Наступил вечер 9 марта. Я вышел во двор. Мокрое, пропахшее карболкой бельё я надел на себя, чтобы оно побыстрее высохло: мы чувствовали, что скоро снова отправимся в путь, в последний путь… В бараке стонали больные. Они метались в жару, бились головой об пол. Вонь стояла ужасная. Благодаря оттепели экскременты уносила талая вода. Поэтому ночью было не обязательно ходить в уборную, и мы оправлялись прямо у дверей барака.
Я посмотрел на холмы, опоясывающие город со стороны Лемборка. Оттуда непрерывно доносился отдалённый гул орудий. На север проехал поезд; он как раз миновал ту самую маленькую рощу, где мы хоронили покойников и где была могила Отто. На платформах стояли танки и самоходные орудия, а на подножках сидели немецкие солдаты.
— Это уже третий за сегодняшний день, и всё в одном направлении, — сказал мой польский товарищ.
Это могло означать только одно: русские прорвали наконец фронт в районе Тукла-Хейде, который немцы до сих пор удерживали.
У станции Навиц сотни беженцев расположились на ночь прямо под открытым небом. На холмах возле одной небольшой деревушки заняла огневые позиции полевая артиллерия.
Меня знобило. Пошёл мокрый снег. За эсэсовским бараком стояло несколько поляков — «полупроминентов»; это были мои знакомые, и я подошёл к ним. Мы старались понять, откуда доносится канонада. Прямо за эсэсовской уборной стоял Чёрный и избивал прикладом заключённого, У бедняги завелись вши, как, впрочем, и у каждого из нас. Староста комнаты приказал ему выйти во двор и передавить всех вшей. Поэтому пришлось снять одежду.
Гулкие удары прикладом, доносившиеся из-за барака, сливались с далёким громом орудий.
Я заглянул в барак. Чёрный методично опускал свой приклад на человека, который уже едва дышал. Я поймал его безумный, отчаянный взгляд; тут он рухнул на землю и скатился в небольшой ручей, по которому текли нечистоты и талая вода. Там он и остался лежать. Но Чёрному этого было мало: он спрыгнул в ручей и начал топтать коваными сапогами распростёртое тело. Под конец он ещё два раза ударил прикладом по голове трупа.
— Этакая свинья, вшивый пёс, — сказал Чёрный возмущённо, покончив со своей жертвой. — Он бы нас всех погубил своими вшами, кретин проклятый!
Я вернулся к своим польским товарищам, стоявшим за эсэсовским бараком. Мы немного поговорили о создавшейся обстановке. Было совершенно ясно, что наступает развязка.
— Они наверняка эвакуируют нас сегодня ночью, — сказал один из поляков. — Что будет с больными!
— Их, конечно, убьют, — ответил другой, просто констатируя факт.
Гром пушек на мгновение приблизился, а может быть, это только ветер изменил направление.
— Что бы там ни случилось, скоро всему конец, — сказал мой друг железнодорожник. — И в общем двум смертям не бывать, а одной не миновать, — добавил он тихо.
— Во всяком случае, не только нам крышка. Сегодня ночью или завтра утром, но и на тот свет мы пойдём вместе с нашим конвоем, — сказал другой.
Мы громко рассмеялись. Я сам не знаю почему. На наш смех из барака вышел украинский шарфюрер с пистолетом в руках.
Что, радуетесь? Не слишком ли рано? Уж нас-то мы живыми отсюда но выпустим! А теперь убирайтесь, сукины дети!
Он направил на пас пистолет, и мы со всех ног бросились бежать.
Я вернулся в барак. Нервы у всех были напряжены до предела. Команда дровосеков вернулась в лагерь раньше обычного. Они рассказали, что все дороги, ведущие в Данциг и Гдыню., забиты отступающими немецкими войсками. Запертые в «котле» немцы уже почти по оказывали сопротивления, а мы были в самом центре этого «котла».
Из деревни вернулась команда водоносов. По их словам, — немецкий гарнизон Навица собирался покинуть город, а бургомистр приказал всем гражданским лицам эвакуироваться из города ночью. Местные жители лихорадочно грузили вещи в огромные фургоны, которые уже несколько дней стояли готовые к отправке.
Я попытался хоть немного ободрить Людвига и Свена. Людвиг лежал на животе, уткнувшись лицом в пол, и стонал. Уже много дней он болел тифом. Когда я объяснил ему обстановку, он сразу всё понял:
— Я останусь здесь, а там будет видно. Новый поход — это для меня смерть. Я пройду не больше километра, а что будет потом — ты сам знаешь. Нет, я остаюсь.
Мой старый друг Свен был без сознания. Я поднял его и попытался надеть на него бельё. В соответствии с новейшими «легальными» методами убийства он уже несколько дней лежал почти голый.
— Я пойду с вами, — сказал он в бреду, когда я натягивал на него рубашку. — Мы должны всегда быть вместе… — И он снова потерял сознание.
Ко мне подошёл Карл. Как всегда спокойный, уравновешенный, с чуть застенчивой улыбкой на губах, он сказал:
— Я останусь с больными, я ухаживал за ними всё это время и не могу бросить их теперь на произвол судьбы. В общем-то здесь не опаснее, чем в любом другом месте. А если с нами что-нибудь случится, так ведь то же самое может случиться всюду. Я остаюсь.
Я не мог вымолвить ни слова; только пожал Карлу руку, а на его губах всё ещё играла улыбка, ещё более застенчивая, чем всегда.
