ПОВЕСТИ

ЧЕРТОВ ПОВОРОТ

1

Молодой писатель давно уже сидел на обочине пыльного шоссе, ожидая попутной машины в Сванетию. Было очень жарко, и писатель обливался потом. Одет он был в достаточно выгоревшую зеленую рубаху и старые залатанные брюки, на ногах — тяжелые ботинки. Решительно не походил он на писателя серьезного и преуспевающего. Нехитрый багаж его умещался в рюкзаке, лежавшем тут же, на скамейке. По дороге, нещадно пыля, проезжали грузовики, и ни один не ехал к тем синим горам, которые четким силуэтом вырисовывались вдали.

— Ты, браток, в Джвари езжай, там скорее попутную найдешь, — посоветовал писателю сидевший рядом парень, который, очевидно, никуда не спешил, потому что уже больше часа вел беседу о футболе. Парень считал, что зугдидец Гегенава — величайший футболист, и не только во всей Грузии, но и за ее пределами. Он не говорил об этом прямо, но вывод напрашивался сам собой — не только в Грузии, но и во всем мире. — Если и в Джвари не будет машины, вернешься в Зугдиди…

Пожалуй, стоило прислушаться к совету столь симпатичного юноши, который добровольно разделял и скрашивал тягостные минуты ожидания. Писатель остановил полуторку, направлявшуюся в сторону Джвари, попрощался с новым знакомцем и полез в кузов.

Через час он был в Джвари. И едва очутившись там, вспомнил, что в этом местечке работает его институтский товарищ. Но где именно, вспомнить не мог. «Знай, я, в какой организации он работает, повидался бы с ним», — подумал писатель, вылезая из кузова и расплачиваясь с водителем.

— Здесь можно найти машину в Сванетию? — спросил он у шофера.

— Не знаю. Вон у столовой машина стоит, спроси. Я в Цаленджиху еду!

Писатель забросил рюкзак за спину и пошел к грузовику, тяжелые ботинки его с железными подковами на каблуках вдавливались в асфальт, размягченный зноем. Было очень жарко, хотя по тому, как часто солнце скрывалось за тучами и хмурилось небо — там вдали, у самых гор, — можно было предположить перемену погоды.

Писатель заглянул в кабину — никого. А в кузове — на досках, укрепленных между бортами, сидели люди с сумками, корзинами, мешками. Они оживленно переговаривались.

— Куда машина? — спросил писатель, став ногою на обод колеса.

— Не знаю, — ответил небритый, сравнительно молодой мужчина, который сидел поближе и сворачивал самокрутку.

— Как не знаешь! Сидишь в машине, и не знаешь, куда едешь? — вспылил писатель.

Женщины прервали беседу и обернулись в их сторону.

— А вы куда сами-то едете? — спросила молодуха в черном платье.

— В Сванетию, — ответил писатель, — мне надо в Бечо.

— Нет… Эта машина пойдет до Хаиши.

— Ладно, поеду в Хаиши. — Писатель полез в кузов. Он чувствовал, что его появление вызвало какую-то неприязнь, и это его раздражало.

— Ты бы, дорогой, спросил у шофера, может он тебя и не возьмет, — подал голос небритый.

— Возьмет, чего спрашивать! — Писатель уселся рядом с ним и сбросил к ногам рюкзак.

Остальные снова вернулись к своей беседе. Писатель немного знал мингрельский, но они говорили так быстро, что он успевал только удивляться, как они друг друга понимают.

А водителя все не было. Писатель уже начал жалеть, что связался именно с этой машиной. Вон только что из переулка выехала такая же полуторка и свернула на дорогу в Сванетию. Сел бы он на нее, и намного раньше прибыл бы в Хаиши! Нет, путешествие явно не задалось с самого начала! Сейчас уже двенадцать часов, в лучшем случае, если ему в Хаиши сразу попадется машина, идущая вверх, в горы, он доберется до места к девяти-десяти часам вечера. И чего доброго — ночь придется провести под открытым небом, — недовольно думал писатель.

Нужно сказать, что интуиция его не подвела, и в эту ночь ему действительно пришлось идти одному от Бечо до Мазеры и еще выше — к истокам Долры до Чихринской долины…

А шофера все не было. Теперь уже и остальные стали выражать недовольство.

— Куда он подевался? — громко спросил кто-то.

— Обедает, — ответили ему.

— Ничего себе обед, — пробурчал первый.

Еще несколько человек влезли в кузов. Они были рады, что нашли машину, да еще знакомых встретили, но те, истомленные ожиданием, радости их не разделяли и в разговор вступали неохотно.

— Поехали! Хватит! Поехали! — то и дело слышались женские голоса, но непонятно было, к кому они обращались. Скорее всего выражали вслух свое нетерпение.

Наконец появился водитель, низкорослый, лет тридцати. Что мог есть столько времени такой тщедушный человек? Все оживились, зашумели.

— Идет, идет! — радостно твердили женщины, глядя, как шофер неторопливо выходит из столовой. По дороге он еще остановился поболтать с кем-то, потом беззаботно и неспешно направился к машине.

— Слушай, куда ты пропал, мы тут сгорели в этой жарище, — загалдели мужчины, но совсем не сердито, напротив обрадованно.

Улучшилось настроение и у писателя. У самого шофера вид был довольный, веселый. Он стал на подножку и заглянул в кузов. Писатель воспользовался моментом и спросил:

— Друг, а дальше Хаиши ты не поедешь?

— Нет, — ответил водитель и стал шутить с другими пассажирами: — В чем дело, товарищи, откуда вас набралось столько?!

— Джуджгу, дорогой, подожди чуточку. Вардо в магазин побежала, сейчас вернется, — попросила шофера одна из женщин.

— А что ей в магазине понадобилось?

— Да за хлебом пошла.

— За хлебом! — воскликнул Джуджгу. — Фу ты, чуть было не забыл! — Он спрыгнул на землю и так же неторопливо пошел к магазинчику, который лепился возле столовой.


Движение — то же действие, а если человек действует, он не заскучает. Как только машина въехала в ущелье, как только показались лесистые горы по обе стороны реки — по эту и по другую, откуда, несмотря на пыль, поднятую машиной, тянуло прохладой и сыростью, крепким запахом влажной земли, мха и листьев, — у писателя сразу возродилась надежда, что там, в Хаиши, он найдет машину и доберется, куда задумал, вовремя. Он радовался, что видит мутную реку, прихотливо извивающуюся, сильную, волокущую огромные бревна, радовался, что видит кукурузные поля на склонах, а выше, на горах, тропинки, ведущие к пастбищам, — и подсознательно старался все это запомнить получше, чтобы описать, когда понадобится.

А машина тряско и шумно ехала по ущелью Энгури. На подъемах, когда мотор натужно гудел и хрипел, казалось, выбиваясь из сил, писатель не слышал разговора своих спутников, а на ровной дороге он внимательно прислушивался к ним, тем и развлекался. Женщины болтали в основном о покупках, ценах, о делах, которые их ждали дома. Мужчины — о строительстве дороги, которую начали прокладывать по другую сторону реки, — там тянулись остатки взорванных скал.

— Дорога будет что надо, — уверял рыжий длинноусый дядька в синей рубахе навыпуск, с карманами, подпоясанный серебряным пояском, которым обычно перехватывают в талии черкеску.

— Это разве дорога? — подхватил небритый, тот самый, с которым писатель заговорил вначале. — Двум машинам не разъехаться.

— Уча, сынок, — обратилась к нему сидящая впереди пожилая женщина, — это правда, что говорят?..

— Правда, — ответил Уча.

— Горе, горе! — вскрикнула женщина, проводя пальцами по щекам, словно царапая их.

— А что случилось? — всполошились остальные женщины и, приготовившись к причитаниям, приложили ладони к лицам.

— Машина перевернулась, с Чертова поворота сорвалась.

— Горе, горе! — вскричали теперь другие женщины и тоже стали ногтями царапать щеки, но слегка.

— А народу много было?

— Никого, один шофер, — ответил Уча.

— Разбился?

— Насмерть.

— Горе, горе! Женат был бедняга или холостой?

— Двое детей, мальчик и девочка.

— О, горе, горе!

— Отличный был парень, — сказал Уча, который хоть и не знал погибшего, но был доволен тем, что привлек к себе общее внимание.

— Несчастная его жена! Несчастные дети!

Писатель перегнулся через борт и поглядел вниз, туда, где волны реки угрожающе налетали на берег. Он попытался представить себе положение человека, упавшего в эту реку: «Ведь ее не переплывешь, а впрочем, пока долетишь туда с этакой высоты, о скалы разобьешься. А что, если и наша машина сорвется?» Эта мысль порядком испортила ему настроение, и он решил, что глупо думать о том, что может, конечно, случиться, а может и не случиться никогда.

— Когда мы будем в Хаиши? — спросил он Учу.

— Часа в четыре.

— Из Хаиши идут машины в Местию?

— Да кто его знает, когда идут, а когда нет.

Писатель замолчал. Попутчики его некоторое время еще поговорили о погибшем, потом о несчастных случаях вообще и в конце концов перешли на другие темы.

Дорога спустилась со склона в долину, и оглушительный шум реки на время стих. Машина шла мимо кукурузного поля, отделенного от дороги изгородью, в конце поля виднелся амбар, крытый соломой. Солнце пекло нещадно, и тень от деревьев, растущих вдоль дороги, не могла защитить от палящих лучей. Но вот дорога снова вернулась в ущелье, и снова зашумела река. Дорога тянулась вдоль реки, вернее, над ней, над ее быстрым течением, таким грозным, что писатель снова подумал — в случае чего, можно ли выплыть, выбраться из этого водоворота?

Он как раз был поглощен этой мыслью, когда машина внезапно остановилась возле пацхи, крытой тростником. Над крышей вился дымок. Пацха стояла на земле, но балкон, к ней пристроенный, висел над самой рекой. Шофер выскочил из кабины, вошел в пацху и быстро вышел обратно.

— Чего остановились? — спросил писатель.

Шофер о чем-то переговорил с мужчиной, который сидел рядом с ним в кабине, потом они оба вышли на дорогу и начали о чем-то говорить так быстро, что писатель ничего разобрать не мог.

— Почему мы стоим? — спросил он снова.

— Здесь столовая, водитель обедать будет, — ответил Уча.

Писатель взбесился.

— Слушай, друг, ты же только обедал! — крикнул он шоферу из кузова.

— А я снова проголодался, дорогой, — пояснил шофер и невозмутимо продолжил беседу.

Кое-кто из пассажиров выпрыгнул из кузова и пошел в столовую. Начали спускаться женщины. Соскочил и Уча. Был он широкоплеч, с мозолистыми большими руками трудяги, в чувяках и таких же залатанных, как у писателя, брюках. Писатель встал одной ногой на колесо, вторую тоже перенес через борт и спрыгнул.

Камешек, выскочивший из-под его ботинка, угодил в ногу одной из женщин, и она недовольно на него покосилась. Возле пацхи, в тени лежала старая овчарка и поглядывала на прибывших с выражением, не обещающим ничего хорошего.

Писатель вошел в пацху и, прежде чем подойти к прилавку, заглянул в кухню через окошко, вырезанное в стене. Худая женщина в платке мешала большой деревянной лопаткой гоми в котле, висящем над огнем, стены в кухне были закопченные, черные. В самой пацхе, на стене позади прилавка висели нанизанные на веревку сухие круги сулгуни. Пол в пацхе был земляной. Рядом с входной дверью окно, у окна стоял длинный стол с длинными скамейками по обе стороны. Другая дверь выходила на балкон, внизу под балконом протекала река, и создавалось впечатление, что стоишь на палубе маленького пароходика, плывущего против течения к истокам реки. Приятно было глядеть на быструю воду, приятно ощущать на лице ее прохладные брызги.

Балкон был перегорожен занавеской. За нею сидел водитель и еще несколько человек в ожидании обеда. Они о чем-то разговаривали. Писатель снова вошел в пацху. Молодой буфетчик, голубоглазый и светловолосый, резал огурцы и помидоры для салата. Писатель взглянул на ящики с пивом, громоздившиеся в углу.

— Холодное? — спросил он.

— Теплое.

— А что можно поесть?

— Гоми и сулгуни.

— Еще?

— Салат.

— И больше ничего?

— Ничего.

— Давай гоми и сулгуни, и еще салат.

Писатель сел за стол и только тут заметил Учу, который сидел на другом конце длинной скамьи и уплетал гоми с сыром. Когда буфетчик принес еду, писатель попросил у него две бутылки пива, одну оставил себе, вторую протянул Уче.

— Спасибо, — Уча отпил пиво. — Ух, какое теплое…

Писатель ел безо всякого аппетита. Он догадывался, что до вечера ни до какого Бечо не доберется. А от Бечо ему надо было еще долго идти пешком, и перспектива блуждать по горам среди ночи совсем его не вдохновляла. Через открытую дверь он видел овчарку, лениво бредущую по двору, ту самую, что лежала на крыльце, когда они подъехали, и она напоминала ему обо всех злых псах, существующих на этом свете. Вполне возможно, что ночью ему встретится несколько или один из таких псов — и того вполне достаточно. Одним словом, путешествие не сулило никакой радости.

Писатель не съел еще половины гоми, а к салату и вовсе не притронулся, когда перед машиной Джуджгу остановился грузовик, уставленный пустыми ящиками. Из грузовика вылезли трое и вскоре появились в пацхе. Самый высокий из них был в соломенной шляпе, второй — в сванской шапочке, третий совсем без шапки. Пожалуй, он и был шофером — крутил в руках ключи от машины.

— Здравствуйте, — приветствовали они буфетчика и посетителей.

— Здравствуйте и вы, — ответили им дружно.

Шофер сел рядом с Учей, а двое других подошли к буфету.

— Слушайте, неужели это правда, что Кочия… — спросил буфетчик.

— Правда, — вздохнул высокий в соломенной шляпе, снимая ее и отирая пот со лба.

— Бедный, бедный Кочия! — Буфетчик замотал головой.

На минуту наступило молчание.

— Вчера как раз в это время он сюда заехал, — продолжал буфетчик.

— Он случайно не пил? — спросил высокий в шляпе.

— Да нет, что ты! — Буфетчик вышел из-за стойки. — Вот здесь он сидел, — показал он место на скамье рядом с писателем, тот оглянулся, словно надеясь увидеть человека, о котором шел разговор.

— Бардга, неси гоми и сулгуни, крикнул он мне, — рассказывал буфетчик. — Нарезал я ему сыру, салат сделал и поставил, вот здесь, — он ткнул пальцем в стол рядом с тарелкой писателя. Все смотрели на писателя, точнее — на ту пустоту рядом с ним, где вчера еще, в это время, сидел человек. Писатель тоже повернул голову и старался представить рядом человека, которого никогда не видел.

— Ну, как, спрашиваю, Кочия, дела с ткемали, — буфетчик изо всех сил старался восстановить вчерашний разговор с Кочией. Он волновался, наверное, глаза его и сейчас видели перед собой не пустое место на скамье, а живого Кочию, который только вчера именно в это время сидел на этом месте. Поэтому Бардга изображал все до крайности живо и выразительно.

— Ну, как, спрашиваю, Кочия, насчет ткемали, а он мне: да будь оно трижды неладно!

— Так и сказал? — переспросил высокий в шляпе.

— Да, так прямо и сказал: будь оно трижды неладно! Потом он встал вот здесь в дверях. — Бардга подошел к выходу и показал, где вчера остановился Кочия. Все дружно повернули головы за ним и почему-то стали смотреть на земляной пол, словно силились разглядеть там следы человека, стоявшего в дверях вчера. — Бардга, сказал он мне, — сейчас у меня нет денег, расплачусь в другой раз. А я ему: как тебе, говорю, Кочия, не стыдно, что за счеты…

Мужчина в сванской шапке усмехнулся.

— Ты не волнуйся, я за него заплачу, — заявил высокий в шляпе, — но…

— Да ладно, не в этом дело.

— Погиб человек, а теперь и семья его пропала.

Третий, вошедший с ними, как определил писатель, шофер, сидел, ссутулившись, и молчал.

— Эх, бедный Кочия, — буфетчик вернулся от двери к столу, — разве я мог подумать, что такое случится… Вот тут он сидел, сюда я поставил гоми, сюда салат… Лимонад есть? — спросил он. — Нету, — говорю, — есть пиво теплое, целую неделю стоит, — вошедший в экстаз буфетчик выболтал даже профессиональную тайну. — На что мне теплое пиво, сказал Кочия.

— Значит, не выпил?!

— Ни капли.

— Ну, тогда я вообще ничего не понимаю, — развел руками высокий.

— Паршивое дело, — сказал Уча.

— Конечно, паршивое, — подтвердил сван.

— И сильно он разбился? — спросил буфетчик.

— Не говори! — махнул рукой высокий.

— Еще бы, с такой высоты… О господи! — воскликнул Бардга.

— Ну, пошли! — сказал высокий.

Шофер поднялся.

— Вы ведь в Хаиши едете? — спросил у него Уча.

Он кивнул.

— Тогда я с вами, не могу больше ждать.

Писатель тоже вскочил и кинулся к шоферу.

— А место найдется?

— Места нет, если только на ящики сядете…

— Сяду, а что делать.

Писатель расплатился с буфетчиком, потом вышел на балкон, отодвинул занавеску и поискал глазами Джуджгу.

— Скажи, сколько с меня, а то я на другую машину пересаживаюсь…

— Ничего не надо, дорогой, — с достоинством заявил Джуджгу и многозначительно поднял руку. — Счастливого пути!

Но когда писатель ушел, он досадливо подумал: «Ишь ты, какой выискался, на людях деньги предлагает!»

Со стороны писателя это на самом деле было бестактным — предлагать деньги человеку, сидящему за столом в компании, но он, во-первых, очень спешил и, во-вторых, был достаточно зол на медлительного Джуджгу, поэтому над своим поступком задумываться не стал, вернее вовсе не придал ему значения. Он выбежал во двор, вытащил из кузова свой рюкзак и полез в грузовик, заваленный пустыми ящиками. Уча уже сидел там, он взял рюкзак у писателя и помог ему устроиться поудобнее.

Машина двинулась, и очень скоро пацха скрылась из глаз.

Машина въехала в прохладный лес, потом снова вышла на равнину. Там и сям лежали штабеля бревен, обструганных, очищенных от коры и сучьев, валялись щепки и стружки. В воздухе стоял сильный и свежий запах сырого дерева. Потом они проехали мимо пасеки. На ящиках сидеть было очень неудобно, наверно поэтому сван ехал, стоя на ступеньке, ухватившись за крышу кабины.

— Когда мы приедем в Хаиши? — спросил писатель.

— Часов в пять-шесть, — ответил Уча.

— А сколько от Хаиши до Местии?

— Еще часиков пять-шесть.

Дорога была ровной, и трясло не очень. Справа от дороги показалась мельница. Перед мельницей в тени огромного дуба сидели белобородые старики и с интересом смотрели на полуторку. Машина переехала через поток, пересекающий дорогу. Вода была такой чистой и прозрачной, что просвечивали самые мелкие камушки на дне. Потом начинался пыльный проселок, ведущий в деревню, по обе стороны проселка стеной стояла кукуруза.

В огороженных дворах стояли двухэтажные деревянные дома — оды. Из какой-то подворотни выскочил пес и с лаем кинулся за грузовиком. Загорелые ребятишки шумно возились в тени. Деревня оказалась маленькой, на другом конце ее собрались женщины, и даже издали было заметно, что они взволнованы и о чем-то спорят. Машина, подъехав поближе, стала, женщины окружили высокого в соломенной шляпе, как только он выбрался из кабины, и заговорили все разом. Они спрашивали, когда заготовительный пункт заплатит им за ткемали. Высокий отвечал, что скоро. Сван стал снимать с кузова ящики и ставить их на обочину дороги. Там же стояли корзины с ткемали. Высокий наклонился, взял несколько штук, оторвал черенки и снова бросил в корзину.

— Надо отрывать черенки, — стал выговаривать он женщинам.

— Э-э! — зашумели они снова, — ты сначала заплати за те, без черенков, что мы сдали, а потом поговорим о черенках. — Они прыскали, прятались друг за дружку.

— Пересыпьте ткемали в эти ящики, на обратном пути мы взвесим и заберем, — сказал высокий.

— Да, — недовольно загалдели женщины, — вчера нам тоже так сказал шофер и не приехал, вон так и стоят полные ящики…

— Как он мог приехать, если он погиб!

— Что-о?!

— А вот то самое — на Чертовом повороте машина в пропасть сорвалась.

И пошло… Закричали женщины: горе, горе! Высокий со всеми подробностями стал рассказывать об аварии, а женщины не могли представить, что человека, который только вчера проехал здесь и оставил им пустые ящики, нет в живых.

В самом деле, странно, хотя писатель и знал, что в смерти нет ничего странного и необычного. Напротив, было бы странно, если бы люди не умирали. Но все-таки странным и печальным был тот факт, что вчера, на этой самой дороге, среди прекрасной природы проезжал человек, которого сегодня уже нет. А солнце по-прежнему обливает своим жарким сиянием поросшие лесом горы, тянущиеся, покуда достает глаз, и неспокойную реку между горами. И горы, и река выглядят сегодня так же, как вчера, как, может быть, тысячу лет назад, как в те времена, когда они впервые возникли в результате каких-то явлений и изменений в природе, потому что все на этом свете — результат каких-нибудь явлений, действий, сил, условий, которые в свою очередь только суть производные от основной, главной первопричины. Что же она такое, эта первопричина, производящая все остальное? — подумал писатель и окинул взглядом молчаливые зеленые горы, громоздящиеся над рекой, с вершинами, окутанными легкими белыми облаками. Решить этого отвлеченного вопроса писатель не мог и поэтому вернулся к реальности.

— А что все-таки случилось с тем несчастным, как его угораздило? — спросил он.

— Не знаю, да и кто это может знать, — ответил Уча.

Маленькое село со своими обитателями давно уже скрылось из глаз.

Машина поползла в гору. Чем выше поднималась дорога, тем натужнее гудел мотор. Река осталась где-то далеко внизу и уходила все дальше и дальше. Воды ее опять несли бревна, связанные в плоты, — по небольшому притоку Энгури сплавляли лес.

Машину трясло, заносило на поворотах, оставалось только удивляться, что не вываливаются из кузова ящики, прыгающие, перекатывающиеся от борта к борту.

У писателя из нагрудного кармана даже мелочь высыпалась, что отнюдь его не обрадовало: денег и без того было мало. «Небось на рубль мелочи было», — с сожалением подумал он. Время от времени машина останавливалась, сван и Уча сбрасывали ящики. Из лесу кто-то выходил, забирал тару и снова скрывался в чаще. Грузовик был от заготконторы, и сейчас, в сезон сбора ткемали, во всех деревнях поджидали агента с тарой. Машина постепенно освобождалась от ящиков. Писатель и Уча давно ехали стоя, присоединился к ним и сван. Писатель устал от тряски и грохота, расстался с надеждой вовремя прибыть в Хаиши, перестал обращать внимание на пейзаж, который когда-нибудь мог ему пригодиться. Теперь он смотрел вокруг глазами обыкновенного усталого путника, а не писателя, собирающего материал.

Шофер высунул голову из кабины, жадно вдыхая прохладный воздух.

— Ты здесь в первый раз? — спросил писателя Уча.

— Нет, но давно в этих краях не бывал.

— Ты что, геолог?

— Да.

Наш молодой писатель никогда не называл себя писателем. Во-первых, потому что был еще совсем неизвестен, печатался он очень редко. А во-вторых, надеялся стать великим писателем, а до тех пор предпочитал, чтобы его считали кем угодно, только не сереньким, никому не известным писакой. Вот и соглашался он быть и геологом, и железнодорожником, и колхозником, кем придется. С одной стороны, это было даже полезным для него.

— В Хаиши есть гостиница? — спросил он.

— Не знаю, дорогой. По-моему, нет.

Дорога теперь шла под гору. Вот уже несколько часов она то ползла вверх, то спускалась вниз. Теперь дорога пошла под уклон, спустилась опять к Энгури, где машина остановилась. Шофер, сван и высокий заготовитель в соломенной шляпе вышли и стали громко звать какого-то Уджуши и махать руками.

На краю поля, в самом начале леса кто-то обрубал сучья у поваленного дерева. Это и был Уджуши.

Он бросил топор и быстро пошел к машине. От дороги через поле шла тропинка, вела она к узенькому висячему мосту через Энгури. По ту сторону реки виднелся одинокий дом, деревянная ода, с пристроенной сбоку кухонькой, с сараем и амбаром. За домом и перед ним зеленела кукуруза, и никаких следов другого жилья вокруг.

Уджуши подошел, вежливо поздоровался.

— Как дела? — спросил сван.

— У меня все готово, — ответил Уджуши, — ящиков жду.

— Сколько набрал?

— Да килограммов сто, если не больше.

Уджуши производил приятное впечатление — мужественная внешность, хорошая манера разговаривать и держаться.

— А что, вчера Кочия совсем ящиков не оставил? — спросил заготовитель.

— Бедный Кочия, — покачал головой Уджуши, — мне сегодня Коция Гамзардия сказал.

Все замолчали. Шофер попросил у свана папиросу и закурил.

— Беда, беда случилась, — сказал заготовитель.

— Я просто не мог поверить, — сказал Уджуши.

Снова молчание.

