Русский Леонардо ПАВЕЛ ФЛОРЕНСКИЙ

Бывшие

Умрет вместе со мной

Удел величия

Бывшие

Воюя с собственным народом, советская власть пресекала его историю, рушила материальный и духовный уклад, посягала на само сознание и основу основ — родной язык. Языкоборчество, равнопреступное душегубству, началось с первых лет новой власти и выражалось по-разному: уничтожались основные хранители и творцы языка — крестьянство и интеллигенция, обескровливался и обеднялся словарь, сводимый к советскому волапюку — жаргону из дежурных пропагандистских фраз и элементарной бытовщины, происходило массовое засорение речи иностранными заимствованиями и всевозможными сокращениями-уродами вроде ВКП(б) и ВЦИК, ЦК и ЧК, Наркомпрос и Агитпроп, ликбез и культпросвет, Ревтрибунал, КИМ, колхоз, сельмаг… несть им числа! И даже вместо привольного и певучего естественного выдоха — Россия, занозой в языке засело — РСФСР…

Хлебное поле родной речи стало похоже на вытоптанный, заваленный хламом и отбросами, поросший сорняками пустырь, где тоскует сердце и нищает разум. Прекрасные и насущные, как спелые колосья, слова редели и исчезали, потому что уходили из жизни те понятия, которые они выражали: милосердие, душа, вечность, покаяние…

Святость — еще одно слово, чуть не покинувшее наш словарь, почти устаревшее в советское время. До святости ли, когда трудно сохранить само человеческое лицо, когда надо быть чуть ли не святым, чтобы остаться просто человеком!

Пухлый том следственного дела. Открыл — и сразу захлопнул. Лица, лица, молодые и старые, мужские и женские — несколько страниц, сплошь заклеенные фотографиями — и уже знаешь: все эти люди обречены, так или иначе, рано или поздно — погублены…

Захлопнул и, собравшись с духом, открыл снова.

Восемьдесят человек — богословы, священники, монахи, ученые, мастеровые, торговцы, медсестры, крестьяне — всех их объединила карающая рука ОГПУ и общая «вина» — вера в Бога. Единственная достоверная «вина», ибо все другие обвинения выдуманы, фальшивы. Вчитываюсь в ворох ордеров, протоколов, справок, квитанций, пытаюсь разглядеть в пучине, которая поглотила всех этих людей, — судьбы.

Одно имя среди них — великое: Павел Александрович Флоренский, «русский Леонардо да Винчи», как его называют сегодня.


Крупнейший мыслитель, религиозный философ, богословский труд которого — «Столп и утверждение истины» — стал событием в культуре Серебряного века и прославил автора еще в молодом возрасте. «В отце Павле, — писал другой философ, друг Флоренского Сергей Булгаков[87], - встретились культурность и церковность, Афины и Иерусалим…»

Универсальный ученый — математик, физик, изобретатель, инженер, соединивший исследования с огромной практической работой: преподаванием, сотрудничеством в журналах, службой в научных учреждениях и экспериментальных лабораториях.

Но еще и писатель, поэт, филолог, историк, искусствовед, архивист…

И кроме того, как сам он считал, — главным образом священник, пастырь Церкви, выходивший к народу с проповедью любви и добра, имевший свой творческий опыт общения с Богом и ставший живым мостом между Церковью и интеллигенцией. Вокруг Флоренского сложился общественный круг, во многом определивший духовную атмосферу его времени. А ныне имя отца Павла Флоренского Русская православная церковь чтит так высоко, что помышляет канонизировать его как святого — мученика двадцатого века.

Современников Флоренского помимо его талантов и трудов особо поражал сам образ этого человека — чистый и цельный, как бы приподнятый над всеми, нездешний, устремленный к совершенству, к Небу, по словам того же Сергея Булгакова, сравнимый с истинным произведением искусства.

Интересы Флоренского-ученого столь же многообразны, сколь и глубоки: биосфера и пневматосфера («особая часть вещества, вовлеченная в круговорот… духа»), анализ пространства и времени, теория относительности, проблемы языка и народного быта, музееведение, греческие символы, электротехника, материаловедение, геология. Даже простое перечисление его трудов удивляет: «У водоразделов мысли» (статьи об искусстве) и «Диэлектрики», «Число как форма» и «Философия культа», «Древнерусские названия драгоценных камней» и «Заливочные составы для кабельных муфт»…

Но дело не столько в перечислении, сколько в значении его работ — везде он проявил себя как новатор, открыватель целых течений и направлений в науке и культуре. Беда наша, что работы эти — в большинстве своем — не увидели света при жизни автора и с опозданием доходят до нас, восполняя зияющие провалы нашего сознания, что имя Флоренского замалчивалось и вычеркивалось из истории, и только теперь открывается его истинное значение и величие.

Причина всего этого стара, как мир: он слишком опередил свое время. И сам это прекрасно сознавал, не тешил себя иллюзиями. В одном из последних писем Флоренский дал такую горькую арифметику своей трагедии: «Оглядываясь назад, я вижу, что у меня никогда не было действительно благоприятных условий работы, частью по моей неспособности устраивать свои личные дела, частью по состоянию общества, с которым я разошелся лет на 50, не менее, — забежал вперед, тогда как для успеха допустимо забегать вперед не более чем на 2–3 года».

Казалось бы, такой человек мог составить славу России еще при жизни. Но, как сказано, — нет пророка в своем Отечестве. Древний закон о побитии пророка камнями, увы, не стареет.

В чем же разошелся Флоренский с обществом, в котором жил? Ведь он не был открытым противником революции, не боролся с советской властью, относясь к ним как к неизбежности, внешним обстоятельствам, при которых — каковы бы они ни были — всегда есть более важные дела. Голос вечности вообще звучал для него сильнее любой злобы дня.

Но именно поэтому злоба дня и обрушилась на него.

В эпоху попрания всех святынь он отстаивал общечеловеческие, христианские ценности — «вечности заложник, у времени в плену», как выражался Борис Пастернак. В век раздробленности сознания и узкой специализации наук искал синтез религии, науки и искусства и пролагал пути к будущему цельному мировоззрению. В пору, когда безверие было единственной разрешенной верой, высоко поднял святой крест и не опустил его даже под угрозой смерти. Среди людей, которые более чем когда-либо стали общественными животными, отстаивал право на свободное творчество.

Могла ли потерпеть такого человека Совдепия?

Это сегодня мы видим его истинное лицо. А в следственном деле Флоренский — преступник, опасный для общества элемент, мракобес, который состоял под постоянным жестким надзором, преследовался — до самой кончины.

Последний период жизни Флоренского — наиболее скрытый от нас, спрятанный в секретных хранилищах, овеянный домыслами и легендами. Неизвестна была даже точная дата смерти, как и где погиб…

Так было до тех пор, пока нынешние сотрудники Лубянки не вынули из своих несгораемых сейфов целую пирамиду страшных папок-томов трех следственных дел Павла Флоренского. Пала темная завеса, последнее десятилетие жизни его открылось свету гласности.

Весна 1928-го. Дело контрреволюционного центра Троице-Сергиевой лавры…


Колокольный звон плывет над цветущими садами, куполами древних храмов, возносится к небу, вместе с церковным песнопением и молитвами. Троице-Сергиева лавра — духовная крепость русского православия. У кого из ступивших под ее своды не дрогнет сердце!

Шесть веков собирала она по нашей земле зерна мудрости и добра и возвращала обратно — умноженным посевом, была, по словам Павла Флоренского, «сердцем России», притягательным для тысяч и тысяч паломников, стекавшихся сюда очиститься, обрести твердость духа и мужество, приобщиться Божией мудрости. В Лавре — исконном центре государственного и культурного обновления — вершилась наша история. Отсюда святой подвижник, духовный вождь Руси преподобный Сергий Радонежский благословил князя Дмитрия Донского на Куликовскую битву — спасение от ненавистного татаро-монгольского ига. Отсюда излучалось просвещение: в Лавре создавались шедевры архитектуры и музыки, хранились древние рукописи и книги, развивались кустарные ремесла. В Лавре глазам людей открылась «Троица» Андрея Рублева — прекраснейшее творение нашей иконописи.

«Среди мятущихся обстоятельств времени, среди раздоров, междоусобных распрей, всеобщего одичания и татарских набегов, среди этого глубокого безмирия, растлившего Русь, открылся духовному взору бесконечный, невозмутимый, нерушимый мир» — так писал Флоренский об Андрее Рублеве. То же можно сказать и о самом Флоренском, только век другой и иго — не иноземное, а большевистское, свое.

