БРОДЯГА

1

В тысяча девятьсот шестнадцатом Мише пошел двадцатый год. Миша был курчав, плечист, толстоног, и только темные гнилые зубы портили его. Он жил с отцом и матерью в южном городе. В разных концах города отец держал шесть рыбных лавок.

Каждый вечер Миша шел на бульвар и встречался там с приятелями. Шумной шайкой отправлялись они гулять по бульвару. Увидев какого-нибудь прохожего поскромней, они начинали с жаром спорить между собой. Когда прохожий был совсем близко, Миша внезапно оборачивался к нему и говорил:

— Послушайте!

Прохожий останавливался. Но Миша, повернувшись к нему спиной, продолжал спор. Прохожий, думая, что о нем забыли, собирался идти дальше. Однако Миша опять останавливал его:

— Подождите!

Прохожий ждал, а Миша спорил о том, сколько арбузов помещается в трюме «Андромеды» или сколько шагов между Соборной и Греческой. Потом, словно внезапно вспомнив о нем, говорил:

— Идите. Вы мне не нужны.

И прохожий шел дальше, слыша за спиной хохот, летящий сквозь ветки в теплое темнеющее небо.

А то, случалось, Миша затевал с приятелем драку, и когда какой-нибудь миролюбивый чудак начинал их разнимать и уговаривать, они, бросив драться, дружно отшлепывали его по щекам.

Он был шутник, этот Миша.

В то время Миша стоил своему отцу огромных денег. Шла война с Германией и Австро-Венгрией. Отец выкупал его от военной службы. Но, несмотря на все затраты, Мишино положение день ото дня становилось все менее прочным. Слишком уж он был на виду у всего города. Сам губернатор, говорили, был недоволен, что Миша еще не на фронте. И Мишин отец чувствовал: надо устраивать сына как-то иначе.

И после некоторых хлопот он добился, что Мишу приняли писарем в управу по снабжению лагеря военнопленных.

Лагерь находился в Средней Азии. Миша — в шинели, в папахе — уехал туда осенью.

Военнопленные строили железную дорогу. Бесснежной зимой, когда мерзлая степь гудела под ногами, они, разделенные на кучки по шесть человек, таскали рельсы. К каждой шестерке приставлен был конвойный. Вшестером брали рельс и несли на насыпь. Конвойный, держа винтовку, шагал рядом. Черноусые хорваты и босняки назад шли гуськом, в том же порядке. Рукавиц еще не выдали, и кожа с их рук была сорвана — пальцы примерзали к железу. Издали эти людские цепочки в промерзшей степи казались потными знаками на серой бумаге. Работали до темноты, а потом ложились на твердую землю, протянув ноги к дымным кизячным кострам.

Миша, приехав, скоро прижился и освоился. В писарях просидел он недолго — его назначили приемщиком и стали посылать в Асхабад за товарами. В управлении лагерями он прославился как весельчак и рассказчик. Он рассказывал историю о пассажире, который все спрашивал, как называется следующая станция.

— Папелюхи,— отвечали ему.

— А следующая?

— Мамелюхи.

— А еще следующая?

— Люхи всех родственников!

Миша был нарасхват, его звали то в один дом, то в другой. Он пользовался полным доверием начальства. Ему стали давать деликатнейшие поручения: отвозить провиант, предназначавшийся для военнопленных, в Асхабад и там продавать перекупщикам. Миша сначала был потрясен, потом привык. Приходилось делиться с громадным количеством лиц, и все же Миша получал больше, чем его отец от всех своих шести рыбных лавок. И с каждым месяцем Миша становился все шумнее, все веселее.

Весной 1917 года, когда степь стала зеленой и жаркой, когда начались митинги и до Средней Азии докатилась весть о свержении царя, Миша стал покупать фунты стерлингов. Вместе с речами Керенского в лагерь пришло сообщение, что из Ташкента едет ревизия. Решено было принести кого-нибудь в жертву: приписать одному грехи всех, чтобы остальным спастись. Выбор пал на Мишу. Он был молод, неопытен и всем здесь чужой.

С Мишей стали еще сердечнее. Напоследок ему дали красть сколько хочешь. И он целыми обозами отвозил провиант в Асхабад. А тем временем лагерная бухгалтерия переписывала на него все прежние утечки и подлоги.

Но Миша был догадлив. И когда степь из зеленой стала желтой, выжженной, он запихнул все свои фунты стерлингов в сапоги и, запасясь служебной командировкой, отправился на двуколке в приграничный кишлак.

Оттуда до Персии было двенадцать верст степью. На закате Миша, оставив лошадь в кишлаке, пошел к югу. Степь здесь волнистая, а он старался держаться в низинах между холмами. Багровое небо пылало, а над землей, как лиловый туман, клубился горячий сухой сумрак.

Уже почти совсем стемнело и закат стал узкой полоской, когда Миша вдруг заметил человека, сидевшего на склоне бугра.

Человек поднялся. Он стоял на склоне как раз над Мишей и показался Мише огромным. Он спросил что-то сверху вполголоса на непонятном языке. Два-три слова были похожи на русские, и Миша внезапно догадался, что это хорват, бежавший из лагеря. За последнее время в лагере все развалилось, и пленные нередко убегали.

Миша ничего не ответил, и хорват нагнулся к самому его лицу вглядываясь. Миша стоял неподвижно, чувствуя дыхание хорвата у себя на щеках. Вдруг хорват вскрикнул, и Миша понял, что тот узнал его.

