14. Поздний урожай

Русский эксперимент произвел на поэта глубокое впечатление. Зрелище целой нации, пробудившейся из состояния оцепенения и пытающейся заново перестроит свою жизнь, представлялось поистине величественным.

В одной из своих ранних патриотических песен он призывал соотечественников сжечь не чужеземные одежды, а вековую инертность, весь хлам, что скапливается в человеческих душах, покуда они движутся сквозь историю. В своем первом публичном выступлении после возвращения из-за границы (он председательствовал на ежегодных торжествах в Институте реконструкции деревни в Шриникетоне) он рассказал слушателям о советских свершениях в кооперации и образовании.

Может возникнуть вопрос, почему, несмотря на свое неприятие насилия, Рабиндранат приветствовал революцию в России, не проявив такого же энтузиазма по отношению к ненасильственному массовому движению, которое возглавил Махатма Ганди. Конечно, он симпатизировал политическому и социальному подъему в своей стране — разве он сам отчасти не вдохновил его? — и относился к Махатме с гораздо большим уважением, чем к любому другому лидеру или политической фигуре в Индии и за рубежом. Но он видел и другую сторону, не принимая того, что находил устаревшим и реакционным в образе мыслей Махатмы и в социальной идеологии, которая, как опасался Тагор, будет неверно использована его последователями. Махатма мог подняться над ограниченностью собственного мышления — но его последователи?.. Насколько опасения Тагора справедливы, покажет история.

Поэт сам прошел на рубеже веков через фазу патриотического консерватизма, когда без конца твердил о славном наследии Индии и вообразил, что особенности ее общественных традиций являются неотъемлемой частью ее вечного духа. Но скоро он научился различать маску и лицо и пришел к пониманию того, что Индия, несмотря на всю ее уникальность, — часть человечества, и, как любая другая часть, она должна идти в ногу со всеми. Дух века — лучший гид, нежели призрак прошлого. Любовь к правде и уважение к жизни стали для Тагора истинной религией Человека.

Индия может превзойти свое прошлое, оставив его позади, а не погребая себя в нем как в гробнице. Самая бедная колыбель с новорожденным младенцем гораздо больше восславляет человека, чем самая благородная гробница, возвышающаяся над мертвецом.

В своих картинах Тагор полностью отказался от традиционности. В поэзии и прозе он всегда не останавливался на совершенстве, которого достигал. Тагор постоянно искал и воспевал новое, по мере того как становился старше.

В мае 1931 года в Шантиникетоне и во многих других городах по всей Индии отмечалось семидесятилетие со дня рождения Тагора.

В общественный комитет, утвержденный в честь этого события, вошли представители всех общин и групп. Во время празднования поэту вручили "Золотую книгу Тагора", изданную известным журналистом Романандой Чаттерджи и содержавшую послания, полученные со всех концов мира.

Бертран Рассел писал; "Он сделал больше, чем любой другой человек, живущий на земле, в самом важном деле нашего времени, а именно, в развитии понимания между разными расами. Не мне говорить о том, что он сделал для Индии, но я могу сказать о том, что он сделал для Европы и Америки в деле уничтожения предрассудков и устранения ложных представлений, и я знаю, что за это он достоин высочайшего уважения". Йитс написал ему личное письмо, заканчивавшееся словами: "Я до сих пор ваш самый преданный ученик и поклонник. Ваши стихи, как вы знаете, глубоко взволновали меня; а в последние годы я обнаружил и мудрость и красоту в вашей прозе — романе "Дом и мир", ваших коротких рассказах и воспоминаниях… Каким наслаждением было читать впервые ваши стихи, которые, кажется, пришли с полей и рек вашей страны и запечатлели их неизменность!" Уилл Дюран, который встречался с ним за несколько месяцев до этого, писал: "Мы чувствуем, что очистились и облагородились благодаря встрече с Вами. То, что человек может жить жизнью, верной всем высочайшим идеалам нашей молодости, придает нам новую веру. Мы были циниками до того, как Вы явились; мы думали, что все идеалы фальшивы и все надежды пусты: но, только увидев Вас, мы поняли, что ошибались, что битва между Правотой и Силой еще не проиграна и что жизнь может еще иметь для нас смысл, который не будет утрачен с нашей смертью. Нечто от древнего идеализма Востока влилось в нашу кровь с вином и музыкой Ваших стихов, благодаря примеру и величию Вашей жизни".

Махатма, как всегда, выражался просто и кратко: "Вместе с тысячами соотечественников, — писал он, — я многим обязан тому, кто своим поэтическим гением, цельностью и чистотой жизни поднял Индию в глазах мира. Но я обязан еще большим. Разве не он укрыл в Шантиникетоне обитателей моего ашрама, которые уехали из Южной Африки прежде меня? Другие узы и воспоминания слишком священны, чтобы быть упомянутыми публично".

Послание Альберта Эйнштейна типично для ученого-мыслителя. Выразив свою веру в объективное и непреложное, он обращается лично к Тагору:

"Вы были свидетелем яростной схватки, черпавшей энергию из нужды и темного желания. Вы увидели выход в спокойном созерцании и в творении красоты. Лелея их, вы служили человечеству всю долгую и плодотворную жизнь, распространяя повсюду добрую и свободную мысль, в согласии с заветами мудрецов вашей страны".

Тем временем Индия переживала трудные времена. Сотни храбрых бенгальских юношей, цвет народа, томились в концентрационных лагерях из-за простого подозрения в сочувствии революционному движению за свободу. В одном из таких лагерей в Хиджли охранники хладнокровно убили двух юношей. Тагор дал выход своему чувству возмущения на грандиозном публичном митинге, проведенном в Калькутте. До этого он направил послание в стихах узникам концентрационного лагеря. К жестокости властей прибавились разрушительные действия природы, ужасные наводнения в Северной Бенгалии.

