…На дворе – июль. Жаркий и солнечный. Хозяйка стала вывешивать на воздух перины и обнаружила на кровати, под матрацем, забытый женой дневник. Подала мне.
«…Вот уже пятый месяц, как я в Святском. Решила работать. Завтра пойду в районо. Пусть назначают учительницей, куда-нибудь верст за двадцать-тридцать. Прямо стыдно сидеть без дела!»
Я вспоминаю. В один прекрасный день, месяца полтора назад, жена явилась торжествующая. Объявила:
– Столоваться будешь у вдовы Ремешковой. Я уже с ней договорилась…
– Позволь, а ты?
– Еду учительницей в Бутырку… Уже получила назначение.
– Может быть, следовало сперва потолковать со мной?
– Это бесполезно. Вы все – собственники!
Рассвирепевший, отправился в районо.
– Ты что же вытворяешь, Рукавишников?!.
– А что я могу поделать? Твоя с моей сговорилась и еще судьиху вовлекли… А у меня девять учительских вакансий. Ну, рассовал их неподалеку и поближе одну к другой… Моя так еще обещалась пожаловаться в окружком, если не дам назначения. Говорит: «Советская власть дала женщине равноправие и стоит на страже ее интересов! Кончилась тирания мужа!..» Врет, как по-писаному! Она твои тезисы доклада читала.
Я пошел жаловаться Дьяконову. Виктор Павлович сказал со вздохом:
– Они после твоего доклада совершенно ошалели. Мужья жалуются: ни днем ни ночью не подступись… Я сам уцелел только потому, что у Верки трое ребят. А то всенепременно бы и я «овдовел»…
Прочитав вышеприведенные строчки дневника, я сунул тетрадь между книг и поплелся в камеру. Поеду куда-нибудь. В Большаковском районе убийство…
От Святского до смежного райцентра Большаково сорок верст. Если не считать промежуточной деревеньки Маргары, все эти сорок – сплошное безлюдье.
Дорога широкая, изрытая бесчисленными колеями свертков и объездов, проложена прямо по солончаковой степи. Весной – грязь по ступицу. Летом до самого горизонта тянется сухая бесплодная пустыня, покрытая трещинами белесого солончака. Лишь кое-где чахлая, мутная от пыли прозелень подорожника…
Секретарь моей камеры, семнадцатилетний Игорь Желтовский, часто выражает свои мысли высоким штилем.
– Должен вам сказать, – хмуря лоб, говорит Игорь, – на Большаковской дороге ботаника абсолютно не произрастает.
Я люблю Игоря. Он из беспризорников, воспитывался в детдоме. Я познакомился с ним, ведя следствие о растрате, совершенной детдомовским завхозом. Мне понравился начитанный, сообразительный паренек, и я привез его в район, устроил сперва делопроизводителем РАО, а потом взял к себе секретарем.
Он очень впечатлителен, честен и романтичен. Да, Игорь прав. Ни черта на Большаковской дороге действительно не «произрастает». Долго, долго трясешься в скрипучем ходке, а вокруг – все та же солончаковая пустошь…
Сбоку от повозки медленно плывут, один за другим, вразброд поставленные на твердых кусочках земли телефонные столбы. Это уже от нового: телефон установила молодая советская власть. Но сохранились еще и черно-белые полосатые «версты» – пережитки не столь давнего прошлого. Иногда у околиц попадаются даже уцелевшие шлагбаумы, тоже полосатые.
Солончаки, солончаки… Вспорхнет с обожженной солнцем земли пигалица с косичкой на лиловой головке, встретится сидящий на столбе нахохленный кобчик… Вот и вся большаковская «зоология», как выразился бы Желтовский.
Так на все сорок верст… Про сорок современных автомобильных километров шоферы говорят: «раз плюнуть!» Сорок гужевых верст образца двадцатых годов – вдосталь наплюешься!
Своей лошадью я еще не обзавелся. Риковский конюх, запрягая мне откормленного коня рыжей масти и узнав, что я поеду без возницы, сказал:
– Хвалить коня не буду. Не мерин, а наказанье господне! До того ленив, што, то ись, ни один начальник на ем не ездит… Наплачешься… Но других на конюшне нет. Все в разгоне.
Конюх посоветовал мне запастись двумя кнутами. Я не послушался и прихватил лишь один. Солидный, добротный, с длинным березовым кнутовищем. Вполне серьезное орудие для увещевания любого уросливого копытного.