Хорват заговорил быстро, и оттого, что в этой непонятной речи встречались понятные слова, было еще страшнее. Потом он ударил Мишу кулаком в лицо.

Миша выплюнул все свои темные зубы, потерял сознание и свалился в жесткую траву.

Когда он очнулся, закат уже совсем потух. Большие низкие звезды висели над степью. Обессиленный, боясь шевельнуться, Миша лежал на спине и смотрел в звезды.

Проходили часы, созвездья медленно передвигались над Мишей. Все было тихо кругом. И вдруг вдали, в тишине, прозвучали три винтовочных выстрела одни за другим.

Миша жадно прислушался, но опять настала тишина, неподвижная, как каменная.

Когда ночь посерела, Миша поднялся и побрел вперед. Узкая полоска зари появилась на востоке, вершины бугров порозовели. Пробираясь, нагнувшись, по плоской открытой поляне, Миша споткнулся в траве. Глянув под ноги, Миша увидел, что зацепился носком сапога за ногу человека. Он узнал его — это был тот хорват.

Ночью хорвата убили пограничники.

В своих лохмотьях мертвый хорват похож был на тряпочную куклу. Неподвижные выпуклые глаза с оттянутыми нижними веками глядели вверх.

Миша стоял и смотрел на хорвата. Потом ударил его каблуком по лицу.

И побежал вперед, не оглядываясь. Он бежал до тех пор, пока не оказался на берегу речки. Эта речонка — он знал — и была граница.

Уже совсем рассвело. Ни одного человека кругом. Он разулся и пошел вброд, неся сапоги на плече, чтобы не замочить фунты стерлингов. Вода была теплая и желтая. Острые хрупкие камыши ломались с сухим звоном.

На персидской стороне он залез в кусты возле воды и лег. Вымыл распухшее лицо, долго пил. Десны его кровоточили. Серая ящерица смотрела на него с серого камня. Солнце подымалось над холмами.

2

Купив в персидском городе Астерабаде серый костюм и мягкую шляпу, он почтовой каретой прибыл в Тегеран. Там он снял себе комнату в одном армянском семействе, где говорили по-русски. Он изобрел себе новую фамилию и вначале был очень осторожен, так как не знал, не попытаются ли русские власти выцарапать его из Тегерана. Но из России приходили вести о все новых и новых событиях, и Миша мало-помалу начал догадываться, что русским властям не до него.

Беззубый рот был безобразен, и осенью он пошел к зубному врачу вставить себе золотые зубы. Зубной врач оказался выходцем из России и даже уроженцем того же города, где родился Миша. Миша рассказал ему, как они с приятелями дурачили на бульваре прохожих, и зубной врач очень смеялся — юность его прошла на том же бульваре. Он сказал Мише, что, прежде чем вставить новые челюсти, нужно удалить оставшиеся в деснах корни зубов. Это было очень больно, по Миша согласился. Каждые пять дней он приходил к зубному врачу, и тот вырывал ему несколько корней. К новому 1918 году два ряда золотых зубов сияли у него во рту.

Под персидским солнцем они сияли так ярко, эти зубы, что всякий, разговаривая с Мишей, невольно жмурился. Миша был доволен, несмотря на то, что зубной врач взял с него почти четверть его состояния.

Получив зубы, Миша стал осторожно приглядываться к делам, искать применения своим капиталам. В Тегеране было немало русских дельцов, и постепенно ему удалось с ними познакомиться. Его полюбили, так как он был шутник и так как догадывались, что у него есть деньги. И мало-помалу он начал принимать участие в некоторых делах и комбинациях.

Но служба в лагере военнопленных испортила его воображение. Ему не правились медленные сложные торговые дела, дающие ничтожный доход, он не был приспособлен к ним. Ему хотелось стремительной удачи.

Однако такая удача не подвертывалась.

Он прожил в Тегеране целый год, покупая и продавая всякий грошовый вздор, но удачи не было, и деньги его таяли. Он бросил Тегеран, и поехал по Персии, торгуя полисами страховых обществ. Но глиняные дома персов не боялись пожара, и полисов никто не брал. Деньги его таяли. Он радовался только слухам о гражданской войне в России,— пусть окончательно истребятся все следы его краж.

Нищая Персия томила его. Он покинул ее и переехал сначала в Багдад, где стояли тогда английские войска, потом, через несколько месяцев, в Сирию, захваченную в то время Францией. В Александретте он выдал себя за представителя врангелевского правительства и начал продавать разные русские бумаги. Это была великолепная идея, и Миша воспрянул духом. Но, к несчастью, в Сирии появились настоящие представители врангелевского правительства и разоблачили его. Миша бросил Сирию и переехал в Палестину.

В белом костюме, в тропическом шлеме, занял он лучший номер гостиницы в Яффе — с зеркалами, с ванной, с видом на Средиземное море. Он выдавал себя за богатого человека именно потому, что дела его были плохи. Он чувствовал, что если здесь ему не удастся совершить чего-нибудь необычайного, он пропал. И он жадно и торопливо осматривался.

То было время, когда Англия устраивала в Палестине еврейское государство под своим протекторатом. Ежедневно все новые пароходы выбрасывали в Яффу все новые толпы оборванных людей из Румынии, Венгрии, Польши, Литвы. Их увозили в степь, в разные концы, и давали им клочки дикой каменистой земли. Миша случайно увидел, как они в степи, собравшись кучками, перетаскивают камни, и вспомнил хорватов, которые вот так же, в такой же степи перетаскивали рельсы. Это сходство взволновало его, и все свое внимание он направил на переселенцев.