"Рабиндра Джайанти", или Праздник Тагора, организованный жителями Калькутты в конце года, был внезапно прерван 4 января 1932 года известием об аресте Махатмы Ганди. Поэт, у которого все еще оставалась вера в справедливость британских властей и в честную политику, направил телеграмму британскому премьер-министру Рамсею Макдональду, протестуя против "политики огульных репрессий… которые готовят окончательный разрыв нашего народа и вашего". 26 января он сделал заявление, которое правительственная цензура не разрешила полностью опубликовать. Поэт, задетый и оскорбленный, выразил свои чувства в стихотворении, названном "Вопрос", в котором он спрашивает бога:

"Ты время от времени присылал своих гонцов, которые проповедовали всепрощение и любовь ко всему человечеству. То были благородные души, и они заслужили наше уважение, и тем не менее сегодня их миссия кажется насмешкой, и я хочу спросить тебя: "А сам ты, о боже, можешь ли прощать и любить эти создания свои, которые отравили твой воздух и затмили твой свет?"

Удрученный поэт на несколько дней нашел убежище на тихой вилле на берегу Ганги в Хардахе, где он сочинил несколько стихотворений, вдохновленный созерцанием картин, как собственных, так и принадлежащих кисти других индийских художников. Позднее эти стихи войдут в книгу "Бичитрито" ("Пестрое"), посвященную известному художнику Нандолалу Бошу. В феврале в Правительственной художественной школе в Калькутте открылась выставка его работ.

Возраст и напряженная работа сказывались на здоровье Тагора, и его прямая спина, и величавые плечи сгибались под грузом забот. Он уже было отказался от мысли о заграничной поездке, но тут поступило приглашение от шаха Ирана посетить его страну. "Едва ли удобно отказаться от приглашения августейшего главы соседней дружественной нации", — отметил он в своем дневнике. Итак, 11 апреля 1932 года он отправился в Персию в сопровождении его невестки Протимы Деби, которая присматривала за ним в пожилом возрасте с преданностью любящей дочери, и своего литературного секретаря Омийи Чоккроборти. Чтобы избежать долгого и утомительного путешествия, они отправились самолетом Голландской королевской авиакомпании.

Поэт второй раз поднялся в воздух на самолете. Свои ощущения он передал в дневнике:

"Люди, звери, птицы — никого из них не видно. Ни звука, ни движения, ни признака жизни — мир, словно покинутый жизнью, лежал перед нами, покрытый лоскутным покрывалом. По мере того как мы поднимались выше, даже этот маленький остаток разнообразия сократился до узора неровных линий, как будто бы какая-то исчезнувшая страна, имя которой забыто ныне, записала свою летопись на твердой желтовато-серой поверхности неизвестными знаками, которые нельзя разгадать… По мере того как самолет поднимается все выше и выше, игра наших чувств сокращается до одной-единственной — видения, — и даже оно не остается полным. Все признаки, благодаря которым мы принимаем землю как нечто очевидное и реальное, постепенно стираются, превращая объемную картину в одномерное сплетение линий. Лишенная вещественности, она уже не может воздействовать на наш ум и сердце. И во мне возникает мысль, как ужасна может стать такая отчужденность, если однажды понадобится обрушить сверху град разрушения на эту неопределенность, распростертую внизу. Кто здесь убийца, кто здесь жертва? Кто свой, кто чужой? Так эта летающая машина передразнивает древнее учение Гиты".


Его глубоко тронула всеобщая искренняя теплота встреч в Иране. "Когда я был в Европе, — писал он, — люди там знали кое-что обо мне как о поэте и могли судить обо мне по переводам. Эти люди тоже считают, что я поэт, но только в силу своего воображения. Для них я поэт не того или этого рода, а поэт вообще; так что ничто не мешает им рядить меня в одежды их собственных идей о том, каким должен быть поэт.

Считая меня своим, они не ошиблись, ибо я тоже чувствую себя близким к ним — такой простой и естественной была наша встреча. Я не столкнулся ни с чем, что бы дало мне почувствовать мою принадлежность к другой нации или другой вере".

Из Бушира он проехал в Шираз, страну Хафиза и Саади, где Тагор смог воздать дань уважения могилам двух славных поэтов, имена которых не менее легендарны в Индии, чем на родине. После короткой остановки в Исфагане путешественники добрались 29 апреля до Тегерана, где индийского поэта встречали с ошеломляющими почестями, как официальными, так и народными, а газеты приветствовали его как "величайшую звезду, сияющую на восточном небосклоне". На обратном пути в Индию Тагор прервал свое путешествие в Багдаде, где имел возможность провести день в лагере бедуинов — это была его потаенная мечта еще с дней молодости. "Быть бы мне скитальцем пустынь, бедуином!" — писал он когда-то в одном из своих ранних стихотворений.

Трагическое известие ожидало его по возвращении из страны роз и соловьев. Его единственный внук, Нитиндро, хрупкий, чувствительный юноша, подававший большие надежды, которого он отправил в Германию обучаться типографскому делу, заболел скоротечной чахоткой. Нитиндро умер 7 августа.

Смерть единственного внука в чужой стране была тяжким ударом. Но поэт уже пережил много потерь, и каждая новая печаль делала дух его чище, а веру тверже.

Тагор никогда не был склонен к меланхолии. Он считал меланхолию болезнью ума, худшей, чем любая болезнь тела. Печаль и поражение — часть жизни, и их надо принимать с мужественным достоинством. Жалобный вой, подобный визгу побитой дворняжки, в котором некоторые поэты искали утешения, не принимала его сильная натура. Даже охваченный скорбью, он писал:

Я проснулся. За окном мрак ночной исчез.

Мир раскрылся, как цветок. Чудо из чудес.

Поражен я! Сколько звезд и материков

Не оставило следа. Сколько лет, веков

Пролетело. Где герой, наводивший страх?

Только тень его живет в сказках и стихах,

Сам истлел давным-давно… Не сочтешь племен,

Возводивших на костях стройный лес колонн.

Возникали города. Где они? Зола.

В смерче гибельном времен мне на лоб легла

Метка — солнца ранний луч, светлый знак небес.

