*
Чтоб было не так страшно, шепотом как бы пела: “Паша, солнце, я тебя люблю, замуж не пойду, трам-пам-пам, ля-ля-ля, погулять хочу…” Шла очень быстро, почти бежала и задыхалась от этой спортивной ходьбы и сопутствующего страха.
Санитарка сутки через трое с девяти до девяти. Часто прихватывала и весь следующий день, до нуля часов, другими словами, до двенадцати ночи. Как Золушка, за сверхурочные. Вообще-то в этих случаях Тоня не ездила последней электричкой, спала в больнице до утра и не спеша шла на прямой автобус до Серпикова, прямо от метро, два часа от дома до дома, очень удобно.
В Серпикове, само собой, работы никакой не было, половина персонала среднего и, особенно, младшего звена (сестры и нянечки) жили под
Москвой в различных пунктах вдоль Каширского в основном шоссе, но и по другим направлениям. Одной из первых этот санитарный путь из области в московские больницы проложила Тонина мама, рядовая медслужбы еще военной поры. Свой трудовой подвиг, как сказала завотделением, провожая ее на пенсию в возрасте семидесяти лет, рядовая продолжала и заканчивала в той же клинической больнице, куда устроила и Тоню. Родила Тонечку последней, восьмой, когда самой было уже под пятьдесят. Понятно, что девчонка вышла так себе. Ножное предлежание – такая довольно фиговая ситуация, когда плод, в данном случае Тоня Кривцова, идет вперед ногами и может по ходу дела задохнуться. Но Антонина не задохнулась, акушеры попались умелые в той самой больнице, вытащили щипцами, маленько повредив голеностоп.
Так что, сами понимаете – девушка не только косолапила по случаю ножки, смотрящей слегка внутрь, но и заметно прихрамывала. Но это как раз не сильно страшно, некоторые даже с полиомиелитом выходят замуж. Тоня знала одну красотку, правда, там дед чуть не миллионер.
Так вот она вообще колясочница, регулярно проходила курс реабилитационной терапии у них в больнице. И у нее было два мужа и любовников штук семь. Последний, наркоман, ее и задушил в пакете.
Ширнулся и надел на голову, типа шутки, вот так. А Тоне Бог красоты не дал. Нина Филипповна, мамаша, та интересная была, аж до пенсии, потом как с зубами пошла волынка – один за другим весь перёд повыдергала. А у Тони с детства зубики мелкие и темные, хоть рот не открывай, так в ладошку и смеется по сей день. И вся она какая-то мелкая и серенькая, мать так и зовет ее – мышонок. А за матерью и все. “Мышка, подотри, Мышонок, смени на второй койке…” Так что смеяться особенно не приходится. Тем более работает Тоня Мышонок в реанимации. Что ни день, кто-нибудь кончается. Неприятная и даже скорбная работа, но Тоня больных жалеет, всю душу отдает. Притом и доктор есть один, Олег Ильич, Тоня для него что угодно сделает, неделю без сна дежурить будет… Но – где тот Олег, а где она. И вообще, надо сказать, у них в реанимации почему-то все доктора – чистые артисты. Высокие, молодые, загорелые. И сестры, как на подбор, ангелочки. Наверное, считается, что для тяжелых больных это полезно – видеть над собой красивые лица и ангельские, полные зубов улыбки… К раю привыкают.
Не Тонин случай. Даже волосами не в мать пошла, а в отца, лысого алкоголика, к общему облегчению, помершего от печени прошлой весной.
У Нины-то Филипповны копна, медная, без седины до старости, косу укладывала вокруг головы, даже сейчас заплетает на ночь чуть не в пояс. А Тоня… эх, да что говорить. Мыший хвостик, вот и все.
Глазами – это да, мать наградила. Русалочья зелень, изумруд. Да только – фиг ли толку? Важны-то не сами глаза, радужка-зрачок, а что в них. Чем изнутри светят. А у Тони ничем особенным ее замечательные глаза не светят. Смотрят просто и без всякого /выражения./ Бывает такое специальное женское выражение в глазах – блядца. Вот у матери – чего есть, того есть, сколько угодно. У ней, болтают, и дети-то от разных мужиков, потому как у папаши по пьяни чуть не с тридцатника на полшестого висело. На самом-то деле не от разных, а от трех. Один еще с войны, майор. От него первый сын, сам теперь военный полковник. Племянники старше Тони, и она, выходит, их детям бабушка. Второй в Серпикове проживал, директор лесхоза. Тоня фотку видала – Добрыня Никитич, как на картине. Мать у них в семействе подрабатывала за домработницу. Десять лет любви, как один день, трое от него, все парни. Потом убили, конечно. Воровать не хотел. А как на такой должности не воровать? Ну и все. На лесопилке шарахнули по башке “тяжелым тупым предметом”. Бревном, чем же еще. А после еще врач был. Благородный такой дядька, на лося похож. Этот сам умер, годами. От него три девки, красоты буквально неописуемой. А Тоня – не иначе, по случайности – от четвертого, законного папаши. Вот и уродилась. От слова “урод”. Братья-сестры разъехались с семьями, остались они с матерью вдвоем.
Короче, в этот самый день надо было домой пораньше, у мамы сердце прихватило, отпустили с полсмены. Автобус в 21.30 ушел, следующий через полтора часа. Погнала на электричку, успела. Приехала в начале первого, перрон пустой, вокзальная площадь – тоже. Идти недалеко, всего-то минут пятнадцать, если бежать. Вот Антонина и мчалась, припадая налево и в ужасе исполняя шепотом хит сезона.