В 8 часов вечера у нас было уже совершенно темно, так как ставни были закрыты. Эсэсовцев охватило смятение. До заключённых никому не было дела, и каждый был предоставлен сам себе. Товарищи, только что вернувшиеся в лагерь, рассказали нам о том, что по холмам на окраине Лемборка бродят сотни коров. Фельдфебель приволок в лагерь двух коров, и сейчас они привязаны возле эсэсовского барака. Он сказал, что завтра утром их зарежут.
Мы с Ове лежали рядом. Несмотря на кромешный мрак, мы уложили в рюкзаки самые необходимые вещи и свернули одеяла. Приходил Землеройка и предупредил, что в любой момент мы должны быть готовы к эвакуации из лагеря.
Я лежал, задумавшись, и потихоньку отпарывал лагерный номер от старой, грязной и рваной куртки, которую получил от Красного Креста. Очевидно, я всё время думал о бегстве, но как-то подсознательно, даже не отдавая себе в этом отчёта. Потом Ове рассказал мне, что слышал, как я в темноте срывал номер; кстати, он сделал то же самое, хотя тоже не признавался себе, что хочет бежать.
Мысли ни на минуту не давали мне покоя. Что будет с больными, что будет с больными? Мы знали по собственному горькому опыту, что эсэсовцы убьют их. Они не допустят, чтобы уцелевшие заключённые рассказали русским о том, что здесь творилось. Хемниц и эсэсовский врач неспроста приезжали в лагерь. Что же будет с заключёнными?
Я встал и нащупал в темноте соседнюю койку. Людвиг и Свен, лежавшие рядом со мной, были в полузабытьи. Я нашёл Роберта, он был весь мокрый от пота.
— Я останусь здесь, — сказал он. — Будь что будет…
Я крепко пожал его влажную горячую руку и подошёл к художнику. Он тоже обливался потом, но по обыкновению настроен был оптимистично. Я подполз к Вейле, моему верному другу из оружейной команды. Он лежал под столом и был без сознания. Я несколько раз погладил его влажный лоб и поднялся с пола. На столе рядом с умирающим норвежцем лежал Фриц М. Фриц первый заболел сыпным тифом, но теперь он уже выздоравливал. К нему снова вернулись бодрость и сила духа,
— Оставайся с нами, Мартин. Я не пойду. Это самоубийство. Через несколько часов придут русские. И мы должны попытать счастья. Несколько поляков остаются здесь, чтобы помочь своим больным товарищам. Они хотят обезоружить эсэсовскую охрану. Оставайся с нами, Мартин.
— Не могу.
Я чувствовал себя частью большой группы товарищей, за которых в какой-то мере отвечал перед своей совестью. И я не мог их покинуть. Когда ночью был отдан приказ выступить из лагеря, большинство датчан построились в походную колонну.
Я попрощался с теми, кто не мог идти. Одни были в сознании, другие — в забытьи. Я подошёл к Освальду, который работал вместе со мной в оружейной команде.
Ему было очень плохо. Он взял мою руку и крепко сжал её:
— Если тебе удастся спастись, Мартин, зайди к моей жене и передай ей привет.
— Хорошо, Освальд.
Я ощупью пробрался к своей койке, которая стояла между Свеном и Ове.
— Пожалуй, я скажу на прощанье несколько слов, — шепнул я Ове.
— Да, надо попрощаться с теми, кто остаётся.
Я поднялся со своей койки и сказал, обращаясь в темноту:
— Товарищи, в любой момент мы можем расстаться. Я не знаю, куда нас погонят, но я знаю, что двадцать пять товарищей, с которыми мы делили радость и горе, вынуждены остаться здесь. Неизвестно, что ждёт каждого из нас. Но прежде чем расстаться, я хочу поблагодарить остающихся друзей за товарищескую поддержку в самых тяжёлых условиях, какие только знало человечество. Я благодарю каждого из вас и желаю вам всем удачи. И что бы ни случилось, мы можем с уверенностью сказать: день победы близок!
Едва я успел договорить, как прямо за окнами барака загремели орудия. Бараки ходили ходуном и сотрясались до самого основания. Несмотря на ставни, отекла со звоном вываливались из окон. На миг воцарилась тишина, потом раздался второй орудийный залп, и снова стало тихо.
Товарищи рассказали, что это стреляла немецкая артиллерия, которая занимала позиции на холмах у Лемборка. Однако немцы успели дать только два залпа и тут же прекратили огонь. Мы слышали, как пушки с грохотом выезжали на дорогу. Они двигались на восток, к Данцигу и Гдыне.
— Становись! Быстрей, быстрей! — послышался чей-то голос.
Мы выбежали во двор и построились в окутавшей нас снежной мгле. Все огни были потушены. Я оказался на левом фланге, возле самого крестьянского двора, где стояли три-четыре пьяных эсэсовца и следили, чтобы никто не сбежал.
— Долго нам придётся идти? — спросил я в темноту.
— Всю ночь и весь день, — прозвучало в ответ.
— Это невозможно. Мы не выдержим.
— Будьте благоразумны, — сказал один из эсэсовцев шёпотом. — Вы должны выдержать. В этом ваше спасение… И наше тоже, — добавил он ещё тише.
Нас построили и пересчитали. Из 1198 самых крепких и выносливых заключённых, которые вышли из Штутгофа 25 января, осталось всего 346. После того как мы простояли около получаса, нас снова загнали в бараки, предупредив, что скоро колонна выступает из лагеря.
Через полчаса нас опять построили. Начался новый поход.