Он стал наблюдать за деятельностью одной американской благотворительной организации, распределявшей среди переселенцев одежду. Эту одежду жертвовали нью-йоркские евреи. В грудах заношенного и застиранного тряпья попадались прекрасные вещи: почти новые платья, шелковое белье, фуфайки, мужские костюмы, пальто и даже меха. Все это развозилось по палестинским поселкам и раздавалось совершенно даром.

Голодный переселенец, получив даром драповое пальто или шерстяную фуфайку и не зная, что делать с этими вещами под аравийским солнцем, шел их продавать. Продавал он и белье, потому что ему не на что было купить еды. Но все соседи тоже продавали пальто, фуфайки, белье. Покупателей не было. Никто не давал за одежду даже мелких никелевых денег.

Подсчитав остатки своих богатств, Миша нанял старый грязный «фордик» и за месяц объехал на нем все селения между Яффой и Иерусалимом, между Вифлеемом и Назаретом, между Геннисаретским озером и приморскими долинами, где некогда жили филистимляне. Он покупал юбки, платья, пальто, пиджаки, брюки, меха. Когда «фордик» переполнялся, он отвозил все скупленное в Яффу, складывал там и опять выезжал за добычей. Многие евреи говорили по-русски. Это помогало ему: на него смотрели как на своего. Мужчинам он рассказывал очень смешную историю о том, как раввин мылся в бане. С женщинами он умел ладить еще лучше, чем с мужчинами.

На ближайший пароход, идущий в Константинополь, погрузил он груды готового платья. Ему было доподлинно известно, что константинопольские цены на одежду очень высоки. В Турции шла война. Турция вступила в войну в 1914 году, теперь шел уже 1921 год, а Турция все воевала. После капитуляции Германии в 1918 году туркам еще долго пришлось воевать с греками, с султаном, с англичанами. В Константинополе товаров не было, и цены на одежду все росли и росли.

Веселый, сидел он на палубе под тентом, ел апельсины, разламывая их на золотые дольки, смотрел в синее теплое море. На пароходе ехали французские барышни — чернобровые, тоненькие, в розовых платьях. Ему удалось привлечь их внимание, кормя булкой морских чаек. Красноклювые чайки нестройно вились за кормой. Миша подбрасывал вверх комки хлебной мякоти, и чайки проглатывали их, хватая на лету. Миша знал всего несколько французских фраз, которым научился в Сирии, но барышни отлично его понимали.

В Константинополе он выгрузил свой пересыпанный нафталином товар.

Константинополь в то время был полон русскими белогвардейцами, бежавшими из Крыма, недавно занятого красными. Он встречал земляков повсюду — в ресторанах, гостиницах, на улицах. Вид их унылых лиц доставлял ему удовольствие — он чувствовал свое превосходство над ними, беглецами и неудачниками. Он знакомился, заговаривал, некоторых даже угощал пивом, рассказывал им о Папелюхах, о раввине, который мылся в бане, и туманно намекал на свои богатства.

Он действительно был очень богат — за его товар ему предлагали огромные деньги. Но продавать он не спешил. Он приглядывался, прислушивался.

Встретился ему один армянин-купец, приехавший только что из Тифлиса. В Тифлисе было меньшевистское грузинское правительство, воевавшее с Советской Россией. Купец этот торговал чем угодно и знал цены на любые товары в любых местах. Он-то именно и сказал Мише, что готовая одежда стоит в Тифлисе, по крайней мере, вдвое дороже, чем в Константинополе.

Мишины планы сразу изменились. Тюки с тряпками превращались в тюки с золотом. Он прервал переговоры с константинопольскими покупателями, погрузил свой товар на пароход и поплыл через Черное море в Батум.

В Батуме было переполнено и неспокойно. Люди спали под пальмами на чемоданах. Толпы приступом брали пароход, на котором прибыл Миша,— всем хотелось уехать в Константинополь. Сюда, на батумскую набережную, съезжались торговцы, землевладельцы, чиновники со всего Кавказа; красные подходили к Тифлису.

— Вы безумец! — говорили Мише в кафе, когда узнавали, что он едет в Тифлис.

Но мысль о том, что такое замечательное предприятие, почти доведенное до конца, может внезапно рухнуть, казалась Мише невероятной. Он не боялся большевиков. В Персии все боялись курдов, в Аравии — ваххабитов, а он прекрасно знал, что и курдам и ваххабитам можно продавать все, что угодно. Он погрузил свои богатства в два товарных вагона и отправил их в Тифлис.

Он ехал в пустом поезде. Навстречу поезда шли переполненные — люди сидели на буферах, на крышах, на паровозах. Когда он приехал в Тифлис, там уже кое-где висели красные флаги и рабочие ходили по улицам с песнями.

Он провел ночь в гостинице, переполненной не успевшими удрать. Все старались вести себя как можно тише и даже по коридорам ходили на цыпочках. До утра за окнами стреляли.

Утром он побрел к вокзалу посмотреть вагоны со своим товаром. По пустынным улицам шли красноармейские части. Вокзалом управлял комиссар — огромный кавказец в черной мохнатой папахе. Он ничего не знал о двух Мишиных вагонах и ничего не хотел о них знать. Миша сам пошел на поиски и долго бродил по путям. У складов и у составов стояли люди с винтовками. Они прогоняли Мишу прочь, но он возвращался. Наконец, стрелочник, с которым он заговорил, сказал ему, что товарный поезд, прибывший вчера из Батума, не разгружаясь, ушел сегодня перед рассветом на Баку.

