Легче всего допрашивать сплетников, хотя это и неинтересно, как получать незаработанные деньги. Труднее всего допрашивать человека, судьба которого зависит от его же показаний.
Уже час перед Рябининым сидел Шестаков, друг Ватунского, элегантный мужчина с бледным вытянутым лицом. Он бегал взглядом по стенам кабинета и на ясные вопросы отвечал кругленькими абстракциями, словно таскал изо рта обсосанные леденцы. Шестаков не был сплетником, и его судьба от этого допроса не зависела.
— Вы не хотите давать показания? — спросил Рябинин, когда Шестаков минут пять мямлил о принципиальной невозможности понимания человека человеком.
Он слегка порозовел:
— Почему же? Я не молчу.
— Вы не ответили ни на один вопрос. Я понимаю, почему вы умалчиваете. Но закон и совесть вас обязывают. А если не хотите, то нечего и время тянуть…
— Можно отказаться от допроса? — сразу оживился Шестаков.
— Нет, нельзя.
— А если откажусь, что будет?
— Я составлю протокол, и вас привлекут к ответственности за отказ от дачи показаний.
— Но я не отказываюсь, — уточнил он.
Глупее вести допрос было некуда. Пугать свидетеля судом так же бессмысленно, как подпиливать ножки у своего стула. Ведь стоит свидетелю сказать: «Ну и судите» — и следователю ничего не остаётся, как или действительно его привлекать, или начинать допрос сначала. Но привлекать свидетеля — значит отказаться от источника информации и вывести его из дела на радость обвиняемому.
Допрос не получался — бормотание и необязательные фразы, как в очереди к пивному ларьку. И Рябинин знал — почему.
О допросах написаны десятки брошюр, книг, диссертаций, где всё разложено по ящичкам, как конфеты в магазине. Можно о допросе узнать всё — от норм уголовно-процессуального кодекса до психологии свидетеля, от манеры следователя держаться до способа фиксирования показаний. Но никто не писал о главном — о том, что следователю нельзя допрашивать в спокойном состоянии, когда на душе его тихо, как в осеннем поле. Допрос — это вспышка энергии, горячую плазму которой должен почувствовать свидетель. Состояние следователя сродни творческому накалу, когда сначала ничего не идёт, до тошноты от самого себя и листа белой бумаги, но вот что-то мелькнуло, где-то внутри щемяще запело в предчувствии радости — и свидетель стал другим, в его бормотании блеснул смысл, вопросы стали ложиться метко, по-снайперски, и вот уже совсем отхлынул мир, и ничего не осталось, кроме свидетеля, словно залитого раскалённым светом «юпитера», кроме его слов, каждого его тайного вздоха, которого не слышно, а едва видно, и вдруг — вдруг, как незримая связь между приёмником и передатчиком, вспыхивает между ними интуиция, когда следователю достаточно дрогнувшей щеки, скользнувшего взгляда или перепада интонации.
Но такое состояние возникало не всегда, как не всегда посещает вдохновение. Его приходилось вызывать, потому что сложные допросы бывали частенько. Вызвать вдохновение так же трудно, как вытащить джинна из старой лампы, когда забыто волшебное слово. Вдохновение никогда не приходит в день дважды, да оно приходит и не каждый день. Поэтому маленькие допросики типа «видел — не видел» шли спокойно.
Рябинин знал, почему не получался допрос. Джинн не лез из бутылки, чего-то нужного не хватало в настроении, как соли в еде. Он на секунду прикрыл глаза и увидел труп Ватунской.
— Вы его единственный друг?
— Пожалуй, да. Есть, конечно, товарищи по работе…
— Значит, вы его единственный друг?
— Я же сказал.
Рябинин вцепился взглядом в лицо свидетеля. Шестаков почувствовал перемену в настроении следователя и посмотрел слегка насторожённо.
— Значит, вы о нём знаете всё?
— Ну, что значит «всё»? Разумеется, больше других.
— Вы с ним ссорились?
— Что вы! — удивился Шестаков. — Мы с ним могли только поспорить.
Длинное бледное лицо, словно выструганное из свежей древесины, удивительно вежливо, может, чуть-чуть напряжено под напором следователя, но лёгкая натянутость сейчас была нужна, чтобы свидетель обдумывал каждое слово, — строить этот допрос на обмолвках бесполезно. Спокойное, аморфное лицо хуже отражает движение мысли.
— Были у него неприятности на работе?
— Только успехи.
— Ссорился он в последнее время?
— Никогда не слышал.
— Есть в биографии Ватунского что-нибудь компрометирующее?
— Абсолютно ничего.
— С материальными ценностями никаких историй не было?
— Ну что вы!
— Не совершал ли он каких-либо преступлений?
— Товарищ следователь, вы же его видели. Какое преступление?
— А с женой он ссорился?
— Да, ссорился и от хороших знакомых этого не скрывал.
