Господи ты боже мой, ну и крику было у нас из-за этих лесов да пастбищ! Уж как хлопотали паны, как муторили, и инженеров да адвокатов подкупали, лишь бы от всяких тягот избавиться! Хитрые головы. Они знали, что хоть император и дал мужикам свободу и отменил панщину, а все же, если не дадут они им лесов и пастбищ, то придется мужику или на корню погибать, или к ним же «приидите поклонимся», — и cнова вернется тогда панщина, хоть и в другой одежке, ну, а мужику от этого совсем не легче.
И вы думаете, не вернулась у нас панщина? Вот приходите только да поглядите на наше село, сами удостоверитесь. Правда, приказчики да экономы не разъезжают, как прежде, под окнами с нагайками, на панском дворе нет уже той дубовой колоды, на которой бывало каждую субботу происходила «общая палочная расправа», но посмотрите вы на людей, потолкуйте вы с ними! Черные, как земля, хаты убогие, ободранные, старые, набок покосились. Плетней почти совсем нет, хотя лес вокруг села, как море: приходится людям посевы свои обкапывать рвами да обсаживать вербами, как на Подолье. Скот истощенный, заморенный, да и то редко у какого хозяина найдется. А спросите вы у идущих с серпами и косами: «Куда идете, люди?», и вам наверняка ответят: «На панское поле жито жать» или «На панский луг косить». А если вы удивитесь, как это так, что они идут теперь к пану на работу, когда у себя-то еще ничего и не начинали, а тут пора жаркая, колос осыпается, то они разве только головами покачают и ответят грустно: «Что ж поделаешь! Сами видим, и сердце у нас разрывается, да что поделаешь! Задолжали мы пану, а у него такой порядок, что хоть гром разразись, а отработай сначала пану, а потом уж себе». Это у нас так из года в год ведется: у пана делаем все во-время, и хорошо, и чисто, а свое тем временем пропадает и гибнет в поле. И ловко это придумал наш пан! У него лес, а у нас и хворостинки во двор без его ведома не внесешь! У него пастбище, а у нас скот пропал, погиб, а который остался, ходит, как сонный. У него поле в порядке, чистое, а наше поросло пыреем, горчаком да бурьянами, навозу нет, чтоб удобрить, скотинки рабочей нет! А если что и на том уродится, все равно оно на поле пропадет, оттого что должны мы пану наперед отработать, пока дни погожие стоят. И никогда мы не можем до хлеба доработаться, не можем на свои ноги стать, не можем выбиться из-под панских рук. А пан нажимает, о, нажимает во-всю! Он у нас теперь общественный начальник, какой-то его прислужник писарем, и все наше общество должно гнуться по их воле. Бедняка не выпустит из села ни на заработки, ни на службу, паспорта не даст. «Сиди тут, не суйся, работай у себя!» А у себя, разумеется, нечего работать — ступай к пану. А пан — бух по десять крейцеров за день, да в самую страдную пору, и должен ты работать, ведь деться-то некуда! Так вот прикрутил он нас и с каждым разом все больше прикручивает! Посудите же сами, надо ли нам еще какой другой панщины. Мне думается, что прежняя панщина, с розгами да приказчиками, не была такой тяжкой.
А теперь послушайте, как это он нас одурачил, чтоб на поле выгнать и забрать так в свои руки. Сам я был при этом и могу вам верно сказать и каждое слово хоть под присягой подтвердить. Вот слушайте!
Пошло все наше несчастье с переписи, знаете, той. что была в пятьдесят девятом году[8]. До этого времени жили мы с паном в добром согласии. Он нас трогать боялся, тогда, знаете, еще страх был среди панов, мазурскую резню помнили[9]. А нам трогать его и надобности не было: пастбище у нас было, в лесу мы рубили, как и отцы наши, с давних пор, и всегда мы считали, что лес этот общественный, даже общественного лесничего держали. А тут бах — перепись. Знаете, народ темный, не знает, что к чему, испугался. Наш мужик-то все боится, чтобы податей не повысили. Так и тогда: переписывать будут не только людей, но и скот! Дело тут неспроста.
