Свой полувековой юбилей Алексей Павлыч Печекладов встретил, как он считал, вполне достойно.
Сперва в бывшем «красном уголке» автоколонны, где он слесарил, эту его дату отметили на общем собрании. Сам начальник колонны Березин вручил юбиляру почетную грамоту и подарок — чайный сервиз в белой картонной упаковке, перевязанной ярко-красной лентой. Женщины из конторы преподнесли цвети и даже читали стихи, ими же, похоже, и написанные. А хороших слов о нем было сказано сразу столько, сколько Алексей Павлыч за свою жизнь не слышал. И добрый-то он, и отзывчивый, и бескорыстный, да к тому же и семьянин, каких ещё поискать. Вроде бы и слова говорились правильные, хорошие, но Павлыч смущался от таких похвал и всё думал, что это толкуют не о нём, а о каком-то совсем другом человеке.
Потом в той же комнате, пока мужики курили, женщины накрыли скорый стол с бутербродами, газированной водой и легкими закусками. Правда, сам Павлыч тоже участвовал в этом, ещё накануне выложив деньги на водку для мужиков и вино для женщин.
За стол не садились. Пили и ели стоя. По-нынешнему и новомодному это называлось иноземным и вполне гастрономическим словом «фуршет» и походило на перекус в какой-нибудь забегаловке и, конечно, отличалось от привычного застолья. Но люди вокруг стола были все свои и опять в адрес юбиляра говорили слова добрых пожеланий во всех его делах. И Павлычу снова было приятно на душе.
Однако «фуршет» длился недолго. В этом, видно, и было его преимущество перед застольем, и вскоре все засобирались домой, благо рабочий день давно кончился.
Прихватив коробку с чайным сервизом и цветы в хрустящей бумажной обёртке, поехал домой, в своё Заречье, и Алексей Павлыч. Там ждала его жена Валентина, тоже готовившая сегодня праздничный стол.
А вечером к этому столу пришли самые близкие Павлычу люди: младший брат Валера с женой Тамарой, дочка Лена с зятем Николаем и трехлетней внучкой Ксюшкой. Не было сегодня только старшей дочери Нади. Увез ее муж-офицер на новое место службы далеко от дома, куда-то аж под Владивосток. Теперь только в отпуск их и ждать можно.
За семейным столом опять были поздравления, цветы, поцелуи, пожелания доброго здоровья, многолетья жизни и, конечно, воспоминания о былом и по-всякому пережитом.
Гости разошлись поздно и Алексей Павлыч с Валентиной легли спать далеко за полночь.
Наутро Павлыч проснулся в совершенном одиночестве. Валентина ушла на свою работу в бухгалтерию железнодорожной станции, а у него самого был взят двухнедельный отпуск по случаю юбилея. Благо работы на всех не хватало и начальство было щедро на отпуска. После вчерашнего дня и вечера побаливала голова, жгло в груди, и Павлыч решил дома не отлеживаться.
Сначала он пошел в соседний рыбный магазин, где почему-то торговали бочковым пивом. Павлыч, если случалось, никогда не опохмелялся вином или водкой, но, чувствуя жажду и какое-то горение внутри, заливал этот пожар души только пивом.
Поправившись, он поехал к концу смены на свою работу и угостил тех ребят, которые вчера не были на его празднике. Возвернулся Павлыч домой поздновато и изрядно навеселе. Валентина не сказала ему ни слова и он, тоже ничего не говоря, сразу же рухнул на кровать.
Третий день Павлыч опять начал с пива в кафетерии рыбного магазина, где неожиданно встретил уже полузабытого им армейского сослуживца, потом ещё одного старого знакомца, и домой опять явился под большим «градусом». Правда, на этот раз ещё до прихода Валентины с работы и лег спать, так и не увидев её.
Четвертым днём была суббота. Проснувшись и ополоснувшись холодной водой, Павлыч снова было засобирался на выход из дома, но тут слово взяла Валентина.
— Всё, — решительно сказала она, отбирая у него одежду. — Больше никуда не пойдешь! Хватит!
— Ты чего это, Валь? — слабо возразил супруге Алексей Павлыч.
— А того, что хватит тебе пить. Ты чего это разгулялся-то вдруг?