— Бедняга Кочия оставил мне четыре ящика, но ткемали оказалось больше, — заговорил Уджуши.

Заготовитель записывал в блокнот количество розданных ящиков.

— Бери, сколько хочешь, — сказал он.

— Трех будет достаточно.

Уджуши поставил ногу на колесо и, подтянувшись, появился над бортом. Он извинился перед писателем.

— Простите, пожалуйста, я хочу ящики взять.

Писатель передал ему ящики.

Мужчины еще некоторое время поговорили об урожае ткемали, о гибели Кочии, потом стали прощаться.

— Приготовь, Уджуши, ткемали, Астамур вечером заедет и заберет, — сказал заготовитель, забравшись в кабину.

— Я буду ждать, Астамур, — сказал Уджуши шоферу.

Астамур кивнул. Машина тронулась. Писатель смотрел, как Уджуши собирает ящики и идет по тропинке через поле к висячему мосту.


Вот оно, место, откуда сорвалась вчера машина. Наконец они до него добрались. Какая прохлада в лесу, какой жуткий гул доносится из темного провала! С дороги реки не видно, а если сильно наклониться, чтобы разглядеть ее, можно поскользнуться и скатиться вниз. Река далеко, но шум так оглушителен, словно она здесь, совсем рядом. Дорога проходит по самой скале, крутой и гладкой, крутой поворот, Чертов, как все его называют. Густые заросли и папоротники делают лес почти непроходимым. Молча стоят огромные ели и клены. Вокруг тишина, земля сырая, хотя дождей нет уже с месяц, и над вершинами деревьев стоит палящее летнее солнце. Оно все равно не проникает сюда и не высушивает пропитанной сыростью почвы. Скала сочится влагой, вода стекает в овраг и там, наверно, сливается с рекой, чей гул, как угроза, выносится наверх. Белые столбики на краю дороги сбиты, здесь вчера опрокинулась машина. Все стоят и молча глядят в темную бездну.

— Вот, отсюда он… — Астамур поковырял ногой землю на самом краю обрыва.

Высокий заготовитель утер выступившие на глаза слезы.

— Бедный Кочия. Безобидный был человек.

2

Было не больше пяти, когда они приехали в Хаиши. Их машина обгоняла автобус, вставший посреди дороги, когда писатель услышал, как его окликнули. Он оглянулся и увидел, что из автобуса ему машут и кричат. Кто, он не разглядел, но все равно обрадовался. Он поспешил остановить машину, попрощался со всеми, сунул водителю деньги и побежал назад к автобусу.

А грузовик покатил дальше, своей дорогой. Отделившись от писателя, он стал независимым, недоступным его взору и восприятию.


Когда человек счастлив, все только и делают, что замечают в нем отрицательные качества, когда с ним случается беда, всем он кажется хорошим. Это общеизвестно, и спорить с этим никто не станет. Но Астамур всю дорогу думал про Кочию плохо.

Всю дорогу, пока машина не въехала в Хаиши, он вспоминал слабости Кочии, дурные стороны его характера.

Что за человек был Кочия? По мнению Астамура, был он слабый, безвольный человек, лишенный самолюбия и чувства собственного достоинства, хотя в общении вежливый, простой, скромный. На деле — скупой и жадный, копейки из рук не выпустит, а на чужой счет покутить не дурак. Астамур был на десять лет моложе Кочии и знал его с детства. Кроме того, что они были двоюродными братьями, они еще и жили по соседству, и дома их стояли бок о бок. В детстве Астамур, конечно, не замечал отрицательных черт Кочии и очень любил его. А впрочем, Кочия тогда был другим. Красивым, стройным. Не такой крупный, как Астамур, но зато с такой тонкой талией, что все восхищенно говорили: вот-вот переломится! Даже женщины ему завидовали. «Мне бы такую талию», — думали многие. Плечи у Кочии были прямые, широкие, ходил он легко, ровно. На белом лице выделялись узенькие черные усы, густые волосы он расчесывал на пробор.

А во время скачек от Кочии и вовсе глаз было не оторвать. Как ладно сидела на нем чоха с архалуком и с кинжалом на серебряном поясе. На конные состязания в Зугдиди собирается вся Мингрелия и Абхазия, иногда приезжают всадники из Имеретии. Но разве они могут сравниться с мингрелами! По бокам дороги, ведущей на ипподром, толпится народ, группу мингрельских конников возглавляет Дараселия — в черной чохе на черном скакуне. Среди зугдидцев — Кочия, башлык лихо накручен на голову. Не знал Кочия равных в «маруле» и в «исинди». Стоя на стременах, криком бодрил он коня, А видели бы вы его в «тарчии»! Быстрый и юркий, как рыба, ускользал он от противника. Однажды его взяли в Тбилиси на состязания, он и там отличился. После выступления его пригласил к себе в ложу знаменитый писатель, сам облаченный в национальный костюм. Он обратился к Кочии с такими словами:

— Твое умение напомнило мне мою неспокойную молодость. Я тоже объезжал жеребят на берегах Техури и Хобисцкали. Помни одно, мой Кочия. У породистого коня три вещи должны быть длинными: уши, шея и передние ноги; три — короткими: репица, спина, задние ноги; три вещи широкими: лоб, грудь, хребет; три — чистыми: кожа, глаза, копыта. Сын мой, Кочия, — продолжал писатель, окидывая гордым взором присутствующих, — арабский книжник и мудрец Абдель-Кадер говорил: лошадь должна быть с высокой шеей и худыми боками, волнистый хвост должен покрывать пространство меж задних ног, уши, подобные джейраньим, и устремленные вперед глаза красят истинного скакуна, грива должна быть густа, ноздри широки и черны изнутри…

С такими словами обратился к Кочии знаменитый писатель, но Кочия забыл его речи и сменил коня на баранку. Но это случилось после, а разговор с писателем состоялся до того, как Кочию взяли в армию.

Когда Кочию призвали, родители его остались совсем одни — он был единственным сыном. Астамур помогал им, как мог. А ведь он был совсем еще ребенок и у него самого на руках оставался больной отец. Но дело не в этом, а в той беззаветной и преданной любви, которую испытывал Астамур к Кочии и его родителям. Пусть Астамур был совсем еще желторотым, но он понимал, что, вернувшись из армии, Кочия должен застать свой дом в полном порядке. И он старался помочь старикам во всем — и пахать, и полоть, и за скотиной присматривать. В мечтах своих Астамур видел Кочию легендарным героем. В бурке и башлыке Кочия летел на черном коне, занеся обнаженную саблю, враги бежали без оглядки, охваченные страхом, а Кочия безжалостно рубил их и крошил, поганых врагов родины. Правда, на фотографиях, которые Кочия присылал домой, не было ни бурки, ни кинжала, но Астамур представлял себе все только так.

Очень часто он рассказывал своим сверстникам про героические подвиги Кочии и гордо сообщал, что Кочия вернется с орденами и медалями, полученными в борьбе с врагом.

— Да, но ведь война давно кончилась, — пробовали возразить ему.

Астамуру такие речи не нравились, и он сердито говорил:

— Там, где сейчас Кочия, война продолжается, только об этом не объявляют, понял?

— Но почему же? Ведь раньше объявляли…

— А потому что — это не твоего ума дело, — отрезал Астамур, неприязненно глядя на особенно недоверчивых.

Прошло три года, и Кочия вернулся, без всяких орденов и наград, но Астамур все равно счастлив был безмерно. А как он ожидал, что Кочия снова сядет на коня и покажет всем, на что он способен! Но Кочия не спешил. Вроде потерял всякий интерес к лошадям и скачкам. А еще заметил Астамур, что ногти у Кочии почернели от какой-то въедливой грязи. Что бы это могло быть?

Кочия рассказывал родным и соседям:

— Жилось мне там привольно. Научился баранку крутить и три года на колесах провел.

— А с питанием как?

— Отлично. Правда, гоми и аджики недоставало, но зимой в мороз нет ничего лучше горячего борща!

Кочия не только машину водить, но и по-русски говорить научился отменно. Вот, например, попросит у него кто-нибудь табачку, а он в ответ, да без всякого акцента: «надо свой иметь!»

Про лошадей Кочия и не вспоминал, на что ему лошадь, когда он шофером стал. Нашел себе работу в Очамчире и стал, как рассказывали, деньги загребать. Говорить — говорили, а так нипочем нельзя было сказать, что много зарабатывает, — копейки лишней не потратит, наверное, копил. А потом Кочия женился. Тогда-то и обнаружил Астамур, что Кочия — человек безвольный и слабохарактерный. Дело в том, что жену ему выбрал отец его, Тагу. Девушка была дочерью его старого приятеля, и Тагу решительно заявил Кочии: «Если ты мне сын, женишься только на этой девушке». Кочия покорился, взял в жены нелюбимую. И это в то самое время, когда в Очамчире у него была настоящая любовь. Астамуру самому нравилась красавица-абхазка, он ее один раз видел, когда Кочия привез ее на концерт в Зугдиди. А женился на другой. Астамур впервые разочаровался в Кочии. Как он мог оставить такую красавицу ради какой-то уродины, которая и двух слов толком связать не может. А та, бедняжка, все глаза себе выплакала — по рассказам самого Кочии. Он рассказывал, а сам скалился. Что, спрашивается, смешного? Астамур постепенно убеждался, что Кочия совсем не тот, за кого он его принимал. Расставшись с возлюбленной, Кочия перешел работать в Гали, а вскоре устроился в Зугдиди. Исполнилось желание его отца. А если на то пошло — что за радость женить сына на девушке, которую тот не любит? Только потому, что хочешь иметь невесткой именно ее? Но ничего не поделаешь, так уж случилось. Тагу придерживался старых обычаев. И никак не мог понять: то, что в прежние времена казалось нужным и красивым, не вяжется с сегодняшним днем. Кочия не сумел проявить характера и настоять на своем — и свадьбу сыграли. Но вскоре Тагу пришлось горько пожалеть о своем упрямстве, и не раз он проклинал день, когда взял в свой дом невестку, у той оказался невыносимый характер. С утра до вечера она не закрывала рта и не давала языку отдохнуть, от всех требовала повиновения. Мужа и свекровь она прибрала к рукам в два счета, а вот со свекром справиться не смогла. И пошло-поехало, ссоры не смолкали в доме. Кочия не мог разобрать, кто прав, кто виноват, не мог решить, чью сторону принять. Иногда он напивался и дебоширил, но наутро снова был рабом жены и покорным сыном. И тогда всем стало ясно, что Кочия — слабый, бесхарактерный и в собственном доме правого от виноватого не отличает. Пошли дети — девочка, мальчик. Кочия замкнулся, отошел от друзей. «Некогда мне, жена, дети», — отговаривался он от приглашений.

«У всех дети», — думал Астамур. Короче говоря, Астамуру не нравилось, как живет Кочия, все больше разочаровывался он в нем.

Эгоистом стал Кочия, пальцем не шевельнет ради друга, ни за какое дело не возьмется без выгоды для себя. Кочия не нравился Астамуру. И несмотря на это, когда Кочия попал в аварию, Астамур ничего не пожалел для него. Кто содержал семью Кочии те шесть месяцев, пока он лежал в больнице? Кто посылал деньги в больницу? Астамур. Ради кого он в долги залез? Ради Кочии. Выйдя из больницы, Кочия сказал: «Вовек не забуду, как ты меня выручил». Но забыл очень скоро. В том же году у Астамура умер отец. Разве помог ему Кочия в трудный час? И не вспомнил, копейки не дал, хотя зарабатывал неплохо и знал прекрасно, что Астамур весь в долгах. Но Астамур выкрутился, не ударил лицом в грязь, отца похоронил, как подобало, и еще раз убедился в том, что на Кочию надежда плоха. Нет у человека сердца, нельзя на него положиться. Астамур вообще не стал бы о нем столько думать, не приходись он ему двоюродным братом.

Потом Астамур угодил за решетку — спьяну задавил корову. Вышел из тюрьмы — хозяйство разорено. Во дворе разгром, виноградник зарос, поле не перепахано, дров, запасенных на зиму, меньше половины осталось. Кто взял? Астамур догадывался, кто это сделал, кто весь лавровый лист продал. А деньги? Как же, деньги пошли на его же, Астамура, хозяйство, ведь Кочия помогал семье брата! Оно и видно, как помогал. Но стерпел и на этот раз Астамур, слова не сказал. А разве не мог Кочия немного присмотреть за двором Астамура, ведь они живут рядом! А Кочия — свое: сделал все, что мог, у меня и своих дел по горло. В том как раз и беда, что свои интересы Кочия ставил выше всего, выше дружбы и любви, выше благородства и доброты. Есть такие люди — для них и чувство собственного достоинства ничего не значит, потому что оно есть качество духовное, а для них нет ни духовного, ни души. «Почему же, — думал расстроенный Астамур, — разве не должно быть на свете бескорыстной помощи, добра, справедливости, самоотверженной дружбы? Ведь все эти свойства возвышают человека, отличают его от животного. А инстинкты — они одни у того и другого».

Обижен был Астамур на Кочию, когда вышел из тюрьмы, и решил — отвечать ему отныне тем же. Но куда там! Попросит Кочия о чем-нибудь, а он отказать не может. Хотел бы — да не может. Вот и пасется корова Кочии во дворе у Астамура, куры Кочии в огороде Астамура копаются. Сено прошлогоднее Астамур Кочии отдал, вместо того чтобы с толком продать на базаре. Всего не упомнишь, всех одолжений, какие Астамур делал Кочии. Астамур был одинок, холост и для родственников ничего не жалел.

Прошло еще два года. И вот позавчера Астамур пришел домой с двумя дружками — накрыли стол под деревом, позвали Кочию. Тот, конечно, обрадовался, любил покутить на дармовщину. Сам он Астамура никогда на кутежи не звал, но Астамур не мог не пригласить брата. Выпили, захмелели, Астамур проводил гостей и попросил у Кочии закурить — он никогда не курил, а сейчас вдруг захотелось.

— Нету у меня, — ответил Кочия то ли в шутку, то ли всерьез.

— Дай мне закурить, только одну, — попросил Астамур.

— Ты же не куришь.

— Дай, я тебе завтра пачку куплю.

— В магазине полно, купи и кури, — Кочия нехотя полез в карман, и тут Астамур плюнул ему в лицо и закричал:

— Тьфу на тебя! Да разве ты человек!

Это случилось на глазах у родителей Кочии, при его жене и детях. Это случилось во дворе у Кочии, вся досада, накопившаяся в душе Астамура против брата, вырвалась наружу. Он размахнулся, чтобы ударить Кочию, но в самый последний момент сдержался. А Кочия смотрел на него, пораженный, растерянный, — видно, никак не ожидал этого от Астамура, но уже понял, что случилось, и когда Астамур замахнулся, он отскочил назад и испуганно съежился. И это случилось на глазах у его детей, и они видели унижение своего отца. Тогда Астамур пошел к себе. А Кочия утирал лицо, жалкий, несчастный, на лоб падали растрепанные седеющие волосы. И Астамур увидел, как постарел Кочия — кожа в морщинах, плечи сутулые, слабые. И только талия по-прежнему тонкая…

Так расстались они позавчера вечером.

— Не я буду, если не отплачу тебе, вот увидишь… — Это были последние слова Кочии.

— Проваливай отсюда, трус, — это были последние слова Астамура.

Больше они не виделись.

Вот о чем думал Астамур всю дорогу. Он думал об этом и сейчас, когда обедал в столовой в Хаиши. Перед глазами стояло лицо Кочии, темное от загара, изборожденное ранними морщинами. Какой он был жалкий, когда стоял, сгорбившись, на своем дворе, оскорбленный, униженный, и смотрел на Астамура не зло и мстительно, а скорее — обиженно и удивленно…

«Не я буду, если не отплачу тебе!»

Чем он мог отплатить, несчастный? На что он был способен?!

Астамур мотнул головой, чтоб отделаться от мыслей, и продолжал есть, но опять задумался.

«Не я буду, если не отплачу!»

Эх, бедняга! Если бы он только умел постоять за себя! Однажды в столовой пьяные шоферы вылили ему вино за шиворот. А ему хоть бы что, обратил все в шутку, да еще дома рассказал, смеясь, словно о чем-то очень забавном.

— Прямо за ворот опрокинули стакан, — смеялся Кочия, — окатили с головы до ног, хорошо, что я в старой одежде был, в рабочей.

Потом Астамуру пришлось поговорить с шутниками, чтобы они впредь не смели издеваться над его братом.

Обедал Астамур и нет-нет да о Кочии думал. С утра он не ел ничего и все равно кусок не шел в горло. Выпил два стакана вина, а аппетита все не было. Купил папиросы и закурил, хотя вообще не курил. Но и это не помогло. Себя не обманешь. Он сидел в столовой и смотрел, задумавшись, в окно, в одну точку. По дороге трусили на лошади двое пьяных. Удивительно, как они держались в седле. Спешившись возле столовой, они, пошатываясь, ввалились в дверь и шумно потребовали вина. Астамур расплатился и вышел, он не любил пьяных.

Он постоял на мосту, ущелье уже скрыли сумерки, было прохладно, почти холодно. И так же непрерывно и оглушительно шумела река. Вершины гор еще освещало солнце. Наверху лес редел, можно было различить отделившиеся от общей массы деревья, а еще выше начинались луга.

Вчера в это время Кочия, наверно, так же стоял на мосту и смотрел на горы. А может, он и не поднимал головы? Тронула или нет Астамура смерть Кочии? Конечно, да. Но не до самого сердца. Уж очень горьким было разочарование. Бедный Кочия! Какой страшный конец его ожидал! А ведь и с Астамуром может случиться то же самое. Он тоже шофер и каждый день гоняет машину по тем же дорогам. Эх, что такое человек, в конце концов! У, всех общая судьба. Все рождаются и умирают. Бедный Кочия! Может, конечно, у него были недостатки, но он был такой же человек, как все, как Астамур. Бедный Кочия! Ничего он в этой жизни не понимал, и все равно его жалко. Жил бы себе, растил детей, старился…

Интересно, почему каждый человек только свой взгляд на жизнь считает единственно верным и всеобъемлющим? Каждый доволен собой и требует, чтобы все ему уподоблялись, становились такими, как он сам. Почему не терпим мы расхождения во взглядах, во мнениях? Ведь в принципе всякая мысль — часть, отражение действительности, на действительность можно иметь миллион точек зрения, и каждый со своей личной позиции может считаться правым. Люди должны стать терпимыми, помогать друг другу и бороться сообща со злом и смертью.

Астамуру не нравился Кочия, но кто, собственно, спрашивает Астамура? Чем Кочия мешал ему? Жил себе Кочия, пусть бы так и продолжал. Отец Астамура, для своего времени человек образованный и начитанный, любил повторять: «Не судите, да не судимы будете».

Только теперь Астамур проник в суть этих слов. Кто дал ему право судить Кочию? Может, иначе Кочия жить не мог, может, он не виноват в том, что родился таким слабым и безвольным. Его ли вина, что он многого не понимал, не понимал добра, оставлял безнаказанным зло. Может, он и сам бы хотел стать другим, да жизнь не давала такой возможности. Ну, и жил бы, как мог. Чего же добивался Астамур, чего требовал от Кочии? Чтобы тот стал точно таким, как он? Поступал бы обязательно так, как Астамур, — великодушно, благородно, по его, Астамура, мнению. Но Кочия так не мог, хотя Астамур именно этого хотел. Господи, пусть бы жил Кочия по-своему. Ведь еще вчера в это время он был живым!

Астамур сел в кабину и отвлекся от воспоминаний. Он в последний раз окинул взглядом окрестности и тронул машину. Сначала он ни о чем не думал, просто следил за дорогой, по которой вчера, как раз в это время, ехал Кочия. Позже, когда Хаиши осталось далеко позади, Астамур снова стал думать о Кочии. Теперь он вспоминал только хорошее. У Кочии было много неплохих свойств. Например, он совсем не был завистливым, никогда не завидовал чужому счастью. Как он радовался, когда Астамура выпустили из тюрьмы, искренне радовался, хотя не стал устраивать кутежа, как это сделали дружки Астамура. А к чему кутежи? Разве брат меньше других обрадовался возвращению Астамура? А разве можно назвать Кочию бездушным? Разве он не плакал, когда хоронили отца Астамура? Астамур чувствовал, что горе его непритворно: ведь он как-никак племянником приходился умершему. Может, женись Кочия на той очамчирской красавице, он был бы счастливее. Может, от этого он потерял веру в себя и гордость. Может, все ему стало безразлично и он потерял интерес к жизни, не согретый любовью и радостью. Может, и не осознавал, но все равно — так оно было. А если и мучился тайком? Кто не ошибается в молодости, а ведь одна ошибка меняет коренным образом все будущее. Почему же Астамур ни разу не подумал об этом? Почему не сказал Кочии пару теплых, душевных слов, не подбодрил его? Ведь ничто так не радует, как доброе слово. Интересно, где теперь та девушка, что любила Кочию? Огорчила ли ее гибель Кочии? Бедный Кочия. Вчера, в такое же время он так же с вдел за рулем и вел машину по этой самой дороге. Сколько километров осталось до Чертова поворота? Должно быть, три. Проезжая здесь вчера, Кочия не знал, что ему осталось жить каких-нибудь полчаса. Он, наверно, смотрел вперед и видел все то же, что сейчас видит Астамур, так же грохотал его грузовик на спуске и он совсем не думал о приближающейся смерти.

Астамур поглядел вниз — в ущелье спустился туман и скрыл реку. Стало темно, и Астамур включил фары. На повороте фары осветили смутные кусты на краю дороги. Пустая машина подъезжала к Чертову повороту. Медленно, но упорно приближалась она к Чертову повороту. Астамура почему-то пугало это место. Ведь вчера, точно в этот час здесь был Кочия.

— Горе тебе, Кочия! — вздохнул он и почувствовал, как слезы набегают на глаза.

Вчера, в это же время, может, чуть позже, а может, чуть раньше, Кочия так же приближался к Чертову повороту. Эх, нехорошо относился Астамур к несчастному Кочии.

«Не я буду, если не отплачу тебе!»

Как же он теперь отплатит!

Астамур нажал на газ и прибавил скорость, чтобы побыстрее проехать мрачное место.

Машина все набирала скорость, и вот он показался, Чертов поворот. Неприятно очутиться здесь одному. Астамур погнал грузовик быстрее — скорее прочь отсюда. Здесь всегда холодно, а сегодня особенно. Вчера, как раз в это время, был тут Кочия и жить ему оставалось считанные минуты. А ведь и с Астамуром может случиться такое же. Конечно, может, но он знает, что не случится.

«Бедняга Кочия», — думает Астамур, и машина летит на предельной скорости, взлетает на крутой поворот, скользит — и вот уже передние колеса в воздухе. В воздухе, а не на земле передние колеса, но растерявшийся Астамур все еще не верит, не верит, что это возможно, он изо всех сил выжимает тормоза, врастает в сиденье, уже обреченный, уже отчаявшийся, но видит только, как с молниеносной быстротой летит навстречу река и в сознании звучит, как последний вопль: неужели?.. Неужели?..

На другом берегу, на пологом склоне горы у костра сидят пастухи-табунщики, готовят ужин. Один — молодой, совсем мальчик, второй — мужчина средних лет.

Вдруг мальчик вскакивает на ноги и кричит:

— С Чертова поворота машина сорвалась!

— Знаю, — старший удивленно смотрит на мальчика.

— Да не вчера, а сегодня, сейчас, вот только что!.. Я своими глазами видел.

— Тебе показалось.

— Честное слово, я сам видел! Светили фары, а потом погасли — и все.

— Не может этого быть, — рассердился старший.

— Почему не может?

— Потому что вчера в это время, на этом месте перевернулась машина… Не может быть, чтобы на одном и том же месте, в один и тот же час, подряд сорвались две машины.

— А почему не может?


1965


Перевод А. Беставашвили.

ПОГОНЯ

1

Последний летний месяц на исходе. Еще жарко, но тушины[45] уже перебираются на зимовку в долину. На поле, приспособленном для посадки вертолета, свалены туго набитые мешки, вьюки и головки сыра, завернутые в овечью шкуру. Вертолета нет вот уже два дня, и о чем-то бесконечно спорят мужчины, собравшиеся возле своей поклажи. На краю поля пасутся лошади. В тени одноэтажного каменного дома прячутся в ожидании вертолета женщины. Окруженные детьми, они коротают время в разговорах и вязании. Одни сидят на камнях или на ящиках, другие стоят, спиной прислонясь к стене. Чуть поодаль, но тоже в тени, прямо на земле сидит Мушни. Он обеспокоен тем, что вертолета нет и воздушный путь перекрыт, но боль в недавно вывихнутом плече порой заставляет забыть обо всем. Он забывает о том, что натворил вчера, о том, что может повлечь за собой его опрометчивость, если он вовремя не уберется отсюда. Ни о чем не дает думать всепоглощающая боль, которая жжет и терзает, как птица со стальным клювом, безжалостно рвет, клюет, словно бы на куски разрывая его тело. Больную руку он засунул под старый потертый пиджак. Синие джинсы, узкие и выгоревшие, заправил в сапоги, на сапогах засохла грязь. Светлые волосы прилипли ко лбу, смуглые, обожженные солнцем щеки запали и покрылись щетиной. Голубые глаза его будто выцвели и устремлены в пространство. Сидит Мушни на земле, чувствует, как правый внутренний карман оттягивает заряженный револьвер, и горько улыбается. Все странное и нелепое должно приключиться именно с ним! Вспоминает Мушни вчерашний день, принесший с собой столько неожиданных забот и хлопот, но о своем поступке не сожалеет. Он сидит усталый, опустошенный, ослабевший от боли и в короткие промежутки, когда боль немного отпускает, успевает подумать: был бы я тушином, женился на тушинке, жил бы себе в маленьком домике, со своей отарой овец, никуда бы не уезжал отсюда…

В это время из финского домика выходит Тапло — ветеринарный фельдшер из Телави. Сюда ее прислали на борьбу с ящуром. Отец ее в свое время был знаменитым силачом и наездником. Поэтому ее все знают и относятся к ней с уважением. Она красивая, высокая, стройная; полная грудь, талия тонкая, ноги упругие, породистые. Ей очень к лицу черное платье. На ногах у нее пестрые вышитые ноговицы, надетые поверх цветных шерстяных носков. Под ними — обыкновенный тонкий капрон — тоже черный. Голова Тапло повязана платком на тушинский манер, волос не видно, только на лоб спадает несколько прядей блестящих и черных. У Тапло высокие брови — дугами, нос маленький, с горбинкой — ястребиный. Она очень похожа на портреты грузинок начала девятнадцатого века, встречающиеся в учебниках истории и некоторых трудах по этнографии.

