Жители иных городов

Когда пришли большевики, все мужчины, включая мелких лавочников, приказчиков, служащих и случайно оказавшихся в городе селян, поспешно нацепили красные банты и высыпали на улицы приветствовать их приход, распевая наспех, и поэтому плохо заученный «Интернационал». Пока большевики оставались у власти, в городе царил покой и порядок. Ночные улицы охраняла милиция и ко всем — даже евреям — обращались «товарищ». Затем, когда белые снова овладели городом, все те мужчины, которые не ушли вместе с большевиками, вышли на улицы, чтобы выразить свой восторг в связи с их возвращением, а женщины на всех окнах вывесили белые простыни. Сразу начались погромы. Дома евреев подвергались разграблению, а еврейских женщин насиловала городская шпана. Таким был Киев в 1918 году. Город много раз переходил из рук в руки. Ураган войны сотрясал его, и всю историю того времени можно было прочитать в печальных глазах живших в нем евреев.

Волнения начались около пяти вечера. Сразу после полудня на площади и в расположенных рядом с ней трактирах стали скапливаться молчаливые мужчины. Туда же стягивались, бросив работу, вооруженные топорами деревенские жители. Рядом с крестьянами в тех же трактирах сидели и солдаты разбежавшейся царской армии. У солдат в руках были винтовки, с которыми они до этого воевали с германцами.

Мы не сомневались, что они обязательно придут, и поэтому поспешили спрятать серебряные вещи, атласные одеяла, деньги и кашемировую шаль мамы. Вся семья собралась в доме отца — четыре сына, четыре дочери, мой дядя и его жена. Мы выключили свет во всех комнатах, задернули занавески и стали ждать в полутемной гостиной. Все молчали. Даже самые маленькие выглядели подавленными и тихонько сидели на полу. Жена дяди тут же кормила грудью своего четырехнедельного младенца, поскольку здесь, в кругу семьи ей было не так страшно. Я не сводил с неё глаз. Сара — так звали жену моего дяди была красивой женщиной. Ей недавно исполнилось девятнадцать лет, и у неё были очень пышные, но, тем не менее, не отвислые груди. Она, кормя свое дитя, негромко мурлыкала песенку, и лишь этот звук нарушал царящую в гостиной тишину.

Мой отец седел в середине комнаты с тем же отрешенным видом, который у него бывал, когда он вел службу в синагоге. Создавалось впечатление, что папаша вступил в прямой контакт с ангелами и ведет с ними оживленную дискуссию на тему, известную лишь ему одному и, конечно, ангелам. Отец всегда очень мало ел, и его волновали лишь дела духовные. Меня он, в некотором роде, недолюбливал за то, что я, высокий и широкоплечий не по возрасту, смахивал на деревенского мужика и посещал Академию художеств, где рисовал голых женщин. Он поймал мой, обращенный на груди тети Сары взгляд, и его ноздри на мгновение гневно раздулись, а губы чуть дрогнули. Я же в знак протеста смотрел на тетю ещё секунд тридцать.

Где-то вдали тишину молчащего города нарушил чей-то крик. Нарушил, чтобы тут же умолкнуть. Младенец на руках тети Сары, вздохнул и погрузился в сон. Молодая мама прикрыла грудь и, сев прямо, стала неотрывно следить глазами за своим мужем. Мой дядя Самуил тем временем медленно расхаживал взад-вперед между супругой и входной дверью. На дядиной челюсти играли желваки, и маленькие светлые выпуклости то появлялась, то снова исчезали. Мама быстро снимала с полок книги, вкладывала между страниц деньги и возвращала книги на место. На полках стояли две тысячи книг, как на иврите, так и на русском, немецком и французском языках. Я бросил взгляд на часы. Без четверти пять. Это были новые наручные часы, точно такие, какие носили офицеры на войне, и я ими страшно гордился. Мне очень хотелось, чтобы что-нибудь произошло. А было мне тогда шестнадцать лет.

Погром проистекает следующим образом. Вначале откуда-то издалека до вас доносятся один-два вопля. Затем раздается шум бегущих ног, шум быстро приближается, и вы слышите, как со стуком открывается дверь соседнего дома. После этого до вас снова и снова доносится звук шагов. Криков не слышно, а шум шагов похож на шорох гонимых ветром по мостовой сухих, осенних листьев. Затем наступает тишина, а через некоторое время, до вы вновь начинаете слышать движение толпы.

На сей раз погромщики прошли мимо нашего дома. В окна мы выглядывать не стали и не сказали друг другу ни слова. Дядя не прекращал своего хождения, а тетя Сара продолжала следить за ним глазами. Когда толпа приближалась к дому, отец закрыл глаза и открыл их тогда, когда угроза миновала. Моя семилетняя сестра Эсфирь безостановочно ковыряла в носу, а мама тихо сидела, положив руки на колени.

Через некоторое время мы услышали под нашими окнами женское рыдание. Женщина прошла мимо дома, свернула за угол, и рыдания стихли.

Толпа вернулась только через полчаса. Все началось с того, что погромщики переколотили стекла окон дубинами и проломили двери топорами. Уже через несколько мгновений наш дом и вся улица перед ним оказались заполненными мужчинами. В помещение ворвался запах пота, скотного двора и алкоголя. И в нашем аккуратном, маленьком доме, который мама подметал три раза на день, закружился водоворот лиц, шинелей, темных пальто, винтовок, ножей, штыков, дубин и топоров. Погромщики зажгли все лампы, а здоровенный, усатый детина в мундире унтера царской армии непрестанно орал:

— Заткнитесь! Заткните свои пасти, ради Христа!

Мы все сгрудились в одном углу гостиной, а перед нами расхаживал усатый унтер. Дядя Самуил прикрыл собой жену и ребенка, а мама заняла позицию впереди отца. Сестра Эсфирь впервые за все время заревела.

Унтер-офицер держал в руках штык.

— Старший сын! — заревел он, поигрывая штыком. — Кто здесь старший сын?

