Знаете ли вы, какое чудесное дело хлебопечение?

Я-то нагляделся в детстве - ведь у моего покойного деда была пекарня. Видите ли, в хлебопечении есть два-три почти мистических таинства. Первое - когда ставят опару. Ставят ее в квашне, и там, под крышкой, происходит скрытое превращение: из муки и воды возникает живая закваска. Потом, замешивают тесто веселкой - эта процедура похожа на ритуальные танцы - и затем накрывают квашню холстиной и дают взойти. Это второе загадочное превращение - тесто величественно поднимается, пухнет, а ты не смеешь приподнять холстину и заглянуть внутрь... Все это, скажу я вам, так же прекрасно и удивительно, как беременность. Мне всегда казалось, что в квашне есть что-то от женщины. А третье таинство - сама выпечка, когда бледное и мягкое тесто превращается в хлеб.

Вы вынимаете из печи этакий темный, золотистый каравай, и пахнет он даже вкуснее, чем младенец. Это такое диво, что, по-моему, во время этих метаморфоз в пекарнях следовало бы звонить в колокола, как в церкви в храмовой праздник...

Да, так о чем же я? Ну и вот, этот следователь стал в тупик, но прекратить дело, - как бы не так!

Взял он эту иглу и отправил ее в Институт судебной экспертизы. Пусть, мол, там выяснят, попала игла в булку до выпечки или после. (Он был просто помешан на научной экспертизе.).

В институте тогда подвизался профессор Угер, этакий ученый бородач. Получив иглу, он долго ворчал: и чего только не шлют ему эти судейские; недавно прислали такие тухлые внутренности; что даже прозектор не выдержал. А что делать институту с этой иглой? Но, поразмыслив, он заинтересовался ею, знаете, с научной точки зрения. А в самом деле, сказал он себе, может быть и впрямь с иглой происходят какие-нибудь изменения, если ее подержать в тесте или испечь вместе с булкой? Ведь при брожении теста образуются кислоты, при печении происходят различные физико-химические процессы, и все это может воздействовать на поверхность иглы - механически изменить или окислить ее. Путем микроскопического исследования это можно установить.

И профессор взялся за дело.

Прежде всего он закупил несколько сотен разных игл: совсем новехоньких и более или менее ржавых, и начал у себя в институте печь булки. При первом эксперименте он положил иглы в опару, чтобы установить, как на них действует процесс брожения. При втором положил их в свежезамешанное тесто, при третьем - в тесто, начавшее всходить, и при четвертом - в уже взошедшее. Потом он сунул иглы в булки перед самой посадкой в печь. Потом - во время выпечки. Потом в горячие булки. И, наконец, в остывшие. Затем была заново проделана контрольная серия точно таких же опытов. В общем, в течение двух недель в институте только тем и занимались, что пекли булки с иглами. Профессор, доцент, четыре ассистента и служитель изо дня в день месили тесто и выпекали булочки, а потом исследовали иглы под микроскопом. На это потребовалась еще неделя, но в конце концов было точно установлено, что злополучная игла попала в уже выпеченную булку, ибо она полностью соответствовала опытным иглам, воткнутым в готовые булки.

На основе этого заключения экспертизы следователь сделал вывод, что игла попала в булку или у лавочника или по дороге из пекарни в лавку. И тогда пекарь вспомнил: мать честная, да ведь я в тот самый день выгнал с работы ученика, который разносил булки! Мальчишку вызвали, и он сознался, что в отместку хозяину сунул эту иглу в булку. Мальчишка был несовершеннолетний и отделался внушением, а пекаря оштрафовали на пятьдесят крон, ибо он отвечает за свой персонал. Вот вам пример того, как точно и досконально действует правосудие.

Но есть и еше одна сторона в этом деле. Не знаю, откуда у нас, у мужчин, такое честолюбие или упрямство. Когда химики в институте судебной экспертизы занялись опытами с булками, они вбили себе в голову, что должны печь их как заправские пекаря. Сначала булки получались не ахти какие: тесто было с закалом, а булки совсем неаппетитные. Но чем дальше, тем дело шло все лучше. В конце концов эти ученые стали даже посыпать булки маком, солью и тмином и раскатывали тесто так ловко, что любодорого поглядеть. И они с гордостью говорили, что таких отлично выпеченных и вкусно хрустящих булок, как у них в институте, не найдешь во всей Праге!

- Вы называете это упрямством, господин Костелецкий, возразил Лелек. - А по-моему, здесь скорее сказывается спортивный дух - стремление образцово справиться с делом. Настоящий мужчина гонится не за результатом, которому, может быть, грош цена.

Ему важна сама игра, знаете ли, этакий азарт при достижении цели... Я приведу вам пример, хоть вы и скажете, что это чепуха и не относится к делу.

Когда я еще работал в бухгалтерии и составлял, бывало, полугодовой отчет, подчас случалось, что цифры не сходятся. Однажды в наличности не хватило трех геллеров. Конечно, я мог просто положить в кассу эти три геллера, но это была бы неправильная игра. С бухгалтерской точки зрения это было бы неспортивно. Надо найти, в каком счете допущена ошибка, а счетов у нас было четырнадцать тысяч.

И скажу вам, когда я брался за баланс, мне всегда хотелось, чтобы там обнаружилась какая-нибудь ошибка.

Тогда я, бывало, оставался на службе хоть на всю ночь.

Положу перед собой кучу бухгалтерских книг и берусь за дело. И для меня колонки цифр становились не цифрами, они преображались просто необыкновенно.

То мне казалось, что я карабкаюсь по этим колонкам вверх, словно на крутую скалу, то я спускался по ним, как по лестнице, в глубокую шахту. Иногда я чувствовал себя охотником, который продирается сквозь чащу цифр, чтобы изловить пугливого и редкого зверя - эти самые три геллера. Или мне казалось, что я сыщик и, стоя за углом, подстерегаю преступника. Мимо проходят тысячи фигур, но я жду своей минуты, чтобы схватить за шиворот жулика - этого злодея - бухгалтерскую ошибку! Еще, бывало, мне мерещилось, что я рыболов и сижу на берегу с удочкой: вот-вот дерну за нее и... ага, попалась, бестия. Но чаще всего я воображал себя охотником, который бродит по горам, по долам, среди росистых кустиков черники. И до того мне в такие минуты становилось хорошо от этого ощущения движения и силы, такое я чувствовал вокруг себя волнующее приволье, словно и в самом деле переживал необыкновенное приключение. Целыми ночами я мог охотиться за тремя геллерами, и когда находил их, то даже не думал, что это всего лишь жалкие гроши. Это была добыча, и я шел спать, торжествующий и счастливый, и чуть не валился в сапогах на постель. Вот и все.

1929

АПОКРИФЫ

Переводы Н. АРОСЕВОЙ, А. ГУРОВИЧА, М. ЗЕЛЬДОВИЧ,

Ю. МОЛ0ЧКОВСКОГО

НАКАЗАНИЕ ПРОМЕТЕЯ

Покашливая и кряхтя после длинного, скучного судебного разбирательства, сенаторы собрались на чрезвычайное совещание, происходившее в тени священных олив.

- Итак, господа, - зевнул председатель сената Гипометей *, - до чего затянулось это проклятое разбирательство! Я думаю, что мне даже не следует делать резюме, но чтобы не было формальных придирок...

Итак, обвиняемый Прометей, здешний житель, привлеченный к судебной ответственности за то, что нашел огонь и тем самым как бы... гм, гм... нарушил существующий порядок, признался в том, что он, во-первых, действительно нашел огонь, затем в том, что он может, как только ему заблагорассудится, с помощью так называемого высекания вызвать этот огонь, в-третьих, в том, что он не скрыл соответствующим образом тайну этой предосудительной находки и даже не оповестил о ней надлежащие власти, а самовольно выдал ее, или, другими словами, передал в пользование простым людям, как явствует из показаний допрошенных нами свидетелей... Я полагаю, что этого вполне достаточно и мы можем немедленно проголосовать и вынести решение о виновности и о наказании Прометея.

- Простите, господин председатель, - возразил заседатель Апометей, - я считаю, что, принимая во внимание серьезность этого чрезвычайного заседания, было бы, может быть, удобнее вынести приговор только после обстоятельного и, так сказать, всестороннего обсуждения.

- Как вам угодно, господа, - торжественно проговорил Гипометей. - Хотя дело ясное, но, если кто-либо из вас желает добавить еще что-нибудь, пожалуйста.

- Я позволил бы себе напомнить, - отозвался присяжный Аметей и основательно откашлялся, - что, по моему мнению, во всем этом деле следует особенно подчеркнуть одну сторону. Я имею в виду религиозную сторону вопроса, господа. Будьте добры определить, что такое этот огонь? Что такое эта высеченная искра?

По признанию самого Прометея, это не что иное, как молния, а молния, как всем известно, есть проявление силы бога-громовержца. Будьте добры объяснить мне, господа, как добрался какой-то Прометей до божественного огня? По какому праву он овладел им? Где он взял его вообще? Прометей хочет уверить нас, что он просто изобрел его, но это ерунда: если бы это было так легко, то почему не изобрел огня, например, ктояибудь из нас? Я убежден, господа, что Прометей просто-напросто украл этот огонь у наших богов. Нас не собьют с толку его запирательство и увертки. Я бы квалифицировал это преступление как самую обыкновенную кражу, с одной стороны, и как злостное надругательство и святотатство - с другой. Поэтому я за то, чтобы наказать его самым суровым образом за безбожную дерзость и тем самым защитить священную собственность наших национальных богов. Вот see, что я хотел сказать, - закончил Аметей и громко высморкался в подол своей хламиды.

- Хорошо сказано, - согласился Гипометей. - Кому еще угодно выступать?

- Прошу прощения, - сказал Апометей, - но я яе могу согласиться с выводами уважаемого коллеги. Я видел, как упомянутый Прометей разжигал огонь, и скажу вам откровенно, господа, - между нами, конечно, - в этом нет ничего трудного. Открыть огонь сумел бы каждый лентяй, бездельник и козий пастух; мы не сделали этого лишь потому, что у таких серьезных людей, как мы, разумеется, нет ни времени, ни желания развлекаться какими-то камешками, высекающими огонь. Я уверяю коллегу Аметея, что это самые обыкновенные естественные силы, возиться с которыми недостойно мыслящего человека, а тем паче бога. По-моему, огонь - явление слишком ничтожное, чтобы как-нибудь задеть наши святыни.

Однако я должен обратить внимание коллег на другую сторону вопроса. А именно, огонь - по-видимому, стихия очень опасная и даже вредная. Вы слышали показания свидетелей, говоривших, что, испытывая мальчишеское открытие Прометея, они получили тяжкие ожоги, а в некоторых случаях пострадало даже и имущество. Господа, если по вине Прометея использование огня получит распространение, а этому, к сожалению, помешать уже нельзя, никто из нас не может быть уверен в своей жизни и даже в целости своего имущества, а это, господа, может означать конец всей цивилизации. Достаточно малейшей неосторожности - и что остановит эту непокорную стихию? Прометей, господа, с легкомыслием, достойным наказания, вызвал к жизни это опасное явление. Я бы обвинил его в преступлении, которое влечет за собой ряд тяжелых увечий и угрожает общественной безопасности.

Ввиду этого я предлагаю лишить Прометея свободы пожизненно, присовокупив к этому строгий режим и кандалы. Я кончил, господин председатель.

- Вы совершенно правы, коллега, - засопел Гипометей. Спрашивается, господа, на что нам вообще нужен какой-то огонь? Разве наши предки пользовались огнем? Предложить что-либо подобное - значит высказать неуважение к установленному веками порядку, это... гм... значит заниматься подрывной деятельностью. Не хватало нам еще игры с огнем! Примите также во внимание, господа, к чему это поведет: люди возле огня слишком изнежатся, они предпочтут лежать на боку, вместо того чтобы... ну, вместо того чтобы воевать и тому подобное. От этого произойдет смягчение, упадок нравов и гм... вообще беспорядок и тому подобное. Короче говоря, необходимо предпринять что-то против таких нездоровых явлений, господа. Время серьезное и вообще. Вот о чем я хотел напомнить.

- Совершенно правильно, - воскликнул Антиметей. - Все мы, конечно, согласны с нашим господином председателем, что огонь Прометея может вызвать не предусмотренные никем последствия. Господа, не будем скрывать от себя, - огонь дело огромной важности. Какие новые возможности открываются перед тем, кто владеет огнем! Только один пример: он может сжечь урожай неприятеля, спалить его оливковые рощи и так далее. Огонь, господа, дает нам, людям, новую силу и новое оружие: с помощью огня мы будем почти равны богам, - прошептал Антиметей и вдруг громко крикнул: - Обвиняю Прометея в том, что он доверил эту божественную и неодолимую стихию пастухам, рабам и всем, кто к нему приходил; что он не отдал ее в руки избранных, которые берегли бы ее как государственное сокровище и владели бы им!

Обвиняю Прометея в том, что он разгласил тайну открытия огня, которая должна была принадлежать правителям страны! Обвиняю Прометея, - кричал возмущенно Антиметей, - в том, что он научил пользоваться огнем чужестранцев; что он не утаил его от наших врагов! Прометей украл у нас огонь, потому что дал его всем! Обвиняю Прометея в государственной измене! Обвиняю его в преступлении против общественного порядка! - Антиметей кричал так, что закашлялся. - Предлагаю покарать его смертью, - произнес он наконец.

- Итак, господа, - проговорил Гипометей, - кто еще хочет взять слово? В таком случае согласно мнению суда обвиняемый Прометей признан виновным, во-первых, в злостном надругательстве и святотатстве, во-вторых, в причинении людям тяжких физических увечий и в повреждении чужого имущества, а также в нарушении общественной безопасности, в-третьих - в государственной измене. Господа, предлагаю приговорить его к пожизненному лишению свободы, со строгим режимом и кандалами, либо покарать его смертью. Гм...

- Либо то и другое вместе, - мечтательно произнес Аметей, - чтобы удовлетворить обе точки зрения.

- Как? Оба наказания вместе? - спросил председатель.

- Я именно об этом думаю, - проворчал Аметей. - Можно сделать хотя бы так... приковать Прометея пожизненно к скале и... пусть коршуны клюют его безбожную печень. Понятно, господа?

- Вполне возможно, - удовлетворенно проговорил Гипометей. - Господа, это была бы единственная в своем роде кара... гм... за преступное деяние, не так ли? Нет ли у кого-нибудь возражений? Итак, решено.

- А за что, отец, вы присудили этого Прометея к смерти? спросил Гипометея за ужином его сын Эпиметей.

