Конечно, он не очень красив.
Шерсть на нем свалялась, одно ухо торчит кверху, другое висит, и бегает он как-то боком — следы задних ног сантиметра на два правее передних. Порода? Какая там порода! Ни о какой породе не может быть и речи. Вернее, пять-шесть собачьих пород вместе. И все-таки не надо забывать, что с начала войны у него уже шестьдесят восемь боевых вылетов.
Если хотите знать подробности, обратитесь к начальнику строевой части полка старшему лейтенанту административной службы Сольцову. Сольцов все записывает, у него точнейший учет всех боевых действий каждого экипажа. На Кайта он тоже завел особый листок, только хранит его не в несгораемом шкафу вместе с остальными документами, а в своем личном ящике письменного стола. В этом листке вы можете увидеть, сколько за те боевые вылеты, в которых участвовал Кайт, уничтожено немецких танков, сколько потоплено транспортов, сколько разбито мостов и железнодорожных эшелонов, сколько подавлено батарей, сколько рассеяно и истреблено вражеской пехоты. Вы, конечно, можете сказать, что никаких тут у Кайта заслуг нет, потому что летал он только в качестве пассажира, и будете правы. Однако все-таки любопытно отметить, что собака принимала участие в таких великих делах.
Кайт вырос на аэродроме, среди самолетов, и привык к ним, как собака пастуха привыкает к коровам. Он нисколько не боялся шума и грохота моторов и отлично умел обращаться с самолетами — сторонился, когда они шли на посадку, чтобы не попасть под колеса, и знал, как встать при взлете, чтобы его не сбил с ног ветер винта.
Он родился незадолго перед войной, и вся жизнь его прошла на войне. Он понимал, что такое оружие, нисколько его не боялся, но был разумно осторожен. Когда оружейники испытывали на аэродроме пулеметы своих машин, Кайт умел отойти в такое место, где случайная пуля не могла задеть его. Когда немецкая артиллерия обстреливала аэродром, Кайт заходил в землянку, под укрытие, но делал это без всякой паники, спокойно, с чувством собственного достоинства.
На аэродроме было много автомашин, и он очень любил в них ездить. Когда летчики отправлялись на полуторатонке к своим самолетам, он бежал рядом и лаял до тех пор, пока его не подсаживали в кузов. Но больше всего на свете он любил ездить в «эмке» своего хозяина на охоту за вальдшнепами.
Предки Кайта, вероятно, нередко принимали участие в охоте, но ни одному из них не приходилось охотиться так, как Кайту. Мало кто знает, что такое охота на автомобиле. Но у нас на аэродроме этот род охоты был очень распространен.
Изобрел его хозяин Кайта капитан Кожич. Маленький, крепкий, узловатый, с черными глазами и черными франтовскими усиками, он становился на крыло «эмки», держа пистолет «ТТ» в руке. Друг Кожича, инженер-капитан Морозов, садился за руль, Кайт садился рядом с Морозовым. И они неслись по огромному пустынному аэродрому, по высокой, некошеной сентябрьской траве.
Не знаю, почему в ту осень было у нас столько вальдшнепов. Быть может, потому, что здесь, в прифронтовой полосе, за ними никто не охотился, или потому, что несмолкаемый грохот грандиозной битвы выгнал их из привычных лесов и полей и заставил переселиться сюда, к нам, в ближайший тыл. Целыми табунами ходили они по траве, тяжелые, разъевшиеся, ленивые.
Заметив вальдшнепов, Морозов гнал машину прямо к ним. Кайт подымал свое острое левое ухо — правое у него отчего-то плохо подымалось и всегда висело. Капитан Кожич ленивым и небрежным движением руки подымал пистолет. В этой небрежности и заключался главный шик — капитан Кожич был лучший стрелок в дивизии и гордился этим. Небрежно подымалась рука, щурился черный глаз, и раздавался отрывистый гулкий выстрел. Вальдшнепы неохотно взлетали и пестрой стаей неслись над травой. Одна птица оставалась в траве. Морозов резко, со всего хода тормозил машину.
Тогда наступала очередь Кайта. Морозов приоткрывал дверцу, и Кайт выскакивал. Вытянув хвост, большими прыжками мчался он к птице. В трех-четырех шагах от нее он внезапно останавливался, припав всем телом к земле. Он медленно подползал к ней на брюхе, словно она могла улететь. Потом бросок вперед — и он осторожно схватывал ее пастью, стараясь не помять ни одного перышка.