Эсфирь рыдала. Никто не промолвил ни слова.

— Не слышу ответа! — рявкнул унтер и рубанул штыком по столешнице с такой силой, что во все стороны брызнули щепки. — Кто здесь, дьявол вас, вонючек, побери, старший отпрыск?!

Тогда я выступил вперед. Мне всего шестнадцать, и мой брат Эли старше меня. Так же как другой брат Давид. Но вперед вышел я.

— Что? — спросил я. — Что надо?

— Малыш, — произнес унтер, шагнул вперед и ущипнул меня за щеку. Погромщики за его спиной весело заржали. — Что же, жидочек, теперь ты можешь послужить обществу.

Я взглянул на отца. Тот, чуть прищурившись, смотрел на меня с отрешенным лицом. Видимо, папаша снова беседовал с ангелами.

— Что вы желаете? — спросил я, обращаясь ко всей толпе и чувствуя, как пульсирует кровь. Особенно сильно она почему-то пульсировала в локтях и коленях.

Унтер взял меня — хотя и не очень грубо — за воротник.

— Жидочек, — сказал он, — мы желаем получит все, что имеется в этом доме. Ты станешь водить нас по комнатам и все отдавать. — Чтобы придать своим словам больше убедительности, он меня слегка потряс. Думаю, что унтер весил не меньше двухсот двадцати пяти фунтов.

Мама протолкалась ко мне и прошептала на идиш:

— Отдавай им, как можно меньше, Давид.

— Говори по-русски! — рявкнул унтер, отталкивая маму. — Всем говорить по-русски!

— Она не говорит по-русски, — соврал я, лихорадочно пытаясь сообразить, что из ценностей им отдать, а что приберечь на потом.

Я ходил из комнаты в комнату в сопровождении пяти выделенных погромщиками доверенных лиц. С каждым шагом я становился взрослее и умнее. Я продумывал каждый очередной шаг, отдавая им только то, что они и без моей помощи легко могли обнаружить. Я отдал им немного серебряных вещей, пару одеял и несколько маминых безделушек. Я знал, что последуют другие налеты, и новых погромщиков придется тоже чем-то ублажать.

Когда я снова проходил через гостиную, то увидел, что дядя лежит на полу, и из раны на его голове течет кровь. Здоровенный селянин держал одной рукой четырехнедельного младенца, и Сара рыдала в углу, в окружении мужчин, которые с хохотом дергали её за рукава и пытались приподнять юбку. Эсфирь сидела на полу, сунув в рот кулак, а мама, маленькая и толстая, стояла как скала перед застекленными дверцами книжного шкафа. Папаша, длинный и тощий, мечтательно смотрел в потолок, время от времени дергая свою жидкую бороденку. Мужчины громко хохотали, и слов я расслышать не мог. Пол гостиной был усыпан разбитым стеклом.

Выйдя из спальни матери, я остановился. В коридоре уже высилась большая гора вещей, собранных сопровождающими меня грабителями.

— Конец, — сказал я. — Вы забрали всё.

Унтер ухмыльнулся и дернул меня за ухо.

— Ты — хороший мальчик, — сказал унтер, который явно наслаждался ситуацией. — Ведь ты не станешь мне врать? Правда?

— Не стану.

— Ты ведь знаешь, что бывает с маленькими мальчиками, которые мне врут?

— Да. Отпустите ухо! Мне больно.

— О… — унтер с издевательской тревогой повернулся к своим подручным. — Я делаю ему больно. Я делаю бо-бо ушку жидочка. Как скверно я поступаю.

Погромщики расхохотались. В других комнатах тоже смеялись, и мне казалось, что весь дом трясется от их хохота.

— Может быть, стоит ушко вообще отрезать? — спросил унтер. — Может, после этого оно перестанет болеть? Что скажете, ребята?

Ребятам это предложение явно пришлось по вкусу.

— Прекрасное кошерное ухо, — сказал один из них. — Сгодится на студень.

— Ты уверен, что больше ничего не осталось? — спросил усатый унтер, нещадно крутя мое ухо.

— Надеюсь, что ты прав, жидочек. Ради своего же блага.

Унтер повел меня через гостиную в маленькую музыкальную комнату, которую от гостиной отделяли широкие раздвижные двери.

— Теперь мы приступаем к обыску дома, мальчик, — очень громко, перекрывая общий шум голосов, сказал унтер. — И если мы найдем хоть что-нибудь, что ты нам не отдал, хотя бы одну крошечную серебряную ложечку для младенца, то… — он прикоснулся острием штыка к моему горлу.

Я почувствовал, как по шее потекла струйка крови, и краем глаза я увидел, что на воротничке рубашки появились красные пятна.

— …то тебе — хана. Бедный маленький жидочек.

Унтер со значением посмотрел на маму. Она ответила ему твердым взглядом. Давид и Эли, бледные и высокие духом, как, впрочем, и мой папаша, стояли рядышком, взявшись за руки. На щеке Давида я увидел светлые припухлые полосы. Братья не могли оторвать от меня взгляда округлившихся глаз.

Отдав приказ приступить к обыску, унтер провел меня в музыкальную комнату.

— Садись, мальчик, — сказал он, плотно сдвинув створки дверей. Я повиновался, а он уселся напротив и положил штык себе на колени. — Одна крошечная серебряная ложечка и вжжик…

Я не верил, что он может меня убить. Передо мной сидел грузный, глупый амбал, а по его подбородку стекала струйка слюны. Я же читал книги по французскому искусству и видел репродукции творений Сезанна и Ренуара. Невозможно даже и в мыслях допустить, чтобы какой-то дурак в изодранном и заляпанном грязью мундире мог убить такого знатока искусств, как я.

— Ты все ещё уверен, что ничего не осталось? — спросил он.

— Вы забрали все до последнего клочка, — ответил я.

— Всех жидов надо убить, — вдруг заявил он.