Миша проклял того константинопольского армянина, который посоветовал ему ехать в Тифлис, сел в теплушку и трое суток тащился до Баку по только что очищенному от белых краю.

В Баку его вагонов не было. Но у него в блокноте были записаны их номера, и по номерам он узнал у дежурного, что они отправлены на Ростов. Он четыре ночи

провел в Баку пород билетной кассой, и ему удалось достать билет до Ростова. В Ростове он узнал, что его вагоны ушли в Воронеж.

Был месяц март, и Миша впервые за много лет увидел снег. В Ростове снега было немного, но в Воронеже он только начинал таять. Миша прибыл в Воронеж раньше своих вагонов. Он прожил в Воронеже неделю, дожидаясь. Наконец они прибыли — он сам видел их на ржавых запасных путях. Он бродил вокруг них тоскуя. На их плотно закрытых дверях висели пломбы.

Миша вытащил свои накладные, выданные в Батуме при белых. Но железнодорожники, посмотрев на печати, посоветовали ему никому не показывать этих бумажек. Миша понял, что его палестинский товар больше как бы и не его. Он растерялся. Теперь он уже не считал, что большевики похожи на курдов и ваххабитов. Весь день ходил он по улицам Воронежа, подавляя в себе гнев и ужас.

А ночью вагоны ушли. Миша опять помчался вдогонку. Он не знал, что будет делать, когда догонит их, но он не в силах был расстаться с ними. Он поехал за ними в Казань. В Казани их не оказалось, и он помчался дальше, в Сарапуль, в Красноуфимск, Свердловск. Весна сменилась зимой, все холодней становилось, все больше было кругом снега. Без конца носился он в поездах, по горным долинам, по вздыбленным темным лесам.

Вагоны свои он нагнал наконец в Челябинске. Они стояли в рельсовом тупике. Грязный снег таял вокруг.

Миша побежал по низкой насыпи.

Добежав до вагонов, он заглянул внутрь. Там было темно и пусто. Только несколько лепестков нафталина блестело на полу.

3

Он приехал в свой родной город, но отца там не нашел. Он не нашел в городе ничего прежнего, знакомого. Магазины были заколочены досками, а те, которые торговали, принадлежали кооперации. Из приятелей и родственников не осталось ни одного человека. Случайно удалось ему встретить старичка, служившего раньше в отцовской рыбной лавке, и старичок этот рассказал ему, что Мишина мать умерла, что отец его несколько раз сидел в тюрьме, как заложник от буржуазии, и полгода назад переехал в Петроград, не желая больше жить в родном городе, где был слишком на виду.

Миша продал на базаре свой кожаный чемодан, послал отцу телеграмму и выехал в Петроград. Отец встретил Мишу на вокзале. Миша узнал отца только тогда, когда тот кинулся его обнимать. Так вот он теперь каков, Мишин отец! Прежде он был грозным и величавым, прежде он был полным и усатым, прежде он носил сюртук из толстого, как броня, сукна и ступал, откинув голову назад. А теперь от былой величавости его ничего не осталось; он оказался совсем маленьким, похожим на мышь,— серая толстовочка, облегающая сутулые плечи, безусое лицо все в каких-то обвислостях и пустых мешочках, широкая влажная лысина, седой пух над ушами и вздутые старческие жилы на висках. Только пахло от него по-прежнему — еле уловимым запахом рыбы.

Отец обрадовался Мише, хотя, кажется, был немного разочарован, заметив, что у Миши нет даже чемодана. Они пошли пешком через город. Яркое майское солнце озаряло широкие улицы. Когда они вошли в парадное и стали подыматься по лестнице, Мише показалось, что отец слегка оробел.

Квартирка, впрочем, была у отца недурная. Комнаты загромождала мебель, ободранная и грязная, но дорогая. Обилие запертых сундуков, шкафов и комодов навело Мишу на мысль, что в этих сундуках, шкафах и комодах кое-что есть. Впереди вдруг зашелестело, зашуршало, и полная женщина средних лет в цветном капоте вышла ему навстречу. Она была бела и черноглаза. «Ого!» — подумал Миша.

Это была новая жена отца. Оказалось, после смерти Мишиной матери отец успел заново жениться. Он неуверенно остановился на пороге комнаты и ждал, как Миша встретится с мачехой. Но встреча прошла вполне сердечно. Мачеха полными своими руками обняла Мишу за шею, дотянулась до его лица и поцеловала. У нее был протяжный южный говор, и она, не умолкая, рассказывала, как они ему рады и как папаша скучал по своему сыну.

— Где же ваши чемоданы? — спросила она.

Мишу поселили в самой задней комнате. Мутное окно выходило во двор. У стены между двумя шкафами стоял потертый кожаный диван, и Миша сразу же лег на него.

День за днем, ночь за ночью лежал он на этом диване и вставал с него только тогда, когда звали есть. Поев, опять ложился. На улицу он не выходил. Шли дни, шли ночи, наступило лето, в открытую форточку со двора веяло духотой, а он все лежал и смотрел на грязные лепные завитушки потолка.

Иногда к нему заходил отец, садился у его ног на край дивана и заговаривал о делах. Начался нэп, разрешили частную торговлю, и у отца появились надежды. Он уже открыл рыбный ларек на рынке — ничтожное, копеечное дело. А между тем ему удалось восстановить некоторые свои старые деловые связи с рыбопромышленниками на севере, такие связи, каких здесь никто из рыбников не имеет. Если бы у него были теперь капиталы, в таком большом городе, как Петроград, можно было бы развить настоящее дело. Отец вздыхал. К сожалению, ему ничего сохранить не удалось. Вот если бы оказалось, что Миша кое-что привез из-за границы... Но раз он ничего не привез, так нечего об этом и говорить. В таком случае хорошо было бы, если бы Миша поступил на советскую службу. В самом деле, почему бы не поступить? Тут дело не в заработке, заработка это не даст почти никакого, а вот к семье будут иначе относиться...

