— Товарищ Прибыльцов! Разыщите приставную лестницу и тащите сюда!
Пол звонарни под колоколами был покрыт ровным ковриком свежевыпавшего снега... Стараясь не потревожить белый пушок, я стал обходить площадку, не сводя глаз со снега, налипшего на «древнее творение».
Наконец-то!
Вот она осыпь снега на колоколе и пятнышки чистого металла! Конечно, следы ударов! Значит, кто-то чем-то откуда-то бросался? Только так! Откуда? «Угол падения равен...», впрочем, сейчас это не имеет значения... Что же могло быть? Неужели? Но ведь тогда грохот выстрелов, визг рикошетов? А быть может, медь — насквозь? Но, нет, ничего подобного!.. На белой пелене — кучки снега...
К черту рукавицы, к черту перчатки...
Осторожно, осторожно! В полу щели...
Стоп! Есть! А ну, еще тут попробуем аккуратненько порыться. И тут есть!
Я снял шапку и подставил воздуху лицо, намокшие от пота волосы на лбу... Перевел дух...
Как я мог забыть о существовании этого нелепого, непригодного к бою, оружия?
Оружие это особое: прицельный выстрел на двести пятьдесят шагов гарантирован. Не только по огромному колоколу, но, если глаза хорошие, то и в человеческую голову! А, главное: если не на воздухе стрелять, из форточки — абсолютно бесшумно!
— Прибыльцов! Брось лестницу: не нужна. Лезь сюда!
Скрипят ступеньки.
На моей ладони три грибовидных крохотных кусочка сплющенного свинца.
У Прибыльцова глаза круглеют...
— Малопулька!!!
— Так точно! Здорово, а? И не слышно и не видно.
— А почему рикошетов не было?
— Огромный вес колокола и его висячее состояние поглощали ничтожный вес пульки. Понимаешь? Начальная скорость пули у малокалиберной винтовки очень мала... Впрочем, это я тебе объясню, когда поедем домой… И еще потому, что пули выпускались под прямым углом. Отсюда и грибовидное плющение. Свинец-то много мягче, чем этот медно-серебряный сплав! Разбираешься?
— Вроде...
— Под прямым углом... под прямым углом... Теперь поищем, товарищ старший милиционер, этот прямой угол... Поищем, поищем... Так... Церковь не совпадает. Скольжение получается... Тут обязательно были бы рикошеты... Значит... Значит: вот тот двухэтажный дом, на отлете от улицы, и спереди него и сзади — пустошь. Да, если мысленно протянуть линию... Ты не знаешь, чей этот дом?
— Так это ж читальня здешняя... Не жилой он, дом этот. Хозяина прошлый год, осенью, фуганули. Там, кажись, избач нынче живет...
— Избач, говоришь? Это хорошо, что избач. Это, брат, просто замечательно, что избач! Пойдем-ка, товарищ милиционер, знакомиться с избачом.
Парень лет двадцати, с лицом, на котором словно на всегда застыло выражение недоумения. Толстогубый, с полуоткрытым ртом и крупными веснушками на переносье. Таких крестьянских парней рисовали передвижники.
— Неважно у тебя, товарищ Федя Поливанов, в читальне. Грязно, запущено... Газеты не подшиты, шкафы с книгами в пыли. А главное, холодно! Кто ж сюда читать пойдет?
— Это вы еще не все перечислили,— Поливанов, прихрамывая, подал мне стул и вздохнул с горечью.— Вторых рам нет. Порастащили, когда раскулачивали Безменова. Хозяина этого дома. В печах дымоходы обвалились... половицы прогнили. Венцы подводить нужно… Я говорил, говорил... Да разве сейчас до этого?!
— Почему же не до этого?
Парень ответил газетно:
— Сейчас — главный удар по кулаку! Вот справимся с коллективизацией, тогда уж всурьез — за книгу. А сейчас... война!
— Через край берешь, Федя Поливанов. Через край… Комсомолец?
— Конечно! Я в детдоме воспитывался.
— Как ты смотришь на эту историю с колокольным звоном?
— Да что ж я? Тут и поумнее меня ничего сообразить не могут... Вот разве вы что-нибудь выясните или Виктор Павлыч. Только он не интересуется.
— А ты знаешь Дьяконова?
— Господи! Он же меня в детдом определял... Еще в двадцать втором году... Мы оба с Алтая...
— Ага! Вот что, Федя. Покажи-ка, где ты живешь. Хочу посмотреть твое житье-бытье.
— Пожалуйста. Только не прибрано у меня... Сюда, по этой лестнице. Темновато. Не оступитесь...
Комната избача была светлой и просторной. Стояла убогая мебель: стол, заваленный книгамй, топчан с тощим матрацем и с подушкой без наволочки... Одеяло заменял тулуп...
Тоже — холодно, грязно, неуютно...
Солнечный свет, падающий сквозь пыльные стекла двух больших окон, не скрашивает, а подчеркивает запущенность.
— Бить тебя, парень, за такую жисть!— покачал головой Прибыльцов, присаживаясь на колченогий стул.— Бить и плакать не велеть! Ты что же сюда на жительство прибыл али так, в побывку?
Воздух в комнате нежилой. Пахнет плесенью, сыростью... И какой-то кислятиной! Я сделал несколько шагов к окну, сдвинул кастрюлю с давно прокисшим супом и хотел распахнуть окно, но застыл на секунду с рукой, протянутой к шпингалету...
В щели рассохшегося подоконника виднелась провалившаяся гильза от малокалиберной винтовки...
— Да. Плоховато ты живешь, советский культурник! Сядь-ка за стол, избач, да положи обе руки на столешницу. Ну, не стесняйся! А теперь скажи: где малопулька?
Избач побледнел.
— К-к-кая малопулька?
— Та, которая стреляет... Вон, на подоконнике, гильза. Да не ломайся! Ты же не барышня. Все равно ведь все перероем, а найдем!
— Ах эта!— насильно выдавил улыбку избач.— Так бы и спросили! Это не малопулька. Малопульками шомполки называются. А эта зовется: малокалиберная, бокового огня...
Прибыльцов прикрикнул:
— Ты баки не вкручивай! Вот как дам по кумполу! Вы, товарищ следователь, выйдите: я с ним сам побеседую...
Силясь держаться веселее и беспечнее, Поливанов указал пальцем в сторону топчана.
— Под матрацем. Пожалуйста, берите! Ничуть даже не жалко! Эко добро — малокалиберка! Да мне она и ни к чему. Так, баловался.
Прибыльцов сбросил с топчана тулуп и матрац. На досках лежала изящная малокалиберная винтовка.
— Где патроны?
Поливанов сделал непонимающие глаза:
— Патроны? Где ж у меня патроны? Вот побей бог — не помню! Запамятовал...
Милиционер подал мне находку, не спеша подошел к избачу, сказал с удивлением:
— Стал быть, это я за тебя, гнус алтайский, столь ночей на морозяке дрожжи продавал?!
И беззлобно стукнул парня по затылку.
— Ой, не бейте, не бейте!— трусливо взвыл избач.— Все скажу! В углу корзина. Белье грязное...
В тряпье оказались две коробочки патронов и длинноствольный шестизарядный револьвер смит-вессон.
— Еще есть оружие?
— Нет, нету больше, честное слово, истинный бог — нет!
Я распахнул створки окна.
Большой колокол был виден отсюда, как на ладошке, во всем своем древнем великолепии. «Под прямым углом!»... улыбнулся я возвратившейся мысли... Зарядив ружьецо, я стал палить по колоколу. Над селом поплыл чистый, певучий звон... Я стрелял и смеялся... Милиционер обшаривал жилище избача. Федька Поливанов не отрывал глаз от столешницы.
А в воздухе пели серебряные струны, и к звонарне сбегался народ.
— Верно с полсотни кулацких детей уже вызвонили, товарищ следователь,— улыбнулся Прибыльцов, когда я почти опустошил коробочку с патронами.— Поберегите заряды... В обрат поедем — может, лисичку зацепим.
— Правильно, товарищ старший милиционер, не все зайцев тропить по пороше... Ну, двигай вперед, Поливанов!
Прибыльцов повел арестованного избача огородами, но деревенский «телеграф» уже сработал. Когда я сам шагал в сельсовет, у колокольни стояла толпа. Посыпались вопросы и выкрики:
— Правда, што Федька-избач в церкву пулял?
— Иде ево девали, тварину?!
— Куды гнуса укрыл, товарищ райвонный?!
— Отдавай нам Федьку!
— Добром просим!
Я поднял руку.
— Спокойно, граждане, спокойно!.. Советский суд...
Но накал толпы не остывал.
— Отдавай! По-хорошему говорим!
— Слушайся мира, гражданин!
— Все одно: возьмем сами!
— Мокро место оставим... Разнесем ваши ухоронки!
Сквозь толпу пробился прибежавший Тихомиров. Обещанием «лично» проследить за Федькиной судьбой, горячими словами унял разгоравшиеся самосудные страсти, но мне шепнул:
— Поскорей отправляй его в район! Ночью выкрадут из каталажки и пришибут!
Прибыльцов запрягал коня. Я заканчивал предварительный допрос избача, когда в сельсовет вбежал тяжело дышавший Дьяконов.
Выхватив из-за пазухи маузер, бросился к Поливанову.
— Где дядя спрятан?! В какой комнате? Быстро, гадина!
Глуповато улыбавшийся Федька помертвел и повалился Дьяконову в ноги...
— Ой, не стреляйте! Ой, все скажу, все... Он меня заставил, убить грозился!.. Боюсь я, не стреляйте!
— Где Захар?
Федька закрыл лицо рукавом, трусливо пополз к углу и вдруг заговорил быстро, быстро:
— В кухне дядя Захар, Виктор Палыч, в кухне, один он, Виктор Палыч, поспешайте, Виктор Палыч, завтра уходить собирался, Виктор Палыч...
— Скорей!— крикнул мне Виктор.— Прибыльцов! Оставайся здесь с этой тварью! Если полезут — стреляй! Разрешаю!
Мы вскочили в приготовленную упряжку. Дьяконов взмахнул кнутом, сани ударились о косяк открытых ворот и понеслись вдоль улицы...
От избы-читальни к нам бежал человек с берданкой.
Я выхватил пистолет, но Дьяконов, круто осадив коня, крикнул мне:
— Свой, не стреляй! Здесь он, Климов?!
Человек с берданкой указал ружейным стволом на двери дома.
— За мной, Гоша! Климов — на пост!
И соскочив с санок, исчез в пустоте дверей... Я бросился вслед.
Мы пробежали длинный полутемный коридор и очутились в просторной кухне купеческого дома с плитой, по-городскому выложенной кафелем.
В кухне была вторая дверь, вероятно, ведущая в комнату кухарки.
— Открывай, Сизых!— Дьяконов ударил в дверь ногой.— Открывай! Я — Дьяконов!.. Слышишь! Виктор Дьяконов!
За дверью опрокинулся табурет. Хриплый голос спокойно ответил:
— Сейчас... Держи, сволочь!
Дьяконов успел толкнуть меня за печной выступ и сам отскочил за дверной косяк. Выстрел крупнокалиберного револьвера выбил щепу из филенки, пуля щелкнула в плиту и, разметав кафельные брызги, визжа, волчком завертелась на полу.
— Не дури, Захар!— тоже спокойно, даже миролюбиво произнес Виктор Павлович.— Бесполезно. Сдавайся или стреляйся сам... Слышишь?!
Из комнаты грянули два выстрела подряд. Пули защелкали по плите, выбивая осколки кафеля и кирпичную пыль.
Дьяконов, пригнувшись, перебежал ко мне. Жарко дыша, зашептал:
— Не сдастся! Нужно бы его живьем — не таковский!
Придется подавить огнем! Стреляй по углам комнаты,через дверь. В полроста и вниз…
Пистолеты-пулеметы затопили кухню нестерпимым грохотом.
Полуоглохшие, мы услышали все же дикий рев боли и ярости, свирепую матерщину из разных углов комнаты. За дверью сидел бывалый и опытный человек. Он непрерывно перебегал с места на место и продолжал посылать в кухню пулю за пулей.
Одна полоснула слегка по щеке Дьяконова.
Наконец, стрельба врага прекратилась.
По кухне ходили волны сизой гари бездымного пороха, висела кирпичная пыль, пол был усеян мелкой щепой от искалеченной стрельбой двери...
Перезаряжая пистолет, я крикнул:
— Гражданин! Здесь народный следователь! Сдавайтесь!
— Пригнись!— гаркнул мне Виктор. И вовремя: воздух прошила новая пуля и шлепнула в дверной косяк рядом со мной...
Дьяконов, отбежав к окну, встал на колени и, разорвав носовой платок, пытался перевязать рану...
В закрытой комнате послышались удары чем-то о металл. Рассыпался дребезг стекол...
— Сизых! Не трудись над решеткой!— крикнул Виктор.— На улице — Климов Арсентий!..
Как бы в подтверждение с улицы грохнул тяжелый удар. Из комнаты снова вылетел медвежий рев, что-то упало...
Потом хлопнула печная дверца, послышался шелест бумаги.
Я водил стволом пистолета за этими звуками и, на секунду поймав верное направление, трижды нажал гашетку маузера...
Невидимка охнул. На пол будто свалился тяжелый куль...
— Есть! — выдохнул Виктор.— Дверь!
Мы ринулись вперед и плечами высадили полуразбитую пулями дверь...
В комнате между кусками кирпича тяжело ворочался на полу грузный человек. Стеная и матерясь, он пытался поднять кольт, но окровавленная рука не повиновалась...
— Бумаги, бумаги, Гоша!— крикнул Дьяконов наваливаясь на раненого.— Печка!
Дверца голландки была открыта, и оттуда струился едкий дым. Я выгреб из топки кучу скомканных бумаг и тлевшие затоптал валенками. Дьяконов, заткнув за пояс отобранный кольт, подскочил к окну.
— Климов! Готово! Крой сюда!
В комнату вбежал Климов со своей пищалью.
Мы вытащили раненого в кухню. Ему было лет под пятьдесят. Лицо его, густо заросшее рыжей, с проседью, бородой, кривили боль и ярость.
— Ну, здорово, волк!— весело, словно старому приятелю, сказал Дьяконов.— Вот и свиделись! Узнаешь? Куда пришлось-то?
Рыжебородый, ощерив зубы, прохрипел:
— Фарт вам, сволочи!
— Куда ранен?
— В брюхо... Под вздох... Три, кажись... Да руки… обеи. Сдохну...