С Троице-Сергиевой лаврой связана вся жизнь отца Павла Флоренского. Здесь, в Духовной академии, он учился и потом преподавал, здесь стал священником и служил в церкви, здесь, в деревянном домике возле Лавры, жил, в постоянных трудах, вместе со своей семьей, большой и дружной, с любимой женой и детьми. И лучшего места для себя не видел и не искал. Мечтал: «Мне представляется Лавра в будущем русскими Афинами, живым музеем России, в котором кипит изучение и творчество, и где, в мирном сотрудничестве и благожелательном соперничестве учреждений и лиц, совместно осуществляются высокие предназначения — дать целостную культуру… явить новую Элладу».

Злоба дня грубо разрушила все эти мечтания. Советская власть объявила Лавре беспощадную войну.


Весна 1928-го. Антирелигиозная пропаганда — в самом разгаре. Газеты и журналы печатают из номера в номер обличительные памфлеты и фельетоны, захлебываются от ярости, брызжут слюной.

Русские Афины? Черносотенное подполье!

Новая Эллада? Рассадник поповщины!

И вот уже Троице-Сергиева лавра становится «так называемой», святость с издевкой берется в кавычки, а вполне живые люди называются бывшими. Таков кровожадный новояз — советский словарь.

В «Рабочей газете» от 12 мая некто А. Лясс пишет: «В так называемой Троице-Сергиевой лавре свили себе гнездо всякого рода „бывшие“, главным образом князья, фрейлины, попы и монахи. Если раньше попы находились под защитой князей, то теперь князья находятся под защитой попов… Вскоре после Октябрьской революции монастыри — эти гнезда дармоедов и паразитов — были разогнаны. Однако монахи решили иначе и приспособились к существующим условиям. Такое положение дальше терпимо быть не может. Гнездо черносотенцев должно быть разрушено. Соответствующие органы должны обратить на Сергиев особое внимание…»

Ретивое перо услужливо — доносит во всеуслышание. Попрание святынь, публичное стукачество — основа советского воспитания, ясно, какие плоды оно может дать, — растление народной души, превращение ее в податливую глину, из которой можно лепить все, что угодно.

Ляссу подпевает спецкор «Рабочей Москвы» М. Ам-ий (17 мая):

«Древние стены бывшей Троице-Сергиевой лавры — безмолвные свидетели седой старины. Сколько могли бы они поведать миру о тех безобразиях, которые здесь совершались! Революционный штурм почти не тронул вековых стен бывшей цитадели разврата. На западной стороне феодальной стены появилась только вывеска: „Сергиевский государственный музей“. Прикрывшись таким спасительным паспортом, наиболее упрямые „мужи“ устроились здесь, взяв на себя роль двуногих крыс, растаскивающих древние ценности, скрывающих грязь и распространяющих зловоние».

Дальше тот, кто скрывается за нелепым псевдонимом «М. Ам-ий», переходит на личности, добирается и до Павла Флоренского:

«Некоторые „ученые“ мужи под маркой государственного научного учреждения выпускают религиозные книги для массового распространения. В большинстве случаев это просто сборники „святых“ икон, разных распятий и прочей дряни. Вот один из таких текстов. Его вы найдете на странице 17 объемного „научного“ труда двух ученых сотрудников музея — П. А. Флоренского и Ю. А. Олсуфьева[88], выпущенного в 1927 г. в одном из государственных издательств под названием „Амвросий Троицкий, резчик XV века“. Авторы этой книги, например, поясняют: „Из девяти темных изображений (речь идет о гравюрах, приложенных в конце книги. — М. А.) восемь действительно относятся к событиям из жизни Иисуса Христа, а девятое — к усекновению головы Иоанна“.

Надо быть действительно ловкими нахалами, чтобы под маркой „научной книги“ на десятом году революции давать такую чепуху читателю советской страны, где даже каждый пионер знает, что легенда о существовании Христа не что иное, как поповское шарлатанство».

И вот торжествующий возглас вырывается у М. Ам-ия:

«Наконец-то!.. На днях в связи с шумом, поднятым газетами о Сергиеве, сюда прибыла комиссия Главнауки и опечатала архив». «Но вот, — заканчивает автор со скрежетом зубовным, — попробуйте теперь, проверьте и найдите виновников, когда главный хранитель архива, происходящий из князей, бывший тоже какой-то „преосвященный“ отец Серафимович, кажется, на второй же день приезда комиссии взял да и умер…»

Насколько же должны быть извращены все человеческие понятия, чтобы даже смерть человека ставилась ему в вину! Виноват, что умер, ушел от возмездия, нашел лазейку.

Однако эта громогласная кампания была лишь артподготовкой к намечаемому погрому. Все приведенные мной выдержки взяты из следственного дела, туда они перейдут прямо со страниц газет и журналов, будут пришиты к делу как изобличающий материал. Так пресса использовалась в качестве доносчика и провокатора.

Общественное мнение было подготовлено. Дальше уже заработали сами Органы, машина ОГПУ.


В двадцатых числах мая 28-го года ОГПУ провело масштабный налет на Троице-Сергиеву лавру и ее окрестности: арестовало и перевезло в Бутырскую тюрьму большую группу верующих — служителей церкви и мирян. Операция планировалась как двойной удар — по церкви, уже основательно обескровленной, и по остаткам дворянского сословия — в том числе высшей аристократии, — которые спасались возле Лавры, как во все времена спасались люди в храмах — от последней погибели.

К Флоренскому нагрянули рано утром 21 мая. Ордер на арест подписал сам глава ОГПУ Генрих Ягода, исполнил предписание «комиссар активного отделения» Жилин: арестовал Флоренского и произвел в его доме обыск. Рукописи, слава богу, не тронул, да и вряд ли полуграмотный оперативник, писавший с грубыми ошибками, что-нибудь понял в них. Ересь увидел в жетоне Красного Креста и в фотокарточке царя — их забрал в качестве компромата. Сообщение об успешном «изъятии» Флоренского было передано в Москву в десять часов утра.

На Лубянке, в комендатуре ОГПУ, арестованному, по обычной процедуре, дали заполнить анкету. Флоренский Павел Александрович, русский, 46 лет, из дворян, сын инженера, родился в местечке Евлах (Азербайджан), окончил Московский университет и Духовную академию. Семья — жена, три сына и две дочери. Профессия — научная деятельность, место работы — завотделом материаловедения Государственного электротехнического института, редактор «Технической энциклопедии». Бывший профессор Духовной академии.

Привлекался ли к судебной ответственности? «Да, привлекался, в 1906 году за проповедь против казни лейтенанта Шмидта», — записал арестованный мелкими буквами, стремительной, трудноразборчивой вязью.

Дело лейтенанта Шмидта — это был единственный случай, когда Флоренский позволил себе выступление с политическим оттенком — против расстрела революционера, восставшего на царя. Теперь, пожалуй, факт этот можно было поставить себе в заслугу, — но Флоренский этого не сделал. Он не хотел превратных толкований, не искал для себя выгоды ни в чем: его выступление за Шмидта было чисто нравственным поступком, защитой не политической доктрины, а человеческой личности.

Что же до политики, то своего отношения к ней Флоренский никогда не скрывал. За год до ареста он писал в своей автобиографии: «По вопросам политическим мне сказать почти нечего. По складу моего характера, роду занятий и вынесенному из истории убеждению, что исторические события поворачиваются совсем не так, как их направляют участники, а по до сих пор не выясненным законам общественной динамики я всегда чуждался политики и считал, кроме того, вредным для организации общества, когда люди науки, призванные быть беспристрастными экспертами, вмешиваются в политическую борьбу. Никогда в жизни я не состоял ни в какой политической партии».

Автобиография была написана не в стол, а представлена в официальное советское учреждение. Те же взгляды он отстаивал и сейчас, на Лубянке.

При заполнении анкеты Флоренский объяснил и происхождение изъятого у него «компромата»: «При обыске взяты жетон Красного Креста, полученный после возки раненых с фронта, и фотографический снимок царской встречи, переданный мне, вместе с другими снимками, после смерти одного духовного лица».

Никакого обвинения заключенному предъявлено не было.

25 мая состоялся единственный допрос. Ответы на вопросы следователя Флоренский записал собственноручно.

На свет была извлечена и предъявлена все та же фотография царя: почему вы ее храните, как это понимать?

Ответ Флоренского:

— Фотокарточка Николая II хранится мною как память епископа Антония[89].

