Картины, собранные в музее, сохраняют краски подлинной жизни. Но иной раз полотна, скульптура, рисунки могут «звучать». И если 6 можно было «озвучить» шедевры русских художников, вернув им, в прибавление к краскам, звучание запечатленной жизни, то в тихих музейных залах раздались бы плеск морских волн, величавый шум леса, рыдания погибающих жителей Помпеи, веселый смех сибирячек под стенами снежного городка, стоны матерей, провожающих новобранцев, могучее «ура!» скобелевских полков, шепот федотовской свахи, конский топот, звуки клавесина…
Мне хочется рассказать вам о небольшом рисунке, вглядываясь в который, вспоминаешь песню…
По снежной петербургской мостовой шла, тяжело печатая шаг, казацкая сотня в серых шинелях. Впереди шагал сотник, сбоку — хорунжий. Солдаты пели — не вдумываясь в слова песни, а только ощущая ее ритм, ее маршевый пульс:
Солдатушки, бравы ребятушки,
А кто ваши отцы?..
Что было думать о словах песни, привычных, как этот вечерний марш по улицам, когда мысли летели вдаль, на Восток, где умирали товарищи, где завершалась почти уже проигранная русско-японская война. Да и вообще думать солдату не положено. За него думают отцы-командиры. А солдатское дело — исполнять приказ.
Наши отцы — славны полководцы,
Вот кто наши отцы.
Солдаты шагали по набережной Невы, а у причалов, накрепко вмерзнув в лед, стыли занесенные снегом суда. Накрененные мачты будто отдавали последние почести погибшему собрату — «Варягу».
… В мастерской сидели два человека. Один, за мольбертом, — писал, другой — позировал. Один — знаменитый художник, академик, прославленный портретист, позировать которому хотели все, начиная с царского семейства. Второй — литератор, чья известность только расправляла крылья. Зато это были могучие крылья Буревестника.
— Валентин Александрович, кто же лучше позирует: Николай Второй или я? — спросил улыбаясь литератор.
— Вы хоть при этом не учите меня писать, — усмехаясь, ответил художник.
Серов действительно в свое время делал парадный портрет царя. Теперь он писал Горького. Каждый, знавший художника, понимал, что означала эта перемена: Серов шел навстречу новым людям, новым идеям — навстречу будущему.
«Пишет меня Серов, — вот приятный и крупный Человек!» — рассказывал Горький в одном из писем.
… Серов и Горький снова погрузились в молчание. А за окном слышалась тяжкая поступь солдатских сапог. Шли казаки.
… Кто же ваши жены?
Наши жены — ружья заряжены,
Вот кто наши жены.
— Я сейчас собрал много интересных фактов из истории демонстрации на Невском, — рассказывал Горький. — Чудацкая была демонстрация, одни студенты, рабочих войска в город не допустили.
— Говорят, Алексей Максимович, избивали народ зверски!
— Били. Особенно старались шпионы и полиция, а вот дворники, несмотря на то, что были напоены водкой, — держались в стороне. Некоторые из них прятали избиваемых, другие били «для виду», бьют, а шепотом советуют: «Да кричите же, барышня! Кричите, господин! А то полиция увидит, что мы нарочно».
… Наши матки — белые палатки…
Песня за окном слабела, мерный шаг колонны затихал.
Как-то январским воскресным днем Валентин Александрович Серов ехал к художнику Матэ, жившему в здании Академии художеств, на Васильевском острове. Серов с трудом пробрался к Академии — в городе было неспокойно, назревала демонстрация, казаки разъезжали на сытых конях, бесцеремонно тесня прохожих.
А через несколько часов у окна квартиры Матэ в ужасе замерли трое: хозяин дома, Василий Васильевич Матэ, скульптор Илья Яковлевич Гинцбург и Серов. Только что мимо окон прошла манифестация со знаменами и хоругвями. Люди шли к Зимнему дворцу, к царю. Но вдруг послышались выстрелы. Манифестация оказалась смятой налетевшими казаками. Людские волны отступали, оставляя на снегу черные тела убитых и раненых.
— Уже восьмой, — шептал Матэ, прильнув к окну, — что делать?