Рябинин думал, что на этом месте ровная игра в вопросы-ответы оборвётся, но умные глаза Шестакова были так же напряжённы и спокойны.
— Почему ссорились?
— У неё был довольно-таки тяжёлый характер.
— А кроме жены была у него женщина?
— Не знаю, — коротко ответил Шестаков, и Рябинину показалось, что у него слегка дёрнулись уши.
— Была у него женщина? — резко повторил Рябинин голосом, которого не любил ни в себе, ни в людях.
— Откуда я знаю? — повысил голос и Шестаков.
— До сих пор вы всё знали, а теперь не знаете?
— Не знаю. — И уши его опять дрогнули, и дрогнула кожа на лбу, словно её подтянули с затылка, — теперь уж Рябинин заметил точно.
— Значит, у него не было любовницы? — чётко спросил следователь.
— Этого я не говорил.
— Значит, у него была любовница?
— И этого я не сказал.
— Спасибо, — устало закрыл глаза Рябинин, снял очки и тщательно их протёр.
Это — как кривая на сейсмоленте, как кривая на кардиограмме: бежит самописец, мелко вздрагивая, и вдруг нервно взметнулся на пик. Рябинин представил кардиограмму допроса. Он спросил Шестакова примерно о десяти обстоятельствах из жизни Ватунского, и перо бежало по бумаге ровно. Рябинин думал, что оно задёргается на вопросе об отношениях с женой, но оно взметнулось на вопросе о любовнице. На этом вопросе Шестаков занервничал.
— За что спасибо? — помолчав, спросил свидетель.
— За честность. Хотя глупо благодарить за честность. Она должна быть естественным свойством человека.
— Я вас не понимаю.
— Вы сейчас мне рассказали, что у Ватунского была женщина, из-за которой он в конечном счёте убил жену, — заявил Рябинин и опять напрягся, следя за свидетелем, потому что в этой фразе соединились интуиция, факты и логическая догадка. Произносить её было рискованно — она помогла бы в допросе только в том случае, если бы содержала истину.
Шестаков уставился на следователя, как на человека, который изрёк или удивительную пошлость, или интереснейшую мысль.
— Отсталые у вас методы, — наконец сказал он негромко, и с лица заметно исчезло напряжение. Но он не возмутился, не рассмеялся, а скорее даже удивился.
— Да, конечно, у вас электронно-вычислительные машины, — поддержал его мысль Рябинин. — Но, с другой стороны, вы же знаете, сколько миллиардов клеток, нейронов и разных там синапсов в мозгу человека. Выходит, я могу заменить одну маленькую ЭВМ и сразу обработать вашу информацию…
— Я же вам ничего не сообщил, — добродушно заметил Шестаков.
— Сообщили. Вы не умеете врать, а там, где начали это делать, я сразу заметил. Вообще врать трудно.
— Что ж, — насмешливо спросил Шестаков, — вы всегда знаете, когда человек скрывает?
— Я могу не узнать что именно он скрывает, но я всегда узнаю, когда он что-то скрывает. Даже самые отъявленные лгуны внутри честны. Ведь совесть не выдумана, и мы чаще с ней сталкиваемся, чем это думают.
— Ну хорошо, а как же всю эту интуицию вы приложите к делу?
— А вы мне сейчас всё подробно расскажете, и я запишу.
Шестаков опять улыбнулся, но в этой сложной улыбке иронии было уже меньше, а мелькнула лёгкая задумчивость.
— А если не скажу?
— Какой в этом смысл? — мягко спросил Рябинин, у которого сейчас всё расслаблялось, словно тело оттаивало и уходила из него боль, как после приступа. Кончилась первая стадия допроса, когда подключались все нервы — даже где-то в пятке ныло, будто там оказался больной зуб. Начиналась вторая стадия, трезвая, рассудочная и логичная, которую Рябинин особенно любил, если перед ним был умный человек.
— Он мой друг, — наконец просто сказал Шестаков.
— Понимаю, но речь идёт о смерти.
— А вы бы рассказали о своём друге? — вдруг спросил Шестаков.
Рябинин ждал этого вопроса. Решения его не было ни в кодексе, ни в диссертациях. Закон под страхом наказания обязывает жену говорить правду о муже, сына об отце и сестру о брате, хотя их показания могут лечь в доказательство вины близкого человека. Закон не признаёт родственных отношений — он знает только свидетеля. Мораль восстаёт против этого, и Рябинин считал, что закон нужно менять.
Сложнее было с дружескими отношениями. Закон, опираясь на мораль, обязывал свидетеля рассказывать правду о своём друге. А другая мораль, тоже наша, обязывает помочь в беде и уж никак не способствовать ей. Сам погибай, а товарища выручай. И Рябинин не был уверен, что эта вторая мораль так уж не права, коли мы воспитываем в человеке чувство товарищества.
Сейчас от ответа Рябинина зависел весь тон дальнейшего разговора. Возьми он неверную ноту — и ответы Шестакова сразу нальются фальшью, как ботинки водой при неверном шаге по трясине. Но в этой верной ноте и был весь секрет второй стадии допроса, если не всего допроса.