— Вылечим, Захар! Еще поговорим. У нас с тобой есть о чем...
— Уйди, дьявол, падла коммунная!
Сизых вдруг сник, замолк и лежал неподвижно, полузакрыв глаза...
— Доктора, Климов! Скорей доктора!— тревожно склонился над рыжим Виктор.
В коридор и в кухню набились люди, привлеченные перестрелкой.
Двое побежали за медициной. Кто-то стал перевязывать окровавленное лицо Дьяконова...
Врач и санитары медпункта наскоро перебинтовали бесчувственного рыжебородого, вынесли и стали укладывать в розвальни. Столпившиеся в коридоре повалили на улицу, окружили сани, всматривались в лицо Сизых, переглядывались...
— Признаете, граждане-товарищи? — иронически взглянул на толпу Климов.— Он, он самый! Постарел малость, а все он — его благородие. Крюковский зятек...
Кто-то отозвался:
— Расшиби меня громом — впрямь: Захарка Сизых, паралик его задави!
И загалдели все:
— Мотри, когда пожаловал сызнова!
— Знат, рыжий пес, иде жареным пахнет!
— И как вы ево раскопали, товарищи?!
— Здорово он тебя, товарищ палномоченный, погладил? Ты езжай сам, скорея, на перевязку — може отравлены жеребья? Така стерва все могет!
— А вас, гражданин следователь, не зачепило?
— Айдате ко мне, товарищи: я рядом живу, обмоетесь и бинты найдем!
— Лучше ко мне: промыть щеку-то шпиртом. У меня шпирт есть и самовар баба недавно приставила.
Я слышал эти идущие от сердца слова скупой мужицкой ласки и думал: теперь набата не будет. Нет, не будет набата!
А Виктор Павлович шутил:
— Спасибо, спасибо! Ничего, обойдется. На мне, как на собаке,— полижу и заживет. Вот только старуха не поверит: подумает, что воскресенские девки ободрали. Говорят, у вас девки бедовые!
Розвальни скрылись за поворотом. Мы вернулись в дом. Климов остался с нами.
— Расскажи, Арсентий, следователю про Захарку, пока я тут в документах пороюсь. Хорошо — не успел сжечь: все ясно станет...
Климов криво улыбнулся.
— Тут рассказа не нужно... Сейчас...
Он сбросил с себя нагольный полушубок, повернулся ко мне спиной и завернул рубаху от пояса до ворота.
Спина была покрыта поперечными белыми полосами-рубцами...
— А теперь ишо покажу фокус… Что бы такое найти? Ага — вот...
Под кроватью лежал какой-то длинный сверток. Климов вытащил его и с видимой натугой поднял обеими руками над головой.
— Глядите...
Я едва не вскрикнул: белые рубцы на спине стали кроваво-красными, яркими...
— Шомпола,— кратко пояснил Климов, опуская сверток на койку,— десять лет прошло, а под натугой — обратно сказывается. Шомпола... Захаркино угощеньице...
— Разверни сверток-то, Арсентий! — обернулся Дьяконов, собиравший полусгоревшие документы, сидя на корточках возле печки.
В свертке оказалось девять разобранных винтовок. Приклад десятого ствола валялся на подоконнике...
— Арсентий, сыпь в сельсовет. Тащи сюда вашу власть да Тихомирова... А мы тут бумажками займемся...
Климов ушел. Бумажки оказались очень интересными. Это были обгоревшие по краям «удостоверения личности», заменявшие тогда паспорта, с алтайскими штампами и печатями.
— Кайгородовщина? А, Виктор?
— Черт его знает! Может и добытинский посланец...
Откровенно говоря, не думал, что из Захарки Сизых выйдет «посол». Считал его просто зауряд-бандитом...
— Давно ты его знаешь?
— Да, чтобы не соврать, с двадцать второго. Я тогда на Алтае работал. Оперативником. А Захарка разбойничал. Резал коммунистов, жег аулы, угонял стада... «Штаб» его бандешки помещался в «поместье» Степки Поливанова — папаша Федькин. Был такой скотопромышленник... Сизых — брат супружницы старшего Поливанова и зятек местного Крюкова. Родом-то он «тутошний»… Воскресенский. Здесь его многие знают. Вот оно, Гошенька, как переплелись люди и годы... Эта встреча с Захаркой — третья по счету. В первый раз ушел Захар с моей пулей в ягодице. Второй раз — я в больнице три месяца провалялся. А Захар сгинул. Рассказывали, что подался в Монголию... До поры до времени. Но вот, видимо, и пришла пора... С родных мест жареным потянуло...— Дьяконов выглянул в окно.— Ага! Наши едут. Ну, давай быстренько запротоколим всю эту историю и поедем Федьку допрашивать... Ох и возмужал, гаденыш! По первому взгляду и не узнаешь!
Допрос Федьки длился всю ночь...
Я слушал ровные бесстрастные вопросы Дьяконова и сбивчивые, путаные и трусливо-слезливые ответы Федьки... И передо мной одна за другой вставали картины, словно вызванные к жизни из повести далеких времен… Тысяча девятьсот двадцать второй год. Затерявшееся в предгорьях алтайских белков, среди необозримого моря пастбищного травоцветья, поместье богатейшего скотопромышленника Поливанова, где председателем сельсовета бывший полицейский урядник. И царит над этой «советской властью» Степан Поливанов. «Сам». Суров и жаден вдовый скотопромышленник. Большая у него семья, воспитанная в страхе божьем, а в семье нелюбимый сын — десятилетний Федька. Золотушный, веснушчатый, болезненный и трусливый. Папаша бьет нелюбимого походя, и Федька платит папаше трусливой злобой…
Ночью приезжают в аул темные люди с винтовками за плечами. Люди пахнут конским потом, гарью пожаров и кровью... Они пригоняют тысячные стада овец и в поливановском кабинете, обставленном монгольской мебелью с резными драконами, слюнявят беленькие червонцы, те, что на полтинник дороже царского золота… Потом люди, пахнущие кровыо, неслышно исчезают, а по безвестным горным дорогам тянутся в разные концы края бесконечные вереницы баранов, тавренных новым, клеймом — буквой «П»...
Но... всему приходит конец. Наступает однажды роковая ночь. Грещат винтовки и револьверы, бухают ручные гранаты... Утром свалившиеся с гор другие люди, в суконных шлемах со звездой, стаскивают в кучу трупы, перекликаются:
— Вот он — председатель! Нашли! А патронов, патронов-то!
— Слышь, а «самого-то» нашли?
— В наличности... Только што не допросишь. Его клинком укоротили. И сынки... тоже в наличности.
Кто-то с сеновала кричит:
— Товарищ командир! Мальчонка в сене... Сомлел, бедолага!
— Как те звать, малец? Да очухайся! На-ка, выпей кулацкой медовухи для духа.
— Дайте его сюда! Ты чьих, мальчик?
— Фе-едька я... Поливанов.
— Вона! Меньшой, нелюбый! А Захарку Сизых разыскали?
— Нет... обратно ушел.
— От гад! Витьке Дьяконову руку и ногу прошил!
Новая жизнь у Федьки Поливанова. Детдом. Комсомол. Школа. Новые люди окружают, новые интересы. Не жаль Федьке алтайской «гациенды». Не жаль нелюбимого отца. Вырос там Федька на подзатыльниках да наотцовской плетке, а кто о крученом ремне жалеет? Так и прошло десять лет... Но вот случилось, что словно из-под земли появился забытый дядя — брат давно умершей матери.
— Дядя Захар! — испугался Федька. — Ты живой?
Дядя Захар легонько хлопнул Федьку по плечу.
— Ишь вырос, племяш! Ну, айда со мной. Потолкуем... Только, если жить хошь... понял?
Федьке очень хотелось жить. И стал Федька Поливанов кулацким агентом-соглядатаем. Природная трусость победила комсомольскую выучку.
...При помощи Федьки мы быстро установили всех претендентов на алтайские документы и винтовки. Ночь была хлопотливой, но прошла «без звуковых эффектов», как сказал Дьяконов.
— Ну, кажется, все. Поедем домой. Кстати, Виктор, ты где же остановился? Я вчера пытался тебя разыскать, да не сумел.
— Эх ты, а еще — следователь! У нового приятеля церковного старосты Воскобойникова.
— Ты? У этого?!
— А что? Прекрасный человек. Кладезь легенд и преданий. Скот не режет, в решениях осторожен. Избирательных прав, к сожалению, не лишался почему-то… Если будет просить у тебя рекомендацию в партию, воздержись.— Дьяконов расхохотался.— Зато, какие пуховики! Пышки-шаньги! Мед! А дочка!
Я рассердился.
— Брось балаганить! Как ты раскопал эту авантюру Захара Сизых?
— Да чего ее раскапывать было?! Все очень просто: когда местные церковники узнали, что Тихомиров разъярился и поставил в районе вопрос о закрытии церкви, сиречь о лишении их в будущем безгрешных доходов, они воспылали горячей симпатией к Советской власти. Воскобойников еще до нашего с тобой выезда сюда негласно поделился со мной сведениями о появлении в селе матерого черта — Захарки Сизых... Так что я тут совершенно ни при чем. Зато вот ты! У тебя здорово получилось. А мне жаль...
— Чего жаль?
— Развенчанной легенды... Я — романтик. Ты же знаешь.
— Я знаю, что ты прожженный индивидуалист! Опять ушел от меня в сторонку! Хорош романтик! И черт бы ее побрал, эту легенду! Надо все же закрыть церковь!
— Ерунда! Рано. Напротив — попа сюда надо. Хорошего попа. Просоветского и пользительного. Вот как, Гошенька!..
К полудню из Воскресенского потянулся длинный обоз, увозивший десяток кулаков, так и не успевших получить дары Сизых.
Впереди обоза ехали Прибыльцов с Поливановым. Федька правил. По обочинам трусили верхом на лохматых лошадках воскресенские сельсоветчики, с алтайскими винтовками за плечами. У некоторых на шапках алели старые, выцветшие, но подновленные красными чернилами партизанские ленты.
Замыкал вереницу саней человек с военной берданкой поперек седла, Арсентий Климов.
Захар Седых навеки остался в родном селе. Оживить бандита не удалось.
Провожая обоз, мы с Дьяконовым дошли до околицы.
Здесь собрались родственники арестованных, а впереди группки плачущих женщин стоял церковный староста Воскобойников. Сняв свою бархатно-лисью шапку, староста низко кланялся вслед розвальням и истово крестился. Мелькала обширная розовая лысина.
— Экая сволочь! — не удержался я.
Дьяконов расхохотался:
— Я же говорил: идеологически — не выдержан...
Дьяконов остался в Воскресенском еще на два дня.
Я приехал в Святское уже ночью... Окна моей квартиры светились.
За столом сидел Лыков и одиноко ел жареную курицу. Коротко кивнув мне, предупредил:
— Ты не бойся — там, в камбузе, еще одна курица. Водки, случайно, из Воскресенки не захватил? Я здесь пока продажу питей велел прикрыть... Не ко времени...
— Нет, Семен Александрович... как-то не подумал...
— Гм... Ну и хорошо сделал. Хотя, вообще-то, с тебя причитается... Жена твоя приехала.
— Как?
— Очень просто: бросила школу, сбежала из Бутырки и приехала. Второй день кормит меня жареными курами.
— А где же она?
— Внизу. У твоей квартирохозяйки.
Лыков постучал черенком ножика о половицу...
Через три минуты ко мне с порога бросилась на грудь жена.
— Ты чего такая зареванная?
— Не могу я больше, не могу! Ушла из Бутырки… Мужики друг на друга зверями смотрят! Моего хозяина раскулачили, увезли вместе с семьей бог весть куда!.. Кругом поджоги, убийства... Дети в школу не ходят… И за тебя я измучилась!
— Надклассово-беспартийный ужас,— мрачно сказал Лыков, положив на тарелку обглоданную куриную ножку.
Я вытер платком мокрые глаза жены...
— Ну и очень хорошо! — как мог веселее заметил я.— Съезди в город, отдохни, развлекись...
— Уедем вместе! Если бы ты знал: какая это мука думать, что тебя могут... Боже мой, почему я такая несчастная?!
— Да что со мной может статься? — удивился я.— Ты совершенно напрасно беспокоишься. Вот и в этот раз — съездил, выполнил партийное задание — только и всего. Верно, Семен Александрович?
Семен Александрович развел руками.
— О чем разговор? Самое обыкновенное партийное поручение: проверил, как работает изба-читальня. И нечего тебе, Антонина Батьковна, так волноваться...
— Да,— всхлипнула жена,— Шаркунов сказал Дарье Ефимовне, что Дьяконова ранили...
Лыков снова развел руки в стороны.
— Ну, поехали! Анна Ефимовна — Дарье Сергеевне; Дарья — Марье Антиповне; Марья — Антонине Батьковне... Разведут такую карусель, что и не поймешь ничего! Ох, уж этот мне женотдел!.. Ну ладно, супруги... Спасибо, Тоня, за курицу. Вторая там в кухне. В целости и сохранности... Я пошел...
Уже надевая пальто, Лыков сказал серьезно:
— Завтра возьми райкомовскую пару и отвези Тоньшу на станцию... Нынче в деревне дачникам — не сезон. Понял? Будь здоров!
— Буду,— ответил я.— Спасибо…
Дело, не стоившее выеденного яйца, или дорожная яичница
Как-то я зашел в сельсовет районного центра переговорить о проведении общественной юридической консультации. В сельсовете, по обыкновению, было полно мужиков, пришедших не столько выяснить какое-либо дело, сколько обменяться новостями и поладить самокрутками «на миру». Председатель, тоже по обыкновению всех сельсоветских председателей, отсутствовал, и я прошел в маленькую, отгороженную от «приемной» комнату с провалившимся в углу полом, где стоял вместо канцелярского шкафа деревенский буфет, окрашенный гатакетной зеленью. Здесь, за кухонным столиком, покрытым куском кумача, восседал секретарь совета — мужчина неопределенных лет в сатиновой рубашке и залатанном на локтях пиджаке.
Против секретаря молча сидел на скрипевшей табуретке и, посапывая носом, читал старую газету какой-то пришлый человек в брезентовом пыльнике и старинном картузе синего цвета с матерчатым козырьком. Я осведомился: скоро ли придет председатель?
Секретарь ответил:
— Должон вскорости быть, товарищ следователь...