Я не отрывал глаз от штыка и представлял, как ведущие обыск бандиты осматривают книжную полку со спрятанными между страниц книг рублями, как находят чемодан под двойным полом чердака, как находят зарытый в куче угля самовар, а в самом самоваре — дорогие кружева…

— Россия заражена жидами, — с ухмылкой продолжал унтер. — Они — как чума. Я дрался под Таненнбургом и имею право на собственное мнение.

Из соседней комнаты донеслись крики Сары, и я услышал, как начал возносить молитвы отец.

— Вначале мы прикончим всех жидов, — не унимался мой мучитель, — а потом и большевиков. Думаю, что ты — тоже большевик.

— Я — художник, — ответил я, даже в эту трудную минуту, не без гордости.

— Это хорошо, — сказал унтер. Ему пришлось повысить голос, так как в гостиной громко кричала Сара, — такой маленький жидочек, а уже художник. Он взял меня за руку и, увидев часы, продолжил: — Вот как раз то, что я искал. — Унтер сорвал часы с моего запястья и опустил их в свой карман. Спасибо, малыш, — с ухмылкой бросил он.

Я страшно огорчился. Эти часы делали меня джентльменом, превращали в гражданина мира.

Унтер достал пачку папирос, вынул одну и машинально протянул пачку мне. Я никогда раньше не курил, но на сей раз взял папиросу и закурил, вдруг ощутив себя взрослым мужчиной. Интересно, что сказал бы папаша, увидев, как я дымлю. В нашем доме никому, включая дядю, курить не дозволялось. Что же, подумал я, теперь я, по крайней мере, знаю, что такое курение. Дым я глубоко не вдыхал. Я лишь набирал его в рот и тут же выдувал обратно.

— Художник… — протянул унтер. — Маленький художник. Вам со мной не скучно, господин художник?

Он был очень жестоким человеком, это унтер.

— Наверное, они сейчас открывают шкаф внизу, — сказал он, ласково похлопывая меня по колену. — И находят там канделябр. Здоровенный золотой канделябр.

— Ничего они не находят, — ответил я, заливаясь слезами, так как в глаза мне попал дым. — Там нечего искать.

— Маленький художник. Маленький жидовский художник, — произнес он и при помощи штыка принялся одна за одной срезать пуговицы с моего костюма. Унтер явно наслаждался жизнью. Из гостиной доносились крики Сары и Эсфири. Двери музыкальной комнаты раздвинулись, и в неё вошли два следопыта.

— Ничего, — объявил один из них. — Ни единой вонючей пуговицы.

— Тебе повезло, малыш, — сказал унтер, улыбнулся, наклонился ко мне и, что есть силы, ударил меня кулаком в висок. Я упал, и весь дом погрузился в тишину и во тьму.

Когда я пришел в себя, моя голова покоилась на коленях мамы, а погромщиков уже не было. Открыв глаза, я увидел, что дядя Самуил обнимает тетю Сару, и что из раны на его голове все ещё сочится кровь, пачкая их одежду. Но они этого не замечали, без слез приникнув друг к другу. Рядом с ними на кресле безмятежно спал младенец. Склонившееся надо мной лицо мамы было абсолютно спокойным, и откуда-то издали до меня доносился её голос:

— Всё хорошо, Даниил. Всё хорошо, мой маленький Даниил — львиное сердце. Всё хорошо, мой милый. Все просто отлично.

И уже где-то уже совсем далеко звучал голос папаши.

— Вы желаете знать, какую самую серьезную ошибку я совершил в своей жизни? — вопрошал он. — Я вам отвечу. В 1910 году у меня имелась возможность уехать в Америку. И почему, спрашивается, я не уехал? Скажи мне, Творец Всемогущий, почему твой раб не уехал в Америку?

— Не двигайся, детка, — прошептала мама. — Закрой глаза и лежи тихо.

— Я сгораю от стыда, — донесся до меня полный слез голос моего брата Давида. — Ведь старший сын в семье — я. А выступил навстречу им он. Ему шестнадцать, а мне девятнадцать, и я спрятался за его спиной, — с горечью причитал он. Да простит меня, Бог.

— Даниил, — промурлыкала мама. — Маленький, но с умом философа, продолжила она и вдруг неожиданно фыркнула.

Мама смеялась среди всей этой крови и слез. Я приподнялся и тоже рассмеялся, а она меня поцеловала.

За окном, где-то очень далеко, на противоположной стороне города, слышались выстрелы, а чуть ближе к нам громко кричали люди. По соседней улице, судя по стуку копыт, галопом промчался конный отряд.

— Может быть, это большевики? — с надеждой сказала мама. — Если это так, то мы спасены.

— Помолимся, — произнес папаша, и все, даже дядя Самуил приготовились вознести молитвы.

Дядя нежно снял руки Сары со своих плеч и поцеловал её пальцы. Затем он поднял с пола шляпу и водрузил себе на голову. Сара, держа ребенка на руках, села на стул, выражение ужаса постепенно начало исчезать из глаз молодой женщины. Бандиты её серьезно не обидели.

Папаша притупил к молитве. Я, надо сказать, никогда не верил в его ритуалы. Папенька постоянно пребывает рядом с Творцом, и поэтому очень далек от жизни. Я просто ненавидел его нездоровую до безумия святость, его отрицание всего земного — отрицание всего сущего ради вечности.

— Благословенен будь, Отец наш, Творец Всемогущий… — начал он, а я поднялся и отошел к окну.

— Даниил, — сказал папаша, прервавшись на миг, — мы возносим молитву.

— Знаю, — ответил я, а мои братья и сестры тем временем бросали на меня тревожные взгляды. — Мне хочется посмотреть в окно. А молиться я не желаю.

Было слышно, как из легких моих братьев со свистом вырывается воздух.

Губы папаши дернулись.

— Даниил… — начал было он, но тут же, пожав плечами, снова обратил взор на своих ангелов. — Благословенен будь, Отец наш… — возобновил он молитву, — …Творец Всемогущий.

Братья заныли ему в ответ.

Глядя в окно, я улыбался. Первый раз в жизни я не согласился с отцом.

