- Ладно, - сказал полицейский чиновник, выслушав Гольдберга. - Мы начнем розыски. Но, судя по тому, что вы рассказываете, если он целую неделю сидел дома, заросший и немытый, валялся на диване, хлестал коньяк, а потом сбежал голый, как дикарь, то эго похоже на...

- Белую горячку! - воскликнул доктор Гольдберг.

- Да, - последовал ответ. - Скажем так: самоубийство в состоянии невменяемости. Я бы этому не удивился.

- Но тогда был бы найден труп, - неуверенно возразил доктор Гольдберг. - И потом: далеко ли он мог уйти голый? И зачем ему нужен был чемоданчик? А автомобиль, который заехал за ним? Нет, это больше похоже на бегство.

- А что, у него были долги? - вдруг спросил чиновник.

- Нет, - поспешно ответил доктор. Хотя Бенда всегда был в долгу, как в шелку, но это его никогда не огорчало.

- Или, например, какая-нибудь личная трагедия... несчастная любовь, или сифилис, или еше что-нибудь, способное потрясти человека?

- Насколько мне известно, ничего, - не без колебания сказал доктор, вспомнив один-два случая, которые, впрочем, едва ли могли иметь отношение к загадочному исчезновению Бенды.

Тем не менее, получив заверения, что "полиция сделает все, что в ее силах", и возвращаясь домой, доктор припомнил, что ему было известно об этой стороне жизни исчезнувшего приятеля. Сведений оказалось немного: 1. Где-то за границей у Бенды была законная жена, о которой он, разумеется, не заботился. 2. Бенда содержал какую-то девушку, жившую в Голешовице. 3. Бенда имел связь с Гретой, женой крупного фабриканта Корбела. Эта Грета бредила артистической карьерой, и поэтому Корбел финансировал какие-то фильмы, в которых его жена, разумеется, играла главную роль. В общем, было известно, что Бенда - любовник Греты и она к нему ездит, пренебрегая элементарной осторожностью. Но Бенда никогда не распространялся на эту тему. К женщинам он относился то с рыцарским благородством, то с цинизмом, от которого Гольдберга коробило.

- Нет, - безнадежно махнул рукой доктор, - в личных делах Бенды сам черт не разберется. Что ни говори, а я голову даю на отсечение, здесь какая-то темная история. Впрочем, теперь этим делом займется полиция.

Гольдберг, разумеется, не знал, что предпринимает полиция и каковы ее успехи. Он лишь с возрастающей тревогой ждал известий. Но прошел месяц, а новостей не было, и о Яне Бенде начали уже говорить в прошедшем времени.

Как-то вечером доктор Гольдберг встретил на улице старого актера Лебдушку. Они разговорились, и, конечно, речь зашла о Бенде.

- Ах, какой это был актер! - вспоминал старый Лебдушка. Я его помню, еще когда ему было двадцать пять лет. Как он играл Освальда *, этот мальчишка! Знаете, студенты-медики ходили к нам в театр посмотреть, как выглядит человек, разбитый параличом. А его король Лир, которого он играл тогда в первый раз! Я даже не знаю, как он играл, потому что все время смотрел на его руки. Они были как у восьмидесятилетнего старика - худые, высохшие, озябшие, жалкие... И посейчас я не понимаю, как он делал это! А ведь и я умею гримироваться. Но того, что мог делать Бенда, не сумеет никто! Только актер может по-настоящему оценить его,

Доктор Гольдберг с грустным удовлетворением слушал этот профессиональный некролог.

- Да, взыскательный был актер, - со вздохом продолжал Лебдушка. - Как он, бывало, гонял театрального портного! "Не буду, кричит, играть короля в таких мещанских кружевах. Дайте другие!" Терпеть не мог бутафорской халтуры. Когда он взялся, помню, за роль Отелло, то обегал все антикварные магазины, нашел старинный перстень той эпохи и не расставался с ним, играя эту роль: "Я, говорит, лучше играю, когда на мне что-то подлинное". Нет, это была не игра, это было перевоплощение!.. - неуверенно произнес Лебдушка, сомневаясь в правильности выбранных слов. - В антрактах он бывал угрюмый, как сыч, запирался у себя в уборной, чтобы никто не портил ему вдохновения. Он и пил потому, что играл сплошь на нервах, - задумчиво добавил Лебдушка. - Ну, я в кино, - сказал он, прощаясь.

- Я пойду с вами, - предложил Гольдберг, не зная, как убить время.

В кино шел какой-то фильм о морских путешественниках, но доктор Гольдберг почти не смотрел на экран. Чуть ли не со слезами на глазах слушал он болтовню Лебдушки о Бенде.

- Не актер это был, а настоящий дьявол, - рассказывал Лебдушка. - Одной жизни ему было мало, вот в чем дело. Жил он по-свински, доктор, но на сцене это был настоящий король или настоящий бродяга. Так величественно умел он подать знак рукой, словно всю свою жизнь сидел на престоле и повелевал. А ведь он сын бродячего точильщика... Посмотрите-ка на экран: хорош потерпевший кораблекрушение! Живет на необитаемом острове, а у самого ногти подстрижены. Идиот этакий! А борода? Сразу видно, что приклеена. Нет, если бы эту роль играл Бенда, он отрастил бы настоящую бороду, а под ногтями у него была бы настоящая грязь... Что с вами, доктор.

- Извините, - пробормотал доктор Гольдберг, быстро вставая, - я вспомнил об одном пациенте. Спасибо за компанию.

И он торопливо вышел из кино, повторяя про себя: "Бенда отпустил бы настоящую бороду... Он так и сделал! Как это мне раньше не пришло в голову!"

- В полицейское управление! - крикнул он, вскакивая в первое попавшееся такси.

Проникнув к дежурному офицеру, Гольдберг стал шумно умолять, чтобы ему во что бы то ни стало, как можно скорее, немедленно, сообщили, не был ли второго сентября или позднее найден где-нибудь - все равно где! - труп неизвестного бродяги. Против всяких ожиданий, дежурный офицер прошел куда-то посмотреть или спросить. Сделал он это скорее от нечего делать, чем из предупредительности или из интереса. В ожидании доктор Гольдберг сидел, обливаясь холодным потом, осененный страшной догадкой.

- Так вот, - сказал, вернувшись, офицер, - утром второго сентября лесничий в Кршивоклатском лесу обнаружил труп неизвестного бродяги, лет сорока. Третьего сентября из Лабы, близ Литомержице, извлечен неопознанный труп мужчины, лет тридцати, пробывший в воде не меньше двух недель. Десятого сентября в Немецком Броде обнаружен повесившийся, личность которого не установлена. Самоубийце около шестидесяти лет...

- Есть какие-нибудь подробности о бродяге в лесу? - спросил Гольдберг, затаив дыхание.

- Убийство, - сказал дежурный, пристально глядя на взволнованного доктора. - Согласно рапорту полицейского поста, череп покойного размозжен тупым орудием. Данные вскрытия: алкоголик, смерть наступила в результате повреждения мозга. Вот фотография, - добавил дежурный с видом знатока. - Здорово его отделали!

На снимке Гольдберг увидел труп, сфотографированный до пояса, одетый в лохмотья, в расстегнутой холщовой рубахе. На месте глаз и лба было сплошное кровавое месиво. Лишь в заросшем колючей щетиной подбородке и полуоткрытых губах заметно было что-то человеческое. Гольдберг дрожал, как в лихорадке. Неужели это Бенда?

- Были какие-нибудь особые приметы? - с трудом спросил он.

Офицер заглянул в бумаги.

- Гм... Рост его сто семьдесят шесть сантиметров, волосы с сединой, гнилые зубы...

Доктор Гольдберг шумно перевел дух.

- Значит, это не он. У Бенды зубы были, как у тигра. Это не он! Прошу извинения, что затруднил вас, но это не может быть он. Исключено...

- Исключено! - твердил он с облегчением, возвращаясь домой. - Может быть, Бенда жив. Может, он сейчас сидит где-нибудь в "Олимпии"' или "Черной утке"...

Ночью доктор Гольдберг совершил еще один рейд по Праге. Он обошел все кабаки и злачные места, где когда-то кутил Бенда, заглядывал во все укромные уголки, но Бенды нигде не было. Утром доктор вдруг побледнел, сказал себе, что он идиот, и бросился в гараж. Вскоре он был в управе одного из загородных районов и потребовал, чтобы разбудили начальника. На счастье, оказалось, что тот - пациент Гольдберга: доктор некогда собственноручно вырезал ему аппендикс и вручил на память в баночке со спиртом. Это отнюдь не поверхностное знакомство помогло доктору без задержки получить разрешение на эксгумацию, и уже через два часа он, вместе с недовольным всей этой затеей районным врачом, присутствовал при извлечении из могилы трупа неизвестного бродяги.

- Говорю вам, коллега, - ворчал районный врач, - что им уже интересовалась пражская полиция. Совершенно исключено, чтобы этот опустившийся грязный бродяга мог быть Бендой.

- А вши у него были? - с любопытством осведомился доктор Гольдберг.

- Не знаю, - был сердитый ответ. - Но разве можно опознать его сейчас, коллега! Ведь он месяц пролежал в земле...

Когда могила была вскрыта, Гольдбергу пришлось послать за водкой, иначе нельзя было уговорить могильщиков вытащить и отнести в покойницкую то невыразимо страшное, зашитое в мешок, что лежало на дне могилы.

- Идите смотрите сами, - бросил районный врач Гольдбергу и остался на улице, закурив крепкую сигару.

Через минуту из покойницкой, шатаясь, вышел смертельно бледный Гольдберг.

- Пойдите посмотрите! - хрипло сказал он и пошел обратно к телу. Указав на то место, которое когда-то было головой, он оттянул пинцетом остатки губ, и оба врача увидели испорченные черные зубы.

- Хорошенько смотрите! - сказал Гольдберг, вводя пинцет между зубов и снимая с них черный слой. Открылись два безупречно крепких резца.

Больше у Гольдберга не хватило выдержки, и он, схватившись за голову, выбежал из покойницкой.

Вскоре он вернулся, бледный и невероятно подавленный.

- Вот они - эти "гнилые зубы", - сказал он тихо. - Черная смола, которую артисты налепляют себе на зубы, когда играют стариков и бродяг. Этот оборванец был актером, коллега... Великим актером! - добавил он, безнадежно махнув рукой.

В тот же день доктор Гольдберг посетил фабриканта Корбела, крупного мужчину с тяжелым подбородком.

- Сударь, - сказал ему доктор Гольдберг, сосредоточенно глядя сквозь толстые стекла очков. - Я пришел к вам по делу актера Бенды...

- А! - отозвался фабрикант и заложил руки за спину. Значит, он нашелся?

- Отчасти. Я полагаю, вам это будет интересно хотя бы потому, что вы хотели ставить фильм с его участием... вернее, финансировали этот фильм.

- Какой фильм? - равнодушно спросил громадный мужчина. Ничего об этом не знаю.

- Я говорю о том фильме, - упрямо продолжал Гольдберг, в котором Бенда должен был играть бродягу... а ваша жена главную женскую роль. Собственно, все это делалось для госпожи Корбеловой, - добавил он невинно.

- А вам до этого нет никакого дела! - проворчал Корбел. Наверное, Бенда наболтал... Пустые разговоры. Что-то в этом роде, возможно, и предполагалось... Вам Бенда рассказывал, да?

- Нет, ведь вы велели ему молчать. Все держалось в полнейшей тайне. Но дело в том, что Бенда в последнюю неделю своей жизни отращивал бороду и волосы, чтобы выглядеть настоящим бродягой. Он был взыскателен к таким деталям, не правда ли?

- Не знаю, - отрезал хозяин. - Что вы еще хотите сказать?

- Так вот, фильм должны были снимать второго сентября, не так ли? Первая съемка была назначена в Кршивоклатском лесу на рассвете. Бродяга просыпается на опушке... в утреннем тумане... отряхивается от листьев и игл, прилипших к лохмотьям... Представляю себе, как мастерски Бенда сыграл бы это. Он оделся в самое скверное рванье, которое лежало у него на чердаке в корзине. Потому-то после исчезновения весь его гардероб и оказался в целости. Удивляюсь, почему никто не обратил на это внимания. Можно было рассчитывать, что он выдержит костюм бродяги в точности, вплоть до веревки вместо пояса. Точность костюмировки - это был его конек.

- Что же дальше? - спросил высокий человек, все больше отклоняясь в тень. - Я, собственно, не понимаю, зачем вы все это рассказываете мне.

- Потому что второго сентября часа в три утра вы заехали за ним на машине, - упрямо продолжал доктор Гольдберг, - наверное, это был не ваш собственный, а наемный автомобиль и наверняка лимузин. Правил, мне думается, ваш брат, он спортсмен и надежный сообщник. Подъехав к дому, вы, как было условлено с Бендой, не поднялись в квартиру, а дали сигнал. Вышел Бенда... вернее, грязный и заросший оборванец. "Поспешим, - сказали вы ему, - оператор уже должен быть на месте". И вы поехали в Кршивоклатхжий лес.

- Номер машины вам, по-видимому, неизвестен? - иронически осведомился человек в тени.

- Если бы я его знал, вы бы уже сидели за решеткой, раздельно сказал доктор Гольдберг. - На рассвете вы прибыли на место. Там превосходная натура - опушка леса, вековые дубы. Ваш брат, я думаю, остался у машины и стал возиться с мотором, а вы повели Бенду в сторону от дороги. Пройдя шагов четыреста, вы сказали: "Здесь". - "А где же оператор?" спросил Бенда. В этот момент вы нанесли ему первый удар.

- Чем? - раздался голос в тени.

- Свинцовым кистенем, - сказал Гольдберг. - Разводной автомобильный ключ был бы слишком легок для такого черепа. И потом вам надо было обезобразить лицо до неузнаваемости. Добив его, вы вернулись к машине. "Готово?" - спросил ваш брат, но вы, наверное, ничего не ответили, ведь убить человека не так просто.

- Вы с ума сошли, - проговорил человек в тени.

- Нет, я только напоминаю вам, как, вероятно, было дело. Вы хотели устранить Бенду из-за истории с вашей женой. Она начала уж слишком открыто...

- Вы, паршивый еврей, - прорычал человек в кресле, - как вы смеете...

- Я не боюсь вас, - сказал Гольдберг, поправляя очки, чтобы иметь более строгий вид. - У вас нет власти надо мною, несмотря на все ваше богатство. Что вы можете мне сделать? Не захотите у меня оперироваться? Да я бы вам и не советовал этого, откровенно говоря.

Человек в тени тихо засмеялся.

- Слушайте, вы, - сказал он странно веселым тоном, - если бы вы могли доказать хоть десятую долю того, что здесь наболтали, вы бы пришли не ко мне, а в полицию, не правда ли?