Но когда я, выехав за околицу, предварительно погрозил этим орудием, рыжий, лишь презрительно фыркнул. Эва, мол, чем пугаешь! Мы и не такое видали. И побежал легкой рысцой.
Считая аллюр недостаточным, я намотал вожжи на левую руку, а правой вытянул коня по жирному, лоснящемуся крупу кнутом.
Мне думалось, что последует рывок и мы помчимся сейчас с бешеной скоростью – верст пятнадцать в час. Я даже напрягся, приготовился удержаться. Однако результат получился совсем неожиданный: мерин снова фыркнул, издал неприличный звук, отравив вонью воздух, и… остановился как вкопанный.
О последующем я всегда вспоминал неохотно. Постояв минут десять, жирное животное, взмахнув башкой, словно в назидание мне, спокойно тронулось вперед. Гнусный лентяй плелся шагом, еле передвигая ноги, и, когда мы выбрались на солончаковый большак, солнце уже основательно скатилось к западу. На ближайшем верстовом столбе была намалевана дегтем пятерка… Итак, впереди тридцать пять верст, непредвиденная ночевка в Маргарах и потерянный день завтра. Было отчего рассвирепеть.
С новым потягом бича мерин опять встал на месте и продолжал стоять в полнейшем спокойствии все время, пока я мочалил кнут о его, подбитую толстым слоем сала, рыжую шкуру.
Он был безучастен. Вероятно, крутившиеся вокруг мухи доставляли ему больше неприятности. От мух он хоть отмахивался хвостом…
Но когда пополам переломилось кнутовище и я швырнул бесполезные обломки на дорогу – рыжий ожил. Он покосил глазом на лежавшие в пыли остатки кнута, задрал башку к небу и вдруг, оскалив желтые зубы, заржал несомненно торжествующе.
Выломать хворостину здесь, на голом солончаке, было негде.
Мерин трубил победу.
Я признал поражение.
Подвязав вожжи к облучку, я достал из портфеля тощее милицейское дознание «Об обнаружении трупа с признаками насильственной смерти в деревне Плескуновке» и при свете последних лучей заходящего солнца погрузился в чтение.
Дело было обычным. Убийство в пьяной драке, по случаю очередного престольного праздника.
Заурядное дело. Но для следователя крайне «неблагодарное».
Найти преступную руку, нанесшую смертельный удар в общей свалке, – нелегкая задача.
Предстоял десяток диалогов такого рода:
– Так, значит, вы невзначай убили в драке Смирнова?
– Да кто ё знат? Може я, а може и не я. Почитай, тверезых никого не было. Ну и я… тоже на ногах плохо держался.
– Так если вы на ногах не держались, как же могли добежать до телеги, снять ее с передка и выдернуть курок, которым была нанесена смертельная рана Смирнову?
– Известное дело – не мог! Куда там бегать! Камнем, однако, мог…
– Установлено, что смерть последовала не от удара камнем, а от удара тележным курком.
– Само собой… Докторица сказывала – курком. Камнем-то не убьешь. Вот рази что по виску ахнуть…
– А вы камнем били Смирнова?
– Може бил, а може и не бил… не помню…
– Так кто же убил Смирнова?
Сакраментальный вопрос. Из пяти-шести подозреваемых ни один не ответит: «Я убил». Но и ни один не скажет: «Я не убивал»
– Кто ё знат… Темень была, ночь, одно слово. Кто кого сгреб, того и лупил… всей околицей дрались… Не помню, разрази меня гром! Истинный христос – не помню!
– С кем Смирнов был во враждебных отношениях? Может, насолил кому крепко, обидел чем-нибудь, за чужой женой ухаживал?
– Ванька-то? Ни в жись не позволит! Самостоятельный мужик был покойник. Всем друг. Николи обиды от него не видели.
– За что же его убили?
– Одно слово – по пьянке. Ошалели, стало быть, вовсе.
– Значит, вы не считаете себя виновным?
– Не знаю я… Не помню…
Долго будет тянуться сказка про белого бычка, пока наконец «ухватишь» руку, взмахнувшую тележным курком-шкворнем…
Перелистав дознание, я закурил и с унынием осмотрелся. Солнце уже опустилось, и только краешек его золотил горизонт.