Я проснулся. Вот оно — чудо из чудес.[105]

Эти и многие другие стихи, преисполненные настроением побежденного горя, вошли в книгу "Поришет" ("Завершение"), как казалось ему, — последнюю его книгу. Но он ошибся.

На самом деле завершилась лишь одна из его творческих фаз, начавшаяся четырнадцать лет назад, в 1914 году, выходом сборника "Болака". И это была величественная фаза, которая и началась и завершилась поэтическими шедеврами. Но впереди его ждали новые встречи с Музой — улыбающейся девушкой с полузакрытым лицом, поджидавшей его с пустой корзиной в руках.

К поэту словно вернулась молодость — его охватила страсть к экспериментаторству, стремление извлекать музыку из прозы, исследовать выразительные возможности обыденной речи. Хоть труден и неровен этот путь, он заставит свою музу двигаться по нему грациозно и самозабвенно. Успех английских переводов из "Гитанджали" укрепил в нем эту мысль, которую он использовал с законченным мастерством в изящных набросках, опубликованных в 1922 году в книге "Липика". Однако тогда он не сделал попытки разбить строки, чтобы подчеркнуть ритмическое построение. Теперь Тагор сделал это в новых стихах, которые опубликовал в сборнике "Пуношчо" ("Снова"), и посвятил Ниту, своему внуку, чья безвременная смерть глубоко его потрясла.

Представляя читателю эти стихотворения в прозе, поэт писал, что стремился создать произведения, которые не игнорировали бы правила ритмического стихосложения, а, наоборот, добившись свободы прозаического выражения, создали бы новый ритмический рисунок, расширив таким образом границы поэзии.

Поэт вновь обрел душевное равновесие, и его глаза вновь следили с мягкой симпатией за всем, что проходило мимо, уговаривая обыденное открыть свою скромную красоту. Одно из самых прекрасных среди этих стихотворений рассказывает о маленькой речке Копай, которая застенчиво петляет недалеко от Шантиникетона,

О, как она изящна, извиваясь

Среди теней и света!

Как в ладоши

Умеет хлопать! Как гибка, упруга

Бывает в дождь! Она не уступает

Танцующим девчонкам деревенским,

Что выпили немножечко вина.

Но и тогда речушка не выходит

Из берегов, чтоб затопить окрестность,

А лишь стремительным движеньем юбки

Бьет в берег и со смехом вдаль бежит.[106]

Стареющий поэт снова с интересом наблюдает близлежащую сельскую округу. Для него нет неприметных или незначительных для внимания предметов. Глаз художника замечает моментальное, преходящее, тогда как ум философа размышляет о вечном:

Средних лет хиндустанец.

Высокорослый, худой.

Седые усы… Лицо похоже

На усыхающий плод.

В ситцевой куртке, в измятой дхоти,

Зонт на плече, посошок в руке,

Туфли из грубой кожи (круто загнуты вверх носки),

В город идет он.

Утро месяца бхадро.

……………………………

Возможно, он тоже видит меня

На рубеже пустыни своей,

Где в голубом тумане

Он ничем не связан ни с кем.

Дома есть у него теленок

И говорящая птица в клетке.

Жена на жернове мелет муку

(Руки — в тяжелых медных браслетах),

Есть у него сосед — стиралыцик.

Есть бакалейщик, и есть еще

Кабулийцам долги…

Но нет у него меня —

Некоего, неведомого.[107]

20 сентября 1932 года всю нацию потрясла весть об объявленной Махатмой Ганди в тюрьме голодовке "до смерти". Это был знак протеста против постановления премьер-министра Англии, известного как "Общинное решение", расчленявшее индуистское общество. В три часа утра, в день начала объявленной голодовки, Ганди писал Тагору:

"Дорогой Гурудев, сейчас раннее утро, 3 часа, вторник. В полдень я вхожу в огненные врата. Если ты можешь благословить мои усилия, я бы желал, чтобы ты сделал это. Ты был мне истинным другом, потому что ты был искренним другом и часто делился со мной своими сокровенными мыслями. Я ждал твердого мнения от тебя, того или другого. Но ты отказывался критиковать мои действия. Хотя впереди у меня лишь немного дней голодовки, я буду и впредь высоко ценить твое мнение, если твое сердце осудит мои действия. Если я узнаю, что ошибаюсь, я все равно слишком горд, чтобы открыто признать мою ошибку, какова ни была бы цена признания. Если твое сердце оправдывает мои действия, я хочу твоего благословения. Оно поддержит меня. Я надеюсь, что выразился ясно". В десять часов утра он прибавил постскриптум к уже написанному: "Как раз когда я передавал это надзирателю, я получил твою замечательную телеграмму, наполненную любовью. Она поддержит меня среди шторма, в который я вхожу. Я посылаю тебе телеграмму. Благодарю тебя".

Телеграмма, о которой здесь говорится, была послана Тагором накануне, немедленно по получении известия о намерении Махатмы начать голодовку, и выражала его солидарность с этим героическим поступком: "Единство Индии и ее общественная сплоченность стоят того, чтобы жертвовать во имя них твоей драгоценной жизнью. Хотя нельзя предвидеть, какое действие это будет иметь на наших правителей, которые могут не понять ее огромную важность для нашего народа, но мы чувствуем уверенность, что высший призыв такого самопожертвования к сознанию наших соотечественников не позволит разразиться национальной трагедии. Наши скорбящие сердца будут следить за твоей гордой мукой с уважением и любовью". Тагор, в свою очередь, тоже обратился к народу с призывом поддержать вызов, брошенный Махатмой, отказавшись от всех следов кастовых предрассудков и социальной дискриминации. "Кто оступится, — предупреждал он, — будет нести ответственность за одну из самых горьких трагедий".