Выйдя из финского домика, Тапло замечает, что молодой лесник Гио, живущий со своей семьей в этом же домике, седлает лошадь.

— Ты куда собрался, Гио? — негромко спрашивает Тапло. Голос у нее низкий, даже чуть хрипловатый, но к ее внешности он как-то подходит.

Гио протягивает руку в ту сторону, где над ельником, покрывающим противоположный берег реки, — самой реки отсюда не видно, — столбом поднимается дым. Дымный столб этот Тапло видит уже четыре дня, но она не задумывалась, что это такое.

— Лесной пожар, — объясняет Гио.

— Отчего лес загорелся? — спрашивает Тапло, как будто ее это в самом деле очень интересует.

— Молния, неделю тушим, и никак.

— Как вы воду на такую высоту поднимаете?

— А мы без воды, рубим деревья и огонь засыпаем землей. Только мало нас, не справляемся.

— Такие герои, и вдруг не справляетесь!

— Мало нас, рук не хватает.

— А красивые у вас ребята?

Гио смеется:

— Тебе-то что за дело?

— Люблю на красивых парней смотреть.

— Вот узнает твой жених…

— Кто его спрашивает! — Тапло улыбается. — Если встречу кого получше…

Гио знает, Тапло веселая, на язык остра, любит пошутить.

Она идет вдоль серого одноэтажного дома к большой брезентовой палатке, где расположился ветпункт. Она проходит мимо толпы, ожидающей вертолета. Выражение лица у нее строгое, деловое, держится она с достоинством. Хотя пошутить и поострословить она всегда не прочь и характер у нее веселый, с первого взгляда этого не скажешь — так она сдержанна.

Тапло замечает Мушни, сидящего, или скорее полулежащего, в тени, еще выше поднимает брови и проходит с безразличным видом. На самом деле его лицо запоминается ей.

Мушни тоже видит Тапло, провожает ее равнодушным взглядом. Боль на мгновение исчезает. Наморщив лоб, он поднимает глаза к небу. Там никаких изменений. Небо такое же, каким было с утра, — чистое, голубое, с клочьями белых облаков. Время словно к месту примерзло, не движется совсем. Снова грызет его проклятая боль. Как хочется измученному телу покоя, уюта, ласки, как истосковался он по прикосновению теплых женских рук, нежных пальцев. Но усталое сознание не успевает запечатлеть этой тоски и желания, и Мушни не знает, что так приятно поразило его, что заставило на секунду забыть о боли, а вскоре он и вовсе забывает, что на какое-то мгновение почувствовал себя безмятежно.

2

Солнце стало клониться к западу, вокруг разлилась прохлада. На солнце теперь было куда приятнее, чем в тени.

Вертолет не прилетел и сегодня. Толпа начала расходиться. Женщины с детьми потянулись к деревне на ночлег — у всех там были знакомые и родственники. Мужчины оставались с вещами — ночевали они под открытым небом, завернувшись в бурки.

Мушни с трудом встал на ноги. Во рту было сухо, и кружилась голова. Превозмогая слабость, он сделал несколько неуверенных шагов. Остановившись, безрадостным взглядом окинул окрестности. Со всех сторон подступали холодные безмолвные горы, и долина, зажатая между ними, показалась ему тесной, как тюремная камера.

Мушни направился к роднику. Шел он по широкому полю медленно, устало ссутулившись, засунув болевшую руку за пазуху. Безжалостная, острая боль словно отупляла, разгоняя мысли.

Впереди он заметил девушку с пузатым кувшином на плече. Она шла ему навстречу, и кувшин был уже полон. Поравнявшись с ним, девушка, раскрасневшаяся от ходьбы, смело ответила на его взгляд. Усталой она не казалась, но, отойдя немного, поставила кувшин на землю и встала подбоченясь. «Ничего, придет домой и отдохнет», — подумал Мушни и почувствовал, что завидует девушке. Ему стало грустно.

До самого родника преследовала его эта грусть, вернее тоска — вроде какой-нибудь бездушной твари или, напротив, бесплотного духа. Но возле воды печаль рассеялась. Он неловко присел, встал коленями на мокрые камни и жадно приник губами к деревянному желобку. Иссохшее нутро вобрало в себя влагу, насытилось. Холодок воды взбодрил его. Он встал, мокрыми пальцами провел по лицу, по упавшим на лоб волосам. Сначала было приятно, но потом его вдруг зазнобило. Весь день ему было жарко, все тело горело, но лишь просох пот — снова захотелось тепла. Мушни поднялся на холмик и сел на валун, с удовольствием подставив спину последним закатным лучам. Мушни сидел, уставившись в одну точку, и ни о чем не думал.

Под ним был овраг, противоположный склон зарос кустарником, оттуда доносились невнятные голоса. Они перекликались, звали друг друга, но никого не было видно. Мушни догадался, в кустах возились дети — вышли собирать малину. Среди звонких детских голосов выделялся густой бас. Беззаботные мальчишки и девчонки были где-то совсем рядом, и Мушни стало обидно, что он их не видит.

— Дедушка! Деда! — звонко раздавался детский голосок.

Это, наверное, самый маленький отстал от своих и испугался, вот и кричит, как заблудившийся ягненок.

— Де-ед!

Мужской голос отозвался издалека. Дедушка шел на помощь. И Мушни вдруг проникся безграничной любовью к этому невидимому ребенку, всем существом почувствовал его страх и разделил его радость.

— Дедушка! — нетерпеливо звенел детский голосок, и сердце Мушни наполнялось добрым теплом оттого, что совсем скоро дедушка отыщет внучку в коротком платьишке или босоногого внука, приласкает и поведет за руку домой. Мушни даже по-хорошему позавидовал тому счастью, которое вот-вот испытает ребенок при виде спасителя-деда, должно быть еще бодрого и крепкого, надежного. Как приятно без сомнений и колебаний довериться его любви, отдаться его заботам.

У Мушни сжалось сердце, он словно превратился в беспомощного, чувствительного ребенка. К глазам подступили слезы, Мушни радовало, что отставший ребенок был таким счастливым, хотя и не сознавал своего счастья, и печалило, что самому не довелось пережить такое. Захотелось вдруг иметь деда или какого-нибудь близкого человека. Раньше он не испытывал подобных желаний. Мушни очнулся от слез, омочивших щеки. Очнулся, и исчезло, умерло поднявшееся откуда-то из глубины тепло, стремившееся заполнить его и даже перелиться через край. Непроявленная печаль обратилась в горечь и сладкий детский лепет, удалявшийся и терявшийся, гаснувший вдали, как наивная мечта, уже ни о чем не говорил ему, не будил никаких желаний. Он сидел настороженный, затаив дыхание, и чувствовал только, что становится холодно.

Солнце еще ниже склонилось к западу, и на окрестные холмы легла густая тень. Но Мушни был так поглощен собой, что долго ничего не замечал. А когда обнаружил, что давно наступили сумерки, встал и пошел к поселку.

В одном конце длинного каменного дома расположилась столовая. У входа стояли несколько мужчин. Мушни вспомнил, что весь день ничего не ел. Есть не хотелось, он и не вспоминал о еде, пока не увидел столовую и мужчин у двери. Пожалуй, так он и совсем ослабнет, надо хоть немного подкрепиться. Нехотя поднялся Мушни по каменным ступенькам и в дверях обернулся — красивый парень гарцевал на горячем черном жеребце. Мушни загляделся на них, затаив в груди завистливый вздох. Парень то поднимал коня на дыбы, то отпускал узду. Только разойдется скакун, наездник опять натягивает удила, подчиняя его себе. Лошадь, как видно, была чужой, и он приучал ее к себе.

Мушни продолжал думать о всаднике и в столовой. Хороший всадник всегда производил на него впечатление. Может, потому, что сам он был посредственным наездником. Конечно, умей он как следует держаться в седле, вчера не свалился бы с той клячи. В углу комнаты за столом сидела большая компания, и Мушни, заметив ее, досадливо поморщился.

Он попросил чего-нибудь поесть у некрасивого тощего буфетчика, который не показался ему местным. Тот предложил остывшие хинкали.

— Разогрею на сковороде и принесу, — пообещал он.

— Ты, наверное, не здешний, — сказал Мушни, ему было безразлично что есть.

— Почему же? Здешний я, у меня в Алвани дом и семья.

Мушни сел за стол возле самого прилавка. У стены стояли ящики с бутылками кахетинского, того самого, что пила компания.

Мушни сидел у стола и смотрел в открытую дверь на опустевшее поле. Смеркалось. Снаружи доносился громкий разговор, но Мушни не вслушивался, о чем говорят, удовлетворялся звучанием голосов, не вникая в отдельные слова. Сейчас он воспринимал мир только глазами, ибо не мог ничего слышать. Вернее, слышать мог, но не мог выносить смысл из услышанного, внимание его было утомлено и рассеяно. Он только отметил, что снаружи кто-то о чем-то говорит. Потом увидел, как всадник подогнал коня к столовой, спешился и вошел в открытую дверь с плетью в руке. Ворот его просторной, перехваченной ремешком рубахи был распахнут. Маленькие усики и кудрявые черные волосы красили смуглое разгоряченное лицо. Вошедший внимательно посмотрел на Мушни, встретившись с ним глазами, спокойно выдержал его взгляд и направился в угол, где сидела компания. Там сразу заговорили громче и оживленнее, но Мушни опять не понимал, о чем они говорили, просто отмечал про себя, что беседа веселая и непринужденная.

Буфетчик поставил перед ним горячие хинкали. Мушни равнодушно посмотрел на тарелку. Он был голоден — и не мог есть. Только он взял левой рукой хинкали, как его окликнули. Уйдя в себя, словно в берлогу, он не столько расслышал, сколько угадал, что обращаются к нему, и напрягся, как зверь с приближением опасности. Он рывком поднял голову. Только что вошедший парень стоял совсем рядом и, улыбаясь, говорил ему:

— Когда человек один — ему кусок в горло нейдет. Пожалуйте к нашему столу.

Вымученная улыбка искривила губы Мушни, он медленно поднялся и пошел к ним. Отказаться было нельзя, хоть очень хотелось побыть одному. Ему придвинули стул, он вежливо кивнул и молча сел.

Молодой красивый парень, тот самый, что пригласил Мушни к столу, спросил, как его зовут. Мушни ответил.

— Мушни? — повторил горец удивленно. — Вы грузин?

— Да.

— Я что-то такого имени не слыхал.

— Абхазское имя. Объяснения оказалось достаточно.

— А меня зовут Квирия.

Один из мужчин, — самый почтенный, с тушинской шапочкой на седых волосах, с руками и плечами, говорящими о недюжинной силе, — наполнил чайный стакан и поставил его перед Мушни.

— Выпей, племянничек! — Хрипловатый низкий голос его показался Мушни добрым и внушающим доверие.

Мушни поднял стакан, обведя рукой присутствующих в знак того, что пьет за всех, и разом осушил его. Он заметил, что все смотрят с удивлением на то, как он ест левой рукой и левой же рукой поднимает стакан. Но никто его ни о чем не спросил. Только поинтересовались, впервые ли он в Тушетии. Мушни ответил, что впервые. Второй стакан выпили за здоровье Мушни. И снова никто не спросил, кто он и откуда или зачем сюда приехал. И Мушни вдруг показалось, что эти люди знают о нем решительно все. От третьего стакана Мушни захмелел, на какое-то время впал в забытье и пришел в себя от шума. Мгновенно отрезвев, он увидел, что в столовую вошла высокая красивая девушка.

— Иди, Тапло, садись с нами, — пригласил Квирия, но Тапло отказалась.

— Я же вина не пью, — сказала она, но по тому, как непринужденно девушка держалась с мужчинами, было видно, что она в конце концов согласится.

— Да брось! Как это можно, чтобы дети такого отца вина не пили! — гремел седой великан по имени Гота. Он высился над столом и неуклюже размахивал огромными, с добрую лопату величиной, ручищами. «Ну и медведь», — с внезапной теплотой подумал Мушни.

— Вы не потеснитесь немного? — смело, даже с вызовом, обратилась к нему Тапло, глядя на него сверху вниз.

Мушни подвинулся к Квирии, и Тапло, придвинув стул, села. В столовой было уже темно, буфетчик зажег свечу. Тапло подняла наполненный стакан.

— Бог в помочь! — коротко произнесла она и лихо, по-мужски осушила стакан.

— Будь здорова, дочка! — восхищенно воскликнул Гота.

— А с этим юношей вы меня не познакомите? — без всякого смущения, глядя прямо в глаза Мушни, спросила Тапло.

Мушни назвался и протянул ей левую руку.

— Уж не приглянулся ли тебе наш гость? — захохотал Гота.

Тапло тоже рассмеялась.

Мушни решил, что она смеется шутке Готы, но она смолкла, нахмурилась, посмотрела на протянутую к ней руку Мушни и недружелюбно произнесла:

— Я смотрю, в ваших краях вежливостью гнушаются.

Мушни не сразу понял, почему она обиделась. Но все вокруг улыбнулись ему сочувственно, и он догадался.

— Простите, у меня правая рука болит.

— В таком случае прощаю, — насмешливо улыбнулась Тапло. — А что с вами случилось? — Она пожала Мушни левую руку.

Мушни понимал, что она тоже настроена пошутить, но всех остальных всерьез интересовало, что он ответит.

— Я вчера свалился с лошади и вывихнул руку.

— Раз не умеете ездить, не надо было садиться, — съязвила Тапло. Мушни не обиделся.

— Хватит тебе, Тапло! — прервал ее Квирия и мягко опустил руку на плечо Мушни. — Рука все еще вывихнута?

— Теперь уж нет, — ответил Мушни. — Я сам ее вчера вправил. Но здорово распухла и болит. Кажется, у меня температура…

— Я тебя завтра к своей бабушке отведу. Ее мазь по всей Тушетии славится. Она тебя живо вылечит.

Все поддержали Квирию. Мушни поблагодарил. Потом выпили еще по стакану. Мушни чувствовал свинцовую тяжесть во всем теле. Хотел раскрыть глаза и не мог, хотел извиниться и выйти на воздух, но язык не ворочался. Вокруг все качалось и кружилось. И в конце концов исчезло, как исчезают деревья и кусты, поглощенные неожиданным густым туманом.

3

Мушни положил голову на стол и заснул как убитый. Он не слышал, как Гота завел песню:

Ах ты, Гота, старый Гота!

Когда же ты за ум возьмешься?

Мушни не слышал и того, как Тапло подтрунивала над ним: «Не шумите, ребята, человек спит!» Потом компания разошлась по домам — утром всех ждали дела. Не помнил он, как его отвели в темную кладовую и уложили на скрипучую тахту. В каморке было тесно и грязно. На полках и на полу лежали закопченные котлы и кастрюли, по стенам было развешано какое-то тряпье. Мушни не слышал, что говорили мужчины, когда стояли возле тахты и глядели на него, беспомощного, чужого и жалкого своей беспомощностью. Не почувствовал он и того, как после ухода мужчин Тапло осторожно сняла с него пиджак и укрыла. Но боль при этом он ощутил, застонал, заговорил с Тапло, даже как будто узнал ее, но тут же опять погрузился в сон.

Мушни не знал, что люди ушли, повесив на дверь столовой большой замок. Он остался один в темной кладовке. А снаружи звездами блистало небо, изредка срывалось с высоты опрометчивое небесное тело, кинжальным лезвием вспыхивало во тьме и терялось в бесконечности. Холодное молчание гор нарушалось лишь конским ржанием. Но Мушни ничего этого не видел и не слышал. Он лежал, отгороженный от мира четырьмя стенами, обреченный на одиночество. Прожитая жизнь уже успела наложить свой суровый отпечаток на лицо парня, которому на вид было не больше двадцати четырех лет. Правда, врожденная беспечность или свойственная молодости беззаботность смягчали ожесточенное выражение его лица, и тогда сквозь огрубевшие черты проступала надежда, забытая там, в далеком отрочестве.

Сейчас Мушни спал. И ему снилась Тапло. Как будто, взявшись за руки, они шли по огромному бескрайнему полю. Рука девушки источала тепло, которое проникало прямо в душу. И он любил Тапло невероятно и чувствовал, что и она его любит.

А поле все не кончалось, и Мушни казалось, что свобода его бесконечна, как это поле. Мушни спал и был счастлив. Наверное, усталое тело его и душа искали и находили во сне то тепло и заботу, которых были лишены наяву.

4

Когда он проснулся, было светло. В кладовке дурно пахло, утренний свет, проникавший в окно, позволял рассмотреть беспорядочно разбросанную грязную посуду. И Мушни вспомнил, где он находится, только не мог сообразить, как сюда попал и кто его привел. И ему стало стыдно, что он опьянел до бесчувствия, хотя и выпил немного. Это было результатом той ночи, которую он накануне провел без сна, под деревом, и чуть было не замерз. Но стыд постепенно прошел, и он понял, что чувствует себя значительно лучше. Он отдохнул и даже подумал, что, может, и рука прошла. Но поднять ее не смог, боль не позволила. Тогда он вытянулся на тахте и стал глядеть в грязный потолок. Надоедливо жужжали и роились под потолком мухи. Из-за стены доносился мужской голос. Мушни сразу узнал голос тощего буфетчика. Сейчас он, пожалуй, будет относиться к нему презрительно, чего не посмел бы вчера.

Но что поделаешь? Мушни встал с тахты и вдруг очень явственно вспомнил свой сон и как сильно любила они с Тапло друг друга. Какое блаженное и сладкое было чувство! Но теперь, когда рассвело и явь разрушила мир сна, Мушни испытал горькое разочарование, он как будто что-то потерял. И еще понял, что причиной того счастья и сладости, что он испытал, была не Тапло. Эта нежность скопилась в нем самом, и он просто передал ее во сне Тапло, чтобы получить от нее обратно, испытать усладу, исходящую от другого существа. А в действительности все обстояло иначе. Наяву Тапло не была и не могла быть такой, какой придумал ее в своем сне Мушни.

Он взял пиджак и сразу заметил его непривычную легкость. Проведя рукой по карманам, убедился, что револьвера нет. И удивился — выпал, что ли? Заглянул под тахту, вытащил чью-то старую изношенную обувь, принялся искать револьвер, но не нашел. Он никак не мог припомнить, кто снял с него пиджак, кто его этим пиджаком укрыл. На душе было скверно, и он еще пуще рассердился на себя. Потеря револьвера расстраивала, а воспоминание о вчерашнем кутеже стало неприятным вдвойне.

Он толкнул дверь и очутился в том помещении, где они вчера выпивали. Стол, за которым накануне они сидели, еще не был убран. Мушни вышел на крыльцо и увидел залитый солнцем росистый луг. Спустившись по ступенькам, он столкнулся с буфетчиком. У того был деловой озабоченный вид, он и не думал насмешливо улыбаться и только спросил с дружеским участием, как гостю спалось. Мушни ответил, что хорошо, и в свою очередь спросил буфетчика, не находил ли он чего-нибудь в столовой. Буфетчик поднялся по ступенькам, и Мушни последовал за ним. Пиджак он держал в руке, и утренняя свежесть прохватила его порядком.

— А что я должен был найти? — спросил буфетчик.

— Да так… Думаю, может, нашли… — неопределенно ответил Мушни.

— А ты потерял что-нибудь?

— Да.

— Деньги?

— Да нет. Другое.

Буфетчик пошарил глазами по полу.

— Нет, ничего вроде не видел.

Мушни старался перехватить его взгляд. В чудно́м картузе с длинным козырьком небритый буфетчик выглядел пройдохой, но сейчас, пожалуй, он не лгал.

Он направился в кладовку, где спал Мушни, поискал там.

— Документы?

— Да вроде…

— Может, наши ребята взяли. Надо бы их спросить.

— А где я их найду?

— Не знаю, — задумался буфетчик. — Гота и Квирия вернулись чуть свет в отару.

Мушни вспомнил, что Квирия обещал его свести к бабушке — руку лечить, и невольное подозрение кольнуло его. Не то чтобы он подумал, будто Квирия унес револьвер, но ему не понравилось, что парень забыл о своем обещании.

«Никому нельзя верить», — мрачно подумал Мушни.

— Ладно, обойдусь! — проговорил он.

— А может, ты где-нибудь в другом месте потерял, да не помнишь? — На лице буфетчика мелькнуло нечто вроде участливой улыбки. — Знаешь, как ты вчера опьянел?

Нет, нигде больше он револьвера потерять не мог, потому что до того времени, как он пересел к общему столу, все помнится очень ясно, и револьвер тогда был при нем. А, стоит ли об этом думать!

Мушни вышел из столовой и зажмурился от яркого солнца. На траве сверкала роса. Возле каменного здания так же сидели женщины с детишками. Мужчины, сгрудившиеся вокруг поклажи, по-прежнему галдели и шумели. Небо было чистое, без единого облачка. «Слава богу, хоть погода летная», — удовлетворенно подумал Мушни. Он смешался с толпой в надежде встретить кого-нибудь из вчерашних знакомых и разузнать про револьвер. И в то же время, стыдясь своего опьянения, не хотел никого видеть. Возле дощатой будки, выкрашенной белой краской, где продавали билеты на вертолет, Мушни увидел начальника местного аэродрома. На ногах у него были тушинские, связанные из грубой шерсти ноговицы, на голове — форменная фуражка. Мушни спросил, будет ли сегодня вертолет. Начальник уверенно ответил, что будет. И Мушни позавидовал этому человеку: ему-то все равно, летная погода или нелетная. Он ведь никуда не спешит!

Мушни спустился в овраг к знакомому роднику, положил на камень пиджак, по чьей-то милости теперь пустой и легкий, и стал умываться. Растер холодной водой грудь, и хотя по телу пробежал озноб, это прибавило ему бодрости и энергии. Он еще раз попытался поднять больную руку, но не смог.

Вернувшись на летное поле, он заметил среди женщин Тапло и внезапно так разволновался и растерялся, словно все, увиденное ночью во сне, произошло в действительности. Тапло разговаривала с каким-то мужчиной, который стоял к Мушни спиной. Мушни стало стыдно. Он вновь припомнил вчерашний вечер и то, что какой-то отрезок времени совершенно выпал из его сознания. Мучительно теснила сердце мысль о том, что эта девушка видела его в помутившемся разуме. Он ведь ничего не помнил сегодня — как себя вел, что говорил и как оказался в кладовке. Подумав обо всем этом, он совсем смутился и решил обойти Тапло стороной, хотя у нее и можно было бы разузнать, как закончился вчерашний вечер и что-нибудь выведать о револьвере. Разузнать-то можно было, но не стоило. Теперь лишь бы вовремя унести ноги отсюда, а о револьвере беспокоиться нечего. Он только повернулся, чтобы обойти дом и устроиться где-нибудь на краю поля подальше от глаз Тапло, как услышал:

— Мушни!

Это был голос Тапло. Стало приятно, что она окликнула его, сразу увидела и узнала, хотя он этого и не заметил. Он обернулся и вдруг узнал в собеседнике Тапло своего сослуживца, молодого геолога, всего лишь несколькими годами старше Мушни, по имени Ладо, тихого, скромного человека. Мушни обрадовался, узнав Ладо, хотя вряд ли мог услышать от него что-либо отрадное. Когда Мушни подошел, Ладо поздоровался с таким трагическим лицом, что Мушни чуть не рассмеялся и одновременно понял — дела его крайне плохи.

Однако первая мысль, которая пришла ему в голову, была о другом: откуда Ладо знает Тапло? Такой скромник ни за что не заговорит с незнакомой женщиной! Видимо, он знает ее давно. Наверно, оба они не первый раз в Тушетии.

Мушни не любил, когда люди от неожиданности теряли над собой контроль. Но именно так случилось с Ладо. При виде Мушни он раскрыл рот и бросился к нему, позабыв о присутствии посторонних.

— Мушни! Ты еще здесь? А я радиограмму дал… Начальник приказал… Теперь в долине тебя милиция будет ждать, а может, и сюда милиционеров пришлют, с вертолетом. Если бы я знал, что ты еще не улетел, я бы задержал радиограмму. Почему ты здесь?