— Скажите, папаша, чем вы садитесь в поезде на скамейку?

Отец задумался.

— Задом,— отвечал он простодушно.

— А я пассажиром!

Нет, Миша не идиот, чтобы поступать здесь на службу. Ничего здесь Миша делать не станет. Какой смысл что-нибудь делать в стране, где государство само ведет торговлю, где земли и заводы не продаются и не покупаются? Миша чувствовал себя пленником. Он лежал на диване и думал о побеге.

Иногда, когда отца не было дома, к нему приходила мачеха — круглая, в халате, в туфлях на босу ногу. Улыбаясь, она садилась на край дивана у его ног и пыталась завязать разговор. Ей очень хотелось узнать, что он делал за границей, и она расспрашивала его. Но он был угрюм и неразговорчив. Тогда она принималась говорить о себе. Она рассказывала о том, как жила в городе, где родился Миша, и о том, что был там у нее друг, который уехал с белыми за границу. Она собиралась ехать вслед за ним, но опоздала на один день, и проезда уже не было. И она вышла за Мишиного папашу, который хотя и старенький, но добрый. Однажды, слушая, Миша встал с дивана, обнял ее и поцеловал. Она вскрикнула, вырвалась и убежала. Он за ней не побежал. Он снова лег на диван.

Он лежал и прислушивался к тому, что она делала там, за стеной, в спальне. Сначала она сидела тихо, потом стала ходить, громко стуча каблуками. Возможно, она хотела привлечь его внимание. Но он лежал и молчал. Минут через десять она тихонько подошла к двери его комнаты. Она стояла за дверью. Он слышал ее дыхание. Но не двинулся с места. «Пускай постоит»,— думал он.

Отец, возвращаясь с рынка, по-прежнему заходил к нему, но уже больше не заговаривал с ним о поступлении на службу. Он поглядывал на Мишу, вздыхал и словно все ждал от него чего-то. Несколько раз, будто невзначай, заговорил он о том, что на севере некоторые богатые рыбопромышленники занялись новым делом — перебрасывают на своих ботах людей в Норвегию. Он знает этих рыбопромышленников лет двадцать, и они знают его. А что им нужно? Только поручительство верного человека да деньги.

При этих словах у Миши все переворачивалось внутри, но он делал вид, что совершенно равнодушен. Он не спешил. Он еще полежит на диване и подождет. Со временем отец станет щедрее.

Мачеха перестала посещать его комнату. Но за дверью стояла часто. Она уже не заговаривала с ним так бойко, как вначале, и ужасно робела, когда он взглядывал на нее. Он иногда развлекался тем, что за ободом при отце долго смотрел ей в лицо, ничего не говоря, не улыбаясь, не мигая. Она терялась под его взглядом, задыхалась, и на лице ее из каждой поры выступал пот.

Лето шло, и дела отца все расширялись и расширялись. Скоро из слов его Миша понял, что у него не одни ларек на одном рынке, а по нескольку ларьков на разных рынках. Он уже присматривал помещение, где бы открыть рыбный магазин. В этом магазине будет большой аквариум с живыми рыбами. Хотя он все еще ходил в серой толстовке и вздыхал, что у него ничего не осталось, однако глаза его глядели уверенно, и все чаще Миша узнавал в нем старые повадки и замашки.

— Мишенька, хочешь я тебе дам рекомендательное письмо? — сказал отец, присаживаясь к нему на диван.

— Выгоняете, папаша? — спросил Миша. Отец улыбался, смотрел ему в глаза и молчал.

Миша отказался взять письмо, если отец не даст ему денег. Но отец, видимо, все еще думал, что у Миши есть деньги. Он давал только одну тысячу — старыми николаевскими кредитками. Он уверял, что за перевоз берут как раз николаевскую тысячу. Миша не взял ничего и по-прежнему лежал на диване. Тогда отец стал прибавлять. Он прибавлял постепенно — через день, через два. На пяти тысячах николаевскими он остановился.

— Мне за границей бумага не нужна,— сказал Миша.— Дай чего-нибудь потверже.

Но уже понимал, что ничего потверже отец не даст. Июль кончился, начался август. Если до осени не уедешь, придется ждать будущего лета. Миша взял письмо и пять тысяч.

Отец повеселел. Миша тоже повеселел. Они оба очень повеселели. Миша поехал на вокзал узнавать, когда отходит поезд в Мурманск. Вернувшись, он сообщил отцу и мачехе, что поезда в Мурманск уходят два раза в неделю — по вторникам и субботам. Была среда. До субботы оставалось три дня.

На следующее утро, когда отца не было дома, Миша услышал за стеною в спальне плеск воды. Он поднялся с дивана, прошел через коридор и толкнул дверь спальни. Мачеха, с распущенными волосами, в цветном своем капоте, стояла посреди комнаты и держала в руках белый фаянсовый умывальный таз. Увидя Мишу, она выронила таз, и он разбился на несколько кусков. Вода расплескалась по всему полу. Миша молча шагнул прямо к мачехе, отбрасывая ногами черепки. Он обхватил ее и поцеловал. Она ничему не противилась.