— Не вдруг, сама знаешь. Полста лет один раз бывает.
— Подумаешь, какое событие. Отметили ведь и так хорошо. Чего на всю-то вселенную орать?
— Ладно, ладно, Валь, не ругайся, — примирительно произнес Павлыч.
Он понимал, конечно, что жена была права. Никогда не бывало прежде, чтобы он гулял по три-четыре дня. Всё это и впрямь походило уже на запой, и хотя Павлыч оправдывался перед самим собой круглой датой со дня рождения, где-то в уголке души он чувствовал свою вину.
— Я только пивка выпью, Валь, и сразу домой приду, — добавил Павлыч.
— Я сказала — никуда не пойдешь, — твердо стояла на своём Валентина. — Я знаю — ты в пивной сразу алкашами обрастешь.
— Так ведь горит нутро-то. И голова трещит. Неужели позволишь страдать? — не сдавался Павлыч.
— Я такого не испытывала, не знаю. Но пострадать тебе не худо будет… За пивом я сама схожу, а ты сейчас же в постель под одеяло. Жди, страдай, думай.
— О чем думать-то такой головой?
— А о том, например, что чем по пивным-то да друзьям шататься, ты лучше бы в эти дни в церковь сходил. Родителей помянул, исповедовался, причастился. А ты даже и не подумал об этом.
— Почему это? Я в прошлом году на пасху причащался.
— В прошлом году — да, а в этом Великом посту нет. А причащаться надо в каждом.
Павлыч промолчал. Да и говорить было нечего. Забираясь молча под одеяло, он лишь подумал, что жена опять оказывалась права. А не выпустила из дома, значит, берегла, да и про церковь тоже правильно сказала.
Сама Валентина была человеком верующим. Да не из тех, кто приходят в храм только по большим праздникам или заходят только для того, чтобы поставить свечку перед иконой и, наскоро перекрестившись, опять спешат в суету городских улиц. Таких сами священники называют не прихожанами, а «прохожанами».
Валентина давно жила по церковному календарю, соблюдала большие и малые церковные православные праздники, однодневные посты по средам и пятницам, не говоря уж о постах многодневных. Она не ложилась спать без молитвы, без неё не начинала свой новый день и не садилась за стол без «Отче наш». В церковь Валентина ходила часто, особенно в ту, что находилась рядом с её работой, за вокзалом.
Павлыч тоже считал себя человеком верующим, хотя в церковь ходил, в отличие от жены, редко. Даже когда рядом с их домом возобновилась служба в старинном храме Спаса на Песках. Так что встать рано в выходной и к семи часам утра прийти в церковь на раннюю службу было для него великим подвигом, на который не считал себя способным. Что же касается причастия, то Павлыч, если говорить честно, давно забыл, как это делается.
А что, если завтра попробовать встать пораньше и сходить в церковь на исповедание, очистить от грехов свою душу, да и жене сделать приятное? Решение пришло мгновенно и он с удивлением почувствовал, что всё то, что недавно казалось неодолимым, вдруг отошло, исчезло, и он спокойно дождался той минуты, когда Валентина пришла из магазина с трехлитровой банкой светлого и даже ещё пенистого пива. И Павлыч порадовался, что остался сегодня дома.
Он быстро оделся, сел за кухонный стол и сразу припал губами к банке с пивом.
— Спасибо, мать, — шумно выдохнул Павлыч после нескольких затяжных глотков. — И прости меня за вчерашнее и позавчерашнее.
— Господь простит, — ответила Валентина своим обычным мягким и добрым голосом.
— А ты завтра в церковь пойдешь? — спросил Павлыч.
— И сегодня, и завтра.
— Знаешь, Валь, я тоже решил утром завтра с тобой пойти. Вот сегодня отлежусь, а завтра и исповедаюсь.
— Ага, разбежался. Только тебя там такого и ждут, — с некоторой иронией сказала Валентина.
— А чего? — не понял Павлыч её иронии.
— А того, что ты больно быстрый. В церковь-то, конечно, идти можешь, а исповедоваться и причащаться нет.
— Почему?
— Потому, что перед исповедью надо самое малое три дня говеть: поститься, молиться, в церковь ходить. Да не просто так, а со смирением.
— Это как?
