В шкафу скромная одежда, белье, охотничьи принадлежности.
В единственном ящике стола, покрытого чистейшей скатертью, разная мужская мелочь, замки ружья и — обе пружины — поломаны. Само ружье, с отвинченными замками стоит в углу за койкой.
Мы с Дьяконовым переглянулись: вот почему река а не пуля!
Внимание привлекла выпуклость скатерти на столе.
Подняв скатерть, увидали толстую тетрадь, сшитую из нескольких школьных.
Единственная запись в тетради — незаконченное стихотворение.
Жизнь моя — измучённая кляча...
Приведенная в обдирный двор.
Что же... Я спокоен. Я не плачу,
Собственный встречая приговор...
Знаю я, что солнце не потухнет,
Петь в лесу не перестанет соловей
Если...
Здесь стихотворение обрывалось, и конец страницы был наискосок разорван широкой чертой острого пера. Сломанное перо торчало в ученической ручке, валявшейся под столом...
Черт, как воняет! — поморщился Виктор Павлыч.— И лекарством каким-то пахнет и особенно... Чувствуешь? Керосином…
Действительно, в комнате пахло керосином.
— Наверное, пролили... Ну, давай посмотрим постель.
На постели не было ничего интересного.
— Ни-че-го!..— вслух сказал я.
— А знаешь, керосином-то пахнет от матраца — отозвался Дьяконов.— Клопов выводили... Ну, попробуем поговорить с хозяйкой...
Но расспросы квартирохозяйки Никодимова остались безуспешными. Девяностолетняя без малого, полуглухая полуслепая, старуха ничего не могла сообразить и только сама спрашивала:
— А шго, батюшка, што Аркаша-то шкоро вернешя?
Фатеру-то как, батюшка? Иде же Аркаша? Заарештовали вы ево, што ли?
Дьяконов смеялся, а я напрасно старался объяснить.
— Не вернется твой постоялец!.. Самоубийством он покончил. Самоубийца, утопился
квартирант твой бабка...
Бабка отвечала;
— И шибко убился, болезный? Шходить бы проведать, да ноги не ходють...
— Утопился, говорю! — кричал я в ухо старухе.
Наконец, уяснив смысл происшедшего, старуха удовлетворенно и спокойно заявила:
— Шпомнила! Бабы-прачки яво утопили... Фекла Прокудкина, штерва... Бешпременно Фекла... Путался с ей Аркаша...
— Новая версия,— сквозь смех сказал Дьяконов.— Держись, следователь! Вон как дело повертывается!
Пришло время засмеяться и мне: Фекле Павловне Прокудкиной, свидетельнице происшествия, больничной прачке, было за шестьдесят...
Дав эту целевую установку, старуха замолчала. Только губы беззвучно шевелились, словно перемалывали жвачку...
— Черт побери! — ругнулся Дьяконов, когда мы вы шли из пропахшей керосином комнаты на воздух,— хоть бы записку оставил!
— А стихотворение? Мало тебе этого? Что, ты не встречал людей, разочарованных жизнью?
— Ну, ладно, пойдем-ка на берег, узнаем: как там с поисками тела...
Трупа все еще не нашли, хотя плавали уже пять лодок и багорщики тянули по дну реки самодельный трал.
Работать было очень трудно: весенняя река буйствовала и несла много леса-плавника.
На третий день утром Игорь протянул мне запечатанный сургучом конверт из свежей почты. Это было... письмо Аркадия Ильича.
Он писал:
«Знаю, что доставлю вам много хлопот и вы, с присущей вам добросовестностью в работе, будете долго доискиваться причину, толкнувшую меня на добровольную смерть. Вот поэтому я и пишу. Хочу рассказать вам все, всю правду. Я — сифилитик...
Понимаете? — си-фи-ли-тик. Отверженный. Это открытие я сделал совсем недавно, хотя предполагал о болезни еще несколько лет назад. Над нашей семьей тяготеет проклятие: наследственный сифилис. И вот когда мне уже перевалило за тридцать и я полузабыл об этом большом несчастье, началом которого обязаны мы, Никодимовы, прадеду Ивану — попу-расстриге, пьянице и развратнику — несчастье свалилось на голову!
Выехал в город, показался врачу Лейбовичу. Тот меня успокаивал, убеждал подождать с выводами. Но я видел по его лицу, что лжет.
Да и кому лучше знать, как не мне? Не хочу гнить заживо! Лучше уж — одним разом! Я и в государственную больницу ходил. Там то же: успокаивали, словно ребенка. А язва говорила: пора кончать! Прощайте. Не трудитесь слишком много над трупом человека, покаравшего самого себя за грехи предка, которого я никогда не знал и не видал, даже на фотографии».
На этом письмо кончалось, но за подписью шел постскриптум:
«Об одном прошу вас: пусть никто никогда не узнает об этом письме, кроме властей. Жена моя здорова — я всегда оберегал ее от этого ужаса. Она ничего не знает и пусть никогда не узнает. Хватит с нее и чахотки. Похороните мое тело где-нибудь подальше.
Аркадий Никодимов»
Взволнованный, я прочитал письмо дважды... Итак — тайна раскрылась. Но дело, все равно, надо доводить до конца. Не разыскан труп. Надо допросить врачей Нужно ехать в город...
Частно практикующий врач Лейбович показал что Никодимов действительно обращался к нему незадолго до самоубийства.
Врач собственноручно написал в протоколе допроса: «утверждать, что язва была безусловно люэтического характера, я не берусь, не будучи венерологом. Во всяком случае, требовалась длительная проверка и исследование крови, но больной был в отчаянии и утверждал, что у него наследственный сифилис. Успокоить его я не смог и он ушел в возбужденном состоянии, а больше на приемах не появлялся».
Государственная больница выдала справку:
«Никодимов А. И. обращался в больницу в венерологический кабинет по поводу подозрения на сифилис. Имелась, язва в правом паху. Данные анамнеза: наследственный люэс. Направлен на РВ, но в лабораторию не явился и в больницу больше не приходил».
Врач-венеролог заявил:
«Помню, помню... у него была огромная и странная язва в паховой области. Сильно запущенная. Диагностировать сифилис я, конечно, без реакции Вассермана не мог. Но больной исчез из поля зрения, а взять его на учет без твердой уверенности в люэсе больница не имела права».
Я спросил:
— Так вы не уверены в сифилисе?
— Видите ли, на определенных этапах развития этой болезни внешние проявления ее часто носят несколько неожиданный характер...
— Простите, доктор: мне просто нужно знать — был у этого вашего пациента сифилис или что-либо другое?
Врач обиделся.
— Странные вы люди, товарищи юристы! Всегда у вас какая-то категоричность! Ну, а если я вас спрошу: можно ли по наружному виду трупа человека, умершего от яда, сразу определить, что здесь — убийство или самоубийство?
— Нет, разумеется...
— Ну, слава богу! Так чего же вы от меня требуете? Вспоминаю еще, что у этого больного была подозрительная краснота на спине и в полости горла... И вообще какой-то очень неопрятный человек! Воняло от него потом, керосином, еще чем-то!.. Очень, очень неопрятный товарищ!
Когда я вернулся из города, Игорь ошеломил меня еще в дверях:
— Никодимова нашли! Вот, читайте!
Труп Никодимова обнаружили далеко, в другой сибирской реке на месте слияния с нашим Картасом.
Милиция прислала сообщение:
«Нами обнаружен утопленник, похожий на приметы, разосланные вами. Мужчина средних лет. Труп сильно обезображен рыбами и плавником. Лицо деформировано. Конечности уже перешли в состояние жировоска... Цвет волос -- темный шатен, как вы пишете, и волосы длинные. Усов и бороды нет. Поскольку у нас и в соседних РУМах нет заявлений об утопленниках, полагаем, что обнаруженный памп есть утонувший гражданин Никодимов А. И.
Начальник РАО Григорьев
Уполномоченный УГРО Васильцев»
— Заготовить постановление о прекращении дела за отсутствием состава преступления? — спросил Игорь.
— Постановление? Нет, подожди... Пиши телеграмму:
Корсаково РУМ Григорьеву
срочно есть ли трупе язва паховой области также немедленно шлите одежду трупа посылкой.
— Да, вот еще вам телеграмма из Абастумана:
Положение Никодимовой безнадежное выехать не может смерти мужа не сообщили главврач Тихонов.
— Ну что ж поделать? Отправляйся на почту, а мне давай всю корреспонденцию и газеты.
Тысяча девятьсот двадцать восьмой год...
Гибнет экспедиция Нобиле. Ледокол «Красин» спасает «гордость Италии». Растет Днепрогэс. Строятся другие гиганты индустрии. Колхозная сеть — все крепче. Середняк примеривается и взвешивает «чо к чему» его все больше «тянет» к коллективу.
Но... За границей лорды и магнаты капитала мечут громы и молнии против Страны Советов. А дома «правые» путаются под ногами партии, выдвигают свои «тезисы», пытаются тащить страду от гигантов к ситчику… К деревне кулак все чаще лезет на сеновал за обрезом...
Ну, а теперь официальная почта. Начнем с этого пакета с семью замками, то бишь с пятью печатями и грифом: «Секретно», серия А».
«В связи с резким поднятием уровня народного хозяйства, курсом на ликвидацию частновладельческого капитала, принудительным сокращением нэпманского торгового оборота и наступлением на- кулака в сельской периферии, отмечается оживление классово враждебных элементов, повсеместно оказывающих упорное сопротивление. По краю зарегистрирован ряд террористических актов, направленных на совпартактив и маскируемых бытовыми обстоятельствами и обстановкой. Предлагается: при расследовании дел об убийствах самым тщательным образом изучать мотивы убийств, классовое лицо преступника и жертвы. При первых признаках политических мотивов убийства — квалифицировать преступления не по ст. ст. 136 и 137, а по ст. 5 8 - 8 УК РСФСР. Мерой пресечения избирать содержание под стражей с особо-строгой изоляцией. О всех подобных делах немедленно докладывать в округ и всю работу контактировать с уполномоченным ОГПУ… »
Прочитав, я пошел к Дьяконову.
— Здорово, Палыч! Получил циркуляр?
— Получил... А что, интересный?
— Таких еще не было...
— А нам, собственно говоря, не очень и нужно!.. Он у нас и в сердце и в партбилете давно отпечатан.
— Но все же! Я к тебе насчет дела Воеводина, ну это убийство из ревности... Убитая-то — член сельсовета, делегатка... А муженек, сам знаешь — того! Как думаешь?
— Ничего он не «того»! Квалифицируй по сто тридцать седьмой. Допроси этого сукиного сына Козырева, которого Воеводин ранил... Он выздоравливает, к сожалению, кулацкий донжуан! Самая пошлая драма на почве ревности, и никакой тут политики нет! А что Воеводин пьет или, вернее, пил до убийства без просыпа — это уродство, конечно, но еще не... словом, понимаешь?.. Проснулись в человеке дикие инстинкты — и убил. Ну, убил и — получай по заслугам.
— Сто тридцать седьмую?
— Конечно. Для нас с тобой, после этого циркуляра, главная опасность — не впасть в крайность и не выискивать то, чего нет, насильно... Будут случаи и по циркуляру, но будет и бытовщина... А мы с тобой не страховое общество «Саламандра»... Это я тебе говорю, как заместитель секретаря райкома. Петухов уехал в округ и сейчас — я... Ну, что у тебя с делом Никодимова? Не прекратил еще?
— Да н-нет, знаешь... О найденном трупе тебе Игорь сказал?
— Сказал. А дело все же подержи еще...
Через неделю из Корсаковской милиции пришла посылка с вещами. Несколько человек опознали в обрывках одежды, снятых с найденного трупа, костюм Никодимова. Тот самый, в котором он был в момент самоубийства.
Касательно язвы, корсаковские написали, что в связи с разложением трупа ничего установить невозможно. Такое же заключение дал местный врач.
Шли недели... Промелькнули июнь и июль. Дело Никодимова лежало в кучке «приостановленных». Впрочем, за это время в папку были подшиты две новых «бумажки»: извещение врача Абастуманского санатория о смерти больной Никодимовой и ответ начальника милиции 72 далекого уральского городка:
«...На ваше отношение №... от... сообщается, что родители покойного Никодимова Аркадия Ильича были в 1919 году арестованы колчаковцами и погибли. Дом Никодимовых сгорел. Родственников нет. Поэтому оставшиеся после самоубийства личные вещи Никодимова А. И. должны перейти в собственность государства».
О самоубийстве Аркадия Ильича в районе стали забывать. Появился в Святском новый секретарь президиума РИКа — демобилизованный командир...
С золотыми и алыми красками осенней листвы пришел к нам сентябрь. Был он в этом году совсем по-летнему теплый, солнечный и тихий.
— Из Тупицына мужик приехал,— сказал как-то Игорь.— Рассказывает: косачей видимо-невидимо! Сейчас косачи, знаете, какие? Уже совсем взрослые. Треснешь из ружья — стукается об землю, как пудовая гиря! И вообще, в такую погоду... Я даже не понимаю!..
И, по своему „обыкновению, взволнованно шмыгнул носом.
Я вздохнул. Мне тоже страсть как хотелось стрельнуть по взматеревшему косачишке.
— Так, товарищ секретарь... Значит: незаконченных дел больше двух норм, а мы будем развлекаться?.. А что скажет начальство?
— Начальство скажет вам спасибо,—заявил, появляясь в дверях, Дьяконов.— Собирайтесь в Тупицыно, деятели! Поедем вместе. Я тоже хочу поохотиться... Может быть, и перейду в вашу веру... Нате вам подарки.
Виктор Павлович положил на стол две коробки: одну с патронами к браунингу, другую — к смит-вессону, личному оружию моего секретаря.
— Ура! — заорал Игорь и вылетел из комнаты, на ходу крикнув: — Я за Гейшей! Где-то по селу шляется!
Виктор Павлович плотно прикрыл дверь и подсел ко мне.
— Ну, как у тебя дело Никодимова?
— Лежит...— пожал плечами я.
— Очень хорошо. Так вот, Гоша... Поедем брать убийцу Никодимова. Он залег в берлоге под Тупициным...
— Позволь, позволь... Ведь факт самоубийства — не оспорим! И труп... И одежда Никодимова... А-а-а! Ты раскопал пункт третий формулы о расследованиях самоубийств? Значит, было понуждение к самоубийству?