— Как вы относитесь к царю?

— К Николаю я отношусь хорошо, и мне жаль человека, который по своим намерениям был лучше других, но который имел трагическую судьбу царствования.

— Ваше отношение к советской власти?

— К советской власти я отношусь хорошо и веду исследовательские работы, связанные с военным ведомством секретного характера. Эти работы я взял добровольно, предложив эту отрасль работы. К советской власти я отношусь как к единственной реальной силе, могущей провести улучшение положения массы. С некоторыми мероприятиями советской власти я не согласен, но безусловно против какой-либо интервенции, как военной, так и экономической.

— С кем вы обсуждали свое несогласие с советской властью?

— Никаких разговоров с кем-либо о тех мероприятиях, с которыми я не согласен, я не вел…

В те же дни допрашивали и других арестованных по делу Троице-Сергиевой лавры. Большинство из них тоже заявили о своей лояльности к власти или, во всяком случае, об аполитичности («всякая власть — от Бога», «Советская власть меня не трогает, и я к ней не касаюсь»). Некоторые были настроены фатально, как Софья Тучкова[90] — (по отцу — графиня Татищева), сестра милосердия: «Я никогда и нигде не говорила против Советской власти, так как я считаю, что в жизни такой переворот явился естественным образом в процессе хода истории. Об осквернении храмов со стороны Советской власти я также нигде не говорила, что я также считаю естественным событием истории, хотя первое время для меня, как религиозной, было тягостно».

Пожалуй, только игумен Параклитова монастыря Ларин твердо заявил: «От служения церкви, пока существую на свете, не откажусь!» И Александра Мамонтова — художница и наследница имения Абрамцево[91] — показала характер: «Сторонницей Советской власти не являюсь, вследствие гонения на религию и притеснения верующих. Кто у меня бывал, предпочитаю не называть…»

С Александрой Мамонтовой Флоренского связывала давняя дружба. Она была одной из тех, кого он убеждал во времена, когда призывают «сбросить Пушкина с корабля современности», этого корабля не покидать. Еще в 1917-м, в разгар революции, он написал ей пророческое письмо: «Все, что происходит кругом нас, для нас, разумеется, мучительно. Однако я верю и надеюсь, что, исчерпав себя, нигилизм докажет свое ничтожество, всем надоест, вызовет ненависть к себе, и тогда, после краха всей этой мерзости, сердца и умы уже не по-прежнему, вяло и с оглядкой, а наголодавшись, обратятся к русской идее… Я уверен, что худшее еще впереди, а не позади, что кризис еще не миновал. Но я верю в то, что кризис очистит русскую атмосферу».

На первый взгляд такое неприятие современного нигилизма противоречит его собственному ответу следователю: «К советской власти отношусь хорошо». Но вспомним и продолжение ответа: «…как к единственной реальной силе… С некоторыми мероприятиями советской власти я не согласен».

И никакого противоречия здесь нет. Это взгляд мыслителя, а не политического бойца: Флоренский принимает советскую власть — и всякую принял бы так же! («Как вы относитесь к царю?» — «Хорошо».) — как неизбежную реальность, данность, но с существенными оговорками. Это не противоречие, а полифония, характерная для гармоничных людей.

Человек богатой внутренней организации, постигший сложную диалектику мира, Флоренский как раз не раздваивался, а оставался собой. С Органами он старался говорить как можно меньше, короче. Серьезный диалог с ними был просто невозможен — они бы все равно его не услышали. Нет, его ответы следователю не были ложью — это был тот поверхностный уровень, примитивно-обобщенный слой сознания, на котором он только и мог общаться с представителями власти — сотрудниками ОГПУ, когда надо выбирать между «да» и «нет», без всяких сложностей.

И совсем другое дело — близкие по духу люди вроде Александры Мамонтовой. С ними он мог открыться, говорить серьезно, зная, что его поймут. Только в таком общении и проявилось его истинное, глубинное отношение к кровавой сумятице революции.

По-разному вели себя на следствии подельники Флоренского, но результат был один — все они, как и он сам, были отнесены к социально вредным элементам. Формулировалось это однотипно и безграмотно: «…как бывший монах, не сочувствующий соцстроительству, принимая во внимание его службу монахом, подходит к монархическому строю» или: «…как бывшая дворянка, принимая во внимание сочувственное отношение к монархии». Оказаться священником или дворянином было уже преступлением, а еще хуже, если найдут при обыске фотографию царя или царской семьи (искали специально) — это уже вещественное доказательство. Одному иеромонаху поставили в вину то, что поминал на богослужении царя, старику-инвалиду — что носит николаевскую медаль и «форменный кафтан времен царизма».

Правда, среди этих разноликих людей попался и один бывший жандармский подполковник — Михаил Банин, который когда-то «вербовал секретных сотрудников, руководил их деятельностью и производил аресты революционеров». Так он и в советское время, как гласит вшитая в дело справка, «состоял секретным осведомителем ОГПУ по Сергиеву уезду». Банину и тут «было предложено помочь ОГПУ, однако он от этого отказался», за что, видимо, и получил жестокий приговор — десять лет Соловков.

Дело прокручивалось быстро и скопом. 29 мая уже готово обвинительное заключение:


Согласно имеющимся агентурным данным, Секретному отделу ОГПУ было известно, что нижепоименованные граждане, будучи по своему социальному происхождению «бывшими» людьми (княгини, князья, графы и т. п.), в условиях оживления антисоветских сил начали представлять для Соввласти некоторую угрозу, в смысле проведения мероприятий власти по целому ряду вопросов. Имеющиеся в распоряжении ОГПУ агентурные данные стали подтверждаться на страницах периодической печати.


Вот, собственно, и все доказательства обвинения: агентурные данные — то есть доносы, и печатные нападки, приравненные к ним. Этого достаточно для приговора. В конце концов, власть должна быть последовательной: если все эти люди, отбросы социализма, признаны «бывшими», они и должны стать бывшими. Все равно они только мешают и рано или поздно придется от них избавиться — чем раньше, тем лучше.

Следователь Полянский предлагает не церемониться — передать дело на рассмотрение тройки при Секретном отделе ОГПУ. Известно, чем это грозит: концлагерем или даже высшей мерой — расстрелом. Нет, решает осмотрительное начальство, пожалуй, это слишком, такая крайность может вызвать нежелательный резонанс, отпугнет от нас массы. Будет с них и ссылки. Убьем сразу двух зайцев — и накажем, и покажем гуманизм.

8 июня судьба всех арестованных по этому делу была решена — высылка. В протоколе заседания Особого совещания при Коллегии ОГПУ Флоренский идет под номером 25: «Из-под стражи освободить, лишив права проживания в Москве, Ленинграде, Харькове, Киеве, Одессе, Ростове-на-Дону, означенных губерниях и округах с прикреплением к определенному месту жительства, сроком на три года».

14 июля Флоренский, простившись с семьей и друзьями, отправляется в выбранный им как место жительства Нижний Новгород, «в распоряжение Нижегородского ОГПУ». (Пройдет более полувека, и в том же городе, переименованном в Горький, по случайному совпадению окажется в ссылке другой ученый и великий сын России — академик А. Д. Сахаров.)

Служебная записка разъясняет процедуру высылки: «Выезд каждого из осужденных должен быть произведен с таким расчетом, чтобы последние не имели возможности разгуливать свободно по городу, а были бы сопровождаемы на поезда сотрудниками».


К счастью, ссылка Флоренского длилась недолго, всего несколько месяцев. В те годы у нас еще не совсем исчезли рудименты прошлого — сострадание к жертвам политических гонений. За Флоренского еще было кому заступиться. В результате ходатайства руководительницы Политического Красного Креста Екатерины Павловны Пешковой удалось добиться отмены наказания. Последовало новое постановление Особого совещания: «…досрочно от наказания освободить, разрешив свободное проживание по СССР».

Флоренский вернулся домой. Пока Органы оставили его в покое, дали передышку — на несколько лет.

Умрет вместе со мной

Приехав в Москву, Флоренский сказал:

— Был в ссылке — вернулся на каторгу.

Внешне — будто не было Лубянки и ссылки — снова потекла трудовая жизнь, наполненная до предела, накаленная до страсти. Этот человек-университет не изменил ни одной из своих ипостасей, он по-прежнему в центре интеллектуальной Москвы, с головой погрузился в изучение мира — анализирует, экспериментирует, пишет, читает лекции, служит — в Электротехническом институте и в церкви.

