Пора, Ваше Величество

Кинорежиссер Вадим Репнин, ранним утром появившийся на съемочной площадке, был в плохом настроении. Да и откуда быть хорошему, коли опять возникли проблемы с финансированием его многострадального фильма о последнем императоре России Николае Втором, причисленном недавно к лику святых отцов православных.

Всего лишь в мае, в первый день начала съемок, Репнин по традиции разбил о ножку штатива кинокамеры на счастье и удачу белую тарелку с голубым ободком, а из-за нехватки денег работа над фильмом останавливалась за лето дважды. И вот сейчас, в самом конце августа, над съемками опять нависла угроза безденежья: на банковском счете было пустынно тихо.

О прежних, и не таких уж далеких временах, когда о подобных задержках даже подумать было нельзя, приходилось лишь с грустью вспоминать, и вот сегодня, если директор картины со своими помощниками не договорится с благотворителями, то съемочный график опять нарушится.

Впрочем, Репнин старался не подавать вида, что его плохое настроение зависит от финансовых проблем, что все это из-за дел творческих. К тому же Вадим был верующим человеком и знал, что никогда не надо отчаиваться. А сегодня есть работа и ее нужно делать, несмотря ни на что, а там как Бог даст.

С этой мыслью Репнин, поговорив с актерами, занятыми в очередном эпизоде, и заглянув в глазок кинокамеры, сел в кресло, рядом с ней поставленное, и сразу же ощутил на душе какое-то облегчение. Он окинул взглядом съемочную площадку, представляющую собой рабочий императорский кабинет, арендованный для съемок у музея, глянул на верного единомышленника и друга оператора Толю Заболотнова, который ответил ему кивком головы, спросил о готовности осветителей, звуковиков, актеров, а когда все её подтвердили, перекрестившись, громко произнес в наступившей тишине:

— С Богом! Начали… Мотор!

Ровно застрекотала кинокамера, и тут же перед нею появилась ассистентка с деревянной дощечкой-хлопушкой в руках, на которой были записаны название фильма, номер кадра и дубля. Проговорив все это еще и словами, ассистентка хлопнула дощечкой и быстро удалилась, дав дорогу основному действу.

Репнин очень любил этот момент киносъемки, когда, повинуясь его воле, зажигался яркий свет, работала кинокамера, перед которой разворачивалось действо, придуманное им же. Это были благостные для его души минуты, в которые он чувствовал себя творцом и верил в то, что происходило перед ним.

Вот и сейчас, глядя на начавшуюся съемку, он думал и свято верил, что в той далекой реальной жизни все было именно так…


…Государь император Николай Александрович Романов сидел за письменным столом в своем Царскосельском кабинете и писал, склонившись над белым листом бумаги. Иногда он поднимал голову и подолгу глядел в большое окно, за которым стоял серый августовский день, и порывы ветра шевелили листву деревьев дворцового парка.

Видно было, что многие мысли одолевали этого человека в походной офицерской гимнастерке с погонами полковника русской армии.

А думать и в самом деле было о чем…

…С прошлого лета по западным землям Российской империи тяжелыми и кровавыми шагами под музыку артиллерийских залпов идет великая война. Под ружье поставлено почти пятнадцать миллионов мужчин — молодость и цвет подданного ему народа. Всего лишь год минул, а ему кажется, что прошло многолетие жизни с той поры, как подписал он манифест о войне между Россией и Германией. Может быть, вспоминал он сейчас слова того манифеста, им же самим и написанные:

«…С спокойствием и достоинством встретила наша великая матушка-Русь известие об объявлении нам войны. Убежден, что с таким же чувством спокойствия мы доведем войну, какая бы она ни была, до конца»…

Да, видит Бог, Россия не хотела войны. Она выступила на защиту своих славянских братьев-сербов, когда Австрия отвергла мирное решение сараевской трагедии и первой стала бомбить Белград.