А тут как раз в воскресенье, только кончилась служба божия, люди, как всегда, вышли из церкви, собрались на берегу реки совет держать. Там и войт приказы какие-то оглашает, а другие о страде беседуют. А тут пан. «Так, мол, и так, господа крестьяне, дело важное, перепись. Я вам приятель, я теперь такой же мужик, как и вы. Знаете, император всех нас уравнял, нынче нет уже панов…» Ну, попросту говоря, начал он нас дурить. Мы и рты пораскрывали — ведь впервые слышим от нашего пана человеческое слово! «Так и так, — продолжает он дальше, — перепись важное дело. Кому угодно, прошу зайти ко мне, должен сказать кое-что важное: как вам следует держаться во время переписи». И пошел он прямо к себе во двор. А мы все, сколько нас было, толпою за ним. Вошли на панский двор. Стал он на крыльце, окинул взглядом людей, а потом вызвал несколько человек постарше к себе и пошел с ними в комнату. Стоим мы, дожидаемся. Возвращаются наши старики.
— Ну, ну, что пан говорил, что за дело?
А старики наши головами седыми качают и всё бормочут:
— Так-то так, оно-то правильно! — А потом к нам: — Идем в село, чего тут шум на папском дворе подняли? Место вам тут для сходки?
Пошли мы.
— Знаете, люди добрые, почтенное общество, — заговорили наши старики, когда мы снова расположились на берегу, — завтра должна приехать к нам перепись. Так вот пан наш, дай ему бог здоровья, просил нас предостеречь общество. Обратите внимание, говорит, на скот! Они переписывают скот, а потом наложат на нас по рынскому налога на каждую голову. А если скажете, что пасете в лесу, то будете и за лес двойной налог платить: раз за лес, а другой раз за то, что пасете. И вот советует пан сделать так: перво-наперво не говорить, что пасем в лесу, спрятать на день часть скота в лесу, а во время переписи показывать скота меньше, чем имеем. Так, говорит, делают и по другим селам. А лес, говорит, как был ваш, так и останется, ведь перепись землями не занимается.
Посоветовались, посоветовались и решили послушать пана. Вот ведь дураки! И у кого было пять голов скота, он — три в лес, а две для показу оставляет; у кого десять голов — семь в лес, а трех оставляет. Целое стадо коров со всего села загнали в лес, в дебри да заросли непроходимые, и ждем спокойно переписи. Так тяжело человеку приходится с этими податями, а тут еще пан напугал нас новой будто бы прибавкой, что мы и не колебались попросту обмануть эту перепись, чтобы только как-нибудь да уйти от беды.
На другой день рано, так около обеда, уже перепись в селе. Переписывают. Ну, мы все держимся, как нам посоветовали, показываем как можно меньше скота, отказываемся от того, что пасем в лесу, да еще радуемся, что так гладко идет дело. Но дошла перепись подконец и до пана. Кое-кто из люден пошел из любопытства вместе с ней. Вскоре прибегают в село, запыхавшись, испуганные…
— Что мы наделали! — кричат. — Тут что-то не так, тут дело плохо! Не толкнул ли нас пан на какую погибель? Он записал не только весь свой скот, но и наш, что в лесу спрятан, и комиссия поехала туда!
Мы остолбенели, услыхав о таком странном деле. Собрались тотчас все вместе и побежали в лес. Комиссии уже не было. Спрашиваем у пастухов.
— Были, — говорят, — паны и наш помещик, что-то писали, считали скот, но нас ни о чем не спрашивали.
Мы в село; говорят нам, что комиссия уже выехала со двора окольной дорогой. Двинулись мы за ней, догнали в другом селе. Так, мол, и так, рассказываем, — паны наш скот в лесу считали…
— Как он может быть ваш, если вы сами говорили, что больше скота у вас нет и в лесу вы не пасете?
— Правда, мы-то говорили, но это нам пан посоветовал.
— Так что же вы теперь хотите? Чтоб мы вторую перепись у вас проводили, что ли? До свиданья! Что сами натворили, то и получите. Что написано, то пропало. Впрочем, нет, вы можете подать жалобу, но говорим вам наперед, что жалоба вам не поможет, а только сами еще под суд попадете за то. что обманывали имперскую комиссию.