- Не твоего ума дело, - проворчал Гипометей, обгладывая баранью ножку. - Эта жареная ножка куда вкуснее сырой. Так вот, значит, на что годится огонь! Мы же считались с общественными интересами, понимаешь? Куда бы это привело, если бы всякий проходимец осмелился безнаказанно открывать чтонибудь новое и великое! Не так ли? Но этому мясу все же чего-то не хватает... Ага, понял! - воскликнул он радостно. - Жареную ножку нужно бы посолить и натереть чесноком! Вот в чем дело! Это тоже открытие, мой мальчик! Прометей бы до этого не додумался.

1932

О ПАДЕНИИ НРАВОВ

Тихо было у входа в пещеру. Мужчины, размахивая копьями, с самрго утра отправились к Бланску или к Рейце, где выследили стадо оленей; женщины тем временем собирали в лесу бруснику, и оттуда доносились их пронзительные голоса и перебранка; дети, вероятнее всего, плескались под горкой в речушке- да кто уследит за этими пострелятами, за этой мелюзгой беспризорной! А первобытный старик Янечек дремал себе в тиши на мягком октябрьском солнышке; вернее сказать - храпел, и в носу у него посвистывало, но он прикидывался, будто вовсе не спит, а охраняет пещеру своего племени и властвует над ней, как оно и полагается престарелому вождю.

Жена его, старуха Янечкова, разложила свежую медвежью шкуру и принялась скоблить ее заостренным камнем. "Делать это надо основательно, пядь за пядью, не так, как молодая сноха, - подумалось вдруг старой Янечковой. - Эта вертихвостка только поскоблит спустя рукава, да и бежит нянчиться с ребятишками. В такой шкуре, - думает старуха, - и прочности-то никакой - и-и, милые, мигом порвется да сопреет! Да только я ни во что вмешиваться не стану, коли уж сын ничего ей не говорит, - тянутся старушечьи мысли. - Эх, не умеет сноха вещи беречь! Батюшки, а шкура-то прорвана! Да еще на спине!

Ох, люди добрые, - обомлела старая дама, - и какой же это нескладеха ткнул медведя в спину? Теперь вся шкура попорчена! Нет, мой ни в жизнь не сделал бы так, - с горечью думает старуха. - Мой всегда норовил попасть прямо в горло..."

- Э-кхе, гм, - закряхтел в это время старик Янечек, протирая глаза. - Наши-то не вернулись?

- Где там, - проворчала супруга. - Ишь чего захотел.

- Ох-ох-ох, - вздохнул старик, сонно моргая. - Куда им. Да ну их. А бабы где?

- Караулю я их, что ли? - сердито отозвалась Янечкова. Ясно, шляются где-то.

- А-ааа, - зевнул дед Янечек. - Шляются. Нет, чтобы... нет, чтобы скажем, того... Да уж! Вот какие дела...

Снова стало тихо; только Янечкова проворно, со злобным усердием, скоблила сырую шкуру.

- А я говорю, - начал Янечек, задумчиво почесывая спину, - вот увидишь: опять наши ничего не притащат. Еще бы - куда им с этими новыми костяными копьями, от них и проку никакого... Внушаю, внушаю сыну: пойми, говорю, нет такой прочной и твердой кости, чтобы делать из нее наконечники для копья! Вот и ты, хоть баба, а должна признать: ни в кости, ни в рогах нет... такой пробивной силы, что ли? Ударишь по кости-то - да разве костью кость перешибешь? Ясно как день! Вот каменный наконечник, это, брат... Оно конечно, с камнем-то возни побольше, зато инструмент какой! Да разве сыну втолкуешь?

- Известно, - с горечью поддакнула старуха Янечкова. Нынче никому не прикажешь.

- Да я никому и не приказываю! - вскипел дед. - Так ведь и советов не слушают! Вот вчера - нашел вон там, под скалой, славный такой плоский кремневый обломок. Его бы чуть обтесать, чтоб поострее был, и готов наконечник для копья, лучше не надо. Ну, принес домой, показываю сыну: "Гляди, мол, ничего камушек-то, а?" - "Ничего, говорит, только куда его, батя?" - "Ну, говорю, можно его приладить для копья". - "Да ну вас, батя, говорит, очень надо с ним возиться! У нас в пещере целые кучи этого старого хлама, и проку никакого; они и на древке-то не держатся, как ни привязывайте - так на что он?" Лодыри! - взорвался вдруг старик. - Нынче всякому стало лень как следует обработать кусок кремня, вот в чем дело! Разбаловались! Конечно, такой костяной наконечник в два счета сделаешь, так ведь ломается же бесперечь! "Ну и что ж такого, - говорит сын. - Заменишь новым, и делу конец!" Ох-ох-ох, и до чего этак люди докатятся? Чуть что - новое копье! Ну, сама скажи - виданное ли дело? Да такому славному кремневому наконечнику годами, брат, износу не было!

Вот попомни, еще выйдет по-моему: вернутся они, да с каким удовольствием вернутся-то, к нашему старому доброму каменному оружию! Я и приберегаю, коли что найду: старые наконечники для стрел, молоты, кремневые ножи... А он говорит хлам!

Горечь и возмущение душили старого вождя.

- И я говорю, - отозвалась старуха, желая отвлечь мужа от печальных мыслей. - Вот и со шкурами то же самое. "Матушка, - говорит мне сноха, - ну зачем их так долго скоблить? Себя пожалейте; попробуйте-ка выделывать шкуру золой, хоть вонять не будет". Нечего меня учить! - набросилась старая Янечкова на отсутствующую сноху. - Я и сама знаю, что надо! Испокон веков шкуры только скоблили, а какие шкуры получались! Ну, конечно, если тебе работать лень... Так и норовят, чтобы поменьше работать! Вот и выдумывают без конца да переиначивают... Выделывать шкуры золой! Слыханное ли дела?

- Ничего не попишешь, - зевнул старик. - Куда там, наши старинные обычаи - не по них. Толкуют, будто каменное оружие неудобно для руки. Оно отчасти и верно, да только мы не очень-то гонялись за удобствами; зато нынешние - так и смотрят, как бы ручки себе не отбить! Скажи сама, до чего этак дойти можно? Возьми ты нынешних детей. "Отстаньте вы от них, дедушка, пусть играют", - говорит сноха. Ну, хорошо, а что получится?

- Хоть бы они не устраивали такого содома, - посетовала старая дама. - Что верно, то верно, держать себя не умеют!

- Вот тебе и нынешнее воспитание, - назидательно произнес Янечек. - А если иной раз скажешь что-нибудь сыну, отвечает: "Вы, батя, этого не понимаете, теперь другие времена, другая эпоха..." Ведь и костяное оружие, говорит, еще не последнее слово; когда-нибудь, говорит, люди придумают еще какойнибудь материал... Ну, знаешь ли, это уж слишком: разве видел кто материал крепче камня, дерева или кости! Ты хоть и глупая баба, а должна признать, что... что... ну, что это переходит все границы!

Бабка Янечкова опустила руки на колени.

- Послушай, - сказала она. - Откуда только у них все эти глупости берутся?

- Говорят, это нынче в моде, - прошамкал беззубым ртом старик. - Да вот, взгляни в ту сторону, там, в четырех днях ходьбы отсюда, стало стойбищем какое-то неведомое бродячее племя, ну, сказать, голь перекатная; будто бы они такое делают... Так и знай - все глупости наша молодежь переняла от них.

И костяное оружие и прочее. И даже - они его даже покупают у них! - сердито воскликнул дед. - Отдают за это наши славные шкуры! Да когда же это бывало, чтобы чужие с добром приходили? И нечего связываться со всяким неведомым сбродом! И вообще наши предки правильно нам завещали: на любого пришельца надо нападать без всяких там околичностей да отсылать его к праотцам. Так бывало испокон века: убивать без долгих разговоров! "Да что ты, батя, - говорит сын, - теперь другие отношения, теперь вводится товарообмен!" Товарообмен! Да если я кого убью и заберу, что у него было, вот тебе и товар, и ничего я ему за это отдавать не должен - к чему же какой-то товарообмен? "Это не верно, батя, - говорит сын, ведь вы за это платите человеческой жизнью, а ее жалко!" Видала - жалко им человеческой жизни! Вот тебе нынешнее мировоззрение, - расстроенно бормотал старый вождь. - Трусы они, и все тут. Жизни им жалко! Ты вот что мне скажи - как сможет прокормиться такая гибель людей, если они перестанут убивать друг друга? Ведь и теперь уже оленей осталось до чертиков мало! Им, вишь, жалко человеческой жизни; а вот традиций не уважают, предков своих и родителей не чтят... Черт знает что! - крикнул вне себя дед. - Смотрю это раз, вижу - малюет этакий сопляк глинкой бизона на стене пещеры. Я дал ему подзатыльник, а сын говорит: "Оставьте его, бизон ведь как живой вышел!" Это уж слишком, знаешь ли! С каких это пор люди занимались такими пустяками?

Коли тебе делать нечего, так обтесывай какой-нибудь кремешок, а не малюй бизонов на стенках! На что нам такие глупости?

Бабка Янечкова строго поджала губы.

- Кабы бизон только... - пробормотала она через некоторое время.

- А что? - спросил дед.

- Ничего, - возразила старуха. - Мне и выговорить-то стыдно... Ты знаешь, - наконец решилась она, - сегодня утром я нашла... в пещере... обломок Мамонтова бивня. Он был вырезан в виде... в виде голой женщины. И грудь, и все - понятно?

- Да брось ты, - ужаснулся старик. - Кто же это вырезал?

Янечкова возмущенно пожала плечами:

- Кто его знает! Видно, кто-то из молодых. Я бросила эту мерзость в огонь, но... а грудь была - вот такая! Тьфу!

- ...Дальше некуда, - с трудом выдавил из себя дед Янечек. - Да ведь это разврат! Скажи на милость - а все оттого, что они вырезают из кости всякую чепуху! Нам такое бесстыдство и в голову бы не пришло, потому что из кремня этого и не сделаешь... Вот ойо куда ведет! Вот они их изобретения! И ведь будут выдумывать, будут какие-то новшества заводить, пока все к чертям не полетит! Нет, говорю я, - вскричал первобытный старик Янечек в пророческом вдохновении, - долго так не протянется!

1931

АЛЕКСАНДР МАКЕДОНСКИЙ

Письмо Аристотелю из Стагира, директору лицея в Афинах.

Дорогой Аристотель, мой великий и любимый учитель!

Долго, очень долго я не писал вам, но, как вы знаете, я был слишком занят военными делами. В походах на Гирканию, Дрангиану и Гедрозию, в битвах ва Бактрию, во время перехода через Инд поистине не было ни времени, ни желания взяться за перо. Сейчас я уже несколько месяцев нахожусь в Сузах. Но и тут опять пришлось с головой погрузиться в дела правления, пришлось назначать чиновников и ликвидировать интриги и мятежи, так что до сегодняшнего дня не было возможности написать вам о себе. Правда, из официальных сообщений вы в общих чертах знаете о моей деятельности. Но моя преданность вам и вера в ваше влияние на просвещенные умы Эллады снова побуждают меня открыть сердце вам, моему уважаемому учителю и наставнику.

Вспоминаю, как несколько лет назад (как давно это, кажется, было!) я над гробницей Ахилла сочинял вам восторженное и сумасбродное письмо. Это было накануне моего похода в Персию, и я тогда клялся, что доблестный сын Пелея будет для меня образцом на всю жизнь. Я грезил о геройстве и славе.

К этому времени за мной уже была победа над Фракией, и я думал, что веду своих македонцев и греков против Дария только затем, чтобы мы увенчали себя лаврами и были достойны своих предков, воспетых божественным Гомером. Могу сказать, что на высоте таких идеалов я был и в Херонее и в Гранике... Но сегодня я уже по-иному, политически, оцениваю значение своих тогдашних действий. Трезво смотря на вещи, надо сказать правду: нашей Македонии, плохо связанной с Грецией, постоянно грозила опасность с севера, со стороны варварской Фракии.

Фракийцы могли напасть на нашу страну в любой неблагоприятный для нас момент, а греки воспользовались бы этим, чтобы, нарушив договор с нами, отделиться от Македонии, Необходимо было захватить Фракию, чтобы обезопасить наш фланг" в случае измены Греции. Это была чисто политическая необходимость, дорогой Аристотель, но ваш ученик тогда еще не сознавал этого и предавался мечтам об ахилловских подвигах.

После покорения Фракии наше положение изменилось: мы овладели всем западным побережьем Эгейского моря вплоть до Босфора. Но нашему господству на этом море угрожала морская мощь Персии. Достигнув Геллеспонта и Босфора, мы очутились в опасной близости персидской сферы. Борьба между нами и Персией за Эгейское море и свободный проход через Проливы была неизбежна рано или поздно. На счастье, мы нанесли удар раньше, чем Дарий успел приготовиться. Я думал тогда, что иду по стопам Ахилла и, сражаясь во славу Греции, творю материал для новой Илиады. В действительности, как я понимаю это сейчас, дело было просто в необходимости оттеснить персов от Эгейского моря. И я оттеснил их, дорогой учитель, оттеснил так основательно, что занял всю Вифинию, Фригию и Каппадокию, покорил Киликию и дошел до самого Тарса. Малая Азия стала наша. Не только старая Эгейская лужа, но и весь берег Средиземного, или, как мы его называем, Египетского, моря был в наших руках.

Вы скажете, милый Аристотель, что этим была достигнута моя главная политическая и стратегическая цель - полное вытеснение Персии из греческих вод.

Однако же в результате покорения Малой Азии сложилась новая обстановка: наши новые береговые границы могли оказаться под угрозой с юга, со стороны Египта или Финикии. Персия могла бы получить от этих стран поддержку и военные материалы для продолжения войны с нами. Следовательно, стало необходимым занять берега Тира и вступить в Египет. Сделав это, мы стали властителями всего средиземноморского побережья, но одновременно возникла новая опасность: базируясь на богатую Месопотамию, Дарий мог бы вторгнуться в Сирию и отрезать наши египетские владения от малоазиатских. Следовало во что бы то ни стало разбить Дария наголову, что мне и удалось под Гавгамелом... Как вы знаете, нам достались Вавилон, Сузы, Персеполь и Пасаргады. Таким образом мы стали господствовать на Персидском заливе.

Однако, для того чтобы обезопасить нашу новую империю от возможных набегов с севера, необходимо было обезвредить мидян и гиркан. Я сделал это, и наши владения протянулись от Каспийского моря до Персидского залива, но все еще не были защищены с востока. Тогда я со своими македонцами отправился в поход, в земли ареев и дрангианов, опустошил Гедрозию и истребил арахозцев, после чего победоносно вступил в Бактрию. Военную победу я закрепил брачными узами, взяв себе в жены бактрийскую царевну Роксану. Это диктовалось политической необходимостью.

После того как я завоевал для своих македонцев и греков столь обширные земли на Востоке, мне волей-неволей пришлось искать приязни своих новых подданных - варваров. Средствами к этому были величие и пышность, без которых убогие пастухи Востока не представляют себе мощного властителя.