«Кто здесь старший сын?» спросили они, а я вышел и сказал «Что вы хотите?». После этого у меня есть право сказать папаше: «Молиться я не желаю».

Я улыбался, прислушиваясь к далеким выстрелам, крикам и глухому гулу толпы.

В последующие два дня грабители навещали наш дом девятнадцать раз. Постоянно пребывая в центре людского водоворота, трепеща от страха, слушая хохот и угрозы, я с упорством безумца вел точный учет. Итак, они были здесь девять раз, думал я, и сейчас придут в десятый. Я смогу выдать пару хранящихся в погребе серебряных вазочек для конфет. Интересно, убьют ли они кого-нибудь на сей раз. Это десятый визит… Значит следующий будет одиннадцатый…

Наш дом превратился в руины. Все окна остались без стекол, двери были сорваны с петель и пошли на топливо для костров, от зеркал остались лишь осколки. Погромщики содрали все ковры и утащили их вместе с мебелью. Жалкие остатки наших продовольственных запасов были найдены и унесены, так же как все одеяла и одежда. На второй день, ближе к ночи погромщики разграбили винные лавки, и когда они с грохотом ворвались к нам, от них разило перегаром. С каждым разом их визиты становились все опаснее, я мы чувствовали, что смерть уже витает где-то рядом. Одиннадцатый погром… Двенадцатый…. Тяжелые, заляпанные грязью сапоги, пьяные вопли и песни… С трудом стоящие на ногах типы направляют штыки на отца и дядю, ожидая протеста, или какого-то признака сопротивление. Любого выкрика одобрения со стороны приятелей может хватить для того, чтобы заставить этих людей начать бойню. Они веселятся, играя со смертью, им страшно нравится держать нас на грани гибели. Они принюхиваются, чувствуя запах крови. Они подпускают смерть ближе, а затем заставляют её отступить, предвкушая наслаждение в ближайшем будущем. Так ребенок приберегает конфетку, чтобы полакомиться ею вечером.

Погромщики дважды раздевали Сару и мою старшую сестру Рахиль догола, и заставляли их стоять нагишом перед разбитыми окнами на виду у всех. Дальше этого бандиты пока не заходили, и после того, как в доме на время наступала тишина, мы заворачивали женщин в тряпье и уводили их подальше от окон по засыпанному битым стеклом полу. Тогда моя мама в первый раз заплакала.

Всю ночь мы смотрели из окон на зарево пожаров, прислушиваясь к стрельбе и крикам.

Женщины плакали, лежа на холодном полу, дети ревели во весь голос, а мой брат Давид расхаживал по комнате и твердил:

— В следующий раз я убью одного из них! Убью! Богом клянусь!

— Шшш! — остановил его причитания папаша. — Ты никого не убьешь. Пусть убивают они, а не ты.

— Тогда пусть они убьют меня! — кричал Давид. — Разреши мне убить одного из них, а потом умереть! Это — лучше, чем так страдать.

— Шшш! — останавливал его отец. — Их накажет Бог! В итоге им воздастся за все наши страдания!

— Боже мой! — всхлипнул Давид.

— И почему только я не поехал в Америку в 1910 году? — вопрошал папаша, раскачиваясь, как на молитве. — Скажите мне, почему?

Дядя Самуил сидел у окна с ребенком на руках. Он то вглядывался в конец улицы, чтобы первым увидеть приближение толпы, то поглядывал в сторону своей жены Сары, которая, завернувшись в тряпье, лежала на полу в углу комнаты лицом к стене. Струйки крови на лице Самуила высохли, и извилистые полоски были похожи на реки, как их изображают на географических картах. Борода его взлохматилась и торчала во все стороны, глаза ввалились, а кожа щек обтягивала скулы так сильно, что лицо стало походить на лицо черепа. Время от времени он наклонялся, чтобы поцеловать спящего на его руках младенца.

Я сидел, обняв за плечи брата Эли, а в пространство между нами, чтобы хоть немного согреться, втиснулась наша сестра Эсфирь. Погромщики отняли у меня пиджак, и я, одеревенев от холода, думал о вчерашних слезах, слезах сегодняшних и о тех слезах, которые ждут нас завтра.

— Попробуй уснуть, Эсфирь, — тихонько повторял я, когда сестра просыпалась. — Попытайся снова уснуть, моя маленькая Эсфирь.

Каждый раз, открывая глаза, она начинала рыдать, как будто природа сделала маленьких детей такими, что они не плачут когда спят, и ревут, как только проснуться.

Надо мстить, думал я. Женщины плакали, мое избитое тело при каждом вздохе ныло, ссадины и порезы кровоточили, пачкая одежду. И во всех этих страданиях я слышал лишь одно слово: мщение, мщение, мщение.

— Они идут, — сообщил перед самым рассветом дядя Самуил, не оставлявший своего наблюдательного поста у окна. Вскоре до нас долетел так хорошо нам знакомый гул толпы. — Я здесь не останусь, — сказал Самуил. — К дьяволу! Сара, Сара… — нежно произнес он, и такого нежного обращения к супруге, я раньше ни у кого не слышал, — …поднимайся, дорогая. Пойдем…

Сара встала с пола и взяла его за руку.

— Что нам делать? — спросила мама.

Отец посмотрел в потолок на своих ангелов.

— Пойдем, — сказал я. — Попытаем счастья на улице.

Мы гуськом вышли через черный ход. Двенадцать человек двигались самостоятельно, а младенец отправился в путь на руках Самуила. Мы брели по заледеневшей грязи, стараясь держаться ближе к стенам и всеми силами избегая появляться в тех местах, откуда доносились звуки жизни. Мы бежали от света и страшно мучались, когда уставшие дети каждые пять минут требовали отдыха. Через широкие улицы мы перебегали так, как кролики перебегают через открытое поле.

Месть…месть…месть… думал я. Чтобы спасти близких от смерти, огня и мучений, я шел первым по темным закоулкам, стараясь держаться ближе к высоким заборам. Маму я держал за руку.