А как не задуматься было ему, государю земли русской, о вероломстве германского императора Вильгельма, кузена Вилли, у которого он был в гостях всего за год до войны на свадьбе императорской дочки. И через год Вилли объявляет войну России, а, стало быть, и ему — Никки!

Какою же черною злобой затмило разум говоруна Вильгельма, что он пошел войной на страну своего брата? Долго, видно, та злоба копилась. Уж не с того ли их свидания в пятом году на яхте «Полярная звезда» в балтийских водах у Бьерке, когда Николай, делая вид, что поддался уговорам Вилли, подписал договор о русско-германском союзе, подсунутый ему германским императором? Но тот договор был явно направлен против Франции — союзницы России и, прибыв в Петербург, Николай отказался от такого союза, отправив Вильгельму ноту. Говорят, что, прочитав её, Вилли взбесился и затаил с той поры на Никки обиду, хотя внешне её никогда не проявлял.

А, может быть, вспомнилось ему, как, получив паническое послание о помощи французского президента Пуанкаре, где тот писал, что немцы вот-вот займут Париж, двинул он сразу две армии в Восточную Пруссию, которые отвлекли дивизии немцев от Парижа, заплачено было за это спасение очень дорогой ценой — жизнями многих тысяч русских солдат и офицеров. Как можно такое забыть?

После первых побед в Галиции к лету нынешнего пятнадцатого года из-за нехватки резервов, особенно снарядов, да и, что греха таить, из-за бездарного командования, начался отход русских армий от занятых кровавыми боями рубежей. И вот в июне враг захватил Львов, затем и всю Галицию, пал Перемышль, а за ним Варшава, Ковно, Брест-Литовск… Катастрофа была неминуемой.

Вот почему он, государь император Николай Второй, на днях сместил Верховного главнокомандующего русскими войсками и своего двоюродного дядюшку великого князя Николая Николаевича и взял груз тяжких забот об армии и России на себя…

…Николай даже не заметил, как в кабинете появился дежурный генерал-адъютант Бенкендорф.

— Позвольте, Ваше императорское величество? — негромко произнес он, деликатно кашлянув.

Государь повернул голову от окна и посмотрел на вошедшего обер-гофмаршала каким-то рассеянным взглядом.

— Ах, это Вы, Павел Константинович? Да, да… Что там у Вас?

— Пора, Ваше величество, — опять негромко сказал Бенкендорф.

— Что — пора? — не понял Николай.

— Ваше императорское величество, Вы изволили приказать подготовить два мотора, чтобы ехать на станцию. Моторы готовы, Ваше величество.

— Чтобы ехать на станцию, — задумчиво повторил Николай слова Бенкендорфа. — А оттуда в Ставку, и там взять бразды правления армией в свои руки. Так?

— Так точно! Согласно принятому Вами решению. Судьба России в Ваших руках. Так что пора, Ваше величество.

— Ну, что ж… Пора так пора.

Государь вышел из-за стола, поправил гимнастерку под широким кожаным ремнем и, взяв портсигар, достал оттуда папиросу своих любимых «Сальве» и вставил ее в пенковый[1] мундштук.

Зная, что царь никогда не спешит, равно как никогда и не опаздывает, генерал Бенкендорф терпеливо ждал, пока Николай закурит и сам продолжит разговор.

Так и случилось.

Государь встал спереди своего письменного стола, прикурил от спички папиросу, пригладил рыжеватую бородку и, внятно выговаривая по обыкновению каждое слово, вдруг спросил:

— А как Вы сами, Павел Константинович, оцениваете мое решение стать Верховным главнокомандующим?

— Самым положительным образом, Ваше величество. В сей трудный для родины час Вы вершите подвиг, беря на себя всю ответственность за судьбу Отечества. В этом суть самодержавия. Мы же, Бенкендорфы, всегда верно служили престолу и России. Могу ли я думать иначе?