— К исповеди надо готовиться. Думать о своих грехах, помириться, с кем ругался, не веселиться и читать духовные книги… Много чего надо.
Духовные книги у жены имелись. Целая полка под божницей в спальне уставлена этими книгами, календарями, журналами, житиями святых.
— Ну, что ж, — согласно кивнул Павлыч. — Надо так надо. Все так и сделаю, как ты говоришь. А на исповеди меня священник сам о грехах спрашивать будет, а мне только отвечать?
— Нет, милый, ты сам выкладывай батюшке свои грехи. Для того ты к нему и идешь. А он тебе поможет.
Раньше, хоть и редко, но каждый раз, идя на исповедь, Павлыч тяготился именно тем, что надо было самому говорить о своих грехах. И он вспоминал свои детские годы, когда в церковь на исповедь его водила мать, наставляя на все вопросы батюшки отвечать: «Грешен, батюшка». Даже если и вины за собой не чувствуешь.
— А чего я ему говорить-то буду?
— Про грехи свои от последнего причастия и до сего дня. Ну, вот ты прошлым Великим постом причащался, а в этот не соизволил. Вот и первый твой грех.
— Я тогда работал и не смог.
— Не вздумай так батюшке сказать. Оправдание греха — это новый грех. Никогда не оправдывайся. Говори только: «Грешен, батюшка». Да с раскаянием, а не просто так. Понял?
— понял, что скоро ты меня всему научишь.
— Это не я, а святые отцы учат нас, грешных.
Павлыч не стал возражать, да и сказать было нечего. Валентина и тут была права.
На другой день утром он пошёл с женой в церковь и честно отстоял раннюю службу. Вечером читал Евангелие и слова святых отцов об исповеди и причастии, которые нашла для него жена. Три дня Павлыч постился, молился на сон грядущий и ото сна восстав, а накануне дня причастия сходил в церковь на вечернюю службу и перед сном прочитал положенные к этому случаю каноны и молитвы. Словом, исполнил все, что сказала ему Валентина.
Утром в день причастия Алексей Павлыч пришел в храм рано. Служба ещё не началась. Лишь тихо сновали по церкви служители, возжигая лампады, протирая высокие подсвечники, в позолоте которых празднично мерцали огоньки первых зажженных свечей.
Церковь Спаса на Песках хоть и была довольно старая, но заново освящалась всего лишь год назад и сейчас возобновлялась. Два её храма, служившие в безбожное время складом для книг, сейчас преображались на глазах. Уже сияли позолотой царские врата нового иконостаса в переднем храме, светились белизной пока ещё не расписанные стены и ярко горели лампы огромного и тоже сияющего паникадила, подвешенного на длинной цепи к высокому потолку.
От этой всегдашней праздничности и благоговейной тишины, от запаха ладана и горящих свечей Алексей Павлыч, переступая порог церкви, всякий раз ощущал в себе покой и какое-то умиротворение. Ему всегда казалось, что и лица людей, приходящих в храм, становились совсем другими, нежели на улице. Они были светлее, что ли, и по-братски ближе и роднее. Не это ли и есть та самая благодать, которую ощутить душою можно лишь в Божьем храме.
Павлыч и сейчас чувствовал успокоение, но и некоторое волнение тоже. Ведь ему предстояло скоро открыто говорить о своих грехах. Все же была правда в тех словах из духовной книги о причастии, что исповедь есть подвиг самопринуждения.
…Церковь понемногу заполнялась верующим народом. Большинство прихожан на короткое время задерживались у свечного ящика и проходили в летнюю половину, где уже чтением «Часов» начиналось утреннее богослужение. Остальные ожидали священника, который сегодня должен был принимать исповедь.
Исповедников скопилось довольно много и все сгрудились у правого клироса зимней половины, где обычно батюшка за невысокой загородкой выслушивал кающихся и отпускал им грехи.
Но священников появилось двое и люди тихо засуетились, выбирая, к кому из них встать в очередь на покаяние: к молодому с маленькой бородкой и по-юношески чистым ликом батюшке или к седобородому, с круглым лицом и уже довольно пожилому отцу Серафиму. Павлычу захотелось встать именно к нему. Видно потому ещё, что в прошлый раз он исповедовался тоже этому батюшке. Молодого же звали отцом Николаем, как узнал Павлыч от шептавшихся меж собой женщин, которых среди исповедников было явное большинство.