24 сентября Тагор, не в силах оставаться наблюдателем, отправился в Пуну, чтобы навестить Махатму в тюрьме. Поскольку британское правительство уступило основному требованию и приняло компромиссную формулировку, предложенную всеми политическими партиями и общинами страны, Махатма прервал голодовку, причем Тагор находился в то время рядом с ним в тюрьме. Перед тем как прервалась голодовка, поэт пропел один из своих бенгальских гимнов — стих из "Гитанджали": "Когда сердце опалено гневом, сойди на меня дождем сострадания. Когда милосердие утрачено, приди с внезапно рожденной песней…"

День окончания голодовки совпал с днем шестидесятичетырехлетия Ганди по индийскому календарю. Обращаясь в этот день к участникам общественного митинга в Пуне, Тагор сказал: "День рождения Махатмаджи встает перед нами сегодня в ужасном величии смерти, которая только что оставила его победителем. Сегодня мы чувствуем огромное счастье, что такой человек пришел к нам и, что еще более редкостно, что мы не отреклись от него, как столь часто делали по отношению к посланникам свободы и правды. Его вдохновение возбуждает умы по всей Индии и за ее границами. Оно разбудило наше сознание для правды, которая выходит далеко за пределы наших собственных интересов. Его жизнь — это постоянное напоминание о том, что свобода должна выразиться в служении и самоотдаче". Несколько позже Тагор выпустил брошюру, написанную во время голодовки Махатмы, названную "Махатмаджи и подавленная человечность", которую он посвятил выдающемуся ученому сэру П. К. Рою, преданному почитателю Ганди. Поэта глубоко взволновало, что Махатма едва не принял смерть ради секты неприкасаемых. Его хрупкая истощенная фигура, распростертая на полу тюрьмы Еравда, запечатлелась в сердце Тагора. Во многих статьях и посланиях поэт писал о великом гуманизме и несгибаемом духе Ганди, но не мог ограничиться только этим. Воздействие Ганди через несколько месяцев нашло выражение в драме, которая относится к шедеврам Тагора. Она называется "Чандалка" ("Девушка-неприкасаемая") и основана на древней буддийской легенде.

Ананда, любимый ученик Будды, однажды возвращался из гостей и вдруг почувствовал жажду. Заметив колодец у дороги и девушку, поднимающую воду, он попросил у нее напиться. Девушка, которая принадлежала к самой нижней касте неприкасаемых, так называемых "чандалов", дала ему воды напиться и, увидев, как он красив, влюбилась в него. Не в силах забыть прекрасного юношу монаха, она заставила свою мать, которая умела колдовать, приворожить его. Заклинания оказались сильнее, чем воля Ананды, и околдованный монах явился ночью к их дому. Но когда он увидел, что девушка готовит ему ложе, Ананду охватили стыд и раскаянье, и он стал молить бога, чтобы тот спас его. Будда услышал молитву и разорвал волшебные чары, и Ананда ушел неоскверненным.

Этот простой сюжет народной легенды, показывающий, как духовная сила Будды спасла его преданного последователя от страсти девушки-чандалки, превращен Тагором в психологическую драму большой духовной мощи. Он создал рассказ не о распутнице, а о чувствительной и гордой девушке, осужденной своим рождением на проклятье. Она переступила через все религиозные ограничения, ибо религии и обществу она обязана лишь своим унижением. Религия, которая унижает, говорит она, это не религия, и заставляет свою мать обратить свое колдовское искусство на Ананду. Она относится к колдовству как к первозданному заклятию, заклятию земли, гораздо более сильному, чем духовный самогипноз монахов. (Автор удачно назвал свою героиню Пракрити, что значит Природа).

"Чандалка" — трагедия избыточного самосознания. Самосознание, до известного предела, необходимо для саморазвития, ибо без сознания собственной ценности человек не может выполнять свой долг перед миром. Без прав не может быть обязанностей; служение и добродетель, если они насильственны, становятся клеймом рабства. Но самосознание, как хорошее вино, иногда дурманит голову, и не всегда просто найти нужную меру. Тогда тщеславие и гордость берут верх, и тот, кто цепляется за свои права, слишком часто ущемляет права других.

В этот период Калькуттский университет обратился к Тагору с просьбой занять кафедру бенгальского языка, и Тагор прочел студентам курс лекций. Он также взял на себя руководство составлением словаря технических и научных терминов на бенгали — интерес к этому делу он проявлял еще полвека назад, совсем еще молодым человеком.

В сентябре в Калькутте состоялась премьера двух пьес — "Карточное королевство" и "Чандалка". Вскоре после представления и лекции "Чхондро" ("Просодия") в Калькуттском университете Тагор уехал в Бомбей в сопровождении группы студентов Шантиникетона и художников на "Неделю Тагора", организованную его почитателями под руководством индийской поэтессы Сароджини Найду. Тагор вернулся в Калькутту в конце декабря. Здесь он прочел свою знаменитую речь "Рам-мохон Рай, Паломник Индии". До конца года опубликовал две новые повести — "Сестры" и "Сад жизни" — и драму в прозе "Бансари" (по имени главной героини пьесы).

Возвратившись в Шантиникетон в начале января 1934 года, Тагор через две недели принимал у себя Джавахарлала Неру и его жену Камалу.[108] Поэт, восхищавшийся Джавахарлалом Неру за его страстную искренность и интеллектуальную зависимость, за рациональные взгляды и интернациональные симпатии, устроил большой прием в честь гостя и его жены.[109]

Поэт не мог найти покоя — как всегда, его томила жажда странствий. Он все еще надеялся снова поехать на Запад, как это видно из следующего письма, написанного 8 апреля 1934 года чешскому писателю Арносту Чех-Чехерхерцу в благодарность за его книгу: "Ваша книга посредством ее языка, неизвестного мне, говорит о днях, которые я провел в Вашей стране, когда мне было оказано щедрое гостеприимство, давшее мне почувствовать, что Вы приняли меня как своего ближнего. Чувствовать, что Вы нашли во мне душу, не чуждую Вам, есть редкая счастливая судьба для поэта, которому была тдна возможность переступить географические границы и послать свой голос в сердце далекой земли. Я все еще надеюсь, хотя я и состарился, еще раз посетить Вашу страну и встретиться с Вами в Вашем доме".