Скажу правду: моя старая македонская гвардия была недовольна этим. Им казалось, вероятно, что их полководец отвернулся от своих боевых ветеранов.

В этой связи я был, к сожалению, вынужден казнить моих старых соратников Филоту, * и Калисфена... * Поплатился жизнью и мой Парменион *. Я очень сожалел об этом, но другого выхода не было, ибо брожение среди македонцев ставило под угрозу мой следующий шаг. Дело в том, что я готовился к походу в Индию. Видите ли, Гедрозия и Арахозия, словно стеной, окружены высокими горами. Но, для того чтобы они стали неприступной крепостью, мне был необходим плацдарм, с которого можно предпринимать вылазки или, наоборот, отступать за крепостную стену. Такой стратегический плацдарм представляет собой Индия вплоть до реки Инд. Военная логика требовала захвата этой территории, а с нею и предмостья па другом берегу Инда. Ни один предусмотрительный политик или полководец не поступил бы иначе. Но, когда мы уже достигли реки Гифазис, мои македонцы стали роптать, говоря, что не пойдут дальше, потому что устали, ослабли от болезней и скучают по родине.

Пришлось вернуться. Это был ужасный путь для моих ветеранов, но еще ужаснее он был для меня: ведь я собирался дойти до Бенгальского залива, дабы установить для моей родной Македонии естественную границу на востоке. И вот пришлось временно отказаться от этого намерения.

Мы вернулись в Сузы. Я мог бы быть доволен, создав для македонцев и греков такую громадную империю. Но, чтобы не полагаться лишь на своих усталых людей, я принял в свое войско тридцать тысяч персов. Это хорошие солдаты, они были нужны мне для обороны восточных границ. И, представьте себе, мои ветераны очень обиделись на меня за это. Они не поняли, что, приобретая для своего народа восточные земли, во сто раз превышающие размеры Македонии, я тем самым становлюсь великим восточным монархом, что мне нужно назначать своих советников и вельмож из числа восточных владык и окружить себя пышностью Востока. Все это естественная политическая необходимость, и я принимаю ее в интересах Великой Македонии.

Обстоятельства требуют от меня все новых личных жертв, и я несу их, не ропща, мысля лишь о величии и силе своей прославленной империи. Приходится привыкать к варварской роскоши и к пышности восточных обычаев. Я взял себе в жены трех восточных царевен, а ныне, милый Аристотель, даже провозгласил себя богом.

Да, мой дорогой учитель, богом! Мои верные восточные подданные поклоняются мне и во славу мою приносят жертвы. Это политически необходимо для того, чтобы создать мне должный авторитет у этих горных скотоводов и погонщиков верблюдов. Как давно было время, когда вы учили меня действовать согласно разуму и логике! Но что поделаешь, сам разум говорит, что следует приноравливаться к человеческому неразумию.

Путь, по которому я иду, может показаться фантастическим. Но сейчас, в ночной тишине моего божественного уединения, обозревая мысленно весь этот путь, я вижу, что никогда не предпринимал ничего, что не было бы обусловлено моим предыдущим шагом.

И вот слушайте, мой милый Аристотель: ради спокойствия и порядка в империи, в интересах реальной политики было бы целесообразно провозгласить меня богом и в наших западных владениях. Уверенность, что Македония и Эллада приняли принцип моей неограниченной власти, развязала бы мне руки и здесь, на Востоке, дала бы возможность завоевать для Греции естественную границу на китайском побережье. Тем самым я бы навеки обеспечил мощь и безопасность своей Македонии. Как видите, это разумный и трезвый план. Я уже давно не тот фантазер, что произносил клятву над гробницей Ахилла.

И вот сейчас я прошу вас, моего мудрого друга и наставника, философски обосновать и убедительно мотивировать грекам и македонцам провозглашение меня богом. Делая это, я поступаю как отвечающий за себя политик и государственный муж.

Таково мое задание. От вас зависит, будете ли вы выполнять его в полном сознании политической важности, целесообразности и патриотического смысла этого дела.

Приветствую вас, мой дорогой Аристотель!

Ваш Александр.

1937

СМЕРТЬ АРХИМЕДА

Дело происходило не совсем так, как пишут в учебниках. Да, действительно правда, что Архимед был убит при взятии Сиракуз римлянами, но неправда, что к нему ворвался римский солдат и хотел захватить его в плен и что Архимед, поглощенный черчением геометрических фигур, раздраженно крикнул ему: "Не смей трогать мои круги!"

Прежде всего Архимеда никак нельзя было назвать рассеянным профессором, который даже не подозревает, что делается вокруг него: наоборот, по характеру он был прирожденным бойцом и изобретал военные машины для обороны Сиракуз. А кроме того, проникший в его дом римский воин вовсе не был пьяным мародером; это был хорошо вышколенный и весьма честолюбивый центурион * Люций, состоявший при штабе и отлично знавший, с кем он имеет дело.

Он вовсе не собирался увести Архимеда в плен; Люций остановился в дверях, отдал по-воински честь и громко произнес:

- Приветствую тебя, Архимед!

Архимед оторвался от вощеной дощечки, на которой он что-то чертил, и спросил:

- Что такое?

- Послушай, Архимед, - сказал в ответ Люций. - Мы знаем, что без твоих машин Сиракузы не могли бы продержаться даже месяц. А мы возились с ними целых два года. Уверяю тебя, что мы, солдаты, прекрасно это понимаем. Машины замечательные. Могу тебя только поздравить.

Архимед небрежно отмахнулся.

- Оставь, пожалуйста, не стоит говорить об этом. Обыкновенные метательные приспособления, игрушки и больше ничего. Серьезного научного значения они не имеют.

- Но зато имеют военное значение, - возразил Люций. - Вот что, Архимед, я пришел, чтобы предложить тебе работать с нами.

- С кем это, с нами?

- С римлянами. Ты ведь должен понимать, что Карфаген * приходит в упадок. С какой стати ты будешь ему помогать? Увидишь теперь, какую мы начнем игру с Карфагеном. Вообще вы, сиракузяне, с самого начала должны были присоединиться к нам.

- Это почему? - проворчал Архимед. - Случайно по происхождению мы греки. Зачем же нам присоединяться к римлянам?

- Потому что вы живете на острове Сицилия, а Сицилия нам нужна.

- Зачем?

- Затем, что мы хотим овладеть Средиземным морем.

- А-а!.. - задумчиво протянул Архимед и взглянул на свою дощечку. - А для чего это вам?

- Кто владеет Средиземным морем, тот владеет всем миром. Кажется, ясно.

- А вы обязательно должны владеть всем миром?

- Да. Призвание Рима быть владыкой мира. И он будет владыкой, можешь мне верить.

- Не спорю, - сказал Архимед и стер что-то на вощеной дощечке. - Но я бы вам не советовал, Люций. Понимаешь ли, быть владыкой мира - слишком хлопотно. Жалко трудов, которые придется на это положить.

- Не важно. Зато мы будем великой империей.

- Великой империей! - ворчливо повторил Архимед. - Нарисую я малый круг или большой - все равно это будет только круг, и у него всегда есть граница; жить без границ вы все равно не сможете. Или ты думаешь, что большой круг совершеннее малого? И что ты более великий геометр, если начертишь большой круг?

- Вы, греки, всегда играете словами, - ответил Люций. - А мы доказываем свою правоту иначе.

- Чем же?

- Делом. Например: мы завоевали ваши Сиракузы; следовательно, Сиракузы принадлежат нам. Разве это не ясное доказательство?

- Ясное, - сказал Архимед и слегка почесал голову заостренной металлической палочкой, которой он чертил на дощечке. - Да, вы завоевали Сиракузы, Только это уже не те Сиракузы, какие были до сих пор. Тех больше не будет. Это был великий и славный город; теперь ему уже великим не быть. Никогда. Конец Сиракузам!

- Зато великим будет Рим. Он должен быть сильнее всех на земле.

- Зачем?

- Чтобы отстоять себя. Чем мы сильнее, тем больше у нас врагов. Поэтому мы должны быть сильнее всех.

- Что касается силы, - пробормотал Архимед, - тo, видишь ли, Люций, я немного смыслю в физике и скажу тебе кое-что: сила связывает.

- Что это значит?

- Вот, видишь ли, есть такой закон. Действующая сила связывает себя. И чем сильнее вы будете, тем больше вам на это потребуется сил, и в конце концов наступит момент...

- Ну, что ты хотел сказать?

- Да нет, ничего. Я не пророк, я только физик. Сила связывает. Больше я ничего не знаю.

- Слушай, Архимед, почему бы тебе все-таки не работать с нами? Ты даже не представляешь себе, какие огромные возможности открылись бы перед тобой в Риме. Ты изготовлял бы самые могучие военные машины на свете...

- Прости меня, Люций. Я уже не молод, а мне хотелось бы разработать кое-какие из своих замыслов. Как видишь, я и сейчас сижу за чертежом.

- Но неужели, Архимед, тебя не прельщает воз* можность завоевать вместе с нами мировое господство?.. Ну, что же ты замолчал?

- Прости, - сказал Архимед, склонившись над своей дощечкой. - Что ты сказал?

- Я сказал, что такой человек, как ты, мог бы участвовать в завоевании мирового господства.

- Гм, мировое господство... - задумчиво произнес Архимед.- Ты не сердись, но у меня здесь дело поважнее. Нечто более прочное. Такое, что действительно переживет нас с тобой.

- Что это?

- Осторожно, не сотри моих кругов. Это способы вычисления площади любого сектора круга...

Несколько позже было официально объявлено, что известный ученый Архимед погиб в результате несчастного случая.

1935

МАРФА И МАРИЯ

В продолжение пути, пришел Он в одно селение; здесь женщина, именем Марфа, приняла его в дом свой; у ней была сестра, именем Мария, которая села у ног Иисуса и слушала слова Его.

Марфа же заботилась о большом угощении, и подошедши сказала: Господи! Или Тебе нужды нет, что сестра моя одну меня оставила служить? Скажи ей, чтобы помогла мне.

И Иисус сказал ей в ответ: Марфа! Марфа! Ты заботишься и суетишься о многом, а одно только нужно. Мария же избрала благую часть, которая не отнимется у нее.

(Евангелие от Луки, 10, 38-42)

И в тот же вечер вошла Марфа к соседке своей Тамар, жене Якуба Грюнфельда, которая лежала после родов; и, видя, что огонь в очаге угасает, подложила поленьев и присела к очагу, чтобы раздуть огонь.

И когда взвилось живое пламя, смотрела Марфа в огонь и молчала.

И тогда сказала госпожа Тамар:

- Хороший вы человек, Марфочка. Так вы обо всех хлопочете - я даже не знаю, чем отплатить вам.

Но Марфа ничего не ответила и не отвела глаз от огня.

Тут спросила госпожа Тамар, сказав:

- Правда ли, Марфочка, что нынче был у вас рабби из Назарета?

И ответила Марфа:

- Был.

И сложила госпожа Тамар руки и молвила:

- То-то вам радость, Марфа; я знаю, к нам бы Он не пришел, но вы этого заслуживаете, вы ведь такая хорошая хозяйка...

Тогда склонилась Марфа к огню, проворно помешала дрова и сказала:

- Знаете, госпожа Тамар, лучше бы этого не было. Разве могло мне прийти в голову, что именно сегодня, накануне праздника... Ладно, думаю, сначала постираю. Сами знаете, сколько за нашей Марией стирки! Так вот, бросаю я грязное белье в кучу, и вдруг: "Добрый день, девушки!" - стоит Он на пороге! Я как закричу: "Мария, Мария, пойди сюда!" - чтобы она помогла мне поскорей убрать грязное белье, а Марка примчалась растрепанная и, как увидела Его, закричала, будто умалишенная: "Учитель, Учитель, вы пришли к нам?" И - бац, она уже на коленях перед Ним, рыдает и руки Ему целует... Мне так было стыдно за нее, госпожа Тамар! Что мог подумать Учитель, такая сумасшедшая истеричка, а тут еще везде грязные тряпки валяются... Я еле выговорила: "Садитесь, Учитель", и давай белье собирать; а Мария дергает Его за руку и всхлипывает: "Учитель, говорите же, скажите нам что-нибудь, раббони..." Подумайте только, госпожа Тамар, она называет Его "раббони"! И везде был беспорядок, сами знаете, как во время стирки, даже пол не подметен... Что Он только о нас подумал!

- Ну, Марфочка, ничего, - утешала ее госпожа Тамар. Мужчины и не заметят небольшого беспорядка. Я их знаю.

- Пусть так, - возразила Марфа с жестким огоньком в глазах. - Но порядок должен быть. Понимаете, госпожа Грюнфельд, вот когда Учитель обедал у того мытаря, так Мария ухитрилась омыть Ему ноги слезами и вытереть собственными волосами, Скажу вам, госпожа Тамар, - я бы не решилась сделать нечто подобное, но очень хотела бы, чтоб у Него под ногами был хоть чистый пол. Вот это - да. И расстелить перед Ним наш красивый коврик, знаете, тот, из Дамаска. А не грязное белье. Умывать Ему ноги слезами да волосами утирать - это Марка умеет, а вот причесаться, когда Он пришел, или пол подтереть - нет ее! Ей бы только бухнуться Ему в ноги да глаза вот такие сделать - мол, говори, раббони!

- И Он говорил? - нетерпеливо спросила госпожа Тамар.

- Говорил, - медленно произнесла Марфа. - Улыбался и говорил - для Марии. Я-то, сами понимаете, больше думала о том, как бы поскорее убрать белье да подать Ему хоть козьего молока с куском хлеба... Вид у Него утомленный - наверное, устал с дороги; у меня так и вертелось на языке: я, мол, вам подушки принесу, Учитель, отдохните немного, вздремните, мы будем тихие, как мышки, даже дышать перестанем... Но понимаете, госпожа Тамар, кому захочется перебивать Его речи! И вот я ходила на цыпочках, чтобы Мария догадалась быть потише, да куда там! "Говорите еще, Учитель, прошу, прошу вас, еще что-нибудь!" А Он, добрый такой, все улыбался и говорил...

- Ах, как бы я хотела слышать, что Он говорил! - вздохнула госпожа Тамар.

- Я тоже, - сухо ответила Марфа. - Но кто-то ведь должен был остудить молоко, чтобы подать Ему холодное. И должен же был кто-то достать немного меду для хлеба. Потом забежать к Эфраиму - я ведь обещала Эфраимихе доглядеть за ее детишками, когда она уйдет на базар... Да, госпожа Тамар, старая дева вроде меня тоже может кое для чего пригодиться. Господи, хоть бы наш брат Лазарь был дома! А он, как увидел утром, что я собираюсь стирать, так и говорит: "Ладно, девушки, я исчезаю; только ты, Марфа, не пропусти, если мимо пройдет этот продавец кореньев из Ливана, купи мне грудного чаю". Ведь наш Лазарь все грудью хворает, госпожа Тамар, и ему все хуже да хуже. И вот я все дум ала - хорошо бы Лазарь вернулся, пока Учитель здесь! Я верю, госпожа Тамар, Он исцелил бы нашего Лазаря; и как услышу шаги у дома, так и выбегаю на порог, кричу каждому: "Господин Ашер, господин Леви, господин Иссахар, скажите Лазарю, если встретите, пусть сейчас же идет домой!" Да еще надо было смотреть, не покажется ли продавец кореньев - прямо не знала, за что раньше приняться...

