно понял его, когда описал Тагора как "великого стража" прав человека, как защитника права каждого индивидуума, белого, коричневого или черного, на полное развитие личности. Если любая общественная или политическая система, как бы ни была она священна и неприкосновенна, стоит на пути развития человека, он не колеблясь сказал бы: "Ёcrasez l`inlame"[104]

И поэтому, когда поэт отправился в Россию, он не мог не восторгаться великими достижениями революции в поднятии обездоленных до уровня, достойного человека.

"Куда бы я ни посмотрел, — писал он, — я не вижу никого, кроме рабочих… Возникает вопрос: где так называемые благородные господа? Массы России не живут более в мрачной тени так называемых благородных господ. Те, кто был спрятан за занавесом, стали полноправными людьми. Я не могу не думать о крестьянах и рабочих моей страны. Кажется, будто бы волшебники из "Тысячи и одной ночи" поработали в России. Только десять лет назад массы здесь были безграмотны, беспомощны и голодны, как и у нас, так же слепо религиозны, так же глупо суеверны. В горе и в опасности они имели обыкновение просить защиты у своих святых в церквах, в страхе перед другим миром их ум был закрепощен священниками, а в страхе перед этим миром — правителями, заимодавцами и землевладельцами. Обязанностью бедняков было чистить те самые сапоги, которыми хозяева их пинали. Они не знали никаких перемен в образе жизни за тысячелетия. У них были те же самые старые телеги, те же старые прялки, те же старые масляные прессы. Любое предложение перемен вызывало их на мятеж. Как в случае с нашими тремястами миллионами соотечественников, призрак времени сидел на их спинах и закрывал им глаза руками. Кто мог быть более поражен, чем несчастный индиец, как я, увидевший, что за эти несколько лет они уничтожили гору невежества и беспомощности?"

Он знал, он собственными глазами видел, что подавляющее большинство в его стране, как и во многих других странах, — это вьючные животные, у которых нет времени стать людьми. Они вырастают на отбросах общественного богатства, получая лишь самое малое количество еды, одежды, образования. Те, кто трудится больше всех, получают взамен самые жестокие унижения — они лишены почти всего, что делает жизнь ценной. Они, как говорил Тагор, будто фонарные столбы, держат лампы цивилизации на своих головах; все вокруг получают свет, тогда как их собственные спины закапаны потеками масла. Он часто думал о них, работал для них и чувствовал стыд за свой собственный, более счастливый жребий. Тагор вынужден признать, что нищета и неравенство были, по-видимому, неизбежными спутниками общественного прогресса. "Я думал про себя: это неизбежно, чтобы часть нашего общества находилась наверху, а если кто-то есть наверху, то кому-то надо оставаться внизу?.. Цивилизация начинается только тогда, когда человек расширяет свое видение за пределы простой борьбы за существование. Самые прекрасные плоды цивилизации выросли на полях праздности. Развитие культуры требует досуга".

Поэтому он некогда верил, будто самим Провидением указано, что большинство должно трудиться для того, чтобы привилегированное меньшинство могло цвести как лилии на лугу. Самое большое, что счастливые высшие классы могут сделать, это считать себя, как предлагал Ганди, опекунами благополучия неимущих и стараться улучшить их жалкое состояние. "Однако беда в том, — писал он, — что мы не можем свершить ничего постоянного в деле благотворительности. Если мы стараемся сделать кому-нибудь добро, оно искривляется обстоятельствами. Реальная помощь исходит из четкого чувства равенства. Как бы то ни было, я не смог удовлетворительно решить для себя эту сложную проблему. И все же я чувствовал стыд за себя, ибо я был вынужден прийти к выводу, что пирамида цивилизации могла быть построена лишь на подчинении и обесчеловечении преобладающего большинства в человеческом обществе — всех тружеников мира".

Он не обращал внимания на очевидное отсутствие в России так называемых цивилизованных удобств, которые в преизбытке встречал в городах Европы и Америки. Наоборот, он даже радовался, что "…лоск роскоши совершенно отсутствует в Москве… То, что мне больше всего нравится в России, это полный отказ от этой безвкусной гордости богатством". Автора "Гитанджали" вовсе не шокировал даже открыто атеистический характер Советского государства.

"В течение многих веков, — замечал он, — старая философия теологии и старая философия политики подавляли дух русских людей и даже, быть может, саму их жизнь. Советские революционеры ныне истребили эти два зла до самых корней. Мое сердце радостно бьется при виде этой столь безболезненно раскрепощенной нации, достигшей такого великого освобождения и в такое короткое время. Ибо религия, разрушающая свободу мысли человека путем удержания его в невежестве, является худшим врагом, чем самый плохой из монархов… Пусть богословы из других стран осуждают Советскую Россию как им угодно; я не могу осуждать ее и не осуждаю. Атеизм гораздо лучше, чем суеверие в религии и тирания царя, которые были тяжелыми камнями на груди России". И далее он говорит, что в действительности он только в Советской России полностью понял смысл великого призыва "Упанишад" — "не домогайся".

Конечно, Тагора нельзя причислить к сторонникам коммунистической идеологии. Марксизм и философия диалектического материализма были чужды строю его ума, искавшего в историческом процессе гармонии и сотрудничества, а не противоречий и конфликтов. Его вера в ценность индивидуального сознания и в "бесконечную личность человека" подготовила в нем предубеждение против политических действий, направленных на подавление оппозиции. Но он верил великому созидательному стимулу русской революции, наиболее ярко проявившемуся в деле образования масс.