Услыхав этот ответ, человек в пыльнике отложил газету и, повернувшись вполоборота, осмотрел меня самым внимательным образом — снизу доверху и опять сверху донизу. Так барышники осматривали лошадей. Но посетитель мало походил на примелькавшийся тип конского барышника времен нэпа, обычно цыганского склада, с бегающими рысьими глазками, но всегда самоуверенного и с оттенком некоторой вальяжности. В этом, напротив, чувствовалась явная растерянность, а внешностью он почему-то напоминал крысу.
Я тоже взял с подоконника газету и, устроясь возле окна, стал читать окружные новости трехнедельной давности.
— Готово? — спросил секретаря посетитель в картузе.
— Написал, да вот печать гербовую председатель с собой унес... Подождите малость...
— Некогда. Ехать мне нужно. Давай акт — пойду заверю в РИКе.
— Незаконно. РИК не будет заверять. Мы должны. По закону... Как, товарищ следователь, имеет право РИК заверять наш акт?
Теперь и я отложил газету.
— А в чем дело?
— Да вот, гражданин заготовитель попросил акт составить на бой...
— Какой бой? Кто с кем бился?
— Яичный бой... Яйца разбились.
Удерживаясь от улыбки, я поинтересовался:
— Много?
— Десять тысяч,— пояснил сам незадачливый заготовитель яиц,— десять тысяч!
Он достал платок и, приложив его к глазам, стал всхлипывать.
— Пропал я теперь! Как есть — пропал! Вить по гривеннику без малого штука обошлась...
И вдруг заплакал. Тяжелым, беззвучным плачем пожилого мужчины.
— Ну-ка, дайте мне ваш акт!
В акте было написано, что заготовитель Петуховского сельпо гражданин Ракитин Феофилакт Никандрович, следуя с тремя подводами яиц, на перекрестке двух дорог встретился с трактором.
Тракторы в нашем районе только что появились и вызывали смертельный страх у лошадей. У Ракитина были подводы без возчиков, и лошади шли привязанными на коротких поводах, каждая к задку телеги, тащившейся впереди. Увидев вынырнувшее из зарослей придорожного кустарника техническое чудо, кони вздыбили и, ломая оглобли, шарахнулись в сторону.
Телеги перевернулись, веревки лопнули, и на дороге остались вдребезги разбитые ящики с тысячами яиц, пересыпанных опилками. Трактор прогремел дальше.
— Вы установили, чей был трактор? Да перестаньте хныкать. Вы же мужчина!
— Семеро у меня, товарищ следователь! Семь ребятенков и мал мала меньше... По миру пойдут теперь. А трактор — я вызнал — михайловский трактор... Михайловского ТОЗа, значит. Ох, боже мой, боже мой! Погиб я, как есть — погиб! И за что же, господи, такая беда постигла?!
Мне он очень не нравился. Казался хитреньким и жуликоватым. Я взял себе составленный акт и, отобрав у него квитанционные книжки и личные документы, сказал:
— Еще раз говорю — перестаньте ныть. Слезами горю не поможешь. Поживете в райцентре дня три-четыре. Я поручу разобраться в этом деле кому следует. А завтра вечером придете в мою камеру. Здесь знают и покажут.
...Придя к себе, я позвал Желтковского:
— Сходи за Родюковым.
Родюков был недавно назначен в район уполномоченным уголовного розыска. Он очень увлекался своей профессией, и было у него что-то общее с моим секретарем. Такой же фантазер и «детектив»-мечтатель. Только интеллектуально «в плечах поуже» Желтковского. Между собой они не ладили из-за какой-то местной девицы.
— Вот что, молодые люди,-—сказал я им,— есть интересное дело. В нашей практике таких дел еще не бывало. Возможны чудесные превращения: потерпевший может превратиться в обвиняемого, а подозреваемый может оказаться потерпевшим...
— Ого! — сказал Родюков.— Первый случай в моей практике.
— Гм! — откликнулся Желтовский.— Действительно, загадочное дело!
— Конечно. Иначе я бы к вам, товарищи, и не обратился. Так вот: расследование по этому загадочному делу поручаю вам обоим. Только таким образом, чтобы каждый вел следствие самостоятельно, не посвящая другого ни в методику своего расследования, ни в результаты. Понятно? Кроме того, не рассчитывайте на указания… Словом, полная самостоятельность! Сейчас возьмите моего Гнедка и вместе съездите на место происшествия. Протокол осмотра составьте объединенными силами, а потом.., потом действуйте каждый поврозь.
— Труп? — нахмурился Желтовский.
— Врача нужно брать? — спросил Родюков.
— Нет, не труп. И врач не понадобится. Вот акт, прочитайте...
Они впились в документ, написанный секретарем сельсовета, одновременно, даже попытавшись по-мальчишески отобрать разлинованный лист друг у друга. Но, прочитав, сразу скисли...
— Что? — спросил я.
— Нет, ничего. Интересно, конечно.
Желтовский делал вид, что заинтересован. Родюков молча складывал акт в свой брезентовый портфель.
— Вы, братцы, я вижу, разочарованы? А зря! Может быть, было не десять тысяч яиц разбито, а... ну скажем, пять тысяч! Понимаете существо вопроса?
— Да-а-а! — протянул Родюков.
— Конечно, так и было! — горячо сказал Желтовский.— Конечно, мошенничество! Жульничество!
— Вот и докажите! — усмехнулся я,
— И докажу! Хотите пари?
Пари я отклонил и, подойдя к открытому окну, стал наблюдать, как они запрягали лошадь.
— Подтяни чересседельник,— командовал Желтовский.— Да не здесь! Это супонь называется! Эх ты, сыщик! Понаслали вас, городских субчиков, сюда хомуты на коней с хвоста надевать! Сидел бы себе в городе!
— А ты не очень задавайся! Да, я сыщик, а ты... технический работник. И помалкивай! Не велика заслуга коня запрячь. Это каждый сумеет...
— То-то я вижу, что каждый!
Так, переругиваясь, они справились с упряжкой и запылили по дороге.
— Здорово!
Я обернулся: в дверях стоял Дьяконов.
— Зашел к тебе пошептаться... Куда это мальцы покатили?
Я рассказал.
— Понимаешь, с одной стороны, нужно убедиться, нет ли здесь элементов жульничества, но меня больше интересует другое: методика следствия. Как эти деляги будут работать? У меня запрос лежит из округа: просят дать заключение на обоих для аттестации. Вот я и решил посмотреть их на конкретном случае.
Вечером Желтовский пришел ко мне на квартиру.
— Ну, как дела?
— Ужасные дела! Еще издалека мы увидели массу ворон и сорок, кружившихся над местом происшествия. Подъехали, и что же? Яйца! Яйца! Сто тысяч разбитых яиц!
— По акту — десять...
— Что? Ах, да! Ну, конечно. Это я так... Страшно было смотреть на такое уничтожение! Бессмысленное уничтожение! Ведь у нас в детском приемнике яйца давали только больным. По яичку в день! А тут... такое варварство. Судить, судить за это надо! По всей строгости закона!
— Кого же судить! Тракториста? Или лошадей?
Он возмутился:
— Как вы можете так говорить?! — и сурово закончил: — Найдем, кого судить! Я найду! Только вы меня на три дня освободите от работы и ни о чем не спрашивайте, пожалуйста!
— Хорошо, согласен. Действуй, Игорек!
А уполномоченный уголовного розыска Родюков на другой день явился ко мне и забрал квитанционные книжки с копиями приемных фактур на купленные у крестьян яйца.
И не было в Родюкове никакой патетики! И на слова он был скуп. Я подумал: «Ого! Этот, кажется, уже нащупал методику расследования».
Родюков уехал в район и предупредил, что вернется через неделю.
Заготовитель жил в райцентре, но в камере у меня не появлялся.
Прошло три дня. И еще три дня. Желтовского я видел урывками. Он целиком ушел в дело о разбитых яйцах, и я не беспокоил парня расспросами.
Но вот передо мной предстал Родюков. Загорелый и запыленный, видимо, только что с дороги. Выкладывая из портфельчика объемистую папку, заявил:
— Дознание о мошеннических действиях заготовителя Петуховского сельпо гражданина Ракитина мною закончено. Преступление считаю доказанным. Квалифицировал по статье... Обвиняемый мной допрошен и привлечен к ответственности.
— Признал себя виновным?
— Ну что вы?! Какой жулик признает себя виновным?! Будет отпираться. И на суде будет доказывать свою... правоту. Только нечем. Факты у меня. Голые факты!
— В чем состав преступления?
— В сознательном завышении количества боя яиц.
— А какой ему смысл? Он же материально ответственный. Так и так платить. И за тысячу платить. И за три тысячи. И за пять, и за десять...
— Так, да не совсем так. Во-первых, увеличивая цифру боя, он, соответственно, увеличивает и норму естественной убыли, которая положена на бой в таких случаях...
— Ну, это правильно.
— Во-вторых, у него на руках акт, заверенный гербовой печатью. Акт о несчастном случае. И еще неизвестно, как суд посмотрит, если сельповцы ему предъявят иск. Ведь если рассудить объективно — несчастный случай был. И винить, вроде, некого... И, действительно, разбито 4800 штук... яичек то есть.
— Выходит, что с десяти тысяч будет сброшена норма естественной убыли, в два раза превышающая действительно полагающуюся?
— А в-третьих, законом — я уже смотрел в таких случаях предусмотрена только частичная материальная ответственность. Вот он и выйдет сухим из этого грязного дела,,. Только не выйдет! Я эту приписку в акте доказал.
— Каким образом? И вообще расскажи, как ты действовал.
— Очень просто: взял и проверил все квитанционные книжки по деревням, где этот «яичный бог» побывал. Против каждой квитанции — допрос. Все до одной квитанции проверены. И вышло всего 4800 с чем-то, а не десять тысяч.
— Так ведь квитанции-то пронумерованы? Не такой же он дурак, чтобы...
Родюков перебил:
— Квитанции не пронумерованы.
— Да что ты?
— Так точно. Вот смотрите сами.
Действительно: квитанционных книжек было пять. И ни одна не пронумерована.
— Видите: как это удобно для мошенника?! Он же не ожидал, что вы встрянете в это дело и отберете копии фактур. А потом понаписал бы липовых квитанций, первые экземпляры вырвал, а вторые представил. И денежки почти за пять тысяч двести яичек — тю-тю. В карман, мол, крестьянам уплачено, яйца разбиты, сколько там полагается процентов, если суд присудит, я уплачу, и вся недолга... Я — не я и лошадь не моя!
— Да... Пожалуй, ты прав, товарищ Родюков...
Я смотрел в его лицо с любопытством. Этот, действительно, далеко пойдет. Логичен и сообразителен. Молодец!
Действия ваши, товарищ уполномоченный, считаю правильными и одобряю. А что сказал на допросе этот прохвост?
— Да вот читайте его допрос. Вот, вот здесь... Видите: «...Где и у кого я покупал яйца, вспомнить не могу.
Проехал много деревень и совершенно не помню даже многих названий...» Детский лепет! Говорит, что он первый раз в нашем районе... Ну и гусь! А что у Желтовского? Как он работал?
— Не знаю. Еще не разговаривал с ним.
— Разрешите идти домой? Умотался с этой яичницей вусмерть. Теперь, наверное, долго буду яйца ненавидеть.
Я рассмеялся.
К вечеру явился Желтовский. Угрюмый. Словно кем-то обиженный. В руках пачка бумаг. Он положил ее на стол. Я увидел какие-то странные ведомости, выкладки, расчеты с длинными колонками цифр.
— Кончил расследование?
— Кончил...— Доказал преступление?
Он стал еще угрюмее. И вдруг выжал из себя, отвернувшись в сторону:
— Преступления не было,..
— Вот тебе раз?!
— Было разбито девять тысяч шестьсот девяносто три яйца...
— Сколько?!
— Девять тысяч шестьсот девяносто три яйца!
— Гм... ты в этом уверен?
— Может быть, штук на тридцать-сорок ошибся...
А так подсчитано верно...
— Постой, постой! Что подсчитано? Разбитые яйца?
— Угу...
— Да как же ты ухитрился?
— Подсчитал...
— Ничего не понимаю!
— Вот смотрите: это план места... несчастного случая. Здесь нарисовано место падения первой телеги. Вот тут вторая телега свалилась: видите — очерчено цветным карандашом. Тут самый большой бой был. А подальше — третья... На третьей ящиков было меньше... Все телеги свалились под откос, в кювет…
— Так. В кювет. Свалились.
— Кювет был сухим и не зарос никакой... ботаникой. И там лежали все эти яйца…
— Ну и что же ты сделал?
— Начал считать... Четыре дня считал. С утра до ночи. Пока свет был...,
— Да как же ты мог сосчитать?!
— Сначала но скорлупе. Откладывал каждую скорлупку в сторону. Которые скорлупки не разбились дочиста...
— А которые разбились дочиста?
— Те, которые дочиста, я собрал скорлупу. Всю до капельки. Взвесил. И разделил: обмыл сначала.
— Постой, постой! Что взвесил?
— Ну... скорлупный бой.
— Так, так! А на что разделил?
— На все скорлупки... Ну, вывесил одну, потом еще одну, и еще одну... пустые скорлупки, которые сохранились. Потом сложил и разделил на три, а потом мелкий бой разделил на это...
Я начал понимать.
— Следовательно, вывел среднее от трех единиц, а затем общий вес собранной мелкой скорлупы разделил на это среднее?
— Ну да...
— И в результате получилось девять тысяч шестьсот?..
— ...девяносто три. Это с теми, которые были отложены. Сохранились которые...
Я сидел потрясенный.
Игорь подозрительно спросил:
— А что? Разве не верно?
Обшлага рукавов его пиджака и колени брюк были обильно увожены смесью яичного желтка, земли и травяной зелени.
— Я на каждую телегу составил отдельный акт.
С приложением ведомостей. И дал расписаться двум парнишкам из ШКМ, которые мне помогали. И еще отобрал у них подписки... о неразглашении.
— Игорь! — сказал я.— Дорогой ты мой Игорь! Иди сюда, я тебя поцелую! Титан! Честное слово: титан!
— Ну уж вы скажете! Титаны, это которые у греков… А я...
От поцелуя он конфузливо уклонился.
— Ну пойдем, дружище, обедать к нашей сторожихе. Я сегодня заказал ей яичницу с салом! Будешь есть яичницу?
— Еще как буду! Я хоть каждый раз могу яичницу есть.
Дело, которое мне казалось не стоившим выеденного яйца, на которое я смотрел как на любопытный казус, превращалось в настоящее «дело», и в нем надо было разбираться всерьез.