- Вот именно, - очень серьезно ответил Гольдберг. - Если бы я мог доказать хотя бы десятую часть, я не был бы сейчас здесь. Боюсь, что все это никогда не будет доказано. Сейчас даже нельзя доказать, что тот сгнивший бродяга - Бенда. Потому-то я и пришел к вам.

- Шантажировать? - спросил человек в кресле и протянул руку к звонку.

- Нет, вселять страх. У вас, сударь, не очень чувствительная совесть. Для этого вы слишком богаты. Но сознание, что кто-то еще знает об этом ужасе, знает, что вы и ваш брат - убийцы, что вы убили актера Бенду, сына точильщика, комедианта, вы - два фабриканта, - это сознание навсегда нарушит ваше вельможное равновесие. Пока я жив, вам обоим не будет покоя. Я хотел бы видеть вас на виселице! Но если это невозможно, я буду отравлять вам жизнь. Бенда был нелегким человеком, я-то его знал. Он часто бывал злым, высокомерным, циничным, бесстыдным, всем, чем хотите. Но это был художник. Все ваши миллионы не возместят этой утраты. Со всеми вашими миллионами вы не способны на тот королевский жест... - Доктор Гольдберг в отчаянии всплеснул руками. - Как вы могли решиться? Никогда вам не будет покоя, никогда! Я не позволю забыть это преступление. Я до смерти буду напоминать вам: "Помните Бенду, великого Бенду? Великого артиста Бенду?"

1928

ПОКУШЕНИЕ НА УБИЙСТВО

В тот вечер советник Томса кейфовал и, нацепив радионаушники, с благодушной улыбкой слушал славянские танцы Дворжака. "Вот это музыка!" - удовлетворенно приговаривал он. Вдруг на улице что-то дважды хлопнуло, и из окна на голову советника со звоном посыпались стекла. Томса жил в первом этаже.

Советник поступил так, как поступил бы каждый из нас: он несколько секунд подождал, что будет дальше, потом снял наушники и со строгим видом огляделся: что такое произошло? И только после этого перепугался, увидев, что окно, у которого он сидел, прострелено в двух местах, а дверь напротив расщеплена я в "ей засела пуля. Первым побуждением Томсы было с пустыми руками выбежать на улицу и схватить преступника за шиворот. Но когда человек в летах и ему свойственна известная степенность, он обычно пропускает первый импульс и действует уже по второму. Поэтому Томса кинулся к телефону и вызвал полицейский участок.

- Алло, срочно пошлите кого-нибудь ко мне. На меня только что покушались.

- А где это? - осведомился сонный и апатичный голос.

- У меня дома! - вскипел Томса, словно полиция была в чем-то виновата. - Это же безобразие - ни с того ни с сего стрелять в мирного гражданина, который сидит у себя дома. Необходимо строжайшее расследование! Этого еще не хватало, чтобы...

- Ладно, - прервал его сонный голос. - Пошлем кого-нибудь.

Советник сгорал от нетерпения; ему казалось, что этот кто-то тащится целую вечность. А на самом деле уже через двадцать минут к нему явился рассудительный полицейский инспектор и с интересом осмотрел простреленное окно.

- Кто-то выстрелил в окно, сударь, - деловито объявил он.

- Это я и без вас знаю, - рассердился Томса. - Ведь я сидел тут, у самого окна.

- Калибр семь миллиметров, - заметил инспектор, выколупывая ножом пулю из двери. - Похоже, что из армейского револьвера старого образца. Обратите внимание, этот тип должен был влезть на забор. Стой он на тротуаре, пуля пролетела бы выше. Значит, он целился в вас, сударь.

- Это замечательно! - с горечью отозвался Томса. - А я было подумал, что он просто хотел угодить в дверь.

- Кто же это сделал? - осведомился инспектор, не давая сбить себя с толку.

- Извините, я не могу дать вам его адрес, - иронически ответил советник. - Я этого господина не видел и позабыл пригласить его в дом.

- М-да, дело не так-то просто, - невозмутимо сказал инспектор. - Ну, а кого вы подозреваете?

У Томсы уже лопалось терпение.

- Что значит подозреваю! - воскликнул он раздраженно. Молодой человек, я ведь не видел этого мерзавца. Даже если бы он постоял там, ожидая от меня воздушного поцелуя, в темноте я его все равно не узнал бы. Знай я, кто он такой, стал бы я вас беспокоить, как вы думаете!

- Ну да, - успокоительно отозвался инспектор. - Но, может быть, вы вспомните, кому ваша смерть могла быть выгодна, кто хотел бы вам отомстить? Учтите, это не грабеж. Грабитель не стреляет без крайней необходимости. Может быть, у вас есть враги? Вот об этом вы и скажите, а мы расследуем.

Томса смутился: об этой стороне дела он не подумал.

- Понятия не имею, - неуверенно начал он, мысленным взором окидывая всю свою тихую жизнь чиновника и старого холостяка. - Откуда бы у меня взялись враги? - продолжал он с удивлением. - Честное слово, я ни одного не знаю. Нет, это исключено. - И он покачал головой. - Я ведь ни с кем не встречаюсь, живу замкнуто, никуда не хожу, ни во что не вмешиваюсь... За что мне мстить?

Инспектор пожал плечами.

- Я тем более не знаю, сударь. Но, может быть, к завтрашнему дню вы вспомните? Вы не боитесь оставаться здесь?

- Нет, не боюсь, - сказал Томса и задумался.

"Странное дело, - смущенно твердил он себе, оставшись один - почему, да, почему в меня стреляли? Ведь я живу прямо-таки отшельником. Отсижу на службе и иду домой... у меня и знакомых-то нет! Почему же меня хотели застрелить?" удивлялся он.

В душе росла горечь от такой несправедливости. Ему становилось жаль самого себя. "Работаю как вол, - думал он, - даже беру работу на дом, не расточительствую, не знаю никаких радостей, живу, как улитка в раковине, и вдруг, бац! Кому-то вздумалось пристукнуть меня. Боже, откуда у людей такая беспричинная злоба?" Советник был изумлен и подавлен. "Кого я обидел? Почему кто-то так неистово ненавидит меня?"

"Нет, тут, наверное, ошибка, - размышлял он, сидя на кровати с одним ботинком в руке. - Ну, конечно, меня спутали с кем-то. С тем, кому хотели отомстить. Да, это так, - решил он с облегчением. - За что, за что кто-нибудь может ненавидеть именно меня?"

Ботинок вдруг выпал из руки советника. Не без смущения он вспомнил, как недавно сболтнул страшную глупость: в разговоре со знакомым, неким Роубалом, допустил бестактный намек на его жену. Всему свету известно, что жена изменяет Роубалу и путается с кем попало; да и сам Роубал знает, но не хочет подавать виду. А я, олух этакий, так глупо брякнул об этом!.. Советнику вспомнилось, как Роубал с трудом перевел дыхание и стиснул кулаки. "Боже, - ужаснулся Томса, - как я обидел человека! Ведь он безумно любит свою жену. Я, конечно, попытался перевести разговор на другую тему, но как Роубал закусил губу! Вот уж у кого есть причина меня ненавидеть!

Конечно, не может быть и речи о том, что в меня стрелял он. Но я бы не удивился, если..." Томса оторопело уставился в пол. "Или вот, например, мой портной... - вспомнил он с тягостным чувством, - пятнадцать лет он шил на меня, а потом мне сказали, что у него открытая форма туберкулеза. Понятное дело, всякий побоится носить платье, на которое кашлял чахоточный. И я перестал у него шить.

А он пришел просить, сижу, мол, без работы, жена болеет, надо отправить детей в деревню... не удостою ли я его вновь своим доверием. О господи, как он был бледен и как болезненно обливался потом! "Господин Колинский, - сказал я ему, ничего не выйдет, мне нужен портной получше, я был вами недоволен". - "Я буду стараться, господин Томса", - умолял он, потный от испуга и растерянности, и чуть не расплакался. "А я, - вспомнил советник, - я спровадил его, сказав: "Ну, там видно будет", - хорошо известная беднякам фраза! Портной тоже может меня ненавидеть, - ужаснулся советник, - ведь это страшно: просить кого-нибудь о спасении жизни и получить такой бездушный отказ! Но что мне было делать? Я знаю, он в меня не стрелял, но..." У советника становилось все тяжелее на душе.

Вспомнилось еще кое-что... "Как это было нехорошо, когда я на службе взъелся на нашего курьера. Никак не мог найти один документ, ну. и вызвал этого старика, накричал на него при всех, как на мальчишку. Что, мол, за беспорядок, вы идиот, во всем здесь хаос, надо гнать вас в шею!.. А документ потом нашелся у меня в столе! Старик тогда даже не пикнул, только дрожал и моргал глазами..." Советика бро215 сило в лор. "Но ведь не следует извиняться перед подчиненными, даже если немного обидишь их, - успокаивал он себя. - Как, должно быть, подчиненные ненавидят своих начальников. Ладно, я подарю этому старику какой-нибудь старый костюм... Нет, ведь и это его унизит..."

Советник уже не мог лежать в постели, одеяло душило его. Он сел и, обняв колени, уставился в темноту; мучительные воспоминания не покидали его... "Или, например, инцидент с молодым сослуживцем Моравеком; Моравек - образованный человек, пишет стихи.

Однажды он плохо составил письмо, и я сказал ему: "Переделайте, коллега!" И хотел бросить эту бумагу на стол, а она упала на пол, и Моравек нагнулся, покраснев до ушей... Избил бы себя за это! - пробормотал советник. - Я же люблю этого юношу, и так его унизить, пусть даже неумышленно!.."

В памяти Томсы всплыло еще одно лицо: бледная, одутловатая физиономия сослуживца Ванкла. "Бедняга Ванкл, он хотел стать начальником вместо меня. Это дало бы ему на несколько сотен в год больше, у него шестеро детей... Говорят, он мечтает отдать свою старшую дочь учиться пению, а денег не хватает. И вот я обогнал его по службе, потому что он такой тяжелодум и работяга. Жена у него злая, тощая, ожесточенная вечными нехватками. В обед он жует сухую булку..."

Советник тоскливо задумался. "Бедняга Ванкл, ему должно быть обидно, что я, одинокий, получаю больше, чем он. Но разве я виноват? Мне всегда бывает неловко, когда этот человек укоризненно глядит на меня..."

Советник потер вспотевший лоб. "Да, - сказал он себе, - а вот на днях кельнер обсчитал меня на несколько крон. Я вызвал владельца ресторана, и он немедля уволил этого кельнера. "Вор! - кричал он. - Я позабочусь о том, чтобы никто во всей Праге не взял вас на работу!" А кельнер не сказал ни слова, повернулся и пошел. Тощие лопатки вздрагивали у него под фраком..."

Советнику не сиделось на постели. Он пересел к радиоприемнику и надел наушники. Но радио молчало, была безмолвная ночь, тихие ночные часы. Томса опустил голову на руки и стал вспоминать людей, встреченных им в жизни, непонятных маленьких людей, с которыми он не находил общего языка и о которых прежде никогда не думал.

Утром, немного бледный и растерянный, зашел он в полицейский участок.

- Ну, что, - спросил инспектор, - вспомнили вы, кто вас может ненавидеть?

Советник покачал головой.

- Не знаю, - нерешительно сказал он. - Таких людей столько, что... - Он безнадежно махнул рукой. - Кто из нас знает, сколько человек он обидел... Сидеть у окна я больше не буду. И, знаете, я пришел попросить вас прекратить это дело...

1928

РАССКАЗЫ ИЗ ДРУГОГО КАРМАНА

Переводы Т. АКСЕЛЬ и Ю. МОЛОЧКОВСКОГО

РЕДКИЙ КОВЕР

- Гм... - сказал доктор Витасек. - Я, знаете ли, тоже кое-что смыслю в персидских коврах. Согласен с вами, господин Таусиг, что нынче они не те, что прежде. В наши дни эти восточные пройдохи не утруждают себя окраской шерсти кошенилью, индиго, шафраном, верблюжьей мочой, чернильным орешком и разными другими благородными органическими красителями. Да и шерсть уже не та, а узоры такие, что смотреть противно. Да, утрачено искусство ткать персидские ковры! Потому-то в такой цене старинные, вытканные до тысяча восемьсот семидесятого года. Но такие уники попадаются в продаже очень редко, только когда какая-нибудь родовитая фамилия "по семейным обстоятельствам", - так в почтенных домах называют долги, - реализует дедовские ценности. Однажды в Рожмберкском замке я видел настоящий "трансильван", это, знаете ли, такие молитвенные коврики, турки выделывали их в семнадцатом веке, когда еще хозяйничали в Трансильвании. В замке туристы топают по "ему горными подкованными ботинками, и никто понятия не имеет, какая это ценность... ну, просто хоть плачь! А один из самых драгоценных ковров в мире находится у нас, в Праге, и никто об этом не знает.

Дело обстоит так. Я знаю всех торговцев коврами, какие есть в нашем городе, и иногда захожу к ним поглядеть на товар. Видите ли, их закупщикам в Анатолии и Персии иной раз попадается старинный ковер, украденный в мечети или еще где-нибудь; они суют его в тюк обычного метрового товара и потом он продается на вес, что бы в нем ни было. Вот я и думаю, не попадется ли мне в таком тюке "ладик" или "бергамо". Потому-то я и заглядываю в эти лавки, сажусь на кипу ковров, покуриваю и гляжу, как купцы продают профанам всякие там "бухары", "тавризы" и "саруки". Иной раз спросишь: "А что это у вас в самом низу, вот этот, желтый?" И, глядь, оказывается, "хамадан".

Так вот, зашел я однажды в Старом Месте к некоей госпоже Севериновой, у нее лавка во дворе, и там иногда попадаются отличные "караманы" и "келимы".

Хозяйка лавки - такая круглая веселая дама, очень словоохотливая. У нее есть любимая собака, пудель, этакая жирная сука, глядеть тошно. Толстые собаки обычно сварливы и как-то астматически и раздраженно тявкают, я их не люблю. А кстати, видел кто-нибудь из вас молодого пуделя? Я - нет. По-моему, все пудели, как и все инспекторы, ревизоры, акцизные надзиратели, всегда в летах, такая уж это порода. Но так как я хотел поддерживать с Севериновой дружеские отношения, то обычно присаживался в том углу, где на большом, вчетверо сложенном ковре сопела и пыхтела ее собачоика Амина, и почесывал этой твари спину - Амине это очень нравилось.

- Госпожа Северинова, - говорю я однажды, - что-то плохо у вас идет торговля. Ковер, на котором я сижу, лежит тут уже три года.

- Куда там, дольше! - отвечает хозяйка лавки. - Он в этом углу лежит добрых десять лет. Да это не мой ковер.

- Ага, - говорю я, - так он принадлежит Амине.