— Погода была нелетная, — сквозь зубы процедил Мушни. Он покосился на Тапло и заметил, что она слушает очень внимательно, хотя делает вид, что их разговор нисколько ее не интересует.

От Ладо не укрылось, что Мушни разозлился, но он приписал это злосчастной радиограмме, не понимая, что Мушни злится из-за другого: зачем он выбалтывает все при девушке, которой совсем не обязательно знать, что угрожает Мушни?

— Я не виноват, честное слово! — начал оправдываться Ладо. — Я думал, тебя здесь нет. Знал бы, ни за что не послал бы радиограмму…

Мушни усмехнулся. Он вовсе не считал Ладо виновным. Он заранее знал, что так оно все и будет, и теперь со злорадным удовлетворением отметил, что предчувствие его не обмануло.

— Что ты будешь делать? — испуганно прошептал Ладо.

— Ничего. — Мушни был спокоен и смотрел на Тапло. Она еще пыталась сохранить на лице безразличие, но сдерживаемый интерес все равно проступал сквозь ее мнимое равнодушие.

— Ведь тебя арестуют! — не отступал Ладо.

И Мушни вдруг почувствовал, что все, чего ом так остерегался и боялся, безмолвно приближается, надвигается на него и может сегодня уже претвориться в явь. Он растерялся, надежда на благополучный исход исчезала, но придумать что-либо было невозможно, и ему не хотелось больше разговаривать о случившемся. Он молчал.

— Так что же ты будешь делать?

Мушни не знал. Не знал — и все. Нужно время, чтобы подумать и решить, как быть дальше.

— Вообще-то тебе ничего не сделают, — продолжал Ладо. — Ты был прав. Но вот револьвер, пользование оружием…

— Знаю.

— Хотя рана у него легкая, совсем пустяковая.

— Это не имеет значения.

— Да… Что ж ты делать-то станешь?!

— Если бы не рука, придумал бы что-нибудь, а сейчас даже думать не могу, так болит проклятая!

— Между прочим, я вас жду, — вмешалась Тапло. — Квирия велел мне проводить вас к его бабушке.

Тапло говорила сухо и строго, тоном молоденькой учительницы, когда сквозь наставительную интонацию прорывается веселый уступчивый нрав, только для виду прикрытый напускной суровостью.

Мушни совсем был не рад тому, что она оказалась свидетельницей неприятного ему разговора, но не прогонять же было ее?

— Если хотите, я вас провожу, я как раз туда иду.

Мушни обрадовался, что у него появилось хоть какое-то дело, что куда-то нужно идти. Хотелось чем-нибудь заполнить время, чтобы оно шло скорее. Шагая рядом с Тапло через поле, он все думал, как же ему выкрутиться, и ничего не мог придумать. Ему было приятно, что Ладо не считает его виновным, хотя это ничего решительно не меняло. И надежды Ладо на то, что Мушни будет оправдан, поскольку он не виноват, совсем его не утешали, хотя сами по себе тоже были приятны. Теперь уже никакого значения не имело, полетит вертолет в долину или нет. Путь туда все равно закрыт. А совсем недавно не было важней вопроса! Пожалуй, лучше всего идти рядом с Тапло и ни о чем не думать, все равно ничего путного в голову не приходит. Так хоть время идет, а не стоит на месте. Сейчас, как никогда, он нуждался в совете. И, как всегда, был один. Мушни шел, отчужденный и молчаливый, настолько погруженный в себя, что не заметил, как Тапло остановилась возле ветеринарного пункта и заговорила с кем-то. Он продолжал машинально шагать и, только очутившись далеко впереди, сообразил, что идет один.

«Что-то надо придумать?» — преследовала его неотвязная мысль. Но ничего дельного в голову не приходило.

Тапло догнала Мушни.

— У вас что? Женщин уважать не принято? — сердито спросила она.

— Принято.

— Тогда можно было меня подождать.

Мушни извинился.

Тропинка свернула в лес и спустилась в овраг. Оттуда доносился глухой рокот воды. Мушни шел следом за Тапло, и она нравилась ему все больше и больше. Нравилось, как легко она перепрыгивает с камня на камень, как сдержанно и строго разговаривает с ним — будто пожилая опытная женщина. Одета она была все в то же черное платье. На ногах — пестрые вязаные ноговицы. Тапло все больше привлекала его внимание, вызывала все больший интерес. И Мушни незаметно для себя избавлялся от гнетущих забот и поддавался настроению вчерашнего сна. Оживало то чувство, которое он испытывал к этой девушке так недавно, во сне.

Некоторое время они молча шли по щебенистой тропке. Когда дорога стала ровнее, Тапло, шедшая впереди, дождалась его и спросила:

— А вчерашний вечер ты помнишь?

— Помню, конечно, — ответил Мушни, хотя почти ничего не помнил.

Она попыталась скрыть выступившую на лице лукавую улыбку, но Мушни все равно ее заметил.

— Ты всем так с ходу в любви объясняешься?

«Что это я наболтал вчера?» — встревожился Мушни, но выражение лица девушки успокоило его.

— Я объясняюсь тем, кто этого достоин, — он обнял Тапло за плечи.

Она резко отстранила его руку.

— За кого ты меня принимаешь? — крикнула она. — Смотри, не то…

— А что не то? — Мушни улыбнулся.

— А то, что у меня жених есть! — Тапло все-таки не сдержала улыбки, и Мушни осмелел, на лице его появилось выражение уверенного в себе мужчины.

— Осторожнее, братец, — пригрозила Тапло, — а то как бы я тебе вторую руку не вывихнула.

Она ушла вперед.

И все-таки она смеялась. И потом, когда тропинка пошла круто под гору, она долго еще оглядывалась и лукаво улыбалась.

Но теперь она больше не интересовала Мушни. Настроение у него испортилось, и он вернулся к действительности. А что в ней — в этой действительности? С незнакомой девушкой идет он неизвестно зачем в чужое село. Вернется — его задержат. Не арестуют сейчас — успеют сделать это, когда он прилетит в долину. В общем, он в капкане, а еще с женщинами заигрывает. Если бы он знал эту девушку или хотя бы Квирию! Куда делся револьвер? Все молчат, и она молчит. Сама Тапло небось смеется над ним в душе. Да еще рука болит невыносимо. Под гору идти оказалось еще хуже, чем в гору. «Вылечу руку и явлюсь, куда следует, — подумал он твердо, — все равно схватят. — И тут же заколебался. — А если посадят?..»

У ревущей реки они остановились. Впереди был мост, а за ним начинался подъем, длинный и лесистый.

— Болит? — спросила Тапло.

— Болит, — мрачно подтвердил Мушни.

Она почему-то избегала его взгляда и смотрела на другой берег, где не было ничего интересного, кроме столетних сосен.

— Помнишь, как мы с Квирией тебя вчера спать укладывали? — Тапло почему-то упорно возвращалась к этой теме. — Ты, братец, пить совсем не умеешь, я — женщина, и то больше тебя выпила.

— Вы с Квирией? — переспросил Мушни и потом сказал. — Помню.

— А помнишь, что ты мне говорил, когда Квирия ушел? — В глазах ее блестели лукавые искорки.

— Еще бы не помнить: говорил, что люблю тебя.

— Ты опять за свое!

«Сама все время к этому возвращается», — подумал Мушни, а вслух сказал:

— Что поделаешь: полюбил я тебя с первого взгляда!

— Ну, начал!..

— Не я начал, а ты сама…

— Что я сама? — Тапло по-настоящему рассердилась и нахмурила брови.

Мушни разозлился, он вспомнил пропавший револьвер и вспылил:

— А то, что прицепилась: помнишь, помнишь? Ничего я не помню, если хочешь знать!

Тапло посмотрела на него с укоризной:

— Я так и думала, что ты ничего не помнишь. — В голосе ее звучали одновременно и обида, и насмешка. — Потому и спрашиваю.

5

Передохнув немного, они перешли через мост и двинулись в гору. Тапло почти бежала, оставив Мушни далеко позади.

Мушни уже знал, что Тапло — школьная подруга молодой жены Квирии и часто ее навещает. Поэтому сегодня она и оказалась его проводницей. Тапло следовало выбросить из головы, хотя ни одна женщина не нравилась Мушни так, как она.

Может, это сон вчерашний виноват. Но ведь и сон тоже часть нашей жизни, он изменяет настроение, на мысли разные наводит. Правда, сны быстро забываются. Но разве не забывается так же быстро реальное прошлое? Чем же воспоминание отличается от сна? Ничем. Иной сон больше взбудоражит душу, чем любая реальность.

Как сон, вспоминаются теперь Мушни годы, проведенные в России. Три года военной службы. Их часть стояла в маленьком городке на берегу большой реки. Мушни — крутил баранку, в армии шоферскому делу выучился. Ему нравился городок, нравилась река, нравились люди. По воскресеньям, если получал увольнительную, он ходил в клуб на танцы. Стоял у стены и смотрел, как неутомимо кружатся друг с другом беленькие красивые девушки. Они волновали Мушни. Он вслушивался в их звонкие голоса, вглядывался в светлые ясные глаза. Но заговорить не решался и простаивал у стены, пока товарищи танцевали с девушками.

Однажды, в конце вечера, аккордеонист громко объявил:

— Дамы приглашают кавалеров!

Девушки приглашали своих знакомых и поклонников.

И к Мушни подошла какая-то девушка и пригласила его наклоном головы.

Мушни растерялся: во-первых, он не умел танцевать, а во-вторых, всегда подшучивал над товарищами, такими неуклюжими в грубых солдатских сапогах.

— Я не танцую! — отказался он.

— Почему?

— Не умею.

— Я вас научу.

— Трудное дело.

— Совсем нет, было бы только желание.

Девушку звали Таней, и в тот вечер Мушни пошел ее провожать. Таня жила с двухлетней дочкой, год назад она разошлась с мужем. Работала на фабрике.

Два месяца Мушни провожал Таню с танцев домой. И однажды остался у нее. До утра. И на танцы ходить перестал. Как выдастся свободная минута — бежал к Тане в ее уютный домик на самом краю города, на берегу реки. Привык. Если не видел ее долго, тосковал.

Отслужил свой срок в декабре. Что делать дальше? Куда ехать? Воспитавшая его бабушка — да и та не родная — давно умерла, оставив ему в наследство швейную машинку, старинный буфет и пустую комнату. К кому же возвращаться? Кого радовать? И Мушни остался с Таней.

До весны они жили вместе. Мушни работал шофером, счастливый, спешил с работы домой. И хотя просторные заснеженные поля с пирамидами терриконов не были родными, чувствовал он себя здесь своим. Его любили. О нем заботились. У него было все, без чего он так страдал раньше.

Но когда наступила весна, тронулся лед, дрогнул застывший воздух, Мушни загрустил. Потянуло его назад, к прошлому. Подолгу стоял он у реки, скинувшей зимний панцирь, и смотрел на пароходы, идущие на юг. Четыре года не видел он родины.

— Останься, Мушни. — Таня плакала. — Нам так хорошо вместе.

Но Мушни не мог остаться. Он был полон самых радужных надежд. Поедет домой, устроится, выпишет к себе Таню. Ну, а не устроится, вернется обратно.

— Ты не вернешься, — сквозь слезы твердила Таня.

— Вернусь, — успокаивал он ее.

Вот уже два года прошло, а он и не вернулся, и не устроился. И о Тане вспоминал все реже. И не верил, что все то было на самом деле, что Таня верна ему, ждет. Зачем ему на разведенной жениться, да еще с ребенком? Разве девушек мало? Несмотря на это, он не раз порывался поехать к ней, но вновь и вновь становился поперек своему желанию. Что было — прошло. Новая жизнь затянула его.

Первое время Таня часто присылала ему полные отчаяния и мольбы письма, но он не отвечал. Да и какая молодуха будет ждать и хранить верность так долго? Жизнь коротка, каждый старается урвать для себя побольше, и никто ни во что не верит. Любовь? Разве кто-нибудь кого-нибудь любит так, без всякой корысти? Любят потому, что ждут пользы или удовольствия, или еще чего-нибудь. Почему Таня должна любить Мушни? Почему она должна ждать его? Чепуха все. И все прошло, как сон.

Запуталась жизнь Мушни. Начал он работать шофером, бросил, надоело. Полюбил книги, стал мечтать об институте, устроился в геологическую партию. И тут три дня назад повздорил с начальником и ранил его выстрелом в ногу. Теперь, наверно, его засудят. Вот она, реальность. А все остальное — сон. Если бы он успел вовремя отсюда смыться, еще, может, выкрутился бы. Но не успел. А теперь все равно: хочешь — свой вывих лечи, хочешь — сиди на аэродроме и жди милицию. Другого выхода нет.

Тем временем подъем кончился, Мушни вышел из лесу на луг и увидел Тапло, сидящую на валуне. Неподалеку расположились в тени деревьев местные ребятишки. Они посматривали на Тапло и Мушни, девочки не прекращали вязать. За лугом возвышалась лысая гора, а рядом с ней — гора пониже, густо поросшая лесом.

— Идешь, как на прогулке, братец, не торопишься! — крикнула ему Тапло.

Мушни бросил пиджак у ног Тапло и лег на него. Усталый, потный, он посмотрел на девушку снизу, сначала в глаза, а потом оглядел ее всю с ног до головы.

Тапло заерзала на камне и натянула подол на колени.

— Рука болит, сестрица, не могу скакать, как ты, — в тон ей ответил Мушни.

Тапло улыбнулась и поправила волосы. Лицо ее раскраснелось от быстрой ходьбы.

— Если не секрет, скажи, в кого ты стрелял?

Мушни снова пристально посмотрел на нее. И ответил негромко и спокойно.

— Если тебе интересно, скажу. Я ранил очень плохого человека.

— За что?

— За то, что он на старика руку поднял.

— А кем тебе приходится старик?

— Никем.

— Так чего же ты лез?

— Э-э, тебе легко говорить.

— А что теперь делать будешь? — опять спросила Тапло.

— Ничего.

— А если арестуют?

— Пусть.

— Тебе что, охота в тюрьме сидеть?

— Почему бы и нет? Надо попробовать и это.

— Ты можешь серьезно поговорить с человеком?

— Серьезно я могу говорить только о любви. Хочешь? — Мушни засмеялся. Ему казалось, что для женщин нет ничего важнее любви. А сам он теперь считал, что из всех отношений между людьми самые непрочные, ненадежные — это любовные.

— Я тебя серьезно спрашиваю, что ты думаешь делать?

Мушни перестал смеяться и спросил усталым и бесцветным голосом:

— А тебе разве не все равно?

— Нет, не все равно. Мне тебя жалко.

— А ты лучше своего жениха пожалей, у которого будет такая жена, — снова засмеялся Мушни. Он так устал от этого бестолкового разговора, что постарался все превратить в шутку. Говорить с этой девушкой о себе и о своем положении было бессмысленно.

— Разве я буду плохой женой? — кокетливо спросила Тапло. — Если ты так думаешь, то очень ошибаешься.

— Я бы не прочь проверить, но меня посадят, — снова улыбнулся Мушни.

— Как это?

— Да очень просто, — похитил бы тебя.

Тапло, подняв свои тонкие брови, так посмотрела на него, словно перед ней появилось какое-то чудовище, вскочила с камня и быстро зашагала дальше.

— Отдохнул и хватит, идти надо! — крикнула она издали.

6

Долгая мучительная дорога бесследно рассеяла вчерашний хмель. И Мушни почувствовал такой нестерпимый, всепоглощающий голод, что забыл даже о боли в плече, которую все это время подавлял постоянным усилием. Забыл и о грозящем ему впереди.

Забыть — забыл, но все равно был мрачен, когда Тапло привела его, наконец, в дом Квирии. Несмотря на его состояние, бабушка Квирии, старушка лет восьмидесяти, ему понравилась. Такая женщина могла вырастить рано осиротевшего внука. Отец Квирии погиб под снежной лавиной, мать унесла лихорадка. Остался Квирия на руках у бабушки, и та все силы свои отдала внуку: летом поднималась в горы, а зимовала, как и все, внизу, в Алвани. Других мест она не видела, не интересовалась ими, как, впрочем, не интересовалась ничем, не имеющим отношения к ее семье. Лет пять назад, когда Квирия возмужал и крепко стал на ноги, бабушка сразу освободилась от всех забот, — Мушни и сейчас видел, сколько в ней бодрости и сил. Стремление к новому коснулось и ее души — и тогда ей захотелось увидеть поезд. В последнее время только и слышишь, что о машинах, самолетах, поездах. А ей приходилось ездить лишь на лошадях — в горы и обратно. Правда, автомобиль она видела в Алвани, самолет — в Омало, а вот на поезд посмотреть не пришлось.

В один прекрасный летний день бабушка оседлала лошадь и отправилась в Телави. Ехала она не спеша, долго. Приехала под вечер на станцию, откуда только что отошел поезд. А следующий прибывал утром. Старушка смертельно обиделась. Как это — она все дела бросила, в такую даль приехала и — напрасно! Рассерженная, не дожидаясь утра, она пустилась в обратный путь, так и не увидев поезда. По словам Тапло, после того случая бабушка больше не изъявляла желания познакомиться с поездом. Деревенская молодежь по сегодняшний день над ней подшучивает, но ее это мало трогает.

Бабушка Квирии выглядела еще сильной и бодрой. Одета она была по старинке: в длинном темном платье, на голове — мандили[46], на груди — бусы и медный крест. Она увела Мушни в нижнюю комнату просторного двухэтажного дома, сложенного из слоистого серого камня, и велела снять рубашку. В комнате с земляным полом было прохладно и пахло чем-то приятным. На стене висел войлочный тушинский ковер. На длинном столе была аккуратно расставлена чисто вымытая посуда. Мушни сел на табурет и оглядел свое распухшее плечо. Старушка готовила мазь. Тапло стояла рядом, и Мушни было хорошо от ее присутствия, пусть случайного. Получалось, что она заботится о нем, переживает. Ну и ладно, где-то в Кахетии у нее жених, пусть он во всех отношениях лучше Мушни. Сейчас он, Мушни, обнаженный по пояс, сидит с невестой неизвестного ему парня и радуется бессмысленной наивной радостью, чувствует необъяснимое преимущество перед невидимым далеким соперником.

Жены Квирии — Шукруны дома не оказалось. Сегодня утром она ушла проведать родных в соседнее село.

Готовя мазь, старушка рассказывала, скольких исцелило ее снадобье. Она была совсем не похожа на бабушку Мушни, которая воспитала его. Но было между ними что-то общее, невыразимое, но определенное. Может, это был возраст, который накладывает свой отпечаток на самых разных людей и объединяет их? А может, заботливость старушки напомнила Мушни о давно позабытом. Так или иначе, он вспомнил бабушку, ее маленькую комнатку, где под стрекот швейной машинки прошло его безрадостное детство. Бабушка была единственным близким человеком, а потом и ее не стало. К сердцу Мушни подступила печаль — он часто огорчал ее, не слушался; занятый своими делами, был к ней невнимателен. Даже комнатку ее сменил на другую, меньшую, ради доплаты. И в этой новой комнате, где ничего не напоминало о бабушке, он как-то забыл о ней. Бабушка часто ворчала на Мушни, недовольная его поведением, отметками, изводила внука жалобами на свое здоровье, и минутами ему казалось, что он совсем не любит ее. Но все равно, ближе ее никого не было в целом свете. И сейчас, спустя много времени после ее смерти, он ощутил это особенно остро и болезненно. Жаль, что он продал все ее вещи. Правда, тогда ему очень нужны были деньги, но можно было что-нибудь сохранить! Вещи напоминают о людях, помогают нам восстанавливать забытое, будят угасшие чувства. Мушни совсем расстроился. А разве следовало терять увеличенный портрет бабушкиного мужа, который всегда висел на стене над кроватью? Хоть Мушни и не видел никогда старика, но ведь он носил его фамилию… Тот портрет висел в изголовье бабушкиной кровати. Сколько раз задумывался Мушни над судьбой этого человека. Он был железнодорожником, и однажды, задолго до того, как Мушни появился на этот свет, измазал на работе пальто в мазуте. Совсем рядом на пути стояла цистерна с керосином, и он, оказывается, забрался на цистерну, открыл крышку, спустился по узкой железной лестнице внутрь, чтобы вывести керосином мазутное пятно. Голова у него закружилась, а, быть может, захлопнулась крышка, ему стало плохо, и он погиб. Мушни часто думал: куда он лез, куда понес окаянного нечистый, мог ведь он вывести пятно дома! Но кто знает, куда только не занесет человека, если нечистый замутит ему голову!

Все это вмиг ожило в голове Мушни, воспоминания зашевелились, унесли его куда-то назад и вернули к давно забытому детству. Он так явственно почувствовал вкус и запах детства, будто его оторвало от настоящего и забросило в далекое прошлое, а на самом деле он сидел на табурете и бабушка Квирии растирала ему больное плечо. Мазь, словно клей, липла к коже, в открытую дверь было видна освещенное солнцем чужое село, и слышался однообразный стрекот цикад. Плохо быть человеком без роду, без племени, — подумал Мушни.

— Родители у тебя живы? — спросил он у Тапло, которая стояла рядом и держала лоскут, чтобы перевязать ему плечо.

Тапло удивилась.

— А почему ты вдруг спросил?

— Просто так.

Тапло пожала плечами.

— Живы. А в чем дело?

— Ни в чем.

— А у тебя?

— Не знаю, — сказал Мушни и, помолчав, добавил: — Нет.

Странный ответ рассмешил Тапло, она прыснула, прикрыв рот рукой. Потом повторила свой вопрос, притворившись серьезной:

— Все-таки есть у тебя родные или нету?

— Нету, — резко ответил Мушни.

— Не ссорьтесь, дочка, поссориться еще успеете, — сказала бабушка Квирии, кончив растирание. Она взглянула на них с ласковой улыбкой.

— Успеем, как же! Я вовсе не собираюсь с ним свой век коротать! — задиристо ответила Тапло.

— А почему? Парень хоть куда! — Мушни понял, что старушка приняла их за жениха с невестой или просто за влюбленных. И ему стало настолько хорошо, что он даже заулыбался от удовольствия.

Старушка вышла во двор.

В комнате из-за узких окон было темновато. Тапло стояла так близко и так приятно было благоухание ее здорового тела, что Мушни вдруг повернул голову и поцеловал обнаженную выше локтя руку девушки, незамедлительно получив за это звонкую оплеуху.

— Что с тобой, милая! — вскрикнул Мушни и провел левой рукой по лицу. Своим поступком он, однако, был доволен и улыбался. Когда Тапло строго сказала: «Сиди смирно!» — радость объяла его — девушка показалась ему родной и близкой. Она уже закончила перевязку, но почему-то не уходила из комнаты и упорно смотрела на Мушни, вставшего с табурета, смотрела, как, не стесняясь присутствия женщины, он надевает рубашку, левой рукой заправляет рубашку в брюки. Накинув пиджак, Мушни выпрямился и спросил с улыбкой:

— Правда, что у тебя есть жених?

— Какое тебе дело!

Мушни сделал шаг к ней.

— Так просто, хочу знать.

Тапло отстранилась.

— Ты лучше за собой следи!

Эти слова были сказаны с усмешкой, Мушни заколебался, но все-таки обнял Тапло и привлек ее к себе. Но она вывернулась, кинулась к двери, выглянула во двор и взволнованно прошептала:

— Ты что, с ума сошел! Хочешь, чтобы бабушка увидела!

Невидимая, но прочная ниточка протянулась между ними. И когда Тапло вышла из комнаты с таким лицом, будто ничего не произошло, победное чувство овладело Мушни. Он понял, что Тапло превратилась в его союзницу, что между ними возникло нечто такое, о чем не следует знать никому, кроме них двоих. Опасный соперник, жених Тапло, сейчас казался ему окончательно побежденным. Это возвышало Мушни в собственных глазах, придавало ему силы. Выйдя из комнаты, он уселся рядом с Тапло на длинную лавку, и все вокруг показалось ему прекрасным. Он был теперь убежден, что все образуется. Конечно, никто его не арестует. Утреннее решение явиться в милицию самому показалось ему глупостью. Все его существо требовало приволья. Хотелось долго, бесконечно долго смотреть на ясное небо и голубые горы, вместе с Тапло бродить по тропинкам, петляющим вокруг села. Все казалось простым и ясным. Отмахнувшись от опасений и забот, он был полон радости и надежды.

7

Вечером бабушка накрыла стол на балконе. Мушни выпил много водки и пива, поел вареного мяса. Плечо больше не болело, только горело, как обожженное. Но от водки и это ощущение прошло. За хозяйку осталась Тапло, потому что бабушке понадобилось куда-то уйти.