Рыжий взглянул на меня одним глазом и, видимо, убедившись в полной моей покорности, вдруг сразу, с места пошел вперед широкой, размашистой рысью. Удовлетворился победой или просто проголодался – черт его знает!
В Маргары он привез меня уже совсем вечером, по-темному. Я еще ни разу не заезжал в эту деревню и только что хотел спросить прохожего, где находится сельсовет, как мерин внезапно свернул к большому дому солидной постройки и огласил деревню заливистым ржаньем…
Вдоль деревни с хохотом парней и визгом девушек шла «улица». Под перебор гармошек высокие девичьи голоса выводили:
Ты Подгорна, ты Подгорна, –
Широкая улица!..
Зычные мужские глотки подхватывали:
Через тебя, Подгорна,
Перепрыгнет курица!..
– Иих!.. И-их!.. И-их!..
Женские выкрики, залихватски-истеричные, мужской дробный перепляс… Гудит земля под тяжелыми сапогами…
Обычное вечернее развлечение молодежи в деревне. Клуба нет. Школа крестьянской молодежи с ее лекциями и спектаклями – за два десятка верст. Избу-читальню построят только через год, а газеты приходят с таким опозданием, что лишь на раскурку. Да и читают их немногие грамотеи. У молодежи вкус к газете, журналу еще не привился.
Так и коротают вечера: летом «улица», зимой «посиделки» с семечками и поцелуями…
Удалось как-то посмотреть на эти «посиделки». Берутся девушки и парни за руки, становятся в круг, поют, раскачиваясь:
Ураза, ураза!
Целоваться три раза!
На воротах воробей,
Целоваться не робей!..
И – целуются. Безлюбовно и без страсти. Никакой любви, но, впрочем, и никакого похабства. Так просто, вроде отбывают некую поцелуйную повинность.
Вообще и «посиделки» и «улица» – целомудренны. Но похабные частушки на улице – совсем не редкость. Новых частушек еще не придумали…
Иногда «улица» сталкивается со встречной «улицей». Если парни трезвы, стукнувшись грудью, расходятся мирно. Если мозг одурманен самогонкой, вспыхивает над двумя шеренгами матерщина, мелькают в воздухе гирьки, подвязанные к веревкам. Кистени обрушиваются на черепа и спины, трещат плетни, из которых выдергивают колья. Визжащие девушки рассыпаются по домам, а парни дерутся с ревом, рвут в клочья праздничные «спинжаки» и рубахи, ломают друг другу переносицы, крошат зубы…
А утром, встречаясь на покосе или уборке, беззлобно смеются.
– Здорово я тебя вчера саданул! Глаз-то заплыл!
– А ты ребра склеил? Зубы разыскал? Гы-гы-гы!..
– Га-га-га!..
Комсомол борется с «улицей». Комсомольцы устраивают коллективные читки, антирелигиозные беседы, организуют «агитпосиделки», учат парней товарищескому отношению к девушкам, борются с матом и самогоном… Но пока дело подвигается плохо. Сильны еще в кондовой сибирской деревне тысяча девятьсот двадцать седьмого года остатки дикого старорежимного быта. Цепко держит он молодежь, и немало времени пройдет, пока станет она выходить на дорогу в новое…
От «улицы» отделилась девушка, подбежала к ходку, заглянув мне в лицо, сказала:
– Здравствуйте! А я вас знаю – вы следователь с района! Видала в Святском… – И нырнула в калитку.
Стукнул залом ворот, половинки распахнулись, и рыжий, как к себе домой, ввез меня в просторный двор, окруженный конюшнями, завознями, сараями и еще, бог знает, какими надворными постройками.
Дом зажиточный. Девушка вспорхнула в сени, и через минуту на крыльце появился приземистый мужик с фонарем. Он поднял «летучую мышь», чтобы рассмотреть меня, и осветил себя.
Человек нестарый, с решительным, волевым лицом. Борода сбрита, под носом щетинка светлых усов, подстриженных коротко.
– Милости просим!
– Ну, хозяин, прошу извинить. В Маргарах я впервые. Коню доверился, с него и взыскивайте, – пошутил я.
– Хе-хе-хе… Рыжка дорогу знает! Знает, куда хорошего человека привезти… Народный следователь новый? Как же, слыхали Не в тайге живем… Анка! Распряги Рыжку, да приставь. Постоит часок – попой и овсеца мерку… Ну, пойдемте в избу, не обессудьте, милости просим…
Изба – пятистенная. Комнаты убраны по-городскому. Полы выкрашены, домотканых половиков нет, на окнах – тюль и даже граммофон с огромной трубой.