— Знаю, Павел Константинович, — с еле заметной улыбкой произнес Николай. — Потому и говорю с Вами об этом… А как Вы думаете — мой отец поступил бы так же?

— Без всякого сомнения, Ваше величество. Ведь и сейчас при дворе вспоминают его, как человека решительного. Особенно тот случай, когда австрийский посол однажды за обедом и разговором по тому же балканскому вопросу пытался убедить императора Александра не вставать на защиту Сербии и даже стал угрожать мобилизацией двух или трех армейских корпусов. Ваш батюшка спокойно согнул из серебряной вилки петлю и положил её перед австрийским послом, сказав при этом: «Вот что я сделаю с вашими армейскими корпусами».

— Да, да, Вы правы. Спасибо, что напомнили тот случай… Ну, а что думают нынче в нашем правительстве, к примеру?

Бенкендорф сделал несколько шагов к столу и раскрыл принесенную с собой кожаную папку.

— В правительстве сие известие воспринято по-разному. Большинство министров паникуют и не одобряют решения Вашего величества. Такое же положение и в Думе.

— Я знаю, — кивнул Николай. — Третьего дня приезжал сюда из Думы Родзянко и пытался меня отговорить. Я, конечно, сказал ему, что мое решение бесповоротно… Но меня поразил сам факт его приезда сюда!.. Что же еще, любопытно знать, говорят наши государственные мужи?

— Министр иностранных дел Сазонов называет Ваше решение «ужасным» и «опасным».

— Так… Так…

— Министр Кривошеин на заседании говорил, что «ставится ребром судьба России и всего мира. Надо протестовать, умолять, чтобы удержать его величество от бесповоротного шага. Ставится вопрос о судьбе династии, о самом троне, наносится удар по монархической идее».

— Эка испугал, коли на карту поставлена судьба Отечества. Я спасаю не самодержавие, а Россию.

— И это еще не все, — продолжал генерал. — Только что получено письмо, подписанное министрами и адресованное Вашему императорскому величеству.

Бенкендорф подошел к Николаю и протянул сложенный вдвое бумажный лист. Государь развернул его, но читать не стал, а лишь пробежал глазами, остановившись на самом окончании письма и произнеся его вслух:

— «…Находясь в таких условиях, мы теряем веру и возможность с сознанием пользы служить Вам и Родине»… Каково?.. Это позор, а не правительство… Все бумаги возьмите с собой в поезд, Павел Константинович. Сегодня же будем думать — кого оставить в правительстве, а с кем расстаться без сожаления.

— Слушаюсь, Ваше императорское величество!

— Но почему под письмом нет подписи премьер-министра? — удивился Николай Александрович.

— Премьер Горемыкин и министр финансов Хвостов письмо не подписали, — ответил Бенкендорф и опять заглянул в папку. — Вот слова Горемыкина, сказанные им на заседании правительства: «…Я его не осуждаю. На фронте почти катастрофа. Он считает своей священной обязанностью царя быть среди войск и с ними или победить или погибнуть. Он царствует и распоряжается судьбами русского народа не со вчерашнего дня. Нам остается склониться перед его волей и помогать ему, каковы бы ни были последствия. А там дальше — Божья воля».

— Похвально, похвально, — оживился Николай. — Хоть у одного нашлись слова, не лишенные державной мысли. Слава Богу… И я рад, что не ошибся в Горемыкине… Ну что же, будем с ним вдвоем горе мыкать, — усмехнулся император и опять спросил: — А как там в Ставке?

— Сообщают, что согласно приказу Вашего императорского величества Ставка переехала в Могилев. Ждут Вашего прибытия. Великий князь Николай Николаевич отбыл на Кавказ. Начальник штаба Ставки генерал Алексеев и генерал-квартирмейстер Лукомский приступили к делам на своих местах.

