ПЕНСИОНЕРКА

*

Трудно не знать, сколько лет этой так называемой Ляльке, поскольку ее провожают на пенсию. Контора увешана Лялькиными фотографиями в разных видах, сама пенсионерка пляшет на столе, молодой шеф кричит:

“Вот лучшие ноги дальнего и ближнего зарубежья!”

Когда-то он был Лялькиным любовником – только придя сюда руководить опытными архитекторами, юный, блестящий, креативный, с могучими связями роскошный мачо, от которого за версту разило спермой. Лялька весело и радушно, как все, что делала, взяла его под крыло, аккуратно вводила в неформальную жизнь коллектива, учила традициям и хорошим манерам, и на ее красивых плечах Левочка въехал в дружный коллектив совершенно своим парнем, работать с которым было райским наслаждением.

Лева щедро платил, летом фрахтовал для конторы теплоход с зелеными стоянками, зимой вывозил команду в какие-нибудь там Альпы – все здесь были горнолыжники, сам Лева лихо пахал по целине на доске. И дело знал, вследствие чего контора получала лучшие заказы и на Леву, грубо говоря, молилась.

Левочкина молодость Ляльку отнюдь не смущала, ей и самой было тогда далеко до вечера: сорок пять, ягодка опять и опять. Войдя в пору

“ягодки”, а именно в тридцать, то есть в бальзаковскую классику,

Лялька сказала себе, что – вот он, /ее/ возраст, и другого не будет.

Не в том смысле, что она унижалась, молодилась и врала – никогда.

Вот уж чего не было. Годами, сколько их у нее накопилось, Ляля милейшим образом щеголяла, делая их предметом личного цирка, неистощимой клоунады, чем обескураживала девчонок и мальчишек, а мужиков постарше реально сводила с ума. Сногсшибательным был именно контраст между календарным возрастом и/ самоощущением/ – легким и крутым слаломом жизни, которым Ляля откровенно упивалась, проходя сложнейшие трассы с песней и бешеной радостью в глазах, ногах и сердце.

Обожала тряпки, знала все секонд-хэнды Москвы, Питера, Поволжья и

Парижа и слыла маяком стиля на всех тусовках. Руками могла смастрячить все – от юбки до пальто, от колье (проволока, морские стекляшки, ракушки, перышки, пуговички) до светильника, от тряпичной куклы до садовой скульптуры, от стула до антикварного буфета из найденных на помойке фрагментов. Умела разобрать и собрать двигатель, починить часы, унитаз, проводку. Построить дом. Ее дачу с витражами и самодельной мебелью – мореный сруб под зеленой черепицей в зарослях сирени, жасмина, жимолости и шиповника – снимали для всех дизайнерских журналов.

В общем, Ляля эта в прямом и переносном смысле, не покладая прекрасных неухоженных рук, возделывала свой сад.

Железной хваткой воспитывала двух кобыл внучек, двух же русских борзых сук, старую карликовую таксу Цилю, также суку, и древнюю свекровь (от первого мужа), тоже суку порядочную и тоже, кстати,

Цилю – в параличе, но здравом рассудке, почему, видимо, и выбрала из двух ненавидимых зол, сына и невестки, меньшее. После этого первого охламона, навеки уползавшего из дома в слезах и буквально голышом, будучи застигнут в супружеской спальне – отнюдь не с девкой, это бы ладно, а с таким же голым мудаком, – неунывающая Ляля выгнала еще троих мужей, обновляя их парк, как и машины: каждый раз – новейшая модель, с меньшим и меньшим пробегом… Очередному мужу обычно бывало тридцать, иногда меньше, но – ни минутой больше. (Теперь тридцать было уже ее сыну, балбесу – в папашу-пидора – и бездельнику, которого Лялька обожала, правда издали, ибо давно сплавила на всякий случай в Лондон, женив обормота на своей подруге-англичанке, средних лет оторве, баронессе с дизайнерским уклоном и бизнесом. Только в письме из родового замка стервец признался в грехе молодости, и Ляля где-то на Ставрополье отыскала его внебрачных и никому не нужных близняшек Соню и Саню.)

В семье из шести баб, четыре из которых были, как сказано, суками, а две – беспризорными акселератками, мужскую нишу закрывала, само собой, Ляля: финансы, решения, дисциплина. Работала, как лошадь.