Но необычная фигура его все больше привлекает внимание, все чаще становится притчей во языцех. Слишком выделяется она на общем фоне бодро-уравнительного социалистического марша. Фигура заметная — даже внешне: ходит в рясе и камилавке, сгорбившись, опустив долу глаза, погруженный в какие-то неведомые раздумья. Голос тихий, нежный, лицо — древнего египтянина. В лучшем случае — неисправимый чудак, в худшем — явно не наш.

— Кто это? — удивленно спросил однажды Лев Троцкий, увидев белую рясу Флоренского.

Вождь мировой революции, считая себя семи пядей во лбу, среди множества своих постов руководил еще и Главэлектро. Во время одного из обходов вверенных ему учреждений он и заметил в лаборатории подвального этажа белую рясу.

— Профессор Флоренский! — объяснили ему.

— Ага, знаю.

Троцкий подошел к Флоренскому и сделал широкий жест — пригласил его участвовать в съезде инженеров.

— Только, разумеется, не в этом костюме…

— Я не слагал с себя сана священника и другую одежду надевать не могу, — сказал Флоренский.

— Да, не можете, ну что ж, тогда в этом костюме…

Когда на съезде Флоренский взошел на сцену, по залу пронесся недоуменный ропот: поп на кафедре! И хоть доклад был блестящий и заслужил аплодисменты, больше поразило собравшихся другое: поп-профессор, загадка — совершенный идеалист и такие познания в точных науках!

Белая ряса, светлая голова, святая душа — поистине белая ворона!

И вскоре в нее полетели камни. Травлю начали свои же коллеги, ученые. Это случилось после опубликования Флоренским книги «Мнимости в геометрии», в которой он, анализируя «Божественную комедию» Данте и теорию относительности Эйнштейна, дал свое, оригинальное и смелое толкование мироздания, и статьи «Физика на службе математики» — в ней был описан электроинтегратор — прототип современных аналоговых вычислительных машин. Опять на голову автора обрушился набор вульгарной ругани, причем критики не столько отвергали научные взгляды Флоренского, сколько стремились представить его как заклятого врага. Классовый подход царил тогда повсюду, и споры в науке кончались не открытием истины, а тюремной решеткой.

Над головой Флоренского снова сгустились тучи, загрохотал гром. Поэтому новый арест уже не стал для него неожиданностью.

Он произошел 26 февраля 1933 года. «Поп-профессор, по политическим убеждениям крайне правый монархист» — такая характеристика дана в справке на арест.

Тут уж Органы работали грамотнее: на московской служебной квартире Флоренского изымались и рукописи, и книги, и даже семейные реликвии его армянского рода по линии матери: клинки, шашка, тесак — в протоколе они обозначены как «холодное оружие».

Вел дело уполномоченный Секретно-политического отдела ОГПУ Московской области Шупейко.

«Член центра контрреволюционной организации „Партия Возрождения России“, — писал он об арестованном, — уличается показаниями обвиняемого, профессора Гидулянова[92]».

И что из того, что такой партии вообще не существовало?!

— Есть такая партия! — как сказал когда-то Владимир Ленин. А нет, так будет, решило верное его заветам ОГПУ.

И про эту партию, и про профессора Гидулянова Флоренский услышал впервые здесь, на Лубянке.

Но прошло несколько дней, и на свет появляется совершенно невероятный документ — его собственноручные показания.

В этом месте листы дела подмочены, поэтому текст, написанный красными чернилами, поплыл, страницы будто залиты кровью. Писал Флоренский мучительно: сначала черновик на трех страницах, потом — на пяти — развитие версии и, наконец, дополнение — схема «контрреволюционной организации».

«Сознавая свои преступления перед Советской властью и партией, настоящим выражаю глубокое раскаяние в преступном вхождении в организацию национал-фашистского центра…»

Страница следственного дела П. А. Флоренского с его собственноручными показаниями


Что же случилось с Павлом Флоренским? Откуда взялась вся эта чудовищная нелепица? Почему он вдруг начал клеветать на себя?


В папку вшит материал, проливающий свет на это неожиданное преображение отца Павла, на то, как оказался он повязанным одним следственным делом с судьбой других арестованных и как, будучи поставлен перед выбором совести, сознательно взвалил на себя тяжкую ношу греха — неправды и самооговора.

Материал этот — письмо профессора-юриста Гидулянова из Казахстана, куда он был выслан после окончания следствия сроком на десять лет. Арестовали его раньше всех, проходящих по делу, он первым из них попал на следственный конвейер.

Гидулянов обращается в прокуратуру в надежде открыть глаза советскому правосудию на бесчинства и произвол ОГПУ и снять с себя хоть толику зла, которое совершил, возведя поклеп на многих неповинных людей, в том числе и на Павла Флоренского.

Письмо — уникальный документ, раскрывающий всю подноготную того циничного изобретательства, с каким в ОГПУ фабриковались дела, вершились судьбы, щедро раздавались наказания, распределялись жизнь и смерть. Его как своеобразное, раскрывающее глаза пособие, ключ нужно бы знать всем, кто берется изучать следственные дела Лубянки. Никакие протоколы, собственноручные показания и подписи не есть еще залог пресловутой правды и только правды, которую человек должен раскрыть перед правосудием, как перед последней инстанцией суда людского, за которым стоит высший, Божий суд.

Гидулянов в своей жалобе-исповеди подробно излагает весь ход следствия, вернее, как самим следствием создавалось дело — с использованием всего арсенала иезуитских средств: запугивания, принуждения, угрозы расстрела и расправы с семьей, подкупа, провокаторов — и как в конце концов было выжато из арестованного признание своей «вины» и оговор других.

Все правдивые заявления и просьбы проверить их, свидетельствует Гидулянов, «встречались смехом и всякого рода издевательствами над моей личностью», а правдивые рукописания «рвались, комкались и часто бросались в лицо». И дальше:


Мой следователь — молодой человек Шупейко — сам формулировал мои контрреволюционные убеждения в таком стиле, от которого я пришел бы в ужас на воле, и заставлял меня их подписать, заявляя, что убеждения у нас не наказуемы, и в случае, если я не подпишу его формулировку, то он за меня сам распишется…

Пока дело шло о насилиях и глупостях, я держался стойко. Тогда перешли на другой путь. Отношение ко мне стало необычайно доброжелательным и мягким, меня перевели в камеру с улучшенным питанием, Шупейко заявил, что я — жертва, что я не знаю, что такое ОГПУ, что не надо никому верить, но только ему одному, ибо он — мой судья, и следователь, и прокурор, и защитник, что мне ничто не угрожает, что меня выпустят на свободу и дадут по-прежнему заниматься наукой, но что мне нужно разоружиться, отдать себя целиком во власть и на милость ОГПУ. Но для доказательности действительного разоружения мне нужно признать самого себя участником контрреволюционной организации, причем чем серьезней будут возводимые на себя самого преступления, тем, значит, будет рассматриваться чистосердечнее — мое признание и искреннее — раскаяние.

Апологетом этой теории саморазоружения был некий агроном Калечиц[93], в камеру которого я был посажен. Через Калечица корректировались мои показания, указывалось, что я должен исправить, и Калечиц разъяснял, по его собственному выражению, «эзоповский язык ОГПУ». Лейтмотивом всего этого было то, что от меня в целях разоружения требуется не правда, а правдоподобие.

Как ученый, историк-процессуалист, во всем этом я узрел своеобразную форму очистительного процесса, каким в раннее средневековье была purgatio vulgaris, а позднее — purgatio canonica…


Разъясним, что упомянутое Гидуляновым purgato canonica — каноническое очищение — предусматривало: подозреваемый не считается невиновным даже при отсутствии всяких улик, невиновность свою он должен доказать сам, совершив действия, которые бы обелили его. Казалось бы, небольшая перестановка: не следователи доказывают вину, а подследственный доказывает свою невиновность — но весь смысл правосудия вывернут наизнанку, что при неравенстве сторон ведет к неминуемой расправе. К таким феодальным вершинам поднялось самое прогрессивное в мире советское правосудие!