С птицей в пасти мчался он назад, к машине, и ложился перед Кожичем в траву, махая поднятым хвостом и глядя ему в глаза. Это был хороший взгляд, полный не раболепия, а дружеского лукавства: мы, мол, с тобой приятели, и мне удовольствие — оказать тебе услугу. Кожич нагибался, брал птицу и небрежно похлопывал Кайта по морде.
Кайт и Кожич были неразлучны. Если где-нибудь заметите вы Кайта с поднятым кверху мохнатым хвостом, значит, сейчас же появится здесь и Кожич. Если Кожич посетит землянку своих техников и мотористов, значит, сейчас же раздастся скрип когтей под дверью, дверь откроется, и войдет Кайт, поочередно обнюхивая ноги каждого. Если Кожич играет в шахматы, Кайт сидит тут же на полу и не сходит с места, как бы долго ни тянулась партия, и только громко постукивает хвостом но полу.
Умение Кайта терпеливо ждать было удивительно, особенно если принять во внимание его необычайную подвижность и способность увлекаться пустяками. Он мог целые дни напролет гоняться за воробьями без всякой надежды поймать их. Заметив маленькую черную мышку, которых так много у нас на аэродроме, Кайт кидался к ней с такой стремительностью, что нередко перевертывался через голову. Мышка, конечно, успевала юркнуть в нору, и Кайт долго рыл землю лапами и мордой, а потом бесновался и прыгал вокруг. Однако, когда Кайт ждал на старте улетевшего Кожича, он, казалось, становился другим существом. Ни один воробей, ни одна мышь в мире не могли отвлечь его внимания. Когда Кожич, в шлеме и очках и уже не похожий на обычного Кожича, садился в свой самолет, Кайт неизменно подходил к нему проститься. Передними лапами скреб он колени Кожича, и Кожич похлопывал его по морде. Потом Кайт ложился в траву, крутились винты, трава дрожала от ветра, и самолеты мчались через весь аэродром к синему лесу и взлетали. И Кайт не спускал глаз с одного самолета — с того, на котором был Кожич. По направлению морды Кайта всегда можно было узнать, где, в каком уголке неба, находится еле видный самолет Кожича.
Но вот самолет уходил так далеко, что далее зоркие глаза Кайта не могли его разглядеть. Кайт продолжал лежать и ждать. Взлеты и посадки других самолетов не привлекали его внимания, разве только на мгновение повернет он к ним свою скучающую морду.
Проходили часы, солнце все выше подымалось по пустынному небу, становилось жарко, а он все ждал. Техникам привозили на старт обед, они угощали Кайта, но он отказывался.
Солнце ползло вниз, тени становились длиннее, а он все ждал. И вот наконец вдали, над зубчатыми вершинами леса, появлялись самолеты.
Кайт подымался, левое ухо его вставало торчком. Он весь приготовлялся к бегу. Самолеты в воздухе были неотличимы друг от друга даже для опытного глаза, но Кайт сразу узнавал самолет Кожича по одному ему ведомым приметам. И едва этот самолет в дальнем конце аэродрома касался колесами земли, Кайт срывался с места и мчался к нему навстречу. Потом бежал обратно рядом с ним, пока самолет заруливал к старту. Когда Кожич, подняв стеклянный колпак, вставал во весь рост, Кайт приходил в неистовство от восторга и с прерывистым визгом так прыгал, что подпрыгивал почти до кабины. Сняв шлем, Кожич спускался на землю, и Кайт едва не сбивал его с ног, прыгая и стараясь лизнуть в лицо.
Как уже сказано, Кайт летал только в качестве пассажира, но пассажиром он был образцовым. Его, очевидно, укачивало, и на пятой минуте полета он обычно уже спал, положив голову на переднюю лапу. Даже треск пулеметов во время схваток с «Мессершмиттами» не мог пробудить его, даже когда штурман Кожича начинал бомбить и бомбы взрывались, он продолжал спать. И только иной раз, когда слишком близко разорвавшийся зенитный снаряд тряхнет самолет и заставит его шарахнуться в сторону, Кайт откроет один карий глаз, поглядит невозмутимо на облачка разрывов, на скрещивающиеся струи трассирующих пуль и опять закроет его.