— Едем брать убийцу Никодимова. Зверь матерый и хорошо вооружен. Операцию нужно произвести тихо и незаметно. Участие милиции нежелательно. Нас будет четверо: ты, я, мой помощник Егоров и этот твой блажной охотник — секретарь... Словом, готовься. Выедем на трех ходках. Два моих, третий твой. Кучера не бери.
— Ничего не понимаю!
— И я, брат, пуд соли съел, пока разобрался... Ну, до утра. По холодку поедем, будто на охоту. Так и объяви по епархии... Да возьми в РУМе запасный револьвер. Патронов побольше. Да... пошли Желтовского в больницу. Пусть возьмет йода и бинт.
— Ух, какие страхи!
— Говорю: зверь не шуточный. Ну, будь здоров. До утра!
Тупицыно славится лесами. Тайги с сосняком и кедрачом там нет, но на десятки верст вокруг большого богатого села, служившего в свое время партизанским штабом, раскинулся березняк. Не тощее березовое редколесье, а частокол огромных столетних берез и осин, перемежающийся веселыми полянами-еланями и уходящий вдаль... Люблю такие леса: -здесь не то, что в мрачной тайге. Не пахнет прелью, и воздух чудесный, без вечной в тайге примеси гнили и сырости, и солнца вволю на еланях... Медовый аромат трав, цокотанье кузнечиков, красивые бабочки и ковры цветочные... Цветы, цветы — от края и до края еланки... Ходить в старых березовых лесах куда легче, чем в тайге. Нет провалов во мху, не загораживают охотничьи тропки колодины, валежины, не жжет лицо омерзительный таежный гнус, и можно не ожидать внезапной встречи с лохматым таежным хозяином, которого, если и срежешь второй или третьей пулей,— крепок, черт, гроза сибирской тайги на рану,— то после, до седьмого пота, намаешься с вывозкой туши из глухой чащи...
А если промахнешься — и, по-любительски, с ножом не свычен,— Михайла Иваныч легонько мазнет лапкой по голове от затылка и завернет на лицо неудачнику всю шевелюру, вместе с кожей. Встречал я таких оскальпированных, когда колобродил в Нарымской тайге, разыскивая банды после гражданской...
А здесь Михаил Иванович не живет. Не сподручно таежному лохмачу: шибко открыто все. На тридцать шагов видно. Опять же ягоды кустарниковой не столь густо, как в тайге, а землянику Мишка собирать не охотник.
Да и приберложиться зимой негде...
Игорь все это отлично знал и поэтому, когда Виктор Павлович, хитро подмигивая, сказал парню, что с косачами придется обождать, а будем брать медведя на берлоге — Игорь отвернулся в сторону и обиделся.
— Что я, маленький, что ли, товарищ Дьяконов! Берлога! Медведи летом в березняке не залегают...
— Залегают, Желтовский,— возразил Павлыч,— еще как залегают! Бывают такие особенные медведи...
Наши ходки стояли за околицей села, у кромки леса. Ночевка в Тупицынском сельсовете была беспокойной. Сквозь дремоту я слышал, как к Дьяконову являлись какие-то мужики, разговоры вполголоса переходили в шепот, потом приходили другие и тоже шептались с Виктором. Всю ночь хлопали двери и горела лампочка-семилинейка...
Теперь же пригревало солнышко и тянуло в сон. Но нужно было ждать углубившегося в лес Егорова, помощника Дьяконова. Он появился внезапно, выйдя из леса вместе с какой-то девицей...
— Ну, как? — спросил Дьяконов.
Егоров кивнул.
— Можно начинать...
Ну что ж... «Начнем, пожалуй»,— тихонько пропел Дьяконов и вдруг притянул к себе девушку, поцеловал ее.— Спасибо, Нюра!
Девушка почему-то заплакала.
— Не обмишультесь, Виктор Павлович! Тогда и мне не жить... И папане...
Дьяконов достал носовой платок и, вытирая на лице девушки слезы, ласково сказал:
— Ну, дождик пошел! Что ты, Нюра? Не нужно, милая. Все будет хорошо. Может быть, тебе его жалко?
— Сама бы удавила своими руками проклятого! — с ненавистью ответила девушка и пошла по дороге к селу.
Я смотрел на своего друга с удивлением. А Дьяконов, оглянув местность, уже совсем другим тоном приказывал:
— Товарищ Желтовский! Лошадей отведите за деревья! Вон туда. Сами встанете за этой березой, чтобы вас не было видно со стороны тропинки. Если в лесу поднимется стрельба и на тропинке появится человек в галифе и городских сапогах — бейте без предупреждения и постарайтесь свалить. Промахиваться нельзя! Понятно? Но без стрельбы в лесу — огонь ни в коем случае не открывать! Действуйте!
После этого Виктор Павлович взял с ходка наш охотничий топорик и стал зачем-то рубить березу. И где-то в лесу кто-то тоже стал рубить березу. Потом еще, в другом конце. И еще...
— Поехали мужики по дрова к зиме!— сказал Дьяконов, вогнал топор в ствол дерева и повернулся к нам. — Егоров! Веди!
Тропинка казалась бесконечной. Мы долго петляли между деревьев, потом спустились в овражек, поднялись на пригорок и остановились по знаку Егорова перед большим горелым пнем.
— Отсюда сто двадцать шагов,— шепнул Егоров.
Дьяконов махнул рукой вперед.
Вскоре мы вышли на обочину елани. Посредине поля ны чернела большая яма — погашенное огнище. Немного поодаль притулилась к огромной одинокой березе крошечная землянка — жилище углежога...
Была же такая профессия, нелепая сейчас — углежог! Была...
В каждой деревне — кузнечные горны. Горны требуют древесного угля. Самовары в каждой избе — тоже уголь нужен. И в городах разъезжают тележки и телеги, плотно набитые черными кулями, и резкие гортанные голоса будят сонную тишину заросших травой улочек: Э-э-э! Углей! Кому углей?
Вот и живут, тут и там, в березовой лесной глуши, заросшие волосом, прокопченные и сами черные, как уголь, одинокие лесовики из племени углежогов...
Кто они? Большей частью старики-бобыли... Но встречаются и сорокалетние бородачи-крепыши с плечами в три обхвата. Не случайно такой здоровяк уходит в медвежью жизнь... Торба с накопленными грехами гонит его сюда от возмездия...
Нелюдимы эти лохматые отшельники. Месяцами не встречаются они с деревенским людом, лишь на зиму перебираясь куда-нибудь на дальние заимки. А летом приезжают к ним прасолы-перекупщики. Привозят в землянки муку, соль, картофель, увозят уголь...
— Дверь открывается наружу,— кивнул Дьяконов в сторону землянки.— Ты, Гоша, встанешь за углом. Если мы не справимся и выскочит — бей в спину! Вообще, выскочит— значит нас с Егоровым уже нет. Не промахнись!
Обходим поляну, товарищи. Нужно зайти с тыла!
...Не запертая изнутри дверь с треском отлетела в сторону. В избушке глухо ударил выстрел, грозно грянуло:
— Не шевелись!
Со звоном рассыпалось стекло, послышалось падение тела, возня, крепкий мат. Я не выдержал и ринулся в полутьму...
Прижав лицом к земляному полу, чекисты держали кого-то. Человек хрипел и делал тщетные попытки сбросить с себя насевших. Дьяконов крикнул мне:
— В кармане ремни! Скорей!
Через несколько минут мы вынесли связанного на свет...
— Здоров бык!—-вытирая кровь с разбитого лица, сказал Егоров.— Ну и здоров!
— Еще бы!— отозвался Дьяконов.— Атлет-гиревик! Спортсмен. На студенческих играх всегда орал первое место... И плавает, как рыба. Гоша! Принеси, пожалуйста, воду: кажется, там в землянке есть бадейка с кружкой...
Я всмотрелся в лицо задержанного и прирос к месту от изумления. Передо мной лежал Никодимов! Похудевший, обросший и все же безусловно — он, Аркадий Ильич!
Пленника подтащили к землянке и посадили спиной к стене.
Он дернулся, пытаясь освободить руки, и чуть не свалился на бок. Егоров успокоительно бросил:
— Не трудись... Ремни сыромятные. Гужевые...
Дьяконов не спеша закурил, протянул портсигар мне, потом Егорову и нагнулся над нашим воскресшим покойником.
— Амба, поручик Рутковский! Не ожидали? Дать папироску?
— К черту!— сплюнув кровь, ответил захваченный. — Кто выдал? Нюрка?
— Да не все ли равно? Народ! Слышите топоры?.. А теперь: послушайте еще...
Дьяконов поднял с земли валявшийся перед входом в землянку черен поломанной лопаты и пять раз раздельно, с интервалами, стукнул по стволу березы. Топоры замолчали...
— Обложили, как волка!— хрипло засмеялся арестант.
Когда Егоров вынес из норы углежога наган и кольт и пленника напоили, он спокойно спросил:
— От радости в зобу дыханье сперло, Дьяконов?
— Ну, встречались птички и покрупнее... А вообще, конечно — ведь вы собирались и здесь громких дел натворить, но говоря уже о прошлом...
Да... Ремиз... Об одном жалею: не догадался я раньше тебя смарать!..
Это «блатное» словечко он произнес с особым вкусом, со смаком. Дьяконов передернул плечами.
— Хватит с вас и штабс-капитана Лихолетова...
Я, уже отчасти разобравшись в обстановке, вмешался в этот интересный разговор:
— Прошу снять с него брюки! Спустите галифе, товарищ Егоров!
Рутковский, извиваясь ужом, забился на земле, пытаясь ударить ногами Егорова. Тот укоризненно сказал:
— Ну что бесишься? Хватить тебя по башке рукояткой, что ли?
В паховой области этого человека был большой, округлой формы рубец — след от зажившей язвы...
— Ну хватит волынку тянуть! Расстреливайте и все тут! Я — русский офицер и умереть сумею!
— Никогда вы русским офицером не были, господни Рутковский!— отозвался Дьяконов.— На германскую вас не брали, как нужного жандармам студента-провокатора... А потом вы пошли к белым. И это было закономерным. Стали анненковским карателем, затем комендантом розановской контрразведки, произвели вас, студента-недоучку, в прапорщики, а за кровавый разгром в Соболевке наградили чином поручика...
— У вас неплохая информация!-—снова овладев собой, тоном похвалы сказал арестованный.— Откуда, если, конечно, не секрет?'
— Теперь уже не секрет... от подполковника Драницына...
Арестант отпрянул к стене так, что ударился головой.
— Драницына взяли? Драницын сдался живым?!
— Никто его не брал. Сам явился. Надоела волчья жизнь... И не бейтесь головой об стенку. Получается не эффектно — землянка...
— Кончайте! Никуда я отсюда не пойду!
— Да я бы с удовольствием, Рутковский!— невозмутимо ответил Дьяконов.— И мне и вам меньше хлопот.
Вас за одну только Соболевку нужно десять раз расстрелять! Помните, как вы сожгли школу, заперев туда больше сорока человек из семей красных партизан? А казнь коммуниста Селезнева? Помните Селезнева? Как вы, лично, жгли его головней, вырезали у него на груди звезду!.. А «экспедиция» в Норках? А расстрелы большевиков в контрразведке? Так я-то, я бы с довольствием.
Но не могу! Приказано доставить вас в край... Судить будут. Сейчас мы развяжем вам ноги и пойдем. Предупреждаю: за попытку ударить кого-нибудь из нас ногой в пах — пуля в ногу! Это — полумера! На большее я не уполномочен, но полумеры в моей власти. Уйти не удается. Если будете вести себя не корректно, привяжу вожжами к ходку и придется бежать за лошадью. Моцион на шестьдесят верст. Точно так же, как вы поступили с комиссаром Игнатьевым. Вспоминаете?
Рутковский посмотрел на Дьяконова с любопытством, сказал:
— А ведь с тебя, пожалуй, станется! Двух братьев твоих наши расстреляли... Черт с вами, развязывайте; Я хочу издохнуть сразу!
Потоптавшись немного, чтобы размять ноги, он пошел вперед спокойно и равнодушно, но, пройдя шагов с полсотни, обернулся.
— Все -равно я покончу самоубийством!
Тут и я не вытерпел.
— Вы хотите эпизод сделать хроническим, Никодимов-Рутковский, или как там вас еще? Вы не только подлец, но и трус!
Он ответил выспренне:
— Я — Нерон! Я — поэт!
— Никакой вы не поэт,— вмешался Дьяконов.— Стихи писала ваша жена, создававшая вам... районную славу. Любила она вас без памяти...
— Баба как баба!.. А меня вам по понять!
— Почему же? Мы не чужды искусства. Товарищ народный следователь, когда вы изволили утопиться, заявил сразу, что вы одухотворенная натура. Верно, следователь?..
Я рассвирепел.
— Долго мы будем лясы точить?!
Тут Егоров ткнул Нерона в бок стволом нагана и сказал-беззлобно:
— Шагай, шагай, гнида!..
Выражение лица Игоря, когда наше шествие вышло на его засаду, было, применяя литературный штамп, «не поддающимся описанию».
Егоров, сбросив узел с пожитками арестанта в повозку, подошел к Желтовскому и предупредил:
— Закрой рот, а то паут залетит!
— Садись сюда...
Виктор Павлович домовничал один. Жена с ребятишками ушла в гости.
Он подбросил дров в печку, подвинул к теплу два стула...
Ласковые дни побаловали недолго, и по возвращении в Святское на небо навалилась тяжелая осенняя хмарь, а в окна застучали холодные дожди...
— Самым трудным во всей этой истории был разговор со старухой-хозяйкой, к которой я ходил еще несколько раз. Полоумная бабка долго несла чушь, пока я не догадался применить вишневую наливку. После второй рюмки бабкины мозги прояснились и на горизонте замаячила фигура Нюрки...
— Той самой, что была в лесу?