Через десять минут, сидя с нею рядом на краю кровати, он предложил ей ехать вместе с ним. Он показал ей письмо, написанное отцом и адресованное какому-то Федору Акимовичу Лапшину в становище Усть-Шань. Он сказал ей, что нарочно переврал расписание поездов и что мурманский поезд на самом деле отходит вовсе не в субботу, а завтра, в пятницу, в два сорок дня, как раз тогда, когда отца не будет дома. Она была испугана, удручена, подавлена. Но согласилась на все.

Он сказал ей, что за границей им на первое время нужно иметь хоть немного, иначе они пропадут, и спросил, нет ли у отца валюты. Но оказалось, она совсем не знала, что есть у отца и чего нету. Отец, оказалось, дела свои от нее скрывает и дома не держит ничего. Миша сначала не поверил, потом рассердился. Увидев, что он сердится, она испугалась ужасно. Она порылась в комоде и вытащила из-под груды белья две сережки, завернутые в бумагу. Это были ее собственные серьги. Он поднес их к окну и разглядел. Лицо его посветлело. Бриллианты безусловно настоящие. Да, это не хуже валюты. Он велел ей вшить сережки в подкладку его брюк. И она вшила.

Вечером отец был еще веселее, чем вчера. Он беспрестанно похлопывал Мишу по спине, по плечу, беспокоился, как бы Миша не простудился в дороге, все жалел, что нечего ему подарить. Миша тоже был весел чрезвычайно, хохотал и подмигивал. Веселые, сели за стол — отец рядом с мачехой, Миша напротив. Отец достал небольшую скляночку со спиртом. Миша выпил рюмку и рассказал о том, как муж и жена пошли спать, а одеяло у них было короткое. Муж натянул одеяло до подбородка, и ноги вылезли наружу. Смотрит муж и видит: не четыре ноги торчат, а шесть.

— Слушай,— сказал муж, толкнув жену,— почему у нас с тобой шесть ног?

— Дурак,— говорит жена,— где же шесть? Четыре ноги. Посчитай еще раз.

Муж снова сосчитал ноги — опять выходит шесть.

— Да ты считать не умеешь,— кричит жена,— слезай с кровати и сосчитай, как следует.

Муж слез и стал считать.

— Правильно,— говорит,— четыре ноги.

Мачеха задохнулась, и брови ее намокли. Отец смеялся от души. Сам Миша тоже очень смеялся. Хохоча, он громко хлопал себя ладонями по коленям, и желтый отсвет его зубов скользил по их лицам.

На следующий день, в пятницу, отец ушел из дому рано. Миша слышал, как за ним стукнула дверь, но долго еще лежал у себя на диване. За стеной в спальне возилась мачеха. Она плакала. Он пролежал до половины двенадцатого, оделся и пошел к ней. Она испуганно вытерла опухшие глаза. На полу стояли раскрытые чемоданы, по она, видимо, не знала, что класть в них. Он сам раскрыл комод,

рассматривал ее белье, ее платья и давал ей советы. Укладывание и обсуждение вещей постепенно увлекло ее, и она оживилась. Он ходил по комнате и посвистывал, а она показывала ему то одну вещь, то другую и спрашивала, брать или не брать. Оба чемодана были полны, и все новые тюки и свертки загромождали пол. Она раза три спросила его, который час, но он все уговаривал ее не торопиться. Он сказал, что, когда придет время, он сходит за извозчиком.

Она начала одеваться без десяти два. Был третий час, когда он отправился за извозчиком, оставив ее в квартире одну с вещами. Не спеша спустился он по лестнице, не спеша подошел к углу. В кармане его лежало письмо. Пять тысяч николаевскими висели у него на груди в холщовом мешочке. Две серьги были вшиты в штанину.

До отхода поезда оставалось двадцать пять минут. Миша нанял извозчика и, не заезжая за мачехой, уехал на вокзал.

4

Миша медленно шел по берегу бухты. Волны почти касались его ног. Избы становища Усть-Шань огибали бухту полукругом. В бухте качались голые черные мачты рыбачьих судов. Над мачтами крутилась крикливая стая чаек, словно колесо, заведенное навеки. За избами подымались каменистые голые кряжи холмов. Большое солнце висело совсем низко; на него можно было смотреть не щурясь. От скал бежали длинные черно-красные тени.

Миша побывал на своем веку в среднеазиатских степях, в Персии, в Аравии. Он повидал Средиземное море, повидал острова Греческого архипелага и Босфор. Теперь он шел по берегу Ледовитого океана. Но и прежде и теперь он был равнодушен к тому, что видел вокруг. Куда бы его ни заносила судьба, он оставался все тем же. Окружающее менялось, но Миша был неизменен, как гривенник, переходящий из кармана в карман.

Дойдя до конца становища, он огляделся и разыскал избу, стоявшую особняком от других, на склоне горы. Потом обернулся — не следит ли кто-нибудь за ним. Но кругом было пусто, и он неторопливо полез вверх по склону.

На крыльце его встретил долговязый подросток лет семнадцати.

— Вам кого? — недружелюбно спросил он Мишу, загородив ему дорогу.

— Федор Акимович Лапшин здесь живет?

— А вам зачем?

— Письмо,— сказал Миша.— Из Петрограда.

— Из Петрограда,— равнодушно повторил малый, словно впервые слышал это слово.

Тут, на Мишино счастье, из-за двери прогудел густой и угрюмый голос:

— Кондратий, пусти.

Кондратий посторонился, и Миша открыл обитую мохнатым войлоком дверь.