- Ну, что вы, - засмеялась Северинова, - не ей, а одной даме. У нее дома тесно, держать его негде, вот она и положила ковер у меня. Мне он порядком мешает, но по крайней мере есть на чем спать Амине. Верно, Аминочка?

Я отвернул угол ковра, хотя Амина сердито заворчала.

- Довольно старый ковер, - говорю. - Можно на него посмотреть?

- Конечно, - отозвалась хозяйка и взяла Амину на руки. Поди сюда, Амина, господин только посмотрит, а потом ты опять ляжешь. Куш, Амина, нельзя ворчать! Ну, иди, иди сюда, дурочка!

Тем временем я развернул ковер, и сердце у меня екнуло, это был белый анатолийский ковер семнадцатого века, местами протертый до дыр, представьте себе! - так называемый "птичий" - с изображением каких-то сказочных существ и птиц, это запрещенные магометанской религией мотивы. Уверяю вас, такой ковер - неслыханная редкость! А этот экземпляр был не меньше, чем пять на шесть метров и восхитительной расцветки; белый с бирюзово-синим и вишневоалым узором. Я отвернулся к окну, чтобы хозяйка не видела моего лица, и говорю: - Довольно ветхая штука, госпожа Северинова, а тут он у вас и вовсе слежится. Знаете что, скажите вашей даме, что я куплю этот ковер, ежели ей негде его держать.

- Не так-то это просто, - отвечает Северинова. - Ковер не продается, а владелица его живет все больше в Мерано и Ницце. Я даже не знаю, когда она бывает здесь. Но попробую узнать.

- Будьте добры, - сказал я равнодушнейшим топом и ушел.

К вашему сведению: купить вещь за бесценок - дело чести коллекционера. Я знаю одного очень известного и богатого человека, который собирает книги.

Ему ничего не стоит отдать тысячу-другую за какую-нибудь старую книжонку, но, если удается, купить у старьевщика за две кроны первое "здание стихов Иозефа Красослава Хмеленского *, он чуть ие прыгает от радости. Это тоже спорт, вроде охоты на серн.

Вот и втемяшилось мне в голову по дешевке: купишь "птичий" ковер и подарить его музею, потому что такому уникальному предмету место только там.

И чтобы рядом повесили табличку с надписью "Дар доктора Витасека". Что поделаешь, каждый тщеславен на свой лад. Признаюсь, я прямо-таки потерял покой.

Немалых усилий стоило мне назавтра же не побежать к Северинихе. Я только и думал, что о "птичьем" ковре. "Надо выждать еще денек", - твердил я себе каждое утро. Человеку иногда хочется помучить самого себя.

Недели через две мне пришло в голову, что тем временем кто-нибудь другой может перехватить "птичий" ковер у меня под носом, и я помчался в лавку.

- Ну, как? - кричу еще в дверях.

- Что как? - удивилась госпожа Северинова.

Я спохватился.

- Да вот, - говорю, - проходил мимо вас и вспомнил об этом белом ковре. Продаст его та дама или нет?

Севериниха покачала головой.

- Бог весть! Она сейчас в Биаррице, и никто не знает, когда вернется.

Я поглядел, там ли еще ковер! Там! На нем лежит Амина, еще более разжиревшая и облезлая, и ждет, чтобы я почесал ей спину.

Через несколько дней мне пришлось поехать в Лондон. Там я заодно зашел к Кейту - знаете, к сэру Дугласу Кейту, сейчас лучшему знатоку восточных ковров.

- Сэр, - говорю я ему, - сколько может стоить белый анатолийский ковер с джинами и птицами, размером пять на шесть метров?

Сэр Дуглас воззрился на меня сквозь очки и отрезал сердито:

- Нисколько.

- Как так нисколько? - говорю я, смутившись. - Почему же нисколько?

- Потому что ковров такой величины вообще не существует, - закричал на меня сэр Дуглас. - Следовало бы вам знать, сэр, что самый большой размер такого ковра - это три на пять ярдов!

Я весь залился краской от радости.

- Ну, а если бы все-таки существовал один такой экземпляр, сэр? Сколько бы он стоил?

- Нисколько, говорю вам, нисколько! - снова закричал сэр Кейт. - Это был бы уникум, а как можно определить цену уникума? Он может стоить и тысячу и десять тысяч фунтов. Почем я знаю?! Но такого ковра не существует, сэр. Всего хорошего!

Представляете себе, в каком настроении я вернулся домой. Пресвятая дева, я должен раздобыть этот "птичий" ковер! То-то будет подарок музею! Но вы понимаете, что теперь никак нельзя было слишком заметно нажимать на Северинову. Это шло бы вразрез с коллекционерской тактикой, да и торговка совсем не была заинтересована в продаже старого тряпья, на котором спала ее собака. А зловредная баба, владелица ковра, все время переезжала то из Мерано в Остенде, то из Бадена в Виши. Наверное, она держала дома медицинскую энциклопедию и постоянно выискивала для себя разные болезни; в общем, она все время торчала на каком-нибудь курорте.

Ну, что ж, я стал раза два в месяц наведываться в лавку Севериновой, чтобы взглянуть, там ли еще "птичий" ковер. Обычно я чесал Амине спину, так что эта тварь повизгивала от удовольствия, и для отвода глаз каждый раз покупал какой-нибудь коврик. Знали бы вы, сколько у, меня набралось всяких "ширазов", "ширванов", "моссулов", "кабристанов" и всякого такого заурядного товара! Но среди них был и один классический "Дербент", такой не сразу найдешь! И еще был старый синий "хорасан".

Что я пережил за эти два года, поймет только Коллекционер! Терзания любви - ничто по сравнению с муками собирателя редкостей. И замечательно, что еще ни один из них не наложил на себя руки; наоборот, обычно они доживают до преклонного возраста.

Видимо, это здоровая страсть.

Однажды Северинова говорит мне:

- Была у меня хозяйка ковра - госпожа Цанелли. Я ей передала, что находится покупатель на белый ковер, все равно он тут слежится. А она ни в какую. Это, мол, их семейная реликвия, и она не намерена продавать ее, пусть лежит, где лежал.

Ну, конечно, я сам побежал к этой госпоже Цанелли. Думал, она бог весть какая светская особа, а оказалось, что это препротивная старуха с сизым носом, в парике и физиономия у нее передергивается от тика, - рот то и дело кривится до уха.

- Сударыня, - говорю я, не сводя глаз с ее прыгающей губы. - Я охотно купил бы ваш белый ковер. Коврик, правда, уже старенький, но мне он как раз сгодился бы... в прихожую.

Жду, что она скажет, и чувствую, как и у меня рот начинает кривиться к левому уху. То ли этот ее тик был такой заразительный, то ли я очень разволновался, не знаю, только никак я не смог сдержаться.

- Как вы смеете! - накинулась на меня эта кикимора. Сейчас же уходите отсюда, сейчас же! - визжала она. - Этот ковер - память о моем Grosspapa! ' Сейчас же уходите, не то я позову Polizei! 2 Я не торгую коврами, я фон Цанелли, сударь! Мари, выведи этого человека!

Я, как мальчишка, скатился с лестницы, чуть не плача с досады и ярости. Но что было делать? После этого я еще целый год ходил в лавку Севериновой.

За это время Амина еще больше растолстела, почти совсем облезла и стала хрюкать. Через год госпожа Цанелли снова вернулась в Прагу. На этот раз я не рискнул обращаться к ней сам и поступил недостойно для коллекционера: подослал к старухе своего приятеля, адвоката Бимбала, этакого обходительного бородача, к которому женщины сразу проникаются доверием. Пусть, мол, предложит этой почтенной даме любую разумную цену за белый ковер. Сам я ждал внизу, на улице, волнуясь, как жених, который заслал сватов. Через три часа Бимбал, пошатываясь и утирая пот со лба, вышел из дома.

- Ты, чертов сын, - прохрипел он, - я тебя задушить готов! По твоей милости я три часа слушал историю рода Цанелли. Так знай же, - воскликнул он злорадно, - не видать тебе этого ковра. Семнадцать

1 дедушке (искаж. нем.).

2 полицию (нем.).

Цанелли перевернулись бы в могилах на Ольшанском кладбище, если бы эта семейная реликвия попала в музей. Черт побери, ну и намаялся же я из-за тебя!

И он удрал.

Вы сами знаете: мужчина не легко отступается от того, что взбрело ему в голову. А если он коллекционер, то готов пойти и .на убийство. Собирание редкостей - это ведь героическое занятие. И вот я решил попросту выкрасть этот "птичий" ковер.

Прежде всего я разведал обстановку. Лавка Севериновой- во дворе, а ворота запирают в девять часов вечера. Отпирать их отмычкой я не захотел, потому что не умею. Но из-под арки можно войти в подвал и там спрятаться, пока не запрут дом. На дворе есть сарай, с крыши которого, если суметь на нее взобраться, легко перелезть в соседний дворик, где находится трактир. Ну, а оттуда убраться восвояси нетрудно.

В общем, все это показалось мне довольно просто, главное - проникнуть в лавку через окно. Для этой цели я купил алмаз и попрактиковался на собственных окнах, вырезывая отверстия в стекле.

Не думайте, что кража - такое простое дело. Это куда труднее, чем оперировать предстательную железу или удалить у человека почку. Во-первых, нелегко провести дело так, чтобы тебя никто не увидел. Вовторых, кража со взломом связана с долгим ожиданием и многими неудобствами. А в-третьих, вы все время находитесь в неизвестности: того и гляди нарвешься иа какую-нибудь неожиданность. Говорю вам, воровство - скверное и малодоходное ремесло. Если я когда-нибудь обнаружу вора в своей квартире, я возьму его за руку и скажу мягко: "Милый человек, и охота вам так утруждать себя? Не могли бы вы обкрадывать людей другим, более удобным способом?"

Не знаю, как воруют другие, но мой опыт оказался не очень-то приятным. В тот, как говорится, критический вечер я прокрался через ворота во двор и спрятался на лестнице, ведущей в подвал. Так, наверное, были бы описаны мои действия в полицейском протоколе. В действительности же картина получилась такая: с полчаса я в нерешительности проторчал под дождем у ворот, привлекая к себе всеобщее внимание.

Наконец, с мужеством отчаяния, как человек, решивший вырвать зуб, я вошел в ворота... и, разумеется, столкнулся со служанкой, которая шла за пивом в соседний трактир. Чтобы рассеять возможные подозрения, я отпустил ей пару комплиментов, назвав ее не то бутончиком, не то кошечкой. Но она испугалась и пустилась наутек. Я спрятался на лестнице, что ведет в подвал. Там у этих нерях стояло ведерко с золой и еще какой-то хлам; как только я туда проник, все это посыпалось с неописуемым грохотом. Вскоре вернулась служанка с пивом и взволнованно сообщила привратнику, что какой-то тип забрался в дом. Но бравый страж не стал утруждать себя поисками и заявил, что, наверное, какой-нибудь пьянчужка спутал их ворота с соседним трактиром. Минут через пятнадцать он, зевая и сплевывая, запер ворота, и в доме настала полная тишина. Только где-то наверху оглушительно икала одинокая служанка. Удивительное дело, как громко икают эти служанки, наверное с тоски.

Мне стало холодно. На лестнице мерзко пахло кислятиной и плесенью. Я пошарил в темноте руками. Все, чего я касался, было покрыто какой-то слизью. Представляю, сколько там осталось отпечатков пальцев доктора Витасека, видного специалиста по болезням мочевых путей!

Когда я решил, что уже полночь, было всего десять часов вечера. Я намеревался лезть в лавку после полуночи, но уже в одиннадцать не выдержал и отправился "на дело". Вы не представляете себе, какой шум поднимает человек, когда пробирается в потемках. На счастье, жители этого дома спали блаженным и беспробудным сном. Наконец я добрался до окна и со страшным скрипом стал резать стекло. Из лавки послышался приглушенный лай... А, чтоб ей пусто было, Амина!

- Амина, - прошептал я, - потише ты, стерва, я пришел почесать тебе спинку!

Но в темноте, знаете ли, очень трудно провести алмазом дважды по одной и той же линии. Я водил алмазом по стеклу, и, наконец, под нажимом вся пластинка со звоном вывалилась. "Теперь сбегутся люди, - сказал я себе, - куда бы спрятаться?" Но никто не прибежал. Тогда я с каким-то противоестественным спокойствием выдавил остальные стекла и открыл окно. Амина в лавке лишь слегка и для проформы заворчала сквозь зубы: я-де выполняю свою обязанность.

Ну, я влез в окно, и скорее к этой мерзкой собаке.

- Амина, - шепчу ей ласково, - где твоя спинка? Я твой друг, зверюга... Тебе это нравится, шельма?

Амина прямо-таки извивается от удовольствия, - если только мешок сала может извиваться, - а я говорю ей дружески:

- Ну, а теперь пусти-ка, псина!

И хотел вытянуть из-под нее драгоценный ковер с птицами.

Но тут Амина явно решила, что посягают на ее собственность, и запротестовала. Это уже был не лай, а настоящий рев.

- Тише, Амина, дрянь ты этакая! - принялся я ее уговаривать. - Погоди, я подстелю тебе что-нибудь получше! - Я сорвал со стены препротивный блестящий "кирман", который Северинова считала перлом своего ассортимента. - Смотри, Амина, - говорю, - вот на этом коврике ты чудесно будешь спать.

Амина глянула на меня с любопытством, но когда я протянул руку к ее ковру, взвизгнула так, что, наверное, было слышно в Кобылисах. Я снова разнежил ее услаждающим почесыванием и взял на руки. Но стоило мне потянуться к белому сокровищу с птицами и сказочными существами, как Амина астматически захрипела и залаяла. "О господи, вот скотина, - сокрушенно подумал я, - придется ее прикончить..." Послушайте, я и сам этого не понимаю: гляжу на эту мерзкую, тучную, подлую собачонку, гляжу с величайшей ненавистью, какую когда-либо испытывал, а убить это чудовище не могу! У меня был с собой отличный нож, был брючный ремень, мне ничего не стоило зарезать или придушить Амину, но у меня не хватало духу. Я сидел рядом с ней на божественном ковре и чесал у нее за ухом. "Трус! - шептал я себе. - Одно или два движения - и все будет кончено. Ты оперировал столько больных, ты видел, как люди умирали в страхе и боли, почему же ты не убиваешь собаку?!" Я скрипел зубами, чтобы придать себе отваги, но... не мог! И тут я заплакал, видно от стыда. Амина заскулила и облизала мне лицо.

- Ты гнусная, подлая, мерзкая падаль! - заворчал я, похлопал ее по безволосой спине и вылез в окно на двор. Это был проигрыш и отступление.