— Той самой. Тогда она работала санитаркой в больнице, ходила к бывшему самоубийце стирать белье, мыть полы и помогала одинокому поэту скрашивать бытие другими доступными ей средствами. Короче говоря, Нюрка была любовницей Рутковского... Сомнения в отношении Никодимова начались у меня еще с прошлого года. Понимаешь, не подходил он как-то к нашим людям!.. Тип нетот. Не районного масштаба гусь!.. Так чего же занесло его к нам? Неужели такая даровитая личность не могла обосноваться где-нибудь... повыше, что ли? Проверил я тщательно анкету Никодимова. Сделал запросы, получил ответы... И тут сомнения одолели еще пуще. Понимаешь, по анкете, с девятнадцатого года все правда, а до восемнадцатого — туман и много липы... Сделал еще запрос — по месту жительства, на Урал...
— Я тоже писал...
— Знаю. Но тебя интересовали манатки, а меня — фигура...
— Гм!
— Наша фирма установила, что семья Никодимовых была большевистской. В колчаковщину старика расстреляли, мать умерла в тюрьме, а Аркадий Ильич, сын, был отправлен в глубь Сибири с одним из колчаковских «поездов смерти». Интересовался когда-нибудь этими поездами? Страшная была штука! Ну, вот. Наши разыскали дальних родственников Никодимовых, хорошо знавших эту семью. Послал я на Урал фотографию Аркадия Ильича. И на Алтай послал фотографию для предъявления бывшим партизанам отряда, в котором, по анкете, в гражданскую войну воевал Аркадий Ильич.
Вскоре пришел первый ответ: партизаны опознали покарточке своего бывшего помначштаба Аркадия Никодимова. Пять человек подтвердили: да, мол, это наш штабист. Пришел в отряд в августе или сентябре девятнадцатого измученным и оборванным. Заявил, что бежал из «эшелона смерти»... Как интеллигентный человек оказался очень полезным — вел всю документацию отряда, умел работать с картой. Неоднократно просился в бой и в разведку, но командир отряда не отпускал Никодимова от себя: берег... В разгром колчаковщины все же вырвался в разведку, вместе с одним товарищем и... не вернулся. Посчитали погибшим, но вскоре пришло от Никодимова письмо: сообщал, что вступил в регулярную Красную армию. Так, мол, сошлись, фронтовые дороги...
Казалось бы, все ясно: наш Аркадий Ильич — боевой партизан, заслуженный большевик-подпольщик и бывший красноармеец. Так ведь? Но почему же он, беспартийный, пишет липовые анкеты, ни словом нигде не оговорился о пребывании у колчаковцев в заключении, партизанский стаж указывает не с девятнадцатого, а с восемнадцатого года?
Уральцы молчали, а тут я получил одно сообщение по своей линии: явился в органы с повинной некий подполковник Драницын, бывший начальник второго отдела одного из колчаковских формирований. Оный Драницын заявил, что больше не хочет быть врагом советской власти, и в числе прочих откровений сообщил, что в нашем районе скрывается бывший контрразведчик Рутковский Николай Николаевич. Кем работает Рутковский и под какой фамилией живет, Драницын не знал... Кроме того, подполковник сказал, что в наши Палестины выбыл на днях еще некий штабс-капитан Лихолетов. В свое время был другом- Рутковского: надеялся встретиться с приятелем и просить у него материальной, так сказать, помощи.,.
Я немедля послал фотографию Никодимова для предъявления раскаявшемуся подполковнику и тут же получил письмо уральцев. Оба родственника, посмотрев карточку, категорически заявили: нет, это не наш Аркаша!
Таким образом, можно было сделать некоторые выводы. Но я медлил с арестом «Никодимова»: нужно было через него выследить и штабс-капитана, которого мои люди упорно не могли обнаружить. И вдруг — «Никодимов» утопился. Мой план полетел к черту! Понимаешь, Гоша, как обидно было?!
— Мне сейчас еще больше обидно: ты знал, кто такой Никодимов, и допустил, чтобы следствие пошло по ложному пути! Хорош друг!
— Видишь ли... дружба дружбой, а табачок врозь. Должен тебе сказать со всей откровенностью: первые дни я сам верил в самоубийство. Ничего удивительного — разве не мог, охваченный предчувствием нависшей над головой беды, Рутковский покончить со всем этим одним ударом? Примеры — были! Го, что наш «подшефный» перед «самоубийством» сильно переменился, это заметили все окружающие. Заметил и я. Даже побаивался: неужели допустил где-нибудь промашку? Такие матерые волки, живущие годами начеку, очень наблюдательны. Окончательно убедила меня в симуляции самоубийства марлевая повязка.
— Какая повязка? В следственном материале эта деталь не фигурирует.
— В твоем — нет. В моем — играет существенную роль. Марлевую повязку со следами сукровицы и сильным запахом керосина мои люди обнаружили в балагане на затопленном поле, в шести верстах отсюда, где состоялась тогда трогательная встреча старых друзей...
— Значит обнаруженный корсаковской милицией труп?..
— Штабс-капитана Лихолетова...
— Здорово! И тут ты мне ничего не сказал! Все же ты скотина, Виктор!
— Зря ругаешься, Все равно: то, что ты проделал, нужно было проделать по чисто юридическим соображениям. Будешь спорить?
— Нет, не буду.,. Ну, дальше?
— Дальше я вспомнил: в империалистическую и гражданскую войну солдаты, чтобы избавиться от фронта, наносили себе ранки и при помощи керосиновых повязок растравляли страшные язвы… Сперва врачи верили, что это «солдатская медицина». Ведь и посейчас в деревне керосин — «лекарствие».,. Но потом военно-полевые суды стали за керосин на ранках расстреливать... Я ведь старый солдат.,. А господин Рутковский в прошлом студент-медик... Вся эта вторая симуляция с «сифилисом» бесподобна по своей «искренней» простоте и лиричности. Не удивительно, что ты, как говорится,— «клюнул»!.. Ну, что ж дальше? Убив дружка и переодев труп в свое платье, Рутковский бросил покойника в воду. Вспомни: в те дни по реке густо шли бревна где-то разбитого плота. Они размолотили штабс-капитана так, что и родная мать не узнала бы. Все делалось с расчетом: попробуй, найди в груде человеческого мяса пулевую ранку или разбери черты лица!
После этого подшефный исчез, как провалился... Тем неприятнее мне было получить вскоре копию протокола допроса Драницына с перечислением всех дел нашего «Нерона», о которых я с ним кратко беседовал при аресте. А вслед за сим последовал мне выговор. Только об этом — помалкивай. Это для личного пользования. Я про сто так: чтобы тебе легче стало...
— Не совестно, Павлыч?
— Ладно, ладно! Знаю я, что такое профессиональное самолюбие! Ну-с, так вот: предупреждение всем нашим линейным органам фирма сделала, но и без того было ясно, что на железную дорогу Рутковский сейчас не полезет. Во-первых, требовалось переждать малую толику времени, пока все утихомирится, во-вторых, нужно было раздобыть денег. Оба, и Рутковский и Лихолетов, былиники, как церковные крысы. Значит, начнет искать временную берлогу. А где? В деревнях нельзя. Там секретаря РИКа чуть не каждый мужик знает... Следовательно, в лесу. Лето... «Каждый кустик ночевать пустит»... Усилил я наблюдение во всех прилесных селах и деревнях. И вот стали поступать донесения из Тупицыно: некая Нюрка, работавшая весной в районной больнице, а нынче проживающая с отцом и матерью в Тупицыно, что-то зачастила в лес... И наблюдатели приметили: грибов из леса не носит, а приносит... синяки. Уйдет нормально, а вернется: то глаз подбит, то губа заплыла, то руки поднять не может... Полюбилась мне эта Нюрка до ужасти. Организовал я ей «провожатых», и выследили брошенную углежогом землянку. Однажды ночью Нюрка исчезла из деревни. Родители, знавшие кое о чем, не беспокоились, бывали лесные ночевки и раньше, а барышня, очутившись в моем «палаццо», расплакалась и разоткровенничалась. Открылась тайна землянки. Выяснилось, что старый возлюбленный, обосновавшийся на лесной полянке, требовал от подружки организовать убийство и ограбление почтаря, ночевавшего во время наездов в Тупицыно, в доме Нюркиного папаши. Нюрка должна была «вызнать», когда у почтаря будет с собой более или менее крупная сумма денег, и сообщить возлюбленному. Роль наводчика Нюрке не нравилась. Нюрка отказалась. Рутковский сказал, что он скрывается «от растраты», и Нюрка требовала, чтобы дружок вышел из добровольного заключения, «объявился» и, отбыв срок наказания, женился на ней. Такая «программа максимум» отнюдь не входила в расчеты мерзавца, и Рутковский начал сожительницу лупцевать... Ну, если женщину, даже любящую, начинают бить чуть не ежедневно, она превращается в тигрицу...
— Скажи, Виктор Павлыч... Это правда, что твои братья расстреляны колчаковцами? — спросил я после паузы.— Ты ведь никому об этом не рассказывал.
— Правда... Но это к делу совершенно не относится...
— Нет, относится... Откуда Рутковский мог знать об этом? Вспомни-ка его слова у землянки...
— Черт возьми! А ведь правда! Откуда он мог знать?
— Твоя фамилия — настоящая?
— Самая распрадедовская.
— Кто подослал Рутковского к партизанам под видом Никодимова?
— Драницын. Он рассказал об этом подробно.
— А до этой провокаторской засылки кем Рутковский был в контрразведке?
— Сперва комендантом, потом, кажется, следователем...
— Не думаешь ли ты, что знакомство Рутковского с твоей фамилией более раннего происхождения, чем в Святском?
— Думаю, Гоша! Думаю! Сейчас — думаю! — вскочил со стула Дьяконов.— Верно, друг! Очень и очень возможно!
Помолчав, Дьяконов сказал угрюмо:
— Одного не могу понять... Что заставило его симулировать самоубийство? Почему он принял это решение? Импульс этот самый, черт его побери, мне нужен!.. Понимаешь? Все ломаю голову и не могу понять — где я промахнулся?.. Ничего другого здесь не могло быть — только мой промах...
— Нет, Павлыч,— ответил я,— нет. Тут другое...
— А что же?
— Штабс-капитан Лихолетов... Вот кто заставил нашего волка принять холодную ванну. Совсем забыл ты про эту интереснейшую фигуру, а в ней вся суть! Мне лично этот вопрос представляется так: Лихолетов, встретясь с Рутковским, стал шантажировать дружка, угрожал выдать... Объектом могли быть не только деньги, а выдача документов, устройство на работу, да мало ли что... Ведь Никодимов, как-никак,— член РИКа. У него в руках все дела, штампы, печати. Понимаешь?.. На этой почве Рутковский и пришиб бывшего соратника, а затем решил исчезнуть с наших горизонтов... Вот тебе и «импульс».
Дьяконов сидел ошеломленный...
— Знаешь что, дорогой товарищ... Ты все в одиночку, в одиночку, от меня бочком, в сторонку… «Функционалку», о которой так любил говорить Туляков, разводишь...
Дьяконов долго и от души смеялся.
— Ладно, Гоша. Спасибо за науку!..
Увы, он и в последующих делах, где сталкивались наши общие служебные интересы, все продолжал свое: «бочком, бочком, да в сторонку»...
Рутковского судили. Смерть не любит, когда с ней кокетничают. Она настигла волка.
Банда фельдшера Огонькова
За полгода до моего прибытия в Святское появилась в районе небольшая — человек шесть — конокрадская шайка. Хорошие кони, а может быть, и укрывательство сельчан долго делали шайку неуловимой. Летом двадцать седьмого года шайка промышляла исключительно лошадьми, но в двадцать восьмом лошадников потянуло на грабежи.
До убийства еще не доходило, однако не так уж редко в милиции стали появляться ограбленные — то продавец сельпо, ехавший с выручкой, то почтовик, то просто крестьянин, возвращавшийся с базара после продажи мясной туши.
«Методика» была всегда одинаковой." из придорожных зарослей на тракт выходил крестьянин-путник и просил проезжающего подвезти, Пo дороге, в путевых разговорах, выяснялось состояние гаманка или сумки хозяина упряжки, а затем, в зависимости от результатов дорожной беседы, следовали и практические результаты. Если полученные сведения были недостойными внимания шайки, «попутчик», еще не доезжая до деревни, сам говорил — тпр-ру!., соскакивал с телеги и исчезал в кустарнике.
В иных случаях попутчик просил возницу остановиться за нуждой, говорил лошади: «Ишь рассупонилась, холера!» — и на глазах ничего не понимавшего хозяина начинал коня распрягать, крикнув в придорожную чащу: «Айда, робята!». Пока хозяин хлопал глазами, из зарослей выезжали несколько вооруженных конников. Высокий, горбоносый человек с усами, закрученными по-старинному — «в стрелку», спешившись, подходил к оторопевшему неудачнику. Не с романтическим требованием: «Кошелек или жизнь», а говорил примерно так: «Не пугайся! Ты по-хорошему, и я по-хорошему. Выкладывай монету!» Если следовали просьбы и мольбы: «Помилуйте, граждане! Вить деньги-то казенные!» — горбоносый, послюнявив химический карандаш, писал на листке, вырванном из блокнота, расписку.
В столе начальника милиции Шаркунова уже скопилось несколько таких расписок. Они были краткими и, так сказать, типовыми: «Деньги принял за безответственное хранение. Огоньков».
Прочитав эти расписки, я пришел к выводу, что мы имеем дело с «интеллигентным» грабителем: в «документах» Огонькова, написанных мелким бисерным почерком, не было ни одной грамматической ошибки...
Райком и РИК забили тревогу. На специальном заседании крепко «записали» Шаркунову и уполномоченному угрозыска. Рикошетом попало Дьяконову. Мне, как человеку новому в районе, только поставили на вид «недостаточный контроль за милицией».
О том, что милиция подонечна следователю лишь подознанческой работе, я говорить не стал. Я пошутил:
— Надо бы уж, если на то пошло, и нарсудье записать!
Но товарищ Петухов строго вскинул глаза.
— Если все вы не умеете охранять покой и труд граждан, на кой черт все вы нужны? — и самокритично добавил: — И мы тоже.
Было введено конное патрулирование по дорогам, в деревнях созданы вооруженные партгруппы, усилено осведомление, но преступная компания продолжала свои дела.
— Куда уж вам! — безнадежно махнув рукой, сказал однажды Шаркунову товарищ Петухов.— Спасибо, что бандиты пока не убивают! Вас, вас — не убивают!
У огоньковцев нашлись подражатели.