— Иди, мама, иди… — молил я, когда она замедляла шаг. — Ты должна идти! — кричал я на неё, когда она останавливалась.

— Да, Даниил… конечно, Даниил, — шептала она, цепляясь за мои пальцы натруженной от вечной работы, покрытой мозолями рукой. — Прости, что я иду так медленно. Прости, пожалуйста…

— Кливленд… — произнес папаша, когда солнце поднялось над горизонтом. — Ведь я мог поехать в Кливленд. Дядя приглашал меня туда.

— Успокойся, папа! — сказал Давид. — Прошу тебя, перестань говорить об Америке.

— Да, конечно, — согласился отец. — Что сделано, то сделано… На все воля Божья. Кто я такой… — произнес он, опершись спиной на стену, когда мы на некоторое время остановились. — Кто я такой, чтобы задавать вопросы…? Тем не менее, в Америке такое не случается, и у меня была возможность…

Давид больше не произнес ни слова.

С наступлением дня избегать встречи с толпой становилось все сложнее. Создавалось впечатление, что последние двое суток в Киеве никто на ночь не смыкает глаз, и даже ранним утром нам едва удавалось избежать смертельной опасности. Дважды в нас стреляли из окон, и нам приходилось мчаться что есть мочи за угол, скользя по грязи и волоча за собой вопящих детей. Когда в нас начали стрелять в третий раз, мой брат Давид вдруг замер с открытым ртом и сел в грязь.

— Колено, — сказал он. — Мое колено…

Мама и я оторвали рукав от отцовского пиджака и обмотали им ногу Давида чуть выше колена. Отец молча взирал на наши действия. Без одного рукава он почему-то казался кривобоким и выглядел абсолютно нелепо. Я взвалил Давида себе на спину, и мы двинулись обратно к дому. Когда я качался, и поврежденное колено утыкалось в меня, брат, чтобы сдержать крик, колотил меня кулаками по спине.

Вернувшись домой, мы снова оказались в разграбленной гостиной. В разбитые окна лился солнечный свет, и обстановка казалась совершенно абсурдной. Все семейство сидело на полу, завернутые в тряпье Сара и Рахиль походили на мумии. Папаша по-прежнему оставался в пиджаке с одним рукавом. Второй рукав был затянут на ноге Давида. Давид потел настолько сильно, что вокруг него на полу начали образовываться маленькие лужицы. Все дети сбились в угол. Они вели себя ужасающе тихо и лишь следили за каждым движением взрослых быстрым движением глаз.

Весь день одни погромщики сменяли других, и с каждым новым появлением бандитов мы всё сильнее ощущали приближение смерти. Уколы штыками становились чуть глубже, и крови проливалось все больше и больше. Ближе к вечеру у Давида началась истерика, и он в состоянии экстаза принялся с воплем колотить кулаками по полу. Нам не оставалось ничего иного, кроме как слушать эти крики и смотреть друг на друга с видом обезумевших от ужаса животных, заключенных в каком-то фантастическом зверинце.

— Во всех наших бедах виноват только я, — не унимался отец. — Передо мной открывались великолепные возможности, но мне не хватило мужества ими воспользоваться. Такова истина. Я слабый человек. Я — ученый. Мне не хотелось пересекать океан ради страны, языка которой я не знаю. Судите меня. Прошу вас всех — судите меня, как можно строже.

В четыре часа Эли поднялся с пола.

— Я ухожу, — сказал он. — У меня нет сил здесь оставаться.

И прежде чем мы успели его задержать, он повернулся и выбежал из комнаты.

Погромщики, освещая дорогу факелами, появилась сразу после наступления темноты. На сей раз они были настроены крайне воинственно. Налившись алкоголем, толпа жаждала крови.

Обыскав весь дом, бандиты снова вернулись в гостиную, раздосадованные тем, что им не удалось найти ничего ценного.

Они заставили подняться с пола всех мужчин и, выстроив их перед собой, стали изобретать новые издевательства, чтобы слегка развлечься. На этот раз, подумал я, мы, видимо, умрем. В доме больше нечего было грабить. Мне очень не хотелось умирать.

И мы бы обязательно умерли, если бы одного из мучителей не осенила великая, как ему показалась идея.

— Побрейте его! Побрейте старого выродка-святошу!

Бандиты встретили это предложение восторженным ревом. Два человека вытащили отца на середину комнаты, а третий — толстый коротышка — принялся брить его штыком, в пляшущем свете факелов. Толстяк, развлекая публику, изображал из себя клоуна. Он то и дело сильно оттягивал скрюченными пальцами кожу на щеках отца и, горделиво вздернув голову, делал вид, что любуется своим мастерством. Топчущиеся за его спиной бандиты весело хохотали.

В конце концов отец не выдержал издевательства и заплакал. Слезы катились по его щекам, и их капли поблескивали на штыке, удаляющем мягкую, не очень густую, но хорошо ухоженную черную поросль с его лица.

Покончив с бритьем, жирный шут толкнул отца на пол, и толпа удалилась в хорошем настроении.

В доме снова повисла тишина. Отец сидел на полу, и на его голом, таком непривычным для меня лице, виднелось множество кровоточащих порезов. Я в первый раз увидел, что у папаши девичьи губы и мягкий, безвольный подбородок. Взор его был обращен к ангелам, но теперь он смотрел на них не как равное им в славе существо, а всего лишь как ничтожный проситель.

— В следующий раз… — сказал я, стараясь обращаться к своим, похожим на затравленных зверей родичей, деловым тоном и без всяких эмоций, — …в следующий раз они нас убьют. Пойдемте на улицы, пока темно. Пожалуйста… Ну пожалуйста…

Когда мы уже были готовы двинуться в путь, дверь в расположенной на противоположной стороне улицы портняжной мастерской открылась, и из неё вышел наш сосед — портной по фамилии Киров. Он не был евреем, и его мастерскую не тронули. Высокому и тучному Кирову чуть перевалило за тридцать, но, несмотря на молодость, на его голове уже сияла здоровенная плешь.