Кому же верить: Родюкову, профессионально и правильно проведшему расследование, или Желтовскому, обосновавшему свои выводы на сомнительной арифметике? А почему сомнительной? Ведь то, что проделал Желтовский, и есть самая настоящая дедукция. Пусть примитивная, вызывающая улыбку... Но нельзя отказать этой «методике» в железной, математической логике... Если, разумеется, подсчеты сделаны правильно... А почему бы им не быть правильными?
Я вышел в коридор и пригласил вызванного на допрос заготрвителя Ракитина?
— Почему вы не приходили столько времени? Повестки, что ли, дожидались?
Ох, как не нравился мне этот человек с крысиным обликом!
— Вы что же, не заинтересованы в своем деле?
— Так ведь чево уж тут... интересоваться... Когда меня агент угро... допрашивал, я уж сразу все понял: ну, теперь конец мне. Погибель — и все! Раз подписку о невыезде отобрал.
— Подождите, подождите, уважаемый! А до разговора с уполномоченным угрозыска почему не приходили?
— Как, то есть, до разговора?
— Да ведь уполномоченный Родюков только вчера вернулся с расследования?
— А вчерась он меня не вызывал...
— Так когда же он вас привлек и подписку отобрал?
— В тот день... Когда вы мои документы взяли...
Ночью он меня арестовал, допросил обвиняемым, значит… в мошенничестве. А потом ослобонил. Взял подписку. Вот я и живу здесь. Остатные крохи проедаю... Эх... скорей бы к одному концу! Мошенник — так мошенник... Скорее бы только!
— А вы сами считаете себя мошенником? Приписали для счета еще пять тысяч яиц?
— Что вы, товарищ?! Вить я многосемейный! Да видать, уж так мне на роду написано... Може, когда правда и выйдет...
— Хорошо. Подождите в коридоре.
Я стал внимательно просматривать дознание. Что за черт?! Подписка и постановление о привлечении в качестве обвиняемого датированы вчерашним числом... Вот история! И какой смысл этой крысе врать?
— Ракитин! Войдите! Садитесь. Скажите, вы помните названия деревень, которые объезжали?
— Н-нет... Много было деревень. Все не упомню…
— А дороги, которыми ехали, помните?
— Так, маленько помню...
— А фамилии крестьян, у которых яйца покупали?
— Не помню. А только они записаны в книжках…
Я подвел его к карте района.
— Выехали вы, следовательно, из Петуховского района. Вот отсюда, не правда ли? И куда же направили стопы?
— В Леньки..,
— После Леньков?
— Кажись, в Рудаковку... Есть такая в вашем районе?
— Есть... Ну, а после Рудаковки?
— В Песково... а затем поехал в это самое... как его...
— В Лысогорку?
— ...кажись, туда, а в точности не помню... Нет, не в Лысогорку я поехал, а в Родники... Сейчас припоминаю: в Родники.
— Ну, а если весь этот маршрут повторить: нашли бы деревни и людей?
— Так ведь как же не нашел бы, если все деревни в книжках записаны?!
— Сколько же вы проехали деревень всего?
— Кто ж их упомнит?.. Вот все в книжках... фитанции...
— Ладно. Давайте посмотрим «фитанции»... Так. Начали. Леньки... Рудаковка, Лысогорка, Родники, Пеньково, Столетове, Братское, Скуратово...
Я назвал десятка три деревень. Он согласно поддакивал.
— Ну вот и все, что записано в пяти ваших книжках..
— Верно все, коли больше нет...
Я взял счеты.
— А теперь подсчитаем, сколько же яиц вы заготовили.
Защелкали костяшки.
Он смотрел на мои руки безучастно.
— Итак, вы заготовили всего четыре тысячи восемьсот тридцать штук...
— Как то ись четыре тысячи восемьсот?!
— Да так уж! Арифметика — наука точная. Может быть, сами подсчитаете? Пожалуйста…
Он считал долго, сбивался, снова начинал подсчет… И вдруг заплакал. Снова, как в первый день нашего знакомства, заплакал. Я чувствовал почти физическую брезгливость к этому человеку.
— Ну что же? Четыре тысячи восемьсот, а не десять тысяч... Так или не так?
— Десять тысяч у меня было... десять тысяч...
Я потащил к себе из лежавшей на краешке стола пачки чистый бланк «Протокола допроса в качестве обвиняемого»... Но вдруг вспомнил о дедуктивном опусе Желтовского... Черт возьми! А ведь не увязывается!
Не верить Игорю я не мог. Слишком хорошо знал я этого замечательного парня... И... ох, как не хотелось мне тащиться по жаре в объезд тридцати деревень! Но — я вызвал дежурного милиционера.
— Скажи кучеру, чтобы запряг ту пару, что отобрали у конокрадов.
— Сейчас поедете? С кучером?
— Сейчас. И без кучера.— А человеку-крысе сказал: — Поедете со мной. Будете кучерить...
До пятнадцатой деревни все шло как по-писаному.
— Ну, Ракитин, были вы здесь?
— Был...
— Дома, где покупали яйца, можете найти?
— Нет...
— Хорошо. Поедем в сельсовет.,.
Следовала обычная процедура вызовов. Являлся крестьянин. На вопрос: «Продавали яйца вот этому гражданину?» — отвечал:
— Продал полторы сотни... А чево?,.
Квитанцию получили?
— Получил...
— Можете принести показать?
— А пошто не принести? Сейчас схожу..,
Иногда отвечали:
— Искурил на цигарку...
Но все подтверждали и количество проданных яиц и полученную сумму, отображенную в копии квитанционной книжки. Словом, все шло нормально. Но с пятнадцатой, по счету, деревни начались странные вещи...
В этой большой и зажиточной деревне пришлось заночевать. Я вызвал некоего Самохвалова, однако с ним сразу явились еще человек пять.
— Здравствуйте!
— А вы, товарищи, зачем пришли? Покурить?
Нет, товарищ следователь… Нужно бы кое-што прояснить...
Переговорив с Самохваловым, я предложил:
— Ну, давайте проясняйте, что хотели...
— Претензию мы имеем к энтому человеку,— ткнул желтым обкуренным, как мундштук, пальцем пожилой бородач.— Пущай скажет, пошто Самохвалову платил по семь гривен с десятка, а мне, к примеру, по полтиннику?
А вон Федору Егоровичу по четыре рубля с сотни отвалил... Это как же так, гражданин хороший? Нешто у тебя такции нет? Заготовитель-то вы, вроде, совецкий?
Ракитин задергался, засопел и еще больше стал походить на старую крысу.
— Тута, граждане, дело торговое, полюбовное... Такса у меня сдаточная. А приемной таксы нету. Сколь заплачу — то и мое право. И я никово не насильничал... Хошь продавай — сделай милось! Не хошь — твое дело. Я тебя не неволю.
Я вмешался:
— Квитанции-то у вас есть, мужики?
— Как не быть,— ответили четверо и достали измятые бумажки.
Я сличил с корешками. Две квитанции сошлись. Но копий остальных двух в сброшюрованных корешках книжки не оказалось. А пятый — старичок — заявил:
— А мне энтот заготовитель и вовсе не дал квитка. Полторы сотни яичек куплял и деньги уплатил. По четыре рубля с сотни, а квитка не дал... Такое дело...
— Как же получилось, Ракитин?
— Врет. Все врет! Выписывал я ему квитанцию!
— Не гневи бога, гражданин! Стар я, чтобы врать...
Утром мы отправились дальше. Разговаривать мне не хотелось. Так в молчанку проехали семь верст и подвернули к сельсовету соседней деревни. Здесь выяснилось, что «яичный товар» был куплен у пяти женщин, а квитанции... квитанции у покупателей отобрал побывавший уже здесь уполномоченный Родюков. Я проверил книжку и не обнаружил фамилии продавцов.
— Может быть, вы просто из другой книжки оторвали квитанции, Ракитин, и копий не выписывали?
— Этого не могет быть...
— Так где же копии? В книжках-то их нет?
— Ума не приложу... А только я выписывал. И баб тутошних сейчас припомнил... Выписывал, с копиями… Под копирку.
Приблизительно такие же результаты я получал почти в каждой следующей деревне или в селе.
На шестой день объезда недостающие пять тысяч яиц «были найдены», а в портфеле моем лежала довольно объемистая папка кратких, но «доказательственных документов», свидетельствующих... О чем? О том, что больше половины купленного товара покупалось заготовителем с выпиской квитанции в о д н о м экземпляре...
Зачем же ему это было нужно? Ведь в казенных деньгах надо было отчитываться? Ну, допустим, какую-то выгоду, за счет торгашеского объегоривания крестьян, он мог получить. Однако подавляющее большинство продавцов утверждали, что расплата с ними была произведена честно, по существующей среднерыночной цене. Правда, были и исключения, но очень мало... Так зачем же заготовителю понадобилось прятать копии квитанций?..
Незачем... Тогда кому это нужно было? У кого еще мог проявиться интерес к этому делу? У Желтовского? Но ведь у него в руках квитанционных книжек не было… Неужели... Родюков? Что ж, проверим.
Дома я отпустил на постоялый двор Ракитина и вызвал к себе Родюкова.
— Садись. Предупреждаю: разговор официальный. Зачем вы удалили из квитанционной книжки копии? И удалили хитроумно: так что и следов не осталось!
Родюков ухмыльнулся.
— Да что вы нервничаете, Александрыч? Ведь он жулик — пробу ставить негде! Его нужно обязательно изъять из общества! Вы в Гусевке этого старичка Рыжкова допрашивали? Ну так чего ж вам еще надо? Ракитин ему вообще не выдал квитанции... Да и не одному ему! И в Грибовке, и в Ельцовке... и в Рухловой. Верно ведь?
— Да. Так. Ракитин обжулил крестьян на триста яиц и нажил таким путем разницу против сдаточной цены в сумме 16 рублей 30 копеек...
Родюков все ухмылялся.
— У меня меньше получалось… Сами должны понимать, что на такую сумму ни один нарсудья дела не примет. А Ракитина обязательно нужно изъять... Это вам всякий скажет. Любой честный гражданин советский.
— Знаете, что вы сделали, Родюков? Как бы хотелось, чтобы до вас дошло: Ракитин — мелкий, грошевый жулик. А вы — во сто крат хуже! Вы вор! Вы государственную честь украли!
— Ну, знаете ли... вы хоть и следователь, а не забывайтесь!
— Сдайте оружие, Родюков!
— Фью-ю-ю! Это уж вы, тово... маком! Не вы мне шпалер давали, не вам его и получать. Поеду в округ и доложу, как вы работать мешаете! А еще народный следователь!
Я крикнул:
— Дежурный! Обезоружить!
Родюков пытался занять оборонительную позу, но вошедший вместе с дежурным милиционером Шаркунов убедительно сказал:
— Не балуйся с наганом. Велено: сдай оружие — значит сдай! — Взглянув на меня, Шаркунов осведомился: — Это за конские паспорта?
— Какие паспорта?
— А, так вы не знаете еще? Родюков при обыске конокрада-цыгана подсунул ему десяток конских паспортов, а потом «нашел»... Я вам не стал докладывать. Думал, что так... сами разберемся. По своей линии... За какие же провинности вы его обезоруживаете?
— В порядке статьи 142 отстраняю его от работы и арестовываю за злоупотребление по должности. Дежурный! Отведите Родюкова в арестное помещение!
Я пояснил Шаркунову, в чем дело.
— Вот гаденыш! — выругался начмил.— Это почище паспортов с цыганом! Ведь это что? Это он мне, его начальнику, в мою партизанскую душу харкнул!
Родюкову дали два года лишения свободы, но он вскоре был освобожден досрочно и уехал работать в соседний район... заготовителем...
— Да и все это «яичное дело» не стоит выеденного яйца! — сказал мне после вынесения приговора знакомый член коллегии защитников. Но присутствовавший тоже на суде Дьяконов отнесся к оценке дела по-другому.
— Это очень хорошо, что Родюкова вовремя за руку ухватили. Если он в восемнадцать лет от роду такие вещи устраивал, что же было бы лет через пять, десять его службы?! Да, вот что: мы в окротделе надумали взять Желтовского к нам. Как ты смотришь?
— Только тронь — драка будет!
«Пафос личности»
...Личность кричит потому, что, чувствуя,
свою двуличность, хотела бы прикрыть кри
ком этот порок...
М. Горький. «О солитере »
В субботний вечер, около одиннадцати, в квартире начальника активно-секретной части розыска Раскатова настойчиво зазвонил телефон. Это был громоздкий настенный аппарат «Эриксон», и, чтобы услышать абонента, приходилось крутить ручку, приделанную сбоку.
— В чем дело? — спросил Раскатов в трубку.
— Докладывает дежурный Юркевич. Вооруженный грабеж... До нитки... Полагаю, Николай Аркадьевич, что действовали двое, а то и больше, и даже с лошадью…
Должность, которую занимал Юрьевич, называлась солидно: субинспектор, что было скопировано с французской полиции. Этому званию вовсе не соответствовало более чем скромное помещение дежурки, где Юркевич уже допрашивал потерпевших, когда туда прибыл Раскатов.
Потерпевшие — владелец конфетной фабрики Кошкин и его спутница, довольно миловидная женщина,— сидели на лавке в наброшенных на плечи казенных халатах, доставленных из каптерки.
— Так сколько же их было? — спрашивал Юркевич, кося глазом на мадам.— Двое или трое? Внешний вид можете описать?
— Ну, что вы! — грустно улыбнулся Кошкин.— Попробуйте в таких обстоятельствах запомнить! Да и темно было... Уехали они в пролетке, было их, вероятно, трое, так как двое нас, извините, раздевали. Гм... А пролетка стояла за углом.
— Попрошу повторить все еще раз, поподробнее,— сказал Юркевич и поглядел в сторону начальника, усевшегося в уголочке.
Кошкин вежливо наклонил голову.
— Пожалуйста!.. Мы возвращались из кинематографа и были уже буквально у ворот моего дома. Внезапно я почувствовал, что мне в затылок уперся какой-то холодный предмет и чей-то голос приказал: «Стоять на месте тихо!» Второй голос добавил: «Не оборачиваться. Раздевайтесь оба!» Тут моя э... э... спутница взмолилась. Тогда первый сказал: «Спокойно, мадам! Жизнь единственная реальная ценность, врученная людям судьбою. И в тоже время — грош ей цена. Зачем мне лишать личность жизни, этой грошовой ценности?..» Словом, целый философский трактат в двух словах.