Под осень двадцать восьмого года конокрадство приняло такие размеры, и не только у нас, но и по всей Сибири, что всполошилось краевое начальство. Милицейские аппараты в районах были усилены, в села выехали крупные специалисты-розыскники, была проведена замена конских паспортов и поголовная перерегистрация лошадей.
И конокрадство пошло на убыль. Сократилась «дорожная преступность» и у нас. Но... в угрозыск продолжали поступать юмористические расписки Огонькова. Он, словно насмехаясь над нашей бурной деятельностью, продолжал ревизовать тракты и проселки.
В конце сентября, когда уже валился на землю березовый лист, а дождевые лужи по утрам рассыпались под ногами стеклом, Игорь встретил меня сообщением:
— Ромка пришел...
— ?..
— Ну, Ромка-цыган. Кучер... Ну, который у Адама Ивановича...
— А-а-а! Где он, чертов сын?
— В конюшне сидит. Боится показаться вам...
— Давай его сюда!
Ромка, грязный и оборванный, прямо с порога повалился на колени.
— Подыхаю... Три дня не жрал... Прости, Христа ради! Возьми обратно!
— А хомуты?
— Отработаю! Вот те крест святой! Икона казанская троеручица! Землю есть буду!
— Тебя что — из табора выгнали?
— А с баро не поладили...
— У своих заворовался?
— А нет... цыганку не поделили...
— Гм! Что с тобой, чертова перечница, делать? Ведь весной снова удерешь да еще и обворуешь опять?
— А помилуй, отец!
Мы были, наверное, одногодки, но глаза Ромки смотрели на меня детски-преданно.
— Игорь! У тебя завтрак с собой есть?
Игорь отдал мне три бутерброда.
— Ешь, сын полей!
Ромка поднялся с коленок, схватил бутеророды и, повернувшись к нам спиной, стал жадно есть.
Гейша, лежавшая под столом секретаря камеры, поднялась, подошла к окну и, положив передние лапы на подоконник, посмотрела на цыгана пристально и серьезно. Ромка отделил ей кусок, но Гейша не притронулась к пище и отошла на прежнее место.
Ромка обернулся. По щекам его катились слезы...
Я взглянул на Игоря. И у этого глаза были влажными.
— А ты чего расчувствовался?
Игорь, шмыгая носом, смотрел в пол.
— Я же беспризорничал... Вы же знаете...
— Отставить мелодрамы! Роман! Садись сюда. Рассказывай все. И не ври.
Исповедь «блудного сына» оказалась очень интересной.
Я позвонил Дьяконову, вызвал Шаркунова и у входа в коридор приказал поставить милиционера.
— Чтобы ни одна душа, Шаркунов! Понятно?
А когда пришел Дьяконов, я сказал:
— Огоньков базируется на цыганский табор, что бродяжит на татарских землях, под Тупицыном... Все лошади идут для сбыта цыганам. Ну-ка, повтори все сначала, Роман...
— Тебя, дружище, обратно в табор примут? — угощая Ромку папиросой, спросил Виктор Павлович.
— Голого — выгонят... А со «скамейкой» хорошей возьмет баро... Простит.
— Так что ж ты не украл? Мало лошадей, что ли?
— А не хочу воровать! — отрубил цыган. Хватит!
— Что же ты хочешь?
— Примите в милицию... Чтобы мне провалиться, чтобы язык отсох!
— Ты бы уж сразу в прокуроры просился! — съязвил повеселевший Игорь.— Ишь чего захотел!
Дьяконов обернулся к парню.
— Слушай, Желтовский! Иди сейчас ко мне на квартиру и скажи жене, чтобы срочно приготовила обед и прислала сюда с ребятишками. Крой!
После ухода Игоря я спросил Шаркунова:
— У тебя сейчас бесхозные лошади есть? Хорошие?
Шаркунов взглянул на меня одним глазом с удивлением.
— А ведь верно, а?!
Так родилась идея.
А результаты ее претворения в жизнь сказались уже через десять дней: наконец-то состоялась первая встреча шаркуновских конников с огоньковцами. В том самом лесу, откуда был извлечен затворник Рутковский. Загрохотали винтовки, сбивая сучья, затинькали пули, громом ударили по лесу три бомбы...
Но бой не стал решающим. Огоньков поджег высокую сухую траву и ушел, оставив на месте одного своего убитым и двух лошадей, помеченных милицейскими пулями.
Бандиты подстрелили коня самого начальника милиции и легко ранили шаркуновского помощника.
Но эта встреча изменила все. Кокетничавшая грабительско-конокрадская шайка превратилась в вооруженную банду.
Еще через неделю Шаркунов получил письмо. Оно было написано все тем же изящным женским почерком.
«Здравствуй, кривой! Спасибо за угощение. Только зря ты мою компанию так отпотчевал. Крови между нами не было, а было состязание. Теперь между нами кровь. Своего тебе я не прощу. Ведь ухлопать тебя я мог бы десять раз. Но не трогал. Слава о тебе в районе хорошая. Мужиков не обижаешь, белых бил. И я белых бил. Я бы побаловался и ушел сам, по-хорошему. Теперь не уйду, пока трех ваших для начала не подберу. А там видно будет, не взыщи, кривой».
В конце письма была приписка, прочитав которую
Шаркунов пришел в ярость:
«Поклон твоей жене, Анне Ефимовне. Она у тебя ласковая, обходительная, разговорчивая. Летом встретились мы на станции. Я ее довез на своем тарантасе. Много она, для первого знакомства, мне о твоих делах доложила: и сколько у тебя милиционеров, и какой храбрый, а который трусоватый, и кто подвержен выпивке, и сколько лошадей, и что ты против Огонькова, проклятого, замышляешь. Таким тружеником обрисовала, что мне прямо жаль стало — как тебя, израненного да кривого, на такую веселую службу хватает? Кланяйся Анне Ефимовне, а с тобой еще повидаемся, Огоньков Федор»,
Это уж, действительно, переходило всякие пределы.
Шаркунов рвал и метал.
Прочитав письмо, я вызвал жену Шаркунова и официально допросил «в качестве подозреваемой». Она, узнав истину, плакала и повторяла: «Боже мой! Такой милый, предупредительный, интеллигентный молодой человек! Кто бы мог подумать! Отрекомендовался так культурно. Говорит — я уполномоченный кооперации из округа, пожалуйста, гражданка, довезу почти до Святского в своем экипаже. Мой-то не догадался даже лошадь за мной на станцию послать, хотя и то верно, что я, когда от мамы из Омска возвращалась, телеграмму уже с дороги дала… Опоздала телеграмма, а тут — попутчик. Такой культурный, вежливый и даже очень воспитанный».
На другой день после допроса Анна Ефимовна спешно выехала снова погостить к маме в Омск. Когда она усаживалась в милицейский ходок, я заметил, что лицо ее опухло от слез, а правый глаз перевязан платочком и прикрыт цветастой шалью...
Отправив супругу, Шаркунов вошел ко мне в камеру нетвердыми шагами. От него явственно попахивало. Сев к столу, достал из коробки папиросу, но, повертев в пальцах, не закуривая смял и выбросил.
Сказал:
— Теперь мне с ним на земле места не хватит... Вот так, товарищ следователь.
И ушел, звеня огромными драгунскими шпорами.
...Шаркунов с оперативной группой надолго выехал в район...
В этот раз операция кончилась полным разгромом огоньковцев. Настигнув банду на небольшой заимке, где Огоньков устроил дележку с цыганскими главарями, Шаркунов окружил населье плотным кольцом винтовок.
Из девяти бандитов семь остались на месте. Попутно пристрелили пустившего в ход двустволку цыганского баро и выгнали из района весь табор.
Банда прекратила существование.
В районе наступило затишье: кончились дорожные ревизии и юмористические расписки. Но Дьяконов, узнав о разгроме банды, сомнительно покачал головой, а легко раненный в перестрелке Шаркунов ходил мрачный: среди убитых Огонькова не оказалось.
Бесследно исчез также наш Ромка. Цыгане утверждали, что Ромки ие было ни в таборе, ни в банде…
Вскоре выпал снег и потянулись серенькие ноябрьские дни с вялыми снегопадами, их сменил морозный декабрь.
Деревни постепенно впадали в зимнюю спячку, и в райцентре наступила тишина, оживляемая лишь мелкими происшествиями. Тут всполошился товарищ Петухов и бросил лозунг: «Зима — время политграмоты».
Кроме литературных занятий, для райпартактива были учреждены обязательные кружки политграмоты. В это резиновое слово товарищ Петухов ухитрился влить столько содержания, что сейчас, спустя тридцать лет, диву даешься: какие же крепкие нужно было иметь мозги, чтобы выдержать невообразимую петуховскую смесь из Марксова «Капитала», текущей политики, Кантова «дуализма» и христианской философии Гегеля...
Вскоре районные «деятели» озлились и пожаловались в край. Из крайкома прибыл инструктор, вдребезги разнес всю петуховскую «программу максимум» и в конце своего выступления на бюро кратко сформулировал тезисы политучебы:
— Ленин. Экономические и идеологические основания для переустройства деревни. Правая оппозиция. Ленин.
— Ну, это нам — запросто! — оптимистично заявил товарищ Петухов.— Разобьем правых в пух!
— Разгромили атаманов, разогнали воевод!..— подалреплику молчавший до сего Дьяконов.
Приезжий инструктор осведомился:
— А у вас в районе правые есть?
— Выявим,— бодро ответил Петухов.— Выявим и — того, разделаем под орех! Впрочем, думаю, у нас правых вообще не должно быть!
И с мест закричали:
— Нет у нас правых!
— Тут все партизаны!
— Откуда среди нас оппозиция?!
Дьяконов вдруг поинтересовался у заврайзема:
— Слушай, Косых! Ты на днях выдал семь ссуд. Кому?
— Не помню...
— Зато я помню. Афиногенову, Темрюку, Куркову, Русакову, Неверовскому, Низаметдинову, Дремову. Так? Что молчишь? И все они — середняки. А Неверовский — крепкий середняк.
— Неверовский — боевой партизан! — со злом отозвался заврайзем.— Трижды ранен! Орден Красного Знамени имеет!
— И еще двух батраков... Тоже забыл?
— Я не один решал! Крайзо утвердило!
— Правильно! Все верно! — подтвердил Виктор Павлович и обратился к инструктору: — Двум беднякам ссуду не выдали. Отказали. Как это называется, товарищ?
— Правый уклон на практике,— добродушно сказал инструктор.— А вы искать собираетесь, товарищ Петухов!
Петухов постучал по столу карандашом.
— Поступило предложение: создать комиссию для проверки всей деятельности нашего земельного отдела! Предлагаю следующих товарищей в комиссию...
— Вот она, политучеба-то, как обернулась! — сказал Шаркунов, когда я зашел к нему дня через два вечером на квартиру почаевничать.— Занятно!
Шаркунов прилаживал на стене большую красочную олеографию в застекленной рамке. По зимней лесной дороге мчится ошалевшая от страха тройка. Возница неистово нахлестывает лошадей с выпученными глазами, а седоки отстреливаются из револьверов от наседающей волчьей стаи.
— Нравится? — спрыгнув с табуретки, спросил Шаркунов.
— Хорошо сделано! Хотя и неправдоподобно.
— Почему неправдоподобно? Бывает всякое...
В этот момент из кухни послышалось хрюканье поросенка. Зная спартанский образ жизни Шаркунова, я удивился:
— Ты что это, Василий, стал живностью оозаводиться?
— Да нет!.. Вчера пришел ко мне этот наш... «правоуклонист» Косых и припер поросенка. Говорит, ему дружки из района привезли, когда не было дома, и оставили жене. Возьми, говорит, Шаркунов, куда хочешь, а то скажут — не только «правый», а еще и взяточник!.. Мне, говорит, это сейчас совсем ни к чему. Всю свою скотину порешил и мясо сдал в заготовки, а деньги внес в райфо, в доход государства. Но поросенка этого жалко. Маленький, говорит...
— А ты что?
— Ну акт составлять я не стал. Вот выберусь в район — отдам кому-нибудь из бедняков...
У меня мелькнула мысль, вызванная страшной картинкой.
— Знаешь что? Сейчас ночи лунные — давай съездим на волков с этим поросенком? Волков нынче опять прорва! Говорят, с поросенком — очень добычливо…
Охота была организована следующей ночью по всем правилам, предусмотренным охотничьими справочниками.
Налицо был крепкий мороз, ночь, озаренная призрачным зеленоватым светом полнолуния, широкая кошева, запряженная парой могучих лошадей, три двустволки, заряженные картечью, «потаск» — кулек, набитый свиным навозом и привязанный к кошеве на длинной веревке, и главное действующее лицо — поросенок в мешке. Не хватало только малозначительной детали: волков.
Мы носились по разным дорогам всю ночь, поочередно правя лошадьми. Драли поросенка за уши, щипали, дергали за хвостик и даже покалывали ножиком. Свиненок орал на всю округу истошным голосом, но волки так и не появились...
Под утро мы вернулись домой и, вытряхнув главное действующее лицо охоты из мешка, сокрушенно переглянулись: поросенок был сильно поморожен...
— Придется есть...— вздохнув, сказал Шаркунов.
— Тем более, завтра тридцать первое декабря — Новый год,— поддержал его Дьяконов.
— Я всегда считал, что жареный поросенок гораздо вкуснее живого, сырого,— авторитетно высказал свое мнение Игорь.
В ночь на первое января тысяча девятьсот двадцать девятого года, когда мы собрались в квартире Шаркунова, вошел товарищ Петухов.
Его усадили на почетное место и рассказали трагическую историю безвременной гибели нашего соратника поволчьей охоте.
— Так-то вы разрешаете проблему животноводства в районе! — укоризненно посмотрел на нас секретарь райкома.— А в райзо сегодня вывесили новый плакат: «Свинья — крестьянская копилка»! Эх, недальновидные люди! Вы, хотя бы, деньги в доход государства за этого несчастного внесли...
— Уже! — с готовностью откликнулись мы.— А как же, нечто мы без понятия?
— Откуда вам отрезать, товарищ Петухов? — любезно спросила наша хозяйка.— Ребрышка или окорочек?
— Подождите минутку. Дайте мне стакан водки, и я сперва сообщу вам не очень потрясающее известие...