Потом я хотел влезть на сарайчик и по крыше перебраться в другой двор и на улицу, но у меня не хватило сил, - то ли я совсем ослабел, то ли сарайчик оказался выше, чем мне показалось, одним словом, я не смог взобраться на него. Ну, и я снова спрятался на лестнице в подвал и простоял там до утра, чуть живой от усталости. Глупо, конечно: ведь можно было выспаться в лавке, на коврах, но мне это не пришло в голову. Утром, слышу, - отпирают ворота. Переждав несколько минут, я вышел из своего убежища и направился на улицу. В воротах стоял привратник.

Он так обалдел, увидя чужого человека, что даже не поднял шума.

Через несколько дней я зашел навестить Северинову. Окно лавки было заделано решеткой, а на великолепном ковре с птицами, разумеется, валялась эта мерзкая, жабоподобная собака. Узнав меня, она приветливо завиляла толстой колбасой, которая у других собак называется хвостом.

- Сударь, - просияв, сказала мне Северинова. - Вот она, наше золотко Амина, наше сокровище, наша милая собачка. Знаете ли вы, что к нам на днях через окно забрался вор и Амина его прогнала? Я ни за что на свете не расстанусь с ней... гордо объявила она.- Но вас она любит - животное сразу понимает, где честный человек, а где вор. Верно, Амина?

Вот и все. Уникальный ковер лежит там и поныне.

По-моему, это одно из драгоценнейших ковровых изделий в мире. И поныне на нем похрюкивает от удовольствия паршивая, вонючая Амина.

Надеюсь, что она скоро издохнет от ожирения, и тогда я предприму еще одну попытку. Но прежде мне надо научиться распиливать решетки...

1929

ИСТОРИИ О ВЗЛОМЩИКЕ И ПОДЖИГАТЕЛЕ

- Что верно, то верно, - отозвался Илек. - Красть надо умеючи. То же самое говаривал Балабан, тот самый, что "сработал кассу" у фирмы Шолле и компания. Этот Балабан был просвещенный и вдумчивый взломщик, да и годами уже не молод, а это значит, что он, сами понимаете, был поопытнее других. Молодые все больше действуют в азарте. С маху, знаете ли, все может удаться, а вот как начнешь размышлять да рассуждать, кураж-то и проходит, берешься за дело лишь по зрелом размышлении. То же самое, как в политике и во всем прочем.

"Так вот, - говаривал Балабан, - в каждом деле есть свои правила. Что же касается взлома денежных касс, то правила это такие: во-первых, всегда лучше работать в одиночку, потому что "медвежатник" ни на кого не должен полагаться. Во-вторых, не следует долго работать в одном месте, чтобы не узнали твоей повадки. И, в-третьих, надо идти в ногу с эпохой и осваивать все новое по своей специальности. Но наряду с этим нельзя особенно выделяться, - лучше держаться на среднем уровне - чем больше нашего брата работает одинаково, тем труднее полиции ловить нас". Поэтому Балабан придерживался "фомки", хотя у него была электродрель и он умел работать с термитом. "К чему связываться с такими модными новинками, как бронированные сейфы? - рассуждал он. - Все это от чрезмерного тщеславия и честолюбия. Гораздо лучше старые солидные фирмы со старомодными стальными кассами, в которых хранятся деньги, а не какие-то там чеки". Да, он всегда все хорошо обдумывал и взвешивал, этот Балабан.

Помимо взломов он торговал старинной бронзой, посредничал в сделках с недвижимостью, барышничал лошадьми и вообще был оборотистый человек.

И вот он решил в последний раз "сработать кассу". Это будет, мол, такая чистая работа, что молодежь рот разинет. Главное не в том, чтобы добыть побольше денег, главное, чтобы не засыпаться.

И вот Балабан выбрал свою "последнюю" кассу - у фирмы Шолле и компания, знаете, фабрика в Бубнах, - и в самом деле "сработал" на редкость чисто.

Мне об этом рассказывал полицейский сыщик Пиштора. Балабан влез в контору через окно, выходившее во двор - вот, как и вы, господин Витасек, - но только ему пришлось перепилить решетку. Поглядеть было приятно, рассказывал этот Пиштора, как ловко Балабан вынул решетку, даже не намусорил, до того аккуратно работал этот мастак. Кассу он вскрыл с первого же "захода", - ни одной лишней дырки или царапины, даже краску зря не содрал. Сразу было видно, что человеку по сердцу его дело, - говорил Пиштора. Эту кассу потом взяли в музей криминалистики как образец мастерской работы.

Вскрыв кассу, Балабан вынул деньги, тысяч около шестидесяти, съел кусок хлеба со шпигом, что принес с собой, и снова вылез в окно. "Для полководца и для взломщика отступление - главное", таково было его правило. Он спрятал деньги у двоюродной сестры, инструмент отнес к некоему Лизнеру, пришел домой, вычистил одежду и обувь, умылся и лег спать, как всякий честный труженик.

Еще не было восьми утра, как вдруг стук в дверь.

"Господин Балабан, откройте!" - "Кто бы это мог быть?" удивился Балабан и с чистой совестью пошел отворить. Вваливаются двое полицейских и с ними этот самый сыщик Пиштора. Не знаю, встречались ли вы когда-нибудь с ним: этакий маленький человечек, зубы, как у белки, и вечно усмехается. Когда-то он служил факельщиком в похоронном бюро, но его уволили, потому что все окружающие не могли удержаться от улыбки, видя, как он топает перед катафалком и забавно скалится. Я заметил, что многие стеснительные люди улыбаются от смущения; они просто не знают, что делать с физиономией, как иные - куда деть руки. Вот почему эти люди так усердно ухмыляются, когда говорят с какой-нибудь высокопоставленной особой, например, с монархом или президентом... Не столько от удовольствия, сколько от смущения... Но вернемся к Балабану.

Увидя полицейских и Пиштору, он разразился справедливым негодованием:

- Вы што ко мне шуда лезете? Я ш вами не хочу иметь никакого дела...

Балабан сам удивился, как он шепелявит.

- Да что вы, господин Балабан, - усмехнулся Пиштора. - Мы пришли только взглянуть на ваши зубы. - И он подошел к расписной кружке, в которую Балабан клал на ночь свою вставную челюсть (он, видите ли, однажды неудачно прыгнул из окна и потерял все зубы). - А ведь верно, господин Балабан, - выразительно продолжал Пиштора, - плохо держатся эти зубные протезы, а? Когда вы сверлили кассу, зубы у вас ходили ходуном, вот вы и вынули их и положили на стол. А там было пыли... Сами должны бы знать, какая пылища в этих конторах. Ну мы нашли след от этих зубов и отправились прямо к вам. Уж вы не сердитесь, господин Балабан, вам надо было бы вытереть ту пыль.

- Вот не повезло! - огорчился Балабан. - Да, Пиштора, недаром говорится, что от одной ошибки не убережется самый ловкий пройдоха.

- А вы сделали две, - усмехнулся Пиштора. - Едва мы осмотрели контору, как сразу решили, что это ваша работа. И знаете почему? Каждый порядочный взломщик обычно... извиняюсь... облегчается на месте преступления. Такая уж есть примета, что тогда тебя не поймают. А вы рационалист и скептик, суеверий не признаете, думаете, что во всяком деле достаточно только рассудка. Вот вам и результат. Да, господин Балабан, красть надо умеючи!

- Бывают такие сметливые люди, надо отдать им должное, задумчиво сказал Малый. - Я читал об одном интересном случае, возможно, некоторые из вас о нем не знают, так вот, послушайте. Дело было где-то в Штирии, жил там шорник, по имени Антон, а по фамилии не то Губер, не то Фогт или Мейер, в общем, этакая заурядная немецкая фамилия. Так вот, в день своих именин сидел этот шорник за праздничным столом в семейном кругу. Кстати, в этой Штирии плохо едят даже по праздникам, не то что у нас. Я, например, слышал, что у них едят даже каштаны. Так вот, этот шорник сидит себе после обеда со своим семейством, и вдруг кто-то стучит в окно.

- Сосед, у вас крыша горит!

Шорник выбегает на улицу, и верно, крыша у него вся в огне. Ну, конечно, дети ревут, жена с плачем выносит стенные часы. Много я видел пожаров и всегда замечал, что люди теряют голову и торопятся спасти что-нибудь ненужное, вроде часов, мельницы для кофе или клетки с канарейкой. А потом только спохватываются, что в горящем доме остались бабушка, одежда и всякие ценности.

Сбежались соседи, принялись тушить пожар, но больше мешали друг другу. Потом приехали пожарные.

Сами знаете, пожарному надо переодеться, прежде чем ехать на пожар. Тем временем занялось соседнее строение, и к вечеру пятнадцать домов сгорели дотла.

Настоящий пожар можно, знаете ли, увидеть только в деревне или в небольшом городке. Крупный город - совсем другое дело: там вы смотрите не на самый пожар, а на трюки пожарников. А лучше всего самому помогать тушить или хотя бы советовать тем, кто тушит. Гасить пожар - увлекательная работа: огонь так и шипит, так и фыркает... А вот носить воду из реки никому не нравится.

Странная у человека натура: если он видит какоенибудь бедствие, ему хочется, чтобы оно было грандиозным. Большой пожар или большое наводнение как-то встряхивают человека. Ему кажется, что он получил от жизни что-то новое. А может быть, в нем просто говорит языческое благоговение перед стихией? Не знаю.

На следующий день там было, как... ну, словом, как на пожарище, лучше уж не скажешь. Огонь - красивая штука, но вид пожарища ужасен. Все равно как в любви. Смотришь беспомощно и думаешь, что от такой беды век не оправишься...

Был там молодой полицейский, он расследовал причины пожара.

- Господин вахмистр, - сказал ему шорник Антон, - головой ручаюсь, что это поджог. Почему бы пожару случиться именно в день моих именин, когда я сидел за столом? В толк, однако, не возьму, кому это вздумалось мстить мне. Зла я никому не делаю, политикой не занимаюсь. Просто не знаю, кто мог иметь на меня зуб.

Был полдень, солнце светило вовсю. Вахмистр ходил по пожарищу, думая: "Черт теперь разберет, отчего загорелось".

- Слушайте, Антон, - спросил он вдруг, - а что это такое блестит у вас наверху, вон на той балке?

- Там было слуховое окно, - отвечал шорник. - Наверное, какой-нибудь гвоздик.

- Нет, это не гвоздик, - возразил полицейский. - Больше похоже на зеркальце.

- Откуда там быть зеркальцу? - удивился шорник. - На чердаке у меня только солома.

- Нет, это зеркальце, - отвечает вахмистр. - Я вам его покажу.

Приставил он пожарную лестницу к обгоревшей балке, влез наверх и говорит:

- Так вот оно что, Антон! Это не гвоздик и не зеркальце, а круглое стеклышко. Оно прикреплено к балке. Для чего оно там у вас?

- А бог его знает, - ответил шорник. - Верно, дети играли.

Полицейский рассматривал стеклышко да вдруг как вскрикнет:

- Ах, черт, оно жжется! Это что же такое? - И потер себе кончик носа. - Тьфу, пропасть! - воскликнул он снова. - Теперь оно мне руку обожгло. Ну-ка, Антон, живо подайте мне сюда клочок бумаги!

Шорник протянул ему листок из блокнота. Вахмистр подержал бумажку под стеклом.

- Так вот, Антон, - сказал он через минуту, - по-моему, дело ясное.

Он слез с лестницы и сунул листок под нос шорнику. В листке была прожжена круглая дырочка, и края ее еще тлели.

- К вашему сведению, Антон, - продолжал вахмистр, - это стеклышко не что иное, как двояковыпуклая линза, или лупа. А теперь я хотел бы знать, кто укрепил эту лупу здесь, на балке, как раз у охапки соломы. И говорю вам, Антон, тот, кто это сделал, уйдет отсюда в наручниках.

- Господи Иисусе! - воскликнул шорник. - У нас и лупы-то в доме не было, Э-э, погодите-ка, - спохватился он. - У меня был в ученье мальчишка, Зепп по имени, он вечно возился с такими штуками. Я его прогнал, потому что от него не было толку, в голове ветер да какие-то дурацкие опыты. Неужели пожар устроил этот чертов мальчишка?! Нет, этого не может быть, господин вахмистр, ведь я прогнал его в начале февраля. Бог весть, где он теперь, сюда с тех пор он ни разу не показал носу.

- Уж я-то дознаюсь, чья это лупа, - сказал вахмистр. Дайте-ка телеграмму в город, пусть пошлют сюда еще двух полицейских. А лупу чтобы никто пальцем не трогал. Первым делом надо найти мальчишку.

Ну, того, конечно, нашли, oн был в ученье у какого-то корзинщика в другом городе. Едва полицейский вошел в мастерскую, мальчишка затрясся, как лист,

- Зепп! - крикнул на него вахмистр. - Где ты был тринадцатого июня?

- Здесь был... здесь, - бормочет мальчик. - Я здесь с пятнадцатого февраля и никуда не отлучался, у меня свидетели есть.

- Он не врет, - сказал хозяин. - Я могу подтвердить, потому что он живет у меня и нянчит маленького.

- Вот так история! - удивился вахмистр. - Значит, это не он.

- А в чем дело? - заинтересовался корзинщик.

- Да вот, - объясняет вахмистр, - есть подозрение, что тринадцатого июня, где-то там, у черта на куличках, он поджег дом шорника, - и половина деревни сгорела.

- Тринадцатого июня? - удивленно говорит корзинщик. Слушайте-ка, это странно: как раз тринадцатого числа Зепп вдруг спрашивает меня: "Какое сегодня число? Тринадцатое, день святого Антонина? Сегодня кое-что должно случиться..."

Мальчишка вдруг вскочил и хотел дать тягу, но вахмистр ухватил его за шиворот. По дороге в кутузку Зепп во всем сознался: он был зол на шорника за то, что тот не позволял ему делать опыты и лупил Зеппа, как Сидорову козу. Решив отомстить хозяину, мальчик рассчитал, где будет стоять солнце в полдень тринадцатого июня, в день именин шорника, и укрепил на чердаке лупу под таким углом, чтобы загорелась солома, а он, Зепп, к тому времени смоется подальше.

Все это он подстроил еще в феврале и ушел от шорника.

И знаете что? Осмотреть эту лупу приезжал ученый астроном из Вены и долго качал головой, глядя, как точно она соответствует положению солнца в зените именно на тринадцатое июня. "Это, говорит, изумительная сообразительность, если учесть, что у пятнадцатилетнего мальчишки не было никаких геодезических инструментов". Что было дальше с Зеппом, не знаю, но уверен, что из этого озорника вышел бы выдающийся астроном или физик. Вторым Ньютоном мог бы стать этот чертов мальчишка! В мире ни за что ни про что пропадает много изобретательности и замечательных дарований! У людей, знаете ли, хватает терпения искать алмазы в песке и жемчуг в море, а вот отыскивать дарования и таланты, чтобы они не пропадали впустую, это никому не придет в голову.