Пила, надо сказать, примерно столько же. Курила полторы-две пачки в сутки. Спала, с кем, когда и где хотела. В обязательном порядке, какой бурной ни была бы ночь, поднималась в семь и к восьми рулила в фитнес – плавала, качалась и медитировала. И все ей на пользу! Ну можно не влюбиться в такую бабу? “Лялечка у нас приколистка”, – коротко и ясно отражали суть внучки (не суки, но кобылы, если помните).

Шеф Лева был одним из тех, кому имя, можно сказать, легион. Довольно быстро оба исчерпали свой сексуальный интерес и перевели стрелку на рельсы нежной дружбы. Лева, точно хороший еврейский сын, устраивал для Ляли презентацию всех своих девушек. Советовался. Экспертизу

Ляля итожила кратко и емко: супер. Или: щучка. Или: мандавушка. Или: блондинка (могло относиться к любой масти, как психологический тип).

За самых удачных хлопотала: “Добрая девочка, не твой случай, брось, пока не поздно”. Лева слушался неукоснительно.

И вот, значит, эта прекрасная Ляля гуляет пенсию. На ней – розовый, отчаянно декольтированный бархатный комбинезон “диско” с зеленым кушаком, короткие зеленые сапоги с вышивкой, ошейник из пунцового бисера с бутылочным стеклом – все самострок, включая вышивку на сапогах.

Вполне честные морщины у глаз и губ искупаются сиянием зубов

(подлинник). Седой ежик прикрыт тюбетейкой: серебряное шитье по малиновому с черным бархату, этнографический раритет, подарок дивного узбека (роман в ташкентской экспедиции по архитектурному надзору за строительством новых объектов на месте разрушенного города). В ушах – длинные зеленые кораллы в серебре (1985 год, первый индивидуальный заказ: дача в Гульрипши, потрясающий грузинский скульптор; отдалась на рассвете, по дороге с пляжа, на цоколе памятника Ленину в санаторском парке; впоследствии резал себе вены – Гия, понятно, а не Ленин). Три крупных малахита на мозолистых пальцах (ювелир из Питера, лютый февраль, пили в засранной коммуналке трое суток подряд, не вылезая из постели с видом на

Адмиралтейство; дрались подушками, кусались и сочиняли “Залп

Камасутры по-зимнему с картинками”, ржали до обморока, ах до чего хорош был парень! Помер, бедный, от цирроза в прошлом году, жена звонила, на похоронах обе плакали, обнявшись).

– Вот они, лучшие ноги России! Обожаю! – кричит Левка.

– Уйду от вас, модернисты-рококошники! Укроп буду выращивать, пенсию дали полторы тыщи, бляди! Мне, ветерану! – била чечетку Лялька.

– Я тебе уйду! – грозил кулаками Сергуня, дружок с горшка, оба архитектурные детки, одноклассники, одногруппники, никакого секса, один раз – не пидорас, как говорится. – Уйдет она, видали! (Сергуню она любила, как брата, и одному прощала занудство и буквальность неумелого юмора.)

– Уй, Ольга Николавна, где такую обувку дают клевую?

– Места знаю, крошки, поживите с мое!

– Несколько слов для наших телезрителей, – глумился холостой

(гипотетически голубоватый) стареющий эстет Павлик по прозвищу Паша

Эмильевич. – Что чувствует красавица на пенсии?

– Сильнейшее отвращение к мужчинам старше сорока, – усмехается пенсионерка. – И вообще, – Ляля остановилась, подбоченясь, – самое время мне замуж, пацаны. А то живу, как монах, ей-богу.

Оглядела аудиторию, и хмельной взгляд упал на Бориску, которого с первого дня припечатала Допризывником за тощую юность и стрижку почти наголо. С виду совсем школьник, длинный губошлеп с острым кадыком и голодными глазами. Ах, что за честные, голодные, прозрачные глаза… Королевич-сирота, майка поверх рубашки, выпуклый детский лоб. Боря явился с молоденькой женой-студенткой, оба стеснялись чуть не до слез.

– Да вот хоть за него! – Ляля раскрыла объятия и упала со стола прямо на руки к Бориске. Обняла за шею и осторожно поцеловала в глаза.