Павлыч попытался встать в начало очереди, как пришедший одним из первых, но его оттеснили две средних лет женщины, а, вернее сказать, дамы, с явно большим опытом стояния в магазинных очередях. Павлыч хотел им что-то сказать, возмутиться, но вовремя остановился: нельзя, подобно этим дамам, грешить в храме, да ещё перед самой исповедью.
Отец Серафим вышел к исповедникам и, дождавшись, когда стало совсем тихо, заговорил. Он произносил слова негромко и обращался к тем, кто стоял ближе к нему, но слышали батюшку все.
— Дорогие мои братья и сестры! Вы пришли сегодня в Божий храм, чтобы покаяться в грехах своих вольных и невольных. Покаяние есть таинство, когда верующий человек исповедует свои грехи самому Господу. От него же через священника получает и прощение грехов. Так покаянием очищаются и врачуются души наши, ибо только Господь — врач всех душевных недугов. Верю, что каждый из вас дома подготовился к исповеди: постился, молился, примирился с близкими, испросив у них прощения и сам их простил. Ибо сказал Господь апостолам: «Кому простите грехи, тому простятся, кому оставите, на том останутся…» Святые отцы учат, что Господь спасает нас не без нас. Да он и не наказывает, а говорит: идите за мной и спасетесь. Но человек иной не идет, отступает от Господа и тем сам себя и наказывает… Покаяние должно быть искренним, с твёрдым намерением не повторять более грехов своих, ибо каждый миг своей жизни мы должны помнить, что за грехи человеческие принял мученическую смерть Господь наш, а мы грехами своими вновь пригвождаем его ко кресту… Помолимся, православные…
Отец Серафим повернулся к иконе Спасителя и стал читать покаянную молитву. Потом прошёл на клирос и, встав к аналою, пригласил первого исповедника.
Павлыч стоял в самой середине столпившихся у клиросной загородки людей и терпеливо ждал своей очереди. Он попытался было перебрать в памяти все, что наметил ещё вчера сказать на исповеди, но мысль его путалась, перескакивая с одного воспоминания на другое, и Павлыч решил больше в уме не суетиться, и пусть будет так, как будет.
Когда подошла его очередь, Павлыч повернулся к стоящим за ним людям.
— Простите меня, грешного, — проговорил он и поклонился.
— Господь простит. И ты нас прости, — ответила ему какая-то старушка.
Павлыч подошел к отцу Серафиму и остановился, не зная, чего сразу и говорить.
— Это хорошо, что ты пришёл, — неожиданно сказал отец Серафим. — Мужчины все чаще стали появляться в храме, и это меня радует. У нас же всё больше женщины.
Глаза отца Серафима и вправду радостно светились. Павлыч был даже немного удивлен тем, что батюшка заговорил с ним, как с хорошо знакомым человеком. После такого начала Павлыч сразу стало как-то спокойнее.
— А женщина что, — продолжал отец Серафим. — Я ей слово, а она мне десять поперек. Я говорю: замкни уста, женщина, а у неё как из фонтана. Вот на днях была одна дамочка. А я, говорит, не грешна, батюшка. Живу, как все, не знаю, в чем и покаяться, и грехов своих не могу вспомнить. А дело, говорю, в том, что ты своих грехов не замечаешь и не считаешь их за грехи. Вот, спрашиваю, ты в комсомоле была? Была, отвечает. А в партии? Была. Говорит. И на демонстрации ходила, и «ура» кричала? Кричала. А говоришь, что не грешна. Потом выясняется, что и аборт делала. Вот и до убийства дошла, а всё не грешна… А ты-то на демонстрации ходил?
— Грешен, батюшка, ходил. И в комсомоле тоже был. Грешен, батюшка, и в этом.
— Ну, слушаю тебя, говори дальше.
— Грешен, батюшка, что в церковь редко хожу. А еще грешен, что исповедовался и причащался я больше года назад.
— Так, так… В церковь надо чаще ходить, а исповедоваться хотя бы в каждый пост, да в день своего ангела. Ну, а если какой грех случится, то надо сразу на исповедь бежать… Это все во спасение. Раскаявшийся грешник Господу угоден. Ну, что ещё?