Солнце лениво опускалось за горы, и необъяснимая печаль таилась в наступающих сумерках. Мушни овладела светлая грусть. Ему было жаль, что угасает день, который больше никогда не повторится. И в то же время было отрадно, что он живет, дышит, сидит вместе с Тапло на балконе и впитывает в себя этот багряный закат. Мушни забыл о своем одиночестве и сиротстве. Судьба перестала преследовать его. Она стала добра к нему. Все разумно и справедливо. И ставший естественной частью всего, что он видел и ощущал, и все же свободный и независимый, он устремился куда-то. Ему казалось, что разум его отключился и он соединен с жизнью только посредством ощущений, свободного воображения и фантазии. Ему казалось, что он действует под диктовку самого мироздания и с его помощью постигает истину. Несколько минут он сидел как бы погруженный в блаженное забытье, но вскоре в нем опять что-то распалось, раздвоилось, нарушилась минутная цельность, и все сомнения и противоречия вернулись. Сколько препятствий, сколько трудностей на его пути к счастью и раздолью! Завтра его могут арестовать на аэродроме. А если не арестуют, то сколько горя ему принесет человек, которому он не причинил никакого зла, только потому, что этот человек — жених Тапло. А сама Тапло? Как она далека… Только во сне принадлежала она ему. Но сон прошел, и кто знает, о чем или о ком она сейчас думает?

Мушни, опершись о балконные перила, смотрел на деревню. Стройные ряды каменных домиков. Женщины с вязаньем в руках мирно беседуют. Бегают и резвятся ребятишки. Слышны их голоса.

Пора уходить, но куда он пойдет один? Тапло останется здесь до утра, дождется Шукруну. С горечью вспоминает Мушни свои недавние блаженные мысли, тоска снова наваливается на него, и, словно спасаясь от нее, он встает.

— Эх, надо идти.

— Куда? — спросила Тапло.

Мушни неопределенно повел здоровым плечом.

— Решил в милицию заявиться?

— Не знаю. Подумать надо.

— А что ты думал, когда бежал оттуда?

— Думал в Россию уехать. Там у меня друзья были, когда я в армии служил.

Мушни с удивлением заметил, что откровенен с Тапло и доверяет ей.

— Зачем в Россию? Может, тебя оправдают.

— Как же!

— А разве за побег не хуже накажут?

— Что делать? В тюрьме я не исправлюсь и ума не наберусь. Меня не переделаешь, Если бы я считал себя виноватым, другое дело…

— Значит, ты прав?

— Как тебе сказать? Для кого прав, а для кого — нет…

Мушни обнял балконный столб и медлил, словно ждал чего-то, или хотел еще поговорить.

— Где ты будешь спать? — помолчав, спросила Тапло.

— Где-нибудь устроюсь.

— Хочешь, возьми ключ от моей комнаты.

— Это где же твоя комната?

— А в финском доме. Как войдешь, налево. Там тебя никто не найдет.

Мушни сразу согласился, взял у нее ключ и положил в карман.

— Если я тебя не увижу, ключ будет в дверях, — голос его звучал холодно и равнодушно.

— Как это не увидишь?

— Все может быть. Если бы я знал дорогу, ушел бы в Кахетию пешком, — он говорил медленно, будто советуясь.

— Уж не хочешь ли ты, чтобы я тебя проводила до Кахетии? — пошутила Тапло.

Мушни засмеялся, кивнул и сбежал по лестнице. Спустившись во двор, он, неожиданно развеселившись, крикнул:

— А ты в самом деле отличная девушка! И я бы обязательно тебя похитил, будь мои дела немного получше.

Еще некоторое время он улыбался, пока не понял, что ему вовсе не весело. Он может действительно никогда больше не увидеть Тапло. От этой мысли стало горько. «Еще чего не хватало! — одернул он себя. — Какой-то незнакомой девушке уделять столько внимания. Она небось о нем сразу забыла. И, собственно говоря, почему она должна горевать о нем? Кто он ей?»

Мушни шел той же тропинкой, что и утром, не думая, куда и зачем, не думая, что будет с ним, если его арестуют. Думал только о том что, возможно, никогда больше не увидит Тапло.

8

В августе тушины начинают сеять рожь. Но пахотной земли у них очень мало, основное место в хозяйство занимает овцеводство. Весной отары перегоняют с зимних пастбищ на луга горной Тушетии и оставляют там до середины сентября. Кто летел самолетом из Телави в Омало, наверно, обращал внимание на бесчисленные белые крапинки, усеявшие зеленые склоны изборожденных ущельями гор. Эти белые крапинки и есть овцы.

Ночами столь же многочисленными крапинками звезд усеяно небо над Тушетией.

Сидит чабан у огня, закутавшись в бурку, и смотрит на молчаливые вершины, погруженные в туман. Ни малейшего шороха не улавливает его чуткое ухо. Только беззвучный ветерок играет с пламенем костра. Покой разлит вокруг, и невозможно поверить, что кто-то может мучиться бессонницей, суетиться, страдать. Сидит чабан со своими верными собаками — Басарой и Бролией — и дремлет.

А ниже пастбища, возле леса рассыпался табун. Полночь. Молодой табунщик, поставленный сторожить коней, спит. Стук копыт будит его. Он вскакивает и тотчас соображает, что воры угнали коней. Не раздумывая, садится он на своего любимого жеребца и мчится в погоню, безоружный, в одной рубахе, повинуясь первому порыву или чувству долга. Он охвачен азартом, летит сквозь тьму, только бы догнать конокрадов. Но те ждут погони и подстерегают безумца. Вот выросли как из-под земли две тени, схватили коня за уздечку. Плеть пастуха свистит в воздухе, обрушиваясь на конокрадов, но гремит выстрел, обреченно ржет раненый жеребец, вставший на дыбы, вскакивает в бессильной ярости наездник. Гремит второй выстрел, и пораженный пулей человек, надломленный, склоняется к гриве коня. У того еще достает сил, чтобы донести хозяина до стоянки. Он несется почти так же быстро, как только несся сюда, и останавливается, завидев вышедших ему навстречу пастухов. Он тяжело дышит и смотрит печальными глазами на пастбище. А потом, когда раненого, окровавленного седока снимают с седла и бегом уносят, он опускается на колени, и в миг последнего вздоха умные глаза его остаются открытыми.

9

Ночью Мушни крадучись проник в комнату Тапло. Нащупывая в темном коридоре ключом скважину, он слышал, как колотится сердце. И когда вошел, ему показалось, будто произошло что-то очень важное. Воздух в комнате напоминал запах Тапло и кружил голову. Один в пустой комнате Мушни так живо почувствовал присутствие Тапло, будто она находилась сейчас здесь, затаившись где-то в углу. Потом, когда глаза его привыкли к темноте и он разглядел раскладушку, висящие на стене платья, столик и посуду на нем, ему показалось, что она может появиться посредством необъяснимого, необыкновенного воплощения, как будто образ ее, который он носит в себе, сумеет обрести плоть, и ему отчаянно захотелось, чтобы это произошло. Он вслушивался в каждый шорох, в никем не нарушаемую тишину затемненной комнаты и слышал внутри себя голос Тапло и был готов ответить на тот немой зов, который приманивал его, но на самом деле был всего лишь плодом его воображения.

Его переполняло какое-то нежное, вечно женственное, чистое и ласкающее чувство, проникающее в душу откуда-то извне, издали, чувство, облегчающее все его переживания. Он лежал ничком на постели, прижавшись щекой к подушке, и так явственно, так зримо и мучительно ощущал тело женщины, которая была в эту минуту столь же далека, как неосуществимое желание, будто касался ее. Мысль о том, что на эту подушку опускала свою голову Тапло, возбуждала его фантазию, и он долго не мог уснуть, взволнованный и взбудораженный. Но в конце концов усталость взяла свое, и он заснул.

Разбудил его шум мотора. Он быстро вскочил и увидел, что уже рассвело. В окне виднелись сиреневые в тумане горы. Гул мотора доносился откуда-то издалека, но ясно: Больше месяца он не слышал этого гула, и теперь, услышав вновь, вспомнил, что за длинными хребтами, которые виднелись в окне, существовал огромный, шумный мир, а сам он был загнан в эти горы, как всякое существо, заключенное в рамки своего назначения. Услышав гул, он ощутил минутную радость, хотя прибытие вертолета не сулило ему ничего радостного. Он встал и оглядел комнату. Освещенная солнцем, она показалась ему простой и обыкновенной. Вещи Тапло — платья, чемоданы, сумки — стали понятными, будничными и потеряли ту особенную значимость, которую он приписывал им ночью. Вчера все ему казалось иным, должно быть, оттого, что и сам он чувствовал себя странно, пробираясь во тьме с колотящимся сердцем в комнату девушки. Утренний свет и шум мотора отрезвили его, теперь на всем лежала печать реальности.

Мушни подошел к окну и увидел вдали на небе черную точку, которая неуклонно увеличивалась, уподобляясь диковинной птице. Постепенно приблизившись и с оглушительным шумом описав круг над лесами и оврагами, вертолет опустился на поле, разбросал густую пыль, взревел еще пуще прежнего, — перепуганные лошади отбежали подальше, и вдруг мотор заглох, — сразу стало очень тихо, неизменная вечная тишина гор восстановилась. Внезапная, неосмысленная радость Мушни, овладевшая им при виде вертолета, угасла. Ведь он знал, что не сядет в этот вертолет и никуда не полетит. Теперь он безразлично смотрел на пассажиров, выбирающихся из вертолета. Первыми вылезли из кабины пилоты. Они не были похожи на пилотов из-за своей обычной, штатской одежды. Один из них, повыше ростом, открыл дверь, и наружу вылезли люди с пестрыми хурджинами и мешками. Последними выбрались и смешались с толпой два милиционера.

При виде милиционеров Мушни вздрогнул, сердце у него заколотилось. Их синие кителя магнитом притягивали взгляд. Один из милиционеров был долговязым и худым, другой — низеньким и толстым. Стоя у окна, Мушни так и впился в них глазами. Он этого ждал, но не сегодня же, не сейчас же. Ему казалось, что до их появления пройдет еще много времени. Перебросившись несколькими словами с какими-то людьми, милиционеры направились к столовой. На крыльце стоял буфетчик, глазевший на вертолет. Милиционеры поздоровались с ним и о чем-то заговорили. Отсюда, из окна, все было отлично видно. И он увидел, как милиционеры вместе с буфетчиком вошли в столовую.

«Что делать?» — думал он. Его больше не интересовала толпа на поле. Было ясно, зачем прибыли милиционеры. Следовало бежать отсюда как можно скорее. Но его почему-то влекло на аэродром, именно туда, где подстерегала опасность.

Мушни надел пиджак и вышел из комнаты, оставив ключ в дверях, как обещал Тапло. Боли в плече он не чувствовал. «Прав был Квирия, — подумал Мушни, — мазь помогла».

Он посмотрел на раскинувшееся внизу поле. Утренний туман стлался над оврагами, а роса на траве блестела.

Лошади с поклажей поднимались в гору. Мушни долгим взглядом проводил неторопливо шагающих мужчин. Может, пойти с ними? Там, наверху, деревни. Ему покажут дорогу вниз, и, быть может, он сумеет один, без проводника, добраться до долины. Но почему-то не хотелось уходить отсюда. Что-то держало его здесь и не отпускало. Вдруг ему представилась Тапло, и он понял, что думал о ней еще до того, как увидел ее, что, не сознавая того, давным-давно представлял ее образ, ее лицо, и рассердился на себя за то, что и сегодня не может выкинуть из головы эту девушку. Да куда там выкинуть, она все сильнее притягивала его к себе, заставляя забывать о деле, о грозящей ему опасности. «При чем тут Тапло? — с раздражением подумал он, будто бы оправдываясь перед трезвым рассудком. — Просто нет смысла бродить, переходя от деревушки к деревушке, все равно одному мне отсюда не выбраться, надо искать другой выход». Его потянуло посмотреть вблизи на милиционеров, так преступника притягивает место преступления.

Он стал спускаться. Какая-то часть его противилась этому, а другая словно подталкивала в спину. И Мушни шагал к летному полю, не понимая, что ведет его — страх или, напротив, жажда риска. Вертолет посреди поля походил на птицу с подбитым крылом. Неподалеку на пологом склоне какой-то человек косил траву. Мушни не думал о том, для чего ему нужно увидеть милиционеров. Просто казалось, что, не посмотрев на них, уходить отсюда нельзя. Но встреча с ними, к которой он так стремился, одновременно пугала его. Он шел и по своему желанию и словно бы наперекор ему.

На летном поле Мушни застал толпу отъезжающих с вещами. Вопреки обыкновению, не было никакой суеты и шума. Мушни стоял в стороне от толпы, с утомленным, задумчивым лицом, и смотрел на крохотную ровную площадку, окруженную горами, через которые вертолет вскоре перелетит и опустится в огромную долину, откуда открыты все дороги.

Люди степенно поднимались в вертолет, провожающие стояли группами и тихо беседовали. Мушни медленно направился к столовой, и в это время появились милиционеры. Они вышли из столовой, остановились на крыльце, что-то говоря оставшемуся в столовой буфетчику. Мушни резко повернулся и остановился как вкопанный, он будто примерз к месту. Потом очень-очень медленно сделал несколько шагов, напряженно ожидая оклика, но никто его не окликнул. Он слышал голоса милиционеров — грубый, низкий принадлежал, скорее всего, толстому — и знакомый писклявый голос буфетчика. Мушни было трудно отдалиться от этих голосов, трудно было сделать хотя бы шаг, так и тянуло подойти поближе, узнать, о чем они говорят. Чуть повернувшись, Мушни бросил быстрый взгляд в сторону столовой, но на крыльце никого уже не было. Тогда он повернулся совсем, медленно, как человек, слоняющийся без дела, и увидел, что милиционеры быстро уходят той самой тропинкой, которой он шел с Тапло вчера. Огромная тяжесть свалилась с плеч. Но одно непонятно: почему милиционеры ушли, не проверив, сел ли Мушни в вертолет. А может, они знают, что вертолет все равно осмотрят при посадке? Ведь Ладо предупредил, что там, в долине, тоже объявлен розыск. Значит, им кто-то сказал, что Мушни был вчера в деревне, у Квирии, и они думают, что он все еще там. Тем не менее Мушни испытал невероятное облегчение и даже некоторое разочарование: встреча с милиционерами, которой он добивался с таким напряжением сил, ждал, преодолевая страх, оказалась такой пустяковой.

Дождавшись, чтобы милиционеры скрылись из глаз, довольный полученной отсрочкой, Мушни вошел в столовую. Буфетчик суетился за прилавком. Он не ответил на приветствие Мушни. И только кончив возиться, спросил:

— Ты нашел… то, что потерял?

— Нет, — ответил Мушни, с трудом припомнив, что потерял служебное оружие.

После паузы буфетчик снова задал вопрос:

— Тебя Мушни зовут?

— Да.

— Тебя милиция ищет. — Буфетчик смотрел на Мушни прямо и серьезно. В руке у него был длинный острый нож. — Спрашивали, не знаю ли я такого.

— А ты что?

— Сказал, что не знаю. — Он положил нож и всем туловищем обернулся к Мушни.

— Что им от меня нужно? — спросил тот.

— Не знаю. Тебе виднее.

Мушни понял, что этот суетливый человек все знает, проникся к нему благодарностью и подумал, не спросить ли у него совета, но спрашивать не стоило, все-таки буфетчик был ему чужим. Пока Мушни размышлял, порыв к откровенности рассеялся. Даже если бы буфетчик был близким, не имело смысла открывать ему душу. Кто может разделить твое горе, почувствовать твою боль, как свою?

— Куда они пошли? — спросил Мушни.

— А ты что, не знаешь? — удивленно взглянул на него буфетчик и, встретив растерянный взгляд Мушни, помрачнел: — Ночью Квирию убили… бандиты лошадей угнали, он погнался за ними, — его убили. Все в деревню ушли. И милиционеры тоже.

10

Это было так неожиданно, что Мушни не испытал ни грусти, ни ужаса, безграничное удивление овладело им целиком. Быстрым шагом направился он к деревне, и чем ближе подходил, тем сильнее волновался. Он никак не мог представить себе, что Квирии нет в живых. Того молодого, жизнерадостного человека, с которым он совсем недавно пил вино и разговаривал за столом, больше не существовало. Перед глазами Мушни все время стояла картина, которую он, усталый и измученный, увидел с крыльца столовой: черноусый красавец объезжал коня на поле, окаймленном горами. Как смириться с мыслью, что весь мир продолжал существовать, незыблемый и неуязвимый, а Квирия не видел ни стогов сена, ни зеленых склонов, ни глубоких оврагов, ни этой тропинки, по которой спешит сейчас Мушни, ни синего чистого неба, распахнутого над землей, которое, если долго смотреть на него, иногда внушает тебе мысль, что и ты так же вечен и бессмертен. Мушни никак не мог осознать случившегося. Удивление словно душило способность мыслить. Казалось, что разум покинул его и душа осталась без опоры. Было такое ощущение, будто не на что опереться, не на что больше надеяться, все стало подобно лишенному фундамента дому, который вот-вот развалится. Как горько и обидно, что никогда больше он не увидит Квирию, что человек, которого он видел всего лишь раз, исчезнет из памяти, как сон. Но ведь могло случиться и так, что в будущем они стали бы друзьями. Где-то в глубине души он недавно еще надеялся, что Квирия выведет его на правильный путь и поможет, как однажды уже помог. Теперь это невозможно. Погасла надежда, потерялась возможность получить от жизни то тепло и ту силу, которые существовали вовне, независимо от него, но могли бы стать и его достоянием. Конечно, все это было только возможностью, но Мушни воспринимал все, как потерянную реальность. «Почему я такой невезучий? Только встретил и полюбил человека, с которым мог сойтись и подружиться, как его убили!» Сейчас ему казалось, что он действительно полюбил Квирию, хотя до его смерти он этого не сознавал.

Наконец показалась деревня. Оттуда доносились громкие вопли и причитания. Мушни остановился и огляделся. Все оставалось таким же, как вчера. Ничего не изменилось. Прибавился только женский горестный плач. Мушни оттер пот с лица и пошел к деревне, вернее — навстречу все усиливающемуся плачу, который убедил его в смерти Квирии. И глубокая, искренняя скорбь охватила его, оттеснив собственные волнения и заботы. Все показалось ему мелким, незначительным, — прибытие милиционеров, его страхи, возникшее вчера чувство к Тапло…

Он прибавил шагу и вошел в деревню.

Деревня казалась безлюдной, Мушни никого не встретил по пути к дому Квирии. Леденящий крик словно вонзился в него, и он задрожал, трудно было заставить себя войти во двор. Собравшиеся там люди подтверждали суровую правду случившегося. Мушни вошел, охваченный сильнейшим волнением, и приблизился к покойнику, лежавшему посреди двора на тахте и окруженному женщинами. Он посмотрел на бледное, как миткаль, лицо Квирии, безучастное, равнодушное ко всему. Квирия не слышал причитаний, не видел, как плачут склонившиеся над ним женщины. На груди его лежал обнаженный кинжал, указывающий на смерть от раны, у изголовья на белой шерсти стояла бутылка с водкой и лежал кусок каменной соли. Мушни глядел на Квирию и удивлялся этому внезапному, невероятному и тем не менее — раньше или позже неизбежному — превращению. Потом он поискал глазами бабушку Квирии. Та стояла с застывшим лицом, уставясь на единственного внука. У Мушни сжалось сердце от боли, но он понял, что эту боль вызвала в нем старушка, а не белое лицо ко всему равнодушного Квирии. Слезы сдавили ему горло, и он поднял голову. Над селом плавало круглое белое облако, такое одинокое и беззащитное в бескрайнем синем небе. «Ничто не прочно, ничто не надежно», — подумал Мушни.

Женщины причитали, мужчины стояли в стороне. Среди женщин, столпившихся вокруг покойного, Мушни заметил Тапло. С лицом суровым и строгим она стояла рядом с молодой женщиной, обливающейся слезами. Это, наверное, и была жена Квирии — Шукруна. Мушни хотел было разглядеть ее, но тотчас перевел взгляд на Тапло. Он не думал, что так обрадуется, увидев ее. Ему очень захотелось окликнуть девушку, но он вовремя удержался. Кроме Тапло, он никого не знал здесь, может, поэтому она и показалась ему близкой и родной, в ней для него заключался смысл жизни, и очень хотелось, чтобы она заметила его. Он отошел подальше и встал в тени, падающей от дома.

Мог ли он вчера подумать, что сегодня вернется сюда?! Какой счастливой выглядела вчера бабушка Квирии! У Мушни опять болезненно сжалось сердце: какая-то необъяснимая нелепость в мгновение ока калечит целую жизнь, а человек не ощущает приближения этой минуты, и она настигает его неподготовленным, беспомощным и растерянным. Меняется ли мир после несчастья, приключившегося с одним человеком? На первый взгляд — нет. Но так ли это? Вчера стоял такой же ясный солнечный день, но разве не изменилось ничего за этой завесой, на вид недвижной и непроницаемой? Изменилось и вместе с тем осталось прежним. Как река не теряет своей сути и облика в непрерывном течении, так и жизнь.

Мушни вдруг с силой ощутил и осознал смерть Квирии. И этот внезапный уход, скачок куда-то, в неведомое, был грозен и ужасен.

Он стоял у стены дома и чувствовал себя выбитым из колеи, бессмысленно трепыхающимся в пространстве, наполненном женским плачем. Свести бы счеты с убийцами Квирии, отомстить им без сожаления! Но он так слаб и беспомощен. Болело плечо, хотя не в плече дело. Здесь он всем чужой и не знает, где искать преступников. Никто не просит у него помощи и не нуждается в его сочувствии. Даже милиционеры, толкущиеся здесь, во дворе, не знают, что этот обросший загорелый парень и есть Мушни, которого они ищут. Наверное, они принимают его за пастуха-дагестанца, несколько раз они взглядывали на него, но Мушни даже бровью не повел. Смерть Квирии принесла с собой удивительное спокойствие. Все остальное казалось бессмысленной суетой. Конечно, в тюрьму садиться ему не хотелось, но мысль об аресте уже не пугала его — по крайней мере это будет выходом из того неопределенного, томительного положения, в котором он очутился. Мушни прислушался к разговору, который вели милиционеры.

— Мы сюда прибыли по другому делу, — услышал Мушни голос толстого милиционера и улыбнулся. Он слышал только обрывки фраз.

— Ночью ребята отправились на поиски, еще не вернулись…

— Трудно в горах человека найти…

— Куда они денутся? Коней-то все равно узнают.

— Да нет, следы мы найдем, но… — Это был опять голос толстяка.

— Кто-то из геологов ранил в ногу начальника, мы за ним приехали. Кто же думал, что пастуха убьют? — Это сказал долговязый, рябой.

— Бедный Квирия.

— Эх, отличный был парень…

Никто не обращал внимания на Мушни. Все говорили о Квирии, все были проникнуты жаждой мести. Мушни стоял неподалеку от милиционеров и думал: знай они, кто я, задержали бы немедленно. Собственная дерзость доставляла ему странное удовольствие. Он радовался избавлению от страха и, забавляясь, дразнил судьбу. Он, конечно, не собирался открывать милиции свои имя и фамилию, но и уходить пока не думал. Мушни снова увидел Тапло, она разговаривала с каким-то ладным мужчиной, которого Мушни прежде не замечал.

«Может, это и есть жених? — подумал он. — А таких знакомых, как я, у нее небось целая куча».

Милиционеры строили планы на завтрашний день.

— Сегодня уже поздно. Завтра с утра поднимемся на пастбища. Никуда он от нас не уйдет…

«Это мы еще посмотрим», — насмешливо подумал Мушни и, обогнув дом, стал спускаться к реке. Непонятная обида теснилась в сердце. На кого и почему? Он не знал и не задумывался над этим. Смотрел на быструю пенистую реку, зажатую крутобокими горами, не воспринимая окружающей красоты. Мушни увидел седого великана, с которым познакомился в тот же день, что и с Квирией. Гота сидел на пеньке, одинокий и угрюмый. Мушни вдруг страстно захотелось подойти и заговорить с этим человеком: как будто та возможность, которая угасла со смертью Квирии, могла возродиться иным путем, но кто знает, помнит ли его Гота? Внутреннее чутье подсказывало Мушни, что перед ним добрый и отзывчивый человек. На приветствие он ответил слабым кивком, выдающим глубокую скорбь. Мушни понял, что Гота сразу узнал его и даже как будто обрадовался ему. Сам он с нескрываемым расположением смотрел на могучие плечи седого великана, на его огромные руки, бессильно лежавшие на коленях, и чувствовал, что может держаться с ним просто и откровенно.

Мушни стал расспрашивать о подробностях гибели Квирии. И Гота отвечал ему, как близкому, как другу. Рассказал почти то же самое, что Мушни уже знал от людей, но Мушни все равно слушал очень внимательно и жалел, что Квирия не знает и уже не узнает, как горюют по нему односельчане. Квирия умер, так и не узнав, как привязался к нему Мушни, с первой встречи, с первого взгляда.

— Хороший был парень, — вздохнул Мушни, когда Гота кончил свой печальный рассказ.

— Еще бы! Мы ведь с ним побратимами были. — Схватившись за голову, Гота добавил: — У меня на руках умер…

Гота вместе с Квирией был в ночном, когда бандиты увели коней.

— Поздно услыхали, не успели помочь, — сокрушался он.

— Никуда они не денутся, — сказал Мушни, — только Квирии это не поможет. Вон милиционеры прибыли, займутся ими…

— Да ну их, — махнул рукой Гота, — утром я сам отправлюсь на поиски, и пока не найду…

Со двора снова донесся плач, отчаянный, горький. Мушни испытующе посмотрел на великана.

— Один пойдешь? — спросил он погодя.

— Один.

И вдруг новая мысль молнией сверкнула в мозгу, и, едва успев додумать ее, Мушни поспешил высказаться:

— Если я не помешаю… Если можно… Возьми меня с собой.