А жаль!

1929

ИСТОРИЯ ДИРИЖЕРА КАЛИНЫ

- Кровоподтек или ушиб иногда болезненнее перелома, сказал Добеш, - особенно если удар пришелся по кости. Уж я-то знаю, я старый футболист, у меня и ребро было сломано, и ключица, и палец на ноге. Нынче не играют с такой страстью, как в мое время. В прошлом году вышел я раз на поле; решили мы, старики, показать молодежи, как раньше играли. Стал я за бека, как пятнадцать - двадцать лет назад. И вот, как раз, когда я с лету брал мяч, мой же собственный голкипер двинул меня ногой в крестец, или иначе cauda equina. В пылу игры я только выругался и забыл об этом. Но ночью началась боль!

К утру я не мог пошевелиться. Такая боль, что рукой двинешь - больно, чихнешь - больно. Замечательно, как в человеческом теле все связано одно с другим.

Лежу я на спине, словно дохлый жук, даже на бок повернуться, даже пальцем ноги пошевелить не могу.

Только охаю да кряхчу, так больно.

Пролежал я целый день и целую ночь, не сомкнул глаз ни на минуту. Удивительно, как бесконечно тянутся минуты, когда не можешь сделать никакого движения. Представляю себе, как мучительно лежать засыпанным под землей... Чтобы убить время, я складывал и умножал про себя, молился, вспоминал какие-то стихи. А ночь все не проходила.

Был, наверно, второй час утра, как вдруг я слышу, что кто-то со всех ног мчится по улице. А за ним вдогонку человек шесть, и слышны крики: "я тебе задам", "я тебе покажу", "ишь сволочь ты этакая", "паршивец" и тому подобное. Как раз под моими окнами они его догнали, и началась потасовка слышно, как бьют ногами, лупят по физиономии, кряхтят, хрипят... Слышны глухие удары, словно бьют палкой по голове. И никаких криков. Черт возьми, это никуда не годится, - шестеро колотят одного, словно это мешок с сеном. Хотел я встать и крикнуть им, что это свинство. Но тут же взревел от боли. Не могу двинуться! Ужасная вещь бессилие! Я скрежетал зубами и мычал от злости. Вдруг что-то во мне хрустнуло, я вскочил с кровати, схватил палку и помчался вниз по лестнице. Выбежал на улицу - ничего не вижу. Наткнулся на какого-то парня и давай его дубасить палкой. Остальные разбежались, и я лупцую этого балбеса, ах, как лупцую, никого в жизни так не бил.

Только потом я заметил, что у меня от боли текут слезы. По лестнице я взбирался не меньше часа, пока попал в постель, но зато утром мог не только двигаться, но и ходить... Просто чудо...

- Хотел бы я знать, - задумчиво добавил Добеш, - кого я дубасил? Кого-нибудь из той шестерки или того, за кем они гнались? Во всяком случае, один на один - это честная драка.

- Да, беспомощность - страшная вещь, - согласился дирижер и композитор Калина, качая головой. - Я однажды это испытал. Дело было в Ливерпуле, меня туда пригласили дирижировать оркестром. Английского языка я совершенно не знаю, но мы, музыканты, всегда понимаем друг друга, особенно, когда на помощь приходит дирижерская палочка. Постучишь по пульту, крикнешь что-нибудь, повращаешь глазами, взмахнешь рукой, значит начать все сначала... Таким способом удается выразить даже самые тонкие нюансы: например, покажу вот так руками, и всякий понимает, что это мистический взлет души, избавление ее от всех тягот и житейской скорби...

Так вот, приехал я в Ливерпуль. Меня уже ждали на вокзале и отвезли в гостиницу отдохнуть.

Я принял ванну, пошел осмотреть город и... заблудился.

Когда мне случается попасть в новый город, я прежде всего иду к реке. С берега обычно видна, так сказать, оркестровка города. С одной стороны, уличный шум - барабаны и литавры, трубы, горны и медь, а с другой - река, то есть струнная группа, пианиссимо скрипок и арф. И вы слышите всю симфонию города. Но в Ливерпуле река - не знаю, как она называется, бурая, неприглядная, и на ней шум, грохот, треск, звонки, гудки, всюду пароходы, пакетботы, баржи, склады, верфи, краны. Я очень люблю всякие корабли, и толстопузые. смолистые барки, и красные грузовые суда, и белоснежные океанские пароходы.

"Океан, наверно, где-нибудь тут за углом", - сказал я себе и, решив, что надо на него посмотреть, зашагал вниз по реке. Иду час, иду два - вижу только склады и доки, изредка корабли, то высокие, как собор, то с тремя толстыми скошенными дымовыми трубами. Всюду пахнет рыбой, конским потом, джутом, ромом, пшеницей, углем и железом... Вы заметили, что, когда много железа, оно издает ясно ощутимый своеобразный запах?

Я брел словно во сне. Но вот стемнело, настала ночь, и я оказался один на каком-то песчаном берегу. Напротив светил маяк, вдали двигались огоньки - должно быть, там и был океан. Я сел на груду досок, охваченный сладким чувством одиночества и затерянности.

Долго я слушал шелест прибоя и вздохи океана и чуть не заскулил от грусти.

Потом подошла какая-то парочка, мужчина и женщина, и, не заметив меня, уселась ко мне спиной и тихо заговорила. Понимай я по-английски, я бы, конечно, кашлянул, чтобы они знали, что их слышат.

Но так как я на их языке знал только слово "отель" и "шиллинг", то остался сидеть молча.

Сперва они говорили очень staccato 1. Потом мужчина начал тихо и медленно что-то объяснять, словно нехотя и с трудом. И вдруг сорвался и сразу все выложил. Женщина вскрикнула от ужаса и возмущенно затараторила. Но он сжал ей руку так, что она застонала, и стал сквозь зубы ее уговаривать. Это не был любовный разговор, для музыканта в этом не могло быть сомнения. Любовные темы имеют совсем другой каданс и не звучат столь сдавленно. Любовный разговор - это альтовая скрипка. А здесь был почти контрабас, игравший presto rubato 2, в одном тоне, словно мужчина все время повторял одну и ту же фразу. Мне стало не по себе: этот человек говорил что-то дурное. Женщина начала тихо плакать и несколько раз протестующе вскрикнула, словно сопротивляясь ему. Голос у нее был похож на кларнет, чуть-чуть глуховатый, видимо, она была не очень молода.

Потом мужской голос заговорил резче, словно приказывая или угрожая. Женщина начала с отчаянием умолять, заикаясь от страха, как человек, которому наложили ледяной компресс. Слышно было, как у нее стучали зубы. Мужчина ворчал низким голосом, почти любовно, в басовом ключе. Женский плач перешел в отрывистое и покорное всхлипывание. Я понял, что сопротивление сломлено. Потом влюбленный бас зазвучал снова, теперь выше и отрывистей. Обдуманно, категорически он произносил фразу за фразой.

Женщина лишь беспомощно всхлипывала или охала, но это было уже не сопротивление, а безумный страх, не перед собеседником, а перед чем-то ужасным, что предстоит в будущем. Мужчина снова понизил голос и начал что-то успокоительно гудеть, но в его тоне чувствовались угрожающие интонации. Рыдания женщины перешли в покорные вздохи. Ледяным шепотом мужчина задал несколько вопросов. Ответом на них, видимо, был кивок головы, так как он больше ни на чем не настаивал.

Они встали и разошлись в разные стороны.

1 отрывисто (мал.).

2 быстро, в свободном темпе (итал.).

Я не верю в предчувствия, но верю в музыку. Слушая этот ночной разговор, я был совершенно убежден, что контрабас склонял кларнет к чему-то преступному. Я знал, что кларнет вернется домой и безвольно сделает все, что велел бас. Я все это слышал, а слышать - это больше, чем понимать слова. Я знал, что готовится преступление, и даже знал какое. Это было понятно из того, что слышалось в обоих голосах, это было в их тембре, в кадансе, в ритме, в паузах, в цезурах... Музыка - точная вещь, точнее речи!

Кларнет был слишком примитивен, чтобы совершить что-нибудь самому. Он будет лишь помогать: даст ключ или откроет дверь. Тот грубый, низкий бас совершит задуманное, а кларнет будет в это время задыхаться от ужаса. Не сомневаясь, что готовится злодеяние, я поспешил в город. Надо что-то предпринять, надо помешать этому! Ужасная вещь - сознавать, что ты запаздываешь, когда творится такое...

Наконец я увидел на углу полисмена. Запыхавшись, подбегаю к нему.

- Мистер, - кричу я, - здесь, в городе, замышляется убийство!

Полисмен пожал плечами и произнес что-то непонятное. "О господи, - вспомнил я, - ведь он меня не понимает".

- Убийство! - кричу я ему, словно глухому. - Понимаете? Хотят убить какую-то одинокую леди. Ее служанка или экономка - сообщница убийцы. Черт побери, сделайте же что-нибудь!

Полисмен только покачал головой и сказал по-английски что-то вроде "да, да".

- Мистер, - твердил я возмущенно, содрогаясь от бешенства и страха, - эта несчастная женщина откроет дверь своему любовнику, головой за это ручаюсь. Надо действовать, надо найти ее!

Тут я сообразил, что даже не знаю, как она выглядит. А если бы и знал, то не сумел бы объяснить.

- О господи! - воскликнул я. - Но ведь это немыслимо ничего не сделать!

Полисмен внимательно глядел на меня и, казалось, хотел успокоить. Я схватился за голову.

- Глупец! - воскликнул я в отчаянии. - Ну, так я сам ее найду!

Конечно, это было нелепо, но, зная, что дело идет о человеческой жизни, я не мог сидеть сложа руки.

Всю ночь я бегал по Ливерпулю в поисках дома, в который лезет грабитель. Странный город, мертвый и жуткий ночью... К утру я сидел на обочине тротуара и стонал от усталости. Полисмен нашел меня там и отвел в гостиницу.

Не помию, как я дирижировал в то утро на репетиции. Но, наконец, отшвырнул палочку и выбежал на улицу. Мальчишки продавали вечерние газеты.

Я купил одну и увидел крупный заголовок: Murder, а под ним фотографию седовласой леди. По-моему, "Murder" значит по-английски "Убийство"...

1929

СМЕРТЬ БАРОНА ГАНДАРЫ

- Ну, сыщики в Ливерпуле, наверное, сцапали этого убийцу, - заметил Меншик. - Ведь это был профессионал, а их обычно ловят. Полиция в таких случаях просто забирает всех известных ей рецидивистов и требует с каждого: а ну-ка, докажи свое алиби.

Если алиби нет, стало быть, ты и есть преступник. Полиция не любит иметь дело с неизвестными величинами преступного мира, она, если можно так выразиться, стремится привести их к общему знаменателю.

Когда человек попадается ей в руки, она его сфотографирует, измерит, снимет отпечатки пальцев, и, готово дело, он уже на примете. С той поры сыщики с доверием обращаются к нему, как только что-нибудь стрясется, приходят по старой памяти, как вы заходите к своему парикмахеру или в табачную лавочку. Хуже, если преступление совершил новичок или любитель вроде вас или меня. Тогда полицейским труднее его сцапать.

У меня в полиции есть один родственник, дядя моей жены, следователь по уголовным делам Питр.

Так вот, этот дядюшка Питр утверждает, что грабеж - обычно дело рук профессионала, в убийстве же скорее всего бывает повинен кто-нибудь из родных.

У него, знаете ли, на этот счет очень устойчивые взгляды. Он, например, утверждает, что убийца редко бывает незнаком с убитым; мол, убить постороннего не так-то просто. Среди знакомых легче найдется повод для убийства, а в семье и подавно. Когда дядюшке поручают расследовать убийство, он обычно прикидывает, для кого оно всего легче, и берется прямо за такого человека. "Знаешь, Меншик, - говаривал он, - воображения и сообразительности у меня ни на грош, у нас в полиции всякий скажет, что Питр - отъявленный тупица. Я, понимаешь ли, так же недалек, как и убийца; все, что я способен придумать, так же тупо, обыденно и заурядно, как его побуждения, замыслы и поступки".

Не знаю, помиит ли кто из вас дело об убийстве иностранца, барона Гандары. Этакий загадочный авантюрист, красивый, как Люцифер, смуглый, волосы цвета вороньего крыла. Жил он в особняке у Гребовки. Что иной раз там творилось, описать невозможно! И вот однажды, на рассвете, в этом особняке хлопнули два револьверных выстрела, послышался какой-то шум, а потом барона нашли в саду мертвым. Бумажник его исчез, но никаких следов преступник не оставил. В общем, крайне загадочный случай. Поручили его моему дяде, Питру, который в это время как раз не был занят. Начальник ему сказал как бы между прочим:

- Это дело не в вашем обычном стиле, коллега, но вы постарайтесь доказать, что вам еще рано на пенсию...

Дядя Питр пробормотал, что постарается, и отправился на место преступления. Там он, разумеется, ничего не обнаружил, выругал сыщиков, пошел обратно на службу, сел за стол и закурил сигарету. Тот, кто увидел бы его в облаках вонючего дыма, решил бы, конечно, что он сосредоточенно обдумывает порученное ему дело. И непременно ошибся бы: дядюшка Питр никогда ничего не обдумывал, потому что принципиально отвергал всякие размышления. "Убийца тоже не размышляет, - говорил он. - Ему или взбредет в голову, или не взбредет".

Остальные полицейские следователи жалели дядюшку Питра. "Не для него это дело, - говорили они, - жаль, пропадает такой интересный случай, Питр может раскрыть убийство старушки, которую пристукнул племянник, или прислуги, погибшей от руки своего кавалера".

Один коллега, полицейский комиссар Мейзлик, заглянул к дядюшке Питру словно бы ненароком, сел на краешек стола и говорит:

- Так как, господин следователь, что нового с этим Гандарой?

- Вероятно, у него был племянник, - заметил дядюшка Питр.

- Господин следователь, - сказал Мейзлик, желая помочь ему. - Это совсем не тот случай. Я вам скажу, в чем тут дело. Барон Гандара был крупный международный шпион. Кто знает, чьи интересы замешаны в этом деле... У меня из головы не выходит его бумажник. На вашем месте я постарался бы выяснить...

Дядюшка Питр покачал головой.

- У каждого свои методы, коллега, - сказал он. - По-моему, прежде всего надо выяснить, не было ли у убитого родственников, которые могут рассчитывать на наследство...

- Во-вторых, - продолжал Мейзлик, - нам известно, что барон Гандара был азартный карточный игрок. Вы, господин советник, не бываете в обществе, играете только в домино у Меншика, у вас нет знакомых, сведущих в таких делах. Если вам угодно, я наведу справки, кто играл с Гандарой в последние дни... Понимаете, здесь мог иметь место так называемый долг чести...