Павлыч ненадолго задумался, вспоминая.
— Грешен, батюшка, что редко родителей поминаю.
— Так… — кивнул батюшка.
Павлыч опять задумался.
— Выпиваешь ли вино? — спросил отец Серафим, желая, видно, помочь исповеднику.
— Грешен, батюшка, бывает.
— Как раньше отцы наши говорили: «Вгрустнешь в похмельной думочке, помолишься творцу, и снова тянет к рюмочке и снова к огурцу». Не так ли?
— Грешен, батюшка… Все так и есть.
— Выпить можно, но не допьяна. Кто же допьяна упивается, тот общается с дьяволом, а, значит, предает Христа. На пьянице иудин грех. Помни это.
— Ещё грешен, батюшка, что телевизор много смотрю. Приду, бывает, с работы и почти весь вечер сижу у телевизора.
— Человеческий разум — дар Божий, — заговорил отец Серафим. — Этим разумом, а, стало быть, Божьим промыслом сделаны все изобретения. В их числе и телевизор. Другое дело, что плодами разума человек часто пользуется во зло, а не в добро себе и людям. Можно и из телевизора сделать чудище диавольское, если показывать по нему пороки человеческие, насилие, кровь и обман — всё, что разрушает душу. И всё это выдавать за добродетель. Сейчас у многих и телевизор-то стоит в красном углу вместо икон. А перед телекамерами часто сидят телебесы. Они входят в каждый дом и сеют в души людей тревогу. Он лгут с утра до вечера, а ложь — оружие диавола. Вот почему спасение в молитве, в храме Божием. Так что пореже включай свой телеящик и не поддавайся телебесам… Не ходишь ли к колдунам? — неожиданно спросил отец Серафим.
— Грешен, батюшка. Опять же по телевизору видел, сидел и слушал каких-то экстрасенсов.
— Да, опять же задолго до нас великие умы говорили: таков наш век — слепцов ведут безумцы. Не участвуй больше в этих делах тьмы. Что и говорить, тяжело нынче русскому человеку. Со всех сторон ползут диавольские силы на Русь. Одна американизация умов чего стоит. А проповедники разных еретических сект из той же Америки — этой империи зла. Настоящая духовная агрессия против нас и душ наших. И не Россию саму по себе диавольские силы считают врагом своим, а церковь нашу Христову — веру православную. Мешает она им жить вольно и творить грехи. Верой православной построена Россия. Не будет её — погибнет и Отечество наше. Вот тут и надо быть твердым, укрепляться в вере и саму веру православную крепить. Только в ней и спасение. Торжество же зла временное. Надо только верить… Понимаешь ли меня?
— Очень даже понимаю вас, батюшка, и согласен с вами.
— А вот на «Вы» меня звать не следует.
— Как так? — не понял Павлыч.
— Ты «Отче наш» прочитай-ка, — предложил отец Серафим.
Чего-чего, а молитву эту Алексей Павлыч знал хорошо и прочитал без запинки.
— «Да святится имя твоё, да приидет царствие Твоё да будет воля Твоя», — повторил за Павлычем батюшка. — Так мы обращаемся ко Господу, а ты меня, выходит, выше его ставишь, когда на «Вы» называешь. А ведь это обращение пришло к нам с запада при царе Петре. Иноземное оно, холодное и какое-то не братское, в общем, не русское. На Руси же люди всегда обращались, даже к царям, на «ты», но с отчеством… Ну, что ещё припомнишь?
— Грешен, батюшка, что обижался иногда на сослуживцев своих, гневался, чертыхался. Одного своего товарища напрасно подозревал в нечестности, ленился на работе, а особенно дома. Жене вот слово не раз давал, прихожую обоями оклеить и потолок побелить, да всё ленюсь. Бывало что и сквернословил, — перечислил Павлыч вспомнившиеся ему грехи свои и остановился.
— Сквернословием душа смердит… Не завидовал ли кому? — опять спросил отец Серафим.
— Грешен, батюшка, было… Вот недавно шел по улице, вижу — дом двухэтажный кирпичный кто-то себе построил. Вот, думаю, мне бы такой, да где денег взять… Позавидовал богатому.