Его беспокоила не только проблема возраста, но и безденежье. Университет в Шантиникетоне так сильно разросся, что угрожал превратиться в белого слона, на которого все хотят смотреть, но никто не хочет платить. Поэт, давший своему народу великие и более долговечные богатства, чем кто-либо другой, оказался в унизительном положении просителя. В Индии богатые классы сыплют пожертвования либо в руки священников, либо в карманы политиков. Тагор не был ни тем, ни другим и часто говорил с печальной улыбкой: "Если бы я только мог завернуться в одеяние цвета охры или надеть набедренную повязку и взять в руки четки, деньги бы так и посыпались!"

Правда, для стареющего поэта оставался еще один выход — сделать саму школу доходной, подготовить группу актеров и танцовщиц, которые бы ставили его пьесы и балеты в различных городах. Ведь он и сам стремился увидеть собственные творения на сцене. В отличие от прочих творений песни должны петься, балеты и драмы ставиться. Итак, перед страной предстало необычное зрелище почтенного поэта и подвижника, сопровождающего группу артистов, певцов и танцовщиков по всей Индии. Первая из таких поездок состоялась на Цейлон (помимо более ранней в Бомбей), ибо для этого чудесного острова всегда сохранялся уголок в сердце Тагора. Поездка, которая состоялась в мае — июне 1934 года, оставила глубокий отпечаток в памяти тех, кто видел представление драмы с танцами "Шапмочан", выставку картин, слышал выступления поэта.

Именно во время пребывания на Цейлоне Тагор закончил свой последний роман — "Чар Адхьяй" ("Четыре главы"). В этом коротком, но важном романе он возвращается к конфликту, который разрабатывал ранее, в другом варианте, в романе "Дом и мир", — конфликту между человеческими ценностями и политическими идеалами. Дело происходит в подполье революционного движения в Бенгалии; героизму и самоотречению противопоставлены беды любви и постепенное разрушение человеческих ценностей. Показ мотивов, вдохновлявших политическое самопожертвование, отмечен глубоким проникновением в психологию характеров. Это трагедия разбитого идеализма, воссозданная языком величественной силы и красоты. Роман возбудил бурю разногласий в Бенгалии, и автора безжалостно бранили. Он раскрыл перед чужими слишком много домашних секретов.

В августе того же года английский ученый и гуманист Гилберт Мюррей обратился к Тагору с открытым письмом, приглашая его принять участие в деле пропаганды взаимопонимания между интеллигенцией Запада и Востока. Он затронул проблему, близкую сердцу поэта. В своем ответе Тагор воздал должное ценностям цивилизации обоих полушарий, но, выражая свое восхищение вкладом Запада в области научного мышления, вновь обратил внимание на опасность западной технократии. Он, однако, чувствовал уверенность, что "светлейшие души молодой Европы готовы ныне ответить на вызов времени". Тагор оставался несгибаемым оптимистом и добавил: "Я горжусь, что был рожден в этот великий век". Открытое письмо, написанное двумя ведущими гуманистами, появилось в печати в 1935 году при содействии Международного института интеллектуального сотрудничества в Париже.

Все это время перо его не знало усталости. За пять лет, с 1932 по 1936 год, несмотря на многочисленные путешествия по стране и за ее пределами, Тагор выпустил семь поэтических сборников, два романа, драму, а также сочинил музыку к пяти своим танцевальным драмам и руководил их постановкой. Из семи поэтических сборников четыре представляют собой стихотворения в прозе.

Почитание Тагора на Западе (к счастью для поэта) пошло на убыль, и само его имя стало лишь бледным воспоминанием о когда-то мелькнувшем метеоре. Да поэта уже больше и не прельщала роль проповедника. "Проповедник — это профессиональный торговец идеями, — писал он. — Покупатели приходят к нему в любое время дня со своими вопросами. У него появляется навык давать ответы на каждый из них, но ответы эти теряют искренность, и самим идеям его грозит опасность быть раздавленными под грузом мертвых слов. Такое случается нередко, особенно с самыми добрыми из проповедников, — они всегда рады давать благие советы, не задумываясь, обеспечены ли их слова золотом мудрости. Все это наводит меня на мысль, что уж лучше быть поэтом, и не более чем поэтом. Потому что поэт должен быть верен самому себе, а не ожиданиям других людей".

Счастьем для него и для его читателей стало то, что в последние годы поэт оставался на родной земле и питался из родных источников.

Многие видные бенгальские критики утверждают, что лучшие стихи Тагора написаны именно в это последнее десятилетие. Что ж, не будем спорить. Тагор покорил немало вершин за время своей долголетней творческой деятельности. Поэтому естественно, что самая последняя из них, то есть ближайшая к современному читателю, кажется нам самой величественной. Не говоря уже о том, что покорение ее совершено в преклонном возрасте, что уже само по себе равнозначно подвигу.

Сборник стихов "Пуношчо" ("Снова") и последовавшие за ним сборники стихотворений в прозе "Шеш шопток" ("Последняя октава", 1935), "Потропут" ("Чаша листьев", 1936) и "Шамоли" ("Смуглая", 1936) замечательны по разнообразию тем и настроений. В них включены стихи веселые и философские, фривольные и печальные, повествовательные и лиричные, иронические и сентиментальные. В этих сборниках преобладает дух воспоминания, потребность оглянуться на долгий пройденный путь; мысленные горизонты все ширятся, и крепнет сочувствие к тому, что обычно считается презренным, низменным или недостойным внимания. Форма стихов демонстрирует неустанное стремление исследовать возможности бенгальского языка, находить скрытую музыку в нестройной речи.

Одновременно со стихотворениями в прозе Тагор продолжал писать стихи и песни в традиционном стиле. Хотя он перерос свое прошлое и пробовал теперь новые формы и средства выражения, в основе своей он не перестал быть таким, каким был всегда: влюбленным в природу, в землю, в жизнь, в смерть, в тайну, соединяющую жизнь и смерть. Эта любовь позволила ему вместить в душу самые разные явления жизни, позволила взрастить свой всеобъемлющий гуманизм, всемирные симпатии и всепоглощающую нежность ко всему, что вскормлено грудью матери-земли. Эта любовь и нежность — главная тема его поэзии, прослеживаемая на протяжении шести десятилетии.