- Это мне известно, - произнесла госпожа Грюнфельд. Семья доставляет много хлопот.

- Что хлопоты, - молвила Марфа. - Но знаете, госпожа Грюнфельд, каждому ведь хочется послушать слово Божие. Я всего лишь глупая женщина, ну, вроде прислуги... И я себе думаю: должен же кто-то все это делать, должен же кто-то стряпать, и стирать, и чинить тряпки, и мыть полы, и раз уж у нашей Марки не такой характер... Она уже не так прекрасна, как раньше, госпожа Тамар; но была она такая красавица, что... что я просто не могла не служить ей, понимаете? А все почему-то думают, что я злая... но вы-то знаете, госпожа Грюнфельд, злая и несчастная женщина не может хорошо готовить, а я ведь неплохая повариха; что ж, раз Мария красивая - пусть Марфа вкусно стряпает, разве я не права? Но, госпожа Тамар, вы, верно, и это знаете: иной раз на минутку, на одну только минутку сложишь руки на коленях, и тогда странные такие мысли приходят в голову: а вдруг кто-нибудь тебе что-нибудь скажет или посмотрит на тебя так.., так, словно бы говоря: "Доченька, это ты ведь любовь свою нам отдаешь, и всю себя нам жертвуешь, телом своим полы трешь, и всю эту чистоту чистотой души своей сохраняешь; и входим мы в твой дом, словно дом этот - ты сама, Марфа, и ты по-своему много любила..." - О, это так, - сказала госпожа Грюнфельд. - И если бы у вас было шестеро детей, Марфочка, как вот у меня, тогда вы поняли бы это еще лучше.

Тогда сказала Марфа:

- Госпожа Грюнфельд, когда к нам так неожиданно пришел Он, Учитель из Назарета, я прямо ужаснулась: вдруг... вдруг он пришел, чтобы сказать прекрасные слова, которые я ждала так долго - и надо же... попал в такой беспорядок! Сердце у меня так и подскочило, в горле комок - говорить не могу только думаю: это пройдет, я просто глупая женщина, намочу пока белье и забегу к Эфраиму, и пошлю за нашим Лазарем, и прогоню кур со двора, чтобы они Ему не мешали... И потом, когда все уже было в порядке, вдруг во мне появилась чудесная уверенность: теперь я готова слушать слово Божие. И я тихо, тихонько вошла в комнату, где Он сидел и говорил. Мария сидела у Его ног, глаз с него не спускала... - Марфа сухо засмеялась. - И я подумала, какой был бы вид у меня, если бы я так пялила на него глаза!. Тут, госпожа Грюнфельд, посмотрел Он на меня так ясно и приветливо, словно хотел что-то сказать. И я вдруг увидела: боже, какой Он худой! Знаете, Он нигде не ест как следует, даже до хлеба с медом почти не притронулся... И мне пришло в голову: голубей! Я приготовлю Ему голубей! Пошлю за ними Марку на базар, а Он пока немножко отдохнет... "Мария, говорю, пойди-ка на минутку в кухню". А Мария - ни гугу, словно слепая и глухая!

- Она, верно, не хотела оставлять гостя одного, - успокаивающе заметила госпожа Тамар.

- Лучше бы она подумала о том, чем Его накормить, - жестко проговорила Марфа. - На то мы и женщины, разве нет? И когда я увидела, что Марка ни с места, только смотрит, как зачарованная, тогда... не знаю, госпожа Тамар, как это получилось, только я не могла сдержаться. "Господи, говорю, неужели Тебе все равно, что сестра моя одну меня оставила прислуживать? Скажи ей, чтобы помогла мне на кухне!" Так и вырвалось у меня...

- Ну, и Он сказал ей? - спросила госпожа Грюнфельд.

Из горящих глаз Марфы брызнули слезы.

- "Марфа, Марфа, заботлива ты и печешься о многом; а нужно только одно. Мария же выбрала благую часть, которая у нее не отнимется". Что-то в этом роде сказал Он мне, госпожа Тамар.

С минуту было тихо.

- И это все, что Он тебе сказал? - спросила госпожа Тамар.

- Все, по-моему, - ответила Марфа, порывисто вытирая слезы. - Потом я пошла купить голубей - чистые разбойники эти купцы на базаре, госпожа Грюнфельд! - изжарила их, и для вас сварила похлебку из голубиных потрохов...

- Да, знаю, - вставила госпожа Тамар. - Вы очень хорошая, Марфа.

- Нет, - упрямо возразила та. - Чтоб вы знали, впервые я не прожарила голубей как следует. - Они были жесткие; но я... все у меня валилось из рук. Ведь я безгранично верю в Него, госпожа Тамар!

- Я тоже, - благоговейно ответила госпожа Тамар. - А что еще Он говорил, Марфочка? Что он говорил Марии? О чем учил?

- Не знаю, - ответила Марфа. - Я спросила Марию - да вы ведь знаете, какая она сумасбродная. "Я уже не помню, говорит, ей-богу, не могу тебе передать ни одного слова, но это было удивительно прекрасно, Марфа, и я безмерно счастлива..."

- Что ж, это стоит того, - согласилась госпожа Тамар.

Тут Марфа высморкалась, чтобы скрыть слезы, и сказала:

- Давайте, госпожа Грюнфельд, я перепеленаю вашего постреленка...

1932

ЛАЗАРЬ

И до Вифании дошел слух, что галилеянин схвачен и брошен в темницу.

Услыхав об этом, Марфа всплеснула руками и из глаз ее брызнули слезы.

- Видите, - сказала она, - я говорила! Зачем Он пошел в Иерусалим, зачем не остался здесь! Здесь бы никто не узнал о Нем... Он мог бы спокойно плотничать... устроил бы мастерскую у нас во дворике...

Лазарь был бледен, и глаза его лихорадочно блестели.

- Это глупые речи, Марфа, - сказал он. - Он должен был идти в Иерусалим. Должен был восстать против этих... этих фарисеев и мытарей, должен был сказать им в глаза, что и как... Вы, женщины, не понимаете этого.

- Я понимаю, - тихо и страстно проговорила Мария. - И я знаю, что случится. Случится чудо. Он двинет пальцем - и стены темницы откроются... и все узнают Его, падут перед Ним на колени и будут кричать: "Чудо!"

- Как бы не так, - глухо ответила Марфа. - Он никогда не умел заботиться о себе. Ничего Он для себя не сделает, ничем себе не станет помогать. Разве что, - добавила она, широко раскрыв глаза, - разве что другие Ему помогут. Быть может, Он ждет, что Ему придут на помощь... все те, кто слышал Его... все, которым Он помогал... что они препояшут чресла мечами и прибегут...

- Конечно! - заявил Лазарь. - Вы не бойтесь, девушки, ведь за Ним - вся Иудея! Не хватает еще, чтобы... хотел бы я посмотреть... Марфа, собери вещи в дорогу. Пойду в Иерусалим.

Мария поднялась.

- Я тоже иду с тобой. Хочу видеть, как раскроются стены темницы, и Он явится в небесном сиянии... Марфа, это будет великолепно!

Марфа хотела что-то сказать, но промолчала.

- Идите, дети, - проговорила она. - Кто-то должен остаться стеречь дом... и кормить кур и коз... Сейчас я приготовлю вам одежды и хлебцы на дорогу. Я так рада, что вы там будете.

Когда она вернулась, раскрасневшись от кухонного жара, Лазарь был иссиня-бледен и встревожен.

- Мне нездоровится, Марфочка, - буркнул он. - Как на улице?

- Очень тепло, - ответила Марфа. - Хорошо вам будет идти.

- Тепло, тепло, - возразил Лазарь. - Но там, на холмах Иерусалима, всегда дует холодный ветер.

- Я приготовила тебе теплый плащ, - сказала Марфа.

- Теплый плащ... - недовольно пробормотал Лазарь. - Вспотеешь в нем, потом обдует холодом, и готово! Ну-ка, пощупай, нет ли у меня жара? Не хотелось бы мне заболеть в дороге... на Марию надежда плохая... А какой Ему будет от меня толк, если я, например, заболею?

- У тебя нет жара, - успокаивала его Марфа, думая про себя: "Боже, какой стал Лазарь странный с тех пор... с тех пор, как воскрес из мертвых!"

- Тогда меня тоже продуло, когда... когда я так сильно занемог, - озабоченно произнес Лазарь; он не любил упоминать о своей смерти, - Знаешь, Марфочка, с той поры мне все что-то не по себе. Путешествие, волнение, - нет, это не для меня. Но я, конечно, пойду, как только меня перестанет знобить.

- Я знаю, что пойдешь, - с тяжелым сердцем сказала Марфа. - Кто-то должен прийти Ему на помощь; ты ведь помнишь. - Он тебя... исцелил, - нерешительно добавила она, ибо и ей казалось неделикатным говорить о воскресении из мертвых. - Знаешь, Лазарь, когда вы Его освободите, ты сможешь попросить, чтоб Он помог тебе - если станет нехорошо...

- Это верно, - вздохнул Лазарь. - Но что, если я туда не дойду? Что, если мы придем слишком поздно? Надо взвесить все возможности. И вдруг в Иерусалиме что-нибудь произойдет? Марфа, ты не знаешь римских воинов. О боже, если бы я был здоров!

- Но ты здоров, Лазарь, - с усилием произнесла Марфа. Ты должен быть здоров, если Он тебя исцелил!

- Здоров, - с горечью протянул Лазарь. - Мне-то лучше знать, здоров я или нет. Скажу только, что с тех пор мне и минуты не было легко... Нет, нет, я Ему страшно благодарен за то, что он меня... поставил на ноги, не думай, Марфа. Но кто однажды познал это, как я, тот... тот... - Лазарь содрогнулся и закрыл лицо. - Прошу тебя, Марфа, оставь меня теперь; я соберусь с силами... только минутку... это, конечно, пройдет.

Марфа тихонько села во дворе; она смотрела в пространство сухими неподвижными глазами; руки ее были сложены, но она не молилась. Подошли черные курицы, поглядывая на нее одним глазом; но Марфа, против ожидания, не бросила им зерен, и они ушли подремать в полуденной тени.

На порог с трудом выбрался Лазарь, смертельно бледный, стуча зубами.

- Я... я не могу сейчас, Марфа, - запинаясь, выговорил он. - А мне так хотелось бы пойти... может быть, завтра...

У Марфы сжалось сердце.

- Иди, иди, ляг, Лазарь, - с трудом вымолвила она. Ты... ты не можешь никуда идти!

- Я бы пошел, - трясясь в ознобе, сказал Лазарь, - но если ты так думаешь, Марфочка... Может быть, завтра... Ты ведь не оставишь меня одного? Что я тут буду делать один!

Марфа поднялась.

- Иди, ложись, - проговорила она своим обычным грубым голосом. - Я останусь с тобой.

В это время во двор вышла Мария, готовая отправиться в путь.

- Ну, Лазарь, пойдем?

- Лазарю нельзя никуда, - сухо ответила Марфа. - Ему нездоровится.

- Тогда я пойду одна, - с глубоким вздохом молвила Мария. - Увидеть чудо.

Из глаз Лазаря медленно текли слезы.

- Мне очень хочется, пойти с ней, Марфа, но я так боюсь... еще раз умереть!

1932

О ПЯТИ ХЛЕБАХ

...Что я против Него имею? Я вам скажу прямо, сосед: против Его учения я не имею ничего. Нет. Както слушал я Его проповедь и, знаете, - чуть не стал Его учеником. Вернулся я тогда домой и говорю двоюродному брату, седельщику: надо бы тебе Его послушать; Он, знаешь ли, по-своему пророк. Красиво говорит, что верно, то верно; так за душу и берет.

У меня тогда в глазах слезы стояли, и больше всего мне хотелось закрыть свою лавочку и идти за Ним, чтобы никогда уже не терять из виду. "Раздай все, что имеешь, - говорил Он, - и следуй за мной. Люби ближнего своего, помогай бедным и прощай тем, кто тебя обидел", и все такое прочее. Я простой хлебопек, но когда я слушал Его, то, скажу вам, родилась во мне удивительная радость и боль, - не знаю, как это объяснить: тяжесть такая, что хоть опускайся на колени и плачь, - и при этом так чудно и легко, словно все с меня спадает, понимаете, все заботы, вся злоба. Я тогда так и сказал двоюродному брату - эх, ты, лопух, хоть бы постыдился, все сквернословишь, все считаешь, кто и сколько тебе должен, и сколько тебе надо платить: десятину, налоги, проценты; роздал бы ты лучше бедным все свое добро, бросил бы жену, детей, да и пошел бы за Ним...

А за то, что Он исцеляет недужных и безумных, за это я тоже Его не упрекну. Правда, какая-то странная и неестественная сила у Него; но ведь всем известно, что наши лекари шарлатаны, да и римские ничуть не лучше наших; денежки брать, это они умеют, а позовите их к умирающему - только плечами пожмут да скажут, что надо было звать раньше. Раньше!

Моя покойница жена два года страдала кровотечением; уж я водил-водил ее по докторам; вы и представить себе не можете, сколько денег выбросил, а так никто и не помог. Вот если б Он тогда ходил по городам, пал бы я перед Ним на колени и сказал бы: Господи, исцели эту женщину! И она дотронулась бы до Его одежды - и поправилась бы. Бедняжка такого натерпелась, что и не расскажешь... Нет, это хорошо, что Он исцеляет больных. Ну, конечно, лекаришки шумят, обман, мол, это и мошенничество, надо бы запретить Ему и все такое прочее; да что вы хотите, тут столкнулись разные интересы. Кто хочет помогать людям и спасать мир, тот всегда натыкается на чейнибудь интерес; на всех не угодишь, без этого не обходится. Вот я и говорю - пусть себе исцеляет, пусть даже воскрешает мертвых, но то, что Он сделал с пятью хлебами - это уж нехорошо. Как хлебопек, скажу вам - большая это была несправедливость по отношению к хлебопекам.

Вы не слыхали об этих пяти хлебах? Странно; все хлебопеки из себя выходят от этой истории. А было, говорят, так: пришла к Нему большая толпа в пустынное место, и Он исцелял больных. А как подошло к вечеру, приблизились к нему ученики Его, говоря: "Пусто место сие, и время позднее. Отпусти людей, пусть вернутся в города свои, купят себе пищи". Он тогда им и говорит: "Им нет нужды уходить, дайте вы им есть". А они Ему: "Нет у нас здесь ничего, кроме пяти хлебов и двух рыб". Тогда Он сказал: "Принесите же мне сюда". И, велев людям сесть на траву и взяв те пять хлебов и две рыбы, взглянул на небо, благословил их и, отламывая, стал давать хлеб ученикам, а они - людям. И ели все и насытились. И собрали после этого крошек - двенадцать корзин полных. А тех, которые ели, было около пяти тысяч мужей, не считая детей и женщин.