С тем мы и вернулись.
— Пропало, — сказали мы. — посмотрим, что из этого выйдет.
Ждем год, другой — нет ничего. Пан опять по-хорошему с нами, только если когда напомнишь про перепись, то усмехнется и скажет:
— Э, да что там, шутка, да и все!
Только на третий год слышим — какая-то комиссия едет в село, пастбище межевать.
«Черти тебя принесли! — думаем мы себе. — Это что еще, зачем, по какому поводу? Пастбище наше спокон веку, зачем его межевать?» Правда, мы в последние годы один кусок поделили между крестьянами и вспахали. Думаем себе: может, приехали вымерить, сколько мы запахали, а сколько еще осталось. А комиссия прямо к пану во двор. Пообедали, а затем на пастбище. Разложили планы, пан сам с ними ходит и показывает: отсюда тянется и до сих пор, а это они запахали.
Подошли мы к той комиссии, кланяемся издали, потом подошли поближе, опять кланяемся, а комиссия и не смотрит. Затем войт набрался смелости и говорит:
— Это, извините, наше пастбище, с самого начала, зачем вы его меряете и ставите вехи?
— А ты кто такой? — спрашивают паны.
— Я войт общественный.
— Ну и хорошо, — отвечают они, а сами свое продолжают.
Отметили вехами вспаханный кусок» а остаток опять-таки особо. Мы уже с войтом за ними ходим да поглядываем, но что они говорят, не понимаем — по-немецки лопочут. Потом кончили и садятся в бричку. Войт за ними, не отступает и все допытывается. Тогда один из панов встает в бричке и обращается к нам:
— Вы, люди, видели, как комиссия мерила пастбище?
— Да, видели, — говорим.
— И видели, как вехи ставила? — И это видели.
— И знаете, что вон там, — он показал на запаханную полосу. — это ваше, общественное, а вот это — панское?
— А, что, как? — вскрикнули мы все, как ошпаренные, и — к комиссии. Комиссия бежать.
На другой день гонят наши пастухи скотину на пастбище, а там панские слуги:
— Марш отсюда, это панское пастбище, не смей и ногой ступить сюда!
Пастухи завернули скот, гонят в лес, а там панские лесники и гайдуки:
— Марш отсюда, лес панский, не смей и за ров ногой ступить!
Пастухи, само собой, дети, в слезы, гонят скот назад домой. Крик, шум в селе такой поднялся, точно кто все село с четырех сторон поджег.
Что тут делать? Бабы кричат:
— Мы с ухватами пойдем и панским слугам головы поразбиваем!
Но мужья, кто постарше, кое-как их утихомирили и тотчас выбрали с десяток человек, чтобы ехали они в самый Львов, к адвокату, посоветоваться. Выбрали и меня. Поехали мы, нашли адвоката, украинца, заслуженного, говорят, и честного. Пришли к нему, рассказываем: так, мол, и так.
— Что ж, — говорит, — начнем процесс. Раздобудьте свидетелей, документы, денег, а тем временем сидите себе спокойно, ибо всякое сопротивление только повредит делу.
— Но, пан, милый ты наш, — говорим мы, — как нам тут сидеть спокойно, если некуда скотину выгнать? А без корму скотина и вовсе пропадет!
— А что ж, — говорит адвокат, — могу я вам посоветовать? Если выиграем процесс, должен будет пан возместить вам все убытки, а теперь изворачивайтесь, как можете.
С тем мы и ушли. Начался процесс. Сколько мы денег на него ухлопали, бог один ведает. Я одному только адвокату да на гербовые марки что-то больше семисот рынских отсчитал. Общество тянулось из последнего, хоть и нелегко ему приходилось. Ведь лес-то и пастбище в панских руках остались, и мы должны были большую часть скота продать тотчас почти задаром, потому что нечем было кормить. А остальной скот толкался, да и сейчас толчется то на гусином лужку, то на поле, что под паром лежит, то на огородах. Сады наши из-за этого попортились, пасеки повывелись, а скотинка ходит одна кожа да кости.