Усыпив себя учеными параллелями, — продолжает Гидулянов, — и будучи совершенно не искушен в приемах подобного образа действий следственных органов и во всякого рода провокациях, я уверения о разоружении принял за чистую монету и, чтобы угодить ОГПУ, стал «стараться» и, чем больше требовали доказательства моего раскаяния, тем больше я сам на себя клепал…

Обработка меня Шупейко производилась таким образом, что он вызывал меня к себе и путем наводящих вопросов и подсказываний натаскивал в желательном ему направлении, затем все это я «переваривал». Таким образом получалось «литературное произведение» (выражение самого Шупейко), которое излагалось мною на бумагу, как «сущая» или «истинная» правда, под которой подписывался: «писал собственноручно и в соответствии с действительностью». С течением времени откровенность Шупейко доходила до того, что я под его диктовку писал все, что ему хотелось, и все это мною делалось и воспринималось как разоружение. В награду за это обещалась свобода…

При таких обстоятельствах я всецело отдал себя во власть Секретно-политического отдела ОГПУ и сделался режиссером и первым трагическим актером в инсценировке процесса националистов, превращенных волею ОГПУ в национал-фашистов. В целях саморазоружения я объявил себя организатором Комитета национальной организации, которая после ряда попыток в стенах ОГПУ была окрещена «национальным центром», причем членами этого мифического комитета были указанные мне и уже сидевшие в ОГПУ мои коллеги Чаплыгин, Лузин[94] и Флоренский…


Итак, имя Флоренского указывают Гидулянову следователи, тогда как сам он в письме прокурору признается, что «из названных лиц с профессором Флоренским я никогда не был знаком и видел его в первый раз в жизни во время очной ставки в ОГПУ, почему принужден был ему отрекомендоваться».

Гидулянов стал настоящей находкой для ОГПУ. Он назвал десятки людей из среды интеллигенции — всех, кого мог вспомнить и кого подсказали следователи, и всех привязал, втянул в дело. Потом его формулировки следователь внедрял в показания других осужденных — слово в слово. Выстраивалась целая цепочка самооговоров, которая связывала всех вместе в единый преступный узел:


В видах вящего раскаяния главную роль пришлось мне взять на себя. Я-де снесся с Флоренским в Загорске, а через него вступил в связь с Чаплыгиным и Лузиным. Так создался мифический комитет! Председатель — Чаплыгин, я — секретарь, Флоренский — идеолог и Лузин — для связи с заграницей.

Платформу партии националистов я же сам состряпал при любезном содействии начальника СПО Радзивиловского[95], собственноручно записавшего мое «развернутое показание». Партия националистов открывает свои действия после взятия Москвы и военной оккупации России немцами, причем в основу платформы был положен принцип «Советы без коммунистов», под покровом буржуазного строя.

В результате этого фантастического «развернутого показания» Радзивиловским была мне обещана свобода и возврат к моим научным занятиям…


Так обещанная свобода одного покупалась ценой несвободы многих.

По отношению к Флоренскому фантазия Гидулянова особенно разрезвилась: «Идеологом идеи национализма в духе древнемосковского православия, государственности и народности на правом крыле нашего ЦК был профессор Флоренский как выдающийся философ и богослов. Флоренский по нашему плану являлся духовным главой нашего „Союза“, с одной стороны, и с другой — организатором подчиненных ему в порядке духовной иерархии троек среди духовенства московских „сорока сороков“ и на периферии, а равно троек среди сохранившегося кое-где монашества».

Нужные следствию показания дали и несколько других арестованных. Дело состряпано. Свит терновый венец. Флоренскому предстояла еще тяжкая душевная пытка — встреча с запуганным, загнанным, униженным и завравшимся человеком. Следствие организует очную ставку его и Гидулянова.

Гидулянов: «На устроенном мне Радзивиловским свидании я убеждал профессора Флоренского последовать нашему примеру и чистосердечно сознаться, ибо он своим упорством препятствует нашему освобождению».

Тут-то и произошел перелом в поведении подследственного Павла Флоренского.

«Флоренский понял меня, — пишет Гидулянов, — и тоже перешел на путь самооговаривания, что я понял со слов Шупейко, потребовавшего сообщить ему фамилию того немца-электротехника, с которым я будто бы был у Флоренского.

Я окрестил этого фиктивного немца „Людвигом Штейном“ и сделал его иезуитом, делегированным-де папой в Россию для свидания со мной в целях заключения унии».

Из всей жизни отца Павла следует, что только так он и мог поступить, когда на весах его христианской совести оказалась жизнь нескольких человек или белые одежды; он выбрал уничижение, предпочел нанести вред себе, тем самым совершая духовный подвиг принесения себя в жертву ради спасения других.

Быть может, чтобы понять это, надо самому быть в душе христианином. Флоренский отвергает белые одежды, если на них капли чужой, невинной крови, — в этом суть его христианского смирения.

Когда-то он писал: «Бывали праведники, которые особенно остро ощущали зло и грех, разлитые в мире, и в своем сознании не отделяли себя от этой порчи; в глубокой скорби они несли в себе чувство ответственности за общую греховность, как за свою личную, властно принуждаемые к этому своеобразным строением своей личности».

Теперь он сам стал таким праведником.


Все начало марта, день за днем, Флоренского вызывают к следователю, дают бумагу и заставляют повторять версию Гидулянова — от своего имени. Даже язык, стиль речи, не говоря уже о мыслях, выдают чужое авторство. А потом следователи Шупейко и Рогожин пишут сверху: «Протокол допроса», не утруждая себя даже тем, чтобы соблюсти формальности, расписать собственноручные показания в виде вопросов и ответов.

И все же живой голос прорывается сквозь эту галиматью, Флоренский время от времени непроизвольно высказывает сокровенное. Бумага и перо обязывают — и мысль побеждает ложную ситуацию. И тогда мы слышим конструктивные идеи, полезные не только для того общества, которое было глухо к ним, но и для нас сейчас, спустя полвека.


В основу народного образования, — пишет, например, Флоренский, — должны лечь принципы децентрализации, дезунификации: средние и высшие школы должны быть разбросаны по возможности вне больших городов, причем должно быть создано много различных типов… Особое внимание должно быть обращено на создание литературы для широких масс — учебников, справочников, техпропаганды и прочей литературы, которая поручалась бы самым первоклассным силам страны.

В отношении промышленности должен быть проведен лозунг качества как борьба против дешевки и низкого качества продукции, связанных с чрезмерностями конвейерной системы; в частности, мерою в этом случае могло бы служить создание заводов не слишком большого размера… В области сельского хозяйства борьба за качество должна выразиться в значительном усилении работ по селекции…


А в конце показаний Флоренский, уступая своему чистосердечию, по существу, перечеркивает смысл их, открывает правду: «Тактические мероприятия национал-фашистским центром были весьма не разработаны и составляли самое слабое место. Объясняется это участием деятелей науки, которые никогда не были политиками и не принимали участия в деятельности ни подпольной, ни надпольной». Начертив навязанную ему схему организации, он тут же добавляет, что она «фактически не реализовывалась» и что о «фактическом привлечении» указанных в ней лиц ему «ничего не известно»!

Фальсифицированная «Схема структуры национал-фашистского центра», составленная П. А. Флоренским под диктовку следователя


И дальше уж совсем удивительное признание: «Я, Флоренский Павел Александрович, по складу своих политических воззрений — романтик Средневековья примерно XIV века».

Такой вот странный фашист и враг советской власти!

Неутомимо обрабатывая подследственного в стенах Лубянки, Органы не оставляли без внимания и его дом, вовсю шуровали и там — в поисках крамолы. Уставшая от этих визитов жена Флоренского Анна Михайловна в конце концов спросила:

— Вы что ищете, рукописи? — и распахнула дверцы шкафа, в котором стояли аккуратные ряды папок с научными работами мужа.

Тут гости спасовали — понять что-нибудь в этих ученых дебрях было им явно не под силу. «При обыске изъято ничего не было, — записали они в протоколе, — так как книги „Столп и утверждение истины“ и других книг по мистике, а также порнографии не оказалось».

Но квартира ученого, сам антураж ее прямо-таки потряс сотрудников ОГПУ, — в записи проглядывает и удивление, и зависть: «Флоренский занимает большой дом в пять-шесть больших комнат, имеет кабинет, в котором сосредоточена его громадная библиотека, находящаяся в шкафах размером вплоть до потолка (как в кабинете, так и в соседней комнате). Кроме этого, у него имеется ряд коллекций по старинной монете, металлу и другим ископаемым».

Красочное описание библиотеки вызвало мгновенную реакцию начальства: последовал приказ, и ее увезли, то есть попросту украли. А в доме учинили настоящий разбой. На этот раз сотрудники ОГПУ явились в отсутствие хозяев, вырезали замок из входной двери, взломав комнату сына Флоренского, забрали часть его вещей, прихватили даже посуду на кухне, потом произвели опись вещей в двух опечатанных комнатах с целью их конфискации, запретив управдому показывать эту опись хозяйке. И возглавил группу захвата сам следователь — товарищ Шупейко.