Как сильно изменился мир с той поры, как Рабиндранат вступил в него ребенком! Поэтому любовь поэта к этому миру вполне могла со временем запрятаться в защитную скорлупу воспоминаний. Но ничего подобного не произошло, наоборот, его любовь стала еще более всеобъемлющей, более нежной.

Эта мудрость пришла к нему через печаль. Как он писал, в глубочайшей пещере бытия так темно, что разглядеть что-нибудь можно только при свете факела скорби. Это была мудрость сердца, а не разума, не та мудрость, которую можно почерпнуть из писаний святых и мудрецов. Она освободила его от уз всякой религии и призвала к одному — любить эту землю и все связанное с нею. Как писал Рабиндранат: "Пусть разум мой вылетит из этого окна сквозь игру света и тени — не мысля, не споря, не рассуждая, — пока он не сольется с великим океаном, где смерть поджидает жизнь".

В мудрости сердца он нашел более верный источник гуманизма, чем в тонких рассуждениях "Упанишад", в мистической лирике вишнуитов или в либеральной мысли Запада.

За "Пуношчо" последовал сборник "Шеш шопток" ("Последняя октава"). Книга пронизана грустными размышлениями и воспоминаниями — поэт действительно думал, что это будут его последние мелодии.

В первом стихотворении память о старой любви, которая когда-то воспринималась как должное, снова преследует состарившегося поэта. Но печаль утратила свою остроту, упреки сменились благодарностью, и страдание превратило все потери в обретения.

Я не говорил о том, сколь ты ценна для меня,

потому что был уверен: ты принадлежишь мне.

Дни сменялись ночами, и ты приносила свои дары

к моим ногам.

На грудь мою ты проливала водопад своих волос,

и глаза твои полнились слезами, когда ты говорила:

"Я не могу тебе дать большего,

больше мне нечего тебе дать…"

А теперь дни сменяют ночи,

но тебя больше нет со мной.

И, когда-то гордый и равнодушный, я

целую прах, в котором ты оставила следы.

Теперь ты моя воистину:

своею печалью я заплатил цену твоей любви.

В день рождения он вспоминает всю свою жизнь, и она напоминает ему длинную гирлянду, сплетенную из различных цветов. Он оглядывается на прошлое мира и не видит ничего, кроме руин тщеславия и гордости. Вокруг одно непостоянство, словно сыпучие пески пустыни, но "сердцем своим, — говорит поэт, — слышу биение бесконечного".

Два других сборника стихотворений в прозе появились один за другим в течение 1936 года. Как и обычно, большая часть стихотворений лирического характера, есть стихи философские, повествовательные и стихи — отклики на события в мире. Один из таких стихотворных откликов посвящен Африке — это обличение жестокостей, которые столетия творили здесь люди белой расы. Поводом для написания стихотворения стала агрессия Муссолини в Эфиопии.

С капканами набросились на тебя охотники,

их жестокость была сильнее, чем клыки твоих волков,

их гордость была более слепа, чем твои гибельные леса.

Цивилизованные захватчики

обнажили свою свирепую жадность и бесчеловечность, не

знавшую стыда.

Ты рыдала, и твой плач был задушен,

твои лесные тропы стали грязными от слез и крови,

когда подкованные сапоги грабителей

оставляли нестираемые следы

вдоль истории твоего унижения.

И все время за морем

церковные колокола звонили в их городах и селениях,

матери укачивали детей

и поэты воспевали Красоту.


В другом стихотворении он отвергает все догмы и предписания религий, созданных человеком. Мне не нужен бог, пишет поэт, если его нет в солнечном свете и в сердце неприкасаемого и если от него можно отгородить человека стеной храма. Первая тайна творения для Тагора — это лучезарное сияние света, последняя тайна — нектар любви. Поэт причисляет себя к сонму духовных изгнанников:

Они изгнанники, и не им запевать молитвы.

Торговцы верой изгнали их из храмов.

Я поэт, и я один из них.

У меня нет касты, я не знаю молитв,

Мои приношения не достигают Божества,

заточенного во храме.

Выходит священнослужитель, спрашивает с улыбкой:

"Заходил ли ты в храм, видел ли Божество?" —

"Нет", — отвечаю я.

Он спрашивает с изумлением: "Ты что, не знаешь,

как войти?" —

"Нет", — отвечаю я.

"К какой касте ты принадлежишь?" — спрашивает он.

"Ни к какой".

Отвергнутый толпой, я искал дружбы с Человеком,

С Человеком, который не отгораживается

от людей и не выставляет стражи…

Я искал Человека среди стен,

но нашел его вне барьеров,

которые отделяют народ от народа

и страну от страны.


До конца года были поставлены две его пьесы — "Ша-радотсав" ("Осенний праздник") в Шантиникетоне и "Арупратан" ("Невидимая драгоценность"), измененный вариант "Короля темной комнаты", в Калькутте, причем поэт участвовал в обоих спектаклях. И не только потому, что публика шумно требовала его выхода на сцену; он и сам любил выступать.

Прочитав в феврале 1936 года три лекции об образовании в Калькутте, поэт занялся подготовкой музыкального варианта своей ранней драмы "Читрангода" и сам проводил репетиции балета. Его талантливая невестка Протима Деби, мягкая и изящная женщина, стала главным помощником в подготовке балетов. "Читрангода", пожалуй, самый популярный из всех его балетов, или, как называл их поэт, танцевальных драм. После успешной премьеры в Калькутте артисты отправились в турне по северной Индии. Получив в нескольких крупных городах гораздо больше аплодисментов, чем денег, они достигли Дели, где представление балета шло в последнюю неделю марта. Ганди, находившийся в это время в Дели, был потрясен, увидев, как пожилой поэт с его слабым здоровьем вынужден в поисках средств для университета предпринимать такие напряженные поездки. Он немедленно послал ему письмо с вложенным банковским чеком на 60 тысяч рупий как подношение от "смиренных соотечественников". "Теперь, — писал Махатма, — Вы облегчите общественное сознание тем, что объявите об отмене остальной программы". Тагор прервал выступления, но не без сожаления, ему и самому доставляло истинную радость ставить свои произведения, сидеть на всех спектаклях в углу на сцене как безмолвный и неподвижный дирижер или, как однажды выразился один критик, как авторская подпись, удостоверяющая его собственную работу.