Шаги за собой услыхала уже совсем рядом с домом. Дом стоял у самой пристани, где других почти и не было. Кривцовой выделили как ветерану войны плюс труда и матери практически героине давным-давно, когда город был маленьким и весь устремлялся к реке. Потом жилье расползлось, пристань обросла своими портовыми постройками: складами, ангарами, эллингами, днем здесь снует и громыхает мелкомеханическая пролетарская суета районного масштаба, ночью же пустынно и бесчеловечно. В пришвартованных катерах ночуют бомжи, на деревянном настиле речного вокзала валяются в чутком сне собаки. К дому Кривцовых надо спуститься узким переулком, фактически тропкой между заборами, которыми горожане обнесли свои стихийные огороды, уже которое десятилетие не желая урбанизироваться. Травяную улицу с лопухами и бузиной, рябинами, ветлами и дровяными сараями называли набережной.
К этой набережной и летела Антонина, когда полет неожиданно прервался, будучи остановлен тисками, сжавшими сзади Тонины острые локти.
“Ой, – пискнула Тоня и зажмурилась, – не убивай, дяденька, бери что есть”, – и, не раскрывая глаз, вжавши голову в плечи, кинула на землю сумку с лекарствами и большими деньгами – сто рублей родители одного мальчика заплатили за хороший уход, а мальчика-то избили в центре города до полусмерти за его лицо кавказской национальности.
– Не бойсь, корявая, – шепнул в ухо напавший человек, – на что ты мне сдалась убивать. И ридикюль твой на черта мне сдался. Ты тихо, главно дело, хорошо будет.
Мужик развернул Тонечку лицом к себе. От любопытства, пересилившего страх, она открыла глаза. Мужичок, что называется, метр с кепкой на коньках, ростом вровень с ней, притом, что стоял выше по крутой тропинке. Пахло от него, конечно, водкой и потом, но не противно, а как-то – Тоня затруднилась бы сформулировать, а мы, пожалуй, употребим именно это слово – волнующе. Присмотревшись, Антонина обнаружила, что и не мужик вовсе, а пацан, лет семнадцати максимум.
– Ну, б…, чо уставилась, – сказал пацан и улыбнулся из-под низкой кепки, отчего Тоня сразу же перестала бояться. – Ишь, зенки-то кошачьи…
– Чего? – переспросила Тоня.
– Через плечо. Фары, говорю, как у кошки. Красивые.
Тоне, кстати, за все тридцать два года никто не говорил про ее незаурядные глаза. Даже мама. Только отец перед смертью, похоже, уже в бреду, прохрипел: “Тоша, родная… глазки богородицыны…”
Пацан Тонины локти отпустил, чем она, надо заметить, не воспользовалась, а продолжала стоять столбом. Вытащил из кармана газету и расстелил возле забора. Обернувшись, приказал: “Ты, это, стой, честно говорю, хуже будет. Малёк побалуемся, и пойдешь. Честно говорю”. Потом снял пиджак и положил поверх газеты. Под пиджаком одна майка с растянутыми проймами, худой, как драный кот. Толкнул
Тоню, она послушно села на подстилку. “Чо расселась, дура, б…!
Ложись давай…” Тоня легла. Пацан расстегнул штаны и повалился сверху.
Дальше Тоня закрыла глаза и уже не открывала их, пока все не кончилось, и своего первого мужчину так и не рассмотрела в подробностях. А парень на ней дергался, чем-то раздирал секретное место, обеими руками больно сжимал груди и в виде поцелуя шуровал языком во рту. Потом заскулил и уронил голову ей на лицо, тихо бормоча жуткие слова, которых Тоня не слышала даже от отца в кромешных запойных провалах, когда тот махал топором у матери над головой в честь паскудной жизни, которую они друг другу изгадили, как могли.
После, как освободил ее от скользкого вроде обмылка, пацан выдернул из-под Тони пиджак, пихнув ее в плечо: “Э, ну, разлеглась, б…” И, неумолчно матерясь, истаял в темноте.
Тоня, как могла, вытерлась носовым платком, подобрала сумку и осторожно двинулась домой. Внутри у ней все ныло и горело. Сделав матери укол, женщина Антонина Кривцова накипятила в ведре воды и долго, с удовольствием мылась. Потом выпила водки и с легкой звонкой головой уснула, едва добредя до кровати.
С этой ночи все переменилось. Ощущения, которыми одарил ее безымянный пацан, наверняка такой же бессмысленный уродец, каким был ее отец, Тонечку задним числом буквально окрылили. Она вспоминала каждую секунду подзаборной любви, и ее окатывало жаром. Она попросила полторы ставки и, что ни день, возвращалась домой глубокой ночью, надеясь встретить поганца, и снова лечь с ним в лопухах, и обнять костлявые плечи, и услышать запах водки и пота, и не гнать на пожар, а чтоб все красиво, и размеренно, и /страстно/ – типа как показывают сейчас в кино. По ночам Антонина ворочалась и делала порой нехорошее. После чего испытывала страшный стыд, но и небывалую радость. И снова в темноте замедляла шаг над пристанью и даже останавливалась у того самого забора в ожидании. Но так никого и не встретила. А допустим, их пути с пацаном и пересекались в маленьком райцентре Серпикове, что не исключено. Так разве узнаешь даже любимого человека, если полюбил его, можно сказать, вслепую?
Однажды на дежурстве ее вдруг вырвало. Прямо на койку, которую она готовила для новой больной (передозировка). Напарница, пожилая тетя
Рая, внимательно на женщину Тоню посмотрела и спросила прямо:
“Месячные когда приходили?”
Мать не ругалась. Сказала лишь: “Дура ты, Тонька, нашла время”. Но чего зря болтать, обе, слава Богу, двужильные, несмотря что одна на девятый десяток выруливает, а в другой, кроме пуза, тела, считай, и нет.
И все были довольны. Буквально все.