Порхает по кухне миловидная восемнадцатилетняя Анка, хозяйская дочь, собирая на стол поздний ужин для районного гостя. Несет тарелки с пареным и жареным ласковая и обходительная сухощавая хозяйка с открытым, бесхитростным лицом русской женщины, клонящейся к закату.
– Кушайте, кушайте… Не взыщите: у нас запросто… Кушайте, шанежку берите, сметанки вот, творожку. Свой, не купленный. В районе-то вы такого не достанете… А тут у нас все свое, свеженькое. Колбаски, пожалуйста, своедельной… Кабанчик ножку поломал – пришлось колоть, хоть и не ко времени… Сейчас я еще яишенку спроворю… Отец, ты что же это стоишь? Тащи-ка гостеньку графинчик с зубровочкой!
– Спасибо, спасибо, хозяин. Не надо.
– Чо так? – удивляется мужик. – Совсем не принимаете? Или, может, хворость какая? Так я вам откровенно скажу: от зубровки все болезни шарахаются! После первой еще остаются, ха-ха-ха! По второй – смотришь, у больного уже руки-ноги заходили, а на третьей – всю хворь как рукой снимает!
– Верю, только не хочется.
– А, ну конечно, бывает, случается… У меня тоже иной раз так: не принимает душа – и все тут!
Хозяйка метнула в сторону мужа острый взгляд.
– Чтой-то не упомню, муженек, чтобы у тебя душа зубровку не принимала.
Анка, стоявшая у печки, прыснула. Хозяин вздохнул и передвинул графинчик с зеленым пойлом поближе ко мне.
– Анка! – крикнула хозяйка. – Дай-ка мне рюмочку. Тую, венчальную!
Наполнив стаканчик и красивую серебряную рюмку, хозяйка сделала серьезное лицо.
– Ну-ка, гостенек дорогой! С хозяйкой – нельзя не выпить. Обида будет! Хозяйку гость должен уважить! Не нами заведено, не с нами и кончится!
– Что ж поделать?! Как вас звать, хозяюшка?
– Александра Васильевна.
– Ну, будь по-вашему, Александра Васильевна!
– Вот и спасибо, вот и хорошо! Теперь мне отрадно – гость-то не обидел Кушайте, кушайте, грибками закусите… Своеделошные груздочки. Удались нонче. Живем, если сказать по откровенности… Уж и не знаю, как вас называть? По должности, вроде, не к месту.
– Георгий Александрович…
– Имячко хорошее… Георгий-Победоносец! Вот я и говорю, Георгий Александрович: как Колчака прогнали из Сибири – совсем по-хорошему зажил крестьянин. Сколько те кровопийцы с нас душу тянули! Сколь мытарили! Но вот и дождались мы светлого дня. Семой годок идет, как изгинули афицеры, паралик их разбей, а все во сне вижу изгальство ихнее! Отец! Ты что же не наливаешь себе? Выпьемте все вместе за нашу совецкую власть!..
Потом Александра Васильевна убирала со стола, проворная Анка гремела на кухне посудой, хозяин пошел во двор управиться с конем, а я думал: простые и хорошие русские люди.
Надо будет привезти им из района что-нибудь в подарок.
В сибирской деревне тех далеких лет каждый приезжий «деятель» сейчас же становился объектом усиленного внимания.
Это понятно. Ведь еще и в мечтах нет радио. Газеты доходят через две недели, «киперация» за двадцать верст, и тяга к свежему человеку велика…
Несмотря на поздний час, дом быстро наполнился народом. Как водится, первыми просочились сквозь двери вездесущие полуночники-мальчишки, именуемые за буйный нрав «ордой». Вслед за ними потянулись озорные хохотушки девчата и внезапно ставшие солидными парни.
Потом, один за другим, степенно здороваясь, стали входить взрослые мужики.
Я заметил, что ни у кого не было солдатских гимнастерок, столь распространенных в деревне после войны. Преобладали старинные домотканые зипуны, песочного цвета азямы, грубошерстная самоткань коричневых «шабуров».