Однако Тагор не успокоился, как того ждал Ганди, он продолжал председательствовать на общественных митингах в Калькутте, что было для него гораздо утомительнее, чем смотреть собственные пьесы. 2 октября он провел в храме Шантиникетона службу, посвященную дню рождения Ганди, а затем приступил к работе над новой танцевальной драмой, основанной на его ранней поэме "Возмездие". Премьера состоялась в Калькутте в конце месяца, причем автор, как обычно, молча присутствовал на сцене.

В феврале 1937 года Тагор произнес приветственную речь, обращенную к совету университета Калькутты, что тоже стало вехой в истории этого университета. Тагор воспользовался случаем для произнесения яркой проповеди в пользу образования.

Через несколько месяцев Тагор торжественно открыл в Шантиникетоне Хинобхаван (факультет китайско-индийских исследований), первое подобное научное учреждение в Индии, которое до сих пор остается ведущим центром изучения Китая в нашей стране. Лето он провел в Алморе, прелестном курорте в Гималаях, где написал "Вишвапаричайя", введение в современную науку для бенгальских читателей. Свой день рождения он встретил в относительной тиши, глядя на далекие снежные вершины Гималаев.

Ему, наверное, вспомнилось его раннее детство, когда он сопровождал отца в Гималаи и свободно бродил в сени гималайских кедров, ибо стихотворение, которое он написал по этому случаю, исполнено задумчивости и тоски по поре, которую он называет праздником своей жизни, когда его имя, еще неизвестное свету, "получало безграничную ценность от нежного голоса, произносившего его" (он никогда не забывал свою невестку, свою первую любовь и ангела-хранителя). Позднее, когда он жил на берегах Падмы, он наблюдал "утреннюю звезду в просветах между листьями бамбука на берегу", и его глаза "следили за шумными девушками, идущими к реке вдоль тенистой деревенской улочки". Он смотрел вокруг и говорил: "Я люблю это". Но теперь, увы, отягощенный славой, он "запутан в сетях, сотканных из бесчисленных взглядов, следящих за ним, и живет в одинокой келье среди толпы, скованный звенящей цепью почета".

В августе поэт выступил на публичном митинге в Калькутте с призывом выразить национальный протест против нечеловеческих условий, вынудивших политических заключенных на Андаманских островах в Бенгальском заливе (острова эти использовались англичанами как большой концентрационный лагерь) объявить голодовку. В сентябре в Калькутте состоялось представление с песнями и танцами "Варша-Мангал" ("Праздник дождей"), и он сам присутствовал на сцене. Осень с ее ясным, вымытым дождями небом, с "бесполезно плывущими" там и сям облаками всегда была его любимым временем года. Но осенью 1937 года его ждало тяжелое испытание. Вечером 10 сентября, сидя у себя дома, он неожиданно потерял сознание. Приступ случился внезапно, и никто в течение сорока восьми часов не мог поставить диагноз, пока на помощь не явились доктора, вызванные из Калькутты. Все это время поэт находился без сознания, между жизнью и смертью. К счастью, он очнулся и постепенно начал поправляться.

Пока сознание его было помрачено глубоким обмороком, подсознание продолжало свою деятельность, и ощущение границы между жизнью и небытием ярко запечатлелось в его памяти. Это ощущение поэт описал в цикле из восемнадцати коротких стихотворений, представляющих собой одну из высочайших вершин всего его поэтического творчества. Мощные и многозначные образы свидетельствуют об уникальном, глубоко пережитом опыте. Это не бред расстроенного ума, в стихах нет ни намека на страх, боль или жалобу. Разум ясен и сосредоточен, сознание словно похищено в фантастическую пограничную область, откуда обыденный мир кажется затянутым дымкой, и душа заглядывает в пределы иного мира, где сияние неотделимо от тьмы и нет ни дня, ни ночи.

Причиной заболевания стало воспаление за ухом, вызвавшее заражение крови. На утро пятого дня, когда к Рабиндранату возвратилось сознание, первое, что он сделал, это попросил краски и кисть. Заметив четырехугольный кусок фанеры в комнате, он нарисовал на нем пейзаж с темным лесом, со струйками слабого желтого света, пробивающегося через чащу, — картину прекрасную и, очевидно, символичную.[110]

Вот как он описал свои ощущения: "Посланец смерти из черной пещеры вселенной неслышно подкрался ко мне. Вся короста, покрывшая мой разум, была смыта кислотою боли, и под тяжелым пологом обморока очистилась моя душа".

Но не все стихотворения этого цикла поэт посвятил исследованию своего внутреннего мира. Завершающие стихотворения показывают, что Тагор предчувствовал трагедию, которая нависла над Европой:

Змеи ползут отовсюду, в дыханье змеином — яд.

Сладкие речи о мире насмешкой глупой звучат.

И я, пока еще живу,

Всех, всех зову

На борьбу с сатанинским злом.

Вооружится пусть каждый дом.[111]

Он видел мир зла и боли, видел, как высокий дух человека умерщвляется человеческой же рукой, — и все же слышал музыку согласия в сердце вселенной, среди рева урагана звучал ему голос мира.

Такова особенность поэтического мира Тагора: в нем звучат противоречащие друг другу голоса, взаимоисключающие утверждения, но именно они придают творчеству поэта многообразие, богатство и жизненность. Он верен себе в каждом своем настроении, на каждом этапе своего пути. Страстная искренность позволяла ему бросать вызов самому себе и самого себя преодолевать — это самая главная его добродетель. То же самое можно сказать и о Махатме Ганди.