Дядюшка Питр поморщился.

- Все это не для меня, - сказал он. - Я никогда не работал в высшем свете и на старости лет не стану с ним связываться. Не говорите мне о долге чести, таких случаев в моей практике не было. Если это не убийство по семейным обстоятельствам, так, стало быть, убийство с целью грабежа, а его мог совершить только кто-нибудь из домашних, так всегда бывает. Может быть, у кухарки есть племянник...

- А может быть, убийца - шофер Гандары, - сказал Мейзлик, чтобы поддразнить дядюшку,

Дядюшка Питр покачал головой.

- Шофер? - возразил он. - В мое время этого не случалось. Не припомню, чтобы шофер совершил убийство с целью грабежа. Шоферы пьянствуют и воруют хозяйский бензин. Но убивать?.. Я не знаю такого случая. Молодой человек, я придерживаюсь своего опыта. Поживите-ка с мое...

Юрист Мейзлик был как на иголках.

- Господин следователь, - быстро сказал он, - есть еще третья возможность. У барона Гандары была связь с одной замужней дамой. Красивейшая женщина Праги! Может быть, это убийство из ревности?

- Бывает, бывает, - согласился дядюшка Питр. - Таких убийств на моей памяти было пять штук. А кто муж этой дамочки?

- Коммерсант, - ответил Мейзлик, - владелец крупнейшей фирмы.

Дядюшка Питр задумался.

- Опять ничего не получается, - сказал он. - У меня еще не было случая, чтобы крупный коммерсант кого-нибудь застрелил. Мошенничество - это пожалуйста. Но убийства из ревности совершаются в других кругах общества. Так-то, коллега.

- Господин следователь, - продолжал Мейзлик, - вам известно, на какие средства жил барон Гандара? Он занимался шантажом. Гандара знал ужасные вещи о... ну, о многих очень богатых людях. Стоит призадуматься над тем, кому могло быть выгодно... гм... устранить его.

- Ах, вот как! - заметил дядя Питр. - Такой случай у меня однажды был, но мы не сумели уличить убийцу и только осрамились. Нет, и не думайте, я уже раз обжегся на таком деле, во второй раз не хочу! Для меня достаточно обыкновенного грабежа с убийством, я не люблю сенсаций и загадочных случаев. В ваши годы я тоже мечтал раскрыть нашумевшее преступление. Честолюбие, ничего не поделаешь, молодой человек. С годами это проходит, и мы начинаем понимать, что бывают только заурядные случаи...

- Барон Гандара не был заурядной фигурой, - возразил Мейзлик. - Я его знал: авантюрист, черный, как цыган, красивейший негодяй, какого я когда-либо видел. Загадочная, демоническая личность. Шулер и самозванный барон. Послушайте меня, такой человек не умирает обыкновенной смертью и даже не становится жертвой заурядного убийства. Здесь что-то покрупнее. Это крайне таинственное дело.

- Зачем же его сунули мне? - недовольно проворчал дядюшка Питр. - У меня голова не так варит, чтобы разгадывать всякие тайны. Плевать мне на загадочные дела. Я люблю заурядные, примитивные преступления, вроде убийства лавочницы. Переучиваться я теперь не стану, молодой человек. Раз это дело поручили мне, я его отработаю по-своему, из него выйдет обычный грабеж с убийством. Если бы он достался вам, вы бы сделали из него уголовную сенсацию, любовную историю или политическую аферу. У вас, Мейзлик, романтические наклонности, вы бы это убийство превратили в феерическое дело. Жаль, что его не дали вам.

- Слушайте, - хрипло сказал Мейзлик. - Вы не станете возражать, если я... совершенно неофициально, частным образом... тоже занялся бы этим делом? Видите ли, у меня много знакомых, которым кое-что известно о Гандаре... Разумеется, вся моя информация была бы в вашем распоряжении, - поспешно добавил он. - Дело оставалось бы за вами. А?

Дядюшка Питр раздраженно фыркнул.

- Покорно благодарю, - сказал он. - Но ничего не выйдет. Вы, коллега, работаете совсем в другом стиле. У вас получится совсем не то, что у меня, наши методы несовместимы. Ну, что бы я делал с вашими шпионами, игроками, светскими дамами и всем этим избранным обществом? Нет, приятель, это не для меня. Если дело расследую я, то из него получится мой обычный, вульгарный казус... Каждый работает, как умеет.

В дверь постучали. Вошел полицейский агент.

- Господин следователь, - доложил он. - Мы выяснили, что у привратника в доме Гандары есть племянник. Парень двадцати лет, без определенных занятий, живет в Вршовице, дом номер тысяча четыреста пятьдесят один. Он часто бывал у этого привратника. А у служанки Гандары есть любовник, солдат. Но он сейчас на маневрах.

- Вот и хорошо, - сказал дядюшка Питр. - Навестите-ка этого племянничка, сделайте у него обыск и приведите его сюда.

Через два часа в руках у Питра был бумажник Гандары, найденный под матрацем у того парня. Ночью убийцу взяли в какой-то пьяной компании, а к утру он сознался, что застрелил Гандару, чтобы украсть бумажник, в котором было пятьдесят с лишним тысяч крон.

- Вот видишь, Меншик, - сказал мне дядюшка Питр. - Это совершенно такой же случай, как со старухой с Кршеменцовой улицы. Ее тоже убил племянник привратника. Черт подери, подумать только, как разукрасил бы это дело Мейзлик, попадись оно ему в руки. Но у меня для этого не хватает воображения, вот что!

1929

ПОХОЖДЕНИЯ БРАЧНОГО АФЕРИСТА

- Что правда, то правда, - скромно откашлявшись, вставил сыскной агент Голуб. - Мы, полицейские, не любим из ряда вон выходящих событий и новых людей в преступном мире. Гораздо приятнее иметь дело со старым, испытанным правонарушителем. В таких случаях мы, во-первых, сразу знаем, чьих это рук дело, потому что каждый из них работает на свой лад. Во-вторых, мы знаем, где найти его, а, в-третьих, он не утруждает нас запирательством, так как знает, что все равно оно не поможет. Да, господа, работать с опытным человеком - для сыщика одно удовольствие. И в тюрьме тоже, скажу вам, профессиональные преступники пользуются доверием и благосклонностью начальства. Новички и случайные арестанты - это ворчуны и скандалисты. Все им не так... А вот старый преступник знает, что тюрьма - это профессиональный риск, и, попадая за решетку, не портит жизнь себе и другим. Но дело, собственно, не в этом.

Лет пять тому назад стали мы вдруг получать донесения из различных мест о неизвестном брачном аферисте. Судя по описаниям, этот аферист был пожилой полный мужчина, лысый, с пятью золотыми зубами. Он называл себя Мюллером, Прохазкой, Шимеком, Шебеком, Шиндеркой, Билеком, Громадкой, Пиводой, Бергром, Бейчеком, Сточесом и еще тысячью фамилий. Описание не подходило ни к одному из известных нам брачных аферистов; видимо, это был какой-то новый. Наш шеф вызвал меня и говорит:

- Голуб, вы занимаетесь вокзалами и поездами. Поглядывайте, не встретится ли вам где-нибудь субъект с пятью золотыми зубами.

Ладно, начал я заглядывать в рот пассажирам. За две недели я обнаружил троих с золотыми зубами и заставил их предъявить документы. Черт возьми, оказалось, что один из них инспектор училищ, а другой даже член парламента. Знали бы вы, как они честили меня и как мне попало у нас, в полиции! Тут я озлился и твердо решил, что доберусь до этого типа. Хоть его аферы не по моей специальности, но мне хотелось отплатить ему за неприятности, которые я из-за него претерпел.

Частным порядком я навестил обманутых вдов и сирот, у которых выманил деньги этот жулик с золотыми зубами, обещая жениться. Вы себе представить не можете, как умеют хныкать и жаловаться эти многострадальные сироты и вдовы! Но все они сходились на том, что обманщик был интеллигентный и представительный господин с золотыми зубами, он красиво и вдохновенно говорил о прелестях семейной жизни. Слушали они его охотно, но ни одна не сняла отпечатков пальцев... До чего легковерны женщины! Одиннадцатая жертва - это было в Каменице - сквозь слезы рассказала мне, что этот субъект был у нее три раза. Он всегда приезжал поездом в половине одиннадцатого утра и, когда в последний раз уходил с ее сбережениями в кармане, взглянул на номер дома и с удивлением сказал:

- Смотрите-ка, Марженка, сама судьба указывает, что мы должны пожениться: номер вашего дома шестьсот восемнадцать, а я всегда выезжаю к вам поездом в шесть восемнадцать. Не доброе ли это знамение?

Услышав такие слова, я сказал: "Ей-богу, это знамение!" И тотчас вытащил из кармана расписание поездов. Из него я без труда выяснил, с какой станции можно выехать в 6 часов 18 минут, чтобы пересесть на поезд, прибывающий в Каменице в 10 часов 35 минут. Тщательно все проверив, я убедился, что это станция Выстроите-Нововес. Железнодорожный сыщик, знаете ли, должен хорошо ориентироваться в таких вещах.

В первый же свободный день я поехал в Бьгстршице и спрашиваю там, на вокзале, не ездит ли оттуда толстый господин с золотыми зубами. "Ездит, - говорит мне начальник станции. Это коммивояжер Лацина, что живет вон там, в домике на нижней улице. Вчера вечером он как раз откуда-то приехал".

Пошел я к этому Лацине. В сенях встречаю маленькую аккуратненькую хозяйку, спрашиваю ее: "Здесь живет господин Лацина?" - "Это, говорит, мой муж, он сейчас спит после обеда". - "Не важно", - говорю я и иду в комнаты. На диване лежит человек без пиджака; увидев меня, он восклицает: "Батюшки мои, господин Голуб! Мамочка, подай ему стул".

Тут у меня вся злость прошла - это был мой старый знакомый, аферкст Плихта, специалист по лотерейным билетам. За ним числилось не меньше десяти отсидок.

- Здорово, Вацлав, - говорю я. - Бросил уже лотереи?

- Бросил, - говорит Плихта, садясь на диване. - В таком деле вечно надо быть на ногах, а я уже не мальчик. Пятьдесят два года. Хочется отдохнуть. Без конца шататься по домам это уже не для меня.

- Поэтому ты и взялся за брачные аферы, старый мошенник?

Плихта вздохнул:

- Господин Голуб, надо же человеку чем-то жить. Видите ли, когда я в последний раз сидел в кутузке, у меня испортились зубы. Я думаю, это от чечевичной похлебки. Пришлось вставить золотые. Вы себе представить не можете, какое доверие вызывает человек с золотыми зубами. Кроме того, у меня улучшилось пищеварение, и я пополнел. С такими данными волей-неволей пришлось взяться за брачные дела.

- А где деньги? - прервал я. - У меня в блокноте записаны все твои аферы - их одиннадцать, на общую сумму двести шестнадцать тысяч крон. Где они?

- Ах, господин Голуб, - отвечает Плихта. - Здесь все имущество принадлежит жене. Дело есть дело. Мое только то, что на мне - шестьсот пятьдесят крон, золотые часы и золотые зубы. Мамочка, я поеду с господином Голубом в Прагу... Но зубы я вставил в рассрочку и должен еще заплатить за них триста крон. Эту сумму я себе оставлю.

- А сто пятьдесят крон ты должен портному, - напомнила, мамочка.

- Правильно! - сказал Плихта. - Господин Голуб, я превыше всего ставлю порядочность и аккуратность. Эти качества всегда написаны у человека на лице. Верно? У кого нет долгов, тот смело глядит всем в глаза. Без этого нельзя делать дела. Мамочка, обмахни щеткой мое пальто, чтобы я не осрамил тебя в Праге... Поехали, господин Голуб?

Плихте дали всего пять месяцев, потому что все женщины заявили на суде, что давали ему деньги добровольно и что прощают его. Только одна не захотела простить - богатая вдова, которую он накрыл всего на пять тысяч.

Через полгода я снова услышал о двух брачных аферах. Опять Плихта, подумал я, но не стал заниматься этим делом. Однажды пришлось мне поехать на вокзал в Пардубице, там как раз орудовал один "багажник", - знаете, вор, что крадет чемоданы на перроне. Недалеко от Пардубице жила на даче моя семья. Я взял для них в чемоданчик сарделек и копченой колбасы - в деревне, видите ли, это редкость. Я по привычке прошел через весь поезд.

Гляжу - в одном купе сидит Плихта и обольщает немолодую даму разговорами о нынешнем падении нравов.

- А! - говорю я. - Опять небось обещаешь жениться?

Плихта покраснел и, торопливо объяснив спутнице, что ему нужно поговорить со мной по торговому делу, вышел в коридор и сказал мне с укором:

- Господин Голуб, зачем же так при посторонних! Достаточно кивка, и я сразу выйду к вам. По какому делу вы хотите меня притянуть?

- Опять нам заявили о двух брачных аферах, - говорю я. Но я сейчас занят, так что сдам тебя полицейскому посту в Пардубице.

- Пожалуйста, не делайте этого, господин Голуб. Я привык к вам, да и вы меня знаете. Уж лучше я пойду с вами. Прошу вас, господин Голуб, ради старого знакомства.

- Никак не выходит, - говорю я. - Я должен заехать к своим, это в часе езды отсюда. Куда же мне девать тебя на это время?

- А я с вами поеду, господин Голуб. По крайней мере вам не будет скучно.

И он поехал со мной. Когда мы вышли за город, он говорит:

- Дайте-ка ваш чемоданчик, господин Голуб, я его понесу. И знаете что: я пожилой человек. Когда вы на людях говорите мне "ты", получается нехорошее впечатление...

Ну, я представил его жене и свояченице как старого знакомого. Так слушайте же, что вышло. Свояченице моей двадцать пять лет, она очень недурна собой. Плихта с ней мило так и солидно побеседовал, а детям дал по конфетке. После кофе он предложил погулять с барышней и детьми и подмигнул мне: мол, мы, мужчины, понимаем друг друга, у вас с женой есть о чем поговорить. Вот какой это был деликатный человек!

Когда они через час вернулись, дети держали Плихту за руки, а свояченица раскраснелась, как пион, и на прощанье долго жала ему руку.

- Слушай, Плихта, - сказал я, когда мы вышли из дому. - С чего это тебе вздумалось кружить голову нашей Маничке?

- Привычка, - отвечал Плихта немного грустно. - Господин Голуб, я тут ни при чем, все дело в золотых зубах. Мне от них одни неприятности, честное слово. Я женщинам никогда не говорю о любви, в моем возрасте это не подобает. Но именно поэтому они и клюют. Иногда мне думается, что у них нет настоящих чувств, а одна лишь корысть, потому что у меня внешность обеспеченного человека.