— Зависть отравляет душу. А богатым не завидуй. Часто там, где богатство, живет духовная пустота. В Евангелии сказано: «Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит». Богатые благотворители Господу угодны, а богатые ради самого богатства ничтожны и их надо пожалеть. И молиться о них… Читаешь ли святых отцов?
— Грешен, батюшка…
— Читай и там узришь душой всё, что тебе надобно… Помни: то, что было — никогда не будет, то, что будет — знает один Господь. Старайся жить праведно сегодня. Возьми за правило каждым вечером прочитывать одну-две главы Евангелия. Молись ежедневно и старайся не грешить… Как имя твоё?
— Алексей, — наклонив голову, сказал Павлыч.
Отец Серафим накрыл голову Алексея Павлыча епитрахилью, перекрестил и зачитал разрешительную молитву:
— Господь и Бог наш Иисус Христос благодатиею своею, человеколюбием, — услышал Павлыч, — да простит тебе, чадо Алексей, согрешения твоя и аз недостойный иерей, властию Его, мне данною, прощаю и разрешаю тебя от всех согрешений твоих. Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь.
Отец Серафим снял епитрахиль с головы Павлыча. Тот, перекрестившись, приложился к Евангелию и кресту на аналое и, сложив для благословения руки, повернулся к батюшке. Отец Серафим благословил и отпустил его.
Павлыч присоединился к верующим в летней половине храма, когда на возвышении против царских врат появился дьякон и, взмахнув рукой, запел «Верую». Все молящиеся подхватили и громким хором продолжили её. А Павлыч ощутил вдруг в себе чувство какого-то единения с теми, кто сейчас стоял рядом. Ему было лишь неловко сознавать, что он плохо знает слова этой древнеправославной молитвы. Прошедшая через века, она и сегодня звучала как клятва на верность — торжественно и утверждающе.
Так Павлыч стоял и молился до тех пор, пока дьякон снова не вышел на амвон и по его знаку верующие стали читать «Отче наш». И Павлыч вместе со всеми громко проговорил слова молитвы.
Потом из алтаря через широко распахнутые царские врата с чашей-потиром в руках и праздничном облачении вышел на амвон отец Серафим. Два алтарника встали по бокам батюшки, держа под чашей широкий плат.
Сразу же к амвону поспешили исповедники для причастия. Павлыч тоже, скрестив руки на груди, подошел к чаше. Он опять назвал своё имя. Отец Серафим ложечкой достал из потира частицу Святых даров и положил Павлычу в открытый рот, громко проговорив при этом:
— Причащается раб Божий Алексей в отпущении грехов своих и в жизнь вечную.
Павлыч проглотил Святые дары, что означало вкушение Тела и Крови Христа и через это стал причастником вечной жизни. Он поцеловал край чаши, повернулся от отца Серафима, который причащал уже другого исповедника и, подойдя к стоящему среди храма столику, запил теплой водой причастие.
После причащения служба длилась недолго. Закончив литургию, отец Серафим вышел на амвон с большим серебряным крестом в руках и произнес небольшую проповедь. Он говорил о всеобщей любви христианской, о любви к ближнему, к церкви православной и Отечеству. Вроде бы все слова, которые произносил отец Серафим, были давно знакомы Павлычу, но под сводами храма они звучали по особенному и западали в душу.
— Легко любить тех, кто тебя любит, а вот любить и молиться за врага своего — подвиг есть христианский, — громко вещал отец Серафим. — Напомню вам, православные, слова апостола Павла: «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я медь звенящая, кимвал звучащий. Если я имею дар пророчества, знаю все тайны и имею всякое познание и всю веру так, что могу и горы переставлять, а любви не имею, то я ничто. И если я раздам имение моё, и отдам тело моё на сожжение, а любви не имею, нет в том никакой пользы… А любовь никогда не перестанет, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится…»
После проповеди к отцу Серафиму потянулись верующие, чтобы приложиться ко кресту. Это знаменовало конец службы. Алексей Павлыч тоже поцеловал крест и вышел из храма.
Перекрестясь и поклонившись образу Спаса над входом церкви, Павлыч неторопко зашагал к дому.