Гота поднял голову и посмотрел на Мушни внимательно и испытующе, как смотрят фотографы на своих клиентов.

— Возьму! — уверенно решил он.

— Где мне ждать? — спросил Мушни.

— Где хочешь.

— Тогда я чуть свет буду на аэродроме.

— Ладно, — согласился Гота и вдруг хлопнул себя ладонью по лбу: — Слушай, парень, я же твое имя забыл.

— Мушни!

11

Когда улеглось первоначальное смятение и все так или иначе свыклись, смирились с гибелью Квирии, оказалось, что надо позаботиться о похоронах. Женщины увели жену и бабушку Квирии отдохнуть. Мужчины вместе с Готой куда-то ушли. Милиционеры обосновались у соседей, где их потчевали водкой. Мушни остался один в опустевшем дворе и не знал, куда деваться. Он совсем не думал о том, что с ним будет завтра. Знал, что пойдет в горы и будет преследовать убийц Квирии. Смятение мешало ему сосредоточиться. В голове путались обрывки мыслей, смутные образы и воспоминания. Мушни, казалось, не замечал, как спускаются сумерки, как скрывается за хребтом вечернее солнце. От водки, выпитой днем с Готой, пересохло во рту, и он решил пойти в столовую и выпить чего-нибудь у знакомого буфетчика. Выходя со двора, небритый, помрачневший, заложив больную руку за пазуху, хотя она уже не так болела, он в воротах столкнулся с Тапло.

— Что ты тут делаешь? — спросила она. Мушни пожал плечами.

— Милиционеров видел? — снова спросила Тапло.

— Видел.

— И что же?

— Ничего.

— Ты что, не знаешь, что они за тобой приехали?! Встал рядышком, как брат родной. Они спрашивали про тебя. Твое счастье, что никто тебя здесь не знает…

Мушни с радостью отметил, что Тапло тревожится за него.

— Хорошо. Я уйду. — Он покорно пошел по тропке, ставшей за эти два дня совсем привычкой. Тапло молча проводила его до конца деревни.

— Что ты будешь делать? — спросила она, когда они остановились.

— За меня не волнуйся, — улыбнулся Мушни. — Если б не гибель Квирии, ты меня здесь больше не увидела бы.

Она только махнула рукой. Печаль делала ее еще краше. Мушни впервые видел Тапло такой и с доброй улыбкой всматривался в изменившееся лицо. Настроение Тапло было знакомо ему и понятно, оно-то и делало ее особенно близкой. И потом, так сильно она еще никогда не нравилась ему. Ее черные большие глаза, высокие круглые брови, маленький сочный рот и голос — сильный, твердый, но в то же время женственный и ласкающий — влекли его невероятно и заставляли забывать обо всем на свете. Было очень жаль, что он ничем не связан с этой девушкой, что расстается с ней и, наверно, никогда больше ее не увидит.

— А тот парень, что разговаривал с тобой, кто он тебе?

— Который это? — нахмурилась Тапло. Когда Мушни подробно описал ее давешнего собеседника, она отрезала:

— Никто.

Потом из деревни выехал какой-то молодец на коне, предложил Тапло подвезти ее, но она отказалась, и он поехал один… Мушни мысленно проследил ожидающий всадника путь, вспомнил аэродром и то, как впервые увидел Тапло.

— Бедный Квирия! — сказал он.

Тапло вздохнула.

Мушни молчал. Молчала и Тапло. Они могли молчать очень долго, но обоим казалось, что надо о чем-нибудь говорить. И Мушни нарушил молчание.

— Ты будешь у Квирии? Там? — Он указал в сторону села.

— Да. А ты?

— Я поднимусь к церкви, отдохну. Завтра с утра у меня есть одно дело.

Тапло не спросила, что за дело у него появилось.

— Хорошо. Ты подожди меня там. Я приду попозже.

Потом она ушла.

Мушни стоял и смотрел ей вслед. Он знал, что она идет в дом Квирии, полный печали. Но думать об этом не мог. Его мысли занимала предстоящая встреча с Тапло. И он был счастлив.

12

Язычники-тушины, сохранившие верность своим идолам, видимо, никакого внимания не обращали на эту маленькую церквушку. Не так уж давно, лет сто назад построенная, она уже наполовину развалилась, двери были сорваны с петель, плиты на полу разворочены, и между ними бурно прорастала трава. И все равно сидеть здесь было удивительно приятно. С гор дул прохладный ветерок и волнами пробегал по зеленой траве. Казалось, что церковь эту возвели не для служб и молений, а для того, чтобы случайные путники могли здесь отдохнуть. Мушни обошел вокруг церкви, оглядел местами закопченные белые стены, потом уселся на землю, прислонившись к стене, и стал смотреть на длинные хребты, сжимающие пространство. Солнце уже зашло, зеленые горы стояли безмолвно, неподвижно, все так затаилось, будто природа скрывала что-то и, владевшая ей одной ведомой тайной, отчуждалась от человека. В верховьях ущелья виднелись вечноснежные вершины, победоносно воздвигнутые в прозрачном воздухе.

«И все-таки ничего не меняется, — подумал Мушни. — Все прочно». Сейчас он был доволен своей участью и дивился вечному непостоянству — присущему людям со времен Адама. Утром, когда он узнал о смерти Квирии, все казалось ему бессмысленным и никчемным, а сейчас, когда он ждал Тапло, все наполнилось глубоким смыслом и значением. Конечно, смерть Квирии оправдать трудно, но кто знает, может, и в ней был заложен смысл, сокрытый от всех, и от Мушни в том числе.

В природе все подчиняется определенным законам. Только жизнь человека, то, что с ним внезапно случается, вызывает ощущение, что мир устроен несправедливо и хаотично. Сколько злодеев сошло в могилу, так и не получив возмездия, в то время как страдают добрые, хорошие люди. Отчего это? — думал Мушни. — От незнания нашего? Ведь без причины ничего не происходит, значит, и несправедливость эта должна иметь свои корни, которых мы не постигаем.

Вот сидит человек, смотрит на вечернее небо, на бледные звезды. Видит землю, просторную и твердую. Как понять, что там, за гранью видимого? Где-то вращается колесо причинности, и, как звенья цепи, одно явление влечет за собой другое. Если внимательно проследить за их чередованием, все можно объяснить. Но так далеко уводит эта цепь причин и следствий, в такую глубину времени и пространства, что теряется из глаз, и в силу ограниченности своей человек не может постичь первопричину, породившую все остальное, и она остается для него загадкой и тайной.

Впечатление это рассеивается в том случае, если допустить, что существует загробная жизнь, где все уравновешивается. Но ведь никто не знает, что происходит на том свете. Все мы — люди, и во всем решительно хотим разобраться здесь, на земле. Наши неутоленные страсти не утолить абстрактным сознанием, что где-то и когда-то каждому воздастся сполна.

Внезапно Мушни ощутил безысходное одиночество. Стало еще темнее, и звезды засияли ярче, и таким тяжелым было это небо с чеканкой звезд, что Мушни почти физически ощутил на своих плечах его давящую тяжесть. Он испугался небытия, исчезновения, а снежные вершины вверху ущелья, белые и холодные, сверкали на темном небе, как символы и полного небытия, и вечности. Разве изменится что-нибудь, если Мушни умрет? Кто узнает о его смерти? Кого она огорчит? Ведь он совсем один на этой огромной земле, где живут миллионы людей. Злость закипела в нем, и ему захотелось разорвать сковывающие его цепи и освободиться, убежать от собственной судьбы, которая, может, и была предопределена, но примириться с которой он не мог. Ему захотелось перемешать все, перебросить свою жизнь в новое русло, ему захотелось взять за руку того, кто будет с ним вместе среди этой темной ночи, среди мрачно вздыхающих гор, под этим тяжелым звездным небом, как надежда и как утешение обреченного. Тут он заметил тень, приближающуюся к церквушке, и от волнения у него перехватило дыхание.

Тапло нерешительно поднималась к церкви, а Мушни вдруг ощутил слабость и удивился себе — никогда еще не терял он самообладания, никогда не позволял своим страстям такого приволья. Когда Тапло подошла, он не смог выговорить ни слова и глухо кашлянул.

— Ты что, простудился?

В голосе ее прозвучала обычная насмешливость. Так же она разговаривала с ним, когда они познакомились и когда вчера шли к дому Квирии. От знакомого тона Тапло он приободрился, пришел в себя, но в то же время ему стало жаль, что недавние волнения ушли, он словно прощался с чем-то очень возвышенным и необыкновенным. «Ничто не прочно, ничто не надежно», — подумал он.

— Какая я глупая, зачем только я пришла сюда среди ночи? — воскликнула Тапло. — Что скажут люди, если увидят меня здесь?

— А кто может тебя увидеть?

— Откуда я знаю.

— Если тебе не нравится, уйдем отсюда, — обиженно сказал Мушни.

— Давай уйдем!

13

Они спустились с холма, пересекли русло высохшей речушки и пошли по дороге, вьющейся посреди поля. В далеком отсюда селе холодно поблескивали огни. Там среди крестьянских домов и старинных башен, чьи силуэты сейчас скрыты непроглядным мраком, в одном из дворов, под небом, усеянным звездами, лежал Квирия.

А сюда ветерок приносил свежий запах скошенного сена. Было прохладно, хотя лето еще не кончилось. Конец августа. Через две недели отары двинутся на зимние пастбища, и здесь станет совсем пусто. Впрочем, и сейчас, этой темной ночью, тут достаточно пустынно и безлюдно. Темень стояла — хоть глаз выколи, только смутно белела извилистая тропка. Тапло и Мушни шли молча. Они миновали лес, близость которого угадывалась по густому веянию хвои, прошли над оврагом, откуда тянуло сыростью и холодом, приблизились к окраинным сараям, выдававшим себя теплым запахом скотины, навоза и сена.

Тапло шла быстро. Временами она останавливалась и затаив дыхание вслушивалась в тишину. Ей казалось, что за ними идут невидимые преследователи. Но ни малейший шорох не нарушал глухого молчания гор, и Тапло догоняла ушедшего вперед Мушни.

Мушни шагал, не оглядываясь, и думал сразу о многом. Он был несколько разочарован и раздосадован, но ведь нельзя требовать от обыкновенной женщины полного соответствия своему представлению.

Стертые темнотой очертания гор делали местность неузнаваемой. Все словно поменялось местами, и то, что днем было ясным, как раскрытая тайна, сейчас казалось загадочным и опасным. Мушни вспомнил, что где-то должен быть родник. Он свернул с тропки и по журчанию воды понял, что не ошибся. Ополоснув лицо, он вернулся к Тапло, которая стояла, вся напрягшись, и во что-то вслушивалась.

— За нами кто-то идет, — прошептала она.

— Ну и что же? — беспечно передернул плечами Мушни.

— Я боюсь.

— Не стыдно тебе? Чего ты боишься? — засмеялся Мушни.

— Не стыдно потому, что я женщина, — словно гордясь этим, объяснила Тапло.

Мушни прислушался к тишине, и ему тоже показалось, что раздался какой-то шум и шорох, похожий на шаги.

Они пошли дальше. Дорога круто спускалась вниз, к реке. Отсюда рева воды еще не было слышно, и тропинка терялась в кромешной тьме, поэтому казалось, что они спускаются в мрачную пропасть. Мушни обнял Тапло за талию, хотя понимал, что ей не труднее, чем ему, идти по крутому кочковатому спуску. Тапло не оттолкнула его, напротив, прижалась к нему плечом, отчего у него дрожь прошла по всему телу. Он ничего не слышал и ни о чем не думал, упиваясь доверчивой близостью девушки. Когда они вошли в лес, Мушни остановился, притянул Тапло к себе и поцеловал в шею.

— Постой! — Не высвобождаясь из его объятий, Тапло опять стала прислушиваться. — Слышишь? — прошептала она.

Мушни едва успел недовольно подумать, что это обычная женская уловка, как вдруг сам услышал в глубине леса звук, похожий на слабое конское ржание. Но он тут же позабыл обо всем, прижал к себе Тапло и получил сильный удар. Боль острой стрелой вонзилась в плечо.

— О-о, — застонал Мушни, согнувшись и схватившись левой рукой за больное плечо. На лбу у него выступила испарина. Он стыдился своего поражения. И стыд был сильнее боли. Когда боль утихла, он снова услышал какие-то голоса в лесу. «Кто это может быть?» — подумал Мушни и пожалел, что он не один. Будь он один, ничего бы не боялся, не обращал бы внимания на шум. А сейчас волнение Тапло передавалось ему.

— Больно? — склонилась она к нему, и он почувствовал на лице ее частое дыхание. — Прости, я не хотела…

— Ничего, — Мушни выпрямился.

— Не люблю ходить ночью, — словно оправдываясь, сказала Тапло.

В лесной тишине можно было расслышать биение собственного сердца. Ни малейшего шороха в папоротниках, ни вскрика ночной птицы. Их окутал пьянящий запах хвои, смешанный с холодным дыханием сырой земли. Теперь уже и Мушни готов был поверить, что только злой дух мог пройти по этой затерянной в ночном мраке тропинке. Непроглядная тьма делала возможным самое невероятное, потустороннее, и Мушни вдруг подумал, что Квирия мертв и душа его, если таковая существует, бродит где-то неподалеку.

— За нами кто-то идет, — прошептала Тапло.

— Глупости, — не очень твердо ответил Мушни.

— Ты не слышишь?

Он прислушался и снова услышал какие-то голоса, смех и цокот копыт. Темнота мешала разобрать, что это был за шум, но казалось, что за ними гонятся. И мучительное чувство неопределенности заглушало способность трезво рассуждать.

— Давай подождем, — сказал Мушни, — может, это просто кто-то идет из деревни.

— Ты с ума сошел! Наоборот, надо опередить их! — воскликнула Тапло и увлекла его вперед.

Они взялись за руки и почти бегом припустили по крутому спуску. Бежали они молча, и только щебенка хрустела под ногами.

— Чего ты боишься, кто тут может быть среди ночи? — попытался успокоить Тапло и самого себя Мушни.

— Не знаю… Кто-то гонится за нами по пятам, как сам леший.

— Леший не по пятам гонится за человеком, а впереди его подстерегает, в засаде.

— И спереди подстерегает и сзади подгоняет туда, где сам затаился.

— Если верить в это, тем более не стоит бежать…

Они замолчали и вскоре подошли к реке, шум которой перекрыл загадочные лесные голоса. Теперь казалось, что они были всего-навсего порождены глухой ночной тишиной. Чем ниже спускались Тапло и Мушни, тем влажнее становился воздух и оглушительнее рокотала река, Они миновали последнюю извилину тропинки и очутились возле самой воды — холодной, пенистой, несущейся по камням. Перешли на тот берег по узенькому мосту, и Мушни предложил Тапло передохнуть. Тапло категорически отказалась.

— Только бы поскорей добраться до дому, больше мне ничего не надо, — сказала она.

— Чего ты боишься, не понимаю, — еще раз спросил Мушни, и тут ему в голову впервые пришла догадка — не его ли боится Тапло? В конце концов находиться ночью в лесу с незнакомым мужчиной женщине не большая радость. Может быть, она для того и придумала каких-то преследователей, чтобы отвлечь его внимание и поскорее выбраться из лесу. Но ведь он и сам слышал чьи-то голоса?

— Ты не меня, случайно, боишься? — осторожно спросил Мушни.

— Тебя?! — искренне удивилась Тапло. — Почему я должна тебя бояться?

— Тогда передохни, куда ты бежишь?

— Не слышал разве, что за нами гнались?

— Не выдумывай, кому нужно за нами гнаться! — Мушни не был уверен, слышал ли он топот и ржание. Может, померещилось?

— Не знаю, кому. Если б знала, не боялась бы, — рассердилась Тапло, и Мушни понял, что ее не переубедить.

По мере того как они поднимались по склону, река затихала, и, когда перед ними раскрылось знакомое поле, наступила полная тишина, нарушаемая лишь треском цикад.

Мушни радовался, угадывая в темноте знакомые места. Здесь он чувствовал себя спокойнее, увереннее, как человек, вернувшийся домой, хотя и не знал, где проведет нынешнюю ночь. Очень привычными показались ему эти дома и поле со сваленной посередине поклажей, ожидающей вертолета. Мушни помнил, где находится родник, где развалины крепости, и это прибавляло ему спокойствия и уверенности, поэтому он теперь шагал рядом с Тапло довольный и умиротворенный.

Проходя мимо столовой, они столкнулись с буфетчиком.

— А-а, Мушни, — узнал его буфетчик.

Мушни обрадовался этой встрече тоже. Видимо, буфетчик шел к себе, но задержался у крыльца, заметив приближающиеся тени.

— Вы откуда? — спросил он, разглядев Тапло. Он как-то слишком пристально вглядывался в их лица. Может, из-за темноты?

Мушни кивнул головой в сторону села, где жил Квирия.

— Эх, бедный Квирия, — вздохнул буфетчик и снова уставился на Мушни, словно ожидая, что тот скажет. Мушни промолчал. После недолгого молчания буфетчик пожелал им спокойной ночи и поднялся на крыльцо.

Свернув с дороги, они пошли по мокрой от росы высокой траве и вскоре очутились перед финским домиком. Мушни с удовольствием вспомнил, как ночевал в комнате Тапло. И стало грустно от того, что они уже пришли. Впрочем, кто знает, может, это к лучшему.

— Ключ в дверях! — сказал он.

Тапло поднялась по ступенькам.

— Заходи! — пригласила она.

14

Пьяные милиционеры колотили в запертую дверь столовой. Обычно в такое время в столовой никого не бывало, буфетчик ночевал в деревне у родственников. Но в этот вечер забили корову, которая сорвалась со скалы и сломала ногу, и буфетчик помогал повару свежевать тушу, Он не сразу услышал стук в дверь. Отложив в сторону длинный окровавленный нож, пошел открывать. Не успел он сдвинуть засов, как в столовую ввалились милиционеры.

— Ты чего в темноте сидишь? — заорал низенький, толстый.

— Давай вина! — Высокий рябой с такой силой хлопнул буфетчика по плечу, что тот чуть не упал.

Развязность незваных гостей разозлила буфетчика, но он нагнал на лицо привычную улыбку и вежливо предложил садиться. Пока буфетчик зажигал керосиновую лампу и откупоривал бутылки, долговязый милиционер затянул песню.

Гляжу на тебя,

как ястреб на перепелку, —

он раскинул свои длинные руки, как крылья, и закачался, теряя равновесие.

Знать бы, что ты думаешь обо мне! —

подхватил низенький, черноусый, игриво подмигивая буфетчику.

«Принесла вас нелегкая!» — думал тот про себя, ставя на стол стаканы.

Милиционеры стояли посреди комнаты, увлеченные пением.

Все время, пока они пели, буфетчик стоял за прилавком, томясь от безделья, и думал о неосвежеванной корове. Подставив пьяным стулья, он сказал:

— Видно, хорошо покутили…

— Что нам еще оставалось?

— А парня того вы нашли? — словно проверяя, спросил буфетчик, хотя только что видел Мушни.

— Которого?

— Да за которым приехали?

Толстый милиционер вдруг заревел, как зверь, и изо всех сил хватил кулаком по столу. Глаза его налились кровью, и на лице появилась такая злоба, что буфетчик возблагодарил бога, что Мушни в эту минуту здесь нет.

В столовой установилась тишина — пролети муха, ее слышно было бы. Но милиционер закричал опять, прежде чем присутствующие успели ощутить эту тишину.

— Поймаю и своими руками задушу! — заскрипел зубами толстяк, сжимая кулаки. — Вот так задушу! — показал он буфетчику, шевеля пальцами, как будто разминая в руках что-то твердое и неподдающееся.

— Никуда он не уйдет, — добродушно произнес долговязый, он, видимо, был в хорошем настроении и хотел успокоить рассвирепевшего друга.

— Ты думаешь, я ловить его буду? — прервал его толстяк и снова обратил к буфетчику искаженное злобой лицо. — Нет! Ловить его незачем! Я научу его, как надо стрелять!

— Стрелять — это мы умеем! — весело подтвердил долговязый и собрался снова затянуть песню.

— Стрелял в самого главного геолога! — с таким возмущением кричал толстяк, словно не представлял себе более почетной и высокой должности. — Я ему покажу, как надо стрелять! — Он достал из кобуры револьвер и направил его в угол комнаты, будто там скрывался Мушни.

— Выходи! — заорал он в темноту с таким напором, словно обращался к Мушни, которого никогда не видел и бог весть каким себе представлял.

— Выходи, прямо в лоб тебе пулю влеплю, сопляк! — Он встал, сделал несколько шагов к темному углу и нажал курок.

Загремел выстрел. Запах пороха ударил в нос перепуганному буфетчику. Стало тихо.

— Вот так, — опустив револьвер, процедил милиционер. — Ну, а теперь наливай!

Скорее всего выстрел немного отрезвил его и некоторым образом успокоил.

15

Тапло и Мушни тихонько вошли в темную комнату и прикрыли за сбой дверь. Окно было закрыто, ветер колебал занавеску. Мушни заволновался так же, как и вчера, когда вошел в эту комнату один. Сейчас Тапло была с ним, и сердце у него билось учащенно, то ли от сознания, что он здесь, с ней наедине, огражденный от всего мира, то ли от недавней погони — невидимой, но несомненной. Привыкшие к темноте глаза различали кровать, на которой он провел предыдущую ночь. Кровать Тапло. Это сближало их, у них словно бы появилось что-то общее. Мушни с трудом овладел собой и успокоился, только когда Тапло засветила лампу и насмешливо спросила:

— Что ты торчишь в дверях? Садись!

Она достала из тумбочки бутылку водки. И, ловко двигаясь, накрыла на стол. А Мушни сидел и следил, как бесшумно и плавно скользила она. При свете лампы девушка казалась особенно красивой, и он ни о чем не думал, ни о Квирии, ни о милиционерах. Просто наслаждался тем, что происходит сейчас, сию минуту, просто смотрел, как Тапло готовит ужин.

Выставив на стол сыр, соленья, две тарелки, стаканы и бутылку, Тапло вышла из комнаты. Мушни услышал, как она постучала в соседнюю дверь и спросила: «Можно?» В ответ раздались голоса — мужской и женский. Скрипнула дверь, и опять стало тихо. И вдруг эту сплошную, без единой трещины, тишину разбил выстрел, далекий, но резкий, как свист плети. Тревожным воспоминанием ворвался он в сердце Мушни, нарушив установившийся там мир. Мушни вскочил со стула и хотел выбежать из комнаты, но потом раздумал и подошел к окну. Ничего не было видно, только на склоне горел костер. Должно быть, там ночевали пастухи. Сонное поле, убаюкивающий стрекот цикад. Уж не послышался ли ему выстрел? У него так напряжены нервы, что ежеминутно мерещится то погоня, то стрельба.

Снова заскрипела дверь в коридоре, вернулась Тапло. Мушни все стоял у окна.

— Тебе что, воздуха не хватает? — спросила Тапло. Она принесла от соседей хлеб и вареное мясо.

— Стреляют, — сказал Мушни.

— Ты придумываешь? — встревожилась Тапло и тоже подошла к окну. Они стояли рядом, вперив глаза в кромешную ночную тьму, поглотившую все вещное, и из этой тьмы до сознания доходил только прерывистый, словно прыгающий стрекот цикад. Мушни обнял Тапло за плечи, она сбросила его руку и отошла от окна.

— Правда стреляли или ты выдумал?

— Разве я когда-нибудь выдумывал?

— Не знаю. Я тебе не верю.

— Почему?

В это время кто-то затопал по коридору тяжелыми сапогами.

— Гио, это ты? — окликнула Тапло.

— Я. — В комнату вошел молодой чернявый тушин. При виде Мушни он смешался, но вежливо с ним поздоровался.

— Знакомься, Гио, — сказала Тапло, — это товарищ моего брата, прибыл сюда с экспедицией.

Мушни достал из-за пазухи правую руку и протянул ее соседу Тапло. Тот пожал ее так сильно, что Мушни едва не вскрикнул от боли, но сдержался и остался собой доволен, да и давешнее снадобье, видать, помогло. Вместе с тем пришло воспоминание о Квирии и рассеяло его благодушие. Умиротворение, которому Мушни поддался в этом ветхом домике, не вязалось с гибелью Квирии.

— Посиди, Гио, с нами, — пригласила Тапло.

— Нет, мне надо коня проведать.

— Ты не слышал стрельбу?

— Слышал.

— Кто стрелял?

— Не знаю. В последнее время выстрелы что-то зачастили…

Наступило молчание.

— Вчера парня одного убили, пастуха, — сказал Гио, обращаясь к Мушни.

— Я знал Квирию, — коротко отозвался тот.

Снова молчание.

— Садись, Гио, — повторила Тапло.

— Нет, я пойду. Заодно узнаю, кто стрелял. Схожу на аэродром, там всегда народ.

Гио вежливо кивнул Мушни и вышел.

Тапло села к столу, и они приступили к скромному ужину. Тапло вытянула из бутылки пробку и велела Мушни разлить водку. Мушни взялся за бутылку правой рукой, но плечо заныло, и он перехватил ее левой.

— Все еще болит? — спросила Тапло.

— Уже не так.

Тапло подняла свой стакан.

— Давай выпьем!

— Эх, бедный Квирия! Вечная ему память.