Выпив водку залпом, товарищ Петухов продолжил:
— Был я в крайкоме... Обозвали «краснобаем» и «начетчиком». Наверное, к весне снимут... Так что можете резать от шеины.
Но ему отрезали все-таки окорочек.
Мы заводили граммофон, пели сами, шутили и смеялись, и не было в том ничего предосудительного, но в шесть часов утра зазвонил телефон и лакированный ящик прохрипел в ухо Дьяконову:
— В Воскресенске сгорел новый маслозавод. Следы поджога. Сторож убит топором...
— Мне этот поросенок на всю жизнь колом в горле станет! — застегивая полушубок, бросил Дьяконов.— Притупление бдительности...
— Брось! — возразил Шаркунов.— Везде была усилена охрана. В Воскресенку я накануне послал в помощь участковому еще двух человек.
— Ну, значит, и они тоже... ели поросенка! Давай команду запрягать!
Так пришел в наш район год тысяча девятьсот двадцать девятый...
...Игорь нумеровал очередное «Дело» и пел под нос тихонько:
Ты ли, я ли?
Не вон та ли?
Не вон ентакая?
На седьмой версте мотали,
— переентакая?
И снова:
Ты ли, я ли?
Я похвалил:
— Очень мелодично и содержательно! Сам придумал?
— Нет. Вот здесь напечатано...
И передал мне подшивку новосибирского журнала «Настоящее». Я перелистал журнальные страницы, прочитал ничего не говорящую подпись редактора «А. Курс».
— Так-с... И нравится тебе «курс» этого журнала?
— Рукавишников отобрал у учеников школы крестьянской молодежи...
— Сжечь надо, Игорек!
— Сейчас затоплю печку...
И снова начал:
— Ты ли, я ли... Тьфу, зараза! Привязалась, как се
мечки!
Тут в мою камеру вошел без стука громадный человечина, лет сорока, с широким лицом, русыми усами щеткой и темными глазами. Колючими, щупающими...
Он осмотрел комнату, подошел к стене, на которой висел давно прибитый Игорем плакат, изображавший сдобного, румяного кулака в синей поддевке. Кулак вы жимал томатный сок из тощего мужичка с лукошком в руке.
— Дезориентация! — густо сказал посетитель, содрал плакат со стены и, порвав на четыре части, выбросил в открытое окно.
Потом подошел ко мне и протянул руку. Два пальца на руке не сгибались.
— Лыков! Новый секретарь райкома... А это — твой парень? Комсомолец? Воспитываешь смену? А подходит? На деле проверял?
Он сыпал вопросами, не ожидая ответов.
— У тебя сейчас допросов нет? Сколько дел в производстве? Много арестованных? А в милиции? С гепеушником, говорят, дружишь? Всерьез или дипломатничаете? На каком курсе учишься? Когда экзамены? Впрочем, об этом после, а сейчас — пойдем! И ты, секретарь, пойдешь с нами...
— Куда, товарищ Лыков? — спросил я.
— К твоему дружку. Потолкуем. Я сегодня хочу вам кое-что рассказать... кое о чем поспрашивать... Пошли, браточки!
В кабинете Дьяконова, вместе с хозяином, сидел народный судья. Новый секретарь райкома грузно утвердился за вторым свободным столом.
— Не секретно. Не конфиденциально. Для общего сведения коммунистов и беспартийных большевиков. Разговор — о кулаке... В театре бывали? Я в Питере каждое воскресенье ходил. Очень поучительно! А теперь слушайте меня: современный кулак — это артист высокой пробы! Перевоплощенец-оборотень. Пока его не трогают — благородный отец и резонер. Когда давнут — «злодей». Помните, что Ленин о кулаке деревенском писал? Но когда Ильич писал, распознать кулака было проще. В те времена кулак деревенский до актерских амплуа еще не спускался, а на режиссерских вершинах пребывал. Потом в революцию его прикладом военного коммунизма с режиссерских высот спихнули. В гражданскую войну — еще добавили, и тут кулак понял, что в актерах ему способнее. Вообще, кулак — человек понятливый. Пришел нэп. Легализовали кулака, нашлись прямые радетели, вроде нашего преподобного «первого теоретика» Николая Ивановича, но кулак снова в режиссеры не полез. Говорю — он сейчас на второстепенных амплуа: от «резонера» до «простака». А сущность — преподлейшая, все та же... звериная... И не в земотдельской статистике эта сущность, не в финотдельских патентах, не в регистрациях батрачкомов, а в умении приспосабливаться к жизни, к обстоятельствам. Вот вам примеры...
Когда секретарь райкома ушел, Дьяконов сказал:
— Не ново. Враг всегда перекрашивается.
Но судья Иванов возразил:
— Ново то, что нам впервые сейчас об этом рассказали. Считаю полезным... А, следователь?
— Рабочий класс пришел в деревню,— заметил я,— вот это ново. Вот это интересно. Мы тут уже, чего греха таить, стали думать штампами: если лишен избирательных прав — кулак. А он не лишен, быть может, а кулак… Вот в чем главное... Помните процесс «середняка» Томилова?..
Судили тогда вместе с прямыми поджигателями организатора пожара маслозавода в селе Воскресенском — хилого шестидесятилетнего старичка, подслеповатого и убогого. Осанистый адвокат из «бывших», воздев длань, вопиял: «У нас нет никакого основания причислять моего подзащитного к кулакам! В обвинительном заключении написано, что мой подзащитный имел пять батраков. Это тенденциозность следователя и несомненное попустительство прокурора! Помилуйте, какие это батраки?! Иван и Петр — усыновлены. Мария и Фекла — их невесты, следовательно, тоже члены семьи, живущие в доме моего подзащитного, а пятнадцатилетний Николай — дальний родственник. О каких батраках может идти речь? Тем более, что и в райземотделе мой подзащитный числится «крепким середняком», а не кулаком. Вот справка, прошу ее приобщить к делу...»
Вспоминая теперь установленную тогда каким-то мудрецом тонкую градацию — «маломощный середняк», просто — «середняк» и «крепкий середняк», я думаю: «Ох, и трудно же было разобраться в этих социальных «нюансах»!..»
Но как ни сбивали с толку партуполномоченных по коллективизации «социологи» из земотделов, началось наступление на кулака...
Бурлит село... Скачут по проселкам нарочные с донесениями деревень и обратно — нарочные РИКа: пылят райкомовские тарантасы; тянутся на глухие заимки кулацкие подводы, увозя «в ухоронку» неправедно нажитое добро; едут на ссыпные пункты обозники с зерном «твердозаданцев»...
С вечера до утра заседают в РИКе, и всю ночь горит лампа-молния в кабинете нового секретаря райкома, двадцатитысячника Лыкова.
Я сдружился с Лыковым. Выяснилось, что он — бывший матрос. И я бывший матрос. Иногда Семен Александрович ночью заходит ко мне на квартиру. Делает не сколько «рейсов» по комнате...
— Дай чего-нибудь пожевать, следователь... Забыл, что не завтракал и не ужинал...
Поев, Лыков говорит, зевая:
— Ну, пойдем...
— Как пойдем? Я вздремнуть хочу! И ты ложись вон на ту койку.
— Некогда... Я тебе, народный, еще десяток бумажек подбросил...
— Ух и въедливый ты, Александрыч! Первый раз такого секретаря встречаю!..
Мы идем к Лыкову.
На его столе грудками лежат бумаги. Одну из грудок он подвигает мне.
— Твои... прочитай сейчас...
Подавляющее большинство — жалобы твердозаданцев на «беззаконные» действия бедноты и сельсоветов, а кому же и следить за «попранной» законностью, как не юстиции!
Письмо священника.
«Церковь отделена от государства,— Пишет смиренный иерей, державший батрака и батрачку и засевавший огромную площадь земли,— укажите закон, по которому можно меня облагать. Буду жаловаться товарищу Калинину».
— Ну, что скажешь, наркомюст? Мне про него рассказывали — великий законник! Голой рукой не возьмешь!
И вправду: церковь отделена!
— Церковь отделена, а батюшка-то нет. Не отделен.
Подданный РСФСР... Вот если бы французский или, скажем, немецкий. А то наш.
— А если его того — на высылку?
— Это уж решайте сами с общественностью.
— А юридически?
— Вполне. А политически? Наша деревня напитана религией, как губка... Это тебе не Питер. Да и там, ты сам рассказывал, приходится тралить осторожно...
— Читай дальше.
— «Я красный партизан и имею орден. Мне дали государственную ссуду на обзаведение скотом. По какому праву меня зачислили в кулаки?»
— А с этим как? Я проверил: кулачина по всей форме!
Мельник, крупорушечник, каждый год — сезонные батраки! Вы его тут подкармливали... И вообще — переронеденец! Я с ним лично говорил. Прямая сволочь! А кто виноват? Мы виноваты!
— Не мы, а правоуклонисты! Косыхи всякие! Еще и еще поговорить! Попытаться убедить, чтобы выполнил твердое задание и все хозяйство сдал в колхоз.
— А если — бесполезно?
— Лишить избирательных прав. После лишения отобрать орден по суду.
— Вероятно, так и сделаем...
Большие восьмигранные часы с французской надписью на циферблате «Ле руа. Пари» бьют четыре раза. Глаза мои слипаются. Я забираю стопку писем и встаю.
— Хоть на бюро ставь — больше не могу! Которая ночь!
— Хлипкий вы народ. Распустились в деревне! — тихонько смеется Лыков.— Иди сюда: смотри.
Он открывает дверь в соседнюю комнату, стараясь не скрипеть.
В комнате разостланы несколько тулупов и вповалку спят какие-то люди.
— Рукавишников,— шепчет Лыков,— Афиногенов, Моторин... Я им дал два часа тридцать минут. А домой не пустил... Знаешь что? Давай-ка и ты... приляг здесь, а? Как в подвахте или в караульном помещении… Не хочешь? Слабак!
Потом, притворив дверь и перейдя в свой кабинет, говорит уже громко:
— Время-то какое, следователь! В сто тысяч лет один раз такое время бывает! Вот пройдут годы, и будущие парткомы, будущие коммунисты люди большой образованности и душевности — зачтут нам эти ночи во славу и бессмертие!
В его словах нет патетики. Он угрюмо смотрит в черный прямоугольник окна... С окон сняты занавески и шторы. Лыков распорядился. Не любит. Уважает, чтобы побольше солнца, воздуха.
— Значит, идешь к себе?
И безразличным тоном бросает вслед:
— Ровно в восемь — бюро...
По темному двору райкома шагает милиционер с винтовкой наперевес.
И у дома райисполкома — милиционер с винтовкои наперевес.
А на крыльце РАО сидит сам Шаркунов.
— Не спится, Василий?
— Кой черт не спится?! Спать хочу как из ружья. Вот и вышел проветриться... Сейчас должен участковый из Тихоновки подъехать.
Мой стол тоже завален корреспонденцией. Игорь спит на полу камеры в роскошной позе гоголевского запорожца. Смит-вессон вынут из кобуры и засунут под пояс гимнастерки. Подходи и бери. Я подошел и взял.
Игорь вскочил ошалело.
— М-ма...
— Маму?
— Да нет! — конфузится мой секретарь.— Будто я… будто вы... на охоте и я...
— Пойди к колодцу и умойся... На, спрячь свою пушку.
Вся корреспонденция заботливо отсортирована Игорем.
Что ж, и здесь начнем с жалоб.
«...Вы — народный следователь и блюститель закона. Прошу вас разъяснить: какой статьей Конституции предусмотрены колхозы? Какой закон наделил их правом на грабеж? Вы понимаете, что, потакая незаконным действиям, дискредитируете самую идею государственности?».
Письмо грамотное, юридически аргументированное и принадлежит истинному интеллигентному врагу, забывшему подписаться. В корзину!
…В окно вползает рассвет... Вот тебе и на! Уже совсем светло! Сколько же времени? Наш «судебный будильник», как называет Игорь, засиженный мухами, неимоверно врущий измерительный прибор с надписью «Юнганс», показывает семь. Еще рано. Где же Игорь? Как я не заметил, что он ушел... Черт возьми — неужели задремал?
Телефон окончательно встряхивает мысли.
— Что ж, тебе особое приглашение с золотым обрезом?
Лыков... Опоздание на бюро у Лыкова — смертный грех...
У этого секретаря райкома необычная манера делать доклады. Он не стоит за столом, а ходит по комнате, заложив руки за спину, внезапно сам прерывает себя и, подойдя к какому-либо члену бюро, спрашивает:
— А ты как думаешь по этому постановлению, Рукавишников?
Наверное, эта манера от подполья. Я где-то уж видел картину, изображавшую заседание подпольного комитета. Там такое же, а Лыков — большевик с дореволюционным стажем и привлекался по делу о Ревельском восстании матросов.
— Так вот, товарищи: на данном этапе враг будет жать на законность. Будет стараться убедить массу в том, что революция, которую мы сейчас проводим, противозаконна, что это произвол местных властей. А там, где «беззаконие», развязывается сопротивление этих самых… ревнителей законности. Сперва они будут искать юридические лазейки. В Октябре нам со всех сторон орали: «Революция против революции?!» Это же, дескать, беззаконие! И объявили нас, большевиков, врагами закона. Ну, сами знаете. А потом стали защищать свой «революционный закон» пулеметами. Предвижу, что и здесь так же будет. Вот нам и нужно одновременно подготовиться к активному сопротивлению и, в то же время, ломать пассивное. В этом отношении большую роль я отвожу следователю и судье. Они должны дать каждому нашему уполномоченному по коллективизации тезисы о... А ты, Виктор Павлыч, как думаешь?
У Дьяконова вид загнанной лошади. Хоть пар и не идет, но щеки ввалились и грудь вздымается.
— Я так думаю,— встает чекист.— Я так думаю, что мы опоздали с «тезисами»... Я сейчас из западного угла приехал. На Вороновой заимке обнаружили изуродованный труп председателя Тропининского совета Любимова... Руки связаны заячьей проволокой, живот распорот, кишки выброшены, и в полость насыпана пшеница.
А к груди подковным гвоздем бумажка прибита. Написано кровью. «Жри».
С бюро мы возвращаемся вместе. По дороге пристал Желтовский.
— Вы слышали о Любимове?! — шмыгает носом, волнуется Игорь.
Дьяконов бормочет себе под нос:
— «Тезисы»! «Законность»! Война! Не на живот, а на смерть — война! Расстреливать нужно! Прямо — отводить за поскотину и расстреливать!