Духота обдала Мишу. Оконца комнаты были плотно занавешены и не пропускали света. В первое мгновение Миша разглядел только полураскрытую пасть железной печки, где сгорали рыхлые плитки торфа, пронизанные пламенем насквозь, как влагой, и огоньки многих лампад в углу перед иконами.

Иконы закрывали весь правый угол — от пола до потолка. Перед каждой сняла маленькая лампадка, и одна большая лампада — общая, величиной с солдатский котелок — висела перед всем иконостасом. На иконах изображены были головы, отрубаемые мечами, истощенные лики, в виски которых впились черные змеи, адские костры, окруженные свиными и конскими мордами чертой.

«Неужели он деньги за иконами держит? — подумал Миша.— Нет, он не так прост. Он деньги в землю зарывает».

Когда глаза Миши привыкли к тьме, разглядел он пожилого мужика, сидевшего на лавке. Мужик был плечист, коренаст, с мохнатыми бровями. Бородища по краям поседела, но черная сердцевина ее, формой похожая на яйцо, ясно просвечивала сквозь седой волос. Крепкие, без блеска, темные глаза уставились на Мишу.

— Федор Акимыч? — спросил Миша.

Мужик молча разглядывал Мишино лицо. Потом выговорил:

— Ты бы хоть шапку снял перед иконами.

«С ним трудно будет»,— подумал Миша, поспешно стаскивая с головы фуражку. Он чувствовал, что боится этого мужика.

— Я вам письмо привез.

Миша вытащил письмо и протянул Лапшину. Взяв письмо, Лапшин поднялся и подошел к лампадам. Он долго читал, беззвучно шевеля губами. Миша ждал. Ему захотелось курить. Он достал папиросу и нагнулся к лампадке, чтобы зажечь ее, но не посмел. Кто их знает, какие у них правила! Он бережно вынул папиросу из губ и спрятал ее в карман.

Прочитав, Лапшин аккуратно сложил листочки и поднес к лампадке. Огонь пополз по бумаге и добрался наконец до коричневых пальцев с большими потрескавшимися ногтями. Тогда Лапшин бросил легкие черные хлопья на пол.

— Кондратий! — крикнул он.

Вошел Кондратий, неся перед собой глиняный горшок. Он поставил горшок на стол и разложил две тарелки и две оловянные ложки.

— Садись,— сказал Лапшин Мише, и Миша послушно сел.

Лапшин разлил по тарелкам суп. Миша взял ложку и принялся есть. Лапшин сидел как раз против него и тоже ел. Кондратий не садился.

Жара была нестерпимая. Суп вонял рыбьим жиром. Но Миша глотал его, решив подчиняться всему. Когда суп был съеден, Кондратий унес горшок и принес на блюде вареную рыбу. Лапшин толстыми губами обсасывал позвонки. Миша осторожно выплевывал рыбьи косточки на подол своего пальто.

— Папаша мой пишет вам...— начал было Миша, чувствуя, что голос у него какой-то не свой, слишком тонкий, и осекся.

Лапшин не сказал ничего. Подождав, Миша начал снова:

— Я ведь не безденежно, Федор Акимыч, я ведь понимаю...

Лапшин словно не слышал. Сосал кости, вытаскивал их пальцами изо рта и раскладывал по краям тарелки.

— Я могу дать даже царскими...

Миша задыхался, и пот по щекам тек ему за воротник.

— Тысячи даже полторы...

— Пять тысяч,— сказал Лапшин.

Миша хотел засмеяться, сказать: «Вы шутите!», но ничего не сказал, и смех у него не получился. Лапшин продолжал молча есть, глядя себе в тарелку. «Только ничего ему не давать, пока не перевезет»,— думал Миша.

— Давай,— сказал Лапшин, вставая из-за стола.

Миша вытащил из-под рубахи ладанку, распорол ее и подал Лапшину все деньги.

Лапшин одним движением пальцев раздвинул кредитки, как карты, снова сдвинул их и сунул в карман.

Потом он открыл дверь в соседнюю каморку, впустил туда Мишу и оставил его там одного. Каморка была крохотная, с одним оконцем, таким маленьким и низким, что смотреть в него можно было только нагнувшись. Миша нагнулся, посмотрел, но ничего, кроме камней, не увидел. Не раздеваясь, он лег на кровать. «Э, все равно,— утешал он себя.— Завтра буду там».

Так пролежал он много часов, ничего не слыша, кроме грохота волн, разбивавшихся о берег. Никто не заходил к нему. Он старался не спать, он был уверен, что не заснет, но заснул не заметив. Его разбудил легкий стук в окно.

Миша слез с кровати и подошел к окну. Он увидел — совсем близко — лицо Лапшина. Края черной бороды были седы и казались сиянием. Лапшин махнул рукой.

Миша вышел на крыльцо. Он захлебнулся — так неистово дул ветер. Бурая туча ползла по земле, скрывая избы и камни. Ветер гнал ее, мял и клубил. Миша сразу промок до рубашки. Было почти темно, хотя сквозь летящую мглу Миша мгновениями видел солнце, висевшее над горизонтом.

Из тумана появился Лапшин. Двустволка внесла у него за плечами.

Он что-то кричал Мише, но ветер заглушал его слова, и Миша ничего не расслышал. Лапшин повел его вдоль самой воды, по галькам. Ветер дул с берега и тянул их в воду. Иногда туман на мгновение разрывался, и Миша видел то длинный язык волны, то угол дома.

Миша бежал, стараясь не потерять Лапшина в тумане. Они прошли все становище и пошли дальше. Через полчаса, задыхаясь от ветра, дошли они до самого мыса.