— Да, да! — вмешалась спутница Кошкина, кокетливо оправляя халат.-—Они вполне интеллигентны и даже обходительны. Особенно тот, высокий, что командовал, не правда ли, Ванюша?...
Кошкин кивнул.
— ...Ну, разумеется,— продолжала мадам,— мы сняли с себя все. Потом Иван Павлыч спрашивает: «Что же нам делать?» А высокий отвечает: «Можете повернуться». Тут мы смутно различили в проеме ворот две фигуры. Лица были, кажется, в масках...
Кошкин попросил закурить и, затянувшись, продолжил рассказ:
— Да-с... Раздели, свернули все в узел, и высокий э... э... заявляет: «Заходить домой запрещаю под страхом смерти. Идите в ГПУ или в угрозыск и там обо всем расскажите».
— И вот — мы здесь!..— вздохнула мадам.
— А вообще должен сказать,— взорвался вдруг Кошкин,— черт знает что! Нельзя показаться на улице. «Шубсним» какой-то! Это так они себя называли. А вы, господа, не в силах оградить население от подобных эксцессов. Безобразие!..
— Господа в Черном море,— буркнул Юркевич.
Раскатов, сидевший все это время молча, поморщился и спросил будничным голосом:
— Что у вас взяли? Товарищ Юркевич, запишите в протокол!
— Ах, к чему это? — Кошкин безнадежно махнул рукой.— Суть не в том, что вы, может быть, и найдете наши вещи. А вот государство не может оградить нас от бандитов... Я буду писать в газету!..
При этих словах в дежурку вошел начальник угрозыска товарищ Кравчик. Был он плотен и низкоросл и в свои пятьдесят лет обладал хорошей зрительной памятью.
Всмотревшись в лицо потерпевшего, Кравчик спросил:
— Если не ошибаюсь — гражданин Кошкин? Павел Иванович? По делу о взятке Протопопову в прошлом году. Так?
— Гм...— Кошкин откашлялся, весь напрягся.— Иван Павлович. Но какое это имеет отношение...
— А вы, гражданка? — продолжал Кравчик.— Если мне не изменяет память, вы супруга гражданина Саббакина. Торговый дом «Саббакин и сын»... Знаю и вашего супруга. Весьма любопытная ситуация получается! Я бы сказал — эффектная. Вот бы опубликовать в газетке!..
— Гм...— снова прокашлялся Кошкин. Дама наклонилась к нему и что-то прошептала в ухо.
— Не вздумайте и вправду давать газетчикам какие-либо информации,— обернулся начальник к дежурному и Раскатову.
Я направился в свою комнату и, проходя мимо Кошкина, услышал, как тот вполголоса сказал начальнику:
— Спасибо... Спасибо за ваше благородство. Извините меня, глупость спорол!
Допрос на этом был Закончен. Дежурку заполнили вызванные оперативники и работники секретной части. У подъезда спешивались всадники — милиционеры резерва.
Я хотел кое-что припомнить, сопоставить с прошлогодним делом банды Уфимцева. Сегодняшнее происшествие больше всего касалось меня, так как я работал инспектором ББ, что означало: борьба с бандитизмом.
И я погрузился в свои архивные записи...
Внезапно брякнул телефон, и голос Раскатова произнес в трубку:
— Спустись-ка еще раз в дежурку. Второй случай.
Так и есть: в дежурке находилась еще одна полуодетая пара. И опять я выслушивал сбивчивый рассказ: было трое или двое; один очень высокий и все размахивал наганом, обещая даровать жизнь за пальто и штаны. К женщине он обращался изысканно вежливо: «Будьте добры, мадам, снимайте все! Зачем вам эта дребедень? Вещи угнетают человека, делают его скрягой, неприятным для окружающих... Ступайте немедленно в угрозыск, не заходя домой!..»
Эту парочку — на сей раз супружескую — опросили и отправили на извозчике по месту жительства.
Так было всю ночь: в дежурку приходили раздетые люди.
Кончилось все так же внезапно, как и началось, — ровно в пять часов утра.
Мы были поражены.
— Двенадцать «раздевалок» за пять часов! Ты видел что-либо подобное? — спрашивал начальник Раскатова.
Нет, Николай Аркадьевич, работавший в угрозыске со дня его основания, никогда не видел ничего подобного.
— Правда,— отвечал он,— в двадцать втором, помню, было четыре вооруженных грабежа в одну ночь. Но тогда в городе три шайки действовали, каждая по-своему.
А тут — один почерк...
— В том-то и дело, что один! — недовольно отозвался начрозыска.— Кому и на какой черт эта испанская торрида-бравада нужна?
— Знаете, Викентий Юзефович, я склоняюсь к следующему: хулиганство. Да, да, хулиганство, а не вооруженные «стопорки». Дилетанты, шутники-хулиганишки!..
— Хороши шуточки!— вскипел начальник.— Вот завтра в окружкоме мне пропишут ижицу за этот дилетантизм... Наши не все вернулись с облавы?
— Почти все.
— Ну и как?
— Секретчики в один голос говорят: никого приезжих, работающих «по громкой», в городе нет и не было. Банда Уфимцева, как вы сами знаете, почти полностью перебита в перестрелке еще в прошлом году…
— Тогда кто же, черт подери?..
Хотя местная газета и словом не обмолвилась о происшествии и несмотря на приказание начальника хранить тайну, все последующие три дня в городе только и разговоров было: «Вы слышали?» — «Даю слово: пятьдесят раздеваний за ночь!»
На четвертый день начальник вернулся после очередного доклада в окрисполкоме в совершеннейшем расстройстве.
— В кабинет! — подмигивал наш комендант Барановский, обходя комнаты.— Велено играть большой сбор.
— Свиреп?
— Лютует! Мне уже «отвесил» трое с исполнением…
Но, вопреки ожиданиям, начальник, собрав нас, сказал лишь с невыразимой скорбью:
— Если через неделю не будут опубликованы имена грабителей, дело у нас отберут и передадут чекистам. Вы понимаете, что это значит? Вотум политического недоверия! — вот что это такое. Прошу подумать. Назначаю открытое партсобрание!
На собрании мы долго и с усердием ругали друг дружку: «активники» — «секретников» и наоборот. А когда в окна уже сквозила ночная синь и все выдохлись, дежурный по розыску доставил пакет. Поверху было написано:
«Срочное. Важное. Лично.»
Я видел, как начальник достал пенсне и стал читать, а затем грозно воззрился на дежурного:
— Кто принес?
— Не знаю, Викентий Юзефович. Я выходил в коридор к арестованным. Вернулся — на столе вот это...
— Постовой где был?
— Н... не знаю...Начальник пробежал послание вторично и передал Раскатову.
— Читай вслух!
А сам закрыл глаза и так сидел, слегка вздрагивая, словно ехал в поезде.
«Прошлый раз я произвел эксперимент над дюжиной купчишек, и вы не сумели ни оградить их, ни выявить меня,— читал Николай Аркадьевич то, что было напечатано на старинной пишущей машинке.— Сегодня ночью я намерен произвести еще один эксперимент. На этот раз своим объектом я избрал десять экземпляров двуногих из породы совслужащих.
Я начну действовать в двенадцать ночи, а кончу снова в пять утра. Попробуйте мне помешать — это было бы забавно!..»
Тут Николай Аркадьевич остановился и тихо, как бы про себя, выругался.
— Читай, читай! — буркнул начальник.
«...Не занимайтесь дактилоскопией. Мы работаем в резиновых перчатках, и письмо написано тоже в перчатках. Вас, конечно, интересует, какие мотивы заложены в основе моих «преступлений». Смею заверить: не корысть. Позже я докажу это, сейчас же скажу лишь: я решаю вопрос — Личность или коллектив? Общество или Я? И я намерен доказать, что самый вооруженный, самый толковый коллектив бессилен против высокоорганизованной Л и ч н о с т и . В вашем городе я со своими подручными намерен произвести три эксперимента. После этого я уеду и где-либо напишу книжку и издам ее за свой счет. Я не граф Монте-Кристо, но все же, по-современному, очень богат».
Под письмом стояла подпись: « Ли ч н о с т ь » , а еще ниже: «Не тратьте времени на поиски машинки. Она из другого города и здесь абсолютно неизвестна».
— Вызов. Перчатку бросил! — подвел итог Раскатов.
Ребята зашумели:
— Расстрелять!
— Контра!
По улицам города мчались конники-милиционеры и группа бойцов кавэскадрона, расквартированного здесь.
Вновь затрещали двери «малин» и «хаз». Прохожих сопровождали по месту жительства военные и милицейские патрули. И тем не менее...
То и дело в нашей дежурке появлялись ограбленные.
Все было, как и в первую ночь. Только теперь грабители, по словам потерпевших, приказывали мужчинам снимать брюки, а женщинам — нижнее белье.
И ничего мы не могли поделать с этой неуловимой «Л и ч н о с т ь ю». Ничего!
Вечером опять получили письмо, но уже по почте, отстуканное все на той же машинке — с ятями й ижицами!
«Все снятые вещи находятся в старых кирпичных сараях, за городом, на Первой Ельцовке. Пошлите подводу и поднимите слеги с кирпичной ямы второго сарая. Еще раз предупреждаю: дактилоскопией не увлекайтесь — работаем в перчатках.
Личность».
— Бессмыслица! — докладывал Раскатов в окрисполкоме.— Все вещи действительно оказались там, в сарае за городом! Грабежи, лишенные всякой логики! Преступление без смысла!..
— Не скажи, голова! — отвечал председатель исполкома. — В этой бессмыслице, как ты говоришь, заложен глубокий смысл: власть беспомощна. Дескать, я, Икс,— хозяин вашей судьбы. Хочу — казню, хочу — милую. А милиция мне — тьфу!.. Тут, брат, политика. Глубокая политика! По сути, надо дознание в ГПУ отдать. Подождем еще три дня. Но ваших всех предупреди: немощные нам не нужны. В день передачи дела чекистам назначим комиссию по проверке вашего учреждения. И тогда не взыщите, голубчики!..
Позже мы поняли, почему не могли в два-три днй нащупать странных бандитов, почему всеведущая и всевидящая секретная часть угрозыска не смогла их обнаружить.
Дело в том, что розыски велись в обычной преступной среде. Раскатов и начальник секретной части Подкопаев, с самого начала предполагавшие, что тут действуют дилетанты, все же так и не могли оторваться от блатного мира: они искали там, так сказать, рефлекторно. Действия грабительской тройки были столь нелепы, что мы никак не могли поверить в ее принципиальное бескорыстие.
На рассвете четвертого дня, когда все «хазы» были уже до дна проверены и наши оперативники ходили с воспаленными от недосыпания глазами, постовой милиционер Воробьев, охранявший порядок на скрещении двух не очень людных улиц, увидел лошадь, впряженную в пролетку без номера. Седоков не было.
Милиционер Воробьев сказал: «Тпру-у!»— и, привязав лошадь к фонарному столбу, направился в аптеку, чтобы позвонить оттуда.
Вскоре упряжку тщательно исследовали. Обнаружили под козлами прошлогодний извозчицкий номер-жестянку, а в щели между подушками — боевой патрон от нагана.
К семи часам утра мы уже знали адрес извозчика Ермолаева, а в семь пятнадцать его дом заполнили оперативники.
— Моя пролетка,— признал Ермолаев.— И конишка мой, то ись бывшее мое обзаведение. Я это хозяйство с месяц тому загнал. Продал, то ись.
— Кому? Кто купил?
— Купил-то?.. А хрен его знат, кто таков! Пристал на базаре: продай да продай... Из себя высокий, гривастый, вроде дьякон с Турухановской церквы. А матершинник — не приведи господи, и агромадный богач. Антиресуетесь, где живет-то? Ну-к, чо ж, могу и показать.
Ермолаев привез нас к новенькому пятистенному дому в самом конце длиннейшей улицы. Ворота были настежь, и столь же гостеприимно была распахнута дверь во внутренние покои.
В скромно обставленной комнате, куда мы попали, на голом топчане спал... голый человек. Абсолютно! «Высокий и гривастый», как и говорил Ермолаев.
Человек пьяненько ухмыльнулся, увидев перед собой дуло нагана.
— Не щекотите мне нервы, Холмсы и Пинкертоны! Ужасно боюсь щекотки. Вложите мечи в ножны... По натуре я весьма миролюбив и не намерен портить отношений. Признаю себя побежденным. Мои шпалеры в чемодане, а шпаги, к сожалению, не имею.
Агент опергруппы рванул к себе чемодан, стоявший под топчаном, откинул крышку. Чемодан был до половины набит пачками червонцев, поверх которых лежали два нагана и кольт. Револьверы оказались незаряженными, но патроны лежали тут же, в замшевом мешочке.
Натягивая брюки, гривастый заинтересованно спросил:
— Каким образом?
Вопрос бьш явно адресован Подкопаеву. И он ответил, как отвечал бандитам обычно:
— Руки за голову, на затылок!
— Фи!— укоризненно покачал головой гривастый. — Надо же делать разницу между вульгарным разбоем и состязанием двух систем антиподов.
В этот момент вошел и Раскатов. Ухватив последние слова, он вдруг заговорил с хозяином комнаты по-французски. Но тот развел руками;
— Извините, не умудрен...
— Я был в этом уверен,— брезгливо проговорил Николай Аркадьевич.— Вершки, не больше! Вышелушенная сосновая шишка!
— Мерси! — наклонил голову арестованный.— Разрешите отбыть вместе с вами? В вашем обществе я бы чувствовал себя несколько удобнее, нежели с этими... парнокопытными.
— Осторожно, Личность! — хмуро предупредил Раскатов.— Наши ребята в таком восторге от вас, что могут невзначай... Вас из какого класса вышибли? — неожиданно спросил он.
— Студент второго курса, с вашего позволения.
— Ну, ладно, шагай, гнус! — негромко, но с чувством скомандовал комендант Барановский.— Дашь драпа,— шлепну!
Арестованный тряхнул лохматой шевелюрой.
— В твоем воспитании, человекообразный, были существенные пробелы.— И, сильно прихрамывая, потащился к пролетке, в которой приехал Раскатов.
Тут же Личность сообщила и адреса двух своих сообщников.
Мы взяли их на квартирах, пьяненьких.
— Надеюсь, шумового оформления не было? — спросил лохматый уже в угрозыске.— Терпеть не могу такого в спектаклях: это безвкусица.