Серов молча торопливо наносил нервные штрихи в свой альбом. Он мог сделать только это. Резким движением переворачивал он листы, и снова карандаш носился по бумаге.
Солдатушки, бравы ребятушки,
А кто ваши сестры?..
На листах альбома возникали неясные еще очертания людской толпы, искривленные силуэты всадников с нагайками и саблями, тела на снегу.
Наши сестры — пики, сабли остры…
Серов молчал. Рисовал. Быстро наступили ранние зимние сумерки. Серов попросил не зажигать огня. Он сидел, обхватив голову руками, и молчал. Синий сумрак на улице стирал бело-красные следы кровавого воскресенья.
«С тех пор даже его милый характер круто изменился», — писал Репин в своих воспоминаниях.
Серов тяжело переживал не только кровавые события девятого января 1905 года, свидетелем которых он стал, но и зловещую связь этих событий с судьбами русского искусства. Дело в том, что великий князь Владимир Александрович, дядя царя, был одновременно командующим войсками Петербургского округа и президентом Академии художеств. Он отдавал приказы о расстрелах безоружных людей — и поучал молодых живописцев. Серов стал в Петербурге и в Москве обсуждать с художниками создавшееся положение и склонять их к мысли выступить с протестом.
Многие соглашались с Серовым, но от подписывания каких-либо обращений отказывались. Только художник Василий Дмитриевич Поленов безоговорочно разделил непримиримую позицию Серова. И тогда в адрес вице-президента Академии художеств пошло письмо. Авторы просили огласить его в Собрании Академии:
«Мрачно отразились в сердцах наших события 9 января. Некоторые из нас были свидетелями, как на улицах Петербурга войска убивали беззащитных людей, и в памяти нашей запечатлена картина этого кровавого ужаса.
Мы, художники, глубоко скорбим, что лицо, имеющее высшее руководство над Этими войсками, пролившими братскую кровь, в то же время стоит во главе Академии художеств, назначение которой — вносить в жизнь идеи гуманности и высших идеалов.
В. Поленов, В. Серов».
Ответа на письмо не было. Через три недели, 10 марта 1905 года, Серов снова пишет вице-президенту Академии графу И. И. Толстому:
«Ваше сиятельство граф Иван Иванович!
Вследствие того, что заявление, посланное в собрание Академии за подписью В. Д. Поленова и моей не было или не могло быть оглашено в собрании Академии — считаю себя обязанным выйти из состава Академии, о чем я довожу до сведения вашего сиятельства, как вице-президента.
Валентин Серов».
Обо всем этом пришлось доложить царю — Серов был слишком крупной фигурой в Академии. И Николай «удовлетворил ходатайство» художника Серова. А дядю своего оставил по-прежнему командовать казаками и искусством.
Солдатушки, бравы ребятушки,
Где же ваша слава?
И снова встретились Серов и Горький, два больших и честных художника. Горький, потрясенный событиями 1905 года, уже думал о новой повести. Этой книге, которую он назовет «Мать», предстояло начать целую эпоху в русской литературе. Серов, сделавший несколько рисунков под впечатлением тех же событий, решил один и? них подарить Горькому.
— Примите от меня, Алексей Максимович, — на память о наших встречах.
Серов достал лист и протянул Горькому.
Запрудив всю улицу поперек, в ужасе отступает толпа людей. Они поднимают хоругви, протягивают руки, но ничем не остановить неотвратимый вихрь казацких коней. Впереди, на лошади, чем-то напоминающей скачущего зайца, летит офицер. Он приказывает солдатам стрелять. И они уже подняли ружья…
… бравы ребятушки,
Кто же ваши детки?
Наши детки — пули наши метки…
Рисунок динамичен. Линии остры. Лиц разобрать нельзя. Только темная, безоружная, отступающая толпа — и озверелые всадники, показанные со спины, — всадники без лиц, без мыслей, страшная, послушная команде стихия… Еще мгновение — и надежды людей в толпе, их поднятые для защиты руки, их открытые снегу головы, всю их судьбу кровавыми полосами перечеркнет железо…
— Хочу назвать рисунок словами песни: «Солдатушки, бравы ребятушки, где же ваша слава?..» Как вы думаете, Алексей Максимович?