Я расстегнул кожанку, швырнул свой портфель под стол, к ногам и, высыпав на кухонный, чисто выскобленный стол, с которого уже сняли неизбежную клеенку, кучку орешков, стал шутить. Ничто так не сближает людей как шутка… Посыпались вопросы, завязался общий разговор.
Я смеялся вместе со всеми, грыз орешки и даже начал рассказывать какой-то древний анекдот про царицу Екатерину, когда в избу вошел новый посетитель.
Это был старик лет семидесяти. Рослый и не по возрасту статный. Лицо суровое, губы плотно сжаты, белые усы и бородка подстрижены аккуратно, по-городскому. Голова с шапкой пышных седых волос не покрыта. И совсем не похож на стандартных деревенских дедов, лысых, сгорбленных, шарящих перед собой батожком…
У этого глаза не подслеповатые от старости, а живые и властные, с каким-то цыганским огоньком.
Перед ним расступились.
Он подошел ко мне, протянул огромную, словно лопата, ладонь и басом сказал:
– Здравствуй, гражданин.
– Здравствуйте. Присаживайтесь.
– И то думаю…
Старик опустился на скамейку, обвел глазами все наше собрание и, смотря на меня в упор, заметил:
– Шел мимо. Вижу – окно раскрыто. Постоял, послушал…
На минутку взор его задержался на детворе, толпившейся у порога.
– Брысь! – громко скомандовал старик.
«Орду» как ветром сдуло. Взрослые почему-то смущенно переглядывались, но улыбок я не заметил.
– Так! – сказал старик. – Так!
Наступило общее молчание.
Старец ощупывал меня своим неприятным взглядом, и эта бесцеремонность покоробила. Вежливо, но довольно твердо я спросил:
– У вас, дедушка, ко мне есть вопросы?
Он ответил резко:
– Кому дедушка, а тебе, скажем, Онисим Петрович. А вопросы будут. Перво: объявись, кто ты за человек? Сказывали – следователь. Взаправдашний? Документ у тебя есть?
Я решил: член сельсовета. Достал удостоверение.
Онисим Петрович полез в карман штанов и извлек самодельный футляр-очешник. Я ожидал, что на его мясистом носу сейчас появятся старинные, перевязанные ниточками или проволокой «дедушкины очки». Но к моему изумлению, нос старика оседлало изящное пенсне в золотой оправе.
Старик прочитал мое удостоверение, положил пенсне в футляр и несколько смягчился.
– Так. Выходит – всамделишный. Конешно – по-нынешнему. – И, помолчав минутку, вдруг решительно заявил: – Ну, айда со мной!
Припомнив чеховского унтера Пришибеева, я рассвирепел и уже раскрыл было рот, чтобы обрезать старика, но кто-то из мужиков сказал серьезно:
– Сходить нужно, гражданин следователь… Уважь Онисима Петровича.
И два-три человека разом и одобрительно поддакнули.
Я зажег спичку, отыскал под столом портфель и, нехотя, поплелся за стариком. Впрочем идти пришлось недалеко – через улицу.
Стол, за которым мы сидели в новой небольшой избе, был пуст. Никаких угощений, обязательных для сибирского крестьянина, встречающего гостя.
Мы сидели вдвоем. Жена старика, лишь я переступил порог, не поздоровавшись, накинула на плечи шаль и ушла из дому, наверное к соседям.
От этого нерадушия стало мне совсем тягостно…
Онисим Петрович, не снимая азяма, посидел против меня молча минуты две-три, потом сходил из кухни в темную комнату-горницу, позвенел там сундучным замком и, снова войдя в кухню, положил на стол массивный серебряный портсигар с золотыми монограммами. Час от часу не легче!
– Балуйся! – сказал старик. – Сам я некурящий.
Я открыл портсигар и обнаружил в нем десятка полтора старинных дореволюционных папирос с желтыми мундштуками. Курить эти папиросы было невозможно – табак зацвел и зеленел плесенью… Я положил папиросу обратно.
– Спортились? – равнодушно спросил хозяин и зевнул. – Что ж… давно лежат… Как вас звать-величать?
Я сказал.
– Так… Вот. стало быть, слушайте, Егорий Александрович. Годков вам будет от силы два десятка с пятеркой. Ну, может, с восьмеркой. И выходит, вы мне вроде внук… Понятно? Так слушайте и не перебивайте. Кто вы такой есть? Вы есть – власть! Следователь! – он поднял к потолку черный, похожий на сучок, указательный палец. – Большие права тебе отпущены! А кому много дадено, с того много и взыскивается. Понял?!