Начался допрос. К тому времени Личность окончательно протрезвела и отвечала сжато и точно:
— Констанов. Евгений Михайлович. Тридцать шесть лет. Из мещан древнего града Таганрога. Атеист. Член Всероссийской партии анархистов-максималистов.
— А разве есть такая? — спросили его.
— Была. Федерация «Набат».
Мне показалось странным, что Раскатов не проявил интереса к таким любопытным деталям. Он лишь спросил:
— Намерены говорить откровенно? По душам?
Констанов вздохнул.
— В трезвом виде по душам — не могу. Совершенно не способен к душевным собеседованиям без жидкого топлива. А откровенен — буду. Это входит в мою программу.
— Хорошо. В таком случае начнем с истоков — с вашего появления в городе...
За полгода до описываемых событий путейский рабочий Евстигнеев, прошивающий в Новониколаевске, решил перебраться в Среднюю Азию на железнодорожную новостройку. Он списался с кем надо, выслал документы. Вскоре получил согласие и денежный аванс.
Воротясь с почты, Евстигнеев подобрал во дворе дощечку-клепку от разбитого бочонка и вывел на ней вкривь и вкось химическими чернилами:
«Продается по случаю отъезда».
Прибил дощечку на углу своей развалюхи и стал ждать покупателя.
Жене своей сказал:
— Бог даст, на неделе загоним барачишко и махнем искать новой доли. Лишь бы не продешевить!..
— Ох, как-то оно выйдет, Петенька! — отвечала супруга.— Живем на отшибе, от центру-то, не ближний свет, кто сюда захочет?
Барак действительно стоял на отшибе, на самой окраине города, и реальных надежд заполучить покупателя было немного. Евстигнеев втайне и сам думал, что придется уезжать ни с чем, и собирался все заботы по продаже владения поручить соседям. Однако он догадался дать публикацию в газете, и покупатель явился.
Прибыл он в пролетке и вошел, не постучав,— высокий и сутуловатый, патлатый, с худющим лицом, на котором застыло выражение брезгливой злости.
Не здороваясь, окинул жилье беглым, но цепким взглядом, носком ботинка пододвинул к себе табурет. Закурил.
— Следовательно, уезжаешь, пролетарий?
— Еду,— отозвался Евстигнеев.— На новостройку, в Ташкент, стал быть.
— А деньги получил?
— Аванец...— Евстигнеев взглянул на гостя с некоторой опаской.— Сдал в сберкассу, хе-хе! Так-то оно вернее.
Патлатый усмехнулся, и без того злобное его лицо покривилось.
— Не бойся, пролетарий! Еще не запродал домик? Впрочем, кому такое гнилье нужно... Ну, а вот я возьму! Барак снесу. К чертовой матери! И построю новый дом… А вот участок у тебя основательный. Мне участок требуется...
— Не садик ли разводить? — с интересом спросил Евстигнеев.— Участочек и вправду подходящий. А какой фрукт полагаете выращивать?
— Огурцы! — буркнул патлатый.— Огурцы и... бурундуков!
Евстигнеев хихикнул в кулак.
— Веселый вы человек, однако. Выдумаете же!
— И еще буду ананасы выращивать. И плоды дерева манго. Видал ананасы? Их, стервецов, в шампанском жрут. Король поэтов Игорь Северянин советовал: «удивительно вкусно, искристо и остро...» Не знаком с Северяниным? Напрасно! А я вот был знаком... Ну, сколько же ты хочешь за свой землескреб? — перешел он снова на деловую почву.
Евстигнеев внимательно оглядел гостя, задержал взор на его обшарпанных штанах и на огромных, сбитых ботинках.
— Дак... Оно, как сказать...— ответил он неуверенно.— Владение, само собой, не то штобы... Однако вопче...
— Сколько, спрашиваю?
— Да ить, не наживать же. Ну... три сотни, и вся тут. Изволите осмотреть снаружи?
— Не изволю! — поморщился патлатый.— Не надо. Значит, три сотни? Покупаю!
Из внутреннего кармана пиджака он вытянул толстую пачку червонцев, и Евстигнеев тихо ахнул. Не спеша отсчитал тридцать бумажек и, развернув их веером, как бы в преферансе, бросил на стол.
— Считай.
Тут Евстигнеев изумился до невозможности. Все шло как-то наизнанку, навыворот, против общепринятых деловых норм.
Разве люди так быстро расстаются с трудовыми деньгами?
Евстигнеев взял со стола одну бумажку, поднес к свету, различил водяной знак. Все натурально.
— Что ж считать? — сказал он, снова положив кредитку.— Видать, человек вы обстоятельный...
— Считай! — с внезапной злобой выкрикнул странный покупатель.
Дрожащими пальцами Евстигнеев быстро пересчитал деньги и спрятал.
— Купчую-то будем делать? Может, так, без нотариса? Напишу расписку — и вся недолга?
— Иди ты с расписками!..— рявкнул лохмач.— Привыкли, дьяволы: без бумажки ни шагу.— Он показал Евстигнееву кукиш,— А вот этого не хочешь? Ты, пролетарий, смывайся отсюда. Сейчас же! Понял? Чтоб и духом твоим здесь не воняло! Вяжи узлы!
— Ну, это уж тово... Куды ты меня, на ночь глядя, гонишь? Да ведь и собраться надоть: одежа, обувка, постеля. Завтра — с нашим удовольствием!..
— Я тебе по-русски говорю: уматывай немедленно!
Ты свое первородство собственника продал за мою чечевичную похлебку? Продал. Ну и пожинай плоды своего безрассудства! Впрочем, вот что: сколько тебе за все твои столы, чашки, плошки-поварешки?
Евстигнеев совсем опешил и взглянул на жену.
— Вот и не знаю, как и сказать, дорогой товарищ… Конечно, наше добро не князево, а все ж денежки плачены. Тут подсчитать надоть.
— Подсчитывай! Даю времени полчаса.
Жена Евстигнеева, до того молча наблюдавшая за сделкой, всхлипнула.
— Вы, товарищ приезжий, уж не обессудьте глупую бабу! Жаль нам, поди,— сколь трудов положено...
И тотчас взяла другой тон:
— А как думаете куплять? И со скатерками, занавесками? У нас в кладовке еще тулуп овчинный да две шубейки...
— Стоп! — зыкнул покупатель.— Не тяни, баба!
Евстигнеева снова всхлипнула, но тут же утерлась подолом и, устремив на лохмача совершенно сухие глаза, выпалила:
— В таком разе и в две сотельных не уложишься. Вот что я вам скажу: вещи наши по-честному нажиты и первого сорту. Две с половиной заплатишь?
— Эк тебя раздирает, пролетарочка! — усмехнулся лохмач.— А ты мне нравишься, бабенция! Что ж, быть по-твоему.
И он отсчитал двадцать пять бумажек.
— Бери! Ты отлично оправдываешь мою теорию о людях. И у нас могло бы возникнуть родство душ, если бы… Если бы ты была менее омерзительна. Ну, хотя бы на полтинник!.. Ну, а теперь, парнокопытные, вот что: у ворот меня извозчик дожидается, скажите ему, чтобы нессюда вещи. А вы — сматывайте манатки!
— Дык вить продали мы...— недоуменно заморгал Евстигнеев.
— Все, что хотите, можете взять с собой. Давай сюда возницу!
Через несколько минут вошел рыжебородый мужик и поставил посреди комнаты два тяжелых чемодана старого фасона — с мягким верхом и множеством ремней.
— Ты, борода, отвези этих двуногих в мои меблирашки и прихвати, что укажут. Сколько я должен?
— Семь гривен.
— Вот тебе, борода, два целковых! Это и за двуногих, которых повезешь.
— Премного благодарствую! Однако накинуть не мешало бы: двое пассажиров, и сундук вон напихивают,— тяжесть...
— Держи еще целковый!
— Вот таперича так. Очень вами довольны. Жить да поживать на новой фатере!
Возница взвалил на загорбок сундук и направился было к выходу, но лохмач окликнул:
— Стой!
Подошел к вознице и вдруг трижды крепко дернул его за огненную бороду.
— Теперь ступай, сволочь рыжая!..
В дороге возница поинтересовался:
— Сходно продали фатеру-то?
— Продать-то продали, да кому?.. — мрачно ответил Евстигнеев.— По волосьям вроде — поп, по ухватке — бандист. А ежели по доброте... не пойму, что за человек!
При этих словах возница полуобернулся и сказал с некоторой даже гордостью:
— Ну, я ево сразу распознал. Как со штепенковских номерей выехали. «В бога, спрашивает, веришь?» Нет, говорю, не верую. «А в кого, кричит, ты, сатана, веруешь? Может, во всемирный коммунизьм?» И давай он меня материть! «Свобода духу нужна!» — грит он. Да вот меня за бороду-то и дернул. Купец! Как есть, купец старого режиму...
С колокольни ударили в малые: к вечерне.
Жена Евстигнеева перекрестилась и тихонько заплакала.
Новый хозяин евстигиеевского барака долго и угрюмо сидел за столом, вперив взгляд в стену, где висело старенькое зеркальце с отбитым уголком. Когда за окнами спустилась ночная синь, встряхнул лохмами, достал из чемодана четвертную бутыль, шпроты и черствую булку.
Налив полный стакан водки, выпил в два приема, не закусывая. Несколько минуток сидел с блаженной улыбкой на губах. Потом налил еще с полстакана и осушил его
медленными глотками, морщась достал из кармана кро
хотную серебряную ложечку и подковырнул ею шпротинку. Потянулся было к бутылке, но, спохватившись, отдернул руку.
— Что ж,— сказал он в пространство,— побеседуем, Евгений Михайлович! На чем мы остановились там, в вагоне?.. Ах, да: «Метаморфозы» Овидия. Тэк-с!.. Метаморфоза первая: нигилист и сверхчеловек становится домовладельцем и... обывателем... А тут, вероятно, клопов до черта. Клопы!.. Спутники человека. А? Человек? Это звучит гордо. Это Горький выразился, угу! «Гордо!..» Нет, человек — это звучит подло. «Человек из ресторана», «Человек, пару пива!..».
Философ посмотрел в черный провал окна.
— Люблю тебя, ночь! — продекламировал он даже с некоторым чувством.— Красавица целомудренная, ночь!.. А вот поговорить и не с кем...
Он снял со стены зеркало и поставил на столе, рядом с бутылью.
— Черт его знает, что бы такое устроить... Эврика! Слушай: главное отличие двуногих от прочего скота — в чем? В осмысленности. И попробуй только заспорить. Именно — в осмысленности!..
Утром следующего дня сосед, плотник Безбородов, обеспокоенный настежь открытыми дверями и окнами, заглянул в комнату. Домовладелец лежал голый на голых досках: постель была сложена в огромный узел.
Констанов лежал спиной к дверям. Не оборачиваясь, глухо спросил:
— Какого хрена?..
Безбородов опешил.
— Шел я... Вижу, расперто все. Сказывали — новый хозяин въехал. Думаю: зайду, проведаю, може, что и по надобится, по-суседски.
— Ты кто?
— Плотники мы. Рядом проживаю.
— Плотник? — оживился философ.— Есть дело.
Вскочил, подошел к столу, твердой рукой налил в стакан водки.
— Подойди, двуногий, пей!..
Безбородов, смущенный необычным видом хозяина, стыдливо отказался.
— Пей! — рявкнул тот. Пей, а то бутылкой по башке тресну!
— Ну, зачем же? Мы завсегда могим, ежели, к примеру, такой случай произошел, чтобы компанию разделить...
И не без удовольствия осушил стакан. Констанов влил в себя водку одним глотком и тотчас налил по второму.
— Лакай, животное!
— Пошто обзываешь? — обиделся Безбородов.— Не буду пить...
И направился к выходу. Но философ загородил ему дорогу.
— Да постой ты!.. Подумаешь, обиделся! Подожди, я штаны надену, и ты объясни мне причины своей обиды. Кто ты есть? Стадное парнокопытное. Ну и черт с тобой! А может, выпьешь еще?
— Нет. Вечером ежели... тогда, конечно...
— Вечером не ходи: вечером я злой...
— Ты и с утра, как погляжу...
— Ладно! Вот что, плотник: сделай-ка мне постройку. Пятистенник. Все твое, мои — деньги.
— Сруб, значит?
— Значит, сруб. Нет, два сруба! Сколько возьмешь? Ну, не думай там долго. Я — беспартийный частник и очень добрый. Утром.
— И пол, значит?
— И пол. И печи. Три печи.
— А пошто три-то?
— Мыло буду варить. Мыловаренную фабрику открою. Идет? Ну, сколько, спрашиваю?
— Ежели... ежели с печкой и все прочее... Ну, в рассуждении леса, кругляк, плахи, жерди — все мое?
Констанов выругался.
— Сказано, мои деньги! Все остальное твое.
Тогда Безбородов выкрикнул в отчаянии:
— Тыща! Задаток двести!
Констанов из уже знакомой нам пачки отсчитал десять десятичервонных.
— Бери, обезьяна!..
Безбородов снова обиделся и не притронулся к деньгам,
— Если обзывать будешь, не выйдет у нас никаких делов. И не надо мне твоих денег!
— Ой ли! — удивился Констанов, шнуруя свои громоздкие ботинки-бутсы.— А если я тебе вместо тысячи — две отвалю? А? Тоже не выйдет?
— Вы, случаем, не из купцов? — ощерился Безбородов.— И за две не стану, коли обзываешь.
— Не будешь? Скажи пожалуйста!.. Да, Евгений Михайлович, жизнь таровата на неожиданности... А ведь этот человекообразный сможет. Вижу по глазам — сможет. Не возьмет... Ну, ладно, ладно, пролетарий! Я ведь это так, по-научному... Все мы от обезьяны. И я тоже. Извиняешь? — Констанов хитро подмигнул.— А тыщонку-то лишнюю возьмешь все-таки, а?
— За сколь срядились, за столь и сделаем.
— Ишь ты, принципиальный! — ухмыльнулся философ, и голос его словно потеплел.— Нет, чертов ты сын, я не из купцов. Купцов с девятьсот пятого года сам потрошу... Ладно! Забирай деньги и завтра же начинай. План я составлю. Да, еще вот что: жена у тебя, конечно, есть? Пошли-ка ты ее сюда, пусть заберет вот эти шмутки-манатки.
Он пнул ногой узел, в который еще с ночи свалил пожитки Евстигнеевых.
— Бабу не пошлю,-—покачал головой Безбородов.— Может, ты и не из купцов. Не пошлю, и милостыни не надо нам. На том извиняйте и будьте здоровы! С полудня начнем возить лес и кирпич.