Капитан Кожич был так неразлучен с Кайтом, что многие дивились, когда он говорил, что не любит собак и что до Кайта он никогда не имел ни одной собаки. Кожич был прирожденный щеголь, даже в его небрежной походке, в его манере говорить было много щегольства; особое щегольство видели и в том, что он летает с собакой, но считали, что собаку ему следовало бы завести породистую, щегольскую, а не такую кудлатую дворнягу, как Кайт. Однако, когда ему говорили об этом, он сердился.
— Вот еще! — отвечал он. — Мне не надо никаких собак — ни породистых, ни дворняжек. А Кайта я не заводил.
И он был прав. Те, которые служили с ним с начала войны, знали, что Кайт вовсе не его собака, а старшего лейтенанта Манькова.
В полку осталось не так много людей, которые видели старшего лейтенанта Манькова, но слышали о нем все. Любой, даже самый молоденький летчик, только вчера прибывший из училища в полк на пополнение, мог бы вам рассказать про старшего лейтенанта Манькова и про его последний бой. О капитане Кожиче с уважением говорили:
— Это был лучший друг Манькова!
И рассказывали, как еще до войны в полку дивились их дружбе. Дивились потому, что трудно было сыскать двух других таких несхожих людей, как Кожич и Маньков.
Ни в чем не было между ними сходства — ни в наружности, ни в душевном складе, ни в привычках. Кожич был небольшой, смуглый, черноволосый, с маленькими изящными руками. Маньков был грузный, высокий, с волосами цвета соломы, с пухлым красным лицом, с огромными ручищами. Кожич был острослов, едкий и насмешливый, и шуток его многие побаивались. Маньков был добродушен и в разговоре ненаходчив — тюлень тюленем. Кожич был честолюбив и изо всех сил старался всюду стать первым — в стрельбе, в плавании, в фигурах высшего пилотажа, в шахматах, в бою. Маньков был совершенно равнодушен к славе, и хотя и оказывался по большей части первым, но получалось это у него как-то само собой, без всякого усилия. По правде сказать, и сама дружба Кожича с Маньковым была основана на соперничестве: Кожич во всем старался обогнать Манькова, но это не часто ему удавалось.
До сих пор помнят отчаянные шахматные сражения между Кожичем и Маньковым. Кожич всех обыгрывал в полку, не мог обыграть только Манькова. Когда они играли, все собирались смотреть — так забавно горячился и сердился Кожич. У Кожича была шумная манера играть — он обычно вел себя крайне самоуверенно, расхваливал свои ходы, высмеивал ходы противника и старался запугать его. Он называл это «моральной атакой», и действительно противники его часто пугались, сбивались, путались и сдавали партию, когда еще можно было играть. Потом Кожич сам же высмеивал их. Но все выходки Кожича разбивались о непобедимое добродушие Манькова. Маньков играл спокойно, молчаливо и точно и этим выводил Кожича из себя. Чувствуя приближение проигрыша, Кожич кричал, что ладья Манькова стоит не на том месте, где ей следует стоять, или что Маньков нарочно посадил его слишком близко к печке, чтобы замутить ему голову, или что из-за темноты в землянке он по ошибке двинул не ту пешку, какую хотел, и поэтому может теперь ее не отдавать. Особенно раздражал Кожича в такие минуты мохнатый щенок Манькова, маленький Кайт, вертевшийся под ногами. Кожич уверял, что паршивый щенок этот мешает ему думать, и, проиграв, сваливал на него всю вину. Он, вероятно, после какого-нибудь досадного проигрыша убил бы щенка пинком ноги, но Маньков всякий раз выручал Кайта — подымал его на своей широкой ладони и прятал подальше, за койкой.
Вообще Кожич не разделял любви Манькова к разным зверюшкам и презрительно фыркал, когда Маньков показывал ему какого-нибудь подобранного на дороге вороненка с перебитым крылом, или ежа, принесенного из лесу в голубой пилотке, или свою ручную белку. Эта белка до того привыкла к Манькову, что вскакивала на него с разбегу, как на ствол дерева, и сидела у него на плече, когда он гулял. Впрочем, с вороненком, ежом или белкой Кожич еще готов был примириться — на них действительно любопытно иногда посмотреть, — но что нашел Маньков в своем мохнатом щенке, он никак понять не мог.
Конечно, Кожичу приходилось волей-неволей мириться и с постоянным присутствием этого щенка, потому что сам он никогда не расставался с Маньковым, а Маньков никогда не расставался со щенком. Они спали втроем в одной землянке — Кожич, Маньков и Кайт. Они втроем купались в реке возле аэродрома — Кожич, Маньков и Кайт. Они даже обедали втроем: Кожич и Маньков — за столом, а Кайт — под столом. Однако Кожич никогда не снисходил до того, чтобы погладить Кайта, а Кайт никогда не осмеливался подпрыгнуть и лизнуть Кожича в лицо.