— Хорошо, Павел Константинович, — сказал довольный государь император и взял со стола бумагу, над которой недавно работал. — Вот тут я набросал несколько слов моего приказа, какой оглашу, когда прибудем в Ставку. Послушайте… «Сего числа я принял на себя предводительство всеми сухопутными и морскими силами, находящимися на театре военных действий. С твердой верой в помощь Божию и с непоколебимой уверенностью в конечной победе будем исполнять наш святой долг защиты Родины до конца и не посрамим земли Русской»… Как Вы сие находите, Павел Константинович?

— Я нахожу сии слова Вашего императорского величества достойными защитника своего Отечества.

— Хорошо — кивнул император и тихая, «таинственная», как называли ее приближенные, улыбка появилась на его лице и тут же исчезла в аккуратной светло-рыжей бороде и усах государя.

Он подошел к окну и долго молча стоял и глядел сквозь огромные стекла, будто прощаясь с аллеями дворцового парка. Потом государь повернулся к собеседнику.

— Идемте, генерал. Чему уж быть — того не миновать, — решительно сказал Николай и добавил скорее для себя, чем для Бенкендорфа: — От судьбы не уйдешь…


…— Стоп!.. Стоп!.. Снято!.. — вскинул руки режиссер Репнин и хлопнул в ладоши.

Софиты погасли и в «царском кабинете» стало внезапно тихо и как-то непривычно серо. Только через высокие окна пробивался сюда дневной свет и совсем буднично освещал кинотехнику и людей, которые сейчас казались пришельцами из другого мира.

— Прекрасно! Всем спасибо! Перерыв! — громко продолжал выкрикивать режиссер. — Юра! Юра! Где Юра? Позовите помрежа!

— Я здесь, Вадим Андреич, — отозвался молодой человек в кожаном пиджаке и подошел к Репнину.

— Юра, дорогой. Сейчас перекур. Можно отдохнуть и перекусить. Потом здесь, в кабинете, мы снимем еще один дубль и выйдем на натуру. У тебя там все готово?

— Все, Вадим Андреич.

— Позаботься о массовке, пройди с ними весь эпизод. Проверь все детали. Помни: деталь — великая штука в нашем деле.

— Все понял, шеф.

Режиссер отпустил помрежа, а сам подошел к актеру Романкову, игравшему роль императора Николая и рядом с ним стоявшему Смирнову-Бенкендорфу.

— Все идет нормально, друзья мои. И у вас, Николай Александрович, по-моему, получается убедительно сегодня, — сказал Репнин.

— Спасибо, Вадим Андреич. Мы стараемся, — с улыбкой поблагодарил режиссера Романков.

— А больше и некому, Николай Александрович. Вы — народный артист России, да к тому же почти полный тезка последнего государя земли русской. Внешне вы с ним тоже очень схожи. Что же касается всего образа, то будем искать вместе и копать глубже… Вот в начале этого эпизода вам надо не просто сыграть, а, скорее, прожить мгновения жизни человека, который слов не произносит, но все мысли и чувства у него в глазах, во взгляде, все написано на его лице, или, как раньше говорили: на челе написано… Вы понимаете меня?

— Конечно. Я, по правде говоря, совсем не ожидал, что образ Николая Второго будет так сложен. Да и к стыду своему мало знал о нем… Очень поверхностно и искаженно.

— Не вы один. Вот мы и постараемся развеять мифы вокруг имени царя. Главное, что вам надо уяснить себе не только умом, но и всем существом своим, что Николай — личность глубоко трагичная.

— Я это давно понял, Вадим Андреич. Отсюда и хочу танцевать.

— Да, в этом ключе и будем работать, — согласился Репнин. — Ведь Николай стал императором неожиданно для самого себя, после столь же неожиданной кончины своего отца. И весь этот тяжкий самодержавный груз свалился внезапно на его плечи.

— Но ведь Александр Третий, наверное, готовил сына к наследованию престола?