— Какой ужас, — сказал он. — Ну, просто, дикие животные. Ну и времена. И кто мог подумать, что мы доживем до того, как в нашем Киеве наступят такие ужасные времена?

Мой отец бессмысленно размахивал руками, беседуя с ангелами, и говорить с соседом не мог.

Куда вы направляетесь? — спросил он.

— Никуда, — ответил я. — Мы будем просто бродить по улицам.

— Боже мой! — воскликнул Киров, гладя Эсфирь по головке. — Но это же невозможно! Не могу поверить! Не могу… Идите ко мне. Все… Да, все. В моем доме вас никто не побеспокоит, и там вы сможете переждать это страшное время. Идемте. И не спорьте!

Мама посмотрела на меня, я на неё и мы криво улыбнулись друг другу.

Киров помог мне перенести Давида, и уже через пять минут мы все оказались лежащими в темноте на полу его дома. Первый раз за последние два дня мы чувствовали себя в безопасности.

Я даже уснул и проснулся лишь на краткий миг, услыхав, как хлопнула дверь дома. Я спал без сновидений, без прошлого, без будущего, не жаждая мести и не удивляясь тому, что всё ещё жив. Спал я, спали дети, рядом со мной, в обнимку с папой, спала мама, а Сара спала в объятиях дяди Самуила. Под боком матери спал младенец.

Кто-то пнул меня ногой в бок. Я открыл глаза и увидел, что комната освещена и полна людей. Заметив злобную ухмылку Кирова, я вдруг понял, как ненавидел нас сосед все эти восемь лет. В этот миг я впервые осознал, как ненавидел он нас, приветствуя по утрам, или починяя нашу одежду. Восемь долгих лет, говоря «Доброе утро» или «Какая прекрасная весна выдалась в этом году», он всеми силами пытался скрыть эту ненависть. И вот, наконец, события двух последних дней позволили ненависти выплеснуться наружу. Бандитов собрал и привел он сам, и теперь нас ожидало самое страшное.

Я сел. Комната была ярко совещена, и я видел, как родные мне люди, поднимаясь из глубин сна, начинают замечать вокруг себя ухмыляющиеся лица и возвращаются в мир безнадежности и ужаса.

Киров привел всех мужчин своего семейства, включая пару здоровенных братьев, дядю и даже отца — беззубого, припадающего на одну ногу старца. Старец ухмылялся так же зловеще, как и остальные члены семьи.

— Господин Киров, — сказала мама, — что вы хотите? У нас ничего не осталось. Ничего, кроме лохмотьев. Мы были соседями восемь лет, и за все эти годы вы не слышали от нашей семьи ни одного грубого слова…

Один из братьев схватил Сару и сорвал с неё тряпье, в которое та была завернута. Я понял, зачем явились эти люди. Они хотели отнять то последнее, что у нас осталось. Сам Киров протянул руки к Рахили. Сестре уже исполнилось семнадцать, но она все ещё оставалось похожей на худенькую маленькую девочку.

Дядя Самуил бросился на брата Кирова, но какой-то, оказавшийся сзади дяди человек, воткнул в него штык. Самуил успел схватить жену за руку, но человек выдернул штык, и дядя осел на пол. Самуил попытался привстать, но второй брат Кирова взял штык и вонзил его в горло дяди. Дядя опрокинулся навзничь и остался лежать со штыком в горле.

Я видел все, что происходило потом. Все остальные — отец, мама, Давид и даже дети — закрыли глаза. Губы отца чуть шевелились в молитве, но глаз он не открывал. Я же видел все происходящее.

В эти минуты я не умер только потому, что с холодной изобретательностью придумывал способы мщения находящимся в комнате людям. Картины расчленения заживо, избиение плетью, муки огнем и другие ужасы рождались в моем воспаленном мозгу. И я буду истязать их сам, дабы быть уверенным в том, что каждый из мучителей получит удар в самое болезненное для него место. Я считал количество погромщиков в комнате и старался запомнить их лица.

Не знаю, сколько времени пробыли бандиты в нашем доме, но вскоре с улицы послышались крики: «Большевики! Красные! Красные идут! Большевики в городе! Красные! Да здравствуют Советы!!».

Киров поспешно погасил свет, и из темноты до меня донеслись растерянные голоса и панический топот. Я открыл окно, выпрыгнул на тротуар и помчался в ту сторону, откуда доносились радостные крики. Вскоре я оказался в толпе мужчин и женщин, бегущих с радостными криками навстречу победоносной армии. Я чувствовал, как по моим щекам стекают слезы, тяжелые и горячие, словно расплавленное железо. Среди бегущих рядом со мной людей было много таких, которые, как и я, не могли сдержать слезы радости.

Мы свернули за угол и увидели триумфально вступающий в Киев авангард Красной армии. Часть красноармейцев была одета в лохмотья, а некоторые в потрепанные мундиры, кто-то из них носил сапоги, а кто-то лапти. Бородатые и радостные победители уплетали консервированный компот из банок, захваченных в оказавшейся на их пути бакалейной лавке. Среди этих воинов особенно выделялся один, в клеенчатом фартуке мясника и с огромным кавалерийским палашом в руках. Несмотря на свой странный вид, эта разношерстная армия смогла отвоевать Киев, и теперь обитатели города бежали, чтобы обнять и расцеловать своих освободителей.

— Гражданин начальник! — выкрикнул я, останавливая человека, который показался мне командиром. Человек был не высок ростом и очень смахивал на конторского служащего. Он был целиком поглощен выуживанием персика из банки при помощи штыка.

— Гражданин начальник, умоляю…

— Что ты хочешь? — спросил он, продолжая выковыривать из банки фрукт.

— Я хочу ружье. Мне нужно ружье и несколько человек в помощь! — рыдал я, вцепившись в его рукав. — Выслушайте меня. Выслушайте меня, ради Бога!