Водка была крепкая, приятным теплом пробежала по жилам.

В последнее время Мушни ел от случая к случаю и, хотя выпил совсем немного, почувствовал, как водка ударила в голову.

— Шукруну так жалко, — сказала Тапло.

У Мушни перед глазами стояло окаменевшее от горя лицо бабушки Квирии. Как она глядела на внука, беспомощно распластанного на тахте.

— Как они любили друг друга! — продолжала Тапло.

— Ничего, другого полюбит, — жестко проговорил Мушни.

— Как тебе не стыдно, почему ты так говоришь? — обиделась за подругу Тапло.

— Не сойдет же она в могилу за ним?

— Ты плохо думаешь о женщинах.

— Да нет. Просто природа возьмет свое. Мне, лично, больше всех жаль его бабушку.

— А самого Квирию?

— Его уже нет! Ему теперь все равно, — уверенно сказал Мушни, а сам подумал: действительно, какое значение имеет для Квирии, пойдет он завтра с Готой или нет. Допустим, они поймают бандитов и отомстят им, а что с того? Квирии это не поможет. Живые получат удовлетворение — вот и все.

— По-твоему, значит, верности не существует? — спросила Тапло.

— Почему же, — не согласился Мушни, задетый неприятным подозрением: может, говоря о верности, Тапло имела в виду своего жениха?

— Ты так говоришь, будто женщины не умеют хранить верность.

— Наверно, умеют. Но время залечивает любые раны. Может, Шукруна никогда не забудет Квирию. Но она совсем молода, и ей снова захочется любви.

— Значит, никакой любви не существует.

— А что такое любовь, по-твоему? — спросил Мушни.

— Как что такое?! Любовь — это… это любовь, и все.

— Верно, — улыбнулся Мушни. — Настоящая любовь, — это когда человек забывает о себе. Как ты думаешь, легко забыть себя? И многие ли на это способны?

— Ну, если так рассуждать, — протянула Тапло.

— Ты права, не стоит, — прервал рассуждения Мушни и стал разливать по стаканам водку. — Давай лучше выпьем за тебя. Будь здорова, Тапло!

Тапло посмотрела на Мушни, совсем не удивившись его тосту. А он думал, что Тапло начнет кривляться — зачем, мол, пить за мое здоровье? Тогда бы Мушни стал настаивать, тем самым подчеркивая свое к ней уважение. Но она приняла тост, как должное, просто и с достоинством.

— Будь здорова, Тапло! — Мушни с ласковой улыбкой заглянул ей в лицо. — Желаю тебе счастья. Может, мы больше не свидимся, но я надеюсь, что никогда тебя не забуду.

— Надейся, если хочешь. — Тапло засмеялась.

— Я от души пью за тебя!

— Ты тоже будь здоров! — Тапло легонько стукнула своим стаканом о стакан Мушни, и он увидел в ее глазах такое искреннее расположение и нежность, что сердце у него дрогнуло от неожиданной радости и, не желая выдавать себя, он мигом осушил второй стакан. Выпитая водка снова теплой волной прошла по телу. Он не опьянел, но согрелся и расстегнул ворот. В наступившей тишине легко можно было различить приближающиеся голоса и шум. Мужчины, очевидно пьяные, подходили к финскому домику, горланя и бранясь. Тапло, побледнев, встала у окна и напряглась точно так же, как в лесу, когда ей мерещилась погоня. Пьяные ввалились в коридор. Гио пригласил их в пустую комнату. (В доме было три комнаты: одну занимала Тапло, вторую — Гио с семьей, третья — пустовала.)

— Кто это? — прошептала Тапло.

Через стенку было слышно, как пьяные возились, галдели, угрожали кому-то, но понять бессвязные фразы было трудно, хотя Мушни старательно вслушивался в пьяную болтовню.

Наконец за стеной стало тихо и в коридоре раздались шаги. Тапло выглянула за дверь и позвала Гио.

— Кого это ты привел? — спросила она.

— Да милиционеров, напились и стреляли в столовой.

— А что им тут надо? — испугалась Тапло.

— Переночуют, а утром пойдут искать убийц Квирии.

— Они заснули?

— Храпят.

— Ох, и напугали они меня!

Гио засмеялся, пожелал Тапло спокойной ночи и пошел к себе.

Тапло заперла дверь.

— Слыхал? — повернулась она к Мушни.

Он кивнул.

— Я же говорила, что они идут за нами.

— Ты думаешь, это были они?

— А кто же еще? Я так и чуяла, оттого и боялась. — Тапло прижала руку к груди. — И сейчас боюсь.

— Чего ты боишься? — улыбнулся Мушни. — Видишь, дрыхнут без задних ног.

— А если они узнают, что ты здесь?

— Откуда узнают?

— Вдруг им буфетчик сказал? Он же нас видел.

— Все равно, сейчас они мне не опасны. А утром, пока протрезвятся, меня уже не будет.

— А где же ты будешь? — удивленно подняла брови Тапло.

— Пойду в горы с Готой, помогу ему бандитов найти…

— Помощник! — усмехнулась Тапло. — Ни коня у тебя, ни оружия.

Мушни смотрел на улыбающиеся губы Тапло и думал, как пригодился бы ему завтра потерянный револьвер.

— Ничего, Гота меня обеспечит, — сказал он.

Во всем доме стояла глухая тишина. Лениво, ползком двигалось невидимое время, бледно мерцала керосиновая лампа, и Мушни маленькими глотками отпивал водку. Тапло пить отказалась: «Опьянела, больше не могу». До рассвета далеко. Может, ей надо отдохнуть? Но она бы сказала, не такая уж робкая. Ему здесь было хорошо, и уходить не хотелось. Куда уйдешь? В холодную непроглядную ночь? Тапло достала из чемодана транзистор, забралась с ногами на кровать, закуталась в шаль и сквозь хрип и чужой говор в эфире поймала нежную джазовую мелодию. Они молча слушали музыку, которая отрывала их от этих сумрачных гор и уносила в просторные, сияющие светом залы, где пестрая разноязыкая толпа веселилась и тешилась — каждый на свой лад, — в разных уголках земли, где ночь, где день — люди проводили время, то самое время, которое двигалось и текло повсюду, вовлекая в движение свое и этот деревянный домик, и с ним вместе Тапло и Мушни.

— Устала, — сказала Тапло и выключила транзистор.

Мушни встал.

— Уходишь? — спросила Тапло.

— Говоря по правде, не хочется, — признался он.

— Тогда побудь еще немного.

— Ты, наверно, спать хочешь?

— Нет. Расскажи что-нибудь.

Мушни сел на кровать, у ног Тапло. Она откинулась к стене и оперлась локтем о подушку.

— Что тебе рассказать? — Близость Тапло кружила ему голову, мысли путались, и все существо его подчинялось одному желанию, мучительному, неясному ожиданию.

— Расскажи, кто ты, откуда?

Лампа на столе начала чадить, в комнате запахло гарью и керосином, и наконец огонь погас, и мрак, ворвавшийся снаружи, заполнил все углы.

— Керосин кончился, — шепотом сказала Тапло.

— Я раскрою окно! — Голос не подчинялся ему. Шаря руками по стене, он добрался до окна и, распахнув его, подставил горящее лицо свежему ветерку.

На обратном пути он наткнулся на стул и едва не опрокинул его.

— Иди сюда, — позвала из темноты Тапло. И от шепота ее по всему телу Мушни снова прошла леденящая дрожь. Ослабли ноги и руки, и он забыл обо всем на свете, о том, что кого-то где-то убили, что кто-то кого-то ненавидел и преследовал, что одни горевали и плакали, а другие пили вино и танцевали в сверкающих огнями залах, тогда как кто-то умирал от голода и мечтал о куске хлеба.

Он сел на кровать рядом с Тапло, и дыхание у него перехватило, разум помутился, его словно вырвали из времени и пространства, оторвали от земли. Он обнял Тапло и почувствовал ее тело, ее горячие губы, и ему нестерпимо захотелось покинуть себя, свою плоть и соединиться, слиться с чем-то неведомым, с некоей тайной. Ему казалось, что счастье, наконец, настигнуто, в неукротимом стремлении к блаженству он потерял ощущение собственного «я», и что-то неподвластное ему неудержимо влекло его за собой. Но вдруг что-то холодное и грубое уперлось ему в грудь, и он не сразу понял, что это револьвер. До его затуманенного сознания донесся изменившийся голое Тапло: «Выстрелю, честное слово, выстрелю! Отпусти!..» Но ему было уже все равно.

— Стреляй, если хочешь, — крикнул он. — Стреляй!

16

Ночь текла, как любимая мелодия. Пело все вокруг. Скользящие в небе облака распускались нежными песнями и рассыпались в пространстве. Таяли сладкозвучные звезды и снова сияли в ансамблях далеких галактик! Ветер касался трав и деревьев, словно струн, и дома, стоящие на горных склонах, как завороженные, вслушивались в эту волшебную музыку.

Финский домик скромно стоял в ряду себе подобных, но для Мушни теперь это был самый драгоценный и неповторимый дом на всей земле. Голова Мушни лежала на плече у Тапло, и он шептал:

— Какая ты сладостная… Такой женщины больше нет на свете.

— Я глупая, — говорила Тапло, лаская его. — Я ведь совсем не знаю тебя. Лежу с тобой и не знаю, кто ты.

— Я сам не знаю, кто я такой, и сегодня не хочу знать.

— Как не знаешь?

— Очень просто. Родители меня оставили, когда я был совсем маленьким. Растила меня старушка, я называл ее бабушкой. О родителях своих ничего не знаю — умерли они или живы. Может, у меня братья есть, сестры — не знаю. Я всегда был один. Но теперь счастливее меня нет человека. Я тебя так люблю, что кажется, сердце не выдержит и разорвется. Ты сладостна, как сама жизнь…

— Все пройдет, и ты забудешь меня.

— Никогда! Я буду любить тебя всю жизнь. Скажи мне, у тебя на самом деле есть жених?

— Был. Сейчас уже нет.

— Ты любила его?

— Не знаю. Сейчас не люблю.

— Тапло, почему ты взяла у меня револьвер?

— Я снимала с тебя пиджак и подумала — зачем пьяному оружие?

— А вчера, когда давала мне ключ, почему не вернула револьвер?

— Знала, что еще увижу тебя.

— Ты хотела меня видеть?

— Не знаю. Может, и хотела.

— Ты любишь меня?

— Не знаю. Наверно.

— Скажи, ты будешь моей?

— Разве я не твоя?

— Не сейчас, а всегда?

— Всегда? Не знаю.

— Не знаешь?.. А я так люблю тебя, что не представляю, как буду жить один, без тебя!

— Знаешь, что… Возьми меня с собой.

— Куда?

— Куда хочешь.

— Ладно. Возьму.

— Куда?

— Не знаю. Куда-нибудь возьму.

— Эх, ты никогда ничего не знаешь.

— Ты обиделась?

— Нет.

— Ты же знаешь, в каком я сейчас положении? Вот выкручусь и что-нибудь придумаю.

— Хорошо.

— Жизнь меня не баловала, но я все равно верил в удачу. Почему ты молчишь?

— Светает.

— Да, мне надо идти.

— Не уходи!

— Гота ждет меня.

— Пусть ждет.

— Нельзя. Слово есть слово.

— Тогда ступай.

— Ты такая нежная, такая близкая. Ты сама не знаешь, какая ты! Другой такой женщины нет в целом свете!

— Такой нет, а получше найдутся.

— Для меня — нет. Я люблю тебя больше себя самого.

— Это у тебя пройдет, и ты все забудешь.

— Разве можно тебя забыть?

— Эх!..

— Совсем светло. Я пошел.

— Не надо. Останься со мной.

— Нельзя. Что скажет Гота?

— Пусть говорит, что хочет!

— Я скоро вернусь.

— Как знаешь. Там, в углу, кожанка, возьми с собой, пригодится.

— Ты будешь ждать меня?

— Не знаю…

— Я вернусь, и все будет хорошо. Я верю в удачу…

17

Когда огромный алый диск солнца медленно выплыл из-за ломаной линии хребта и раскаленной сталью засиял в рассветном сизом небе, а потом уменьшился, но засверкал еще нестерпимее, слепя глаза, земля впитала в себя белый ночной туман, и резкие тени гор легли на поле и на залитый утренним светом склон, по которому шагали Мушни и Гота. Деревня уже скрылась из глаз. Река свернула в ущелье, и тишину нарушал только птичий гомон. Рассветный холодок приятно бодрил разгоряченного от быстрой ходьбы Мушни. Он был в кожанке Тапло, и в кармане у него лежал револьвер. Он с трудом поспевал за Готой и чувствовал себя веселым и здоровым, как никогда, несмотря на бессонную ночь.

Мушни шел по тропинке, петляющей по длинному пологому склону, и думал о Тапло. Глядел на цветы, пестрой вышивкой стелющиеся по лугу, и видел улыбающееся лицо Тапло. Вслушивался в оживленный щебет птиц и вспоминал ласковые слова, которые говорила ему Тапло, ее нежный шепот. Погруженный в воспоминания, он тихонько, про себя улыбался, и всем был доволен, и совсем не думал о том, куда приведет его эта прихотливо петляющая тропка. Как прекрасно было вокруг, все казалось таким одухотворенным и трепетным, словно женское дыхание витало над окрестностями, словно сама женственность вдохнула в природу свою душу.

И Мушни, идущий в горы, был совсем другим человеком: счастливым, свободным, гордым. Куда девалась его неотвязная тоска, сомнения, колебания. Жизнь казалась прекрасной и надежной. Шел Мушни и думал, что он почти благодарен всему сущему за то, что оно не оставляет человеческую душу в одном и том же состоянии, за то, что жизнь — цепь непрерывных изменений, где вчерашнее исподволь определяет нынешнее, а нынешнее подготавливает то, что должно случиться завтра.

Сейчас в голове у Мушни вертелась только одна мысль.

«Надо что-то придумать… Увезти Тапло…» Он не мог себе представить того нового счастья, которое было ему суждено, но после того, что случилось вчера, он чувствовал себя обновленным, исполненным надежд. Теперь самым главным в его жизни была Тапло, а все остальное, к ней не относящееся, не трогало и проходило мимо сознания. Вот в таком настроении следовал Мушни за Готой.

Они шли долго. Судя по тому, как палило солнце, наступил полдень. Взгляду путников открылось просторное пастбище. Породистые лошади щипали траву и настороженно поглядывали на пришельцев. Пастухи поднялись навстречу Готе, окинув Мушни недоверчивыми взглядами.

— Это наш, — коротко объяснил Гота.

Разговор шел о Квирии. Пастухи, которые пустились в погоню, вернулись ни с чем. Неудовлетворенная жажда мщения освещала их лица грозным светом. И готовность их к действию заражала Мушни энергией и желанием немедленно что-то предпринять. Мушни сам этому удивлялся, потому что и вправду считал, что самая жестокая расправа ничем не поможет Квирии. Она была заведомо бесплодной — эта наивная попытка самим восстановить справедливость. И все-таки он был готов выполнить все, что ему велят, потому что скопившаяся в нем сила требовала выхода. И потом, он полюбил Квирию, искренне скорбел о нем. Впрочем, этот внезапный подъем сил, тихая радость и готовность к действию были вызваны не только горем, и, когда он думал об этом, мысли его невольно возвращались к Тапло: «Вот покончу с этим делом и заберу Тапло… Надо будет что-то придумать, устроить».

Вооруженные чабаны держали совет: как быть дальше, кому куда ехать, какой перевал перекрыть. Приняв решение, они собрались в путь.

— Этот парень пойдет со мной, — сказал Гота. Никто не спросил, кто такой Мушни, каждый словно знал всю его подноготную. Пока чабаны снаряжали коней, седлали их и взнуздывали, Мушни с удовольствием думал о предстоящем пути. Его не пугали неизбежные трудности, и риск, и опасность. Весь во власти приподнятого настроения, он сидел, наблюдая, как привычно и ловко обращаются с конями тушины. Самый молодой из пастухов, до сих пор стоявший дальше всех, в конце пастбища, подбежал к остальным и сообщил, что снизу едут какие-то люди. Вскоре на тропинке показались два всадника, Мушни издали узнал милиционеров. «Вот привязались», — мрачно подумал он, глядя на их быстрых черных коней. Мушни сидел на земле и скручивал козью ножку из газетной бумаги и табака, которым его угостили. Поверх пиджака он накинул кожанку Тапло, хотя становилось все жарче. Пуговицы на рубашке были расстегнуты, и выглядывала крепкая загорелая грудь. Он даже головы не поднял, чтобы поглядеть на прибывших. Не стоило привлекать к себе внимания. Мушни провел рукой по лицу: «В зеркало бы поглядеть! Небритый, нестриженый. Как только он понравился Тапло?! Мушни представил себе, какое впечатление он произведет на Тапло, когда приоденется и побреется, и невольно улыбнулся. Но прежде следует улизнуть от преследователей, уладить свои дела и забрать Тапло.

«Надо что-то придумать», — опять решил он.

Милиционеры соскочили с коней и поздоровались с пастухами. После обычных вопросов низенький усатый спросил:

— Что это вы до зубов вооружились? Уж не крепость ли брать собираетесь?

— А почему бы и нет? — с вызовом ответил Гота. Толстый милиционер посмотрел на Готу, но взгляда его не выдержал.

— Я знаю, что вы задумали, но предупреждаю вас — доставить их живыми, иначе отвечать придется.

Пастухи молчали. Молчал и Гота.

— Я свое сказал, а там — ваше дело. — Толстый милиционер изнывал от жары, лицо его раскраснелось, и он поминутно вытирал потную шею грязным платком.

Мушни поднялся и отошел в сторону, к оврагу. Куда ни посмотришь — всюду горы, громоздкие, морщинистые. За этими хребтами еще хребты, одни повыше, другие пониже. И где-то за ними голубая, переливчатая, как море, долина. Там, внизу, другая жизнь, не такая замкнутая, как здесь. Но как отсюда выберешься? Конечно, надо и самому постараться, но со вчерашнего дня Мушни крепко уверовал в удачу, — должно же и повезти хоть чуточку! — надеялся на случай, который вызволит его. Он не знал, как поступит и что предпримет, потому что не знание сейчас было главным, а надежда, вера в ту неведомую звезду, под которой родился.

Долго стоял он, любуясь расстилавшимся перед ним простором, и непостижимая бесконечность пространства снова нагнала на него грусть. «Как недолговечен человек по сравнению с этими горами, как мал и слаб! Только любовь может заставить забыть об этом!» — думал Мушни.

Когда он вернулся к пастухам, милиционеров уже не было.

— Сядешь на белого. — Гота любовно шлепнул крутобокого коня.

— Где они? — спросил Мушни, лаская лошадиную холку.

— Уехали.

— Знали бы они, кто я! — Мушни невесело засмеялся.

— А в чем дело?

— Они ведь меня ищут.

— Тебя? — удивился Гота.

— Да.

— За что?

— За то, что я одного человека ранил.

— Ты? — не поверил Гота.

— Я… В начальника своего стрелял. Подлый человек, с деньгами мошенничал. Был у нас в геологической партии один рабочий, пожилой. Так вот он взбунтовался. Я его поддержал. Начальник руку на меня поднял. Старик заступился, тот на него замахнулся. Тогда я не сдержался, полез в драку. Этот подлец погнался за мной с ружьем. Я выхватил револьвер и ему в ногу…

— Ого!

— Теперь милиция меня разыскивает. Специально сюда притащились, и там в долине поджидают, на аэродроме. Я вчера должен был смыться отсюда, да вот Квирия…

— Если он мужчина, чего в милицию доносил? — возмутился Гота. — Подумаешь, ранил, не убил ведь! Пусть сам с тобой счеты сводит.

Мушни улыбнулся.

— А если б я его убил, как бы он жаловался?

— А если виноват?

— Виноват-то виноват, но о чем ты говоришь, Гота? У кого сила, тот и прав.

— Вовсе не так, — рассердился Гота. — Чего тебе бежать! Я бы на твоем месте сам бы явился куда следует.

— Чтобы меня посадили? Я из-за него в тюрьму садиться не собираюсь, — сказал Мушни и вспомнил Тапло. — А сейчас и вовсе дела мои таковы, что являться в милицию мне никак нельзя.

— Ладно, с одним покончим, потом придумаем что-нибудь.

Гота оседлал своего серого и передал Мушни ружье.

— Мы поехали! — крикнул он пастухам и послал вперед коня.

18

Пять дней прошло в бесплодных поисках. Погода испортилась. Солнце выглядывало лишь изредка. С утра моросило, к полудню дождь усиливался, а вечерами густел туман. Небо было обложено серыми тяжелыми тучами. Сентябрь брал свое, и горцы гнали стада в долину. Пустели отсыревшие пастбища, дождевые потоки бороздили склоны и вливались в мутную реку, яростно подмывающую крутые берега.

Пять дней не слезал Мушни с коня, следуя по пятам за неутомимым Готой по скользким тропинкам. Борода у него отросла, щеки запали. Когда он сходил с седла, ноги подкашивались от усталости, и азарт, который вовлек его в эту поездку, улетучился, подобно хмелю. По ночам, становясь на отдых, они собирали хворост и разжигали костер. В огненных языках Мушни мерещилось лицо Тапло, и он рвался к ней, желал ее с невероятной силой. Мушни мало ел, не замечал своей пропотевшей грязной одежды, не беспокоили его задеревеневшие на ветру волосы, колючая борода. Он думал только о том дне, когда вернется в деревню и увидит Тапло. Тапло постоянно стояла у него перед глазами. Он чувствовал себя как человек, отправившийся в дальний путь и забывший запереть дверь своего дома. Шли дни, и с ними росло желание возвратиться. Но каждое утро Мушни первым поднимался с ночлега, где они чутко спали, седлал лошадей и молча ждал Готу. Потом начиналась утомительная, бесцельная езда. Ничто не нарушало ежедневного однообразия. Только однажды они увидели всадников, едущих вдоль берега реки. Они пришпорили коней, почти было догнали их и узнали милиционеров.

— Вот привязались! — усмехнулся Мушни. — Никуда от них не скроешься.

Милиционеры их не заметили и неторопливо продолжали свой путь Кто знает, может, убийцы Квирии так же незаметно откуда-нибудь наблюдали за ними. Трудно в горах найти человека. И все же они искали.

Как-то раз на холме, выплывшем из тумана, повстречалась им овечья отара. Гота спросил чабанов, не проезжал ли здесь кто подозрительный с крадеными лошадьми. Чабаны уже знали о гибели Квирии, но конокрадов не видели. Иногда перед сном Гота рассказывал какую-нибудь охотничью историю. И Мушни начинало казаться, что они и сейчас преследуют зверей. Великодушный и добрый человек был Гота, много повидал он на своем веку, Мушни было приятно его общество. Он с удовольствием слушал его и привязался к нему всем сердцем. Они поднимались порой до самых ледников, куда только могли добраться кони, но и там не было никаких следов. Они были предельно осторожны, об охоте не помышляли, не вскидывали ружья при виде спугнутой птицы. Прочесывали горные тропы, осматривали покинутые стоянки, часами сидели в засаде возле перевалов и перекрестков — и ничего, только шум водопадов. Они в постоянном напряжении ждали чьего-нибудь появления в этих безлюдных горах, под насупленным небом. «Сквозь землю они провалились, что ли?» — бранился Гота. А Мушни до сих пор не мог разобраться, хочет он в самом деле настичь бандитов или нет? С одной стороны, он ждал этой, встречи, потому что убийцы Квирии были достойны возмездия. С другой стороны — те злость и возмущение, которые привели его сюда, в горы, были направлены не против определенных людей, а против той запутанности, которую создает жизнь, а отомстить жизни было невозможно, поэтому это утомительное преследование иногда казалось ему бессмысленным. Он думал о Тапло, и негодование его приобретало окраску грусти, которая не позволяла целиком принять и полюбить жизнь, содержащую много добра.

Так или иначе, он беспрекословно подчинялся Готе, несмотря на то, что все неукротимее стремился к Тапло. Он не собирался возвращаться к ней прежде, чем сам Гота пожелает вернуться, прежде, чем будет исчерпана последняя возможность догнать убийц Квирии.

— Куда они могли исчезнуть? — спрашивал он у Готы.

— Единственный путь — через деревни. Но не думаю, чтобы они решились появиться там с крадеными конями.

— Как знать. Иногда случается самое невероятное.

— Тогда мы напрасно их здесь ищем.

— Значит, смерть Квирии сойдет им с рук?

— Если на свете есть справедливость, не должна сойти… Но не буду говорить, чего не знаю…

И снова мелькали подъемы и спуски, ущелья и пропасти.

Квирию уже похоронили, но они не смогли присутствовать на похоронах. Поиски ничего не дали, у них кончились съестные припасы. Гота решил вернуться, другого выхода не было.