Семь лет тянулся наш процесс, и было так, будто кто семь лет подряд жилы тянул из общества. Совсем обеднели мы за это время, но к пану ни-ни, упорствовали. Пан тоже. Уж в каких мы судах, в каких инстанциях не побывали! И в округе, и в губернии, и в министерстве, и бог знает где. В одном месте проиграем — кассацию подаем; в другом выиграем — пан подает кассацию, а конца все нет да нет. Ну, наконец — слава тебе, господи! — дождались мы: приходит судебный пристав, приносит нам резолюцию из самой высшей министерии. Так, мол, и так, чтоб порешить спор между обществом и панским двором, назначается губернская комиссия, которая на спорном месте все и рассмотрит, документы проверит, выслушает свидетелей и вынесет окончательное решение. И должны обе стороны в назначенный день явиться на спорное место со всеми своими доказательствами. Решение этой комиссии апелляции не подлежит и будет приведено в исполнение. Ну, слава тебе, господи, подумали мы себе. Теперь уж наверняка наша правда будет, если комиссия будет судить на месте. Тут каждый сможет сказать все, что знает, каждого выслушают, а в таком случае должны же будут признать, что правда на нашей стороне.
Пан наш, получив такую же резолюцию, очень что-то приуныл и нос повесил, но потом, видно, что-то надумал, сел в бричку и — во Львов. Куда он ездил, неизвестно, но двое из наших людей, что тогда были во Львове, рассказывали потом, что видели его, как разъезжал он по городу с нашим адвокатом. Разумеется, рассказывали они это тогда уже, когда все кончилось! Достаточно того, что спустя два-три дня приехал наш пан из Львова уже повеселевший и даже обрадованный. Глядим мы, но не знаем, что это означает.
Наведались и мы к своему адвокату. Обрадовался очень. «Выиграем дело, — говорит. — Я сам, — говорит, — выступлю с вами на месте спора перед комиссией. Но за день до этого приходите ко мне сюда: войт, доверенные, свидетели, привезите с собой какие у вас есть бумаги, надо будет все пересмотреть, посоветоваться. Знаете, как перед битвой на войне готовятся, так вот и нам надо приготовиться. Приезжайте пораньше, и я объясню каждому, что и как ему говорить следует, — дело, как видите, запутанное, а после полудня сядем на телегу и — айда в село, чтобы в назначенный день быть пораньше на месте спора».
Послушались мы его совета, да еще и благодарим. Собрались: войт, двое доверенных и трое самых старших хозяев на селе как свидетели, собрали все старые бумаги, какие у кого были, и поехали в полночь во Львов, за день до приезда комиссии в село. Приходим рано утром к адвокату — нет дома, куда-то ушел, но скоро вернется, просил подождать. Ждем мы, ждем — нет адвоката. Уже десятый, одиннадцатый, двенадцатый час — нет. Проголодались мы, пошли к возам перекусить. Прибегаем поскорее назад — нет еще адвоката. Что за беда! Уже первый час, глядь и второй, а там и третий — тут бы нам как раз домой ехать пора, чтобы к вечеру поспеть, а его нет. Наконец, этак часу в четвертом, идет он.
— Ах, простите, пожалуйста, — говорит, — очень прошу прошенья, господа хозяева, но вина не моя, что я так опоздал: был в суде, слушалось дело, зашита затянулась до сих пор. Ну, это ничего, мы еще успеем все устроить как следует. Прошу в комнаты!
— А может, мы сейчас бы сели на подводу да поехали в село? — сказал я. — И пан могли бы пересмотреть там бумаги и научить нас, что следует нам говорить.
— Э, да чего там торопиться, — сказал он. — Доехать успеем, а просмотреть бумаги дело недолгое.
Вошли мы с ним вместе к нему в комнату и сели. Бумаг внесли целый ворох. Принялся он все это читать: мигает, читает, не спеша, внимательно, иногда расспрашивает нас кое о чем, мы отвечаем, он снова читает, а тут уж и полчаса прошло, а там и час, глядь — и второй прошел, он ничего. Сидим мы, как на иголках, ерзаем, потеем, а он все нас выспрашивает, как на допросе, все бумаги читает, бормочет про себя… Ну что тут делать! Уж мы ему сколько раз напоминали: ехать бы пора. А он все свое: сейчас, сейчас! И опять за чтение. Шесть часов пробило, когда дочитал он.