Согласитесь, сосед, ни одному хлебопеку не придется этакое по вкусу, да и с какой стати? Если это войдет в привычку, чтобы каждый мог насытить пять тысяч людей пятью хлебами и двумя рыбками - тогда хлебопекам по миру идти, что ли? Ну, рыбы - ладно; сами по себе в воде водятся, и их может ловить всякий сколько захочет. А хлебопек должен по дорогой цене муку покупать и дрова, нанимать помощника и платить ему; надо содержать лавку, надо платить налоги и мало ли что еще, так что в конце концов он рад бывает, если останется хоть какой-нибудь грош на жизнь, лишь бы не побираться.

А Этот - Этот только взглянет на небо, и уже у Него достаточно хлеба, чтобы накормить пять или сколько там тысяч человек! Мука Ему ничего не стоит, и дрова не надо невесть откуда возить, и никаких расходов, никаких трудов - конечно, эдак можно и задаром хлеб раздавать, правда? И Он не смотрит, что из-за этого окрестные хлебопеки теряют честно заработанные деньги! Нет, скажу я вам, это - неравная конкуренция, и надо бы это запретить. Пусть тогда платит налоги, как мы, если вздумал заниматься хлебопечением! На нас уже наседают люди, говорят: как же так, экие безбожные деньги вы просите за паршивый хлебец! Даром надо хлеб раздавать, как Он, да какой еще хлебушек-то у Него - белый, пышный, ароматный, пальчики оближешь! Нам уже пришлось снизить цены на булочные изделия; честное слово, продаем ниже себестоимости, лишь бы не закрывать торговли; но до чего мы этак докатимся - вот над чем ломают себе голову хлебопеки! А в другом месте, говорят, Он насытил четыре тысячи мужей, не считая детей и женщин, семью хлебами и несколькими рыбами, но там собрали только четыре корзины крошек; верно, и у Него хуже дело пошло, но нас, хлебопеков, Он разорит начисто. И я говорю вам: это Он делает только из вражды к нам, хлебопекам.

Рыбные торговцы тоже кричат, - ну, эти уж и не знают, что запрашивать за свою рыбу; рыбная ловля далеко не столь почетное ремесло, как хлебопечение.

Послушайте, сосед: я старый человек и одинок на этом свете; нет у меня ни жены, ни детей, много ли мне нужно. Вот на днях только предлагал я своему помощнику - пусть берет мою пекарню себе нашею.

Так что тут дело не в корысти; честное слово, я предпочел бы раздать свое скромное имущество и пойти за Ним, чтобы проповедовать любовь к ближнему и делать все то, что Он велит. Но раз я вижу, как Он враждебно относится к нам, хлебопекам, то и скажу: "Нет, нет! Я, как хлебопек, вижу - никакое это не спасение мира, а просто разорение для нашего брата.

Мне очень жаль, но я этого не позволю. Никак нельзя".

Конечно, мы подали на Него жалобу Ананию и наместнику зачем нарушает цеховой устав и бунтует людей. Но вам самому известно, какая волокита в этих канцеляриях. Вы меня знаете, сосед; я человек мирный и ни с кем не ищу ссоры. Но если Он явится в Иерусалим, я стану посреди улицы и буду кричать: "Распните его! Распните его!"

1937

ИКОНОБОРЧЕСТВО

К Никифору *, настоятелю монастыря св. Симеона, явился некий Прокопий, известный ученый, знаток и страстный коллекционер византийского искусства. Он был явно взволнован и, ожидая настоятеля, нетерпеливо шагал по монастырскому коридору со стрельчатыми сводами. "Красивые у них тут колонны, подумалось ему, - видимо, пятого века.

Никифор может нам помочь. Он пользуется влиянием при дворе и сам некогда был художником. И неплохим живописцем. Помню - он составлял узоры вышивок для императрицы и писал для нее иконы... Вот почему, когда руки его скрутила подагра и он не мог больше работать кистью, его сделали аббатом. Но, говорят, его слово все еще имеет вес при дворе. Иисусе Христе, какая чудесная капитель! Да, Никифор поможет. Счастье, что мы вспомнили о нем!"

- Добро пожаловать, Прокопий, - раздался за его спиной мягкий голос.

Прокопий порывисто обернулся. Позади него стоял высохший, ласковый старичок; кисти его рук утопали в длинных рукавах.

- Недурная капитель, не правда ли? - сказал он. - Старинная работа - из Наксоса *, сударь.

Прокопий поднес к губам рукав аббата.

- Я пришел к вам, отче... - взволнованно начал он, но настоятель перебил его.

- Пойдемте, погреемся на солнышке, милый мой. Тепло полезно для моей болезни. Какой день, боже, как светло! Так что же привело вас "о мне? - спросил он, когда оба уселись на каменную скамью в монастырском садике, полном жужжания пчел и аромата шалфея, тимьяна и мяты.

- Отче, - начал Прокопий, - я обращаюсь к вам как к единственному человеку, способному предотвратить тяжкий и непоправимый удар культуре. Я знаю, вы поймете меня. Вы художник, отче. Каким живописцем вы были, пока вам не было суждено принять на свои плечи высокое бремя духовной должности! Да простит мне бог, но иной раз я жалею, что вы не склоняетесь больше над деревянными дощечками, на которых некогда ваша волшебная кисть создавала прекраснейшие из византийских икон.

Отец Никифор вместо ответа поддернул длинные рукава рясы и подставил солнцу свои жалкие узловатые ручки, искривленные подагрой наподобие когтистых лап попугая.

- Полноте, - ответил он кротко. - Что вы говорите, мой милый!

- Это правда, Никифор, - молвил Прокопий (пресвятая богородица, какие страшные руки!). - Вашим иконам ныне цены нет. Недавно один еврей запрашивал за ваш образок две тысячи драхм, а когда ему их не дали, сказал, что подождет - через десять лет получит за образок в три раза больше.

Отец Никифор скромно откашлялся и покраснел от безграничной радости.

- Ах, что вы, - залепетал он. - Оставьте, стоит ли еще говорить о моих скромных способностях? Пожалуйста, не надо; ведь у вас есть теперь всеобщие любимцы, как этот... Аргиропулос, Мальвазий, Пападианос, Мегалокастрос и мало ли еще кто, например, как бишь его, ну, который делает мозаики...

- Вы имеете в виду Папанастасия? - спросил Прокопий.

- Вот-вот, - проворчал Никифор. - Говорят, его очень ценят. Ну, не знаю; я бы лично рассматривал мозаику скорее как работу каменщика, чем настоящего художника. Говорят, этот ваш... как его...

- Папанастасий?

- Да, Папанастасий. Говорят, он родом с Крита. В мое время люди иначе смотрели на критскую школу. Это не настоящее, говорили. Слишком жесткие линии, а краски! Так вы сказали, этого критянина высоко ценят? Гм, странно.

- Я ничего такого не сказал, - возразил Прокопий. - Но вы видели его последние мозаики?

Отец Никифор отрицательно покачал головой.

- Нет, нет, мой милый. Зачем мне на них смотреть! Линии как проволока, и эта кричащая позолота! Вы обратили внимание, что на его последней мозаике архангел Гавриил стоит так косо, словно вот-вот упадет? Да ведь ваш критянин не может изобразить даже фигуру, стоящую прямо!

- Видите ли, он сделал это умышленно, - нерешительно возразил Прокопий. - Из соображений композиции...

- Большое вам спасибо, - воскликнул аббат и сердито нахмурился. - Из соображений композиции! Стало быть, из соображений композиции разрешается скверный рисунок, так? И сам император * ходит любоваться, да еще говорит - интересно, очень интересно! - Отец Никифор справился с волнением. - Рисунок, прежде всего - рисунок: в этом все искусство.

- Вот слова подлинного мастера! - поспешно польстил Прокопий. - В моей коллекции есть ваше "Вознесение", и скажу вам, отче, я не отдал бы его ни за какого Никаона.

- Никаон был хороший живописец, - решительно произнес Никифор. - Классическая школа, сударь. Боже, какие прекрасные пропорции! Но мое "Вознесение" - слабая икона, Прокопий. Это неподвижные фигуры, этот Иисус с крыльями, как у аиста... А ведь Христос должен возноситься без крыльев! И это называется искусство! - Отец Никифор от волнения высморкался в рукав. - Что ж поделаешь, тогда я еще не владел рисунком. Я не умел передать ни глубины, ни движения...

Прокопий изумленно взглянул на искривленные пальцы аббата.

- Отче, вы еще пишете?

Отец Никифор покачал головой.

- Что вы, нет, нет. Так, только, порой кое-что пробую для собственного удовольствия.

- Фигуры? - вырвалось у Прокопия.

- Фигуры. Сын мой, нет ничего прекраснее человеческих фигур. Стоящие фигуры, которые, кажется, вот-вот пойдут... А за ними - фон, куда, я бы сказал, они могли уйти. Это трудно, мой милый. Что об этом знает какой-нибудь ваш... ну, как его... какой-нибудь критский каменщик со своими уродливыми чучелами!

- Как бы мне хотелось увидеть ваши новые картины, Никифор, - заметил Прокопий.

Отец Никифор махнул рукой.

- К чему? Ведь у вас есть ваш Папанастасий! Превосходный художник, как вы говорите. Соображения композиции, видите ли! Ну, если его мозаичные чучела - искусство, тогда уж я и не знаю, что такое живопись. Впрочем, вы знаток, Прокопий; и вероятно, правы, что Папанастасий - гений.

- Этого я не говорил, - запротестовал Прокопий. - Никифор, я пришел сюда не за тем, чтобы спорить с вами об искусстве, а чтобы спасти его, пока не поздно!

- Спасти - от Папанастасия? - живо осведомился Никифор.

- Нет - от императора. Вы ведь об этом знаете. Его величество император Константин Копроним под давлением определенных церковных кругов собирается запретить писание икон. Под тем предлогом, что это-де идолопоклонство или что-то в этом роде. Какая глупость, Никифор!

Аббат прикрыл глаза увядшими веками.

- Я слышал об этом, Прокопий, - пробормотал он. - Но это еще не наверное. Нет, ничего еще не решено.

- Именно потому я и пришел к вам, отче, - горячо заговорил Прокопий. - Ведь всем известно, что для императора - это только политический вопрос. Ему нет никакого дела до идолопоклонства, просто он хочет, чтоб его оставили в покое. Но уличная чернь, подстрекаемая грязными фанатиками, кричит "долой идолов", и наш благородный монарх думает, что удобнее всего уступить этому оборванному сброду. Известно вам, что уж замазали фрески в часовне Святейшей Любви?

- Слыхал я и об этом, - вздохнул аббат с закрытыми глазами. - Какой грех, матерь божия! Такие редчайшие фрески, подлинный Стефанид! Помните ли вы фигуру святой Софии, слева от благословляющего Иисуса? - Прокопий, то была прекраснейшая из стоящих фигур, какую я когда-нибудь видел. Ах, Стефанид это был художник, что и говорить!

Прокопий склонился к аббату и настойчиво зашептал:

- Никифор, в законе Моисеевом написано: "Не делай себе кумира и никакого изображения того, что на небе вверху, и что на земле внизу, и что в водах ниже земли". Никифор, правы ли те, кто проповедует, будто богом запрещено писать картины и ваять скульптуры?

Отец Никифор покачал головой, не открывая глаз.

- Прокопий, - помолчав, сказал он со вздохом, - искусство столь же свято, как и богослужение, ибо оно... прославляет творение господа... и учит любить его. - Он начертал в воздухе знак креста своей обезображенной рукой. - Разве не был художником сам Творец? Разве не вылепил он фигуру человека из глины земной? Разве не одарил он каждый предмет очертаниями и красками? И какой еще художник, Прокопий! Никогда, никогда не исчерпаем мы возможность учиться у него... Впрочем, закон Моисея относится ко временам варварства, когда люди еще не умели хорошо рисовать.

Прокопий глубоко вздохнул.

- Я знал, отче, что вы так скажете, - почтительно произнес он. - Как священнослужитель и как художник, Никифор, вы не допустите гибели искусства!

Аббат открыл глаза.

- Я? Что я могу сделать, Прокопий? Ныне плохие времена; цивилизованный мир впадает в варварство, являются люди с Крита и еще бог весть откуда... Это ужасно, милый мой; но чем можем мы предотвратить это?

- Никифор, если вы поговорите с императором...

- Нет, нет, - перебил настоятель. - С императором я не могу говорить об этом. Он не имеет никакого отношения к искусству, Прокопий. Я слышал, будто недавно он хвалил мозаики этого вашего... как его...

- Папанастасия, отче.

- Да. Того самого, который создает уродливые безжизненные фигуры. Император понятия не имеет о том, что такое искусство. А что касается Мальвазия, то он, по-моему, столь же скверный живописец. Еще бы - равеннская школа*-. И все же ему поручили мозаики в придворной часовне! Ах, нет, при дворе ничего не добьешься, Прокопий. Не могу же я отправиться во дворец с просьбой, чтобы какому-то Аргиропулосу, или этому, - как его зовут, этого критянина, Папанастасий? - разрешили и дальше портить стены!

- Не в этом дело, отче, - терпеливо заговорил Прокопий. Но подумайте сами: если победу одержат иконоборцы, искусство будет уничтожено! И ваши иконы сожгут, Никифор!

Аббат махнул своей маленькой ручкой.

- Все они слабые, Прокопий, - невнятно произнес он. Тогда я еще не умел рисовать. А рисовать фигуры, знаете ли, не так-то просто научиться!

Прокопий протянул дрожащий палец к античному изваянию юного Вакха, наполовину скрытому цветущим кустом шиповника.

- И эта статуэтка будет разбита, - молвил он.

- Какой грех, какой грех, - прошептал Никифор, скорбно прикрывая глаза. - Мы называли эту скульптуру святым Иоанном Крестителем, но это - подлинный, совершенный Вакх. Часами, часами я любуюсь им. Это - как молитва, Прокопий.

- Вот видите, Никифор. Неужели этому божественному совершенству суждено погибнуть навеки? Неужели какой-нибудь вшивый, орущий фанатик вдребезги разобьет ее молотом?

Аббат молчал, сложив руки.

- Вы можете спасти само искусство, Никифор, - наседал Прокопий. - Ваша святая жизнь, ваша мудрость снискали вам безграничное уважение в церкви; двор почитает вас необычайно; вы будете членом Великого Синода, который призван решить, все ли скульптуры являются орудием идолопоклонства. Отче, судьба искусства в ваших руках!