— Сколько тебе лет, товарищ? — спросил он, не замедляя шаг и жуя успешно извлеченный персик.

— Шестнадцать. Дайте мне, пожалуйста, ружье и пошлите со мной несколько человек.

— Отправляйся домой, маленький товарищ, — сказал он, ласково потрепав меня за волосы. — Иди домой к маме и папе, а завтра утром, когда мы выспимся и наведем порядок, приходи к нам в штаб, и мы все решим…

— Я не могу ждать до завтра! — слезы лились по моим щекам. — Только сейчас! Этой же ночью! Ружье мне нужно прямо сейчас!

— И в кого же ты хочешь стрелять? — спросил он, первый раз внимательно взглянув на меня.

— Там пятнадцать человек, и я должен…

— Боже мой! — со смехом произнес он.

— Почему вы смеетесь?! — заорал я. — Какого дьявола вы смеётесь?

— Я, товарищ, очень устал, — ответил он, вытирая лицо. — Мы две недели были в боях, и мне очень хочется прилечь.

— Да будьте вы прокляты! Почему вы не хотите меня выслушать?

Он обнял меня за плечи, и мы зашагали рядом.

— Ну, хорошо, малыш. Я тебя слушаю. Неужели дела обстоят действительно так плохо, как ты думаешь?

Я рассказал ему о нашем горе. По мере моего рассказа командир все больше мрачнел. Он отбросил банку с недоеденным компотом и крепко сжал мое плечо. Выслушав все до конца, командир отвел меня к какому-то очень высокому человеку в форменном кителе и обычных штатских брюках. Человек шагал чуть позади нас. Это был сотрудник Чека, который должен был немедленно наладить милицейскую службу в Киеве.

Красный командир, не отпуская моего плеча, поговорил с сотрудником Чека, и тот со вздохом произнес:

— Я могу дать тебе только одного человека. Надеюсь, что он не заснет по пути к дому.

— И ружье! — крикнул я. — Мне нужно ружье. Не забудьте дать мне винтовку!

Военные вначале с сомнением взглянули на меня, а затем обменялись вопросительными взглядами.

— Ему уже шестнадцать, — сказал командир.

— Не волнуйся, — произнес чекист, — мы дадим тебе винтовку. А теперь, ради всего святого, перестань выть.

— Хорошо, — ответил я, хотя слезы продолжали катиться по моим щекам. Не обращайте внимания. Где ружье?

Чекист отдал мне свою винтовку и подозвал красноармейца.

— Отправляйся с этим парнишкой, — сказал он. — Там надо навести порядок. Молодой человек знает, что надо делать. Да перестань же ты реветь… Как тебя, кстати зовут?

— Даниил, — ответил я. — И я вовсе не плачу. Большое вам спасибо.

И мы отправились в путь. Красноармеец и я. Мой сопровождающий был очень высоким, широким в плечах человеком. И почти таким же юным, как я. Он шел, почти смежив веки, а вокруг обеих глаз у него были огромные синяки, как будто его кто-то ударил.

— Да здравствует революция! — прокричал мне вслед командир. — Да здравствует товарищ Ленин!

— Да, — откликнулся я.

— Жутко хочу спать, — сказал красноармеец. — Готов завалиться прямо на землю.

Вернувшись в дом Кирова, я застал там только своих родственников. Они молча топтались вокруг тела дяди Самуила. Сара и Рахиль лежали ничком на полу. Обе женщины были прикрыты взятыми у Кирова одеялами. Рахиль рыдала, а Сара лежала тихо и неподвижно, прижимая к себе ребенка. Бандиты исчезли.

— Где они? — спросил я, едва переступив через порог. — Где вся эта семейка?

Отец посмотрел на винтовку в моих руках и сурово спросил:

— Зачем тебе ружье, Даниил?

— Где эти Кировы?! — выкрикнул я.

Папаша покачал головой. В его глазах уже можно было увидеть туманное отражение Бога и ангелов.

— Говорите! Говорите же! — кричал я.

— Их здесь нет, — ответил папаша. — И это все, что я могу тебе сказать. Больше они нас никогда не побеспокоят. Нашим бедам пришел конец. Господь наказал нас, и этого достаточно. Мы же никого не вправе наказывать.

— Ты — дурак! — завопил я. — И будь ты проклят!

— Послушайте, — сказал красноармеец. — Я жутко хочу спать.

— Мама! — обратился я к матери. — У меня — винтовка. Скажи, куда они подевались?

Мама вопросительно посмотрела на отца, а тот в ответ отрицательно покачал головой. Тогда мама взяла меня за руку и сказала:

— Они прячутся в подвале нашего дома. Шесть человек. Старик не мог бежать, у него болят ноги. Я говорю о старике Кирове.

— Какой стыд! — выкрикнул отец. — Что ты делаешь?

— Значит, там все Кировы? — спросил я у мамы.

Мама ответила мне утвердительным кивком головы.

— Пошли, — сказал я красноармейцу.

Мы быстро скатились по ступеням крыльца и перебежали на противоположную сторону улицы к нашему дому. В кухне я нашел свечу. Красноармеец её зажег и стал освещать мне путь. Я распахнул дверь подвала и спустился вниз. Там, прижавшись спиной к стене и скорчившись, сидели шестеро мужчин. Четверо из семейства Кировых, их родственник по жене и бандит, зарезавший штыком дядю Самуила. Штык все ещё был в руках мерзавца.

Увидев в наших руках винтовки, он отбросил штык. Клинок с сухим стуком заскользил по кирпичному полу.

— Мы ничего не сделали! — выкрикнул Киров-портной. — Бог тому свидетель!

— Мы спрятались лишь для того, чтобы случайно не оказаться в гуще боя, — сказал старик Киров, из его носа текли сопли, но он не обращал на это внимания.

— Мы — красные! — заявил владелец штыка. — Да здравствует Ленин!

— Да здравствует Ленин! — подхватила вся шайка.

Крики резко оборвались, когда перед ними появились мои мама, папа и Сара.