Неужели же не нашлось никого в Москве, кто бы вступился за Флоренского? Нашелся один мужественный человек — главный редактор «Технической энциклопедии», старый революционер Людвиг Карлович Мартенс. В деле имеется его письмо видному чекисту Миронову[96]:


…Во время процесса вредителей я обращался к Вам с просьбой обратить внимание на профессора П. А. Флоренского, арестованного органами ОГПУ еще в феврале с.г. Профессор Флоренский является одним из крупнейших советских ученых, судьба которого имеет очень большое значение для советской науки вообще и для целого ряда наших научных учреждений. Будучи уверен, что его арест является плодом недоразумения, еще раз обращаюсь к Вам с просьбой лично познакомиться с делом. С коммунистическим приветом.


Обращение это было оставлено без внимания.

30 июня начальник Секретно-политического отдела Радзивиловский утверждает обвинительное заключение — целый «труд» на тридцати страницах.


ОГПУ Московской области раскрыта и ликвидирована контрреволюционная национал-фашистская организация, именовавшая себя «Партией Возрождения России». Организацию возглавлял руководящий центр в составе профессоров Флоренского, Гидулянова и академиков Чаплыгина и Лузина. Она возникла фактически из уцелевших от разгрома остатков ликвидированной ОГПУ в 1930 г. монархической организации «Всенародный Союз борьбы за возрождение России»… Была установлена связь и с белогвардейской эмиграцией, и устроено конфиденциальное свидание с Гитлером…


Дело было представлено на рассмотрение Особой тройки ОГПУ Московской области. Через месяц Флоренский осужден тройкой по статье 58, пп. 10, 11 (антисоветская пропаганда и участие в контрреволюционной организации) на десять лет исправительно-трудовых лагерей. О том, что это был за суд, рассказывает в своем письме тот же Гидулянов:


Перед свиданием с прокурором Шупейко натаскивал меня в том, как я должен держать себя и что я должен сказать, причем советовал мне не церемониться с прокуратурой, так как моя судьба зависит не от прокурора, но от ОГПУ, ибо в тройке — два члена от ОГПУ и один от прокуратуры.

При таких условиях для меня явилось полной и ошеломляющей неожиданностью сообщение приговора о высылке этапом в Казахстан сроком на десять лет… Тут только я понял, в какую пропасть меня под флагом разоружения завели моя доверчивость, неопытность «в сих делах» и отсутствие гражданского мужества.

Делая постановление о моей высылке, руководители ОГПУ не могли не знать, что все мои показания — липа. Они отлично понимали, что все показания — «литературные произведения» и инсценировка, и притом неумная, так как при проверке все рухнет, как карточный домик…


Рухнуло — но только через четверть века. При реабилитации в 1958 году в постановлении суда было сказано: «В деле не имеется материалов, которые послужили бы основанием к аресту Флоренского (и других лиц, проходивших по делу). Свидетели не допрашивались, лица, принимавшие участие в расследовании данного дела, осуждены за фальсификацию. Флоренский (и другие лица) осуждены были несправедливо, при отсутствии доказательства их вины».

Дочитаем же до конца послание в прокуратуру Гидулянова, сыгравшего в этой трагедии роль Иуды:


Ссылку я воспринял как заслуженное мною возмездие за мою мягкотелость и глупое поведение в ОГПУ… Я опасаюсь мести со стороны агентов ОГПУ, они грозили Соловками моей жене в случае обращения с жалобой о конфискации моей библиотеки. Отсюда я боюсь, что эта же участь постигнет меня.

Настоящее письмо к Вам — это тайная исповедь, по отношению к которой я прошу соблюдения тайны исповеди. Сам я пишу эту исповедь в одном экземпляре и без черновиков, хотя от меня в ОГПУ не взяли ни подписки, ни честного слова о тайне всего там происходящего, но все же я не хочу огласки всего происшедшего со мною в стенах Московского ОГПУ: пусть все это останется в тайне и умрет вместе со мной.

Прошу прощения за мою откровенность. Остаюсь всегда готовый к Вашим услугам профессор П. Гидулянов. «Dixi et animam levavi» («Я сказал и облегчил душу» — лат.)


«Умрет вместе со мной…» Тут он ошибся. Из прокуратуры письмо Гидулянова тут же передали в ОГПУ, где и пришили к делу. Своей старательностью перед следователями Гидулянов заработал себе более мягкий приговор в сравнении с другими — высылку вместо концлагеря. Но не спасся. И письмом своим, в котором «облегчил душу», приговорил себя еще раз: был вновь арестован и расстрелян.


В августе, после полугодового тюремного заключения, Флоренского отправили по этапу на Дальний Восток. Ехал он в одном вагоне с уголовниками, так что на место, в лагерь с издевательским названием «Свободный», прибыл ограбленный, изголодавшийся и измученный. Там его ожидало еще одно тяжелое переживание — сообщение из дома о потере библиотеки.

«Вся моя жизнь, — писал он в одном из писем, — была посвящена научной и философской работе, причем я никогда не знал ни отдыха, ни развлечений, ни удовольствий. На это служение человечеству шли не только все время и силы, но и большая часть моего небольшого заработка — покупка книг и т. д. Моя библиотека была не просто собранием книг, а подбором к определенным темам, уже обдуманным. Можно сказать, что сочинения были уже наполовину готовы, но хранились в виде книжных сводок, ключ к которым известен мне одному… Труд всей моей жизни в настоящее время пропал… Уничтожение результатов работы моей жизни для меня гораздо хуже физической смерти».

Надо было в пятьдесят два года, в неволе начинать жить заново. Обрести силы ему помогло то последнее, что никто у него отнять не мог, — вера в Бога. Не сам ли он всегда считал, что беды и страдания неизбежны и даны во благо — для испытания и становления человека?

Даже в условиях лагеря Флоренский сумел вернуться к прерванной научной работе, а когда начальство, решив употребить с пользой такого ученого, перевело его в город Сковородино, на опытную мерзлотоведческую станцию, развернулся с обычным для него размахом. Там Флоренский быстро становится специалистом в новой для себя области — исследовании и хозяйственном использовании малоизученного феномена природы — вечной мерзлоты, организует и проводит серию оригинальных экспериментов, задумывает книгу, отсылает статьи в Академию наук. Там, в Сковородине, пишет лирическую поэму «Оро», собирает материалы для словаря орочей — маленькой местной народности, проводит занятия с заключенными — учит их латыни!

Тем временем неумолимый рок готовит ему новый удар. Флоренского неожиданно помещают в изолятор и потом отправляют под спецконвоем в другое место заключения. Что послужило причиной этой внезапной перемены судьбы — очередной донос или особый приказ, — об этом лубянские архивы умалчивают. Мы узнаем только, что спустя ровно год после переезда Флоренского на Дальний Восток тюремный вагон уже уносил его в обратном направлении — через Сибирь и Урал — к Белому морю, туда, где на архипелаге островов раскинулся печально известный СЛОН — Соловецкий лагерь особого назначения.

Удел величия

Белое море. Крики белых чаек. И древний белый монастырь с серой каймой стен и башен, сложенных из огромных необтесанных валунов, как призрак, встающий из водной пучины. Неохватный вольный простор — леса, озера, заливы, бухты — и темница, один из самых страшных советских лагерей, с которого началась история ГУЛАГа…

На этот берег ступил в октябре 1934-го Павел Флоренский — после тяжелой дороги, в которой был снова ограблен, «сидел под тремя топорами», как он писал жене, «голодал и холодал… очень отощал и ослаб».

Полвека спустя я ездил на Соловки, специально взял с собой публикации его писем, написанных здесь, ходил по дорожкам, по которым ходил отец Павел, осматривал кельи-камеры, где жил он. Но ничто не развеивало тумана домысла и легенд, окутавшего последнюю главу его жизни. И только когда я открыл лубянское досье Флоренского и в нем обнаружил третье его следственное дело, попавшее сюда с Соловков, стало возможным довести рассказ о нем до конца, до последних лет, месяцев, дней жизни.