Когда мы пришли на вокзал в Пардубице, я говорю ему:

- Ну, Плихта, придется все-таки сдать тебя здешней полиции. Мне тут нужно заняться расследованием одной кражи.

- Господин Голуб, - стал он упрашивать, - оставьте меня пока на вокзале, в ресторане. Я закажу чай и почитаю газеты. Вот вам все мои деньги, четырнадцать тысяч с лишним. Без денег я не убегу, у меня на билет даже не осталось.

Оставил я его в ресторане, а сам пошел по делам.

Через час заглядываю в окно: сидит на том же месте, нацепив золотое пенсне, и читает газеты. Еще через полчаса я покончил с делами и захожу за ним. Вижу, он уже за соседним столиком, в обществе какой-то шикарной блондинки, с достоинством отчитывает кельнера за то, что тот подал ей кофе с пенками.

Увидев меня, он распрощался с дамочкой и подошел ко мне.

- Господин Голуб, не могли бы вы забрать меня через недельку? Как раз работа подвернулась.

- Очень богатая дама? - спрашиваю я.

Плихта даже рукой махнул.

- У нее фабрика, - прошептал он. - И ей нужен опытный человек, который мог бы помочь ей советом. Сейчас она как раз собирается купить новое оборудование.

- Ага, - говорю я, - так пойдем, я тебя представлю.

И подхожу к этой дамочке.

- Здорово, - говорю, - Лойзичка! Все еще ловишь пожилых мужчин?

Блондинка покраснела до корней волос и говорит:

- Батюшки мои, господин Голуб, я не знала, что это ваш знакомый.

- Ну, так убирайся подобру-поздорову. Господин советник юстиции Дундр давно интересуется тобой. Он, видишь ли, называет твои проделки мошенничеством.

Плихта был просто убит горем.

- Господин Голуб, - говорит он, - никогда оы не подумал, что эта дамочка тоже аферистка.

- Да, - отвечаю, - да еще и легкого поведения. Представь себе: она выманивает деньги у пожилых мужчин, обещая выйти за них замуж.

Плихта даже побледнел.

- Какая низость! - воскликнул он. - Можно ли после этого верить женщинам?! Господин Голуб, это переходит всякие границы!

- Ладно, - говорю, - подожди меня здесь, я куплю тебе билет в Прагу. Какой тебе класс, второй или третий?

- Господин Голуб, - возразил Плихта, - зачем же бросать деньги на ветер? Я как арестованный имею право на бесплатный проезд. Уж вы меня отвезите на казенный счет. Нашему брату приходится беречь каждую копейку.

Всю дорогу Плихта честил эту дамочку. Я никогда не видел такого глубокого и благородного негодования.

В Праге, когда мы вышли из вагона, Плихта говорит:

- Господин Голуб, я знаю, что на этот раз получу семь месяцев. А я, видите ли, очень недолюбливаю тюремную кормежку. Четырнадцать тысяч, что вы у меня взяли, это весь мой доход от последнего дела. Могу я позволить себе хотя бы поужинать? Кроме того, мне хотелось бы угостить вас. Ведь помните, я у вас пил кофе.

Мы вместе пошли в лучший трактир. Плихта заказал себе бифштекс и выпил пять кружек пива, а я заплатил из его кошелька, после того как он трижды проверил, не обманул ли нас кельнер.

- Ну, а теперь в полицию, - говорю я.

- Одну минуточку, господин Голуб, - говорит он. - В этом последнем деле у меня были большие накладные расходы. Четыре поездки туда и обратно по сорока восьми крон за билет триста восемьдесят четыре кроны. - Он нацепил пенсне и подсчитал на клочке бумаги. - Потом питание примерно по тридцать крон в день... я должен хорошо питаться, господин Голуб, это производственная необходимость... итого сто двадцать крон. Букет, что я преподнес барышне, стоил тридцать пять крон, это долг вежливости. Обручальное кольцо - двести сорок крон, оно было позолоченное, господин Голуб. Не будь я порядочный человек, я бы сказал, что оно золотое, и посчитал бы за шестьсот крон. Кроме того, я купил ей торт за тридцать крон. Далее, пять писем, по кроне на марку, и объявление в газете, по которому я с ней познакомился, восемнадцать крон. Общий итог, стало быть, восемьсот тридцать две кроны. Эту сумму вы, пожалуйста, вычтите из отобранных у меня денег. Я эти восемьсот тридцать две кроны пока оставлю у вас. Я люблю порядок, господин Голуб, накладные расходы должны быть покрыты. Ну вот, а теперь пошли.

Уже в коридоре полицейского управления Плихта вспомнил еще один расход:

- Господин Голуб, я этой барышне подарил флакон духов. Заприходуйте мне, пожалуйста, еще двадцать крон.

Затем он тщательно высморкался и безмятежно проследовал в кутузку.

1929

ВЗЛОМЩИК-ПОЭТ

- Случается иной раз и по-другому, - помолчав, сказал редактор Зах. - Иногда просто не знаешь, что движет человеком - угрызения совести или хвастливость и фанфаронство. Особенно у профессиональных преступников, которые прямо-таки упиваются своей деятельностью. Мне думается, что многие из них зачахли бы с тоски, если бы общество не проявляло к ним интереса. Этакие специалисты прямо-таки греются в лучах общественного внимания. Я не утверждаю, конечно, что люди крадут и грабят только ради славы. Делают они это из-за денег, по легкомыслию или под влиянием дурных товарищей. Но, познав однажды aura popularis 1, преступники впадают в эдакую манию величия, так же как политиканы и всякие иные деятели.

Несколько лет назад я редактировал отличную провинциальную еженедельную газету "Восточный курьер".

Сам-то я, правда, уроженец Западной Чехии, но вы бы не поверили, с каким пылом я отстаивал местные интересы восточных районов! Край там тихий, гористый, как на картинке: журчат ручейки, растут сливы...

Но я еженедельно призывал "наш кряжистый горный народ" упорно бороться за кусок хлеба с суровой природой и неприязненно настроенным правительством!..

1 лучи славы (лат.).

И писал я все это, доложу вам, с жаром, от всего сердца.

Два года я проторчал в "Восточном курьере" и за это время вдолбил тамошним жителям, что они "кряжистые горцы", что их жизнь "тяжела, но героична", а их край "хоть и беден, но прекрасен своими меланхолическими горами". Словом, превратил Чаславский округ почти в Норвегию. Из этого видно, на какие великие дела способны журналисты!

Работая в провинциальной газете, надо, разумеется, прежде всего не упускать из виду местных событий. Вот однажды зашел ко мне полицейский комиссар и говорит:

- Сегодня ночью какая-то бестия обчистила магазин Вашаты, знаете, "Торговля разными товарами". И как вам понравится, господин редактор, - этот негодяй сочинил там стихи и оставил их на прилавке! Наглость, а?

- Покажите стихи, - сказал я быстро. - Это подойдет для "Курьера". Вот увидите, наша газета поможет вам обнаружить преступника. Но и сам по себе этот случай - сенсация для города и всего края!

Словом, после долгих уговоров я получил стихи и напечатал их в "Восточном курьере".

Я прочту вам из них, что помню. Начинались они как-то так:

Вот час двенадцатый пробил,

Громила, час твой наступил.

Все хорошенько взвесь и смерь,

Когда ты взламываешь дверь.

Чу! Слышны на дворе шаги.

Я здесь один, мне все - враги.

Но я не трушу. Тишина.

Лишь сердце дрогнет, как струна.

Шаги затихли. Пронесло!

Эх, воровское ремесло!

Дверь заскрипела, подалась,

Теперь не трусь и в лавку влазь.

Сиротка я. Судьба мне - камень.

Вот слез бы было бедной маме....

Пропала жизнь. Мне не везет.

Вот слышу, где-то мышь грызет.

Она да я - мы оба воры,

Нам жить в ладу, не зная ссоры.

Я поделиться с ней решил,

Ей малость хлебца накрошил.

Нейдет. Отважится не скоро.

Видать, и вор боится вора...

Потом там было еще что-то, а кончалось так:

Писал бы, - муза не смолкает,

Да жалко, свечка догорает.

Я опубликовал эти стихи, подвергнув их обстоятельному психологическому и литературному анализу.

Я выявил в них элементы баллады, благожелательно указав на тонкие струны в душе преступника. Все это произвело своего рода сенсацию. Газеты других партий в разных провинциальных городах утверждали, что это грубая и нелепая фальсификация, иные недоброжелатели Восточной Чехии заявляли, что это плагиат, скверный перевод с английского и так далее. Я как раз был в разгаре полемики с оппонентами, защищая нашего местного взломщика-поэта, когда ко мне снова заглянул полицейский комиссар и сказал:

- Господин редактор, не пора ли покончить с этим проклятым жуликом? Посудите сами: за одну неделю он обокрал две квартиры и еще лавку и всюду оставил длинные стихи.

- Хорошо, - сказал я. - Тиснем их в газете.

- Хорошо? - проворчал комиссар. - Да ведь это значит потакать вору! К воровству его теперь побуждает главным образом литературное тщеславие. Нет, вы должны дать ему по рукам. Напишите в газете, что стихи дрянь, что в них нет никакой формы или мало настроения, - словом, придумайте что-нибудь. Тогда, мне кажется, ворюга перестанет красть - Гм, говорю я, - этого написать нельзя, поскольку мы только что его расхвалили. Но знаете, что? Не будем печатать его стихов, и баста!

Прекрасно. В ближайшие две недели было зарегистрировано пять краж со взломом и стихами, но "Восточный курьер" молчал о них, словно воды в рот набрал. Я, правда, опасался, как бы наш вор, побуждаемый уязвленным авторским самолюбием, не перебрался куда-нибудь в Турновский или Таборский край и не стал там сенсацией для местных щелкоперов. Представляете себе, как бы они обрадовались?

Взломщик был так сбит с толку нашим молчанием, что недели три о нем не было ни слуху ни духу, а потом кражи начались снова, с той разницей, что стихи он теперь посылал по почте прямо в редакцию "Восточного курьера". Но "Курьер" был неумолим. Во-первых, я не хотел вызывать недовольства местных властей, а во-вторых, стихи с каждым разом становились все хуже. Автор начал повторяться, изобретал какие-то романтические выкрутасы, словом, стал вести себя как настоящий писатель.

Однажды ночью прихожу я, посвистывая, как скворец, к себе домой и чиркаю спичку, чтобы зажечь лампу. Вдруг у меня за спиной кто-то дунул и погасил спичку.

- Не зажигать света! - сказал глухой голос. - Это я.

- Ага! - отозвался я. - А что вы хотите?

- Пришел спросить, как там с моими стихами, - ответил глухой голос.

- Приятель, - говорю я, не сообразив сразу, о каких стихах идет речь. - Сейчас неприемные часы. Приходите завтра в редакцию в одиннадцать.

- Чтобы меня там сцапали? - мрачно спросил голос. - Нет, это не пойдет. Почему вы не печатаете больше моих стихов?

Тут я только догадался, что это наш вор.

- Это долго объяснять, - сказал я ему. - Садитесь, молодой человек. Хотите знать, почему я не печатаю ваших стихов? Пожалуйста. Потому что они никуда не годятся. Вот.

- А я думал... - печально сказал голос, - что... что они не хуже тех первых.

- Да, первые были неплохи, - сказал я строго. - В них была непосредственность, понимаете? Своеобразие, свежесть, острота восприятия, настроение, - словом, все. А остальные стихи, милый человек, ни к черту не годятся.

- Да я будто... - жалобно произнес голос, - будто я писал их так же, как и те первые.

- Вот именно, - сказал я неумолимо. - Вы лишь повторялись. Опять в них были шаги на улице...

- Так я же их слышал, - защищался голос. - Господин редактор, когда воруешь, надо держать ушки на макушке, слушать, кто там под окном шлепает.

- И опять в них была мышь... - продолжал я.

- Мышь! - нерешительно возразил голос. - Так в лавках завсегда бывают мыши. Я об них писал только в трех...

- Короче говоря, - перебил я, - ваши стихи превратились в пустой литературный шаблон. Без оригинальности, без вдохновения, без новых образов и эмоций. Это не годится, друг мой. Поэт не смеет повторяться.

Мой гость с минуту помолчал.

- Господин редактор, - сказал он, - да ведь оно завсегда одно и то же. Попробуйте воровать, - что одна кража, что другая... Нелегкое это дело.

- Да, - сказал я. - Надо бы вам взяться за другое ремесло.

- Обчистить церковь, что ли? - предложил голос. - Или часовню на кладбище?

Я сделал энергичный отрицательный жест.

- Нет, - говорю, - это не поможет. Дело не в материале, молодой человек, дело в его творческой интерпретации. В ваших стихах нет никакого конфликта, в них каждый раз дается только внешнее описание заурядной кражи. Вам надо найти какую-нибудь свою внутреннюю тему. Например, раскаяние.

- Раскаяние? - с сомнением сказал голос. - И вы думаете, стихи тогда станут лучше?

- Разумеется! - воскликнул я. - Друг мой, это придаст им психологическую глубину и внутреннюю законченность.

- Попробую, - задумчиво отозвался голос. - Не знаю только, пойдут ли у меня кражи на лад. Понимаете, потеряешь тогда уверенность в себе. А без нее сразу засыплешься.

- А хоть бы и так! - воскликнул я. - Дорогой мой, что за беда, если вы попадетесь?! Представляете себе, какие стихи вы напишете in carcere et catenis! * Погодите, я вам покажу одну поэму, написанную в тюрьме. Ошалеете!

- И она была в газетах? - спросил замирающий от волнения голос.

- Голубчик, это одна из самых прославленных поэм в мире. Зажгите лампу, я вам ее прочту.

Мой гость чиркнул спичку и зажег лампу. Он оказался бледным, прыщеватым юношей - таким может быть и жулик и поэт.

- Погодите, - говорю, - я сейчас найду ее.

И взял с полки перевод "Баллады Рэдингской тюрьмы" * Оскара Уайльда. Тогда она была в моде.

В жизни я не декламировал с таким чувством, как в эту ночь, читая ему вслух знаменитую балладу, особенно строку "каждый убивает как может". Гость не спускал с меня глаз. А когда мы дошли до того места, где герой поднимается на эшафот, он закрыл лицо руками и всхлипнул.

Я дочитал, и мы замолчали. Мне не хотелось нарушать величия этой минуты. Открыв окно, я сказал:

- Кратчайший путь вон там, через забор. Покойной ночи.

И погасил лампу.

- Покойной ночи, - произнес в темноте взволнованный голос. - Так я попробую. Большое спасибо.

И он исчез бесшумно, как летучая мышь. Все-таки это был ловкий вор.