— Я мог бы наговорить сейчас кучу чепухи. Что вопросов мне не задают, что у меня не может быть друга преступника, что я сам бы приволок его к прокурору… Но вам я скажу другое. То, что вы знаете о нём, — является преступлением?
— Помилуйте, Ватунский и преступление… Вот только случай с женой и был.
— Могли быть у него низменные мотивы?
— Даже мысли такой не допускаю.
— Тогда я даю честное слово, что все иные сведения, которые вы мне сообщите, не будут обращены против него. Поймите, какой бы Ватунский ни был хороший, дело не закончится, пока не будут выявлены мотивы.
— А он сам не говорит? — спросил Шестаков и остро глянул прищуренными глазами.
Рябинина так и подмывало сказать что-нибудь небрежное вроде: «Ну что вы, всё рассказал…»
За много лет работы Рябинин убедился в одном простом и мудром правиле, которое, как всё простое и мудрое, приходит не сразу: честность свидетеля находится в прямой зависимости от честности следователя. Когда следователь хитрит, говорит неправду, мелко егозит и старается не по убеждению, а за оклад, свидетель тоже замыкается или отделывается формальными ответами.
Поэтому Рябинин никогда не обманывал, а мог только умолчать, о чём надо было умолчать.
— Не говорит, — твёрдо признался Рябинин. — Это и понятно, а вы должны сказать. Уверен, что Ватунский вас поймёт и когда-нибудь поблагодарит.
— Как он её ударил, я не знаю, — начал Шестаков. — Сам он не говорит, а спрашивать как-то не ко времени. Жили они плохо. Скандалы были почти ежедневно…
— Из-за чего скандалы?
— Нина Ватунская была довольно-таки тяжёлый человек. Как теперь говорят — элементарная несовместимость.
— Причиной скандалов был только её характер?
Шестаков взял скрепку, согнул её, разогнул, поправил галстук, внимательно осмотрел ногти, поводил взглядом по стенам и уставился на портрет.
— Дзержинский, — сказал Рябинин.
Свидетель метнул взгляд с портрета в угол.
— А это сейф. Металлический.
Шестаков вздохнул.
— Я думал, мы поняли друг друга, — вздохнул и Рябинин.
В кабинете стало тихо, как на чердаке. Теперь Шестаков смотрел в стол. Тишина росла, расползалась и уже ощущалась физически. Рябинин давно заметил, что слабые люди долгой паузы не выносят.
— Разрешите мне подумать и прийти завтра, — поднял глаза Шестаков.
— Нет! — отрезал Рябинин.
Контакт пропадал на глазах, но завтра пришлось бы всё начинать сначала. Свидетелю надо было помочь, чуть-чуть, для первого шага. И Рябинин пошёл на риск.
— А ведь я знаю, о чём вы не хотите говорить!
— О чём? — насторожился свидетель.
— О доме номер семьдесят три на проспекте Космонавтов, например…
Шестаков глуповато уставился на следователя. Рябинин спокойно рассматривал его и улыбался — немного понимающе, немного поощрительно и чуть устало.
— Зачем же тогда спрашивать? — наконец выдавил Шестаков.
— Тут много причин, — уклончиво ответил Рябинин.
— Ну, если знаете… У Ватунского есть женщина. Как это no-вашему… сожительница, что ли?
— А по-вашему?
— Он любит её. В общем, жена узнала, скандал, ну а дальше вам известно.
— Как её зовут?
— Ничего не знаю: ни имени, ни места работы, ни места жительства. Где-то на Космонавтов. Её он скрывал даже от меня.
— Откуда вам известно, что он её любит?
— Ну, как бы это сказать… Заметно.
— Почему же он не развёлся с женой?
— О-о! Ватунский слишком дорожит мнением руководства и сослуживцев.
Шестаков начал рассказывать о самом Ватунском и говорил долго и убеждённо. Его бледное лицо порозовело полосами. Галстук вздыбился бугром, пиджак ездил по сухим плечам, чёрные прямые волосы рассыпались на две половинки и лежали, как вороньи крылья.
Шестаков всё говорил о своём друге, попутно объясняя проблемы комбината, и словно старался в чём-то оправдаться. Рябинин знал, в чём и перед кем он оправдывается — перед своей совестью за показания о Ватунском.
— Напрасно волнуетесь, — перебил его Рябинин. — Вы ничего плохого не сделали и другу не повредили.
— Да? — с надеждой спросил Шестаков.
Расстались они тепло. Рябинин пожал ему руку и подумал, что хорошо бы поговорить с Шестаковым, не здесь, а где-нибудь в компании или дома, и не так, как удав с кроликом, а на равных, и не о мотивах и убийствах, а обо всём в мире, о чём говорят умные мужчины за бутылкой вина.
Итак — банальная любовница.