Нота безнадежности прорывается только в первом его послании с Соловков, следующие письма уже полны воскресшей силы и решимости. Флоренский ищет пути к самовоплощению и здесь — и находит: новой сферой его научных интересов становится проблема добычи йода и агар-агара[97]. Он со все большим увлечением втягивается в эту работу: разрабатывает технологию, конструирует аппаратуру (здесь им сделано больше десятка запатентованных открытий и изобретений!), в результате чего на Соловках возникает даже свой завод «Йодпром», своя лагерная промышленность. Во время войны, когда Флоренского уже не будет на свете, соловецкий йод очень пригодится, спасет тысячи солдатских жизней.

Письма домой свидетельствуют — интеллект Флоренского вспыхивает с новой силой, кажется, нет такой темы, о которой бы он не размышлял, которой бы не касался в разговорах с близкими: тут и сугубо научные разработки, и общие суждения о человеческой природе, мудрые философские максимы — и практические житейские советы, наблюдения за северным сиянием и птицами — и воспоминания о детстве, оценка прочитанных книг. Он участвует в жизни каждого из членов своей семьи, находит и для жены, и для матери, и для детей свое особое слово — несмотря на то что писать по лагерным условиям можно редко и только под контролем цензуры.

В письмах явлена видимая часть его жизни, но есть и другая — скрытая, она зафиксирована в материалах слежки, в бумагах лагерной охраны. Третье следственное дело Флоренского в основном состоит из однотипных документов с пометкой «Совершенно секретно» — это так называемые «агентурные донесения» или «рабочие сводки», а проще — доносы стукачей, которые, как оказалось, плотно «держали» Флоренского на Соловках и докладывали начальству о каждом его шаге. Все эти донесения помечены крупными буквами «АСЭ» — «антисоветский элемент», оформлены с бюрократической дотошностью: «сдал», «принял», указано и подразделение, стерегущее Флоренского, — Секретно-политический отдел, 3-я часть 8-го Соловецкого отделения ББК (Беломоро-Балтийского канала).

Так благодаря усердию стукачей мы можем теперь узнать кое-что о последней поре жизни Флоренского, услышать его голос, прочитать его мысли, какие он не мог высказать в письмах. Доносы становятся историческим источником.


10 сентября 1935-го. В «кузнечном корпусе» происходит разговор между Флоренским и другими заключенными — Литвиновым и Брянцевым[98]. Присутствующий тут же сексот (в донесении он зашифрован под кличкой «Хопанин») ловит каждое слово и воспроизводит следующую сцену:


Брянцев. Я слышал по радио, что в Австрии за антигосударственные преступления дают от полутора лет до девяти месяцев каторжных работ. У нас за то же самое наверняка дали бы «вышку»[99].

Флоренский. Действительно, у нас в СССР карают даже ни за что. От меня на Лубянке все требовали, чтобы я назвал фамилии людей, с которыми я будто бы вел контрреволюционные разговоры. После моего упорного отрицания следователь сказал: «Да знаем мы, что вы не состоите ни в каких организациях и не ведете никакой агитации! Но ведь на вас в случае чего могут ориентироваться наши враги, и неизвестно, устоите ли вы, если вам будет предложено выступить против Советской власти».

Вот почему они и дают такие большие срока заключения — это профилактическая политика. «Мы же не можем поступать, как царское правительство,говорил мне следователь,оно наказывало за уже совершенные преступления, а мы предотвращать должны, а то как же — ждать, пока кто-то совершит преступление, и только тогда наказывать? Нет, так не пойдет — надо в зародыше пресекать, тогда дело будет прочнее!»…

Литвинов. Ну, при такой политике весь СССР скоро перебудет в лагерях.

Брянцев. И в самой партии сейчас положение не лучше, нет покоя и партийцам.

Флоренский. Это верно, очень много видных, старых большевиков сидит сейчас в изоляторах.

Брянцев. Вот я слежу за положением в Германии. По существу, политика Гитлера очень схожа с политикой СССР.

Флоренский. Правда, и хоть она, эта политика, очень грубая, но, надо признать, довольно меткая…


Через три дня «Хопанин» приносит лагерному начальству донесение еще об одном разговоре Флоренского и Литвинова, в том же «кузнечном корпусе».


Флоренский. Самое страшное то, что после лагерей наша жизнь будет вся измята, исковеркана, и если в стране возникнет какое-нибудь ненормальное явление, то нас сейчас же опять в первую очередь посадят.

Литвинов. Со мной во время следствия сидел один человек, который получил три года за то, что, напившись, стрелял в портрет Калинина.

Флоренский. Неужели Калинин так высоко котируется?..


На этом доносе есть приписка: «Фигуранты состоят под агентурным наблюдением». И еще резолюция: «На этих заключенных обратить особое внимание. Они работают вниилоболотории» — так в оригинале!

Невежество сторожит ученость, глупость — ум, злодейство — доброту, безверие — веру.

Самодурства, предательства и прочей всевозможной подлости Флоренский, надо думать, в лагере хлебнул полной чашей. Так что даже он, при всем своем смирении и терпимости, не может скрыть порой боли и горького разочарования.

«Дело моей жизни разрушено, — пишет он жене. — И если человечество, ради которого я не знал личной жизни, сочло возможным начисто уничтожить то, что было сделано для него… то тем хуже для человечества… Достаточно знаю историю и исторический ход развития мысли, чтобы предвидеть то время, когда станут искать отдельные обломки разрушенного. Однако меня это отнюдь не радует, а, скорее, досадует: ненавистна человеческая глупость, длящаяся от начала истории и, вероятно, намеревающая идти до конца…»

А вот донесение другого сексота — «Евгеньева». 15 января 1936-го Флоренский в беседе о возможности досрочного освобождения из лагеря говорит:

— Я лично от такого рода освобождения ничего хорошего не жду. Сидеть в лагере сейчас спокойнее, по крайней мере, не нужно ждать, что тебя каждую ночь могут арестовать. А ведь на воле только так и живут: как придет ночь, так и жди гостей, которые пригласят тебя на Лубянку…

И снова «Евгеньев» (26 декабря) передает, что думает Флоренский о поступке Ипатьева, химика, члена Академии наук, не вернувшегося из заграничной командировки:

— Я Ипатьева и не осуждаю, и не одобряю: каждый человек — хозяин своей судьбы. Он все взвесил и решил, что остаться там для него правильней будет, и он остался. Об измене тут нельзя говорить, он никому не изменял, а просто решил жить лучше вне радиуса действий наших лагерей…

Принял донесение Монахов — начальник 3-й части, глава местной госбезопасности. Не могу не вспомнить в связи с этим именем и с темой о вольном проживании на Земле случай, происшедший в те же дни, в канун нового, 37-го года (о нем рассказал другой узник Соловков — географ Юрий Чирков[100]).

В лагере был свой «крепостной» театр, в котором играли известные, профессиональные актеры, тоже заключенные. По случаю новогоднего праздника ими был дан концерт в присутствии всего начальства, восседающего в «правительственной ложе». Конферансье изображал разговор двух чаек: соловецкой, перелетевшей на зиму на юг Европы, и французской. Соловецкая чайка так расхваливала Соловки, что француженка тоже решила полететь туда весной. «Ах, милая, — пожалела ее соловчанка, — да ты же иностранка, тебе же пе-ша пришьют (подозрение в шпионаже) и нас подведешь под монастырь (под монастырем, в подвале, производились расстрелы), да и кого смотреть — монахов нет, Монахов — есть». Огорчилась француженка: «Ну ваши Соловки к монаху!»

Начальство оценило шутку — конферансье на следующий день был посажен в штрафной изолятор.

Каждый человек — хозяин своей судьбы. Химик Ипатьев сделал выбор, предпочел чужбину лагерной Родине. А что же сам Флоренский — ведь он после революции, зная, чем она ему грозит, имел возможность эмигрировать, как это сделали многие его друзья? Пожалел ли он теперь, что остался на своей несчастной Родине? Думается, что нет.

Размышляя о том же, его друг Сергей Булгаков писал: «Это было не случайно, что он не выехал за границу, где могли, конечно, ожидать его блестящая научная будущность и, вероятно, мировая слава, которая для него и вообще, кажется, не существовала. Конечно, он знал, что может его ожидать, не мог не знать, слишком неумолимо говорили об этом судьбы родины, сверху донизу, от зверского убийства царской семьи до бесконечных жертв насилия власти. Можно сказать, что жизнь ему как бы предлагала выбор между Соловками и Парижем, но он избрал… родину, хотя то были и Соловки, он восхотел до конца разделить судьбу со своим народом. Отец Павел органически не мог и не хотел стать эмигрантом в смысле вольного или невольного отрыва от родины, и сам он, и судьба его есть слава и величие России, хотя вместе с тем и величайшее ее преступление».