— Конечно, готовил, но многого просто не успел: умер сорока девяти лет от роду. За два дня до кончины он имел разговор с сыном. Устно завещал тому Россию и сделал несколько наказов. Знаменитые слова Александра Третьего: «Помни — у России нет друзей» — как раз из того разговора. А еще он наказывал не позволять Европе вмешиваться в дела России и не пускать не её порог западный либерализм.

— Почему?

— Потому что либерализм — основа всех смут и революций. Его корни в масонстве — яром враге самодержавия и России.

— Либералов много и в наши дни, — сказал Смирнов-Бенкендорф.

— Совершенно верно, — согласился Репнин. — Потому и много перекинуто мостиков из прошлого в наше время.

— Либералы постоянно говорят о свободе, — заметил Романков.

— А им больше не о чем говорить. Но их свобода — для избранных. Потому-то Россия сегодня ослаблена либерализмом и мнимой демократией. Правят же нами внуки тех самых кухарок, отравленных еще сто лет назад идеями западного либерализма, так чуждого русскому характеру. Все эти нынешние бездарные западники — ельцины, гайдары, бурбулисы, чубайсы, черномырдины, явлинские, немцовы, кириенки, хакамады и прочие и прочие — отзвуки того гнева Божия, который обрушился на Россию за предательство своего государя — помазанника Господня. За тот давний грех мы до сих пор и страдаем. Вы согласны?

— Еще бы, — подтверждающее кивнул Романков. — Мне и самому противно бывает, когда наши люди прогибаются до американских каблуков. Я недавно нашел у Федора Тютчева строчки, как раз к нашему разговору о западниках:

Как перед ней ни гнитесь, господа,

Вам не снискать признанья от Европы.

В её глазах вы будете всегда

Не слуги просвещенья, а холопы.

— Очень современно! — воскликнул Репнин. — Вот это и есть мостик в сегодняшний день. Я бы эти слова выбил на стенах Государственной Думы.

— Но мне еще кажется, Вадим Андреич, что нынешние демократы-западники тоже ведь своего рода революционеры.

— В том-то и дело. А революционеры — дети сатаны. И эти, нынешние, кто бы они ни были — прямые наследники того плешивого и картавого карлика, который забрался на место убиенного по его приказу русского царя.

— Но почему Николай не объявил войну этим своим внутренним врагам? — спросил Романков.

— Он с ними боролся. Но, как православный человек, не хотел крови. Враги же сочли это за слабость и продолжали разрушать российские устои. Царь не был слабым и безвольным человеком. Это — миф… В его царствование перед германской войной Россия производила зерна больше, чем Канада, Аргентина и Штаты вместе взятые. Половина экспорта яиц — русская. Льна, конопли мы поставляли на мировой рынок больше всех других стран, а за сливочное масло Россия выручала за границей в два раза больше золота, чем добывала его вся Сибирь… А знаменитая денежная реформа девяносто седьмого года, когда русский золотой рубль зауважали во всем мире. А обращение русского императора ко всем странам с предложением о разоружении и вселенском мире в девяносто восьмом году. Никто тогда его не поддержал. И кто сейчас об этом знает и помнит? Императору всероссийскому было тогда всего тридцать лет от роду… И, наконец, попытка царя искоренить пьянство на Руси и введение им сухого закона во время войны… Так разве можно после всего этого называть Николая слабым и безвольным человеком? Взяв на себя Верховное командование в пятнадцатом году, он выстоял и победил. Положение в войсках при нем выправилось и он привел русскую армию к порогу победы. Он даже получил в феврале шестнадцатого года знаки отличия фельдмаршала британской армии. Но всему помешала революция — внутренний враг оказался сильнее.

— Но государь знал, что идет на свою Голгофу, — сказал Романков.

— Да… К сожалению.

— Почему — к сожалению? Николай мог изменить свою жизнь.