Бориска от ужаса и смертельной неловкости прижимал Лялю к груди все крепче, маленькая стрекозообразная жена в огромных очках неуверенно хихикнула и побагровела. А Боря вдруг оступился и, не удержав равновесия, рухнул на колени. “Ой, Ольга Николавна…” – “Это я,

Оля”, – улыбнулась Ляля и, разжав длинные окоченевшие руки мальчишки, тоже опустилась на колени. И, словно детсадовцы под столом, коленопреклоненные, пенсионерка Ляля и отрок Боря, забыв все на свете, включая стрекозку, положили ладони друг другу на щеки, а руки у них были почти одинаковые – большие, с длинными мосластыми пальцами и короткими чистыми ногтями – и стали тихо, испуганно, обмирая от новизны ощущений, целоваться.

Целование – ритуал очень специальный и отдельный, для тех, кто понимает. Эротики в нем больше, чем во всей Камасутре, китайских трактатах об искусстве плотской любви и фильме “Эммануэль”, вместе взятых. Целоваться можно и нужно бережно. Никаких засосов, вывороченных губ и мокрого языка – Боже сохрани!

В угол рта. В крыло носа. В подглазную впадину и собственно в закрытый нежным веком глаз. В небритый для солидности подбородок. В хрящик уха над серьгой, так называемый “козелок”. В висок, прямо в голубую жилку. В переносицу – это особое приключение, место между бровями покрыто незаметным пушком, и его следует едва касаться губами, ощущение – будто целуешь птичку. И снова в углы рта, пьяно, пьяно, пьяниссимо…

Ничего подобного за пятьдесят пять лет бурь и райских наслаждений

Ольги Николаевны Баунти (бессрочной ягодки) не было, а в двадцатитрехлетней жизни Допризывника – само собой. Откуда?

– Э, – тронул ее за плечо Сергуня. – Прекращай, стервь ты бессовестная!

Маленькая очкастая жена икала от рева, уведенная девчонками в сортир. “Не обращай, она у нас такая, чумовая… Баба классная, но крыша, понимаешь… да у нее две внучки, чего ты! Ну, подумаешь, мужика твоего чмокнула. Да хрен с ней, забудь! Она у нас вообще такая… Бешенство матки, поняла? Всех тут перетрахала, мы уж привыкли. Умой рожу-то…” Славные девчонки.

Из конторы они уехали вместе, на такси, Ляля пьяной за руль не садилась, вы что! И продолжали целоваться всю дорогу. Целовались в лифте, и, отпирая квартиру, Ляля долго не могла попасть ключом в замок, потому что Боря целовал ее седой затылок, точнее, впадинку под ним.

Трем сукам сказала: “Брысь”, свекрови, немедленно и картаво, как целая стая воронья, запророчившей из своей комнаты, крикнула: “Циля, идите к чертовой матери!” Внучкам просто дала отмашку – не до вас, родные кобылы.

Боря прожил у Ляли три дня, выходные, считая понедельник, какой-то новый российский праздник типа Дня Конституции. Их юная любовь была безумной, свежей, брызжущей счастьем. На четвертый день рано утром в дверь позвонили. “Лежи, – сказала Ляля, – это к Циле, из общества слепых”.

– Здравствуйте, – сказала стрекоза. – Я насчет Бори.

– Привет, – зевнула Ляля. И крикнула в глубь квартиры: -

Допризывник, к тебе!

Между прочим, она уже три дня не плавала, не качалась и не медитировала. В последний год Ляля изменила распорядку лишь однажды – когда ездила в Питер на похороны своего ювелира.

Вещей у Бори не было, он ушел быстро и незаметно. Ляля успела к восьми, встала в позу дерева, поджав ногу, закрыла глаза и сказала себе: “Я – дуб. У меня прочные корни. В моих ветвях поют дрозды.

Зима миновала. Пришла весна, май, я зазеленела и даю густую тень.

Боже мой, какая херня!”

Не извинившись перед гуру, она вышла из зала и из раздевалки позвонила по мобильному. “Абонент не отвечает или временно не доступен”, – сказали ей.

“Вот мудаки, – подумала Ляля. – Насколько веселее жилось, если бы они при этом говорили: „Целую!“”

*

Загрузка...