Безбородов взял деньги, аккуратно пересчитал и, положив в карман, ушел.
На другой же день работа закипела. Вечером, когда уже были привезены и сложены десятки бревен, Безборо дов зашел к Констанову. Тот сидел перед коньячной бутылкой.
— Ну...— Безбородов втянул в себя запах финь-шампаня,— завтра будем ошкуривать бревна. Вот таперича бы не грех и пропустить стаканчик! Артелью, то ись… Времена-то нынче крутые. На бирже труда множество околачивается. Уж ты, от щедрот своих...
Констанов сделал непристойный жест:
— А этого не хочешь, пролетарий?
Я трудился над анализом Л и ч н о с т и .
Уже были допрошены Безбородов, его артельщики, извозчик Ермолаев. Пришло «отдельное требование» из далекого Ташкента — допросы четы Евстигнеевых. Много материалов поступило и из других городов.
Все отчетливее прорисовывался на страницах дознания облик Констанова, человека сумбурной судьбы.
Бывший студент Казанского университета, бывший поручик царской армии, бывший штабс-капитан у Деникина — вот путь, приведший Констанова в начале нэпа в Читу. Здесь он стал вожаком крупного анархического подполья, унаследовав большие ценности от бывших вожаков — Лаврова и Пережогина.
Следствие установило, что Констанов скрылся из Читы, где жил под фамилией Каверина, разделив кассу между «штабными» и прихватив с собой львиную долю — чемодан с ценностями, которые позже превратил в червонцы.
Диковатая, опустошенная душа Констанова изумляла не только меня.
Совершенные им и его подручными бессмысленные преступления заставляли прежде всего усомниться в психической полноценности человека, противопоставившего личность коллективу.
Прокуратура провела медицинскую экспертизу, но эксперты ответили: «Психически здоров. За действия свои несет полную ответственность».
Однажды дверь моего кабинета тихонько отводилась и в нее бочком просунулся какой-то старикашка. Он отрекомендовался мастером-мыловаром.
— Я к вам касательно моего хозяина бывшего,— улыбался старичок.— Касательно Евгения Михайловича. Как я у ихней милости полгода проработал, то и желал бы поговорить.
— Хотите дать показания?
— Так точно. Имею такое намерение.
— Что ж, садитесь. Итак, фамилия, имя, отчество?
— Будников, Назар Иванович Будников.
...Спустя два месяца после продажи Евстигнеевым своего домовладения Констанову на фасаде одного из двух вновь возведенных срубов вознеслась красивая вывеска, золотом по черному:
Е. М. КОНСТАНОВ
МЫЛОВАРЕННОЕ ПРОИЗВОДСТВО
Так произошла очередная метаморфоза,
Будников обслуживал предприятие в качестве технорука.
— Только он, хозяин-то, мало интересовался делами,— рассказывал старикан.— Все на меня свалил: и рецептуру, и вывозку отходов, и отдел сбыта. А сам-то целый день сидит, уткнув нос в книжку аль в газеты: он массы газет выписывал! А вечером коньячище хлещет, и на дело ему наплевать. Мне, говорит, дело это не для денежного интересу, а для возвеселения души. Вопрос, говорит, не в том, что у Рокфеллера миллиарды, а у Констанова триста тысяч. Вопрос в другом: сможет ли моя душа с рокфеллеровской сблизиться? Вот какой полет был!..
Несмотря на столь странный образ мыслей Констанова, заводик процветал.
Однажды старик-мастер потребовал долевого участия в деле. Констанов легонько прибил его, но сказал:
— Быть по сему! Зови живописца, пусть впишет на вывеске «и К°». «К°» — это ты старый хрыч! Черт с тобой! Почувствуй на закате лет призрак радости обладания! Но теперь я буду тебя бить систематически. Выдержишь?
— Сдюжу,— ответил компаньон.— Только ты бы мне одежу какую справил. Обносился, а жалованье ты все забываешь...
— Цыц, парнокопытный! — прикрикнул Констанов, но, осмотрев его костюмишко и свою донельзя обветшалую пару, скомандовал: — Туши топки, хрен! Поедем в город!
В центре города на базаре встретили рыжебородого Ермолаева. Полушутя-полусерьезно сговорили продать выезд. Тот самый, который и привел нас к голому человеку.
Вернулись домой навеселе, в новеньких добротных «тройках», тупоносых ботинках «Джимми» и в соломенных шляпах канотье.
При покупке этих предметов у бывшего штабс-капитана Констанова и состоялось знакомство с неким Завьяловым, приказчиком мануфактурного магазина Раздобреева.
Завьялов был ярым троцкистом, исключенным из партии. Женившись на дочери крупного мукомола, он пошел по жизни другим путем, стал старшим приказчиком у тестевой родни.
Несколько позже к содружеству был привлечен двадцатитрехлетний Булгаков, неудачливый сын местного дантиста, нечто вроде современного стиляги.
— Завьялов и Булгаков приезжали к Евгению Михайловичу часто,— показывал старец Будников на допросе.— Выпивали, закусывали. Какого-то растратчика хозяин поминал, будто растратчик тот божий храм поджег. Я так понимаю, что кои документы изничтожить, то… Еще шибко тревожился хозяин: как бы, говорит, шарахнуть по этому гро... глобусу, чтоб навсегда память обо мне осталась. Наполеона шибко ругал: губошлеп, грит. Мне бы евонное войско, я бы, грит, таких натворил делов… узантроп.
— Мизантроп? — переспросил Раскатов.
— Може, и так...
Выяснилось, что старичка Будникова привела в угрозыск боязнь. Услыхав, что Констанов, Завьялов и Булгаков арестованы, он перепугался и, как это часто случается с малодушными, решил забежать вперед.
— Мыло, товарищи, я действительно варил. Не таясь говорю: варил. Но штоб этакую гнусность, штобы на людей налетать с наганами — энто уж извините-подвиньтесь!
— Да вы с чего взяли, Будников? Кто вас обвиняет?
— Покуда никто. Да ить как знать? Лучше уж я сам... Тем боле, что...
— Что?
— Что, что... Выгнали они меня. За пьянку, сказывал Констанов. Будто я пьянствую.
— Значит, выгнали, и вы решили обратиться к советской власти? — спросил Раскатов.
Старик ответил не без гордости:
— Как мы завсегда советские, и от власти нашей окроме хорошего ничевоне видали...
— Рассказывайте откровенно, чтобы вас нельзя было ни в чем заподозрить!..
Раскатов ушел к себе, и старик продолжал свое повествование...
В один из погожих августовских вечеров в доме под вывеской «Е. М. Констанов и К°» за столом, уставленным всяческими яствами и питиями, сидели Констанов и Завьялов. Третий собутыльник накручивал граммофон.
— Закрой шарманку! — крикнул Констанов.— Иди сюда, человекоподобный!
Граммофон захлебнулся. Дантистов сын присел на кончик табуретки и уставился на патрона влюбленными глазами. Констанов плеснул ему коньяку.
— Римляне! Триумвират! Цезарь, Помпей, Красе… А по сути дела — тривиальная, безыдейная шпана. Ваньки, родства не помнящие, чем вас помянет потомство, парнокопытные обезьяны? Но ничего, не унывайте: я создам вам славу, я возведу вас на пьедестал бессмертия! Мы захватим этот городишко, и я дам вызов большевистскому стаду и его пастухам. Это будет бесподобная оплеуха всем правопорядкам — и старым и новым!
— Ты все о том же? — опасливо заметил бывший троцкист.— Дело интересное, и мне по душе. А только… как бы не расстреляли. Ведь бандитизм...
— Балда! Верблюд! Как ты не поймешь простых вещей: законами управляет экономика. А теперь представь себе: поступок, в котором и на гран нет экономического смысла. За что ж расстреливать?
— Гм... А возьми — хулиганство, групповые изнасилования — там же тоже без экономики. Но, случается, шлепают...
— Э-э!.. Это из другой оперы. При всяких изнасилованиях, хулиганских актах и тому подобное личность терпит ущерб. А в моем проекте? Никакого. Ведь мы все взятое вернем.
— Хорошо, но... А вдруг — вооруженное сопротивление?
— Ты не знаешь людишек, приказчик, а я знаю. Я офицер и знаю, что такое внезапность. Внезапное нападение. Воля к сопротивлению сразу падает. И очень многое зависит... от манеры.
— Побаиваюсь...
Констанов вскипел:
— Если ты, трусливый пес, и после того, что с тобой сделало ваше сатироподобное стадо, будешь сидеть в своей душевной конуре, я вышибу тебя из предприятия! Мне нужны люди гордые, свободные, наглые. Дорога в жизнь открыта только наглецам,— так говорил Заратустра... Не хотите? К черту! Я лучше нашего папашку возьму...
Будников прервал свой рассказ, взял у меня папироску.
— Верите ли, гражданин инспектор, как он сказал это да на меня глянул,— душа у меня не токмо в пятки закатилась, а куда-то под пол ушла. Однако сижу в сторонке, кушаю портфейное вино. Евген Михалыч уходит, значит, в свою спальную, где у его топчан стоял: он наголых досках спал, только приказывал топить, как в бане. Возвращается, и меня оторопь взяла: три маски и револьверты притащил. Два нагана, третий мне, непонятный такой... «Берите, говорит, человекоподобные!» Оружие незаряженное, а патроны не дал. «Не стрелять», сказал. И поехали. На той пролетке, что намедни у Ермолаева куплял Евген Михайлыч. А я остался, и хозяин меня выгнал. Так что вы уж меня не вините ни в чем…
Подходила последняя стадия следствия.
В кабинете Раскатова собралось много народу. Дело в том, что прокуратура не соглашалась с квалификацией преступления по статье 59/3 (бандитизм), а другие настаивали именно на этой квалификации.
Поэтому, когда привезли Констанова, Булгакова и Завьялова, были приготовлены тексты перекрестных допросов.
Констанов был как всегда верен себе: щедро рассыпал свое остроумие.
— Вещи!.. Проклятые вещи! — покачивал головой философ.— Они давят на сознание, принижают величие личности, губят человека. Я ведь хотел сперва все награбленное сжечь. Там же, в кирпичных сараях, в яме. Обратить в дым и пепел. Но раздумал: чем тогда доказать отсутствие корыстных мотивов в моих действиях? Пепел — не доказательство. Мозги у вас устроены так, что над сознанием довлеет вещь. Не та философская «вещь», о которой спорят мыслители «справа» и «слева», а реальная вещь — штаны, пиджак, браслет, часы...
— Каково же ваше кредо, Констанов? — спросил прокурор.
— Голый человек на голой земле!
— Старо! Прудон, плюс Бакунин, плюс Кропоткин. А в итоге — бандит Махно. Вы у него не были?
— Был. Нестор Иванович... бескорыстный и честный человек. Но штаб у него — мерзавец на мерзавце! Больше чем на месяц меня не хватило. А у вас что поновее есть, товарищ прокурор?
— Вернемся к вопросу о вещи,— сказал прокурор. — Вот вы отрицаете необходимость вещей. А кольт и наганы? Ведь если бы не эти вещи, вы не имели бы возможности противопоставить свою злую волю обществу.
— Подумаешь, логика! Наделал бы дротиков.
— Но дротик — тоже вещь. И голышом в сибирскую зиму не походишь.
— Шкуру, медвежью шкуру на плечи!
— Предположим, шкура в какой-то степени заменит рубашку. Но ведь и шкура — вещь?
— Вообще — логично, конечно. Но нельзя же так упрощенно, примитивно, по-детски... Может быть, перейдем к делу?
Прокурор угрюмо сказал:
— Весь этот разговор и есть дело. Нам нужно знать ваш духовный мир. Установить первопричины, толкнувшие на дикое преступление. Мы должны принять окончательное решение о квалификации преступлений — вашего и ваших соучастников. Между прочим, вы не расположены охарактеризовать своих соучастников?
— Пожалуйста! Завьялов — враг так называемой советской власти, но до главнейших принципов анархии — неограниченной свободы личности — Завьялов не дорос. И никогда не дорастет: довольно пошленький тип! Вы имеете полное право рассматривать его с позиции классовой измены и предательства. Булгаков?.. Ну, тут другое дело. Этот мальчик, если вы его сразу не расстреляете, далеко пойдет. Он будет стрелять в вас. Знаете его идеал? Знаменитый клавесин Филиппа Нидерландского.
— Что это за клавесин? — осведомился я.
— Клавишный инструмент. Вроде фисгармонии, только начиненный живыми кошками, которых при помощи системы рычагов покалывают иглы. При всех моих экспериментах я лично всегда обыскивал его карманы, отбирал финку и кастет и брал только кучером на козлы, не больше... Прошу: не сажайте вместе со мной Завьялова и Булгакова. Я очень сильный человек и прихлопну обоих! Тогда нравственная трагедия превратится в тюремную мелодраму. Это не в моих интересах.
Прокурор, подумав, спросил:
— Одиночка вас устроит?
— Это было бы последним счастьем, дарованным мне судьбой!
Читать свое дело Констанов отказался...
В суде Завьялов и Булгаков произвели на всех отталкивающее впечатление. Булгаков, упав на колени, ссылался на свою молодость, умолял пощадить, и мне подумалось, что констановская оценка этой «личности» была необоснованна.
Завьялов сказал:
— Если вы меня освободите, восстановите в партии, я искуплю свою вину.
Он торговался. Он ставил условием: «если...»
После чтения приговора смертников окружили конники спецчасти. Усатый, рябой старшина скомандовал:
— Ходи на двор!.. Да не вздумайте тикать — не доживете и до законного часу.
У входа в здание окружного суда столпились люди.
Констанов обвел всех презрительным взглядом, сплюнул и спросил конвойного:
— Руки-то вязать будете?
Старшина ответил угрюмо:
— На кой ляд? В сторонку не поспеешь — пристрелим!
— Видал ты его? — скривился в усмешке Констапов.— Мастера стрелкового дела!..— И крикнул в толпу: — Пигмеи! Нищие духом! Но душу человеческую, бессмертную душу вам не убить!
Встал между Булгаковым и Завьяловым и вдруг запел: «Вы жертвою па-а-а-ли в борьбе роковой...»
— Замолчь! — рявкнул старшина.— Шкура барабанная!.. Ишь, шибко революционный!
Констанов снова ухмыльнулся:
— А что ты со мной сделаешь? Что? Зарубишь? Пристрелишь?