— Да, мог. Но он мистически был покорен судьбе. Дело в том, что еще Павлу первому прозорливый монах Авель предсказал судьбу его далекого праправнука, сказав, что на «венок терновый сменит он венец царский, предан будет народом своим, как некогда Сын Божий». Павел это предсказание записал и положил в ларец, завещав вскрыть его через сто лет, что и было сделано самим Николаем Вторым. Известны ему были и слова преподобного Серафима Саровского: «Будет царь, который меня прославит, после чего будет великая смута на Руси, много крови потечет за то, что восстанут против этого царя и его самодержавия. Все восставшие погибнут, а Бог царя возвеличит»… Через своих духовных чад преподобный Серафим передал для будущего царя и письмо, написанное за шестьдесят лет до царствования Николая. Что там было написано — не знает никто. Известно лишь, что, прочитав его, Николай заплакал… Так что он все знал о судьбе своей и России.

— Об этом я читал и у современника царя Иоанна Кронштадтского, — сказал Романков. — Он писал, что все смуты в России начались задолго до Николая по грехам самого народа.

— Ну, конечно. Еще с декабристов и Герцена, а, может, и еще раньше. Вспомните императрицу Екатерину, боровшуюся с масонами. При Николае же Втором сеть масонских лож буквально опутала Россию.

— Потому и говорил праведный Иоанн Кронштадтский, что «конец мира близок. Бог отнимет благочестивого царя и пошлет бич в лице нечестивых, жестких, самозваных правителей, которые зальют всю землю кровью и слезами».

— Да… Что, собственно, и случилось. А прибавьте к этим пророчествам неизлечимую болезнь сына-наследника, масонский заговор, оболваненный революционерами и так называемой интеллигенцией народ, войну и все, что с ней связано, и прочее, и прочее, и прочее… Не слишком ли много для одного человека? Язык не поворачивается назвать его слабым. Николай Романов — человек судьбы трагической. И как тут не вспомнить пушкинского Бориса Годунова: «Так решено: не окажу я страха, но презирать не должно ничего… Ох, тяжела ты, шапка Мономаха!»… Впрочем, что это мы обо всем сразу. Пойдемте лучше отдохнем немного и подышим кислородом…

…Они вышли на улицу, где увидели стоявшие напротив подъезда два старинных автомобиля с открытыми верхами и помощника режиссера, что-то объясняющего столпившейся вокруг него «массовке».

Съемочная площадка была ограждена белым тесемочным канатом, за которым стояла, как всегда бывает на киносъемках, большая толпа любопытных: прохожих, туристов и просто праздных зевак.

Актеры уже обошли автомобили и направились по тротуару вдоль здания, как вдруг из толпы любопытствующих зрителей, стоящих на другой стороне площадки у аллеи, выбежала невысокая и худенькая старушка в серой вязаной кофте, с белым платочком на голове и засеменила к идущим актерам, помогая себе небольшим батожком. Актеры, увидев ее, остановились, а старушка, приблизившись к ним, упала вдруг перед Романковым на колени.

— Государь-батюшка! Явился! Слава тебе, Господи! Явился! — крестясь прерывисто дыша, говорила он и кланялась до земли.

Смирнов-Бенкендорф бросился было поднимать старушку, но Романков сразу все понял и, отстранив товарища, сам помог ей подняться.

— Иди, — сказал он приятелю. — Я разберусь. Да посмотри, чтобы сюда никто не подходил.

Романкову приходилось сталкиваться с тем, что его принимали за другого человека, но чтобы за царя… Впрочем, ведь он внешне был очень похож на Николая Второго. Даже без грима. Все так, если бы не нынешнее время, слишком далекое от царского.

Николай Александрович подвел старушку к стоявшей под кустом акации скамье и, усадив ее, сам присел рядом.

— Ой, Господи, — продолжала причитать старушка. — Услышал молитвы наши… А мы тебя так ждали, государь-батюшка, так ждали. Измучились все без тебя. Совсем уж было отчаялись, а ты вот взял и явился.

— Да, вот, как видишь, матушка, — решил не разочаровывать старушку Романков.