Ну, думаем, слава тебе, господи, конец уже этому чтению, поедем! Э, как бы не так! Как начал теперь наш адвокат растолковывать нам весь процесс сначала, обстоятельно, подробно, будто мы совсем ничего не знаем. Говорит, говорит, а мы прямо из себя выходим. Тут другой бы человек вскочил, плюнул ему в глаза и ушел, ан нет! Начал он нас учить дальше, как должны мы говорить перед комиссией — правда, хитро учил! Таким ясным стало нам все дело, так хорошо каждый из нас знал, что ему говорить, прямо любо. Одно жаль: как кончилось это обученье, десять часов пробило. Совсем стемнело. Он только теперь будто заметил, а тут еще погромыхивать стало.
— Ого, да что это, вечер уже? — заметил он оглялываясь.
— Да, уж вечер, — ответили мы, как приговоренные.
— Что ж теперь делать? Как ехать?
— А разве я знаю? — ответил я. — Теперь трудно ехать, дорога плохая, да и далеконько, лесом!..
— Сами не знаем, что делать! — ответили наши люди.
— А в котором часу должна завтра приехать комиссия?
— К десяти утра.
— К десяти? Э, да это только так говорится! Переночуйте вы здесь, а завтра встанем пораньше и покатим в село, да так, что пыль столбом. К восьми будем там. А теперь идите, как раз тут возле моего дома шинок есть. Шинкарь человек порядочный, там переночуете, а завтра, помните, не запаздывать, я буду ждать вас!
Что делать! Рады не рады, ушли мы. А шинкарь будто нас только и поджидал.
— Не от пана ли вы адвоката? — спрашивает.
— Да, да.
— Ну, ну, заходите, место для вас найдется, ночуйте себе на здоровье! А может, что подать?
— Да, дайте, пожалуй, по стакану водки, крепче спаться будет.
Выпили мы, улеглись в добрый час и сразу уснули, как убитые. Долго ли мы так спали, бог ведает. Достаточно того, что просыпаюсь я — день белый! Подбегаю к окну, смотрю на солнце, а оно уже и за полдень перевалило. Оглядываюсь — все наши хозяева спят, как убитые. Господи боже, что же это такое? Сон ли это, или явь? Закричал я изо всех сил — нет, не сон! Вскочили они и тоже к окну. А что это? Полдень уже миновал? Неужто мы так долго спали? Вот случай-то несчастный! Завертелись мы, а тут у каждого в голове шумит, кости все ноют, как побитые! Зовем шинкаря:
— Сколько вам за ночлег полагается?
— Немного, всего шесть рынских.
— Как? Что? Каким это образом?
А он, злодей, видя, что нам к спеху, что расшибаемся мы и чуть не чубы на себе рвем от нетерпенья, стал себе в дверях да только усмехается, бороду поглаживая:
— Так у меня все гости платят!
Некоторые из нас начали с ним торговаться, но где там — и слова не дает вымолвить. Бросили мы деньги, сколько хотел он, и — к адвокату. Прибегаем — нет дома, утром ждал-ждал нас, а потом один поехал, велел, чтобы мы как можно скорее его догоняли.
— А бумаги-то наши?
— Бумаги оставил, вот вам ваши бумаги.
Вот так штука — поехал, а бумаг и не взял! Господи милосердный! Что с нами тогда творилось, и подумать страшно. Там, думаем мы, без нас уже порешили, общество проиграло, что нам люди скажут? Какая еще беда ждет нас? Мы точно наперед знали, что нас ожидало, да и нетрудно было тогда все наперед видеть.