- Вы переоцениваете мое влияние, Прокопий, - вздохнул аббат. - Эти фанатики сильны, и за ними стоит чернь... - Никифор помолчал. - Так вы говорите, будто уничтожат все картины и изваяния?

- Да.

- И мозаики тоже уничтожат?

- Да. Их собьют с потолков, а камушки выбросят на свалку.

- Что вы говорите, - с интересом произнес Никифор. - Значит, собьют и кособокого архангела Гавриила, созданного этим... ну...

- Вероятно, да.

- Чудесно, - захихикал аббат. - Ведь это ужасно скверная картина, милый мой. Я еще не видел столь невообразимых чучел; и это называется - "соображения композиции"! Скажу вам, Прокопий: скверный рисунок - грех и святотатство; он противен господу богу. И этому должны поклоняться люди? Нет, нет! Действительно, поклонение скверным картинам - не что иное, как идолопоклонство. Я не удивляюсь, что люди возмущаются этим. Они совершенно правы. Критская школа - ересь; и такой Папанастасий - худший еретик, нежели любой арианин *. Стало быть, говорите вы, - радостно залепетал старик,- они собьют со стен эту мазню? Вы принесли мне добрую весть, сын мой. Я рад, что вы пришли.

Никифор с трудом поднялся в знак того, что аудиенция окончена.

- Хорошая погода, не правда ли?

Прокопий встал, явно удрученный.

- Никифор, - вырвалось у него, - но и другие картины уничтожат! Слышите, все произведения искусства сожгут и разобьют!

- Ай-ай-ай, - успокоительно проговорил аббат. - Жаль, очень жаль. Но если кто-то хочет избавить человечество от скверных изображений, не стоит обращать внимания, если он немного переусердствует. Главное, больше не придется поклоняться уродливым чучелам, какие делает ваш... этот...

- Папанастасий.

- Да, да, он самый. Отвратительная критская школа, Прокопий! Я рад, что вы напомнили мне о Синоде. Буду там, Прокопий, буду, даже если бы меня пришлось нести туда на руках. Я бы до гроба не простил себе, если бы не присутствовал при сем. Главное, пусть собьют архангела Гавриила, - засмеялся Никифор, и личико его еще больше сморщилось. - Ну, господь с вами, сын мой, - и он поднял для благословения изуродованную руку.

- Господь с вами, Никифор, - безнадежно вздохнул Прокопий.

Аббат Никифор уходил, задумчиво покачивая головой.

- Скверная критская школа, - бормотал он. - Давно пора пресечь их деятельность. Ах, боже, какая ересь... этот Папанастасий... и Пападианос... У них не картины, а идолы, проклятые идолы... - выкрикивал Никифор, взмахивая больными руками. - Да, да... идолы...

1936

ОФИР

На площади св. Марка вряд ли кто оглянулся, когда стражники вели старика к дожу. Старик был оборван и грязен, и можно было подумать, что это какой-нибудь портовый воришка.

- Этот человек, - доложил podesta vicegerente 1, остановившись перед троном дожа, - заявляет, что зовут его Джованни Фиальго и что он купец из Лиссабона; он утверждает, будто был владельцем судна и его со всем экипажем и грузом захватили в плен алжирские пираты; далее он показывает, что ему удалось бежать с галеры и что он может оказать большую услугу Венецианской республике, а какую именно - он может сообщить лишь самому его милости дожу.

Старый дож пристально разглядывал взлохмаченного старика своими птичьими глазками.

- Итак, - молвил он наконец, - ты говоришь, что работал на галере?

Схваченный вместо ответа обнажил грязные щиколотки; они опухли от оков.

- А на спине, - добавил он, - сплошные шрамы, ваша милость. Если желаете, я покажу вам...

- Нет, нет, - поспешно отказался дож. - Не надо. Что хотел ты поведать нам?

1 заместитель старосты (итал.).

Оборванный старик поднял голову.

- Дайте мне судно, ваша милость, - ясным голосом проговорил он, - и я приведу его в Офир, страду золота.

- В Офир... - пробормотал дож. - Ты нашел Офир?

- Нашел, - ответил старик, - и пробыл там девять месяцев, ибо нам нужно было чинить корабль.

Дож переглянулся со своим ученым советником епископом Порденонским.

- Где же находится Офир? - спросил он старого купца.

- В трех месяцах пути отсюда, - ответил тот. - Надо обогнуть Африку, а затем плыть на полночь.

Епископ Порденонский настороженно подался вперед.

- Разве Офир на берегу моря?

- Нет. Офир лежит в девяти днях пути от морского побережья и простирается вокруг великого озера, синего, как сапфир.

Епископ Порденонский слегка кивнул.

- Но как же вы попали в глубь страны? - спросил дож. Ведь, говорят, Офир отделяют от моря непроходимые горы и пустыни.

- Да, - сказал корабельщик Фиальго, - в Офир нет путей. Пустыня кишит львами, а горы - хрустальные и гладкие, как муранское стекло *'.

- И все же ты преодолел их? - воскликнул дож.

- Да. Когда мы чинили корабль, сильно потрепанный бурями, на берег пришли люди в белых одеждах, окаймленных пурпурными полосами, и обратились к нам с приветом.

- Чернокожие? - спросил епископ.

- Нет, монсеньер. Белые, как англичане, а волосы их длинные, посыпанные золотой пудрой. Они очень красивы.

- А что, они были вооружены? - осведомился дож.

- У них были золотые копья. Они велели нам взять все железные предметы и обменять их в Офире на золото. Ибо в Офире нет железа. И они следили. чтобы мы взяли все железо: якоря, цепи, оружие, даже гвозди, которыми был сбит наш корабль.

- И что же дальше? - спросил дож.

- На берегу нас ждало стадо крылатых мулов, числом около шестидесяти. Их крылья похожи на лебединые. Называют их пегасами.

- Пегас... - задумчиво проговорил ученый епископ. - Об этом до нас дошли сведения еще от древних греков. Похоже, что греки действительно знали Офир.

- В Офире и в самом деле говорят по-гречески, - заявил старый купец. - Я знаю немного греческий язык, потому что в каждом порту есть какой-нибудь вор с Крита или из Смирны.

- Это интересные вести, - пробормотал епископ. - А что, жители Офира - христиане?

- Да простит мне бог, - ответил Фиальго, - но они настоящие язычники, монсеньер. Почитают некоего Аполлона, или как там его называют.

Енископ Порденонский покачал головой.

- Что ж, это согласуется. Вероятно, они - потомки греков, которых занесло туда морской бурей после завоевания Трои. Что же дальше?

- Дальше? - заговорил Джованни Фиальго. - Дальше - погрузили мы наше железо на этих крылатых ослов. Троим из нас мне, некоему Чико из Кадикса и Маноло Перейра из Коимбре дали крылатых коней, и вот, предводительствуемые офирскими воинами, мы полетели прямо на восток. Дорога длилась девять дней. Каждую ночь мы спускались на землю, чтобы пегасы могли попастись и напиться. Они питаются только асфоделиями и нарциссами.

- Видно, что греческого происхождения, - проворчал епископ.

- На девятый день мы увидели озеро, синее, как сапфир, продолжал старый купец. - Мы спешились на его берегу. В озере водятся серебряные рыбы с рубиновыми глазами. А песок вокруг этого озера, ваша милость, состоит из одних жемчужин, крупных, как галька. Маноло пал наземь и начал загребать жемчуг полными горстями; и тут один из наших провожатых сказал, что это - отличный песок, из него в Офире жгут известь.

Дож широко раскрыл глаза.

- Известь из жемчуга! Поразительно!

- Потом нас повели в королевский дворец. Он весь был из алебастра, только крыша золотая, и она сияла, как солнце. Там нас приняла офирская королева, сидящая на хрустальном троне.

- Разве в Офире царствует женщина? - удивился епископ.

- Да, монсеньер. Женщина ослепительной красоты, подобная некоей богине.

- Видимо, одна из амазонок, - задумчиво произнес епископ.

- А как другие женщины? - с любопытством спросил дож. Понимаешь, я говорю о женщинах вообще - есть там красивые?

Корабельщик всплеснул руками.

- Ах, ваша милость, таких не было даже в Лиссабоне во времена моей юности!

Дож замахал рукой.

- Не болтай чепухи! Говорят, в Лиссабоне женщины черные, как кошки. Вот в Венеции, старик, в Венеции каких-нибудь тридцать лет назад - о, какие здесь были женщины! Прямо с полотен Тициана! * Так что же офирские женщины? Рассказывай...

- Я уже стар, ваша милость, - сказал Фиальго. - Зато Маноло мог бы вам порассказать кое о чем, если бы его не убили мусульмане, захватившие нас у Балеар.

- А он многое мог бы рассказать? - с интересом спросил дож.

- Матерь божия, - воскликнул купец. - Вы бы даже не поверили, ваша милость. Скажу лишь, что за две недели нашего пребывания в Офире Маноло исхудал так, что его можно было вытряхнуть из собственных штанов.

- А что королева?

- На королеве был железный пояс и железные браслеты. "Говорят, у тебя есть железо, - сказала она мне. - Арабские купцы иногда продают нам железо".

- Арабские купцы! - вскричал дож, ударив кулаком по подлокотнику трона. - Вот видите, эти бездельники выхватывают из-под носа все наши рынки! Мы не потерпим этого, дело касается высших интересов Венецианской республики! Железо в Офир должны поставлять только мы, и точка! Я дам тебе три корабля, Джованни, три корабля, наполненные железом.

Епископ поднял руку.

- Что же было дальше, Джованни?

- Королева предложила мне за железо золото того же веса.

- И ты, конечно, принял, разбойник!

- Нет, монсеньер. Я сказал, что продаю железо не на вес, а по объему.

- Правильно, - вставил епископ. - Золото тяжелее.

- Особенно офирское, монсеньер. Оно в три раза тяжелее обычного и цвет имеет красный, как пламя. Тогда королева приказала выковать из золота такой же якорь, такие же гвозди, такие же цепи и такие же мечи, как наши, железные. Поэтому нам и пришлось подождать там неделю-другую.

- Зачем же им железо? - удивился дож.

- Оно у них величайшая редкость, ваша милость, - ответил купец. - Из него делают украшения и деньги. Железные гвозди они прячут в шкатулках как сокровище. Они утверждают, будто железо красивее золота.

Дож прикрыл глаза веками, похожими на веки индюка.

- Странно, - проворчал он. - Это чрезвычайно странно, Джованни. Что же было потом?

- Потом все это золото погрузили на крылатых мулов и отправили нас тем же путем на побережье. Там мы снова сколотили наше судно золотыми гвоздями, повесили золотой якорь на золотую цепь. Порванные снасти и паруса мы заменили шелковыми и с попутным ветром отплыли домой.

- А жемчуг? - спросил дож. - Жемчуга вы с собой не взяли?

- Не взяли, - ответил Фиальго. - Прошу прощенья - ведь жемчужин там было, как песчинок. Лишь несколько зерен застряло в наших туфлях, да их отобрали алжирские язычники, напавшие на нас у Балеарских островов.

- Этот рассказ, - пробормотал дож, - кажется весьма правдоподобным.

Епископ слегка кивнул.

- А что животный мир, - вдруг спохватился он. - Есть там, в Офире, например, кентавры?

- О них я не слыхал, монсеньер, - учтиво ответил корабельщик. - Зато там есть фламинго.

Епископ фыркнул.

- Ты, наверное, ошибся. Фламинго ведь водятся в Египте известно, что у них только одна нога.

- Еще у них есть дикие ослы, - продолжал Фиальго, - ослы с черными и белыми полосами, как тигры.

Епископ подозрительно взглянул на старика.

- Послушай, не думаешь ли ты смеяться над нами? Кто когда видел полосатых ослов? Одно мне непонятно, Джованни. Ты утверждаешь, будто через офирские горы вы летели на крылатых мулах.

- Да, монсеньер.

- Гм, вот как. Но, как гласят арабские источники, в офирских горах живет птица Ног, у которой, как известно, железный клюв, железные когти и бронзовое оперенье. О ней ты ничего не слышал?

- Нет, монсеньер, - с запинкой ответил корабельщик.

Епископ Порденонский презрительно качнул головой.

- Через эти горы, купец, нельзя перелететь, в этом ты нас не убедишь; ведь доказано, что там живет птица Ног. И это технически невозможно - птица Ног склевала бы твоих пегасов, как ласточка мух. Нет, милый мой, нас не проведешь! А скажи мне, мошенник, какие деревья там растут?

- Как какие деревья? - с трудом выговорил несчастный купец. - Известно какие, пальмы, монсеньер.

- Ну теперь ясно, что ты лжешь! - торжествующе молвил епископ. - Согласно свидетельству Бубона из Бискры, большого авторитета в этих вопросах, в Офире растут гранатовые деревья, у которых вместо зерен - карбункулы. Ты, приятель, выдумал преглупую историю!

Джованни Фиальго пал на колени,

- Вот как бог надо мною, монсеньер, разве мог я, необразованный купец, выдумать Офир?

- Да что ты мне толкуешь, - отчитывал ученый епископ купца, - я-то лучше тебя знаю - на свете есть Офир, страна золота; но что касается тебя, то ты лгун и мошенник. Твой рассказ противоречит надежным источникам и, следовательно, лжив. Ваша милость, этот человек обманщик.

- Еще один, - вздохнул старый дож, озабоченно моргая глазами. - Просто ужас, сколько теперь развелось этих авантюристов. Уведите его!

Podesta vicegerente поднял вопросительный взгляд.

- Как обычно, как обычно, - зевнул дож. - Пусть посидит, пока не почернеет, а там продайте его на галеры. Жаль, что он оказался обманщиком, - пробормотал он еще. - Кое в чем из того, что он наговорил, было некое ядро... Он, верно, слыхал это от арабов...

1932

ИСПОВЕДЬ ДОН ХУАНА

Смерть несчастной доньи Эльвиры была отмщена: дон Хуан Тенорио лежал с пронзенной грудью в Посада де лас Реинас и умирал.

- Эмфизема легких, - бурчал местный доктор. - Другой бы еще выкрутился, но такой потрепанный caballero, как дон Хуан... Трудное дело, Лепорелло; сказать по правде, не нравится мне его сердце. Впрочем, это понятно: после таких похождений in venere 1 - ярко выраженное истощение, господа. Я бы на твоем месте, Лепорелло, пригласил к нему на всякий случай священника; быть может, твой хозяин еще придет в сознание, хотя нынешнее состояние науки... ну, не знаю. Честь имею кланяться, caballeros.

Случилось так, что падре Хасинто уселся в ногах дона Хуана и стал ждать, когда пациент очнется; а сам тем временем молился за эту неисправимо грешную душу. "Ах, если бы мне удалось спасти душу этого закоренелого грешника, - думал добрый патер. - Его, кажется, здорово отделали - быть может, это сокрушит его гордыню и приведет чувства в состояние покаянного смирения. Не всякому доведется заполучить столь знаменитого и бессовестного распутника; да, братец ты мой, такой редкий случай не

1 любовных (лат,).