Через два дня его поймали. Он сидел с листком бумаги у прилавка и грыз карандаш. На бумаге была только одна строчка "Каждый ворует как может..." - явное подражание "Балладе Рэдингской тюрьмы".

Суд дал ему полтора года, как рецедивисту-взломщику.

Через какой-нибудь месяц мне принесли от него целую тетрадку стихов. Вор описывал страшные вещи: сырые тюремные подземелья, казематы, решетки, звенящие оковы на ногах, заплесневелый хлеб, дорогу на эшафот и невесть что еще. Я прямо ужаснулся чудовишным условиям в этой тюрьме.

Журналист, знаете ли, проникнет всюду, вот я и устроил так, что начальник той тюрьмы пригласил меня осмотреть ее. Это оказалось вполне гуманное и благоустроенное заведение. Своего вора я застал как раз в тот момент, когда он доедал чечевичную похлебку из жестяной миски.

- Ну что, - говорю я ему, - где же эти звенящие оковы, о которых вы писали?

Вор смутился и растерянно покосился на начальника тюрьмы.

- Господин редактор, - забормотал он, - так про то, что тут есть, не напишешь никаких стихов. Что поделаешь!

- Так у вас нет никаких жалоб? - спрашиваю я.

- Никаких, - говорит он смущенно. - Только вот стихи писать не об чем.

Больше я с ним не встречался. Ни в рубрике "Из зала суда", ни в поэзии.

1 В темнице и карцере (лат.).

ДЕЛО ГОСПОДИНА ГАВЛЕНЫ

- Раз уж господин редактор завел речь о газете, - сказал Беран, - я вам кое-что скажу. Что большинство читателей прежде всего ищет в газете? Ясно, "Из зала суда". Кто знает, почему это их так интересует - потому ли, что каждый из них в глубине души правонарушитель, или же, наоборот, они черпают в судебных отчетах моральное удовлетворение? Во всяком случае, этот отдел читают с увлечением. А раз так, значит, он должен появляться регулярно каждый день.

Однако же возьмите, к примеру, судебные каникулы: суд на замке, но судебная хроника в газете должна быть. А то еще часто случается, что ни в одном суде нет интересного дела. Однако судебный хроникер должен дать интересный отчет во что бы то ни стало. В таких случаях беднягам репортерам приходится это "интересное дельце" попросту высасывать из пальца.

Существует настоящая торговля такими вымышленными процессами. Репортеры их продают, покупают, одалживают, обменивают на пачку папирос и так далее. Я все это знаю потому, что у моей хозяйки на квартире жил судебный хроникер. Забулдыга был и лентяй, но способный парень, а платили ему буквально гроши...

Однажды в кафе, где обычно сходились судебные хроникеры, появился какой-то странный, неопрятный человек с одутловатым лицом. Звали его Гавлена, был он неудачник, недоучившийся юрист. Никто не знал, чем он живет, да и сам он едва ли отдавал себе в этом отчет. Так вот, у этого бездельника Гавлены был весьма своеобразный юридический талант: стоило дать ему сигару и кружку пива, как он, закурив и прикрыв глаза, начинал без запинки излагать вам интереснейший судебный казус. Он приводил основные тезисы защиты, удачную прокурорскую реплику и заканчивал обоснованным решением суда. Потом, словно проснувшись, открывал глаза и бубнил: "Одолжите пять крон".

Как-то раз репортеры решили испытать его "на выносливость": не сходя с места, он сочинил двадцать один судебный казус, один лучше другого, и только на двадцать втором запнулся и сказал: "Постойте-ка, это не подсудно единоличному судье... и судебной коллегии тоже. Это компетенция суда присяжных, а я им не занимаюсь". Он был принципиальным противником суда присяжных. Его приговоры всегда были строги, но с юридической точки зрения безупречны. Это был его конек.

Репортеры, увидев, что "отчеты" Гавлены много интересней и разнообразней того, что делается в суде, создали своего рода картель: Гавлена получал за каждое сочиненное им "дело" по определенному тарифу - десять крон и сигару, а кроме того "сдельную плату" - по две кроны за каждый месяц тюрьмы, который он присуждал вымышленному преступнику. Сами понимаете - чем строже приговор, тем серьезнее дело. Читатели газет всегда с необычайным интересом читали судебную хронику, когда там появлялись липовые "отчеты" Гавлены. Что и говорить, газеты нынче уже не те, что в его времена, - теперь в них одна политика да газетная грызня - не знаю, кому охота читать это.

Однажды Гавлена сфантазировал очередное дело...

Это не был шедевр, но прежде с такими же делами все сходило благополучно, а на этом сорвалось.

Вкратце дело было такое. Какой-то старый холостяк якобы поссорился с почтенной вдовой, живущей в доме напротив. Чтобы досадить ей, он купил попугая и научил его всякий раз, когда вдова выходила на балкон, кричать на всю улицу "Ты шлюха". Вдова подала на холостяка в суд, обвиняя его в оскорблении личности. Районный суд признал, что обвиняемый использовал попугая для публичного осмеяния пострадавшей, и приговорил холостяка именем республики к четырнадцати дням тюрьмы условно и к возмещению судебных издержек. "С вас одиннадцать крон и сигара", - закончил Гавлена свой отчет.

Этот отчет появился в шести газетах, разумеется в различном изложении. В одной газете он прошел под заголовком "В тихом доме", в другой - "Холостяк и бедная вдова", в третьей - "Попугай под судом" и так далее. И вдруг все эти газеты получили циркулярное письмо из министерства юстиции. В письме говорилось, что "министерство просит сообщить, какой именно районный суд рассматривал дело, отчет о котором помещен в таком-то номере вашей уважаемой газеты, ибо возбуждение оного дела, равно как и состоявшееся решение суда, незаконно, поскольку криминальные слова принадлежат не подсудимому, а попугаю, и нельзя считать доказанным, что попугай имел в виду именно потерпевшую; таким образом, налицо нет состава преступления, предусмотренного статьей об оскорблении личности. В худшем случае имело место только нарушение общественного спокойствия, и виновник, следовательно, подлежит лишь административно-полицейским мерам воздействия штрафу или предупреждению с предписанием убрать упомянутую птицу. В связи со всем вышеизложенным министерство юстиции желает знать, какой суд рассматривал данное дело, дабы начать соответствующее расследование..." и т. д. и т. д.; в общем, этакая бюрократическая канитель.

- Черт побери, Гавлена, заварили вы кашу! - накинулись репортеры на своего поставщика. - Приговор-то ваш никуда не годится, он незаконный!

Гавлена побледнел как мел.

- Как! - закричал он. - Мой приговор не законен? Тысяча чертей! Министерство смеет утверждать это обо мне, Гавлене? - Репортеры никогда ие видели столь оскорбленного и рассерженного человека. - Я им покажу, где раки зимуют! - вне себя кричал Гавлена. - Они еще увидят, не законен или законен мой приговор. Я этого так не оставлю!

От огорчения он тут же напился до положения риз.

Потом взял лист бумаги и написал в министерство юстиции письмо с пространным юридическим анализом, из которого следовало, что приговор правилен, ибо когда владелец попугая учил птицу ругать соседку, то уже в этом проявилось заранее обдуманное намерение нанести оскорбление личности, явно имеющее противозаконный характер. Далее, означенный попугай это не субъект, но объект права, орудие преступления и т. д. Короче говоря, это был самый блестящий и тонкий юридический анализ, который репортерам когда-либо доводилось читать. Гавлена подписал его "неслужащий кандидат прав Вацлав Гавлена" и отправил в министерство.

- Вот! - сказал он. - И пока не решится это дело, я не буду заниматься судебными отчетами. Мне нужно получить моральное удовлетворение.

Министерство юстиции, разумеется, никак не реагировало на письмо Гавлены. А он ходил, насупившись, мрачный, еще более неопрятный, и даже похудел. Поняв, что ответа из министерства не будет, он загрустил, молча отплевывался в ответ на вое вопросы и в конце концов заявил:

- Погодите, я им покажу, кто прав!

Два месяца его никто не видел. Потом он пришел сияющий и объявил:

- Против меня уже возбуждено судебное преследование. Ух, чертова баба, каких трудов стоило ее уговорить! Кто бы думал, что пожилая женщина может быть так миролюбива. Пришлось мне дать ей подписку, что судебные издержки в любом случае несу я. Итак, господа, теперь это дело разрешит суд.

- Какое? - спросили репортеры.

- Ну, с попугаем, - ответил Гавлена. - Я же сказал вам, что этого так не оставлю. Я, знаете ли, купил себе попугая и научил его кричать: "Ты шлюха! Ты чертова баба!" Пришлось попотеть с этой птицей - полтора месяца я не выходил из дому, только и твердил: "Ты шлюха!" Зато теперь попугай великолепно произносит эти слова, но - эдакий идиот! - орет их с утра до вечера, никак не может приучиться кричать их только моей соседке, что живет напротив. Она, знаете ли, учительница музыки, из хорошей семьи, очень милая старушка. Но в доме у нас больше нет женщин, пришлось выбрать ее. Да, скажу я вам, выдумать такое правонарушение - пара пустяков, а вот осуществить его на практике - это другое дело... Никак мне не удавалось приучить хулигана-попугая, чтобы он ругал только ее. Орет на каждого, такая зловредная птица!

Гавлена залпом осушил кружку пива и продолжал:

- Тогда я придумал другой трюк. Как только соседка показывалась во дворе или у окошка, я быстро отворял свое окно, и попугай орал: "Ты шлюха, ты чертова баба!" И что бы вы думали: старушка смеялась и кричала мне: "Ну и попугай у вас, господин Гавлена!" Черт ее возьми, эту старуху! Две недели я ее уговаривал, пока она, наконец, подала на меня в суд. В свидетелях - жильцы всего дома. Уж теперь-то суду не уйти от этого казуса! - И Гавлена радостно потирал руки. - Не я буду, если мне не припаяют за оскорбление личности. Я этого так не оставлю, я им покажу, этим чинушам из министерства!

До самого дня суда Гавлена беспробудно пьянствовал, волновался и сгорал от нетерпения. На суде он вел себя с большим достоинством, произнес против себя обвинительную речь, ссылаясь на свидетельские показания всех жильцов дома, могущих подтвердить, что оскорбление было умышленным и публичным, и требовал сурового наказания. Судья, добродушный старый советник юстиции, почесал бородку и объявил, что хочет сам слышать попугая, а потому разбор дела откладывается. Подсудимому предлагается к следуюшему судебному заседанию доставить в суд означенную птицу в качестве вещественного доказательства, а возможно, и в качестве свидетеля.

На следующее заседание Гавлена явился с попугаем в клетке. Попугай вытаращил глаза на перепуганную секретаршу и заорал на весь зал: "Ты шлюха, ты чертова баба!"

- Довольно, - говорит судья. - Из показаний попугая Лорри явствует, что его высказывания не относились прямо и непосредственно к потерпевшей...

Попугай воззрился на судью и закричал: "Ты шлюха, ты чертова баба!"

- ...Ибо ясно, - продолжал судья, - что означенные эпитеты попугай применяет ко всем окружающим без различия пола. Таким образом, налицо нет оскорбления личности, господин Гавлена.

Гавлена вскочил как ужаленный.

- Господин судья! - запротестовал он возбужденно. - Умышленность заключается в том, что я открывал окно при появлении потерпевшей, дабы попугай ее поносил...

- Туманный случай! - сказал судья. - Может быть, открывание окна в данном случае и подозрительно, но оно не является само по себе оскорбительным действием. Я не могу осудить вас за то, что вы периодически открывали окно. Не доказано, что ваш попугай имел в виду именно потерпевшую.

- Я! Я сам имел ее в виду! - защищался Гавлена.

- Это не подтверждается свидетельскими показаниями, возразил судья. - Никто не слышал из ваших уст инкриминированного высказывания... Ничего не поделаешь, господин Гавлена, придется вас оправдать.

И, надев судейскую шапочку, он вынес оправдательный приговор.

- Я опротестовываю приговор и подаю кассационную жалобу! - чуть не плача, вскричал Гавлена, схватил клетку с попугаем и устремился к выходу.

Впоследствии репортеры иногда встречали Гавлену, угрюмого и в нетрезвом виде.

- Ну, скажите, господа, разве это правосудие! Существует ли еще право? - хныкал он. - Я этого не оставлю! Я подам в высшую инстанцию! Я добьюсь реабилитации, хотя бы мне пришлось судиться до самой смерти... Это борьба не за мои интересы, а за дело правосудия.

Чем кончилось дело в высшей инстанции, мне точно неизвестно. Я знаю только, что суд попросту не стал рассматривать кассационную жалобу на оправдательный приговор. С тех пор Гавлена исчез, словно сквозь землю провалился. Говорят, видели, как он, словно тень, бродит по улицам, бормоча что-то невнятное.

А в министерство юстиции до сих пор несколько раз в год поступает пространная пламенная жалоба "по делу об оскорблении, нанесенном попугаем..." Но поставлять репортерам судебные казусы Гавлена перестал навсегда, - видимо потому, что была поколеблена его вера в юстицию и правопорядок.

1929

ИГЛА

- Я никогда не имел дела с судом, - начал Костелецкий, но скажу вам, что больше всего мне нравится у них эта педантичность, всякие формальности и процедуры, которых там придерживаются, даже если дело выеденного яйца не стоит. Это, понимаете ли, вызывает доверие к правосудию. Уж если у Фемиды в руках весы, пусть это будут весы аптекарские. А ежели меч, то пусть он будет остер, как бритва...

В этой связи вспомнился мне случай на нашей улице.

Одна привратница, некая Машкова, купила в лавке булку, и едва начала ее жевать, вдруг почувствовала легкий укол в небо. Сунула она пальцы в рот и вынимает... иглу! Привратница обомлела, а потом заохала: "Господи боже, ведь я могла проглотить эту иголку, и она проколола бы мне желудок! Моя жизнь висела на волоске, я этого так не оставлю! Надо дознаться, какой негодяй запихнул туда иглу!"

И она отнесла недоеденную булку вместе со своей находкой в полицию.

Полицейские допросили лавочника, допросили и пекаря, который поставлял тому булки, но, разумеется, ни один из них не признал иголку своей. Дело передали судебно-следственным органам, ибо, да будет вам известно, оно подпадало под статью "о легком членовредительстве". Судебный следователь, этакий добросовестный и дотошный служака, еще раз допросил лавочника и пекаря. Оба клятвенно уверяли, что у них игла не могла попасть в булку. Следователь отправился в лавку и установил, что игл там в продаже нет. Потом он пошел в пекарню, поглядеть, как пекут булки, и просидел там целую ночь, глядя, как ставят и месят тесто, как накаливают печь, делают булки, сажают их на противень и пекут, пока они не станут золотистыми. Таким методом он выяснил, что при выпечке булок иглы действительно не применяются...

Загрузка...