— А вы бы, все ж, помолчали, господин! — вмешался второй конвоир.— Старшина на руку скорый: он сам у белых под шомполами побывал и такие коники страсть не уважает. Не ровен час — озлится и нагайкой благословит!
— Меня?! — изумился Констанов.— Меня — нагайкой?
— Тебя, вот именно: при попытке к бегству имеем право — нагайками.
Констанов втянул в плечи свою лохматую большую голову и зашагал молча.
Булгаков бормотал под нос:
— Вот и отжили... Вот и отжили...
И сын зубного врача всхлипывал.
Было холодно, сыро. Ветер сметал осенние листья, с шумом кидая целые охапки под конские копыта, а конвойные, вероятно, в отместку Констанову, вели осужденных прямо по лужам. Так и добрели до железных ворот тюрьмы.
На следующий день защитники дали осужденным подписать казенные кассации, нашпигованные какой-то непонятной простому смертному юридической аргументацией.
В утешение сказали еще:
— Если приговор утвердят в Москве, у вас остается просьба о помиловании ВЦИКу.
— И больше уж ничего?.. — спросил Завьялов с тайной надеждой.
Старший защитник, из бывших присяжных поверенных, развел руками. Рассказал древний анекдот о царской резолюции: «Помиловать нельзя казнить», где все заключалось только в запятой.
— Но... будем надеяться. Скажу по секрету: один из членов суда написал особое мнение — он не согласен с приговором. Только меня не выдавайте, если назначатновое рассмотрение дела...
— А бывает пересуд? — поинтересовался Констанов.
— «Есть много, друг Горацио, на свете...» — Защитник пожал плечами и откланялся.
Затем куда-то вызвали Булгакова, тот вскоре вернулся с продуктовой корзинкой и опять расхныкался:
— Папаша мне в морду харкнул... Ешьте, ребята!
Но первые пять дней после отсылки в Москву кассационных жалоб никто почти ничего не ел, и потому всю родительскую передачу отдали надзирателю на благо усмотрение.
Так прошли две недели.
На городок свалилась зима, закутала домишки в грязную бель и все подсыпала и подсыпала с мрачного неба,— оно чуть просматривалось в окно, забранное снаружи, кроме решеток, еще и ящиками.
Каждый день был наполнен томительным и тревожным ожиданием. Говорить никому не хотелось. Обычно начинал дантистов потомок:
— Все думаю, как это бывает? Небось, жутко очень. Есть у нас дома картина художника Верещагина: французы расстреливают в горящем Кремле русских мужиков-поджигателей… Двенадцать ружей... Залп, еще залп,— это вторая шеренга добивает в кого еще не попали первые солдаты. А потом, наверное, офицер достреливает из пистолета...
Констанов молчал. Завьялов обрывал говоруна:
— Как же, держи карман! «Двенадцать ружей!», «Картина Верещагина!..» Нарисовать что хошь можно… А я на фронте повидал, все очень даже просто: берут такого кутьку, как ты, подводят под руки к яме, бац в затылок и — как не жил!.. Ишь, развел наполеоновскую романтику! Верно, господин главнокомандующий?
— Как вам сказать, парнокопытные... По-разному бывает. Иной раз в одиночку... дернет какой чекач тебе в черепушку из нагана, потом еще добавит в брюхо. Для пущей верности. Однако случается и «двенадцать ружей». Вот, например, в Иркутске Колчака расстреливали с уважением к этой исторической личности. И было за что уважать: гордо держал себя адмирал, достойно канонической дюжины винтовок! А нас — просто как псов пришибут.
— А ты почем знаешь? — огрызался Завьялов.— И про Колчака — откуда?
— А тебе, обезьяна, какое дело?
— Эх, из-за такой сволочи, как ты, иду на смерть!..
На этом разговор обрывался до следующих суток.
Иногда Констанов подходил к дверному волчку, спрашивал у коридорного надзирателя:
— Скоро, что ли, нас?.. Не слыхал, есть что из Москвы?
Волчок в разные дни отвечал по-разному. Иногда грубо:
— Замолчь!
А то — с насмешкой:
— Как скоро — так сичас!.. Вишь, начальство мне не докладается.
В шесть часов утра начиналась поверка. Гремел засов, в камеру входил очередной дежурный по коридору и раздавал хлебные пайки; потом приносили большой медный чайник, а после чаепития появлялся помощник начальника домзака и, сделав отметку в списке, неизменно спрашивал:
— Жалобы имеются? Констанов, к вам относится! Нет? И у вас жалоб нет, Завьялов? И вы ни на что не жалуетесь, молодой человек? Тоже нет... Ну, отлично. Имею честь!..
— До чего этот помощник мне царскую тюрьму напоминает!..— однажды с отвращением сказал Констанов, когда за поверяющим захлопнулась дверь.
— А ты и у царя сидел? — осведомился Завьялов.
Констанов ответил из Экклезиаста:
— «Умножающий познание — приумножает скорбь», гражданин бывший коммунист! Учтите на будущее. Хотя его может у вас и не оказаться.
— Чего? — не понял Завьялов.
— Будущего.
Тянулся нудный денек, наполненный тюремной повседневщиной: чай, обед, санпроверка на вошь и снова — чай... чай... чай... Пей — не хочу! Этим зельем баловали. А читать смертникам было не положено.
Потом приходила тревожная, наполненная сторожкими звуками, ночь, и за каждым коридорным надзирательским полушепотом мнилось то жуткое и грозное, что должно было свершиться когда-нибудь между четырьмя и шестью часами утра. И заключенные с замиранием сердца ловили каждый звук, каждый поворот ключа в замке: это за нами!..
Ночи были бессонными. Только после утренней поверки от сердца отходили страшные думки.
Констанов объявлял с зевком:
— Ну, живем пока, млекопитающиеся! Можно и соснуть маленько. Теперь — до следующей ночки.
Так прошел месяц.
Москва молчала, и судейские, и тюремные диву давались, а помощник начальника домзака товарищ Карлаков как-то сказал мне при очередном посещении этого заведения:
— Слушай, хоть бы вы написали в Москву насчет этих троих дураков. Надо ускорить, надо решать. Это же прямо бессовестно! Ведь люди, люди же, а не бумажная обложка в сейфе! Я у Колчака сидел и по себе знаю, что такое ночи приговоренного к смерти. Шепни там кому следует: пусть поторопят.
Мы написали. Но Москва молчала.
В следующий раз я сказал Карлакову:
— Насчет Констанова и компании даже областной прокурор послал в Москву телеграфное напоминание.
— Ну и что?
— Все то же. Не зря сказано: «Москва слезам не верит». Молчание! Мне бы с Колькой Чернотой повидаться, товарищ Карлаков.
— Опоздал. Вчера пришла шифровка в полночь, а через час привели в исполнение,
— Вот черт! А мы еще одно убийство раскрыли,— его работа...
— Ничего не поделаешь. Колька поступил к нам недавно, и Москва уже распорядилась, а вот эти три дурака все мучаются. Почему такая несправедливость?.. Бюрократичность вообще омерзительная штука, а в таких делах — особенно.
— Говорят, что в Америке и Англии смертники по три года ждут.
— Но ведь мы же не Америка и не Англия, слава богу! Сам дам депешу во ВЦИК.
Но товарищ Карлаков не успел дать телеграмму в Москву. Уже на следующий день произошло нечто ужасное.
Телефоны в угрозыске нервно выбрасывали отрывочные слова:
— Говорит начальник домзака... Побег... Шестеро убитых... Шайка Констанова бежала...
— Говорит начальник конного резерва милиции. В домзаке бунт... Срочно выезжайте... Посылаю на преследование...
— Это из окружкома говорят. Немедленно успокойте население и узнайте, что случилось в исправдоме? Не вызвать ли войска?
В городке начинался переполох. Начальник угрозыска скомандовал «запрягать» и резюмировал:
— У паники есть одна особенность — паника заразительна, как холера.— И тут же сам заорал в телефон: — Отключайте всех от домзака, подключите меня! Я Кравчик! Кравчик! Понимаете? Быстрее, черт вас побери совсем, барышня! Панику разводите, а работать — вас нет! — Потом обрушился на меня: — А ты что стоишь, ББ? Бери свою группу и — в домзак! В домзак!
Глядя на его багровое лицо и налившиеся кровью квадратные глаза, я подумал: вот человек — выше паники. Я пошел в свою группу и поднял всех «в ружье».
А по улицам городка уже скакали с карабинами конные милиционеры, и крестьяне, ехавшие на базар, в ужасе шарахались в стороны, отводили свои санки поближе к тротуарам. И все это ничуть не походило на что-либо паническое.
На пути к тюрьме повстречался наш народный следо
ватель Танберг. Он поднял руку. Я приказал агенту «затормозить», и мы втиснули нарследа в кошевку. Танберг уже знал, что в домзаке ЧП, и, пытаясь закурить в тесноте, проговорил без всякой иронии:
— Доигралась тетя Фемида! Пять наганов в руках смертников — шанс беспроигрышный. А вы знаете точно инспектор, что в тюрьме случилось?
— Бунт. Восстание. Мятеж арестантский!
Следователь — в тон:
— Чушь! Ерунда! Болтология тюремно-милицейская! Там дерзкий побег этой троицы — Констанов, Булгаков, Завьялов. Бежали и ухлопали не то пять надзирателей, не то полдюжины, и еще какого-то мужика...
Но в тюрьме, то бишь в домзаке, было тихо. Как всегда расхаживали на четырех вышках сторожевики в своих длиннополых тулупах, наводивших на размышления — от чьего большого ума повелось часовых наряжать в долгополую овчину, ни встать путем, ни опуститься на колени, ни выстрелить быстро и прицельно!
У ворот нас уже ждали, а во дворе, у входа в корпус лежали рядком... пять мертвецов. В форме, но с пустыми кобурами. Поодаль — еще труп: бородач в тулупе и в крестьянском шабуре...
— Ереснинский,— пояснил Карлаков.— Вез тушу на базар. Ну, а те, убив постового у ворот и выбравшись на улицу, трахнули мужика, овладели лошаденкой и подались за город.
В кабинете начальника домзака на диване лежал… Булгаков. Он был жив и стонал, пожалуй, только для форсу. Хлопотавший тут же тюремный врач сказал:
— Можете допрашивать. Две пули, правда, он заработал, но раны сквозные и по сути пустяковые. Сознание отчетливое, но сказочно труслив! Феноменально! Он уверен, что его сейчас же, немедля, вынесут и «стукнут».
Мой субинспектор Андрюша Петров промолвил:
— И надо бы!
Нарслед поморщился и коротко отмахнулся.
— Эк вас разбирает, «субъективный» инспектор!.. Ну, Булгаков, расскажите: куда намеревался бежать Констанов?
Все собравшиеся в кабинете переглянулись, и я понял, что Булгакова уже не раз допрашивало тюремное начальство по поводу того, как это случилось, но никто еще не удосужился подумать: а что же должно произойти дальше?
Я вполголоса беседовал с Кардаковым, чтоб не мешать официальному допросу.
— Все шло у нас как обычно. Только утром, часа в четыре, Констанов потребовал врача и заявил ему:
«Снотворного дайте, голова раскалывается от бессонницы».
Ну, дали ему снотворного и другим обоим дал доктор чего-то... Люминалу, что ли? А утром… Надзиратель Картавцев принес кипяток и видит: не спят. Булгаков лежит на нарах и плачет навзрыд, а те двое шепчутся. Это надзиратель видел в волчок. Потом Картавцев по-обычному сказал: «Прими чай»,— и приоткрыл дверь, чтобы просунуть чайник с кипятком. Тут Констанов сорвался с нар, крикнул: «А, лети, душа, в божий рай!» И крутой кипяток — надзирателю в лицо. Тот, конечно, схватился за глаза, а этот, бешеный, выдернул из кобуры наган и надзирателя — в лоб. Снял с шеи револьверный шнур и, угрожая оружием, обоих сообщников выгнал в коридор. Заметь, что те не хотели. Камера на втором этаже, по лестнице поднимался второй надзиратель, тоже с чайником, и не успел схватить наган, как и его застрелили… Тут Констанов второй револьвер сует Завьялову. «Бей,— говорит,— коридорного первого этажа, а я с дежурным помощником покончу!» Так и сделали. Дежурный помощник дремал в кабинете и не успел очухаться, как Констанов его прикончил, а Завьялов в упор застрелил надзирателя первого этажа. Все двери были открыты настежь — утро же: носили хлебные пайки и чайники… И надзиратель у ворот чаек попивал в своей будке, понимаешь? Ну, пятым трахнули и его. У ворот часовой с вышки успел два раза из винтовки в Булгакова — этот последним бежал к воротам — ну и... попал на мушку часовому. Тот ему в руку. Но врач говорит: сквозные ранения и ерундовые, кость не тронута. А револьвера ему не дали сообщники... Только Констанов, когда Завьялов возился с замком на воротах, крикнул Булгакову: «Бери у привратника наган!» А тот ответил: «Меня ранили, помираю...» Ну, бандиты сняли и пятый револьвер и с пятью наганами — через ворота. Когда на других вышках наши опомнились и стали гвоздить из винтовок по двору, этих двоих уж и след простыл. В переулке встретили они того мужика, что сейчас стынет во дворе. То ли окончательно озверели от кровушки, а может, с целью угона подводы... И — как сквозь землю! На этой подводе...
— Погоню организовали? — перебил шумно вошедший прокурор.
— Спохватился! — иронически шепнул мне помощник начальника домзака. А вслух ответил: — Скачут уже, весь город обложен, все ходы и выходы захвачены — никуда не денутся.
Следователь закончил допрос, но подписать протокол Булгаков еле смог: правая рука действовала плохо.
— Говорит, что Констанов часто рассказывал о какой-то родне в Буграх — есть такая деревня на том берегу, рукой подать...
Прокурор распорядился перевести раненого в тюремную больницу. Нарследователь стал составлять протокол осмотра, а я, собрав свою группу, направился на бугринскую дорогу. Однако ни по дороге, ни в самих Буграх бандитов не оказалось. День уже подвигался к вечеру, тени становились длиннее, яркие блики на снегу и сугробные впадины с каждой минутой все больше и больше тем нели.
Обычная наша рецептура ночных поисков в «нормальных» бандитских «хазах» или в блатных «малинах» здесь явно не годилась: они же стали бандитами только сегодня, только пять часов назад, и привычная тяга бандита в родственное логово тут исключалась. Они не были бандитами, хотя и стали ими, и они даже не знали, где искать пристанище. А поэтому и мы не знали, где искать их...