Кондратий сидел в лодке и вычерпывал из нее жестяным ковшиком воду. Миша влез в лодку и сел на скамейку. Лапшин сдвинул лодку с отмели и вскочил в нее на

ходу.

Берег сразу исчез. Кругом не было ничего, кроме волн и вертящейся мглы. Лодку стремительно волокло ветром. Кондратий и Лапшин гребли.

У Миши уже вытрясло на волнах всю душу, когда он внезапно совсем рядом увидел высокий черный корпус рыбачьего моторного бота. Кондратий поймал канат и влез по канату наверх. Лапшин, несмотря на свою грузность, влез вслед за ним с легкостью. Миша тоже ухватился за канат, но ноги его скользили, и он никак не мог взобраться. Тогда Лапшин потянул канат к себе и втащил Мишу на палубу, словно куль.

Почти мгновенно подняли паруса и намотали якорную цепь. Бот пошел сквозь туман в море. Через двадцать минут застрекотал мотор.

В кубрике возле железной печурки было тепло, но в тепле больше тошнило. Миша хватался за медные поручни и вылезал па палубу. Там он садился возле мачты. Ветер пронизывал его насквозь. Волны мыли палубу и лизали его ботинки. Но он уже не берегся. Он давно промок.

За Мишиной спиной у штурвала стоял Лапшин. Он на Мишу не глядел, он глядел в море. Но близость его угнетала Мишу. Миша ежился, стараясь занимать поменьше места.

Окаменев на палубе, не в силах больше выносить холод, Миша снова спускался в духоту кубрика. Он ложился на койку, вделанную в борт. Рядом, за тонкими досками, плескалась вода. Когда Миша поворачивался на левый бок, бриллиантовые серьги, вшитые в левую штанину, впивались ему в ноги. Изнемогая от качки и тошноты, переворачивался он с боку на бок и прислушивался к тому, как Кондратий, покинув на минуту мотор, подбрасывал в печку поленья и грел чайник. Проходили часы.

Наконец по сиянию поручней возле люка Миша понял, что снаружи посветлело. Он вскочил и выбрался наверх.

Туман исчез, солнце, вися, сияло, и тень мачты, изгибаясь, лежала на волнах. Воздух был прозрачен и чист.

Бот шел прямо к берегу. И до берега было уже недалеко.

Это тот берег, к которому Миша так стремился. Это выход в тот мир, где царствуют те законы жизни, которые милы Мише.

Миша вглядывался в кряжи холмов, стараясь высмотреть дома, людей. Но ни домов, ни людей не было. Огненно-бурые и черные скалы, трещины, валуны. Кой-где, по склонам, темная ползучая зелень.

Бот остановился в широкой бухте, не бросив якоря и даже не выключив мотора. Берег заслонял его от ветра, и сразу стало теплее. Перебирая руками, Лапшин подтянул за канат лодку к самому борту и спрыгнул в нее. Ружейные стволы за его плечами отражали бледную синеву неба.

— Прыгай! — крикнул он Мише.

Миша спрыгнул, сел и ухватился руками за лавку, чтобы не свалиться,— так кидало и било лодчонку. Лапшин молча греб к берегу.

Выскочив на скрипучие гальки и почувствовав под ногами землю, Миша сразу пошел прочь от моря. Он хотел как можно скорее расстаться с Лапшиным.

Но Лапшин сказал внезапно:

— Я тебя провожу.

И Миша не посмел перечить.

Они полезли вверх по склону холма. Солнце нежно грело им плечи. Миша шел впереди, Лапшин сзади. Кусты голубики были им по пояс, и при каждом шаге слышно было, как осыпались на землю крупные водянистые ягоды.

— Мне дальше нельзя,— сказал Лапшин внезапно.— Иди одни.

И остановился.

Миша, не попрощавшись, пошел вверх.

Он прошел шагов пятьдесят. И вдруг почувствовал, что Лапшин все еще стоит и не уходит.

Он обернулся.

Лапшин, прижав к плечу приклад двустволки, осторожно целился в него.

Миша побежал вверх.

И сразу услышал выстрел.

Лапшин промахнулся.

Прутья голубики пружинили у Миши под ногами. Миша всем телом ждал второго выстрела и бежал. Только бы добежать до гривки холма и спрятаться за ней.

На одно мгновенье увидел он с вершины холма, верстах, должно быть, в двух, деревянный барак с незнакомым флагом над крышей.

Но снова грянул выстрел, и Миша упал на спину, не успев перескочить через гривку.

Он упал головой вниз, ногами кверху и раскрыл рот. Лапшин, просунув руку за ремень двустволки, неторопливо пошел к нему.

Он расстегнул на Мише все пуговицы и обшарил один за другим карманы пальто, френча и брюк. Карманы были пусты, и он разорвал Мишину рубаху, ища чего-нибудь на теле. Но и на теле ничего не было.

Лапшин упрямо переворачивал труп, прощупывал его со всех сторон. Они оба медленно сползали вниз по склону холма. Солнце сияло на Мишиных зубах. Лапшин усердно обыскивал Мишу. Но серьги, зашитые в левой штанине, никак не попадались ему под пальцы.

Отчаявшись, Лапшин с силой ударил Мишу каблуком сапога по раскрытому рту. Зубы провалились. Лапшин опустился на колено, засунул пальцы в Мишину глотку и вытащил две золотые челюсти. Полой куртки осторожно стер он с них слюну и кровь и положил к себе в карман.


1932

Загрузка...