Голос старика становился все строже, а глаза так и сверлили.
– А как ты себя оправдываешь? Первое: едешь сам-один на уросливом коне, с которого весь район смеется. Кучера-повозочного с тобой нет. Это не диво, что ты, скажем, сам сумеешь коня запречь и распречь, и приставить, и обиходить. Это тебе не в прибыль, а в убыток. Народ в тебе не ямщика хотит видеть, а власть! Умную, строгую. Одно слово – следователь!
Меня снова охватило раздражение.
– Послушай, Онисим Петрович…
Но старик перебил:
– Зови, коли любо, и дедкой. Здесь мы с тобой – сам-друг. У меня безлюдно.
– Слушай, Онисим Петрович, – настойчиво продолжил я, – пойми, что следователь-то я не царский, а народный!
– Вот и именно! Тебя народ возвысил. Народ! Так ты это чувствуй! А о царских-то после поговорим… Дале: приехал ты к нам в Маргары. В сельсовет не заявился, а свернул бог знает куда, к какой избе. – Старик выпрямился и грозно сверкнул глазами. – А ведомо тебе, что в той избе царский полицейский урядник и колчаковский прихвостень проживает? Микешин фамилия. Простила его советская власть. Посидел, посидел, да и цел остался. Только что лишенец… И мерин рыжий – евонный бывший. Нацализировал РИК. Вот и выходит, что ты не на советскую власть, а на мерина полицейского, как бы сказать, оперся… Он и завез тебя куды не след народному-то! Эх! Бить бы тебя, да сам большой вырос!
Он вздохнул и смолк, а я сидел – словно по голове дубиной хватили. От прежней брыкливости моей не осталось и следа. Я не смел поднять глаз на старика. В классово-расслоенной деревне тех лет «гостеванье» советского работника в доме лишенного избирательных прав – «лишенца», как тогда называли, было чуть ли не равносильно политическому предательству. Вот уж действительно доверился полицейской скотине, черт побери!
– Ты, поди, партейный? – добивал старик.
Я еще больше опустил голову.
– Не клони головушку, не печаль хозяина, – потеплевшим голосом сказал Онисим Петрович, – слушай и вникай. Третья твоя вина: шутки-прибаутки разводил, с девками несурьезно балагурил, никдоты мужикам рассказывал… Я под окошком стоял. Слышал…
Я встрепенулся.
– Ну, здесь-то какая беда, Онисим Петрович? Ведь я сам – плоть от плоти, кровь от крови…
– Верно. Человек ты народный. И плотью и кровью. Видать… А особо должностью. И народа, конешно, чураться не должон. Пришел к тебе кто за советом там, аль за справкой – не чурайся, не гордись, расскажи все, как есть, какой закон к чему и так и далее… А вот никдоты рассказывать по твоей должности не положено. Сегодня ты ему похабный никдот, а завтра он тебя матом обложит. Понял? Или возьмем портфель, опять же. Нешто это можно, чтобы портфель – и под стол бросать? Ведь в нем, в портфеле-то, может, жизнь человеческая! А ты – под стол! Понял?
Да, я все понял! Было стыдно, как нашкодившему мальчишке. А беспощадный старик все бил и бил.
– Рази ж можно так, чтобы жизнь человеческую пинать ногами?! Или взять водку: сегодня ты с Микешиным выпил. И за советскую власть. Я ведь слышал под окном… Микешины, они, брат, всегда за советскую власть пьют… У-ух, гады! А завтра он тебя перед всем районом опохмелит: дескать, пьяница следователь. Не успел раздеться – водки потребовал!
Ох, и прав был мой седой обличитель…
– Такое дело… А теперь скажу тебе о царском судебном следователе. Был в николкины времена в наших краях тоже следователь. Викентий Степаныч Малютин. Надворный советник. По Сеньке и кличка была. Зверь человек был. Чистый Малюта-опричник. Но поставить себя умел… Ох, умел, покойник, царство ему адово! Чтобы там баловство с девками или шутки-прибаутки, и думать не моги! Взяток не брал и соблюдал себя крепко…
Я немного ожил.
– Значит, по-твоему, подражать царскому судебному следователю?