Погнали мы домой, да не в село, а прямо на пастбище. Нет никого. Мы — в лес. Нет никого. А тут и вечер скоро наступит. Мы к пану во двор, а там песни, смех, гостей принимают, музыка — это пан комиссию угощает. Смотрим мы — и наш адвокат в комнатах, красный, веселый, говорливый. Сколько проклятий в ту минуту на его голову посыпалось, столько он, должно быть, за всю свою жизнь стаканов вина не выпил! Мы прямо застыли, ничего не говорим, ни о чем не расспрашиваем. Да и зачем? Сами знаем, беда стряслась. Точно остолбенев, мы стали на крыльце, стоим, дожидаемся, а сами не знаем, кого и зачем. Паны вдруг нас увидели, подняли смех в комнатах, но к нам никто не выходит. Панские слуги проходят мимо, тоже смеются, над нами издеваются, толкают нас, но нам ни слова. Панские собаки приходят, обнюхивают нас, иные зарычат, а другие тихо отойдут. А мы хоть бы что, стоим, как неживые. Уже завечерело, в комнатах зажгли свет, паны и пани песни какие-то завели, на дворе дождь начал накрапывать, а мы стоим все на крыльце и глаза в сияющие окна уставили, с дрожью в теле и отчаянием в сердце.
Но в конце концов, поздно уже ночью, распахнулись двери, и начали паны один за другим выкатываться к своим бричкам. Прежде всех паны из комиссии. Проходя мимо нас, самый толстый из них остановился, поглядел на нас грозно и говорит:
— Вы кто такие? — Здешние.
— Что вам надо?
— Чем наш процесс окончился?
— Ваш процесс? И вы только теперь об этом узнать пришли? Пьяницы вы этакие! Это вы-то достойны пастбища, достойны леса? А нищенскую суму не угодно?
Ступайте домой и не смейте об этом и вспоминать! Миновали года, когда добро распирало бока! Пропали, Иван, денежки!
Вся комиссия захохотала, уселась в брички и поехала. Вслед за комиссией вышел пан адвокат, крадучись, точно вор, смущенный, пьяный будто.
— А, вы здесь, вы здесь? — лепетал он. — Ждал вас, ей-богу, ждал. Почему не приходили?
— А много вам наш помещик заплатил, чтоб вы нас в городе задержали, пока комиссия тут присудит в его пользу?
— Что? Как? А! Оскорбление чести!.. — лепетал он, усаживаясь в бричку, и покатил во весь дух со двора.
— Чтоб тебе голову сломить! — проговорили ему мы вдогонку.
Да и то напрасно: не сломил он себе головы, собака!
А тут и пан наш вдруг точно вынырнул перед нами. Стоял, покачиваясь, в открытых дверях.
— Хе-хе-хе, — говорил он с пьяным хохотом, — господа крестьяне, граждане жители, уполномоченные! Ну, что там слыхать? Как процессик идет? Ничего, ничего! Вот постойте, буду теперь я вас уму-разуму учить! Теперь запляшете вы под мою дудку! Я вам покажу, чтоб вы понимали!
И сдержал слово! Прикрутил всех так, что и дохнуть невозможно! Правда, общество не сразу уступило. Подали мы кассацию, но кассацию отклонили. Тогда мы решили защищать свои права силой, но этим еще больше себе навредили. Женщины, дети, мужчины и старики— все как-один двинулись из села, чтоб не позволить пану занять пастбище. Пан вызвал войско. Мы перед войском попадали наземь, крича:
— Хоть топчите нас, хоть стреляйте, а мы с этой земли не уйдем, это наше!
Но войска не стреляли и не топтали, а только разделились на две роты и двинулись на конях по хлебам, через плетни и — в село. Пришлось нам вернуться. Два месяца простояли в селе солдаты. Какой был скот получше — вырезали и поели, всех нас рязорили, а когда уехали, пан мог быть спокоен: общество было сломлено в разорено дотла и должно было само пойти к нему в руки.
Такая вот наша доля. Будет ли когда лучше, доведется ли нам хоть перед смертью вздохнуть свободней, господь знает. А пан изо всех сил старается, чтобы крепче и крепче опутать нас. Пять шинков в селе завел, школы нет, священника выбрал себе такого, что с ним заодно, а нам не с кем и посоветоваться, живем, как волы в ярме, и для детей уже не ждем лучшей доли…