Игорь поддерживает:
— Да, да! Прямо на месте расстреливать — и всё тут! Беспощадно! За поскотиной!
— Вы что ерунду болтаете, граждане?!
— Почему ерунду? — возмущается Игорь.
— Сами знаем, что ерунду! А ты не мешай. Уж нельзя людям и подумать вслух! Верно, Желтовский? Идемте ко мне. Покажу кое-что...
Жена Виктора принесла чай. Крепкий, сладкий, чуть забеленный молоком. Дьяконов любит такой чай. «Киргизский». И я очень люблю. После бессонных ночей здорово бодрит...
— И тем не менее,— помешивая ложечкой сахар в стакане, продолжает свои мысли Дьяконов,— тем не менее Лыков прав. Под наступление — юридический базис нужен. Не девятнадцатый год! И еще — выправлять положение. Загибают кое-где... Усердие не по разуму. Был я в Крещение. Вижу — в кутузке сидит арестованный мужик. Выяснил — взаправдашний кулак. За что, спрашиваю, посадили? Отвечает: категорически-де отказался вывозить хлеб... И четыре дня сидит... А в районе только три лица имеют права ареста: ты, я да Шаркунов с твоей санкции. Нельзя позволять таких фокусов.
— Освободил этого хлюста?
— Конечно, освободил. Хлеб он все же вывез... На-ка вот, читай...
Уже забытый бисерный женский почерк на листке тетрадки... «Полиции, юстиции, жандармерии. Я прибыл. Командующий крестьянской армией Огоньков Федор».
«Командарм Огоньков»!
Меня разбирает смех, но Дьяконов смотрит с укором.
Не смейся. Такой прохвост, как этот конокрад, — умный, грамотный, смелый — в мутной воде может больших рыб нахватать. Ты обрати внимание: это не блатное кокетство, а самая настоящая политика. Знаешь, что из себя представляет Огоньков?
— Бандит, ожидающий пули...
Виктор Павлович поморщился...
— Если бы это Шаркунов сказал! Огоньков — бывший черноморский матрос — анархист. Был в отряде Щуся. Потом перешел к нам. За грабежи при взятии Екатеринослава был арестован и предан суду Ревтрибунала, но бежал из-под стражи и исчез... Только недавно фирме удалось установить, что при Колчаке был комроты в партизанском отряде Рогово-Новоселова... Слыхал об этой сибирской махновщине? Сперва били белых, а потом стали грабить кого попало, направо и налево, и их пришлось ликвидировать... При нэпе, под чужой фамилией, окончил фельдшерскую школу — своих раненых лечит сам. Вот что такое Огоньков!.. Ох, чует мое сердце — теперь он развернется по-новому!
Еще прошли месяцы... За окном камеры плакало небо, дребезжало от порывов ветра плохо примазанное стекло, где-то хлопали ставни и...
Я вернулся из района и мысленно подвел итоги...
«Производственный минимум следователя» — восемь дел — выполнен, и каких дел!
Три кулацких сынка, переодетые в вывернутые наизнанку полушубки, оглушили сторожа ссыпного пункта, связали и выбросили старика в ров, а потом выворотили пробой с дверей зернохранилища и подожгли зерно... На «деле», сверху, Игорь каллиграфически вывел: «Арестантское».
В только что созданном колхозе в одну ночь пали семь лошадей и одиннадцать коров. Старший пастух и конюх исчезли. Впрочем, ненадолго. В уголке дела тоже: «Арестантское».
Стальным ломом кто-то разнес на куски все оборудование еще одного маслозавода... Очень бы хотелось украсить игоревской пометкой правый уголок «дела», но пока что там мой синий карандаш: «Розыск».
Пять «дел» о поджогах изб сельсоветчиков и активистов из бедноты. Остались люди без крова, и мало толку, что в окружном домзаке коротают свои последние дни семеро поджигателей.
Сколько их еще по районам!
Поздно ночью снова пришел ко мне Лыков и снова попросил:
— Есть чего-нибудь пожевать? Худо холостяку... Ну, какие у тебя новости?
— Скверные. Сплошь контрреволюционные преступления... У меня такое впечатление, что мы накануне большой стычки...
— Восстание, думаешь?
— Да! Думаю.
— Чепуха! Восстание — явление массовое. А масса с нами.
— Как московские дела, товарищ секретарь?
— Левые сфабриковали новую «программу»: «Сплошная коллективизация в кратчайший срок». На местах кое где слушают и портят все дело... Вчера выгнал в край одного пижона. Приехал с мандатом округа. Апломб, портфель, золотые часы, два никелированных револьвера — и вел себя, как завоеватель... Александр Македонский! К сожалению, в двух деревнях успел напустить тумана. Такое молол, что и не поймешь, где Троцкий, где Бухарин, где Рыков! «Кто не пойдет в колхоз враг советской власти». Понимаешь? Итак атмосфера как в топке крейсера! «Кулака,— заявил,— надо определять не по числу скота и не но наличию батраков, хотя бы и укрытых от учета, а по психике...» Психолог нашелся!
— Ну и что с ним?
— Что! Дали мы, конечно, отпор. Отобрали партбилет — с восемнадцатого года, сукин кот! Дьяконов его обезоружил и предложил в трехчасовой срок убраться из района. Послали письмо в краевой комитет. Уехал… А где гарантия, что покается и в другой район не пошлют? Они каяться умеют! Ну, пойдем!
— Опять «пойдем»? Ведь третий час ночи!
— Вот, вот, самое время... К пяти часам в район выедут четыре партгруппы.
— Да в чем дело?
— Увидишь и услышишь... У меня нарочный из Покровки сидит.
В райкоме дым столбом от папирос и цигарок... Кабинет Лыкова и приемная забиты вооруженными коммунистами, комсомольцами. Есть и беспартийные — из районного актива…
Нарочный из Покровки — член сельсовета рассказывает: вчера, около полудня, на улице возле школы, где проходило общее собрание села, появились двое конников, одетых в крестьянское платье. Спешились и вошли в школу. Один из приезжих — высокий и горбоносый — подойдя к окружному уполномоченному по коллективизации, спросил:
— Городской?
— Да, я из города. А в чем дело, товарищ?
— Рабочий, служащий?
— Деповской я. Машинист паровозный. А вы кто?
— Сейчас узнаешь. Коммунист?
— Да, член партии.
Ударил двойной грохот наганов приезжих, Падая на пол, уполномоченный так и не услышал последующих слов горбоносого.
— Здорово, мужики! Я — Огоньков, командующий крестьянской армией! Я — за советы без коммунистов! Не бойтесь — крестьян я не трогаю, а коммунистов, что натравливают вас друг на друга, бью беспощадно! Не расходитесь: сейчас будет производиться выдача денег...
Второй бандит вывернул из торбы кучу денежных знаков и стал без разбора оделять крестьян...
В просторном школьном дворе расположился вооруженный отряд, человек с полсотни... С крестьянами, окружившими конников, бандиты были вежливы и обходительны. Тарахтели два бубна, в кругу плясали...
Огоньков, выйдя на крыльцо школы, держал еще одну краткую речь.
— Пробуду у вас недолго. Ничего нам не носите — у нас есть все. Объявляю прием в крестьянскую армию! Кто захочет послужить общему делу в борьбе против насильников, милости прошу! Принимаю со всяким оружием!
Банда пробыла в селе около двух часов и ушла, прихватив с собой шесть новых «добровольцев» кулаков.
И вот райвоенком зачитывает списки боевых партгрупп:
— …командир группы — красный партизан Евтихиев… Четвертая группа.,. командир — красный партизан Иван Николаев! Задача: найти банду и уничтожить. Всем ясно? Сейчас идите в раймилицию. Там подготовлен транспорт и верховые кони. Штаб — в РИКе. Связь держать телефоном и нарочными…
Дьяконов подошел ко мне:
— Помнишь, что я говорил? Вот тебе и Огоньков. Ты куда сейчас?
Собираться надо в район по делу о последнем поджоге.
Но в этот день выехать не удалось. Выбрались мы с Игорем лишь на следующее утро. Ехали шагом в волнах тумана, поднявшегося с ближних озер и стлавшегося по низу, вдоль большака. Вокруг царила та рассветная тишина, после которой первые звуки пробуждающейся природы всегда воспринимаются особенно остро.
Через полчаса приглушенные туманной дымкой мягкие переливы золотистых, пурпурных и зеленоватых тонов восхода сменились алым, красный солнечный диск пополз вверх и все вокруг ожило птичьими голосами...
~ Хороший день будет,— задумчиво произнес Игорь.— Эх, так и не пришлось нам пострелять эту осень!
— Если небо красно к вечеру — моряку бояться нечего. Если красно поутру — моряку не по нутру. К ночи жди непогоду...
— Вы бы, все же, маузер приготовили... Давно он у вас?
— С гражданской войны... Только употребляется в «особо торжественных» случаях.
Я прищелкнул маузер к деревянной колодке — прикладу — и накрыл просторным плащом. Игорь смотрел на пистолет восхищенно. Игорь очень любил оружие,
— Как-нибудь дадите пострелять?
— Как-нибудь дам... Ну, погоняй, Игорек!
Дорога была пустынной.
Высокие травы в этом году не были скошены, и в воздухе еще плыл слабый аромат цветов, вперемешку с запахом тинисто-озерной прели...
Я стал думать о предстоящей работе. В Ракитино с провокационной целью подожгли местную церковь. Поджигателей успели захватить, пожар залили. Мне предстояло теперь разоблачить вдохновителей и внести успокоение в разгоряченную и взбудораженную деревню, наполовину состоящую из неграмотных, отравленных религиозным дурманом людей.
Накормив лошадь в полдень, мы двинулись дальше, надеясь к вечеру добраться до Ракитина.
Но судьба сулила иное.
С трех часов дня небо затянули тучи, полил дождь. Карька еле волочил ноги и стал засекаться.
Темнота застала нас верстах в семи от Ракитина, неподалеку от небольшого хуторка немцев-колонистов, расположенного в лесу, на перепутье трех дорог. Я знал, что скоро будет речка с мостиком, ехал уверенно.
И тут произошло несчастье. Конь, ступив в темноте на слабое сооружение из бревешек и жердей, провалился передней ногой сквозь щель мостового настила, пошатнулся и с пронзительным ржаньем, ломая оглобли, рухнул вниз, увлекая с собой ходок. Нам посчастливилось выпрыгнуть.
Дождь все лил... Извлечь коня и повозку из илистой жижи вдвоем оказалось не по силам. Увязая в тине по колено, мы распрягли лошадь, но поднять Карьку так и не смогли. Только выбились из сил и вывалялись в тине...
Сквозь деревья мигали светляки окон...
— Забирай портфель, Игорь! Пойдем просить помощи к немцам. Не ушибся?
— Нет... Устал, очень...
Мы дохлюпали до середины поселка, не встретив ни души, и остановились очистить пудовую грязь с сапог у какого-то пятистенника, погруженного во тьму. Ставни были закрыты наглухо, и лишь тонкие полоски света просачивались на улицу. Из дома слышались гармошка и нестройное, пьяное пение...
— Гулянка,— сказал Игорь.— Ничего не получится.
В этот момент хлопнула дверь, с крыльца во двор спустились двое с фонарем, и желтое пятно света поплыло к нам. Ворота были раскрыты настежь. Кто-то невидимый, уже на улице, спросил:
— Котора шинкаркина изба-то?
— Вон, на перенося отсель — белена хата... Через улку — всего и ходу,— ответил второй, странно знакомый голос.
— Да-кось хвонарь! Темень, зги не видать, туды ее в погоду!
— Добегишь и за так... Мне к коням надо... Да посуду не кокни!
— Бегай тут для вас! Они пьют, а мне бегать! Черти гладкие, мать вашу...
— Ты Федор Иванычу доложись. Он те погладит, чище милиции...
— Да ну вас к ляду и с Хведором!
По грязи захлюпали сапоги уходящего.
Игорь сжал мою руку, и у него вырвалось:
— Ромка!
Человек с фонарем справлял нужду.
— Kтo тут? А ты, што ль, Пантелей?
Фонарь подвинулся к нам и поднялся.
— А батюшки! — со страхом и изумлением сказал цыган и забормотал: — Уходи, отец, тикайте, скорее тикайте, сгибнете, за понюх пропадете, мать честна, свята богородица-троеручица!— наклонился и зашептал, обдавая лицо сивушным перегаром. — Я ить думал, что Пантюха — дозорный! А энто ты, отец... Ох, хмелен нонче Федор Иваныч! Шибко хмелен... Ну, коли жить охота — айда за мной! Должно, дозорный на околице от дожжа в избу укрылись... А то беспременно приставили бы вас Федор Иванычу... Ну, айдате скорее!
— Погаси огонь, Роман.
— Не бойсь. Я выведу...
Он повел огородами.
Путаясь и спотыкаясь в картофельной ботве, мы вышли к речке.
Ромка переправил нас в лодке на другой берег и вышел с нами на невысокий ярик. Здесь начинался густой сосняк и дождь ощущался меньше. Цыган поставил «летучую мышь» в траву.
— Ну, щастлив ваш бог!
Я прислушался. Хутор молчал. Лес глухо шумел...
— Что, Роман, нового хозяина нашел? Опять батрачишь? Ты же в милицию хотел?
— А блажил...— после паузы ответил цыган.— Заголодал я тады вконец. Кака родня цыгану милиция?
— Но ведь работал у нас?
Он, не ответив, стал рассказывать, как выбраться дальше.
— Дорогу я найду... Слушай, Роман: бросай банду! Идем с нами — я тебе устрою амнистию...
— А не попутно нам, батенька! Я у Федор Иваныча в армии не последний... Сам сказывал: мой, грит, дитант!
Высморкавшись, он добавил хвастливым тоном, явно заученные слова:
— Хресьянска армия всех коммунистов изничтожит — тады мы с Федор Иванычем правильну савецку власть поставим! Штоб, значит, хресьянам торговать. Вольно, в охотку...
— А цыганам — воровать? Ну, что ж, Роман, бей меня! Вон у тебя обрез за пазухой. Огоньков за меня не меньше ведра отвалит... Вы люди богатые!
— Не страми! Цыган и на черствый кус памятливый! Уходитя!