– Не подражать. Это я не говорю. Эк, хватил! Зверю лютому подражать! Его высокородию первое удовольствие было мужика ни за понюх табаку на каторгу упечь! Ты не подражай, а к себе уважение чувствуй! К званью своему высокому. Не шуткуй с народом, а окажи, кому следоват, способствие, говорю. Помощь. О советской власти расскажи, а пуще того разъясни темному законы новые. О них мы вить здесь больше понаслышке. Еще говорю: себя уважай. Тогда и от людей уважение получишь. Вот оно как, Егорий Александрович… Понял?
Я взглянул на часы. Два часа ночи.
– Спать будешь в сельсовете. Председатель в город уехал. Я старуху свою послал тебе постелю изготовить. И наперед знай: приедешь куда-нибудь в деревню – ночуй в сельсовете. Милое дело! На гостеванье не льстись… Ну, айда, пойдем провожу…
В сельсовете оказалась жесткая койка с тощим матрацем, чистой простыней и тулупом…
Утром, когда я умывался из сельсоветского висячего умывальника, пришел Онисим Петрович и позвал пить молоко. Во дворе деда стоял уже запряженный Рыжий и с увлечением хрумкал сено.
Окна дома Микешина были закрыты ставнями.
– Сам тебя отвезу, Лександрыч, – заявил дед, когда мы покончили с завтраком.
– Что ж… к ночи, может быть, доедем, – ответил я, покачав головой.
– За два часа будем в Большакове! Садись!
Выводя упряжку за ворота, Онисим Петрович подтянул чересседельник, подошел к Рыжему и, взглянув ему в глаза, ласково спросил зачем-то:
– Понял, фараоново племя?
Рыжий отвернул башку в сторону и фыркнул.
Онисим Петрович по-молодому вскочил в ходок, схватил вожжи и с силой ожег коня кнутом, но не по крупу, а совсем по другому месту…
Мне показалось, что Рыжий охнул. Впрочем, может быть, у него екнула селезенка. Он с места взял крупной рысью и бежал без всякого понуждения не меньше шести верст.
– Вот так с вашим братом! – удовлетворенно сказал Онисим Петрович. – Нужно только причинное место знать!
Конечно, он говорил об уросливом коне, но смотрел мне в лицо.
По дороге я рассказал деду о предстоящем следствии и пожаловался, что трудно будет найти убийцу.
Онисим Петрович, немного подумав, спросил:
– Тележным курком, говоришь, успокоили-то мужика?
– Да…
Он пустил мерина шагом и, хитро прищурив глаза, сказал:
– Первым делом наведи следствие – был аль нет в драке-то хозяин телеги, с которой курок выдернули. Еслив был – рестуй его без сомнения. Убивец – он…
– А если не был?
– Говорю, убивец – хозяин телеги. Больше некому…
Это был второй урок, полученный мною в ту поездку.
В самом деле: кто лучше владельца телеги, стоявшей неподалеку от свальной драки во дворе, мог знать, что курок очень легко вынимается с передка?
В милицейском дознании хозяину телеги была почему-то отведена свидетельская роль. Он якобы участия в драке не принимал, а только выгонял перепившихся драчунов со своего двора. Но когда я начал следствие и спросил двух подозреваемых, было ли в руках хозяина двора какое-либо орудие, оба ответили, что видали не то короткую палку, не то – шкворень…
Вызванному на допрос владельцу телеги, снятой с передка, я предъявил курок, приобщенный к делу вещественным доказательством.
– Расскажи, как было дело. Только не крутись и не путай.
– Чего уж тут тень на плетень наводить! – ответил мужик. – Мой грех – мой и ответ. Согрешил с пьяных глаз… Сколько мне дадут, товарищ следователь?
– Там решат… Ведь намерения убить у тебя не было?
– Что вы?! Ни в жисть! Покойный-то сызмальства мне первым другом был… Я ить думал постращать, ну, а как мне в рожу залепили – обезумел от злости, стал махать курком, почем попадя… Стало быть, – в город? Можно сбираться?
– А что ж ты думал – так в свидетелях и останешься?
– Эх, язви его! Баба с малолетком, а пора покосная… Все водка, будь она проклята!
– «От нее все качества», – ответил я по Толстому. – Иди простись с женой, собери одежду и продукты…
– С милицией отправите?
– Возьми его кучером до Святского, – шепнул Онисим Петрович, которого я на время следствия пригласил понятым, – мужик безвредный…
– Поедешь со мной за кучера. А может быть, и меня чем-нибудь трахнешь?