В то утро небо очистилось от туч, и солнце заблистало, выкинуло свои нежные лучи, ласково обволокло вершины далеких гор. Но в узком ущелье, где с оглушительным грохотом неслась река, было холодно и темно, как в подземелье. Мушни и Гота ехали медленно, опустив удила; лошади дорогу знали и шли охотно, предвкушая скорый отдых. Радовался возвращению и Мушни, но чувствовал, как огорчен Гота. Конечно, было бы лучше, если бы они довели до конца дело, которому отдали столько сил и времени. Но разве это поражение могло сравниться с радостью, которая ждала Мушни! Бедному Квирии ничем уже не помочь. Всегда лучше потрудиться ради живого, нежели ради мертвого, несуществующего. По убеждению Мушни, впереди его ждала большая радость, поэтому трудно было упрекнуть его за то веселое расположение духа, в которое он пришел, узнав о конце тяжелых изнурительных поисков. Это не было изменой Квирии. Он сделал все, что мог. Он, конечно, не пожалел бы убийц Квирии, попадись они ему в руки, но иногда он думал о них иначе: кто они такие? Может, у них тоже есть старая бабушка, невеста? Может, они были слепым оружием в руках судьбы, случайным звеном в длинной запутанной цепи?

Молча сидели в седлах Мушни и Гота, и каждый думал о своем. Тучи опять обложили небо, и в ущелье было холодно, но кожанка Тапло не давала Мушни мерзнуть, а образ ее согревал его сердце, как далекая надежда.

Когда они поднялись достаточно высоко и река превратилась в слабенький, еле слышно журчащий ручеек, на противоположном берегу, там, где перевал разрезал хребет и во все четыре стороны расходились дороги, они заметили двух всадников. Они находились на самом гребне горы, и снизу разглядеть их было трудно, тем более что всадники быстро повернули лошадей и исчезли. Гога и Мушни, не сговариваясь, изготовили ружья и поскакали следом. Всадники показались снова, теперь они стали ближе, но все равно разглядеть их было невозможно. Даже разобрать, какого цвета кони, Гота не смог. Только он схватился за бинокль, как всадники снова исчезли.

— Кто это? — спросил Мушни, когда они поднялись на гребень хребта.

— Узнаем, — Гота двинул своего серого по следам неизвестных. Они пустили коней рысью. Летели назад кусты и кочки, возбужденный Мушни старался не отставать от Готы. Он так низко пригнулся к седлу, что конская грива щекотала ему лицо, левой рукой он держал узду, а все еще болевшую правую засунул за пояс. Ветер отбрасывал назад его длинные светлые волосы, которые делали его похожим более на монаха, чем на юношу, полного любви и жажды жизни.

Осилив очередной подъем, они дали коням отдохнуть. Впереди волнообразные линии холмов и пригорков. Спуск, подъем, спуск, — и вот те двое наконец. Как изваяния застыли они на вершине горы. Если это враги, пуля до них не долетит. Гота долго смотрел в бинокль, пока всадники не двинулись вниз, им навстречу.

— Да, — кашлянул Гота, пряча бинокль. — Опять эти милиционеры.

— Что они, следят за нами?! — раздраженно воскликнул Мушни.

— Не знаю.

— Может, узнали, кто я?

— Пока ты со мной, они тебя и пальцем не тронут.

— Кружат вокруг, как коршуны! — Мушни нахмурился.

Гота придержал коня.

— Мушни! — вскричал он своим зычным голосом. — Ты мне по душе. Оставайся со мной. Через неделю я погоню табун в долину. Проведу тебя в Кахетию так, что волосок с твоей головы не упадет… А оттуда все дороги перед тобой, любую выбирай!

— Спасибо, Гота! — сказал Мушни. — Но мне обязательно нужно побывать в деревне.

— Не дури!

— Нет, Гота, не могу. Я должен вернуться туда.

Они мерно покачивались в седлах. Солнце иногда проглядывало сквозь лохмотья облаков. Кругом было тихо и пустынно. Клочья тумана овечьей шерстью стелились по склонам.

— Тебе видней, — сказал Гота. — Если что, позови, и я с тобой!

19

На летном поле все так же был свален багаж. Возле длинного одноэтажного дома толпились отъезжающие. Мушни с удовольствием отмечал знакомую обстановку, знакомые лица. После недели, проведенной в седле, он ступал нетвердо и со стороны походил на пьяного.

День выдался солнечный, ясно синели горы, но во всем чувствовалось дыхание осени. Легкий ветерок приятно холодил распахнутую грудь. Засунув под мышку кожанку Тапло, Мушни шел и радовался, что вернулся сюда. Вот и финский дом, выкрашенный в зеленый цвет. У Мушни даже сердце забилось в предвкушении счастья. Какой дворец сравнится с этим домиком? Вот она, его нерукотворная хрустальная башня, сказка, ворвавшаяся в быль.

Белые отары двинулись в долины. Что же, сентябрь! Счастливого пути, благополучного вам прибытия на зимние пастбища! А как прекрасны женщины, с неизменным вязанием в руках дожидающиеся вертолета. Как идут их загорелым лицам белые платки, какие красивые ноговицы у них на ногах! Скоро появится вертолет, и сказочной птицей взмоет с вами в небо, и благополучно доставит вас на зимние квартиры. На заслуженный отдых, после летней страды. А мужчины ваши сядут на коней и пустятся в путь, известный с дедовских времен, проторенный предками.

А вот и знакомый буфетчик, поговорив с кем-то на крыльце, входит в столовую. Прекрасный человек! Добрый, преданный! Мушни его полюбил, как родного брата. И ему стыдно, что он даже имени его не знает, не спросил ни разу, как его зовут. Он так был занят собой, что никого вокруг не замечал. А судьба так милостива к нему, окружила его такими замечательными людьми. Он ходил, как слепец, и ничего не видел. Теперь-то он прозрел! Никогда не забудет Готу, и буфетчика, и Гио — соседа Тапло.

Тапло? Мушни счастливо заулыбался. Господи, да как он может роптать! Эгоист он, трус малодушный. Брюзжал, когда жизнь готовила ему великое счастье. Он и не мечтал о таком. Но нет, он выбрался, пережил нечто такое, что его возвысило, преобразило, освободило, и он поднялся надо всем прежним и дышит чистым воздухом высей.

Еще издали Мушни заметил, что брезентовой палатки ветпункта нет, — но не придал этому значения. Усталый и голодный, но успокоенный и утвердившийся в себе, он медленно поднялся на крыльцо столовой. Именно отсюда десять дней назад увидел он Квирию. Тогда его терзала боль в плече и ничто не радовало. Как же изменилось все за эти десять дней! Квирии больше нет. А Мушни опять стоит на крыльце, усталый, плечо еще побаливает, но как безгранично он любит жизнь, какой веры исполнена душа, хотя друга, Квирию убили, и он не смог отомстить. Вот она, жизнь, как она многолика и непостоянна! Кто может сказать, сладка она или горька? И сладка и горька одновременно. Для одного такая, для другого — иная. И никто не имеет права обобщать свои взгляды на жизнь и навязывать их остальным. Здесь все имеет значение: где ты родился, в какой стране, когда, в каком окружении, как повернулась твоя жизнь. Сколько людей отжило свое, а сколько еще только появится на свет, и уже для всех них, для умерших и еще не родившихся, жизнь — неотъемлемое свойство в своем добром и злом проявлении. А свойство не может быть сладким или горьким, счастливым или несчастливым. Свойство равнодушно, нейтрально, оно стоит над мнениями и чувствами, как все законы мироздания, как жизнь или смерть.

В столовой не было никого, кроме буфетчика. Появление Мушни его удивило.

— Ты еще здесь? — Он справился, верно ли, что Мушни был в горах с Готой. Мушни подтвердил и попросил у буфетчика бритву и мыло.

— А почему убрали палатку? — спросил он.

— Работе конец. Отару в долину погнали, — ответил буфетчик.

Мушни взял бритвенный прибор и улыбаясь спросил:

— Слушай, а как тебя зовут?

— Тедо.

— Тедо? Отличное имя. Но ты небось не здешний?

— Почему? Здешний, я тебе уже говорил однажды.

— Не помню, — еще шире улыбнулся Мушни. — Тедо! А поесть у тебя найдется?

— Найдется, приготовлю.

Мушни вышел из столовой и спустился к роднику. По дороге он посмотрел на то место, где стоял ветпункт. Из земли торчали колышки, очерчивая четырехугольник палатки. Здесь была Тапло! Ему с невероятной силой захотелось увидеть ее. Надо было сразу бежать к ней. Почему-то казалось, что она ждет его в своей комнате, там, где он ее оставил. Но являться к ней таким обросшим! Нет, Тапло — женщина, ей будет приятно увидеть его выбритым и причесанным. Возле родника никого не было. Мушни разделся, почистил пиджак и брюки, выстирал рубаху, отжал ее и постелил на солнце. Потом вымыл грязные сапоги и искупался сам. Приладив осколок зеркала, побрился, увидел в зеркале, что грудь у него совсем белая, а шея и лицо — коричневые от загара. Ополоснув чисто выбритое лицо, он оделся и почти бегом вернулся в столовую.

— Слушай, да тебя не узнать! — вскричал буфетчик. — Прямо красавец!

Мушни смущенно улыбнулся, вернул бритву и мыло а направился к выходу.

— Ты куда? — удивился буфетчик. — Я тебе обед приготовил.

Мушни остановился на крыльце.

— Что-то я не голоден…

— Каурма сегодня замечательная.

Мушни рассеянно слушал буфетчика.

— Скажи мне, а когда Квирию схоронили? — спросил он.

— Четыре дня назад.

— Не успели, значит… — озираясь, сказал Мушни. — И ветпункт убрали…

— Убрали, — подтвердил Тедо.

— Почему все-таки?

— Я же сказал, они работу кончили. Овец в долину погнали, что им здесь делать? Позавчера все улетели на вертолете.

— Все? — переспросил Мушни, спускаясь по ступенькам.

Теперь щуплый Тедо смотрел на него сверху вниз.

— Все отбыли. Ты куда собрался? Идем, каурмы моей отведаешь — пальчики оближешь.

— Каурмы? — спросил Мушни и остановился. — Ладно… И наконец: — А Тапло тоже уехала?

— Конечно. Что ей тут делать? Значит, нести каурму?

Как слепой, поднялся Мушни на крыльцо, вошел в душную комнату, сел за стол и только тогда осознал, что произошло.

Так вдруг навалилась усталость, такую муку претерпевал каждый мускул, каждый кусочек его тела, что он ни о чем больше не мог думать: надо было снова переносить эту жуткую боль, которая до сих пор забывалась, пряталась невесть где, а сейчас со всею яростью и силой обрушилась на него. И все-таки он не терял надежды и чего-то ждал, бессознательно, не давая себе в этом отчета.

Тедо принес каурму, и Мушни попросил вина. Пил, не притрагиваясь к еде. Он никак не мог поверить в случившееся. Пригласил Тедо за свой стол, но постыдился еще раз спросить о Тапло. А сам Тедо не догадывался заговорить о девушке. Его мысли были так далеки от нее, и потом, в его представлении Тапло никак не связывалась с этим странным парнем.

Мушни пригласил всех посетителей столовой, угощал их вином, пил сам и не пьянел.

А за окном вечерело, солнце опускалось за горы.

В столовой кутеж был в разгаре. По инициативе Мушни сдвинули столы и пили все вместе.

— Запомните! — кричал Мушни. — Меня зовут Мушни! — Он теперь ничего не боялся, требовал вина, произносил тосты за любовь и дружбу, говорил о коварстве судьбы. Спокойные мужчины терпеливо слушали незнакомого парня и только сдержанно улыбались.

— Кутить так кутить! — хрипло воскликнул Мушни. — Тедо, принеси еще вина!

Незаметно все разошлись, и Мушни увидел, что он остался один и притом абсолютно трезв.

— Тедо, сколько с меня?

Денег не хватило. Теперь, если даже захочешь, не улетишь, денег на билет не оставалось. Он достал револьвер и протянул испуганному буфетчику.

— Возьми в счет долга.

— Не надо, Мушни. Что за счеты могут быть между нами?

— Бери, не стесняйся. Он мне теперь ни к чему…

— Ну, если так, — буфетчик положил револьвер в ящик и задвинул его. — Будет память о тебе…

И все-таки Мушни не понравилось, что он взял у него револьвер. Даже горло перехватило от обиды. Стал он еще трезвее и хладнокровнее.

— Тедо, Тапло ничего не велела мне передать? — спросил он сухо. Он больше не любил этого человека. Не таким он оказался добряком!

— А что она должна была передать? — удивился буфетчик.

— Ничего.

— Не знаю, — пожал он плечами, — мне она ничего не говорила.

Вот и последняя искра надежды погасла. Все. Конец.

И вот Мушни направляется к лётному полю. Куда еще ему идти? Все равно куда, лишь бы от людей подальше. Их голоса его раздражают. Он останавливается посреди поля. Над землей висит сумеречная мгла, а на еще светлом небе загораются первые звезды. Тапло здесь нет, и все снова стало чужим. Он опять один. Почему он здесь? Тапло где-то за горами, в неизвестном ему месте. Как она могла быть такой жестокой, вероломной, коварной? А вокруг все темнеет и темнеет. Но природа больше не радует Мушни, и в ней есть нечто женственное — и гибкость, и хитрость, и изменчивость, и красота! И она коварна. Мы забываем об этом, потому что она вместе с тем и прекрасна, а мы любим прекрасное, и то, что любим, всегда кажется нам совершенством. Что такое совершенство? А черт его знает! Может, бог совершенен? Но бога нет, земля оставлена без бога.

И все-таки, как Тапло могла уехать, не передав ему ни слова! Мушни ухмыляется — до чего бессмысленно и непонятно то, что случилось. Потом он идет, куда глаза глядят, густой кустарник преграждает ему путь, ноги застревают в зарослях рододендрона. Мушни поворачивает обратно и вновь идет куда-то. Вдруг он обнаруживает, что стоит перед финским домиком. В дверях стоят, разговаривая, Гио и молодая женщина с ребенком на руках. Мушни здоровается с ними.

— Вы к Тапло, наверное? — вежливо спрашивает Гио.

— Да, — очень спокойно отвечает Мушни.

— Тапло позавчера уехала.

— Вы разрешите мне войти в ее комнату?

— Конечно, она пустая.

Гио идет вперед и ключом открывает дверь.

— Если вы будете ночевать, я могу дать вам бурку. Больше у меня ничего нет, — любезно предлагает Гио.

— Спасибо, не надо. Я немного отдохну и пойду назад, — отказывается Мушни.

— Куда?

— Куда? — переспрашивает Мушни. — В экспедицию. Это моя работа. Постоянного места у меня нет.

— А-а-а, — понятливо тянет Гио. — Хорошо, наверно, в экспедиции…

— Неплохо.

— А я лесником работаю.

— Тоже дело, — Мушни заглядывает в комнату. — Тапло мне ничего не передавала?

— Нет, ничего.

Теперь уже точно — все. Никакой надежды. Но он все же заходит в комнату. В ней так же темно, как в ту ночь. Но она пустая, совсем пустая. Окно открыто, ветер свободно шарит по углам. Тишина. Ни шума, ни голоса. Мушни стелет на пол кожанку Тапло и ложится на нее ничком. Если б заплакать — стало бы легче. Но слез нет. Он не стыдится своей слабости, не прикрывает руками лицо, искаженное страданьем.

Потом Мушни видит дремучий лес. В лесу, пронизанном лиловым таинственным светом, стоит древний храм. Двери настежь. Пусто. Никого не видно. Мушни стоит среди обвалившихся колонн и вывороченных плит. Узкий коридор ведет во мрак, впереди виднеется только огромный черный котел, в нем что-то варится. Мушни испытывает жуткий страх. Он должен успеть выбежать из церкви, пока из мрачного лабиринта не выскочила обнаженная женщина с распущенными волосами. Мушни знает, что она вот-вот появится, но не может двинуться с места. Через открытую дверь виден лес, таинственный, лиловый. Но в лесу стоит такой же черный котел. Мушни видит, как чья-то рука поднимает крышку котла и снова опускает. Потом в дверях появляется обросший бородатый монах и подзывает Мушни к себе. Чего-то испугавшись, сделав несколько диких прыжков, монах скрывается, а Мушни опять не двигается с места. Ужас его оттого так велик, что в длинноволосом чернеце он узнает себя и боится своего двойника. Страх его так огромен, что, снова завидев в дверях отшельника, Мушни издает отчаянный крик и просыпается.

Кто-то трясет его за плечо, а он никак не вспомнит, где находится. Пытается нащупать револьвер, но его нет. В комнате двое — один стоит над головой, как привидение, другой — трясет его за плечо.

— Проснись, парень, чего ты кричишь. Это я, не узнал? — Мушни узнает голос.

— Кто это? — уже успокоившись, спрашивает он.

— Это я, Тедо. Вставай.

— А в чем дело?

— Милиционеры вернулись. Они знают, что ты здесь.

— Кто им сказал?

— Не время сейчас об этом. Вставай!

Мушни с трудом узнает во втором человеке Гио.

— Что дальше? — спрашивает он.

— Беги немедленно. Они вот-вот нагрянут и меня заберут, если тебя тут застанут.

— Куда бежать?

— Куда хочешь. Спрячься где-нибудь… Чего ты стоишь? — раздражается Тедо.

— Куда бежать, где спрятаться? — твердил Мушни.

20

Когда милиционеры вошли в комнату Тапло, в ней никого не было…

Мушни отказался бежать и после ухода Гио и Тедо остался лежать на полу… «Будь что будет, — внушал он себе, напряженно вслушиваясь в тишину. — Чему быть, того не миновать». Но едва в коридоре загромыхали сапоги и настала минута, которой он инстинктивно боялся, как зверь, гонимый охотниками, Мушни, не размышляя, вскочил и выпрыгнул в окно.

Наутро он добрался до пастушьей стоянки высоко в горах.

— Пришел? — спокойно спросил Гота. — Уладил свои дела?

— Уладил.

— Он, наверно, есть хочет, принесите ему чего-нибудь, — распорядился Гота.

И Мушни остался с пастухами.

Он опять разъезжал на том белом коне, на котором разыскивал убийц Квирии, снова носил кожанку Тапло, но старался не думать о девушке. Он хотел забыть ее лицо, как человек забывает сон и все случившееся во сне. И в самом деле, разве все, что минуло, не походило больше на сон, чем на явь! Мушни успокоился, разочарование и печаль уже не терзали его, и он ни о чем не задумывался.

Табун двинулся в долину. В горах стояли погожие дни, и Мушни, как и прежде, отрадно было смотреть на золотистую листву деревьев. Кустарники сбрасывали свои изношенные одежды, каплями крови алел на кустах шиповник. Сияющее осеннее небо обещало ясную погоду. Радовало душу веселое журчание ручейков. Отары овец и табуны с топотом спускались по тропинкам, и что-то изумительно прекрасное, утонченное и чистое проявлялось в осенней природе. Мушни ощущал, как это преображение окружающего очищает и будто шлифует его душу. Он словно бы стал более чутким, словно бы глубже что-то постиг. Теперь, если воображение рисовало лицо Тапло, он обращался к нему с любовью и лаской, старался удержать его перед собой подольше, потому что более не винил Тапло ни в чем. В том, что случилось, была виною не Тапло, а судьба Мушни. И он не роптал на свою участь, примирился с ней. Он понял, что от жизни нельзя требовать полного счастья — его не бывает. Счастье и беда неразлучны, как свет и тень. Он благодарил Тапло за то, что она хоть ненадолго, но внесла отблеск счастья в его сумрачную душу. След того озарения навсегда останется в нем. Он был полон благодарности. Никаких упреков, никакого недовольства. Каждый должен довольствоваться малым. Ты есть то, чем создала тебя природа, и на жизнь надо смотреть именно с этой точки. То, что у тебя в душе, — это твоя сущность, а не качество. Нытье — удел слабых, действительность — это и есть несбыточные мечты, вечная грусть о потерянных возможностях, порой подавляемая тоска по тому, что могло бы свершиться, но не свершилось. Мушни понял все это и теперь трезво смотрел на мир, не страшась и не робея.

Когда одним туманным утром пастухи увидели приближающихся милиционеров, Мушни бежать не захотел. Милиционеры поднимались к ним на своих черных конях. Не было сомнений — они знали, что Мушни скрывается здесь. «Как им удалось пронюхать», — удивлялся Гота, стоя вместе с другими над обрывом и поглядывая вниз. Для Мушни появление милиционеров не было неожиданностью, они в его сознании давно лишились реальности и превратились в символ неизбежного.

— Пока я жив, тебя никто не тронет, — спокойно сказал Гота.

— Э, Гота, не стоит! — отозвался Мушни. Он решил закончить игру в прятки с судьбой. То, что должно случиться, рано или поздно произойдет. Он глядел сверху на всадников, на черных коней, они все приближались, уже можно было рассмотреть суровые лица милиционеров, и даже не расслышал, как Гота крикнул:

— Оседлайте ему Белого, быстро!

Утро было холодное, ущелье затягивал густой туман, черные всадники то показывались из серой мглы, то снова скрывались. Понимая, что эта игра днем позже или днем раньше завершится, Мушни все-таки не захотел покоряться. Поэтому, когда к нему подвели белого оседланного коня, он, ни о чем не спросив, не сказав и слова, ловко прыгнул в седло и посмотрел на пастбище, на разбредшихся лошадей, на своих друзей табунщиков и на хмурое лицо Готы. Трудно было расставаться с этими людьми, с этими горами, прощаться с днями, проведенными здесь. Но бежать необходимо, надо еще раз попытаться прорвать зловещий круг судьбы. Он сидел на коне молча, Гота держал Белого под уздцы и вел за собой через пастбище, а черные всадники становились все ближе.

— Поедешь по этой тропе, — сказал Гота, — все время держи вправо и к вечеру будешь в долине, там оставишь кому-нибудь коня и скажешь, что Гота придет за ним. За Белым присмотрят, не беспокойся. Ну, будь счастлив!

Он ударил коня плетью, и тот понесся. Когда подкованные копыта зацокали по камням, Мушни в последний раз оглянулся и увидел, что черные кони уже поднялись на пастбище.

Безудержно мчится Белый под гору, по каменистой тропе, вокруг стелется, ползет туман, и конь врывается в серую пелену, сливаясь с ней. Подковы стучат по камням, в тумане ничего не разглядеть и Мушни не поймет, куда несет его конь, не конь уже, а исполнитель веления судьбы, как исполняют ее и те черные тени, что мчатся вдогонку за ним. Спустившись к нагорью, Мушни оглядывается и замечает преследователей. Они вонзаются в туман, исчезают и снова выскальзывают из серой мглы, они пока что далеко и похожи на движущиеся точки. «Нет, не догнать вам меня, — с усмешкой думает Мушни, — ваши кони устали, не угнаться им за моим неутомимым Белым». Все еще ноющей рукой он тянет узду вправо и забывает обо всем, прислушиваясь к монотонному цокоту копыт. Конь грудью врывается в заросли кустарника, шорох листвы похож на шум морских волн. Выбравшись из кустарника, Мушни опять посылает коня вправо. Здесь подъем. Внизу мелькают преследователи. «Как призраки, — проносится в голове Мушни, — но я все равно уйду от них». Вновь нагорье, окруженное глубокими оврагами, множество узких тропинок пересекают друг друга, уходя неизвестно куда, как и все пути в этом зыбком мире. Мушни помнит: «Держи все время вправо» — и поворачивает коня, но тот артачится, не хочет подчиняться, Мушни вытягивает его плетью, Белый нехотя покоряется, несется вправо и вдруг взвивается на дыбы у края пропасти. Внизу, в тумане, ничего не видно. Скорей обратно! Показались черные кони, они словно не знают усталости. Опять надвигается туман, все исчезает, и время останавливается. Переплелись тропинки, поди разберись, какая левая, какая правая. Куда гнать коня? Каким путем? Кажется, он сбился с дороги. Мушни то и дело оглядывается — из белой молочной завесы тумана, подобно черным чудищам из моря, выплывают преследователи. Снова отрывается от них Мушни, но он уже потерял направление. Отпустив поводья, он хлопает по шее своего верного испытанного друга и вверяет свою судьбу ему. Теперь все зависит от чутья Белого. Почувствовав волю, конь бодро фыркает и мчится, как ветер. Куда он устремился так самозабвенно? Ничего не понять, все стерлось — и пространство, и время.

Мушни не знает, сколько минут или часов несет его конь. В серой мгле нельзя разобрать, день ли еще стоит или уже надвигается вечер. Пар поднимается от взмыленных боков коня. Мушни сидит в седле расслабившись и даже не замечает, как Белый спускается под гору, пробирается сквозь кустарник и выходит на небольшое каменистое плато. Стоит полная тишина. Уставший конь идет шагом, занавес тумана отступает назад. Покажутся ли они из-за этого занавеса? Молча смотрит на землю хмурое небо, дует ветерок, становится холодно. Пахнет дождем. Конь устало пофыркивает. Туман рассеивается. Вдруг впереди разевает свой огромный зев пропасть, конь останавливается как вкопанный, взрывает копытами землю, вытягивает шею и принимается щипать траву. Мушни привстает на стременах и заглядывает в глубокую пустоту пропасти. Она бездонна, и другого края даже не видно. Мушни оборачивается — позади никого нет. Но он знает, всем существом своим ощущает, что они приближаются. Он спрыгивает с коня и останавливается у пропасти. Теперь можно спокойно ждать их появления. Над пропастью туман, поглотивший все: и скалы, и кустарники, и ощущения, и страхи, и воспоминания. Мушни кажется, что он стоит у огромного окна в какое-то неведомое и бесконечное белое пространство. «Куда бежать? — думает он, — все равно никуда не уйдешь».


1968


Перевод А. Беставашвили.

Загрузка...