До окончательной поправки здоровья поэта привезли в Калькутту, где его посетили Ганди и Неру, приехавшие на политическую конференцию.

С наступлением весны Тагора, как и обычно, захватила жажда песнопений. Он взялся за переработку пьесы "Чандалка" в музыкальную драму, с успехом поставленную в марте в Калькутте. Причем автор вновь сидел в углу сцены. Ганди, навестивший в это время Тагора, понял, что бессмысленно просить его отказаться от участия в спектаклях. Собирание денег для школы и университета только предлог. Настоящая же причина — это потребность художника творить и видеть свои творения на сцене.

Лето Тагор провел в Калимпонге — красивом городке в отрогах Восточных Гималаев, в доме своего сына. Вернувшись в Шантиникетон в начале любимого им сезона дождей (первые числа июля), Тагор получил письмо от японского поэта Ионе Ногучи. Он высоко ценил талант собрата по перу и ранее с почестями принимал его в Шантиникетоне. Теперь же Ногучи в своем письме стремился убедить Тагора, что война Японии в Китае имела целью "освобождение Азии".

Тагор не замедлил ответить: "Та Азия, которую вы хотите создать, должна будет подняться подобно башне из черепов. Я, как вы правильно отметили, всегда верил в миссию Азии, но я никогда не думал, что эта миссия может отождествляться с деяниями, которые доставили бы восторг сердцу Тамерлана с его ужасающим талантом человекоубийства… Доктрина "Азия для азиатов", которую вы провозглашаете в своем письме, есть лишь инструмент политического шантажа. Она имеет все добродетели концепции "малой Европы", которую я отвергаю, и не имеет ничего общего с идеей единства всего человечества, связующего нас, невзирая на барьеры политических ярлыков и границ". Тагор очень любил Японию и глубоко переживал, что нация, которую он приветствовал как зарю Азии, становится бичом для Востока. Боль его нашла выражение в горьких словах:

Забил барабан. Война!

Их шеи нагнулись, кровью глаза налились,

Зубы скрежещут,

Строй за строем

Идут принести на трапезу мертвого мира

Свежего мяса людского.

Сперва в храм доброго Будды вошли:

"Благослови, Всеблагой!"[112]

Как и обычно, творчество Тагора и в этот период отличалось разнообразием. В 1937 году состоялась его встреча со смертью, и многие произведения этого времени отмечены глубокими следами пережитого духовного опыта, кажутся написанными кровью сердца. Но рядом мы встретим страстные, гротескные, карикатурные фигуры и сцены, юмористические и изящно-фривольные стихи, блистающие искрами смеха, способные доставить наслаждение молодым и старым, мудрым и простодушным. Несколько книг таких стихов вышли в 1937 году. Одна из главных тем — высмеивание современной женщины за ее нелепое поклонение моде.

Тагор любил возиться с малышами, умел рассказывать им забавные и фантастические истории, вызывавшие восхищение у маленьких слушателей. Многие из них записаны, он создал множество детских стишков, которые, к сожалению, непереводимы.

Затем последовали три книги серьезных стихов: "Акаш продип" ("Небесный светильник", 1939), "Нободжаток" ("Новорожденный", 1940) и "Шонай" ("Флейта", 1940). В них уже нет мрачного величия "Пограничья" — память об ужасе и красоте ослабла, поэт вновь успокоился на руках своей любимой матери-земли. Позже эти чувства возвратятся, и тогда творчество Тагора пронижут ноты мрачной экзальтации. А пока поэт воспринимает простые удовольствия жизни, которые ему еще доступны.

Немногое осталось ему от радостей земных. Какой смысл зажигать лампу, если дом пуст? Лучше он поднимет светильник к небесам, где старые воспоминания заблудились среди звезд, освещавших когда-то его жизнь. Может быть, воспоминания слетятся на свет и возвратятся к нему? Так поэт объясняет название книги в первом стихотворении. В воспоминаниях для него и радость, и утешение.

Следующая книга стихов, "Нободжаток", написана в совершенно ином ключе. Она более мужественна по духу, обращена к событиям современного мира. Представляя книгу читателю, Тагор писал, что его поэзия менялась от эпохи к эпохе, так что он сам порой не замечал этого. Новые стихотворения вдохновлены его впечатлениями от нового века, рождающегося на глазах. Сами темы и образы показывают интерес к новому — к радио, к железной дороге, вокзалу, самолету и т. д.

Грозовые тучи в небе Европы и на Дальнем Востоке, использование авиации в военных целях вызвали в поэте тревогу. В стихотворении "Человек-птица" он пишет о самолете как о посланце войны, захватившем пространство, предоставленное ранее одним птицам.

…услышь мольбы смятенной земли, —

Сделай так, чтоб леса и птиц голоса

Свой прежний смысл обрели[113]

так заканчивается стихотворение.

Отдыхая в кресле в гималайском городке Мангпу, наслаждаясь утренней свежестью, он зачарован музыкой, которая донеслась к нему по радио из-за дальних морей: "чужеземная девушка поет чужеземным голосом". Музыка преодолела горы, реки и моря, для поэта, который всегда оставался романтиком, она словно "Мегхадута" — "Облако-вестник" Калидасы, доносит мольбу истомленного любовью сердца.

В это время в Европе разразилась война. Мировая война 1914 года призвала его на международную арену с воззванием о мире. Он долгое время верил, что в христианском мире окажется достаточно мудрости, чтобы не допустить повторения трагедии. Теперь его ждало горькое разочарование, которое выразилось в резких, обличительных стихах, написанных в день рождества 1939 года.

Те, кто ударил его однажды

от имени своих правителей,

вновь родились в нынешнем веке.

Они собираются в своих молельных домах

в благочестивом одеянии,

они зовут своих солдат.

"Убей, убей", — кричат они;

с грохотом смешивается

музыка их гимнов,

тогда как Сын Человека

в предсмертной агонии молит:

"О боже, отринь, отринь подальше

эту чашу, наполненную горчайшим из ядов".

Загрузка...