— Ну и слава Богу. Радость-то какая!

— Но что же в этом радостного, матушка?

— Как же! Мы ведь никогда и не верили, что тебя, царя нашего, и всю семью твою царскую большаки сгубили. И все ждали твоего явления.

— Не верили? Это как же?

— А вот так. Не верили и все тут.

— И что же тогда говорили о государе и его семье? — заинтересованно спросил Романков.

— А говорили, что царская семья не погибла. Господь всех чудесным образом спас и они жили по разным местам. Вместе-то нельзя было — боязно. Из-за страха даже имена пришлось поменять… Сказывали, что ты с супругой своей Александрой Федоровной под Костромой где-то обитал. Ты, говорили, в каком-то учреждении работал, а она в больнице медсестрой была… У нас недалеко в одной деревне монашка Ольга жила. Я её тоже знавала. Так вот, когда она умирала, то призналась, что она царская дочь Анастасия. Мы с подругой моей Полюшкой потом на могиле её многие годы лампадку возжигали в день ангела, — закончила старушка свой рассказ и перекрестилась.

— Сколько тебе самой-то годков, матушка?

— А с Рождества, батюшка, девяносто второй идет.

— Из каких же ты мест будешь, матушка, и как мне тебя звать-величать?

— Анна Васильевна Шачина я, батюшка. А оттуда буду, откуда все цари Романовы пошли. Костромские мы. Я и родилась недалеко от Домнина, где Иван Сусанин старостой был.

— Понятно, — кивнул Романков. — А как ты здесь-то оказалась, Анна Васильевна?

— Так ведь меня сын каждый год к себе на зиму привозит. А на лето я опять в деревню уезжаю. Без дома родного жить не могу. Тянет туда все время… — старушка ненадолго задумалась, будто чего вспоминая, а потом вновь оживилась. — Я вот сыну своему про тебя, государь-батюшка, давно говорю, а он все смеется и не верит. Зато внук мой Сережка меня понимает и поддерживает. Газету мне читал недавно, где прописано, что ты жив. А сегодня утром говорит: поедем, я тебе царя покажу. Вот и приехали, вот и увидела я тебя. Слава Богу! — опять обрадовано воскликнула старушка.

Николай Александрович смотрел на светлое морщинистое её лицо с бывшими когда-то голубыми, а теперь поблекшими глазами, точно такими же, как и у его недавно умершей матери, и вдруг чувство какой-то вины перед этими вот старушками, перед собственной матерью внезапно охватило его. Он вдруг ясно представил свою мать, которую навещал редко и которая, он знал это, постоянно ждала его. «Как же мы виноваты перед ними, столько ради нас пережившими… Прости меня, Господи!» — мысленно произнес Романков, а вслух спросил:

— Ну и какова же нынче жизнь, матушка?

— А худая, батюшка, жизнь. Ничего хорошего.

— Что так?

— Ой, государь-батюшка, если всё рассказывать… — вздохнула Анна Васильевна.

— А ты, матушка, хотя бы не всё, — настаивал Романков.

— Мрет народ русский, батюшка. Убывает народом Россия, — сокрушенно произнесла старушка.

— Отчего же, Анна Васильевна?

— Стариков лечить нечем. Лекарства дорогие и за всё из своего кармана плати… Мужики пьют горькую, будто с ума посходили и много их гибнет от водки. Теперь вот и бабы не отстают. Тоже попивать стали. Подумать только — рожать не хотят! Что ещё… — призадумалась старушка. — Вот поля в деревне лесом зарастают. Такого даже при большаках не было, а уж про твое царское время и говорить нечего… Много детей-сирот при живых родителях, беспризорных и безграмотных. На большие миллионы счёт идёт. А бандитов и воров столько развелось, что и не высказать. Люди стали злее, одичали совсем. Каждый по-своему жить хочет. За деньги готовы и мать родную продать… А пенсионеры, батюшка, так те просто голодают. У них, государь, круглый год пост… Разве это жизнь?