В глазах Горького стояли слезы. Он крепко пожал руку художника и молча кивнул.
Вскоре этот рисунок занял целую полосу в первом номере русского журнала художественной сатиры «Жупел», вышедшего в том же 1905 году (после выхода третьего номера, в январе 1906 года, издание журнала было запрещено).
А позднее, через годы, когда уже не было Серова, Горький подарил рисунок Русскому музею. Так начался путь этого маленького шедевра ко многим грядущим поколениям.
Валерий Брюсов сказал как-то, что почти любое произведение Серова — суд над его современниками. Это особенно относится к «Солдатушкам». Революционный рисунок напоминает о «крупном Человеке», честном художнике, который в одиночку отважился судить свое время.
Если можно, фантазируя, связать рисунок Серова с иронически звучащей в данном случае солдатской песней, то одно из полотен художника «звучит» для нас мерными ударами волн, тихими, далекими криками чаек. Эти звуки переносят нас в страну лирики…
Василий Васильевич Матэ как-то уговорил Серова приобрести в Финляндии, недалеко от Териок, клочок земли и относящийся к нему дом, перестроенный из рыбачьей хижины. Усадьба эта располагалась близ деревни Ино.
Серов приехал сюда со всей семьей. Здесь, на берегу Финского залива, художник получил то, чего лишен был в Москве: светлую мастерскую, возможность постоянного общения с природой, море, спокойный отдых. Серов любил животных, и вскоре во дворе дома появилась лошадь — будущая «героиня» знаменитой картины «Купанье лошади».
Неяркая северная природа уравновешивала настроение, помогала неторопливо размышлять. Страсти, разгоравшиеся в Москве и Петербурге вокруг новых художественных течений в искусстве, здесь теряли свою остроту и значительность. Садясь за мольберт, Серов думал о том, как передать на холсте море, воздух, солнечные блики, величавый покой земли. Художник возвращался к забытым впечатлениям юности. Золотистые тона его заказных портретов превращались в глухую, сероватую желтизну остывающего по вечерам прибрежного песка.
Здесь, на балконе, моделью Серову стали его сыновья. Мальчики покорно отрывались от игр, от моря, от возни в лодке, чтобы позировать отцу для портрета. К тому же отец выбирал для работы несолнечные, тусклые северные дни или ранние вечера, когда не так уж радостно было на пляже, когда даже мальчиками овладевали задумчивость и грусть.
«Дети» — так называется эта находящаяся в Русском музее работа Серова — не просто портрет. Слияние героев картины с природой так велико и глубоко, на полотне так сильно ощущается воздух, небо, море, что картина становится элегией, раздумьем художника о месте человека на земле.
В центре композиции — мальчики. Они очень похожи, одинаково одеты, одинаково непослушно рассыпаются на ветру их темные волосы. Дощатый настил балкона — будто короткий трамплин, что обрывается у берега, перед морем и небом. Стихии замерли в ожидании. В ожидании — и сами герои портрета. Что ждет их? Каков будет их жизненный взлет?
Один из мальчиков, тот, что постарше, мечтательно смотрит вдаль, где море и небо соединяет горизонт. Может быть, смутные предчувствия иных, жизненных бурь вдруг морским миражем предстали перед ним?
Другой, младший, повернул голову к зрителю. Он еще слишком мал, чтобы испытать высокое чувство единения с природой, — пережив это чувство, человек взрослеет. Но и он далек в эту минуту от привычных детских развлечений. Какая-то неосознанная до конца мысль легкой тенью пробегает по его лицу.
Сизое небо над их головами посветлеет. Растают за горизонтом сиренево-серые тучи. Нагретый песок снова сверкнет на солнце. Но, повзрослев, мальчики не раз еще вспомнят эти задумчивые минуты, эту пасмурную даль, ощущение ожидания чего-то, еще неясного, но несомненно значительного. В этом — философская лиричность портрета Серова…
Постойте перед этой картиной — и вы услышите тихие удары волн. В музее, перед полотнами, можно не только смотреть, но и слушать…
А оба эти произведения художника — гневный публицистический рисунок и лирическая картина-портрет — выразили собой то, что Серов ненавидел, и то, что любил.