Красноармеец, покачиваясь, стоял, почти закрыв глаза и едва удерживая в руках винтовку. Время от времени он зевал, широко открывая рот.

Отец, мама и Сара встали за нашими спинами. Сара прижимала к груди младенца, глаза у неё были совершенно сухими.

— Да здравствует революция! — его голос в сыром подвале прозвучал тихо, и более всего походил на скрип.

— Значит, это — они? — спросил красноармеец.

— Да, — ответил я.

— Мы ничего не сделали! — выкрикнул Киров, тот, что портной. — Иисус тому свидетель!

— Это не те люди, — выступил вдруг папаша. — Здесь прячутся наши старинные друзья.

— А это что за тип? — поинтересовался красноармеец.

— Мой отец.

— И кто же из вас говорит правду? — спросил красноармеец, обратив на отца затуманенный от усталости взгляд.

— Старик говорит правду! Старик! — завопил Киров. — Мы были добрыми соседями восемь лет!

— Это — те самые люди, — сказала мама.

— Идиотка! — язвительно бросил папаша. — Ты ищешь на нашу голову новые неприятности. «Это — те самые люди», говоришь ты. Сегодня их арестуют, а завтра придут белые, и они снова окажутся на свободе. Ты понимаешь, что с нами будет?

— А это кто? — зевая, спросил красноармеец.

— Моя мама.

— Это — те самые люди, — срывающимся голосом и очень тихо произнесла Сара. Казалось, что она произносит свои последние слова, чтобы после этого навсегда перестать говорить.

— Теперь вы удовлетворены? — спросил я у красноармейца.

— Теперь я удовлетворен, — ответил он.

Я выстрелил из винтовки в кирпичную стену подвала.

В небольшом помещении грохот выстрела был оглушающим. Все, кроме солдата, вздрогнули, вздернув головы. Запах пороховой гари оказался настолько резким, что я чихнул.

— Что ты собираешься сделать? — дрожащим голосом осведомился папаша.

Я передернул затвор винтовки, чтобы выбросить стреляную гильзу и послать в патронник новый заряд.

— Это так делается? — для большей уверенности поинтересовался я.

— Точно, — равнодушно ответил смертельно уставший красноармеец.

— Что ты намерен сотворить? — спросил Киров-портной.

Я выстрелил ему в голову. Он умер мгновенно. Меня от него отделяли каких-то три метра.

Остальные прижались к стене, но все порознь, стараясь как можно дальше отодвинуться от своего соседа.

— Даниил! — возопил папаша. — Я запрещаю тебе делать это! Ты не смеешь обагрять свои руки их кровью! Даниил!

Я выстрелил в старшего брата портного.

Старик Киров начал рыдать. Он упал на колени и, протянув ко мне руки, забормотал:

— Даниил, Даниил, мальчик мой…

Я увидел его в ярко освещенной комнате дома портного, увидел его беззубый оскаленный рот, тянущиеся к тете Саре руки… Я застрелил его, стоящего передо мной на коленях.

Отец разразился рыданиями и бросился вон из подвала. Сара и мама по-прежнему стояли у меня за спиной. Красноармеец, чтобы не уснуть, протер кулаком глаза. Я чувствовал себя счастливым. Но это было счастье с привкусом горечи.

Я передернул затвор.

— Прости меня, прости… — лепетал самый младший из Кировых. — Я не занял, что де…

Я нажал на спуск и он, завертевшись волчком, рухнул на тело своего отца.

Я ещё раз передернул затвор и тщательно прицелился в очередную жертву. Этот человек стоял спокойно и, глядя в потолок, потирал нос.

Я нажал на спуск, но ничего не случилось.

— Нужна новая обойма, — сказал красноармеец и протянул мне патроны. Я открыл затвор, вставил обойму, вогнал патрон в патронник и прицелился. Моя очередная жертва все так же стояла, глядя в потолок и потирая кончик носа. Было даже несколько странным увидеть его через мгновение мертвым.

Когда я в последний раз открывал затвор, владелец штыка бросился на меня, толкнул, промчался мимо и помчался вверх по ступеням лестницы. Я кинулся за ним. Он успел выскочить на улицу. Выбежав из дома, я выстрелил в него, и по какой-то странной случайности не промахнулся. Владелец штыка упал, но тут же поднялся и побежал дальше. Я бросился вдогонку, выстрелив на ходу. Он снова упал. И снова поднялся. Но на этот раз значительно медленнее. Встав с земли, он побрел на заплетающихся ногах, и у меня было более чем достаточно времени, чтобы подойти ближе и тщательно прицелиться. Этот миг был для меня мигом счастья. Я получал наслаждение при виде качающейся окровавленной фигуры в рамке прицела моей винтовки. Я выстрелил. Он упал. Затем попытался приподняться на одной руке, но рука подломилась, и он ткнулся лицом в грязь. Теперь навсегда.

Я стоял, ощущая под ладонью тепло винтовочного ствола. Я чувствовал себя опустошенным, и меня обуревало разочарование. Мщение вовсе не принесло мне той радости, о которой я мечтал, находясь в доме Кирова. Чаши весов так и не уровнялись. Эти люди умерли слишком легко. Они слишком мало страдали, и, в конечном итоге, я остался в проигрыше.

Подошел красноармеец, я отдал ему винтовку и заплакал.

— Все в порядке, юный товарищ, — сказал он, погладил меня по голове и, повесив обе винтовки на плечо, отправился немного поспать.

В этот момент подошли мама и Сара, чтобы увести меня домой.

Отец перестал со мной разговаривать и даже не смотрел в мою сторону всю неделю, в течение которой мы оплакивали дядю Самуила. За эти немногие дни я стал совсем другим человеком, и больше не мог оставаться в доме отца на положении недоросля-школяра. Одним словом, я решил уйти.

И я ушел.

Красные снова оставили Киев, война тянулась ещё очень долго, и домой я вернулся не скоро. К этому времени мой отец уже умер.

Загрузка...