В глазах убийцы отразилось безграничное изумление.
– Да господи! Да вы что обо мне думаете? Вить энто вино все…
– «Невинно вино, а виновато пианство!» – наставительно сказал Онисим Петрович. – Учишь, учишь вас, дураков, а все без толку!..
– Эх, дедушка!.. И не говори! Истинные дураки…
Кучером он оказался никудышним, и править опять пришлось деду. Мерин снова проявил прыть такую, что на подъезде к Святскому сам Онисим Петрович удивился:
– Смотри-ка! Купили воду возить, а он рысаком оказался! – подмигнул мне и добавил: – Сказано: причинное место найти… Понял?
Накормив старика, я отправил его домой с почетом: на милицейской паре, и вознице наказал въехать в Маргары с колокольчиком.
О знакомстве с дедом Онисимом я рассказал Дьяконову. Тот расхохотался.
– Послушал бы ты, как он однажды нашего Пахомова раскатал! Даром, что предрика…
– Знаешь, что меня особенно поразило?
Я рассказал о золотом пенсне, серебряном портсигаре и плесневелых папиросах.
Помянул и о моем предшественнике, судебном следователе Малютине.
– Так он же его и кокнул! – снова рассмеялся чекист. – В тысяча девятьсот десятом Онисим собственноручно топором прервал служебную карьеру надворного советника. Приговорили его к смертной казни через повешение, но заменили бессрочной каторгой. По многодетности…
– Какая «гуманность»!.. Как будто детям легче, что отца не повесили, а будет до гроба на Сахалине пни корчевать или тачку возить!
– Нет, брат! Тут не «гуманность», а стремление все будущее поколение заклеймить «каторжниками». Если бы повесили, ну и все… «Где ваш отец, молодой человек?» – «Умер». И все тут! А в данном случае: «Где ж ваш папаша?» – «Каторжник»… Вот здесь какая «гуманность»! Ярлык, клеймо. Вся низость царской Фемиды – как на ладошке… Но Онисим с каторги ушел. Долго бродяжил, таежничал, золотоискателем был… При Колчаке дед, несмотря на годы, партизанил в отряде Пахомова… Да, да, в отряде нашего Пахомова! Боевой дед! Силища у него и сейчас неимоверная… А у отца Микешина, именно в этом доме, как мне известно, при царе всегда останавливался следователь Малютин. Теперь понимаешь, какие аналогии в голове старика могли возникнуть, когда он узнал о твоем посещении ненавистного дома?
– Да ведь три пятилетия прошло?!
– У абхазцев есть поговорка: «Ненависть у настоящего мужчины – подобна вину: чем больше лет выдерживается – тем крепче». Вот старик и вмешался. Так сказать, «на корню пресек» противоестественное кровосмешение советской юстиции с царской полицейщиной…
– Он что – член сельсовета?
– Нет. Думали мы его даже председателем сделать, но передумали…
– Почему?
– Да не совсем удобно… Как-никак – разбойничек в прошлом, хоть и партизанил. Знаешь, как остро реагирует деревня на такие случаи? Де-мол, «разбойничал, а ноне у большевиков – начальство».
– Это что следователя убил?
– Что убил чинодрала – не так уж плохо. Плохо другое… ты портсигар у деда разглядел? Прочел золотую накладку на крышке?
– Н-нет…
– Я этот портсигар хорошо знаю. Там написано: «Викентию в день ангела. Степан Малютин». И еще есть у деда серебряный, вызолоченный подстаканник. По свидетельству других стариков, знавших убиенного господина следователя, – тот возил подстаканник с собой во всех поездках… Вот вещицы оные все дело и портят… Привкус у революционно-террористического акта – нехороший… Ясно тебе?
– М-да…
– На кой черт он эти безделушки бережет?.. Умный старик, да не зря сказано: «На всякого мудреца…» Знаешь, с кем он дружит?
– Ну?..
– Да все с тем же Пахомовым. Водой не разольешь. Иван Иваныч в воскресные дни часто у деда Онисима гостит. Вместе выпивают и рыбачат… А знаешь, кто дал открытый отвод деду при выборах в сельсовет? Опять же – Пахомов… Нюансы, следователь. Психо-нюансы… А ты говоришь: у Достоевского на убийстве одной старухи слишком много чернил…