выпадал, пожалуй, и епископу Бургосскому. То-то будут шептаться люди: смотрите, вон идет падре Хасинто, тот самый, который спас душу дона Хуана..." Падре вздрогнул и перекрестился: с одной стороны, он опамятовался от дьявольского искушения гордости, с другой стороны - увидел, что умирающий дон Хуан устремил на него горящий и словно насмешливый взгляд.

- Возлюбленный сын мой, - произнес достойный падре как только мог приветливее, - ты умираешь; очень скоро ты предстанешь перед престолом высшего судии, отягощенный всеми грехами, свершенными тобой за время своей гнусной жизни. Прошу тебя во имч любви господа нашего, сними их с себя, пока еще есть время; не подобает тебе отправляться на тот свет в нечистом рубище пороков, запачканном грязью земных деяний.

- Ладно, - ответил дон Хуан, - можно еще раз сменить костюм. Падре, я всегда стремился быть одетым соответственно обстоятельствам.

- Я боюсь, - заметил падре Хасинто, - что ты не совсем меня понял. Я спрашиваю тебя - не хочешь ли ты покаяться и исповедаться в своих прегрешениях.

- Исповедаться, - глухо повторил дон Хуан. - Хорошенько очернить себя... Ах, отче, вы и не поверите, как это действует на женщин!

- Хуан, - нахмурился добрый патер, - перестань думать о земном; помни - тебе надо беседовать со своим творцом.

- Я знаю, - учтиво возразил дон Хуан. - И знаю также приличие требует, чтобы человек умирал христианином. А я всегда весьма старался соблюдать приличия... по возможности, отче. Клянусь честью, я открою все без лишних разговоров; ибо, во-первых, я слишком слаб, чтобы говорить длинно, а во-вторых, моим принципом всегда было идти к цели напрямик, коротким путем.

- Я воздаю должное твоей решимости, - сказал падре Хасинто. - Но прежде, возлюбленный сын мой, приготовься как следует, вопроси свою совесть, возбуди в себе смиренное сожаление о своих проступках. Я же пока подожду.

После этого дон Хуан закрыл глаза и принялся вопрошать свою совесть; а падре стал тихо молиться, дабы бог ниспослал ему помощь и просветил его.

- Я готов, отче, - проговорил через некоторое время дон Хуан и начал свою исповедь.

Падре Хасинто удовлетворенно покачивал головой; исповедь казалась искренней и полной, в ней не было недостатка в признании лжи и кощунства, убийств, клятвопреступлений, гордыни, обмана и предательства... Дон Хуан и впрямь был великий грешник.

Но вдруг он умолк, словно утомившись, и прикрыл глаза.

- Отдохни, возлюбленный сын, - терпеливо подбодрил его священник, - а потом продолжишь.

- Я кончил, преподобный отец, - ответил дон Хуан. - Если же я и забыл о чем-нибудь, так уж верно это какие-нибудь пустяки. Их господь бог милостиво простит мне.

- Как так?! - вскричал падре Хасинто. - Это ты называешь пустяками? А прелюбодеяния, которые ты совершал на каждом шагу всю свою жизнь, а женщины, соблазненные тобой, а нечистые страсти, которым ты предавался столь необузданно? Нет, братец, изволь-ка исповедаться как следует; от бога, развратник, не укроется ни один из твоих бесстыдных поступков; лучше покайся в своих мерзостях и облегчи грешную душу!

На лице дона Хуана отразилось страдание и нетерпение.

- Я уже сказал вам, отче, - упрямо повторил он, - что я кончил. Клянусь честью, больше мне не в чем исповедоваться.

В эту минуту хозяин гостиницы Посада де лас Реинас услыхал отчаянный крик в комнате раненого.

- Господь с нами, - воскликнул он, перекрестившись, сдается мне, падре Хасинто изгоняет дьявола из бедного сеньора. Господи боже, не очень-то мне по нраву, когда такие вещи происходят в моей гостинице.

Упомянутый крик продолжался довольно долго - за это время можно было бы сварить бобы; временами он переходил в приглушенные настойчивые уговоры, потом снова раздавался дикий рев; вдруг из комнаты раненого выскочил падре Хаеинто, красный, как индюк, и, призывая матерь божию, кинулся в церковь. После этого в гостинице воцарилась тишина; только удрученный Лепорелло проскользнул в комнату своего господина, который лежал, закрыв глаза, и стонал.

После обеда в город приехал падре Ильдефонсо, член Общества Иисуса *, - он следовал на муле из Мадрида в Бургос; и так как день был слишком жаркий, падре Ильдефонсо остановился у дома священника и навестил отца Хаеинто. Падре Ильдефонсо был аскетического вида человек, высохший до того, что напоминал старую колбасу, с бровями, густыми, как волосы под мышкой отставного кавалериста.

Выпив вместе с хозяином дома кислого молока, иезуит вперил свой взор в отца Хаеинто, который тщетно пытался скрыть, что он чем-то угнетен. Стояла такая' тишина, что жужжание мух казалось почти громом.

- Вот в чем дело, - проговорил, наконец, измученный падре Хаеинто. - Есть у нас здесь один великий грешник, находящийся при последнем издыханци. Знайте, дон Ильдефонсо, это тот самый печальной известности дон Хуан Тенорио. У него здесь была какая-то ссора, не то поединок - короче, я отправился исповедать его. Сначала все шло как по маслу; очень хорошо он исповедался, ничего не скажешь; но как дошло дело до шестой заповеди - так и заколодило, и я не добился от него ни слова. Говорит - ему не в чем каяться. Этакому-то безобразнику, матерь божия! Как подумаю, что он величайший развратник обеих Кастилии... ни в Валенсии, ни в Кадиксе нет ему равных. Говорят, за последние годы он соблазнил шестьсот девяносто семь девиц; из них сто тринадцать ушло в монастырь, около пятидесяти было убито в справедливом гневе отцами или супругами, и примерно у стольких же сердце разорвалось от горя.

И вот представьте себе, дон Ильдефонсо, этакий сладострастник на смертном одре твердит мне в глаза, будто in puncto 1 прелюбодеяния ему не в чем исповедаться! Что вы на это скажете?

- Ничего, - ответил отец иезуит. - И вы отказали ему в отпущении грехов?

- Конечно, - сокрушенно ответил падре Хаеинто. - Все уговоры оказались тщетными. Я так говорил с ним, что и в камне пробудил бы раскаяние, - но на этого архибездельника ничто не действует. "Грешен, мол, в гордыне, отче, - говорил он мне, - и клятвы преступал, все, что угодно; но о чем вы меня спрашиваете - об этом мне нечего сказать". И знаете, в чем загвоздка, дон Ильдефонсо? - вдруг вырвалось у падре, и он поспешно перекрестился. - Я думаю, он был связан с дьяволом. Вот почему он не может в этом исповедаться. Это были нечистые чары. Он соблазнял женщин властью ада. - Отец Хаеинто содрогнулся. - Вам бы взглянуть на него, домине. Я бы сказал - это по его глазам видно.

Дон Ильдефонсо, член Общества Иисуса, молча раздумывал.

- Если вы хотите, - произнес он наконец, - я посмотрю на этого человека.

Дон Хуан дремал, когда отец Ильдефонсо тихо вступил в комнату и мановением руки выслал Лепорелло; потом иезуит уселся на стул в головах постели и стал изучать осунувшееся лицо умирающего.

После долгого молчания раненый застонал и открыл глаза.

- Дон Хуан, - мягко начал иезуит, - вам, вероятно, трудно говорить.

Дон Хуан слабо кивнул.

1 в пункте (лат.).

- Это не важно, - продолжал иеузит. - Ваша исповедь, сеньор Хуан, осталась неясной в одном пункте. Я не стану задавать вам вопросы, но, может быть, вы сможете дать понять, согласны ли вы с тем, что я вам скажу о вас.

Глаза раненого почти со страхом устремились на неподвижное лицо монаха.

- Дон Хуан, - начал падре Ильдефонсо почти светским тоном. - Я давно уже слышал о вас и обдумывал - почему же вы мечетесь от женщины к женщине, от одной любви к другой; почему никогда вы не могли пребывать, не могли оставаться в том сбстоянии блаженства и покоя, которое мы, люди, называем счастьем...

Дон Хуан оскалил зубы в скорбной ухмылке.

- От одной любви к другой, - продолжал Ильдефонсо спокойно. - Словно вам надо было снова и снова убеждать кого-то видимо самого себя, - что вы достойны любви, что вы именно из тех мужчин, каких, любят женщины - несчастный дон Хуан!

Губы раненого шевельнулись; похоже было, что он повторил последние слова.

- А вы между тем, - дружески продолжал монах, - никогда не были мужчиной, дон Хуан; только дух ваш был духом мужчины, и этот дух испытывал стыд, сеньор, и отчаянно стремился скрыть, что природа обделила вас тем, что даровано каждому живому существу...

С постели умирающего послышалось детское всхлипывание.

- Вот почему, дон Хуан, вы играли роль мужчины с юношества; вы были безумно храбры, авантюристичны, горды и любили выставлять себя напокази все лишь для того, чтобы подавить в себе унизительное сознание, что другие - лучше вас, что они - более мужчины, чем вы; и потому вы расточительно нагромождали доказательства; никто не мог сравниться с вами, потому что вы только притворялись, вы были бесплодны - и вы не соблазнили ни одной женщины, дон Хуан! Вы никогда не знали любви, вы только лихорадочно стремились при каждой встрече с пленительной и благородной женщиной околдовать ее своим духом, своим рыцарством, своей страстью, которую вы сами себе внушали; все это вы умели делать в совершенстве, ибо вы играли роль. Но вот наступал момент, когда у женщины подламываются ноги - о, вероятно, это было адом для вас, дон Хуан, да, это было адом, ибо в тот момент вы испытывали приступ вашей злосчастной гордыни и одновременно - самое страшное свое унижение. И вам приходилось вырываться из объятий, завоеванных ценой жизни, и бежать, несчастный дон Хуан, бежать от покоренной вами женщины, да еще с какой-нибудь красивой ложью на этих победительных устах. Вероятно, это было адом, дон Хуан.

Раненый плакал, отвернувшись к стене.

Дон Ильдефонсо встал.

- Бедняга, - сказал он. - Вам стыдно было признаться в этом даже на святой исповеди. Ну, вот видите, все кончилось, но я не хочу лишать падре Хасинто раскаявшегося грешника.

И он послал за священником; и когда отец Хасинто пришел, дон Ильдефонсо сказал ему:

- Вот что, отче, он признался во всем и плакал. Нет сомнения, что раскаяние его исполнено смирения; пожалуй, мы можем отпустить ему его грехи.

1932

РОМЕО И ДЖУЛЬЕТТА

Молодой английский дворянин Оливер Мендвилль, странствовавший по Италии с учебными целями, получил во Флоренции весть о том, что отец его, сэр Уильям, покинул этот мир. И вот сэр Оливер с тяжелым сердцем, проливая слезы, расстался с синьориной Маддаленой и, поклявшись вернуться как можно скорее, пустился со своим слугой в дорогу по направлению к Генуе.

На третий день пути, как раз когда они въезжали в какую-то деревеньку, их застиг сильный ливень.

Сэр Оливер, не сходя с коня, укрылся под старым вязом.

- Паоло, - сказал он слуге, - взгляни, нет ли здесь какого-нибудь albergo 1, где мы могли бы переждать дождь.

- Что касается слуги и коней, - раздался голос над головой сэра Оливера, - то albergo за углом; а вы, кавальеро, окажете мне честь, укрывшись под скромной кровлей моего дома.

Сэр Оливер снял широкополую шляпу и обернулся к окну, откуда ему весело улыбался толстый старый патер.

- Vossignoria reverendissima 2, - учтиво ответил

1 трактир (итал.).

2 Ваше преподобие (итал.).

молодой англичанин, - слишком любезны к чужестранцу, который покидает вашу прекрасную страну, отягощенный благодарностью за добро, столь щедро расточаемое ему.

- Вепе 1, любезный сын, - заметил священник, - но если вы продолжите ваши речи, то вымокнете до нитки. Потрудитесь же слезть с вашей кобылы, да не мешкайте, ибо льет как из ведра.

Сэр Оливер удивился, когда molto reverendo parocco 2 вышел в сени: такого маленького патера он еще не видывал, и ему пришлось так низко поклониться, что к его лицу прилила кровь.

- Ах, оставьте это, - сказал священник. - Я всего лишь францисканец *, кавальеро. Зовут меня падре Ипполито. Эй, Мариэтта, принеси нам вина и колбасы! Сюда, синьор, - здесь страшно темно. Вы ведь "инглезе"? Подумайте, с тех пор как вы, англичане, откололись от святой римской церкви *, вас тут, в Италии, - видимо-невидимо. Понятно, синьор. Вы, верно, скучаете. Погляди, Мариэтта, этот господин "инглезе"! Бедняжка, такой молодой, и уже англичанин! Отрежьте себе этой колбасы, кавальеро, это настоящая веронская. Я говорю к вину нет ничего лучше веронской колбасы, пусть болонцы подавятся своей "rnortadella" 3. Всегда выбирайте веронскую колбасу и соленый миндаль, любезный сын. Вы не бывали в Вероне? Жаль. Божественный Веронезе * оттуда родом. Я - тоже из Вероны. Знаменитый город, сударь. Его называют городом Скалигеров *. Нравится вам это винцо?

- Cracias 4, падре, - пробормотал сэр Оливер. - У нас в Англии Верону называют городом Джульетты.

- Да ну? - удивился падре Ипполито. - А почему? Я что-то не припомню никакой княгини Джуль

1 Хорошо (лат.).

2 досточтимый пастырь (итал.).

3 Сорт колбасы (итал.).

4 Спасибо (итал.).

етты. Правда, вот уже лет сорок с лишним я там не бывал - о какой Джульетте вы говорите?

- О Джульетте Капулетги, - пояснил сэр Оливер. - У нас, видите ли, есть такая пьеса... некоего Шекспира. Превосходная пьеса. Вы ее знаете, падре?

- Нет, но постойте, Джульетта Капулетти, Джульетта Капулетти, - забормотал падре Ипполито, - ее-то я должен был знать. Я захаживал к Капулетти с отцом Лоренцо...

- Вы знали монаха Лоренцо? - вскричал сэр Оливер.

- Еще бы! Ведь я, синьор, служил при нем министрантом. Погодите, не та ли это Джульетта, что вышла замуж за графа Париса? Эту я знал. Весьма набожная и превосходная госпожа была графиня Джульетта. Урожденная Капулетти, из тех Капулетти, что вели крупную торговлю бархатом.

- Это не она, - сказал сэр Оливер. - Та, настоящая' Джульетта, умерла девушкой и самым прежалостным образом, какой только можно себе представить.