И уж совсем блажью считал Кожич выдумку Манькова брать Кайта с собой в полеты.
В то лето немцы наступали, и полк работал по уничтожению коммуникаций в немецком тылу. Это была изнурительная работа — по пять-шесть вылетов в сутки, ночью и днем, с кратчайшими промежутками для сна и еды. Прилетишь, вылезешь из кабины, ляжешь в комбинезоне на спину в траву возле самолета и жадно дышишь, пока оружейники подвешивают новые бомбы. Не успеешь отдышаться, перекурить — и снова полет на запад, навстречу огромной багровой вечерней заре, туда, где все небо рябое от мгновенных звездочек зенитных разрывов.
Командир эскадрильи был убит, и Кожич стал командиром эскадрильи. Теперь он водил свою эскадрилью в бой и первый взлетал с аэродрома, и все остальные самолеты пристраивались к нему в воздухе. Он придавал большое значение строю, он знал, что правильный строй делает их менее уязвимыми для «Мессершмиттов», потому что в строю они защищают друг друга своими пулеметами, он знал, что, когда они идут в строю, зениткам труднее к ним пристреляться, потому что строй рассчитан на то, чтобы ни один самолет не прошел по пути другого. И главное — он знал, что при железном строе от него одного зависит, прорвутся ли они вместе к той дороге, к тому мосту, к тому городу, который они должны поразить.
Маньков лучше всех держал строй и шел в воздухе всегда справа от Кожича. Сколько бы раз ни поворачивал Кожич голову вправо, он всегда на одном и том же расстоянии от себя видел самолет Манькова. Казалось, будто самолет Манькова висит в воздухе неподвижно. Это неизменное постоянство самолета Манькова всегда наполняло Кожича радостью и уверенностью. Когда путь им преграждал заградительный зенитный огонь такой густоты, что, казалось, и воробью не пролететь через него, Кожич смотрел на самолет Манькова и, видя его на прежнем месте, вел эскадрилью вперед, зная, что никто не свернет и не отстанет.
В тот душный день тучи шли низко, свисая почти до земли. Кругом горели подожженные немецкой артиллерией леса, и грязный дым висел во влажном воздухе, скрывая все дали. Лучше не было дня для удара по железнодорожному мосту, расположенному в трехстах километрах позади немецких армий. Это был самый главный мост для всего фронта немцев — от него расходились все пути, питавшие их наступление. Ни в одном месте не было у них столько зенитных батарей, как у этого моста, — два полка истребительной авиации охраняли его. Удар по мосту можно было нанести только внезапно. Это был самый подходящий день для того, чтобы подкрасться к нему исподтишка.
Эскадрилья поднялась и сразу потонула в тумане. Идти можно было только по приборам, как ночью. Клубы облачного пара, исполинские, медленно движущиеся, полные причудливых пропастей, обступали самолет Кожича со всех сторон. Кожич часто не видел не только своей эскадрильи, но даже крыльев своего самолета. В такие минуты им овладевало беспокойство, и он напряженно ждал, когда туман хоть немного отступит. Он хотел видеть всех своих товарищей, он отвечал за каждого из них. И прежде всего из мути выплывал самолет Манькова, который висел справа от него, всегда на том же месте. И радость охватывала Кожича, и, успокоенный, следил он, как в слегка редеющей мгле постепенно прояснялись очертания всех остальных самолетов, идущих за ним журавлиным клином.
Так прошли они большую часть пути. Уже до цели оставалось каких-нибудь пятнадцать-двадцать минут полета, когда Кожич стал замечать, что просторные пропасти между клубящимися громадами облаков наполняются перламутровым светом. Это был свет солнечных лучей, проникших сквозь тучи, и Кожич понял, что слой туч над землею редеет.
Вдруг тучи кончились, оборвались, и все шесть самолетов эскадрильи неожиданно для себя выскочили на ясный простор голубого неба.
Кожич не ждал такого подвоха и, по правде сказать, в первое мгновение даже растерялся. Пройти почти весь длинный путь скрытно — и под самый конец, когда до моста осталось десять минут полета, оказаться на виду у врага. Но не прятаться же снова в тучу, не возвращаться же, ничего не сделав! И Кожич повел свою эскадрилью вперед.