"Для ревнителей власти, — писал он, — единственным способом добиться своего остается возможность держать умы людей парализованными невежеством. Во времена правления царей умы людей, лишенных образования, были пленены, и вокруг них, как сжимающий удав, вились религиозные суеверия… В последние годы Россия была свидетелем деятельности энергичного правителя. Но чтобы увековечить себя, она выбрала не тропу царей, которая есть путь подавления человеческого духа через невежество и суеверия, подавление мужества розгами казаков… Никто не может с определенностью сказать, какую конечную форму примет большевистская экономическая философия. Но несомненно, что образование, которое наконец стало так просто и общедоступно русским массам, улучшило их дух и навсегда сделает честь человечности большевиков".

Одной из самых интересных поездок Тагора в Москве стало посещение коммуны детей-сирот, известной как "Коммуна юных пионеров Алисы Кингиной". Одним из детей, которые приветствовали его, был Александр Филатов, теперь известный в своей стране поэт. Вспоминая это детское впечатление, Александр Филатов пишет: "Показав гостю нашу коммуну, дети усадили его в кресло в Пионерском зале. Они окружили его, и началась сердечная беседа. Теперь у нас была возможность хорошенько рассмотреть поэта. Мы были очарованы его наружностью. Его высокий ясный лоб, выразительные глава, приятное лицо без единой морщины — все говорило об уме, его великих мыслях и делах. Он, видимо, понял наше любопытство и, потрогав свою бороду и баки, сказал: "Это только маска, мое сердце молодо и горячо, — и добавил с улыбкой: — Сердце пионера"… Мы показали ему нашу "живую газету" "Пятилетний план", посвященную пропаганде детских яслей. Потом мы пригласили поэта в столовую и угостили ужином. Поэт был глубоко тронут нашим приемом и, прежде чем уехать, записал свои впечатления в книгу гостей: "Я буду всегда помнить очаровательный вечер, проведенный с этими пионерами. Я научился у них многому, что будет очень полезно для моего народа в Индии, и я им благодарен. Я всем сердцем симпатизирую этим юным строителям судьбы их народа и желаю им всем успеха".

В России у него была насыщенная программа: он посетил много организаций и встретился со многими знаменитостями. В Москве также прошла выставка его картин. Но ни одно событие не оставило более глубокого впечатления, чем эта встреча с сиротами, чьи маленькие лица светились надеждой и уверенностью. Он видел, насколько отлично их положение от жизни сирот в его собственной стране. Поэт любил детей и не мог не восхищаться страной, где так хорошо заботятся о детях.

Вернувшись в Германию, Тагор вскоре отправился в Соединенные Штаты. На этот раз американская интеллигенция постаралась искупить недостаток внимания, который поэт ощущал во время предыдущих визитов. Специальный комитет общественности дал 25 ноября в его честь банкет в отеле "Балтимор", на котором присутствовало 350 самых известных граждан Нью-Йорка, в их числе экс-президент Кальвин Кулидж и Синклер Льюис, только что получивший Нобелевскую премию. Поэт чувствовал себя не совсем здоровым после недавнего сердечного приступа, однако его весьма обрадовало американское гостеприимство. "Как жаль, что я чувствую себя недостаточно молодым и сильным, чтобы должным образом приветствовать вас — великую нацию нашего мира", — сказал он на банкете.

Но он не скрывал своих мыслей. "Вы не можете даже понять, как страдали мы, люди Востока. Меж нами стоит высокий барьер вашего материального благосостояния. Я всегда чувствовал любовь и восхищение перед Западом — не только за то, что он дал мне самому, но и за то, что даст он всему человечеству, — сокровища науки". Он призвал к более глубокому пониманию проблем и надежд Индии и призвал Запад "завершить свое путешествие в Индию", сказав: "Приходите к нам с добром и требуйте свою долю. Вечные ценности принадлежат всему человечеству. Придите к нам, примите нас, признайте нас и поймите, что все мы братья!"

Через несколько дней, 8 декабря, Тагор выступил в Нью-Йоркском историческом обществе с лекцией "Первые и последние пророки Персии". Несмотря на такую тему, более двух тысяч человек пробились в Хрустальный зал отеля "Ритц-Карлтон", где проходила лекция, и стояли тесной толпой на лестницах и в вестибюлях. Публичное выступление Тагора состоялось на представлении в Бродвейском театре 14 сентября. Кроме Тагора, читавшего свои стихи, в спектакле приняла участие знаменитая танцовщица Руфь Сен-Дени и ее группа. Тагора глубоко тронул прием публики. На следующий день газеты объявили, что "по настоятельному желанию сэра Рабиндраната" доходы от представления переданы в фонд помощи нью-йоркским безработным.

Несколько раньше в Нью-Йорке, Бостоне и Вашингтоне проходила выставка его рисунков.

В январе 1931 года Тагор вернулся в Индию через Лондон, где он имел длительную беседу с Бернардом Шоу на завтраке, устроенном газетой "Спектейтор" в отеле "Гайд-Парк". В целом путешествие было долгим и утомительным, но плодотворным. Тагор увидел западный мир в его различных обликах и оставил за собой шлейф славы, скоро рассеявшийся, как и подобает славе, но не скоро забытый. Тогда он не знал, что это его последняя поездка на Запад, что его солнце на западном небосклоне закатилось.

Загрузка...