— Как же Огоньков тебя помиловал? Ведь, наверное, догадывался, что тупицынская роща — твоя работа?
— Я Федор Иваныча на себе три версты тащил. Раненого.
— Так... раскаялся?
— А не береди душеньку! — выкрикнул цыган.— Сказано — тикайте, покуль живы! Эва погода, непогодь! Мокрый я до нитки! Надо б вас приставить... Да ладно уж!
Он матюгнулся и, повернувшись спиной, стал спускаться с обрывчика, высвечивая фонарем ступеньки, вырытые в глинистой почве... Игорь вслед ему сказал прочувственно:
— Спасибо тебе, Роман! Большое спасибо!
Сделав два шага к берегу, я негромко позвал:
— Роман! Бросай свою сволочь. Идем с нами.
Спина — широкая, плотная, чуть раскачивающаяся и хорошо видимая на фоне воды, ответила забористой матерщиной.
Я поднял маузер...
Ливнем хлеставший дождь прижал звук к земле, и ни лес, ни хуторские собаки на выстрел не откликнулись...
Только Игорь жалобно охнул.
— Молчать! Иди возьми у него обрез и фонарь, я подержу под мушкой.
— Не... не могу!
Держа пистолет наготове, я спустился под яр, но необходимости во втором выстреле уже не было.
Утопив в реке фонарь, я снова поднялся к лесу и чуть не ощупью разыскал прижавшегося к сосне Игоря.
— Прекрати стучать зубами и возьми себя в руки. На, бери обрез и не отставай! Не знал, что ты такое дерьмо!
На рассвете мы добрели до Ракитина. Оказалось, что группа Шаркунова ночует здесь.
С хутора Шаркунов вернулся в Ракитино в три часа дня. Двор сельсовета заполнили конники. Стояли чем-то груженные подводы. Начальник милиции сыпал приказаниями:
— Чередниченку, Соколова, Прохорова положите под навес. Ты, Самойленко, добеги до сельпо, возьми у них временно брезентовый полог — накрыть надо. Раненых — в приемный покой! После перевязок — лекпома сюда! Грузы уложите получше, перевяжите веревками. Арестованных — запереть в бане!
Потом обратился ко мне!
— Ну... Все, следователь! Спасибо! Вот вам и лучший председатель сельсовета, Карл Карлыч Мейер! В кандидаты приняли! Два года, гад, оказывается, «станок» держал! Награбленного добра у него полны амбары!
— Арестовал ты его?
— Ну, еще таскать! Иуде — первая пуля!
— А «командарм»?
— Малость пострелял... И меня зацепил. Вот, глянь, кстати, до фельдшера...
Он снял шапку. Голова была обвязана окровавленной тряпкой.
Размотав повязку, я увидел, что пуля пробороздила волосы, сняв с черепа узкий шматок кожи.
— Сколько наших всего?
— Трое. Раненых — пять....
— А тех?
— С твоим — тридцать семь... У цыгана полны карманы денег оказались. И кисет с золотом. Кольца, браслеты... Которых я живьем взял — говорят, что цыган у того на подхвате состоял... У Огонькова. Вроде — адьютант...
— Знаю. Оружия у него еще не было?
— Был в кармане наганишка... Отдам тебе. На память.
— Лучше кому-нибудь из партийцев безоружных.
— Вот так, товарищ следователь... Сейчас мои по лесу шарят. Может, подравняем до четырех десятков.
Он выхватил шашку из ножен, дважды погрузил покрытый ржаво-бурыми пятнами клинок в землю, обтер засверкавшую сталь полой шинели и, с треском бросив опять в ножны, поднялся по ступенькам крыльца.
— Пойдем протокол писать, товарищ следователь. Лыкову звонить. Пусть отзывает другие группы в райцентр... А все трое — семейные... Можно бы, конечно — гранатами в окна! Да ведь бабы, ребятишки там. Пришлось бандюг наганами выкуривать да шашками.
К вечеру ко мне постучался Игорь. Он был бледен и в одном нижнем белье под тулупом.
— Вы где же отсутствуете весь день, товарищ секретарь?
— Я захворал. Лежал на печке в соседней избе… у сторожихи.
— Ну, иди, болей дальше...
— Вы... Вы не так обо мне... про меня не так поняли...
— А как же еще? Позорно струсил!
— Нет, я не трус... только не могу, когда... когда… в спину. Он же спас нас... А вы... в спину...
— А-а-а! Во-о-от в чем дело! А помнишь: «отводить за поскотину и расстреливать»?! Помнишь такой разговор? Трепач, болтун!!!
— Опять вы не так понимаете...
— Прекрасно я тебя понимаю! Мне сейчас некогда. Приходи к ужину. Да если придешь опять без штанов — выгоню! Иди, кисейная барышня...
Вечером приехал в Ракитино Дьяконов. Ужинали мы вчетвером.
— Ну, продолжим нашу беседу, товарищ секретарь,— сказал я. — Вот, товарищи, Игорь Желтовский, секретарь камеры народного следователя и сам будущий следователь, прокурор или чекист, считает, что я поступил неблагородно, выстрелив не в лоб, а в затылок бандита. Очевидно, нужно было предложить огоньковскому прихвостню рыцарский поединок. Дуэль на шпагах, Так, Игорь?
— Да нет, я не о том...
— Понимаю, понимаю! Он, дескать, «спас» нас... Значит, в благодарность за «спасение» — отпустить живым, чтобы распарывал животы коммунистам?
Игорь молчал.
Шаркунов сосредоточенно сопел и расправлялся с похлебкой — только ложка мелькала. Дьяконов катал хлебный шарик...
Игорь спросил меня в упор:
— А вы мне на один вопрос ответите?
— Хоть на сто!
— Скажите... А если бы Ромка лицом к вам стоял — тогда как?
— Ишь ты! С больной головы на здоровую? Меня, значит, в трусы? Лицом ли, боком ли — безразлично. Я его еще на огородах хотел уничтожить, когда обрез за пазухой рассмотрел. Но задержал казнь до последнего разговора. Решил еще раз попробовать..,
— Казнь?
— А ты воображал — рыцарский турнир? По Вальтер Скотту?
Игорь долго молчал, насупясь.
— Очень уж ты впечатлительный,— продолжал я,— с этим бороться нужно, Игорь! Людям нашей профессии чувствительность — вредная обуза!
— Ого! — вмешался Дьяконов,— Интересно! По-твоему, значит, ни любви, ни благодарности, ни ненависти? Так?
— Почти так...
— А сколько этого «почти» допускается?
— Десять процентов. А девяносто — бесстрастный разум...
— Плюс «революционная законность»! Сухарь и циник! Желтовский! Переходи работать ко мне.
Игорь откинулся назад.
— Что вы, Виктор Павлович?! Вы же не охотник!
Все захохотали. Дьяконов кричал:
— Что съел, следователь? Ты посмотри, посмотри, какими бараньими глазами он на тебя глядит! Вот тебе и разум! А ведь он знает, что в нашей фирме служить — обмундирование, зарплата не чета вашей! Что это, потвоему? Чувство или хваленый твой разум?
— Разум,— уверенно ответил я,— только разум! Просто со мной ему работать выгоднее: я тоже охотник, и ему часто сходят с рук самовольные отлучки на охоту!
— Как вы можете так говорить? — смутился Игорь.
Шаркунов, покончив с похлебкой, встал и потянулся.
— Р-разойдись! Спать пора, граждане!
Тайна старой колокольни
Начинавшаяся зима уже побелила стежки-дорожки, ведущие в тысяча девятьсот тридцатый...
Наступило самое тревожное время коллективизации.
Шло фронтальное наступление на кулака.
В один из дней, отложив в сторону груду дел, помеченных пятьдесят восьмой статьей, я отправился к Лыкову. У него уже сидел Пахомов, предрика. Они ругались.
— Я твое сопротивление на бюро поставлю! — кричал Лыков.— Это оппортунизм чистой воды! Ты без того достаточно зарекомендовал себя, как бюрократ, чинуша! Без бумажки и часу не проживешь, а под носом у тебя черт знает, что творится!..
— То же, что и под твоим носом. Носы у нас одинаковые…
Пахомов сидел на протертом до дыр райкомовском диване, спокойно и невозмутимо. Но в глазах — злость.
— Упрям,— сказал про него Дьяконов при первом знакомстве.— Очень упрям...
Внешне Пахомов походит на Лыкова: такой же громоздкий. И лицом похож. Только усов нет и голова в густой седине.
Похожи. Но не характерами.
Лыков — живой и общительный. Пахомов — угрюм и замкнут. Лыков скор на решения. Пахомов — медлителен. Для Лыкова всяческая разновидность формы — неизбежная, но практически бесполезная вещь. Временная необходимость в переходное к коммунизму бытие... Для Пахомова форма — важный атрибут государственности. Лыков райкомовскую печать держит в кармане завернутой в газетный клочок. Пахомов для своей печати заказал специальный футляр-цилиндрик с отвинчивающейся крышкой и каждое воскресенье чистит печатный герб зубной щеткой...
Среди районного актива Пахомов слывет «законником». Мне он каждый месяц аккуратно шлет счета за отопление камеры риковскими дровами. Я, не менее аккуратно, возвращаю их обратно с отношением: «За неотпуском средств на отопление, оплатить счет не имею возможности».
Так тянется все три года. Бумажки подшиваются во «входящие» и «исходящие», но эта бюрократическая переписка ничуть не отражается на снабжении камеры дровами.
Березовый «швырок» отличного качества, сухой и жаркий, риковские конюхи привозят в любом количестве и по первому требованию Желтовского, ведающего нашими хозяйственными делами.
С аппаратом РИКа Пахомов крут. А вот Онисим Петрович как-то в разговоре несколько раз назвал Пахомова «Ваньша». Тот не обиделся. И крестьяне зовут предрика «Иваныч», «Наш Иван»...
Приехавший вместо снятого с работы Косых новый заведующий земельным отделом, после первого представления председателю, пожаловался при мне Лыкову:
— Тяжелый... неприятный человек! Какая-то угрюмость, отчужденность!..
— Да, есть... У Пахомова вся семья расстреляна колчаковцами. Живет одиноко...
— В данном случае — не имеет значения...
— Для тебя — конечно.
...Лыков ходит по кабинету, заложив руки в карманы.
Останавливается перед Пахомовым.
— Тебе, следовательно, неважно, что меня сюда ЦК направил? Я представляю здесь волю партии!
— Ты еще не партия...
— Уг-м... А если будет решение бюро — выполнишь?
— Не будет решения. Я — член бюро. И еще найдутся... А если и будет — не выполню...
— Ты, прежде всего, коммунист! Или нет?
— Коммунист. Но незаконного решения выполнять не стану.
Лыков смотрит на меня.
— Слушай: что нужно сделать, чтобы закрыть и разобрать на дрова церковь?
— Какую церковь?
— Все равно какую! Ну, речь идет о Воскресенской церкви.
— Решение общины верующих...
— Вот и этот «законовед» то же говорит... А постановление схода, сельского собрания недостаточно?
— Нет, недостаточно... И почему вдруг так загорелось, Семен Александрович?
— Вот то-то и есть, что не загорелось! Ракитинская было загорелась, а эту черт не берет! Или, кажется, именно забрал в свое заведывание! У тебя что ко мне?
— Да так... Потолковать...
— После. Дай сперва доругаться с Иваном Иванычем... А еще лучше пройди в инструкторскую. Там Тихомиров сидит — уполномоченный по Воскресенскому кусту. Скажи ему, что я велел рассказать тебе про святых духов...
Тихомиров тоже мрачный и злой.
Оказывается, в Воскресенском после каждого постановления сельсовета о раскулачивании с церковной колокольни срываются и летят над селом тонкие и певучие звуки похоронного звона...
— А на колокольне — никого! Языки не шелохнутся, и безветрие полное...
— Каждый день, в определенное время?
— Я же говорю: в те дни, когда постановление выносится. Кончится заседание и через полчаса — динь!.. динь! — и самое интересное, что число ударов каждый раз точно соответствует детям кулака! Понимаете, какая провокация?! По селу шепотки: «Андели восподни незримо к колоколу спущаются и божьих сирот отмечают». Мужики в сторону отвертываются, бабы плачут. При агитобходах — наш в сени, хозяева вон из избы. А вчера уже пошло на угрозы: скоро, мол, должен колокол грянуть набатом, и тогда — коммунистов бог велит изничтожить! Вот какая пакость! Актив духом пал...
— Постой! А ты сам разъяснил, что никаких сирот не предвидится, что просто выселяем папашу в другие места и заставим трудиться.
— А то нет?! Да что толку! Хоть бы закрыть церковь и колокольню снести! Все равно поп из села сбежал.
— Ничего не выйдет.
— И Пахомов говорит: нельзя...
— Поднимался на колокольню?
— Два раза лазил на чертову звонарню, да ничего не разгадал. Постройка ветхая. Сделана по-старинному: не впритык к церкви, а поодаль...
— Церковь запирается?
— Заколочена совсем. Говорю, не работает церковь… Мы по ночам следили: не прячется ли кто? Нет, брат, никого не высмотрели... Что же делать, товарищ следователь?
— А что Лыков сказал?
— Продолжать коллективизацию.
— Так чего же еще?
Я простился с Тихомировым и, по обыкновению, направился к Дьяконову.
— Слыхал, что Тихомиров рассказывает про Воскресенские дела?
— У меня и без Тихомирова сводки есть... «Вечерний звон, вечерний звон! Как много дум наводит он...» Мой актив докладывает — никаких следов вокруг колокольни, и снег на ступеньках лестницы не тронут... А вокруг — пустырь.
— Слушай, Виктор Павлыч, а... если из церкви рогаткой?
— Ерунда, друг! Не получается: мой человек пишет — снег и вокруг церкви абсолютно чист. Ни следочка. А воздухоплавание в нашем районе не развито. Вот разве, что «ангелы»? Тебя Лыков еще не турнул в Воскресенское? Вот сейчас они кончат сражение и пошлют за тобой, как за известным в районе специалистом по борьбе с нечис...
Прозвенел настольный телефон.
— Да... Он у меня сидит. Хорошо, передам сейчас...
Положив трубку, Дьяконов подмигнул и потер руки.