- Ах так, - отозвался molto reverendo. - Значит, не та. Джульетта, которую я знал, вышла за графа Париса и родила ему восемь детей. Примерная и добродетельная супруга, молодой синьор, дай вам бог такую. Правда, говорили, будто до этого она сходила с ума по какому-то юному crapulonel. Эх, синьор, о ком не болтают люди? Молодость, известно, не рассуждает, и все-то у них сгоряча... Радуйтесь, кавальере, что вы молоды. Кстати, скажите - англичане тоже бывают молодыми? 1

- Бывают, - вздохнул сэр Оливер. - Ах, отче, и нас пожирает пламя юного Ромео.

- Ромео? - подхватил падре, отхлебнув вина. - И его я должен был знать. Послушайте, не тот ли это молодой sciocco 2, этот франт, этот бездельник Монтекки, который ранил графа Париса? И гово

1 шалопаю (итал.).

2 сумасброд (итал.).

рили - будто бы из-за Джульетты. Ну да, так и есть. Джульетта должна была стать женой графа Париса - хорошая партия, синьор, этот Парис был весьма богатый и славный молодой господин, но Ромео, говорят, вбил себе в голову, что сам женится на Джульетте... Какая глупость, сударь, - ворчал падре. Разве богачи Капулетти могли отдать свою дочь за кого-то из разорившихся Монтекки! Тем более что Монтекки держали руку Мантуи, в то время как Капулетти были на стороне миланского герцога. Нет, нет. Я думаю, что это assalto assassinatico 1 против Париса было обыкновенным политическим покушением. Нынче во всем - политика и политика, сын мой. Ну, конечно, после этой выходки Ромео пришлось бежать в Мантую, и больше он не возвращался.

- Это неверно, - воскликнул сэр Оливер. - Простите, падре, все было не так. Джульетта любила Ромео, но родители принуждали ее выйти замуж за Париса...

- Они, однако же, знали, что делали, - одобрил старый патер. - Ромео был ribaldo 2 и стоял за Мантую.

- Но накануне свадьбы с Парисом отец Лоренцо дал Джульетте порошок, от которого она заснула сном, похожим на смерть... - продолжал сэр Оливер.

- Это ложь! - возбужденно прервал его падре Ипполито. Отец Лоренцо никогда не сделал бы такой вещи. Вот правда: Ромео напал на Париса на улице и ранил его. Наверное, пьяный был.

- Простите, отче, все было совсем иначе, - запротестовал сэр Оливер. - На самом деле произошло так: Джульетту похоронили, Ромео над ее могилой заколол шпагой Париса...

- Постойте, - перебил священник. - Во-первых, это случилось не над могилой, а на улице, недалеко от памятника Скалигеров. А во-вторых, Ромео вовсе не заколол его, а только рассек плечо. Шпагой не

1 нападение с целью убийства (итал.).

2 негодяй (итал.).

всегда убьешь человека, приятель! Попробуйте-ка сами, молодой синьор!

- Scusi 1, - возразил сэр Оливер, - но я все видел на премьере, на сцене. Граф Парис был действительно заколот в поединке и скончался на месте. Ромео, думая, что Джульетта в самом деле мертва, отравился у ее гроба. Вот как было дело, падре.

- Ничего подобного, - буркнул падре Ипполито. - Вовсе он не отравился. Он бежал в Мантую, дружище.

- Позвольте, падре, - стоял на своем Оливер. - Я видел это собственными глазами - ведь я сидел в первом ряду! В эту минуту Джульетта очнулась и, увидев, что ее возлюбленный Ромео умер, тоже приняла яд и скончалась.

- И что вам в голову лезет, - рассердился падре Ипполито. - Удивляюсь, кто это пустил подобные сплетни. На самом деле Ромео бежал в Мантую, а бедняжка Джульетта от горя чуть не отравилась. Но между ними ничего не было, cavaliere, просто детская привязанность; да что вы хотите, ей и пятнадцати-то не было. Я все знаю от самого Лоренцо, молодой синьор; ну, конечно, тогда я был еще таким вот ragazzo 2, - и добрый патер показал на аршин от земли. - После этого Джульетту отвезли к тетке в Безенцано, на поправку. И туда к ней приехал граф Парис - рука его еще была на перевязи, а вы знаете, как оно получается в таких случаях: вспыхнула тут между ними самая горячая любовь. Через три месяца они обвенчались. Ессо3, синьор, вот как оно в жизни бывает. Я сам был министрантом на ее свадьбе - в белом стихаре...

Сэр Оливер сидел совершенно потерянный.

- Не сердитесь, отче, - сказал он наконец, - но в той английской пьесе все в тысячу раз прекрасней.

Падре Ипполито фыркнул.

1 Извините (тал.).

2 мальчонкой (итал.).

- Прекраснее! Не понимаю, что тут прекрасного, когда двое молодых людей расстаются с жизнью. Жалко было бы их, молодой синьор! А я вам скажу - гораздо прекраснее, что Джульетта вышла замуж и родила восьмерых детей, да каких детишек, боже мой - словно картинки!

Сэр Оливер покачал головой.

- Это уже не то, дорогой падре; вы не знаете, что такое великая любовь.

Маленький патер задумчиво моргал глазками.

- Великая любовь? Я думаю, это - когда двое умеют всю свою жизнь... прожить вместе - преданно и верно... Джульетта была замечательной дамой, синьор. Она воспитала восьмерых детей и служила своему супругу до смерти... Так, говорите, в Англии Верону называют городом Джульетты? Очень мило со стороны англичан. Госпожа Джульетта была в самом деле прекрасная женщина, дай ей бог вечное блаженство.

Молодой Оливер с трудом собрал разбежавшиеся мысли.

- А что сталось с Ромео?

- С этим? Не знаю толком. Слыхал я что-то о нем... Ага, вспомнил. В Мантуе он влюбился в дочь какого-то маркиза как же его звали? Монфальконе, Монтефалько - что-то в этом роде. Ах, кавальеро, вот это и было то, что вы называете великой любовью! Он даже похитил ее или что-то такое - короче, весьма романтическая история, только подробности я уже забыл: что вы хотите, ведь это было в Мантуе. Но, говорят, это была этакая passione senza esernpio, этакая беспримерная страсть, синьор. По крайней мере так рассказывали. Ессо, синьор, - дождь-то уже и перестал.

Растерянный Оливер поднялся во весь свой рост.

- Вы были исключительно любезны, падре. Thank you so much 1. Разрешите мне оставить кое-что... для ваших бедных прихожан, - пробормотал он, краснея и засовывая под тарелку пригоршню цехинов.

1 Большое спасибо (англ.).

- Что вы, что вы, - ужаснулся падре, отмахиваясь обеими руками. - Что вы вздумали, столько денег за кусочек веронской колбасы!

- Здесь и за ваш рассказ, - поспешно оказал молодой Оливер. - Он был... э-э-э... он был весьма, весьма... не знаю, как это говорится... Very much, indeed 1.

В окне засияло солнце.

1932

1 В самом деле, весьма благодарен (англ.).

ВЕЩИ ВОКРУГ НАС

Перевод Д. ГОРБОВА

Рисунки К. Чапека

О ВЕЩАХ

ВОСТОК

Выиграли ли вы круглую сумму в лотерею, нашли ли мешок червонцев, или уступили тайной жажде окружить свои домашние грезы восточной роскошью, - но только вы решили купить себе красивый персидский ковер. Такого рода операция с персидскими коврами уже сама по себе - целое событие: прежде всего во время покупки вы должны курить, так как это создает какую-то восточную атмосферу; во-вторых, должны шагать по грудам драгоценных ковров с таким видом, будто вам в жизни ни по чему другому шагать не приходилось; должны держаться специалистом, который каждый ковер потрогает, пощупает с лица, с изнанки, что-то невнятно бормоча себе под нос; дальше следует ряд особых церемоний, от специального персидского жаргона до ожесточенного турецкого торга о цене, когда вы доводите продавца буквально до слез, причем он уверяет, что вынужден только из личной симпатии к вам отдать так дешево, себе в убыток, ну просто даром. Говорю вам, тут целый ряд острых ощущений. Но пока вы ступили только на порог Востока. Наконец вы остановили свой выбор на самом дешевом "казачке" и мчитесь домой, полный розовых мечтаний о том, как он будет выглядеть перед вашей постелью. Первый ковер... Это чем-то похоже на первую любовь.

На другой день у вашей двери раздается звонок.

Появляется очень вежливый юркий человечек; он подталкивает перед собой молчаливого господина и уже в дверях сообщает, что пришел к вам, как к замечательному, изумительному знатоку персидских ковров; что привел с собой своего друга, разъезжающего по торговым делам и вчера только вернувшегося из этого... как его... из Константинополя - с коврами, которые, сударь мой, только для понимающих; что он привел его прямо к вам, чтоб вы взглянули - о, ничего больше, только взглянули на его товар, только испытали это наслаждение. Тут он отворяет дверь и кричит:

- Иди сюда, Вацлав!

Входит слуга с гигантским рулоном ковров на спине. У господина из Константинополя в самом деле эдакая персидская физиономия, но он молчит. А юркий человечек с Вацлавом развертывают первый ковер.

- Славная штучка, а? Вот бы вам такой...

Вы притворяетесь, будто "штучка" вам что-то не по вкусу.

- Я так и знал! - заявляет человечек торжествующе. - Вы, сударь, исключительный знаток. Так вот вам ширазский. Прямо для вас. Это может оценить только специалист.

Вам кажется, что этот ширазский дороговат. Тогда юркий человечек о чем-то шепчется с молчаливым спутником восточного вида не то по-персидски, не то по-турецки.

- Also meinetwegen 1, - буркает перс.

И юркий человечек объявляет, что его друг отдает вам этот ковер просто так, совсем даром, только ради вас: всего за четыре тысячи. Вы устояли против всех соблазнов: не приняли в подарок ни ширванского, ни генчского, ни бухарского, ни белуджистанского, не говоря уже о керманах, циновках и всяких молитвенных; сумели уклониться на этот раз от всего, ради чего услужливый коротыш уверял вас, что вы - поразительный знаток и что настоящий товар лежит еще на таможне; увидите-заплачете от восторга. После чего он уводит перса с Вацлавом, пообещав опять прийти завтра. Ладно.

Через три часа к вам звонит господин в цилиндре.

Подает визитную карточку и представляется: такой-то и такой-то, фабрикант, находится временно в стесненном положении, должен платить по векселям, решил продать свою собственную коллекцию ковров и... Вот он уже кричит на лестницу:

- Вацлав, k'omm her! 2

И Вацлав несет на спине новую груду ковров.

Господин в цилиндре конфиденциально сообщает, что у него семейное несчастье; он готов отдать эти ковры за любую цену, сколько дадут, словом, ниже стоимости, но только знатоку,'специалисту, понимающему в коврах; например, вот этот древний хаммадинский, вздыхает господин в цилиндре, или вот этот сказочный моссульский. Как ни удивительно, но на всех коврах, составляющих семейную собственность, оказываются инвентарные номера и свежие таможенные пломбы.

Вы отклоняете домогательства опечаленного посетителя. На другой день к вам является какой-то тощий субъект и просит разрешения переговорить с вами наедине; потом смущенно объясняет, что у него... у него есть персидские ковры... прямо музейные экспонаты... приобретены при особых обстоятельствах; конкретно, он выкрал их из царьградского сераля и доставил контрабандой в Прагу, - но, прошу вас, никому ни слова об этом; в общем, для знатока - вещи уникальные и по небывало низкой цене. И вот уже опять появляется Вацлав с грузом ковров; опять на них пломбы и инвентарные 'номера; и если вы опять упустили такой исключительно выгодный случай... так особенно не огорчайтесь: завтра к вам придет русская супружеская пара благородного происхождения, при

1 Ну, ладно (нем.).

2 пойди сюда! (нем.).

побеге не захватившая с собой ничего, кроме дорогих персидских ковров, с которыми теперь под давлением нужды вынуждена расстаться; Вацлав уже ждет в коридоре, и на них опять инвентарные номера. Потам является роскошный левантский еврей; он торгует коврами там-то и там-то, а здесь у него несколько штук, которых он никому не показывает: они - только для знатоков. За ним - какой-то молодой проныра; Вацлава с ним нет, но он знает один изумительный персидский ковер, который продали бы, если бы нашелся понимающий покупатель. Затем вас посещают один за другим венский адвокат, вдова в стесненном положении, грек, который не может уплатить пошлины и поэтому продает по дешевке роскошные ковры, но непременно специалисту.

Словом, если у вас только есть глаза и уши, вы за неделю научитесь различать переплетение, материал, возраст, свежесть тонов и чистоту рисунка; познакомитесь с мошенниками, знатоками, оригиналами, гениальными дельцами и мелкими жуликами; совершите своего рода путешествие на Восток; и, кроме того, сведете знакомство с удивительным, в одно и то же время старинным и современным ловким способом торговли, какого, пожалуй, ни в одной другой отрасли уже не встретишь. А это стоит того!

1923

О СТАРЫХ ПИСЬМАХ

Письма хранят из разных соображений. Прежде всего по мотивам чисто личным; это относится в первую очередь к письмам любовным. Затем - вследствие важности предмета, о котором в них идет речь.

В-третьих, из уважения к писавшему. Далее - из-за того, что на них собираешься ответить. А иной раз - просто потому, что как-то жаль бросать в корзину написанное человеком, который не поленился дать вам наставление, выбранить вас, возразить вам, согласиться с вами, высказать свое мнение и т. п. Словом, у каждого есть много поводов беречь прочитанное письмо; и есть много писем, по тем или иным причинам отложенных в сторону и не попавших на дно корзины; и много есть выдвижных ящиков, куда можно складывать предметы, предъявляющие хотя бы робкую претензию не быть выброшенными на ту огромную вечную свалку, где "бесконечность, где Ничто" *.

Незаметно за несколько лет в разных ящиках нарастает толстый культурный пласт, состоящий из старых писем, счетов, жировок, вырезок и других благоговейно сохраняемых бумаг, превратившихся от времени и наслоившейся пыли в какую-то однородную массу. При благоприятных обстоятельствах масса эта будет лежать в ящике до того дня, когда сделается посмертным наследием. Через какое-то время кто-нибудь растроганно покачает над ней головой, промолвит нечто вроде: "Бережливый был старик!", перевернет несколько верхних листов, вытрет пальцы носовым платком и велит всю эту кучу сжечь. При неблагоприятных обстоятельствах, - как, например, переезд, генеральная уборка и другие подобные катастрофы, - этот культурный слой приходится иной раз вынуть из ящиков и что-то с ним сделать, чтоб он стал поменьше, "Ладно, разберем это", - мужественно говорит себе человек и начинает перебирать пропылившуюся массу лист за листом, вспоминая примечательные события своего прошлого.

Загрузка...