И еще одно, последнее донесение, без даты. Флоренский и другой заключенный идут в библиотеку, громко разговаривая и жестикулируя. За ними неотступно следует сексот «Товарищ» и внимательно слушает. Речь идет о будущей войне.

— Предположения известного стратега и идеолога партии Троцкого, что скоро начнется война, оправдаются, — говорит Флоренский. — Это закон — война вспыхивает периодически через пятнадцать-двадцать лет…

Короткий и с виду безобидный донос имел далекоидущие последствия. По нему была составлена специальная «Справка на П. А. Флоренского», которая гласит: «В лагере ведет контрреволюционную деятельность, восхваляя врага народа Троцкого». И подписана она начальником Соловецкой тюрьмы Апетером и его помощником по оперативной части Раевским[101]. Этот документ очень важен, он вшит в самое начало следственного дела, из чего следует, что донос «Товарища» послужил формальным поводом для нового осуждения уже заключенного отца Павла.

Именно тогда, летом 37-го, в целях ужесточения режима лагерь был реорганизован, «Йодпром» закрыт, СЛОН превратился в СТОН — Соловецкую тюрьму особого назначения. На остров нахлынуло новое начальство из НКВД, оттеснив прежнее, — явились все в длинных кожаных пальто, в фуражках госбезопасности.

Письмо, помеченное 4 июня, уже полно трагических предчувствий:

«В общем, все ушло (всё и все). Последние дни назначен сторожить по ночам в бывшем „Йодпроме“ произведенную нами продукцию… Отчаянный холод в мертвом заводе, пустые стены и бушующий ветер, врывающийся в разбитые стекла окон, не располагают к занятиям, и, ты видишь по почерку, даже письмо писать окоченевшими пальцами не удается… Жизнь замерла, и в настоящее время мы более чем когда-либо чувствуем себя отрезанными от материка… Вот уже 6 часов утра. На ручей идет снег, и бешеный ветер закручивает снежные вихри. По пустым помещениям хлопают разбитые форточки, завывает от вторжений ветра. Доносятся тревожные крики чаек. И всем существом ощущаю ничтожество человека, его дел, его усилий…»

На этом связь отца Павла с домом оборвалась. Начались легенды.

— Как он погиб? — спрашиваю я внуков Флоренского. — Что вы знаете о его последних днях?

Мы сидим в одном из залов Духовной академии Троице-Сергиевой лавры, за круглым столом, располагающим к беседам, говорим неторопливо, вполголоса, как и приличествует месту, но все равно в голосе моих собеседников прорывается волнение. Они, эти два человека — игумен Андроник, кандидат богословия, преподаватель Духовной академии, и Павел Васильевич Флоренский — доктор геолого-минералогических наук, — как бы разделили между собой то, что в отце Павле было слито воедино: один ушел в религию, в священство, другой — в науку, но память о деде вновь объединяет их: они бережно хранят ее, публикуют его работы, пропагандируют его огромное наследие.

— Официальная дата смерти, которую нам сообщили, — 1943 год, — говорит Павел Васильевич, но мы никогда в нее не верили. Есть больше десятка разных версий: расстрелян на Колыме во время войны — об этом сообщает Солженицын, убит при несчастном случае упавшим бревном в 1946-м в Подмосковье, расстрелян на Воркуте, расстрелян после освобождения из сибирских лагерей, зарезан уголовниками, потоплен на барже при ликвидации Соловецкого лагеря, скончался на Соловках от истощения. А еще, по одной из легенд, он еще долго работал в какой-то энкавэдэшной шарашке[102] и делал атомную бомбу…

— Ну это уж совсем невероятно! — удивляюсь я.

— Ничего невероятного! Знаете, что мне однажды сказала Анна Михайловна, моя бабушка? «Хорошо, что Павлуша не дожил до наших дней». Я был так поражен, спрашиваю, почему? «Потому что теперь он делал бы атомную бомбу…» Он ведь очень многое предсказал и предвидел. Вот, например, писал с Соловков моему отцу — тот тоже был геологом — о методах изучения земных пород, а применил эти методы уже я, совсем недавно, при изучении образцов лунного грунта. В тех же письмах Павел Александрович давал анализ так называемой «тяжелой воды», теперь известно, что тяжелая вода — один из компонентов производства атомных бомб. Так что опасения моей бабушки имели под собой почву…

— Нам рассказывали и писали, — вступает мягко и тихо игумен Андроник, — что на Соловках отец Павел многих обратил лицом к Богу, даже равнодушных к религии, завзятых атеистов, у многих там под его влиянием произошел духовный переворот. У него всегда хранились сухари, кусочки хлеба — помочь голодному. И духовным хлебом он поддержал многих. В лагере он был, как рассказывают, самым уважаемым человеком и авторитетом. По одной легенде, когда его гроб выносили из больницы, все заключенные, даже отпетые уголовники, встали на колени и сняли шапки. Пусть это легенда — но очень показательная. Вообще же правда о его смерти спрятана глубоко, кто-то очень не хочет, чтобы она открылась…

Когда мы встречались, лубянские архивы были еще недоступны.


Осенью 37-го на Соловках царил переполох: спешно отправляли этап заключенных, на баржах, в Ленинград. Свидетель тех событий, Юрий Чирков, вспоминает:

«Неожиданно выгнали всех из открытых камер кремля на генеральную проверку. На проверке зачитали огромный список — несколько сот фамилий — отправляемых в этап. Срок подготовки — два часа. Сбор на этой же площади. Началась ужасная суета. Одни бежали укладывать вещи, другие — прощаться со знакомыми. Через два часа большая часть этапируемых уже стояла с вещами. В это время из изолятора вышли колонны заключенных с чемоданами и рюкзаками, которые направлялись не к Никольским воротам, где была проходная, а к Святым воротам, которые выходили на берег бухты Благополучия. Я подбежал к краю „царской“ дороги еще до приближения колонн и видел всех проходящих мимо, ряд за рядом, по четыре человека в ряду. На всех было одно общее выражение — собранность и настороженность…

Увидели меня. Кивают головами, а руки заняты чемоданами. И мимо, мимо идут ряды…»

Никто из них не знал, что эта дорога — на расстрел, отправляли как бы в другие лагеря, чтобы до последней минуты они не догадались, что их ждет.

Вслед за этим этапом — 1116 человек — так же отправляли через месяц и второй этап. Расстрельная директива для Соловецкой тюрьмы была уже выполнена, так что еще 509 человек обрекли на смерть уже «в порядке перевыполнения плана». Среди них был и отец Павел Флоренский.

И вот узкая полоска бумаги, согнутая пополам. На одной стороне напечатано: «Флоренский Павел Александрович», на другой: «Флоренского Павла Александровича — расстрелять». И жирная красная галочка. Это выписка из протокола заседания Особой тройки Ленинградского управления НКВД от 25 ноября 1937 года, подписанная лейтенантом ГБ Сорокиным.

Итак, 2–3 декабря второй соловецкий этап переправили на баржах на материк — зима была необычайно теплой, навигация затянулась. В Кеми заключенных сверили, рассортировали, погрузили в столыпинские вагоны и отправили дальше, на Ленинград. 7 декабря начальник Управления НКВД Ленинградской области Заковский[103] подписал предписание на расстрел этапа.

Самый последний документ соловецкой папки был схоронен в особом желтом конверте и скреплен круглой печатью:


АКТ

Приговор тройки УНКВД Ленинградской области в отношении осужденного к высшей мере наказания Флоренского Павла Александровича приведен в исполнение 8 декабря 1937 г., в чем составлен настоящий акт.

Комендант УНКВД Ленинградской обл., ст. лейтенант ГБ А. Поликарпов[104]


В письме с Соловков Флоренский писал: «Удел величия — страдание, страдание от внешнего мира и страдание внутреннее, от себя самого. Так было, так есть и так будет. Почему это так — вполне ясно, это отставание по фазе: общества от величия и себя самого от собственного величия… Ясно, свет устроен так, что давать миру можно не иначе, как расплачиваясь за это страданиями и гонением. Чем бескорыстнее дар, тем жестче гонения и тем суровее страдания. Таков закон жизни, основная аксиома ее… За свой же дар, величие приходится расплачиваться кровью».

Что такое величие? Не знаю. Знаю лишь то, что оно есть. Есть и святость, хоть она и невидима — как невидим нимб над головой отца Павла Флоренского.

Загрузка...