— Как в воду смотрел! Велено тебе отправиться в село Воскресенское и вступить в борьбу с потусторонним миром. Приказано считать партийным заданием... У тебя к маузеру патронов много?
— Много не много, а есть...
— Одолжи мне взаймы... Лишка не давай — все равно не возвращу, а штук десяток... обойму. Дашь? И сам маузер свой возьми.
Я удивленно смотрел на Дьяконова.
— Поедем вместе. Дело у меня там есть...
— В Воскресенском? — Понимаешь, сидит сейчас в Воскресенском матерый черт. Выходец из глубокой преисподней. Но не радуйся — к колокольному звону он никакого отношения иметь не может. Это черт другого плана. Более серьезного и... Словом, вот что: на мою помощь не рассчитывай... А я на твою помощь рассчитываю. Так что копайся в звонарне сам-один, но держись начеку!
Мы въехали в большое село под лай собак. Проезжая мимо темной громады церкви, я придержал лошадь. От колокольни отделился человек в тулупе с винтовкой и подошел к нам.
— Здравствуйте! Старший милиционер Прибыльцов!
— Здравствуйте, товарищ Прибыльцов. Вы чего здесь торчите?
— Тихомиров попросил подежурить..
— Ну и как?
— Да никак. Тихо... Не звонит…
— Вы меня знаете?
— Так точно, товарищ следователь...
— Идите домой. Нечего тут мерзнуть... Утром приходите в сельсовет.
— Аминь, аминь, рассыпься! — сказал Дьяконов, вылезая из саней, и добавил: — Ну, будь здоров! — сбросил тулуп в кошеву и зашагал в сторону, предупредив: — Будем жить поврозь. Ты в сельсовете по своему обыкновению, а я в другом месте…
Я начал с осмотра «места происшествия».
С звонарни видна необъятная ширь заснеженных полей и перелесков... Высоко!
На здоровенных балках висят три колокола. «Языки» крепко привязаны к баллюстраде веревками. Средний колокол — великан. Не под стать сельской церкви. Сквозь налипший снежок просматривается густая рельефная славянская вязь.
Пол звонарни еще крепкий. Ходить можно без опасения, но добраться до колокола с пола — нельзя.
— У вас лестница есть приставная? — поинтересовался я у присутствующего при осмотре старичка — церковного старосты.
Тот погладил пегую бороду и взглянул на пономаря, сметавшего метлой снег с баллюстрады.
— Поломатая,— вздохнул пономарь,— ишшо с войны поломатая... Должно, в дровянике, как не сожгли...
— Не лазим мы на верхотуру-то,— развел руками староста,— не к чему...
— А пыль сметать?
— И-и-и, батюшка! Ево, большой-то, как стеганешь билом, всю пыль ровно ветром сдует...
— Интересный колокол! Старинный, наверное?
— Древнее творение... На ем цифирь выбита и начертано уставным письмом: отлит сей колокол в тыща пятьсот семьдесят осьмом году — это ежели по нынешнему, юлианскому, летосчислению, во царствование великого князя и государя Иоанна четвертого... Вон куды евонное время-то доходит! До революции служил у нас один иерей. Знаток был по уставному письму. Он и прочел. И еще сказывал: писано па колоколе — чистого серебра влито в раствор сколь-то, уж не упомню, пудов... Знаменитое творение!
— Как же попал сюда этот колокол?
— Тут, батюшка, цельная история с географией... Веришь, не веришь ли, но я сам от деда слыхал, а покойник правдив был...
При великом Петре губернатор сибирский жил. Гагарин — князь. И был тот губернатор несусветный притеснитель народу. Обирал да казнил и правого и неправого. Особливо с купечества не токмо что три, а все семь шкур драл. Вот единожды томское да каинское купечество храбрости набралось и царю на свово Ирода челобитную.
Насмелились... И что же вышло? Вышло по купечеству. Рестовать царь приказал Гагарина. Привезли князя в город Санкт-Питербух и — того! Голову с плеч!
Крутенек Петр Лексеич был на расправу с врагами мирскими!
Ну, сказнили владыку лютого, неправедного, и тут государь объявил томскому да каннскому купечеству свою волю: де, мол, я ваш заступник, а теперя вы за Расею заступитесь... Ему тогда пушки шибко занадобились. Давайте мне, господа купцы, сказал государь, колоколов на перелитье. На пушки, то ись... Не хочу я, молвил, силком колокола сымать, а казна расейская ноне оскудела... Вот вы, господа купцы, и купляйте мне, где ни на есть, колокола!
Купцы, конешно, бухнулись в царские ножки: мол, будет по-твоему, ваше величество!
И во все концы — гонцы!
Понавезли вскорости колоколов в Санкт-Питербурх видимо-невидимо. Одначе, царь — не бездумный: приказал в своем задворье поставить вешала и те колокола повесить, а сам вышел с палочкой — он завсегда с веским посошком гулял. Идет это продоль вешалов да посошком по меди постукиват. Слушает, значит, и приговариват: энтот — на пушки!.. И энтот туда же, в перелитье. Э-э-э! А энтому и подавно: не гудеть коровьим ревом, а греметь порохом!
Так Петр Лексеич дошел по нашева.
Стукнул разок. А колокол-то как запоет! До того баско да хрустально, што государь даже шляпу снял...
Еще разок потревожил царь древнева певуна... Поет!
— Ну, господа купцы,— говорить государь,— это же не колокол, а чудо царицы Пирамиды! Жить ему во веки веков. Везите вы его,— приказал,— во свою Сибирскую сторону и пущай он звонит в мои, царские, значит, дни.
Повезли купцы находку в Сибирь. Обоз в сто лошадей шел, с подставами. И поехал певун от самой столицы санным путем до наших местов...
— А почему не в Каинск или не в Томск? — спросил я, заинтересованный этой историей.
— Тут, снова выходит, особь-статья... Воскресенскоето наше — древнее... И прямиком на великом тракте стоит. Воскресенское не обойти, не объехать.
Так вот. Шел себе обоз и все чин-чином. Но под Воскресенским приключилась купцам лютая беда. Напали на обоз братья-разбойники. Сибирь — вольная сторона — завсегда глухим людом была богата... Агромадная шайка напала.
Тут и случилось чудо: колокол на особых санях ехал, в десяток упряжек, посередь обоза. И он, самочинно, безлюдно — возьми и грянь набатом!
Мужики воскресенские, прапрадеды наши, услыхали набат. Выбегли на дорогу: который с топором, иной с дрекольем али с вилами, а которые охотники — и с пищаль-самопалом!
От того самого набату братья-разбойники ужаснулись и кистеня свои пороняли. Тут их мужики наши и порешили...
Стал обоз невредимо в селе. Старший купец возблагодарил воспода и велел строить в Воскресенском наилучшую церковь. Храм во спасение от лютого ворога, от разбойного люда, значит.
Прочие купцы согласие дали. Пожертвовали от щедрот своих немалую толику и колокол оставили в нашем Воскресенском. С тех пор и пребывает у нас древнее творение.
— Действительно! И история и география... Любопытно! Очень любопытно!
Старичок снял с головы старинную шапку синего плиса — колпаком,— отороченную вытертым лисьим мехом. Истово перекрестился в сторону церкви и, снова водрузив колпак на облысевшую голову, посмотрел на меня в упор, с хитрецой.
— Самое любопытство, батюшка, еще впереди...
— Ну?
Староста окликнул пономаря:
— Порфиша! Иди себе с богом... Не надобен...— и, когда Порфиша (лет семидесяти) спустился с колокольни, старик, чуть улыбаясь, продолжал: — Любопытство самое в том, что у народа нашего поверье: коли когда случится грабительство, нападение на крестьянство, колокол самочинно грянет набатом... Такие, выходит, дела… Ну, ежели я вам пока не в надобности, пойду... Ох, грехи, грехи!
Мы спустились вниз. Я попросил старца вызвать в сельсовет всех членов церковного совета. Прощаясь со мной «по ручке», староста, еще раз взглянув пристально в глаза, сказал многозначительно:
— Да... Вот такое любопытное поверье у нас... Возьмите сие в толк.
Оставшись один, я самым внимательным образом осмотрел местность.
Голый пустырь и без обычной церковной ограды, от колокольни до церкви больше сотни размашистых шагов: о праще-рогатке не может быть и речи... Нет, здесь не мальчишеская шутка.
В чем же дело?
Церковники, причт бездействующей церкви, на допросах были правдивы и никакого сомнения в их непричастности к странному звону не оставалось.
Я чувствовал растерянность, очень вредную для следователя.
Голову сверлила мысль: от «похоронного звона» до грозного набата, способного всколыхнуть взбулгаченное село, недалеко... Намеки пегобородого старца не случайны...
Что он за фигура? Сельсоветские сообщили: середняк. Не из «крепких». Избирательных прав не лишался... Всегда был лоялен и — незаметен...
— И ни туда ни сюда,— сказал председатель сельсовета,— серединка на половинке, бездетный. Одна взрослая дочь. Живет не то, чтобы... но в достатке. Самообложение — без звука!
— Верующий крепко?
— А черт его знает! Известно: старостой бы община не выбрала, еслив был нашей веры...
Где же искать кончик той невидимой нити, которая протянулась к колоколу-легенде? Откуда она, эта нить начинается? Ясно одно: присутствие человека на старой звонарне — исключается... Ну и чертовщина!
Вечерело.
Наскоро поужинав у председателя сельсовета, я побрел на квартиру Тихомирова. Встретил он меня неприязненно.
— Почему сняли милиционера?
— А чего зря морозить человека?
— Гм. Ну, получается что по вашей линии?
— Рановато... Такие дела в один день не делаются...
— Смотрите, как бы не опоздать,— угрожающе бросил Тихомиров и отвернулся.
— Подожди, не злись... Скажи лучше вот что: кто у тебя в группе бедноты?
— Председатель — Мокеев. Извечный батрак, коммунист. Члены: учительша. Пожилая. Беспартийная, но наш человек. При Колчаке арестовывалась... Три бедняка здешних, два коммунисты, третий — беспартийный. Всех троих колчаковцы пороли... Бывшие партизаны...
Ну, известный тебе предсельсовета. Коммунист... Избач здешний молодой парень, комсомолец, из округа прислан. Еще Антипов, председатель батрачкома бывший. Коммунист... Я сам... Вот и весь комитет. Село богатое, мужики зажиточные — большой бедняцкой группы тут не сколотишь.
Возвращаясь, я думал: заседания бедняцких групп всегда засекречены. Следовательно, в первый день о принятом решении могут знать только члены группы. Между тем число «звонов» всегда совпадает с числом детей раскулачиваемого. Значит... Значит, там сидит предатель!
Ночью выпал свежий снежок-пороша. Улицы и крыши обросли двухвершковым белым пушком. Хорошо бы сейчас зайца потропить!
— Ох и не говорите! Прямо душа не терпит! — согласился ночевавший вместе со мной в сельсовете старший милиционер Прибыльцов, с которым я на рассвете поделился своими охотничьими соображениями.— Сейчас косого проследить: раз-два и в дамки!
— Вот и начнем сегодня охоту... Отправляйтесь сейчас на квартиру Тихомирова и тихонько скажите ему, что я прошу провести заседание комбеда как можно раньше. Часов в двенадцать дня... И — обязательно — в полном составе. А потом вернитесь ко мне.
— Слушаюсь!
К полудню мы с Прибыльцовым обошли церковь и колокольню, сделав окружность. Никаких следов на белой целине...
— Да... Заяц не бродил...
Милиционер смотрел на меня непонимающе.
— Вам, товарищ Прибыльцов, придется теперь опять здесь подежурить... Часа три-четыре... Не замерзнете?
— Привык уже...
— Время от времени делайте обход. Чтобы ни одна душа не прошла в наш круг.
— Слушаюсь!
В час дня председатель сельсовета стал стал надевать шубу.
— Поди собрались все...-—и шепнул мне в ухо: — сёдни Крюкова будем решать! Ух, зараза! При колчаках дружина святого креста у ево каждый наезд ночевала… При Николашке-царе бакалейку держал.
— А батраков?
— Не-е! Крюков — умный! Знает, что к чему. Он скотом промышляет. И по сю пору в евонных притонах коровенок до сорока, а овечек и не счесть! По весне окрестным мужикам втридорога продаст... Вот какой гад! Одно плохо: малолетков пятеро...
— Ничего не поделаешь, председатель... Вот что… просьба у меня: запомни, кто на заседании первый спросит, сколько детей у Крюкова? Кто из членов группы первым поинтересуется? Понятно?
— Чего ж тут не понять? Значит: кто первый о детях заговорит. А если не заговорят?
— Ну и хорошо... Сами этот вопрос не задевайте ни в коем случае.
Часа через полтора председатель сельсовета затоптался на крыльце, стряхивая снег с валенок. Вошел возбужденный.
— Записали! Пущай проедется с ветерком в северные страны! Вечор на евонное добро замки навесим, поставим караулы...
— Против не было?
— Нет. Единогласно!
— А как с моей просьбой?
— Чуть не забыл! Протокол писал избач Поливанов Федьша. Он и спросил. Избач-то в селе человек новый, недавно у нас. Ну, я велел в протокол не записывать...
— А раньше записывали состав семьи?
— Да вроде нет. Ну, разговоры, конечное дело, были...
— Избач молодой, пожилой?
— Молодяк... калека он. Хромоногий. ОКРОНО прислало… Славный парнюга... Толковый, безотказный.
— Подскажи: где живут члены группы бедноты?
— А вот дойдете до проулка, влево отсель, там спросите, в которой избе Мокеев Андрюха — председатель. Он вам все обскажет и проводит... Может, коня запречь?
— Нет, пешком схожу.
Я брел по широкой улице...
Впереди замаячила церковь. И вдруг я остановился на полушаге...
По селу пронесся тонкий певучий звук. Будто натянутую струну отпустил музыкант, и она пожаловалась: тлинь-н-нь...
Струна пропала с равными короткими промежутками пять раз. И все замолкло...
Скорей, скорей к церкви!
Но меня уже опередили.
На почтительном расстоянии от звонарни стояла группа сельчан. Перешептывались, смотрели ввысь, словно стараясь увидеть небесного посланца, пробудившего к жизни древний колокол.
— Слышали? — подошел ко мне милиционер и кивнул в сторону крестьян.— Они уже давно собрались. Вроде знали, что звук будет...