Майский солнечный день был в самом разгаре и на улице всё казалось праздничным. На душе Алексея Павлыча было также светло и умиротворённо. Он шёл, никого не замечая, и на перекрестке у комиссионного магазина, уже поворачивая на свою улицу услышал вдруг громкий возглас:
— Лёха!.. Печекладов!..
Павлыч оглянулся на крик, и на той стороне перекрестка увидел двоих, машущих ему руками, мужиков. Он сразу узнал их, друзей своего детства Алика Новоселова и Вовку Фунтикова. Они дождались, когда по перекрестку прошли машины и подбежали к Павлычу.
— Лёха!.. — опять закричал Алик. — А мы с Фунтом думаем — ты или не ты! Здорово, дружбан!
— Здорово, ребята, — пожал Павлыч руку каждого из друзей.
— Давно что-то тебя не видать, Лёха. Как живешь-то хоть? — спросил Вовка.
— Да ничего, вроде, пока… Работаю. Нормально всё, вроде бы.
— Слушай, Лёх. Мы тут с Аликом как-то вспоминали тебя. Алик вот зимой полста лет разменял, у меня скоро будет, а у тебя где-то рядом, кажется, было. А?
— Было… неделю назад.
— Во! Слышь! — опять вскричал Алик. — И он об этом так спокойно говорит! И кому? Друзьям своего детства. Ты забыл нас, что ли?
— Как это забыл? Обижаешь, Алик, — ответил Павлыч.
…Он, конечно, ничего не забыл. Да и как забыть её, теперь уже так далёкую зареченскую жизнь. Как забыть детские игры, велосипедные гонки на городской окраине и до самых подгородных деревень, переплывание реки, разделявшей город, что вообще считалось тогда мальчишеской доблестью, как и попадание «зайцами» в кинотеатр «Заречье», что стоял да и теперь стоит на улице Пугачева, отчего всех их, тогдашних сорванцов, звали «пугачевцами». Они и в школе учились вместе, а развела их только армия. Возвратившись домой, каждый начал свою жизнь, и виделись они довольно редко…
Встреть Алексей Павлыч Алика и Вовку ещё неделю назад, то пошёл бы с ними куда угодно. Но сейчас он вдруг почувствовал, что ему не хочется никуда идти, а тем более выпивать, если предложат. Он, конечно, был рад встрече с товарищами школьных лет, но как объяснить им все события недавних дней или о том, откуда он идёт сейчас. Ребята, наверное, его просто не поймут. Павлыч был в какой-то растерянности.
— Да я ведь, ребята… — попытался что-то сказать Павлыч.
— Да мы и так знаем, что это ты — Лёха Печекладов. А мы твои школьные друзья и хотим выпить за твои пятьдесят.
— За наши пятьдесят, — поправил друга Вовка Фунтиков.
— Ну и за наши тоже, конечно, — согласился Алик. — Так чего ты молчишь-то, Лёха? Ты, гляжу, сегодня какой-то не такой. А?
Павлыч понял, что ему не отказаться.
— Да я ничего… А где?
— Да хоть где. Теперь с этим делом красота, — обрадованно сказал Алик. — Да вон, хотя бы в том подвальчике. И искать долго не надо. Вперёд, пугачёвцы!
— Вперёд! — подтвердил Вовка Фунтиков.
Павлыч последовал за ними на другую сторону улицы, где на углу, в подвале одного из домов, находился пивной бар, давно ему знакомый. Это была обыкновенная пивнушка: табачнодымная, тесная и грязная, за что и прозванная окрестными жителями «В мире животных».
С улицы вела в подвал крытая и мрачная лестница, которая там внизу подходила к дверям подвального коридора и где было темно во всякое время дня.
Алик и Вовка стали спускаться вниз, а Павлыч остановился на верхней ступеньке и обернулся.
Над крышами домов возвышался купол церкви Спаса на Песках, где он только что был и молился. В майской синеве неба сиял, да не просто сиял, а горел позолотой крест и казалось, что лучи этого золотого сияния озаряли все окружающие дома и закоулки.
— Лёха! — крикнул снизу Алик. — Давай, спускайся! Чего ты?
— Господи, прости меня и помилуй, — прошептал Алексей Павлыч. Он перекрестился и шагнул в темноту подвала, как в преисподнюю.