— Но ведь изменить жизнь народ наш сам захотел.

— Сам, сам, батюшка. Тут и говорить нечего. Сами головой в омут бросились. Думали, что лучше жить начнут, когда большаков скинут… А после тех явились какие-то демократы, и нам ещё хуже, чем при большаках, стало. Мы и оглянуться не успели, как они всё разворовали, что другие строили. И на земле, и под землёй. Все под себя загребли, а о нас как не думали, так и не думают.

— Ну и отчего же такое случилось, матушка? Как вот ты обо всем этом думаешь?

— А всё оттого, государь-батюшка, что правят Россией не наши, не православные.

— Не наши? А чьи же?

— Не знаю, государь, — почти шепотом сказала старуха и наклонилась к Романкову. — Вроде и Кремль-то московский бесы захватили. Говорят, что какая-то мафия правит на всех этажах и, будто бы, от самой Москвы и до самых до окраин. Куда ни глянешь — везде одни нехристи, батюшка. Все говорят и говорят. Уже много лет наговориться не могут. Как глухари на току. Все знают, что надо делать, а дела нет. И вот все эти говоруны да нехристи хотят и дальше править Россией и народом русским. Не допусти, государь.

— Да я, матушка, и сам всё вижу. Россия сопротивляется нашествию бесовскому, но из последних сил. Вижу и как растаскивают Россию.

— Вот-вот… А теперь спят и видят, как бы всю землю распродать, твари продажные, прости, Господи… Хорошо, что ты пришёл, государь-батюшка. Когда власть-то в свои державные руки возьмешь? — неожиданно спросила старушка.

— Не знаю, матушка. Пока не зовут, да и время, видно, ещё не пришло.

— Нет, батюшка, в самый раз. Пора, государь, пора. Устали мы от бестолковщиков, а с тобой будет лад и согласие… Наш сельский батюшка отец Василий недавно сказывал нам на проповеди, что только Богом и царем православным стояла и стоять будет русская земля наша. А внук мой Сережка в старой книге вычитал, что земля у нас богатая, да порядка в ней нет. Будто про сегодня писано… А ещё сказал что, дескать, не знаю, куда наша тройка русская и несется, куда скачет — неведомо… Вот и приходи, государь-батюшка, садись на престол свой, бери в руки вожжи и правь с Богом, со Христом, да порядок-то и наведи. Боле некому, кроме тебя…

— Так-то оно так, Анна Васильевна, — начал было Романков, но тут к ним подошёл Смирнов-Бенкендорф.

— Пора, Ваше величество, — обратился он к Романкову.

— Да, да, Павел Константинович, — привычно по роли ответил ему Романков. — Сейчас иду.

Он поднялся со скамьи и протянул руку старушке, которая тоже встала, опираясь на гладкий и тонкий батожок.

— Ну, спасибо тебе, матушка Анна Васильевна, за беседу. Очень был рад познакомиться.

Анна Васильевна поклонилась в пояс.

— А уж я-то как рада, государь ты наш батюшка, так и не высказать. Дай Бог тебе здоровья. Больно дел у тебя много.

— Ничего, матушка, справимся с Божьей помощью.

— Храни тебя Господь, государь. А я, если доживу, так весной опять в деревню поеду и там всем нашим скажу, что тебя видела и что ты жив и здоров.

— Передай, что я тоже думаю, как и они. И что мне тоже больно за Россию нашу.

Старушка опять поклонилась, а потом повернулась и быстро засеменила через дорогу к веревочному заграждению, за которым стояла толпа любопытствующего народа. Лицо её светилось почти детской радостью и счастьем. Так бывает, когда ребенку скажет доброе слово родной отец.

Николай Александрович долго смотрел вслед Анне Васильевне Шачиной, и ему казалось, что вот сейчас, в эти самые мгновения, что-то уходит из его жизни и больше уже никогда не вернется.

Загрузка...