С земли их заметили почти сразу. Весь этот район немцы хорошо охраняли и всюду расставили посты наблюдения. В прозрачном воздухе ясного летнего дня советские самолеты были отчетливо видны. Сразу заработали зенитные батареи — и справа и слева.
Гроздья разрывов повисали в воздухе, пачкая небо. Эскадрилья Кожича шла все вперед и вперед. Когда разрывы начинали ложиться слишком близко, Кожич неожиданным рывком швырял свою эскадрилью то в один бок, то в другой, сбивая немецких зенитчиков с прицела и мешая им попасть. Он хорошо владел искусством противозенитного маневра и потому не слишком опасался зениток. «Авось не попадут, — думал он. — Лишь бы подойти к мосту, прежде чем подымутся «Мессершмитты».
Он подумал о «Мессершмиттах» и увидел их. Они шли парами, внезапно возникая в воздухе и стремительно увеличиваясь, и было их сначала две пары, потом четыре, потом шесть. Перед сомкнутым строем советских бомбардировщиков они немного замешкались. Но мост был уже близко, медлить они больше не могли и пошли в атаку — снизу, сзади и сверху.
Начался бой, и бой этот происходил так быстро, что Кожич не успевал следить за ним. Неяркие при солнечном блеске струи пуль скрещивались, потухали и вспыхивали вновь. Его стрелок-радист и его штурман вели огонь из своих пулеметов, и все штурманы и стрелки-радисты эскадрильи вели огонь. «Мессершмитты» тоже вели огонь, и уже дважды слышал он щелканье пуль по плоскостям своего самолета. Но он думал только о том, что надо дойти до моста, и уже видел впереди изогнутую ленту реки, сверкавшую на солнце, как никель.
Вот уже один «Мессершмитт», крутясь, переворачиваясь боком через крылья, упал и исчез далеко внизу на темном фоне леса, а Кожич все еще вел свою эскадрилью, построенную в небе подковой.
Каждые две секунды он взглядывал на самолеты — вправо и влево. И всякий раз прежде всего вправо — на самолет Манькова.
И вдруг он увидел, как черный дым вырвался из самолета Манькова. Они уже дошли до реки и шли над рекой, отстреливаясь от истребителей. Дым был так густ, что временами окутывал весь самолет Манькова, как плащом, и скрывал его из виду. Длинным грязным хвостом тянулся он за ним в пронизанном солнцем воздухе.
Сейчас он упадет. Но нет, он не падает. Он по-прежнему идет вперед, этот упорный самолет, никогда не меняющий места в строю, и даже ведет огонь сквозь дым, окутывающий его. У Кожича сердце сжимается от муки. Вперед, вперед! Вот уже отчетливо виден железнодорожный мост через реку, тоненький, как струнка. Надо снижаться, почти немыслимо попасть в мост с такой высоты. Вся эскадрилья идет на снижение, волоча полосу дыма за собой. В пылающем самолете Маньков летит справа от Кожича, не желая покинуть своего места в строю.
Кожич уже ложился на боевой курс, когда самолет Манькова выпал наконец из строя. Пылающий в воздухе костер устремился вниз. Но и пылая, и падая, он продолжал идти к мосту. Воля Манькова управляла им до последнего мгновения. Он разбился о мост, и бомбы взорвались, и, когда огромный клуб дыма отполз в сторону, Кожич увидел, что моста больше нет.
А как же Кайт? Находился на самолете Манькова и погиб вместе со своим хозяином во время его последнего подвига?
Так и решил Кожич, когда вернулся на аэродром и не нашел Кайта у старта. Но техники сказали ему, что Маньков на этот раз не взял Кайта с собою и Кайт ждал его, пока самолеты не вернулись на аэродром. Когда же он увидел, что на посадку идут не шесть, а пять самолетов и самолета Манькова нет между ними, он вдруг повернулся и побежал, побежал прочь, в дальний угол аэродрома, где рос не выкорчеванный еще ольшаник, и скрылся в кустах.
Четыре дня Кайт не появлялся, и никто его не видел. На пятые сутки ночью Кожич, лежа в землянке, услышал протяжный вой. Он накинул на себя реглан и вышел из землянки.
В темноте что-то мягкое, теплое прикоснулось к его ногам.
— Кайт!
Кожич нагнулся и погладил Кайта. Кайт подпрыгнул и лизнул его в лицо, как лизал прежде Манькова.
С тех пор они неразлучны.
1943